Он толкнул калитку; зазвенел колокольчик. Он вошел в сад Лепленье.
Жозеф откладывал этот визит в течение полугода. Зимлерам уже давно сообщили о неудачной попытке господина Лепленье защитить их в Коммерческом клубе. Да и сам защитник при встречах не забывал отвесить вежливый, но холодный поклон. Однако у Зимлеров не было ни досуга, ни желания знакомиться с ним поближе.
На звон колокольчика отозвались лаем сразу несколько собак, а на повороте аллеи появилась молодая девушка. В руках она держала садовые ножницы и несколько срезанных, еле-еле покрытых зеленью веточек. Жозеф не знал девушки, но ни на минуту не усомнился, что это Элен Лепленье. Такой она и должна была быть. Он снял круглую шляпу и пошел к ней навстречу между двух шпалер розовых кустов, усеянных первыми бутонами. Девушка остановилась и с улыбкой посмотрела на него. Быть может, и до Элен Лепленье дошли слухи о существовании Жозефа Зимлера.
– Мадемуазель… господин Лепленье дома? Могу я его видеть?
– Пройдемте со мной, я сейчас узнаю.
Эти слова девушка произнесла степенным, сдержанным тоном. Жозеф был поражен ее решительной, пожалуй, даже несколько резковатой походкой и гибкой округлостью ее крепкой талии. На юбке из светло-коричневой тафты был завязан сзади широкий бант из той же материи. Подол платья шуршал по плотно укатанному гравию, обдавая ноги Жозефа теплым ветерком.
Когда они вышли на широкую аллею, девушка обернулась и лукаво кивнула на дом, укрытый ветвями грабов.
Обширный парк всем своим видом свидетельствовал о том, что за ним ухаживают с величайшим тщанием, и в то же время здесь всюду чувствовалась какая-то нарочитая небрежность, – взять хотя бы ограду: простой деревянный частокол, но находился он в безукоризненном порядке, как в английских усадьбах. Слуг не было видно. Казалось, одна и та же небрежная рука правит и домом и парком.
Но Жозеф был поглощен созерцанием матово-золотистой шеи, проглядывавшей между белым рюшем воротничка и каштановой косой, уложенной на затылке.
И когда в гостиную, где мадемуазель Лепленье попросила Жозефа обождать, вошел хозяин, гость все еще размышлял о том, что означал внимательный и немного насмешливый взгляд ее синих глаз.
Величественные повадки старика Лепленье не смутили Жозефа – напротив, даже придали ему духу.
Он поправил очки и добродушно начал:
– Сударь, мой прекрасный провожатый исчез раньше, чем я успел назвать свое имя. Я – Жозеф Зимлер; вам, очевидно, понятна цель моего посещения.
Лепленье слушал его с суровым, неподвижным лицом. Плавная речь эльзасца, казалось, только усилила его важность. Он указал на стул и сам первый опустился в кресло.
– Очень рад, сударь, познакомиться с вами, но, поверьте, я не знаю, чему обязан честью…
– Вы правы, за полгода такие вещи можно легко забыть. Мой отец, Ипполит Зимлер, страдает подагрой и с трудом передвигается, посему он поручил мне принести вам извинение, что не мог выразить вам лично, и много раньше, нашу общую признательность.
Господин Лепленье молча смотрел на молодого человека. Его бритые губы сурово сжались. Жозеф продолжал с развязностью коммивояжера, фамильярно помахивая правой рукой:
– Однако я не могу поверить, чтобы мое имя не напомнило вам случая, происшедшего в октябре прошлого года в Коммерческом клубе. До нас дошли слухи, что вы играли там благородную роль и что…
Жозеф замолчал. Господин Лепленье искоса взглянул на ботинки своего гостя, побуревшие от дорожной пыли. В его маленьких глазках зажегся озорной огонек. Жозефу вдруг пришло в голову, что, должно быть, Элен тоже обратила внимание на его пыльные ботинки; он помнил только ее быстрый насмешливый взгляд, забыв, что в этом взгляде была и доброжелательность. Он покраснел и засунул ноги под стул.
