20 января 2016 года
Я иногда думаю о том, что моя привычка слушать радио, смотреть телевизор и читать прессу приносит мне другую информацию, отличную от той, которую я помню. Меня всегда поражает, что в освещение жизни Андрея Вознесенского, в некоторые воспоминания, вкрадывается такой большой процент мифологии. Когда человека уже нет и он не может ничего возразить и опровергнуть, люди начинают выдумывать многие вещи. Сейчас моей побудительной причиной рассказать какие-то истории об Андрее, свидетелем которых я была, является желание передать свою версию случившегося, а вовсе не опровергнуть.
Для меня интересен сам факт того, что неполучение желаемого вызывает в человеке сильное желание домыслить, вообразить. Меня это никогда не задевало… хотя, конечно‚ задевало, раз я через столько лет про это вспоминаю. Но чувство юмора всегда стирало обиды. У меня очень сильное и не раз спасавшее меня чувство юмора и умение смеяться над самой собой. Я могу посмеяться и над тем, как выгляжу‚ и над тем, что говорю.
К таким историям относятся рассказы некоторых женщин, которые прочитывали поступки и рассказы Андрея совершенно не так, как это было на самом деле. Мне кажется, что они и сами понимали, что это не так, но самоутешение и желание восстановить свое достоинство в этих историях всегда превалировали. Я никогда не комментирую подобные вещи, так как считаю, что если человеку удобнее и приятнее так думать, то пусть он так и думает.
Как-то раз мне так позвонила женщина и стала кричать в трубку, как я смогла его приворожить, ведь он не мог меня полюбить, у меня ребенок, возраст старше и что-то еще. Я это абсолютно спокойно выслушала и после паузы сказала: «Девушка, неужели вы думаете, что, сделав такой звонок, вы что-то измените и вам станет лучше? Вы могли эти 10 минут потратить на что-то другое. Эти 10 минут – они неповторимы, они больше не повторятся в вашей жизни, а вы их истратили на то, чтобы сказать гадость, чтобы отомстить. Вы разрушаете не мою жизнь такими звонками, вы разрушаете свою жизнь».
Моя жизнь с ним мне всегда казалась абсолютно отдельной от того, что говорят там, за чертой. Я могу сказать одно: меня никто никогда так не любил, как Андрей. Но ведь любовь не только в том, что ты не глядишь на кого-то другого, что не участвуешь в чьей-то другой жизни. Он хотел быть со мной всегда, не мог расставаться со мной даже в командировках. Это было тяготение, желание быть с этим человеком, которое невозможно обмануть, невозможно подделать. Я не говорю сейчас о последних годах, когда он так тяжело болел. У него было ощущение, что если я дома, с ним, то на свете все хорошо, что бы ни случилось в это время. Это внесло свои ограничения в мою жизнь, но это чувство было взаимным.
Я никогда не сетовала на то, что он болен и я вынуждена так много и постоянно им заниматься. У меня никогда не было ощущения досады или обиды. В любом качестве, в котором он существовал, быть с ним я считала счастьем. Не важно, что я делаю: ищу способы избавить его от боли, пересаживаю или перестилаю ему постель. Именно к концу жизни к нашим отношениям примешалась полная необходимость друг в друге. Главное, конечно, это было общение. Если у него что-то случилось, кто-то позвонил и что-то рассказал, у него была острая необходимость разделить это со мной, поведать мне. Какие-то составляющие нашей любви с течением болезни ушли, но вот это тяготение, эта необходимость в постоянном общении друг с другом стали еще сильнее.
Аня Саед-Шах [17] вспоминала об одном из своих интервью с Андреем. Она спросила его про других женщин, ведь, конечно, он ими увлекался, а он ответил: «Зоя – это моя жизнь». Это сказано в том смысле, что, если бы я ушла первой, не знаю, как он бы себя повел. Если он меня «терял», пусть даже на два дня, потому что я чем-то другим была занята, он не мог в это время существовать. Он не мог отделиться от меня даже в те два раза, когда я полностью исчезала из его жизни. Для него это всегда кончалось полной трагедией, абсолютным безумием.
Он относился ко мне трогательно нежно и тревожно, что очень сильно отразилось на его стихах. Не обязательно они посвящены мне, он мог даже быть увлечен другой женщиной в тот момент, все равно строчки пропущены через его существование со мной. Я же могла от него отделиться, только если появлялся какой-то интерес в работе, в общении с другими людьми. Но когда мы уже встречались, носами потерлись друг об друга, я обязательно отчитывалась, все ему рассказывала, где я была и что делала.
Когда он заболел и лишился возможности жить полной жизнью, для меня вдвойне стало важно все ему рассказать, чтобы он через меня мог прочувствовать, понять. Таким образом я восполняла его невозможность жить полной жизнью. Иногда я даже специально шла в какую-то компанию, в которую не очень хотела идти, для того чтобы ему потом рассказать.
Я вдруг читаю в какой-то газете, как один из актеров театра (кажется, Маяковского) говорит, что бриллиант песенного творчества Раймонда Паулса – песня «Миллион алых роз», – связана с тем, что Вознесенский был в это время влюблен в Людмилу Максакову и ей написал эти стихи. И что сама Людмила ему об этом говорила. Я не вступаю ни в какую полемику на эту тему, ни с Людмилой, ни с этим актером. Но несколько человек меня почти вынудили рассказать историю создания «Миллиона алых роз». Расскажу два эпизода и все, что я про это знаю.
Что касается Максаковой, то‚ говоря об увлечениях Андрея, я уже много раз говорила и про нее. Рассказывала и про то, что все женщины поражались тому, что Андрей в какой-то момент просто сбегал от них и уже никогда не возвращался. Они не понимали, что увлечение длится недолго, что он исчезал в ту минуту, когда они переставали быть объектом его вдохновения.
Мне он всегда говорил, что ревновать я его могу только к поэзии. А они всегда удивлялись, ведь еще вчера он был с ними, но вот его уже и след простыл. В каком-то смысле Андрей был слабым человеком, он не мог сказать в глаза человеку, что все кончено. У него было сверх меры деликатности, а по отношению к женщине – и чувства вины. А если у этой женщины начиналась какая-то агрессия по отношению к нему из-за этого, то она вызывала у него чувство брезгливости.
Я не помню, чтобы он с кем-нибудь когда-нибудь выяснял отношения, в этом смысле он был «трусом», поэтому всегда исчезал. Я это уважаю, потому что лично я создана совершенно по-другому. Я считаю, что справедливо сказать правду человеку, который меня любит или хорошо ко мне относится.
Мой первый муж Борис Каган должен был быть с моей близкой подругой Галей Рабинович, он предназначался для нее, но стал ухаживать за мной. Мне было ужасно стыдно перед ней, и я не нашла ничего лучше, кроме как усадить ее на стул и сказать, что‚ Галя, давай не будем на него рассчитывать, что мне это не нравится. Я всегда брала на себя откровенность и раскаяние, я никогда не врала и не пыталась скрыться. Я никогда не юлила, а говорила так, как есть, даже если меня вызывала на какие-то разборки власть.
Итак, история про «Миллион алых роз».
Несколько лет подряд мы отдыхали в Пицунде, мы очень любили это место. Там с нами бывал Зураб Церетели и много кто еще. Однажды нас там даже с Сусловым познакомили. Мы шли возле дачи Суслова, и Шеварднадзе [18] увидел, как мы с Андреем гуляем, и спросил у Суслова, знает ли он поэта Вознесенского лично. Суслов ответил, что лично не знает, на что Шеварднадзе предложил нас пригласить и тут же нас выхватил с прогулки и познакомил. Все это длилось буквально минуту.
И вот мы живем в Пицунде, и в какой-то момент раздается звонок Люды Дубовцевой [19], которая очень любила стихи Андрея и все время отмечала его дни рождения на радио «Маяк». И вот она звонит и говорит, что сейчас находится в Латвии, и Раймонд Паулс дал послушать одну прекрасную мелодию, которая ей безумно понравилась, и Раймонд хочет, чтобы Вознесенский написал на нее стихи. Что это было бы для него счастьем.
Я прослушиваю мелодию и понимаю, что она потрясающая, а у меня, во-первых, абсолютный слух, а во-вторых, музыкальное образование. Я восхитилась загадочностью и мелодичностью этой музыки. Андрей согласился, но он впервые писал текст уже для готовой музыки. Рядом с нами тогда была Грузия, и Андрей очень хотел написать про Пиросмани, его живопись всегда глубоко сидела в нем. Как обычно, он запал и с головой ушел в работу.
Через несколько дней он мне показал текст, я попробовала подобрать мелодию на пианино, чтобы сопоставить текст, и мы сразу же отправили его Людочке. Она пришла в восхищение и отдала все Раймонду, и завертелось-закрутилось. Мы впервые услышали эту песню в исполнении Аллы Пугачевой. Это был концерт в «Лужниках», где она, сидя на качелях, поет «Миллион алых роз» [20].
Такого успеха не имела ни одна песня в то время. Разве что песни военных лет или гимн. Успех был запредельный и перекинулся далеко за рубеж. Многие рассказывали нам, как слышали ее в ресторанах Европы и Америки, где ее перепевали на других языках. Артур Миллер [21] рассказывал нам, что слышал ее в Америке.
А у нас с Андреем был такой случай. Мы были в Японии (я туда выбралась с трудом из-за своих подписей и других дел)‚ и для нас как для почетных гостей устроили прием в крупном ресторане Токио. И каково же было наше изумление, когда мы услышали молодую японку, которая вместе с оркестром пела «Миллион алых роз».