Взглянув поверх очков на хозяина, он снова заговорил, но уже менее уверенно:
– Так или иначе, сударь, подробности прений, столь для нас интересных, стали достоянием всего города и дошли до нас…
Господин Лепленье по-прежнему величественно молчал; Жозеф поднял голову и громко закончил фразу:
– Мы знаем, что вы вмешались в обсуждение этого вопроса и что если кандидатуры моего отца и дяди Миртиля Зимлера не прошли, то не вы тому виной.
Господин Лепленье развел руками с выражением вежливой, но глубокой досады:
– Возможно, что это и так, сударь, но я что-то не припомню. Во всяком случае, никакого официального обсуждения не было. Был, очевидно, простой разговор; а подобные разговоры быстро забываются, как бы ни был интересен их предмет.
Холодная любезность ответа вконец смутила Жозефа. Не снимая перчаток, он обтер мокрый лоб и обвел гостиную взглядом.
Он не сомневался, что старик все прекрасно помнит, вернее – чувствовал это инстинктивно. Ему не хватало опыта, чтобы проникнуть в тайные причины светского притворства. Между тем Лепленье заговорил совсем другим тоном.
– Тем не менее я весьма рад, что городские сплетники Дали мне случай познакомиться с вами, господин Зимлер. Ваш батюшка, если не ошибаюсь, приобрел фабрику, как его бишь…
– Понсэ!
– Да, Понсэ. Хороший был у вас посредник? Среда них далеко не все надежны.
– Мы имели дело с Габаром.
– Ну, знаете ли, он звезд с неба не хватает.
Жозефу вдруг захотелось встать и уйти.
«Сам ты плут и хвастун», – подумал он, рассматривая седые бакенбарды и мышино-серые гетры господина Лепленье, в которых ему чудился какой-то вызов.
Однако гость не ушел; более того, через четверть часа его противник неприметно, но твердо перевел беседу в другое русло, где красноречие Жозефа не могло встретить никаких преград.
– Нам еще столько предстоит сделать, – говорил гость, – но, надо сказать, здешние коммерческие обычаи очень стеснительны, а фабриканты ведут себя как баре. Производить товар… они еще согласны, а вот заботиться о покупателе – это ниже их достоинства. Все это, конечно, очень благородно, но в таких условиях промышленность чахнет. И подумать только, что это единственный город, который производит гладкое сукно. Я рассчитывал найти здесь десятки солидных торговых фирм, самые совершенные методы и орудия производства. А что мы видим? Десяток фабрик, правда неплохих, но ведь они не дают и половины того, что могут дать. Спрашивается, как они еще ухитрялись все эти годы снабжать рынок.
– Вы молоды, господин Зимлер, – ответил лукавый старец, приставив руку к правому уху. – Вы молоды и думаете поэтому, что усердие восторжествует над обычаями, которые устанавливались десятилетиями.
– Обычаи создаются людьми, господин Лепленье. Я только вчера ночью вернулся из Парижа и снова еду туда в среду, восьмого. И так каждые две недели, а то и чаще. Ничего не скажешь, это дорого, это утомительно. Но у нас семья сплоченная, большая, мы разумно распределили между собой обязанности. Каждый раз из поездок я привожу новые заказы. Я всячески рекламирую нашу фирму. Возможно, что через полгода кое-кто из фабрикантов будет сетовать, что мы отбиваем у них клиентов. Мы боремся, но боремся честно. Почему, когда я езжу в Париж, я не встречаю в поезде никого из здешних коммерсантов?
В пылу разговора Жозеф забыл, что непристойно так часто повторять «я», и щедро уснащал этим местоимением свою исповедь.
– Не отрицаю, ваша продукция, господин Зимлер, возможно, и безукоризненна. Однако вы сами изволили сказать, эти поездки в Париж обходятся недешево. Стало быть, затраты должны быть как-то возмещены. Поверьте мне, заказчик не любит излишних надбавок на цены.