Я спросила у сидящих за столом, знают ли они, чья это песня. Когда я сказала, что это стихи Андрея, началось что-то невообразимое. Певица потом позвала нас на ужин, подарила Андрею огромный букет роз и смотрела влюбленными глазами. Позже мы ее встретили уже в японском посольстве на приеме в Москве, она специально отправила нам приглашение, и Андрей также подарил ей огромный букет роз.
А вот Алла Пугачева никогда не любила эту песню. Почему, я не знаю, возможно, потому‚ что она стала для нее клише, штампом, и по собственному желанию она очень редко ее пела. Последний раз она спела ее на юбилее Андрея, на его последнем юбилее, который устроили в театре «Мастерская Петра Фоменко». Тогда она сказала, что никогда не забудет этот период своей жизни и их дружбу с Андреем. Она меня спрашивала, что спеть‚ и мой ответ был однозначным: «Андрей будет счастлив, если ты споешь „Миллион алых роз“». И это был последний раз, когда я слышала эту песню в живом исполнении и видела слезы на щеках Андрея. Это были и печаль, и восторг, и жалость к самому себе, к тому, каким он был, когда писал эти строки. Вот это и есть история создания этой песни и ее судьба.
Какое-то странное любопытство к другой жизни, но абсолютно не с точки зрения быта, сплетен или уклада личной жизни, любви, меня всегда притягивало бессилие человека или‚ наоборот‚ его непонятная магическая сила выполнить свое предназначение на земле.
Каждому человеку отпущены какие-то таланты, но один реализовывает их полностью, а другой просто не приспособлен к действию. Мой талант – в общении с людьми. У меня есть странное, но счастливое свойство – я почти никогда никого не выбирала сама, не пыталась увлечь собой или познакомиться, всё всегда происходило случайно. Я не помню, чтобы попросила познакомить с кем-то или просилась попасть на какую-то тусовку или прием. Этого никогда не было. Мне выпадало – и я выбирала. Или судьба, или это ангел надо мной какой-то. Хотя я человек нерелигиозный.
Я помню, как я забыла сумочку в Париже в автомате, и бежала на тоненьких каблучках, которые впивались в раскаленный асфальт. Добежав, увидела, что все висит нетронутым на крючочках, и, найдя свой паспорт, сумку, я долго не могла понять, что это наяву, не во сне, что я это все не потеряла.
И другой раз, когда я ехала за рулем в Шереметьевское. Праздновали какое-то событие – мама, папа, а я была не в состоянии вовремя доехать и мчала по шоссе в Шереметьевское, где была наша летняя дача, в полной темноте, опаздывая. Для меня опоздание, неисполнение обещания или что я кого-то заставила волноваться или ждать непереносимы, этим очень многое объясняется в моей жизни. Когда я уже проезжала Долгопрудный, станцию, пруд на Савеловской дороге, из-за поворота бесшумно вырулил мотоциклист. Он, чтобы скостить путь, естественно‚ вырулил на левую полосу, по которой с бешеной скоростью ехала я. Когда я услышала этот шум, тормозить ни ему, ни мне было абсолютно невозможно. И я поняла, что сейчас под моей машиной умрет этот человек, – он был без каски, без всего. И в этом шоке я все-таки вывернула руль на пять сантиметров и проскочила мимо него. Я больше никогда его не видела. Но когда он остался позади, притормозила на обочине, сбросила руки с руля, откинула голову на сиденье и сидела не дыша еще полчаса, опаздывая, ни о чем не думая, а только понимая, что жив он, жива я, что ничего не случилось, и эта беспредельная опасность – убить или покалечить другого человека – прошла мимо меня.
Вот так же случайно создавалось мое единение с Андреем Вознесенским и наша долгая, счастливая жизнь, несмотря на обстоятельства, окружавшие нас, даже такие‚ как крик Хрущева, когда я не была еще его женой, но была близким другом.
И все отношения мои с Андреем Андреевичем у меня складывались действительно так: я его никогда не удерживала, отпускала не потому, что считала это правильным, а потому, что иначе не могла. Я всегда отвоевывала кусок своей жизни, свое право на общение с кем-то, на восприятие меня как отдельного человека, другого немножко, чем Андрей.
Характерно, что у меня почти нет фотографий с Андреем вместе в конце его вечеров, когда он буквально облеплен восторженными поклонниками его таланта, – я уходила или за кулисы, или в зал, чтобы дать ему возможность получить наслаждение от того, что мне было не так интересно; я хотела отпустить его для его счастья быть самим собой, любить аплодисменты, бесконечные похвалы, облизывания в прямом смысле в желании дотронуться до его одежды, погладить его волосы, плечи, пустить его в ту ауру, которую он заслуживает и которая во многом тоже питает его творчество.
Это отпускание Андрюши в то пространство, где ему нравилось, где он мог быть счастливым, где‚ может‚ напишется что-то‚ – это состояние его воодушевленности я берегла как зеницу ока. И, может, за это мне воздалась его, не буду говорить даже любовь, а просто абсолютная приверженность мне.
Так складывалась моя жизнь. У Ларисы Максимовой есть слова в книге «Великие жены великих людей», что я «шла по своей орбите». Я всегда воспринимала себя как отдельного человека, поэтому долго сопротивлялась, когда Максимова сказала мне, что интервью со мной будет помещено в этой книге. Я ей говорила: «Ну почему жёны? Ну напишите „великие женщины“», – но вышло так, как лучше было для продажи книжки.
Кира Прошутинская, с которой я соприкоснулась во время съемок четырехсерийного фильма А. Малкина «Андрей и Зоя», вела на ТВ программу «Жена», и я, будучи такой вредной и такой неприятной сволочью, как я про себя иногда думаю, не могла заставить себя дать ей интервью в этой программе. Я всем говорила, что я не «жена», но я не могла объяснить, почему я так говорила. Я была, может быть, лучшей женой, которую можно представить, и не только с Андреем, но еще и для двух мужчин, которые были моими мужьями до него, но я никогда не ощущала этой своей роли – полностью быть женой, хотя я ухаживала, беспокоилась.
Я очень сочувствующий человек, очень переживающий и очень наблюдательный. Я всегда вижу‚ как человека травмируют слова, чей-то жест. Это мое главное свойство – знать, что человек ощущает, что делает его счастливым или несчастным. Могу ли я что-то изменить в его сознании или поведении, чтобы ему было комфортно жить на этом свете? Особенно сильно это было по отношению к Андрею.
Мы поженились сразу после крика Хрущева и полной изоляции Андрея в обществе. Я уже рассказывала, что те люди, кто раньше, когда он оказывался на улице, в саду‚ перебегали дорогу, чтобы прикоснуться, взять автограф, высказать почтение; эти люди теперь, идя по тротуару с другой стороны, делали вид‚ что не узнали его, и потихонечку сворачивали, чтобы не здороваться, не увидеться и не проявить свое полное неумение помогать чему-либо, кроме насыщения своего восторга, своего любопытства, когда человек на вершине.
Как описать тогдашнего Андрея? Если грубо, это было то, что пишет Гоголь о Хлестакове: «соплей перешибешь». Это было абсолютное несоответствие его глаз, голубых, искрящихся, способных передавать дикую грусть и страдание и одновременно вдохновение‚ – казалось, что это романтический юноша вертеровского склада – и худющего длинного тела, выпирающего на тонкой шее кадыка. Обнимая его‚ появлялось ощущение, что ты его сейчас раздавишь и его косточки лопнут. Нас, как и многих в ту пору, свел Дом творчества «Переделкино». Андрей зашел в мою комнату и пригласил на чтение стихов. Потом он часто вбегал с цветами или смешными подарочками из Риги, какие-то смешные с розыгрышами изделия.
Позднее был такой случай. Андрей привез мне в подарок пару попугайчиков-неразлучников. Это были существа необыкновенного оперения, радость от одного взгляда на них была несказанна. «Если один умрет, второй не может без него жить»‚ – сказал он, уже выбегая.
В ту пору внизу, на первом этаже Дома творчества‚ жил тяжелобольной поэт Михаил Светлов. Он уже не поднимался наверх и вообще почти не выходил из комнаты. И вот вдруг однажды кто-то заскребся в в дверь моей комнаты‚ и вошел Светлов. Я ахнула. Стала суетиться, двигать ему кресло поближе к двери, но он отмахивался, посидел молча, сказал пару фраз, я уже не помню, о чем‚ и вдруг произнес: «Я, пожалуй, пойду обратно, ха-ха. Знаете, Зоя, в вас влюблен поэт Вознесенский. Имейте в виду: это серьезно». Он хитро прищурился. И было непонятно, как это понимать. То ли надо опасаться этого, то ли, может, это и не так, потому что поверить поэту нельзя, во всяком случае, я была поражена скорее не тем, что он сказал, а тем, что это сказал Он, тем, что это был именно тот повод, ради которого он поднялся.
18 декабря 2011 года
Когда однажды, в 1963 году, поэт Андрей Вознесенский постучал в дверь моей комнаты в Доме творчества в Переделкине и принес цветы, я была удивлена, но спокойно его выслушала. Он сказал: «Я завтра вечером выступаю в Доме творчества, буду читать стихи, мне бы очень хотелось, чтобы вы пришли». Я, конечно же, согласилась, но не могла понять, почему он решил персонально пригласить именно меня.