– Мы покрываем накладные расходы из прибылей, но ни в коем случае не за счет цены. Пусть прибыль будет меньше, лишь бы было больше дел. А дел у нас будет по горло.
– Вы сплочены, в этом ваша сила.
Жозеф тут же оценил про себя общий и частный смысл этого «вы». Его вдруг словно окрылило:
– Знаете ли, я впервые увидел Вандевр всего год назад; но, поверьте, мне его интересы дороже, чем местным коммерсантам. Вандевр, по-моему, может стать в десятки раз более деятельным, более жизнеспособным городом.
– Берегитесь, старые страны труднее расшевелить, чем молодые. Это не Америка. Здесь золото не валяется под ногами, как в Колорадо.
– Чудеснейший край, господин Лепленье, чудеснейший! Такой молодой, такой новый! Что такое Эльзас по сравнению с ним? Выжатый лимон, извините за выражение. А здесь такое богатство. Стоит только нагнуться. Но здешние люди ничего никогда не делали.
Старик постарался смягчить этот несколько излишне смелый афоризм:
– Все это мне самому доподлинно известно, господин Зимлер, ибо я сын и внук фабриканта и сам был фабрикантом целых тридцать лет. И, как видите, восемь лет назад я закрыл лавочку, убедившись, что фабриканту остается либо прозябать, либо терять свои капиталы.
Самообладание вновь оставило Жозефа. Но хозяин дома пришел к нему на помощь. Улыбаясь всеми своими ямочками и плотоядно поводя клоунским носом, Лепленье заявил:
– Ну что ж, господа, попытайтесь, колонизируйте нас. Старой стране никогда не повредит приток новых сил. А я буду следить за вашим опытом в качестве сочувствующего зрителя.
Последние слова он произнес сухо и как-то подчеркнуто медленно. Жозеф не знал куда деваться. А господин Лепленье все тем же топом заговорил о бывшей своей фабрике. Внезапно Жозеф вспомнил, что в прошлом году они с Гийомом осматривали ее под предводительством все того же Габара. Фабрика выходила в узкий темный тупик. Братья сразу же отказались от нее. Помещение было слишком мало и неудобно.
Хозяин рассказывал и рассказывал, а Жозеф со все возрастающим удивлением смотрел на безукоризненную обстановку комнаты; богатство ее не бросалось в глаза, но каждая мелочь говорила сердцу и памяти ее владельцев. Он перевел взор на бритые губы холеного старика, с какой-то изящной небрежностью повествовавшего о своей капитуляции, и покраснел от стыда. Он подумал об уголках этого парка, таких привольных и в то же время заботливо обихоженных, о прекрасной молчаливой девушке с такой свободной походкой и о внимательном и мягком взоре ее синих глаз. В душе Жозефа внезапно вспыхнул слабый огонек, и казалось, достаточно легчайшего дуновения, чтобы он разгорелся ровным сильным пламенем. Жозефу вдруг захотелось прервать господина Лепленье и сказать ему, что он, Жозеф, хорошо играет на флейте. Но он никак не мог найти подходящего предлога.
Наконец хозяин дома поднялся с кресла и, закинув голову, сообщил Жозефу свои соображения насчет земельной собственности, арендной платы и Национального собрания в Бордо, в котором он не принимал участия. Он обратил внимание Жозефа на семейные реликвии, показал редчайшую мебель, с которой были связаны памятные даты или исторические имена.
Затем он повел гостя в парк и заставил осмотреть розариум. По-прежнему в его тоне не чувствовалось ни иронии, ни оживления. Говорил он спокойно, слегка напыщенно и грустно. Он почему-то надел широкополую соломенную шляпу, хотя майское солнце еще не припекало, шагал медленно, часто останавливался и, выпрямляя стаи, снова пускался в рассуждения.
Жозефу вдруг, непонятно почему, стало скучно. Он покорно слушал речи хозяина дома, но с трудом улавливал их смысл. Что, в сущности, делали, чем занимались все эти люди, чьи имена сыпались с губ старика? Когда же гость старался поддержать разговор, Лепленье едва слушал его, и тот замолкал… В конце концов старик просто маньяк. Сплошное кривлянье!