В то время его слава в нашей стране была уже оглушительной. И не только в нашей – он летал в Америку, имел там успех. Вознесенский был номер один, несмотря на славу Евгения Евтушенко, который всегда был лидером по характеру, а Андрей – антилидер. Но был особый состав общества, читателей, которые предпочитали Андрея. Ему поклонялась молодежь, он был тем светочем, в руках которого зажегся огонь. Такая верность его таланту оставалась до конца его жизни и осталась поныне, молодежь приходит до сих пор ко мне 12 мая, когда я устраиваю день его памяти в Переделкине. Все это я рассказываю для того, чтобы показать полное наше несоответствие, мы были далеки друг от друга, несмотря на общий писательский круг.
Я не шумный, не компанейский человек, а кошка, которая гуляет сама по себе. Наверно, я неосторожный человек – могу сказать правду даже тогда, когда эта правда для меня опасна. Я член Шестого творческого объединения писателей и киноработников на «Мосфильме». Я работаю в Комитете по Ленинским и Государственным премиям. Мне 38 лет. У меня муж, сын Леонид. Ничто в моей жизни, в моем тогдашнем облике и поведении не говорило о какой-либо особой любви к поэзии. Если честно, я плохо знала ее. Да, конечно, Ахматова, Блок… но почти не знала Пастернака, Мандельштама. Что во мне могло привлечь Андрея? Да, я тогда уже дружила и с Василием Аксеновым, и с Робертом Рождественским, круг Андрея был мне знаком. Но не более. И все эти два года, что длилась наша просто дружба, я пыталась объяснить себе, почему его так влечет ко мне?
А потом постепенно стало вырисовываться, что он придумал образ совершенно другой женщины – не той, какой я считала себя, какой меня считали другие. Другие думали, что я очень смелая, в школе все знали, что я могу ночью пойти в страшный овраг, могу плавать в шторм, могу постоять за себя, я верный друг‚ но вокруг меня и в моих поступках никогда не было ореола романтизма.
В какой-то момент я осознала, что Андрей настолько не привык к нормальному, взрослому поведению, к внутренней свободе, которая всегда была во мне, что именно это вызвало его внутреннее восхищение и вместе с тем страх за меня, понимание, что такая самостоятельность опасна. Первый порыв его души – стремление меня защитить. Оказывается, даже во время жуткой ситуации после дикого крика Хрущева он переживал еще и за меня.
В книге Василия Катаняна – младшего я прочитала много лет спустя слова Андрея: «Казалось, что нужно защищать меня. Но на самом деле нужно было защитить Зою, потому что я ужасно боялся, что гонения могут начаться и на нее». Это его чувство, что меня нужно оберегать, удерживать, что я‚ не дай бог‚ куда-то денусь или со мной что-то случится, не давало ему покоя. Это было всегда, с первых его стихов. Он всегда меня защищал, в каждой строчке. Поэма «Оза» – романтический, поэтический ураган его помешательства на мне.
К тому времени по Москве уже вовсю ходили слухи о нас, уже публиковались его стихи, в которых без труда угадывалось, что они посвящены мне. Пересуды для меня невыносимы вообще, я не любила и не люблю, когда обо мне говорят, а уж когда обсуждают мою личную жизнь – абсолютно нетерпимо. Но для Андрея, наоборот, публичность его чувств – это была его поэзия, что для меня было совершенно невозможным.
Он впервые читал «Озу» в Большом зале Консерватории имени Чайковского и, как я узнала позже, сказал моей приятельнице Ире Огородниковой: «Приходи и сядь рядом с Зоей, потому что ей может быть плохо». Там были Рихтер, Нейгауз – люди, которые собирались у Пастернака и восхищались стихами подростка Андрея. После выхода поэмы «Мастера» Борис Леонидович написал ему: «Я счастлив, что дожил до вашего восхождения и успеха… Я всегда любил вашу манеру видеть, думать, выражать себя. Но я не ждал, что ей удастся быть услышанной и признанной так скоро». И вот этим людям, всему залу он читал «Озу».
Это было не просто публичное признание в любви, а почти обожествление меня. Для меня это было ужасно, потому что я замужем, у меня ребенок, я нормальная женщина из нормальной семьи. Мне было очень стыдно, я была в ужасе оттого, что все вокруг понимают, о ком речь.
Я не представляла и не представляю, как можно публично говорить такие интимные вещи. Как можно меня подставлять, замужнюю женщину, сидящую в 5–6-м ряду. И на глазах у людей, которые уже знали меня, про меня. И вдруг это прилюдное обнажение нервов, это оскорбительное, как мне казалось, выдавание посторонним людям того, что есть только наше или только его чувство. Вот как оно может быть разделенным, если впервые сказано на зал в тысячу человек? На этих вот этапах, подступах к тому, что стало потом нашим соединением уже на всю жизнь, это еще было возможно. Но никогда – когда я стала уже женой.