Жозеф уже начал было злиться, как вдруг в конце аллеи мелькнуло платье из светло-коричневой тафты. Элен Лепленье, в соломенной шляпке и с тросточкой в руках, очевидно, собралась па прогулку. Она взглянула на обоих мужчин, мгновение поколебалась, быстрым кивком ответила па поклон Жозефа и пошла к дому. Жозефу стало досадно, и, сам не зная почему, он рассердился на старика.
– Это моя дочь, – с ни к чему не обязывающей интимностью сказал Лепленье, забавно двигая носом. – Весьма достойная девушка. Бедняжке невесело жить здесь после смерти матери. Мое общество не столь уж интересно.
Жозефа покоробило оттого, что владелец Планти думает только о себе.
– Но у вас, кажется, есть сын?
– Да, есть. Он лейтенант драгунского полка.
Они остановились перед деревянной калиткой. Только сейчас Жозеф заметил, что этот круг по парку был сделан с целью привести его к выходу. С ним обращаются как с младенцем. Он рассвирепел и, желая оставить за собой последнее слово, произнес, упирая на каждый слог:
– Значит, вы, господин Лепленье, решительно отклоняете нашу благодарность по поводу того случая в клубе?
Каково же было изумление Жозефа, когда на плечо ему вдруг легла рука старика и он увидел обращенный к нему почти ласковый взгляд.
– Ну довольно, довольно, не стоит говорить о таких пустяках. Но мне нравится, что вы не так легко сдаетесь. Это вырабатывает характер.
И в ту самую минуту, когда все предубеждение Жозефа испарилось, когда он снова почувствовал было симпатию к господину Лепленье, тот легонько подтолкнул его к выходу и сказал:
– Всего доброго, будьте осторожны на улице, не попадите под колеса, – затем повернулся к нему спиной и ушел.
– Странный старик, – почти вслух произнес Жозеф, едва сдерживая сильнейшее желание расхохотаться. И все же он был сконфужен. Через десяток шагов он добавил вполголоса:
– Странный дом!..
Он спустился по крутому склону, ведущему к предместьям Вандевра. Внизу лениво текла река.
Вдруг перед его взором возник образ Элен Лепленье.
«…И какая странная молодая особа!»
Он пересек улицу. Сколько воспоминаний, теперь уже полустертых временем, было связано с этой улицей: воскресные зимние вечера в пору самых напряженных забот и горьких разочарований. Приторный запах приятно щекотал ноздри. Жозеф обернулся, ускорил шаги и вдруг снова увидел полоску матово-золотистой шеи между белым рюшем и завитками каштановых волос. Он почувствовал какую-то неловкость и постарался отогнать этот образ. Лучше было думать о быстром, мягком и насмешливом взгляде больших синих глаз, затененных черными ресницами, о ясном, слегка загорелом лице.
В таком состоянии духа он обогнул решетку фабрики и вошел в помещение, «вполне пригодное для бездетного привратника». В тесном коридорчике он снял шляпу и пальто и вошел в гостиную.
Полузакрытые ставни не пропускали внутрь ликующего весеннего света. Холодный воздух угрюмо и неподвижно стоял в комнате. Вдоль стен, напоминая приемную пансиона, выстроились стулья в чехлах. На камине заботливой рукой Гермины был поставлен тощий, уже запылившийся букетик искусственных цветов в дешевой фарфоровой вазочке. Жозеф вспомнил парк на Нантском шоссе, розовые кусты, все в бутонах, ветки, усеянные клейкими молодыми листочками, в руках Элен Лепленье. Она сорвала их в ту самую минуту, когда он входил в калитку. Яростно хлопнув дверью, он вышел из комнаты и, как был, в праздничной темно-коричневой паре, направился к фабрике, стены которой дрожали от грохота станков, как дрожали в воздухе веселые лучи майского солнца.
Он открыл деревянную дверь, и сорок голов обернулись к нему. В полутьме он увидел бледные женские лица и одновременно различил движение станков. Казалось, каждая из сорока работниц – только придаток машины. Вибрация машин передавалась человеку. Даже воздух дрожал. Очки ритмично подпрыгивали на носу Жозефа. Сорок женщин делали сорок движений в секунду, и сорок челноков со свистом рассекали воздух, как ударом хлыста. Все эти звуки сливались в один раскаленный, неподвижно висящий под потолком гул, до краев наполнявший мастерскую.
Жозеф вспомил фразу, которую он час тому назад сказал Лепленье: «Их заказы перейдут к нам», – и ему вдруг стало не по себе. К чему был бы весь этот грохот, если б не было такой перспективы?
Старик Зимлер восседал в застекленной конторке, откуда он следил за работой ткацкой мастерской. Старший мастер, в белой блузе, почтительно стоял возле его кресла. Старик повернулся к сыну, па лице его было усталое и злобное выражение.
– За одну только неделю испортили четыре куска сукна. Ни к черту не годятся твои станки! Дядя Миртиль жалуется на чесальную машину. Пойди к нему.
И, не дожидаясь ответа, фабрикант повернулся к рыжеволосому мастеру, который рассматривал какие-то бумаги, поднеся их к красным, воспаленным глазам.
– Это еще что за выдумки? Знать не хочу ваших дневных выработок. Незачем менять станки, если работницы не желают работать.
– Жюли Дадион говорит, что она нынче нездорова; Селина Кайон беременна.
– Идиот! Дурацкая башка! И это ты, Зеллер, смеешь рассказывать мне разные басни? Ты просто стал такой же дурень, как здешние жители.
– Но, господин Ипполит…
– Отстань от меня. Если Селина и Жюли не могут работать, пусть берут расчет. Моя жена отнесет им супу. Пусть я лучше заплачу доктору, чем они будут здесь лодырничать. А может быть, Ноэми тоже беременна? Почему она за эту неделю выработала на полкуска меньше? А Аделаида Куртуа? Тоже нездорова? Или ей мешает работать вон тот букетик, что стоит у нее на станке? Ты, Зеллер, дурацкая твоя голова, видишь, что получается? А Фернанда Бребино, почему она никак не возьмется за дело? А ты сам почему не следишь за ними?
– Но, господин Ипполит…
Рыжий мастер растерянно пощипывал бородавку, сидевшую па его небритом подбородке.
– Хватит с меня, Зеллер, хватит. Ты сегодня же дашь расчет Фернанде, Аделаиде, Ноэми, Анжеле Бюэ, Марин Дезетан, а Селину и Жюли пошлешь вечером ко мне.
– А па их место прикажете взять новых?
– Кто тебе хоть слово говорил о новых? – злобно воскликнул Ипполит. – Мы будем работать с тридцатью тремя станками, а если дело так будет продолжаться и впредь, скажи им, Зеллер, – ты слышишь меня? – что я остановлю хоть двадцать станков, но всех этих лентяек и шлюх выгоню па улицу.
Зеллер снова потрогал свою бородавку, хотел было возразить, но передумал и, поклонившись, вышел. В полуоткрытую дверь на мгновенье ворвался грохот станков. Жозеф увидел бледные пятна – это сорок женских лиц повернулись навстречу мастеру, как незадолго до того они повернулись к нему, Жозефу.
Господин Ипполит в бешенстве перебирал бумаги, лежавшие на столе, и отбрасывал их прочь.
– Воры! – ворчал он. – Бездельники! Лучше уж давать работу на дом. Возьму и закрою всю эту лавочку.
Потом, не подымая головы, спросил тем же тоном:
– Ты получил заказ от Дюпомерейля?
– Нет.
– Нет? Жулик он! Всех к черту! Ты только посмотри – выпуск упал на одну треть! Этот кретин Зеллер ни за чем не смотрит. Стоит только солнцу заглянуть в окно, и все уже забыли о работе. А клиент из Тура ответил? Нет?
– Базэн? Н-нет.