Тогда люди кричали: «Ты с ума сошла! Ты бросаешь семью, любовь, благополучие, ребенка и уходишь к поэту, который сегодня любит тебя, а завтра он полюбит что-то другое. Ты – всего лишь объект его увлечения, объект поэзии, но ты не есть живая женщина, которую он будет любить, которой он будет помогать и которой он будет, условно говоря, подавать стакан воды, если она болеет».
А я отвечала: «Я прожила 12 лет в одной жизни. Вы говорите, что год, и он меня бросит? Значит, год я поживу другой жизнью».
Конечно, мой внутренний, скрытый, усыпленный авантюризм, желание риска, желание абсолютной смелости идти на рискованные поступки – были во мне всегда. И еще: была невозможность бросить его на этой стадии, когда он истончался, истаивал, и меня уже врачи вызывали, говорили, что я гублю великое поэтическое явление современности и что я буду нести ответственность. Эти разговоры, конечно, только могли подтолкнуть к чему-то, но на самом деле решили всю невозможность жить после публикации этой поэмы, невозможность существования прежней семьи. Стихи как будто материализовались, поэма «Оза», собственно, и стала последним поводом моего разрыва с прежней жизнью. Но конечно, не с сыном, поскольку я ни на одну минуту с Леонидом не расставалась. Муж, Борис, вел себя очень благородно. Чем был наш разрыв для него – не буду, не могу. Не имею права говорить.
Поэма началась с того, что однажды он сказал: «Я еду в Дубну, не хочешь ли ты сделать вступительное слово на моем вечере?» Я почти сразу же согласилась.
Дело было еще и в том, что я тогда была замужем за Борисом Каганом – известным ученым, конструктором, доктором наук, лауреатом Сталинской премии. Его младший брат Юра Каган – физик-теоретик, впоследствии – академик, действительный член Российской, Европейской, Венгерской и Германской академий наук. Он и доныне главный научный сотрудник Института сверхпроводимости и физики твердого тела. Так что многие наши друзья, знакомые – люди из мира науки, физики, я была знакома с Игорем Таммом, Яковом Смородинским, Львом Ландау, другими великими.
Сама по себе Дубна, Объединенный институт ядерных исследований – отдельная повесть, отдельная книга. Дубна была островом свободы, ареной поисков, дискуссий и споров, открытого обмена мыслями и мнениями, потому что физики ощущали себя особыми людьми, в определенной степени независимыми от идеологии и партийной пропаганды.
Интеллектуальная раскрепощенность ученых, атмосфера свободной мысли привлекала в Дубну поэтов, артистов, режиссеров, бардов. В некотором роде получить приглашение на выступление в Доме ученых считалось неким знаком отличия, признания. С другой стороны, и дубнинцы жадно тянулись ко всему тому, что происходит в художественно-литературном мире Москвы и Ленинграда. В Дубну приезжали Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Арсений Тарковский… Молодые физики устраивали в коттеджах так называемые квартирники – там пели Юрий Визбор, Владимир Высоцкий, Александр Галич, Юлий Ким…
Более чем показательно, что Андрея Вознесенского пригласили в Дубну уже после кремлевского разгрома, устроенного Хрущевым. Многие тогда сторонились, опасались испортить карьеру общением с опальным человеком. А Дубна – официально пригласила, устроила творческий вечер в Доме ученых.
Потом Андрей в одном из интервью говорил: «Были еще ядерщики и прочие оборонщики, которые купались в государственной любви, которые были элитой в греческом смысле – культуру знали, за поэзией следили, жили пусть в закрытых, но теплицах… Физикам больше присуща умственная дисциплина, гуманитарий разбросан, пугливое воображение… Физик – другая организация ума и другая степень надежности. В общем, я не видел в жизни лучшей среды».
Я писала о физиках и, конечно же, обрадовалась возможности побывать в Дубне, в знаменитом Институте ядерной физики, увидеть своими глазами Бруно Понтекорво и Дмитрия Блохинцева, увидеть синхрофазотрон… Потом я написала повесть «…И завтра», ее опубликовали в журнале «Знамя», перевели и издали за границей. Конечно, все, что относилось к сути дела, науки, открытий, я переиначила, придумала, но цензура, разумеется, бдила. Корректуру послали на отзыв академику Сахарову, и Андрей Дмитриевич написал: никаких секретных материалов здесь нет, а есть некоторые данные, которые опубликованы уже в научной печати.
Все это будет потом, в 1967 году. А тогда мы с Андреем поехали в Дубну, в Институт ядерной физики. Хочу особо отметить: это был не личный какой-то междусобойчик, я официально поехала туда читать вступительную лекцию по направлению Бюро пропаганды художественной литературы – была такая мощная контора в системе Союза писателей.