– Нет? Жулик! Я выкину вон не семь человек, а побольше. Слушан, Жозеф, дело у нас так не пойдет! Работают они, конечно, мало, а все-таки товар сбывать некуда. Сегодня я разочту десять, а не семь. Слышишь, десять! А Дельмот?
– Я послал ему сегодня еще письмо.
– Сегодня? И он, должно быть, тоже заказывает в Эльбёфе. Запрещаю тебе писать Дельмоту. Я не желаю иметь с ним дело.
– А я сейчас был у Лепленье.
– Ну и что?
Ипполит произнес это «ну и что» с подчеркнутым презрением. Его мясистое лицо исказилось.
– Принял он меня прекрасно. Я извинился за тебя, папа. Странный все-таки тип! Ничего и слушать не захотел. Он притворяется, что ничего не помнит. Но принял прекрасно.
Все прочие свои наблюдения Жозеф предпочел держать про себя. Нагнувшись над бумагами, Ипполит слушал сына чрезвычайно внимательно, но вдруг резко заявил:
– К чему нам теперь все это? Одни только сплетни и потеря времени. Ты бы лучше… Займись-ка своими заказами. Дядя Миртиль тоже ждет.
Жозеф встретил Миртиля у дверей прядильной. Дядя нахмурил свои густые брови и крепко сжал губы.
– Весна! Ну, что за городом?
Он открыл дверь, и прядильная встретила их оглушительным грохотом. Жозеф вошел в мастерскую вслед за дядей.
Станок бросил ему навстречу свою каретку. Пятьсот ниток сматывались в непрерывном вращении с катушек и, вытягиваясь, казалось, останавливали каретку. Машину трясло как в лихорадке; шпульки завертелись еще быстрее; в своем вращении будущая нить походила на шелковый прозрачный конус; каретка, секунду помедлив, тронулась в обратном направлении и скользнула под станину. Мальчики бежали следом за пей и на ходу, ловким движением большого и указательного пальцев, ссучивали порвавшиеся нитки.
Пять других кареток непрерывно двигались взад и вперед. Учащенный и однообразный шум ткацких станков, доносившийся с верхнего этажа, вносил свою беспокойную ноту в мелодию прядильной.
Разве мог идти в какое-нибудь сравнение с этим опьяняющим грохотом мощных станков робкий шум маленькой белой фабрички, укрытой каштанами, фабрички, где но было ни котельной, ни прядильной. Приятно видеть дело рук своих! В сетке солнечных лучей ритмично сотрясался упругий воздух. Мириады пылинок пересекали их в легчайшем дуновении. Двадцать рабочих силою своего внимания укрощали этот волшебный хаос. Над машинами дрожал удушливый и жирный запах. Жозеф ступал бережно, почти не сознавая уже, где кончается его тело и где начинается корпус машины. Весна ласково касалась его своими лучами. Нагретый майский воздух сотрясался у стен фабрики, словно именно здесь, в прядильной, зарождалась эта жаркая дрожь, – сотрясался, как и сам Жозеф. Разве его, точно пылинку, не вовлекало в этот трепещущий свет?… Стук хлопнувшей двери прервал его мечты. Слова Миртиля, как искры, вырвавшиеся из-под ржавого лезвия, визжавшего на точильном камне, осыпали Жозефа с головы до ног:
– Поздравляю тебя, ты прекрасно выглядишь. Очевидно, прогулка пошла тебе на пользу.
Почему вдруг прервалось это веселье солнечных пылинок, плясавших под ритмичный грохот?
– Твое поручение, дядя Миртиль, я…
– Ничего я тебе не поручал. К чему мне все эти господа?… Напрасно твой отец интересуется их мнением. Много чести!
– Но господин Лепленье принял меня прекрасно.
– Поздравляю. Ты, значит, не потерял зря сегодняшнего утра.
– Если даже это и не принесет нам пользы, то во всяком случае не повредит.
– Все, что не относится непосредственно к делу, нам вредит. Добрые они или злые – нам с ними не по пути. Если наши дела пойдут хорошо, все они будут любезны. А наши дела не в таком состоянии, чтобы мы могли без толку разгуливать по будням.
От опьяняющей мечты не осталось ничего. Вокруг Жозефа были сейчас только эти стены, только угрожающая и сердитая поступь станков. В конце концов дядя Миртиль прав. Достанет ли у них сил, чтобы прокормить эту ненасытную утробу? Жозеф виновато опустил голову и робко, поверх очков, взглянул на дядю Миртиля.
– Что? Чесальная машина не в порядке?
Из темной впадины, пересекавшей лицо ниже линии бровей, сверкнул злой взгляд.
– Все не в порядке. И машины и заказчики. Было бы побольше заказов, остальное пойдет.
– По ведь чесальная машина…
– Чесальная еще кое-как, пока с нее больше и не требуется. Вот ты, купец, дай-ка побольше работы, тогда можно будет ее и отремонтировать. Ясно, она не в порядке. Да и что вообще в порядке на этой проклятой фабрике? Я сейчас говорил с твоим братом. Одна песня – что в аппретурной, что в прядильной. Сегодня вечером я останавливаю два станка.
Два замолчавшие станка в прядильной, семь в ткацкой, одна чесальная машина, шесть сушильных, две промывочных, семнадцать работниц, получивших расчет, ни слова от Дюпомерейля, ни слова от Дельмота и Базэна, ни одного письма ни в утренней, ни в дневной почте, да еще эта ненасытная утроба – вот примерно какие мысли томили Жозефа, когда он шел к себе на склад.
Он вспомнил обращенные к нему лица сорока женщин. Не страх ли перед завтрашним днем был написан на этих лицах? И неужели же пойдут насмарку все усилия двадцати ткачей?
Запах клея и плесени, плававший на складе, вряд ли способен был исцелить начавшее сдавать мужество. Жозеф прошел в контору. Его взгляд упал на букетик белых левкоев – первый и единственный знак внимания Сары. Поникшие головки цветов беспомощно свисали из вазы. Неужели это все, что может дать весна, если даже на помощь ей приходит женщина?
Копчиками пальцев он перелистал бумаги, лежавшие на столе, поднял очки на лоб. Какое безумие бороться, рисковать, верить… «Быть фабрикантом в наших условиях – означает либо потерю всего капитала, либо жалкое прозябание». Неужели предсказания пророка с Нантского шоссе сбудутся? Ему, должно быть, нравится смущать занятых людей! «Жалкое прозябание», – если бы так, а то ведь все заложено до последней рубашки. Лучше бы… лучше бы…
Но Жозеф не мог решиться произнести окончательного приговора. И вдруг кровь бросилась ему в лицо: он вспомнил, – он глубоко, всей грудью, вдохнул воздух, – он вспомнил, что скоро снова поедет в Париж и что там есть одно место, где можно забыть все, где можно найти счастье. Пусть даже третьеразрядное счастье. Важно, что там его ждет наслаждение, пусть не разделяемое этим купленным телом. Значит, не все еще потеряно, раз на свете существует счастье.
Звук поворачиваемой дверной ручки вернул его на землю, вернул в Вандевр. В комнату вошла Гермина, улыбаясь своей виноватой, принужденной улыбкой.
– Я тебе не помешала?
– Нет, нисколько, садись.
– Я на минуточку. Я хотела только тебя спросить… Да я правда тебя не беспокою?
– Брось, Гермина! Как ты можешь меня беспокоить?!
Невестка поблагодарила его робким взглядом серо-зеленых глаз. Увидев эти глаза, в которых не было ничего женского, Жозеф заранее почувствовал усталость от одной мысли, что ему придется пробыть с Герминой некоторое время наедине. Но сегодня он с радостью встретил бы даже самого судебного пристава. И вообще почему бы ему не любить ее, жену своего брата, чистой родственной любовью.
– Я хотела узнать… как насчет коричневого сукна на пальтишко Жюстену?
– Ах да! Я совсем забыл. Иди-ка сюда.