Публика уверена, что там и возник наш роман. Но никакой близости не было, это была предыстория нашей любви. Там родилась его поэма «Оза», которая, после вступления, начинается строчками:
Женщина стоит у циклотрона —
стройно,
слушает замагниченно,
свет сквозь нее струится,
красный, как земляничинка,
в кончике ее мизинца,
вся изменяясь смутно,
с нами она – и нет ее,
прислушивается к чему-то,
тает, ну как дыхание,
так за нее мне боязно!
Поздно ведь будет, поздно!
Рядышком с кадыками
атомного циклотрона.
У него было абсолютно ложное чувство, что я все время в опасности, что меня надо защищать. И так парадоксально случилось в нашей жизни, что его желание чувствовать себя сильным, волевым мужчиной, каменной стеной – столкнулось со страшной болезнью, которая последние 15 лет жизни сковала, ограничила все его возможности. Спасало лишь то, что он осенен даром стихосложения, что он пишет стихи.
Как он любил, чтобы я его собирала перед выходом на люди, тем более если предстояло выступать со сцены! Я ему подсказала: вот голубой пиджак сегодня тебе пойдет, а не серый. А он очень любил серый костюм, он его сам купил, но я смеялась, говорила: «Ты в нем выглядишь как старый большевик». Пиджак-то уже большой был, Андрюша страшно исхудал. Он соглашался, мы его переодевали. Лицо его всегда было живое, сохранялось до последнего, почти не было морщин, следов старости, громадные голубые глаза так аукались с синим пиджаком. Где бы мы ни были, перед выходом он обязательно просил: «Причеши меня», и я его всегда причесывала.
Про Андрея всегда говорили и писали, что он одет как денди. Он сто раз меня спрашивал перед тем, как ехать на съемку или на вечер, как он выглядит. Я должна обязательно одобрить или сказать, что рубашка не подходит к этому пиджаку, подобрать шелковые платочки, повязанные вокруг шеи, под рубашкой. Они стали неотъемлемой частью его имиджа. Ему всегда было тесно в галстуке, он считал, что галстуки – синоним официоза.
Он часто рассказывал, с чего началась его встреча с Рональдом Рейганом, президентом США, в его Овальном кабинете. Едва Андрей вошел, Рейган воскликнул: «Боже, какой на вас синий пиджак элегантный! У меня точно такой. Это Валентино?»
Признаюсь, меня эта сцена несколько коробила: это что же, глава великой страны и великий поэт из другой великой страны не нашли для начала разговора других тем, кроме обсуждения пиджаков? Но сейчас понимаю: во-первых, что было – то было, а во-вторых, они были нормальные живые люди.
Полгода прошло со смерти Андрея. Все те же почти неубывающие сны, воспоминания. Каждый день что-нибудь доводит до слез. Стоит кому-то произнести: «Вознесенский», и я не могу сдержать конвульсий. Почему нервная система оказалась так зависима от мыслей, от воспоминаний? Я этого не понимаю. Прошло уже полгода, надо бы научиться владеть собой, но удается с трудом. Я надеюсь, что хотя бы к годовщине у меня получится.
Из Министерства печати позвонил Владимир Викторович Григорьев, наш очень хороший знакомый, человек, готовый подставить плечо в тот момент, когда это необходимо. Сказал, что речь идет об увековечении памяти Андрея, об учреждении фонда Вознесенского.
Я вплотную занялась фондом его имени. Мой сын Леня мне помогает. Ведь фонд – это предприятие, как бы бизнес. Леонид, владеющий максимально прозрачным бизнесом, сам лично перелопатил все бумаги и документы, когда стал вместе со мной соучредителем Фонда Вознесенского. Сейчас таких, как Леонид, кто так безупречно ведет дела, – единицы. Леонид никогда не вмешивается в деятельность фонда, касающуюся творчества, он следит за всеми документами и платит львиную долю всех премий и гонораров.
Очень хочется сделать, создать… и хочется, и «не можется». Потому что любое восстановление его жизни, собирание книг, вещей для меня очень тяжело. Все время странное состояние, как в первые дни, – состояние психологического тупика. О чем ни думаешь, все время упираешься в одну мысль: уже не будет…
16 апреля. Прошел мой первый день рождения без него. Мне не хотелось никого видеть. Был только Леня. На следующий день мы пошли покупать мне подарок, я выбрала красивый синий пиджак.
12 мая его день рождения, 1 июня – годовщина, как мне пережить эти две даты… буду готовиться.
Он ушел на 77-м году жизни. И я уверена, что он еще спокойно мог жить с этими лекарствами лет десять…
Он понимал, что угасает, уходит. У него очень много пророческих стихов, строчек… «Спасибо, что не умер вчера». За несколько недель до кончины: «Мы оба падаем, обняв мой крест».
11 января 2011 года
Я не была на встречах Хрущева с интеллигенцией, не сподобилась быть приглашенной. В канун того дня, 8 марта 1963 года, Андрей позвонил и сказал: «У тебя нет, случайно, томика стихов Александра Прокофьева?» Я помнила, что был какой-то очень сильный и хамский наскок Прокофьева на кого-то в прессе‚ и поняла, что, наверное, Андрей что-то хочет процитировать на этих встречах с интеллигенцией, поэтому ему нужен этот том. Я знала, что будут эти встречи, что Андрей идет, и сказала пару каких-то напутственных слов, как говорят близкому другу, которого понимаешь с полуслова. Я с приятельницей в тот день пошла в один из кабинетов Дома актера на улице Горького, еще было живо то здание, там существовали кабинеты полунаучного свойства, где хранились стенограммы, пьесы, вырезки. Можно было туда прийти и добыть материал не только по текущим постановкам, но и по прошлому в истории театра. Это была рабочая часть Дома актера. Мы туда пошли за какой-то вырезкой, и‚ уже спустившись вниз‚ у раздевалки я наткнулась на Юрия Александровича Завадского. Он был в страшном волнении и смятении. Вдруг бросился ко мне. Хотя, естественно‚ я чтила этого необыкновенного режиссера, за которым еще шла слава красавца-мужчины, героя, который ездил на каждый спектакль Улановой в Петербург и возвращался потом к себе в театр. И вдруг я вижу его в таком смятении, вижу, что ему просто плохо, он в отчаянии. Он рассказал мне о встречах с интеллигенцией и добавил: «Вы представляете, он гнал Вознесенского с трибуны и кричал: „Уезжайте из нашей страны!“ Он гнал поэта из собственной страны! Представляете себе! Как это может быть?! И главное, что в зале никто ничего не предпринял, все вопили, кричали…» Он заткнул уши, лицо было в страдальческой гримасе, как будто бы этот вой звучал еще до сих пор в его ушах.
Таким образом, я впервые через час после этих встреч, еще до звонка Андрея, узнала о том, что было.
Можно себе представить мое состояние, когда только что вечером он говорил со мной. Я понимала, что все произошло не только по отношению к нему как таковому, что это вообще беспрецедентная мизансцена. И как после нее реагировать? Возьмут ли его и сразу арестуют после выхода из зала? Что у него конфискуют? Какова будет мера после такого страшнейшего публичного приговора главы государства? Высылок тогда никаких еще не было, первая произошла в 1974 году, когда выслали Солженицына.
Я немедленно кинулась к телефону разыскивать Андрея, понимая, что может случиться самое непредсказуемое и страшное. Я стала его искать. И не сразу его нашла, потому что он, конечно, скрывался. Но он сам позвонил мне через какое-то время. Позже я узнала, как он выходил из Кремля, как орали все. Кто был в зале, потакая и угождая Хрущеву.
Это был ярко освещенный зал, и кричащий, вопящий Хрущев – впоследствии это попало на пленку. Андрей мне рассказал, что он уходил в полной темноте, один шел по кремлевскому двору, и его нагнал поэт Володя Солоухин, что Андрей запомнил на всю жизнь.
У него Андрей прокоротал эту ночь. Он был после этого крика изгнан отовсюду, книги изъяты, имя вычеркивалось‚ и невозможно было даже цитату привести из его стихов. Помню, что в это время выходила моя вторая в жизни книга, монография о Вере Пановой. И туда я всунула его стихи «Плачет девочка в автомате» – то, что теперь поет Женя Осин и стало шлягером его группы, было впервые напечатано полностью в книжке о Пановой. Мы торжествовали потом, что цензура это не отловила и первая публикация появилась. Но об этом позже.
Кстати, второй публикацией стала его рецензия на переводы Пастернака, которая прошла в «Иностранной литературе», а остальное все было изъято. И‚ конечно, вырваться из этой репрессивной мясорубки, машины каждому, кто попал как объект гнева главного властителя, было невозможно.
20 марта 2015 года
За все прожитые годы ссорились мы редко. Только по принципиальным поводам. А еще – когда ему хотелось делать то, что противопоказано его здоровью или его образу. Но было у нас несколько крупных размолвок – когда мы еще не поженились. Наша дружба началась задолго до того, во многих компаниях мы бывали вместе.
Дружба возникла очень давно, в переделкинском Доме творчества. Андрей уже носил мне бесконечно подарки, из Америки привез какие-то немыслимые сувениры, и все это было так трогательно. В это время у меня вышла вторая книжка – монография о Вере Пановой. Я очень любила ее как писателя, мне была близка эта прозрачная проза, обращенная не к крупным, трагедийным событиям, а к человеку. Особенно я любила повесть «Сережа». В этой книжке о Пановой я поместила стихотворение Андрея «Первый лед» – вначале без подписи, анонимно. Ведь после того совещания в Кремле, после ора Хрущева имя Андрея было запрещено даже для упоминания. Ни цензура, ни редактор не возражали против цитирования каких-либо стихов в моей книге, а уже в последней корректуре я вставила фамилию: Андрей Вознесенский.