Взобравшись на стремянку, Жозеф начал перебирать куски материи. Гермина тихо обратилась к нему:
– А для Лоры мне бы хотелось что-нибудь полегче – серенькое, для лета, вроде саржи. У нас саржи нет?
– Саржи? Нет. Нужно спросить дядю Вильгельма. Он получил на днях шотландку, может быть, тебе поправится.
Он спустился ступенькой ниже, держа кусок сукна на вытянутых руках, как новорожденного младенца.
– Ну, смотри, подходит?
– Что ж! – она пощупала материю длинными белыми пальцами в легких рыжеватых веснушках. – Очень только тяжелая.
– Тяжелая? Ну, знаешь ли, твой Тэнтэн уже достаточно большой. Такой молодец не согнется под двумя метрами сукна.
Она смущенно улыбнулась его шутке.
– Значит, я режу два метра.
– Два метра… да…
– А может быть, лучше два с половиной?
– Пожалуй, лучше два с половиной. Так ты говоришь, что дядя Вильгельм…
– Если увижу его, непременно спрошу о шотландке.
Уже давно за дверью исчезла смущенная благодарная улыбка Гермины, а Жозеф все еще неподвижно стоял, поставив одну ногу на ступеньку стремянки.
И это женщина! Подумать только! Жозеф вдруг вспомнил, что ни разу, ни на минуту со дня помолвки Гийома не подумал о том, что корсаж Гермины скрывает женскую грудь. Верность братским чувствам? Но разве сама Гермина, благоразумная мать двух его племянников, отчасти не повинна в этом? К чему эта безответная покорность? Гермина ведь не школьница. И разве он, Жозеф, не видел женщины, у которой под строгой одеждой горячо трепещет грудь? У которой так сладко пахнет кожа?
Довольно! Откуда такие мысли? И вот Жозеф сразу превращается в усердного приказчика, торговца, он носится по складу, без нужды передвигает стремянку, укладывает штуки сукна, поправляет этикетки, поспешно подбирает образчики для своей будущей поездки. Или, быть может, фабрикант Жозеф Зимлер просто хочет трудом и усталостью прогнать преследующую его мысль?
Белесые лучи послеполуденного солнца прорезают воздух вертикально, как древко знамени. Неподвижную пелену низко нависшего неба буравит пронзительный крик кузнечиков. Тусклый небосвод печален, как зрачок слепого. И такая же безнадежно серая расстилается внизу земля. Все живое притаилось и ждет, вечно ждет. Июль зажал Вандевр в своих раскаленных ладонях.
И ребенку, который сквозь щелку в ставне глядит не отрываясь на ослепляющий асфальт двора, может, пожалуй, представиться, что во всем свете только один он живой и ведет счет убегающим минутам.
Однако позади, в полумраке гостиной, время от времени слышится подозрительное шушуканье. Пусть фабричное здание как бы наполовину истаяло в непереносимом свете, мальчик мысленно летит сквозь плотную завесу солнца туда, на фабрику, где происходит нечто важное и таинственное.
В полдень мужчины, которые ушли из дому с самого утра, забежали перекусить; лица у них были красные, зубы блестели. Ели они молча, вытирая потные лбы. Дядя Жозеф снял пиджак. Папа украдкой следил за движением выхоленных жирных рук Якова Штерна и жадно пил пиво. Дядя Абрам Штерн собрал лицо в сардонические складки. Дедушка Миртиль в тесном черном галстуке сидел красный и надутый еще больше, чем всегда. А о дедушке Ипполите лучше вообще не вспоминать.
Когда пили кофе, пришел дядя Вильгельм, и потом мужчины, громко хлопнув дверью, удалились.
– Жюстен, останься здесь, – сердито приказал слабый голос.
Пришлось остаться. Однако тому, кто уже чувствует, что место его там, среди мужчин, женское общество слишком скучно. Но почему, почему в это неумолимо жаркое воскресенье они, обливаясь потом, сидят там, на фабрике? И вот мальчик примостился у окна, расплющив о стекло нос и губы. Закрытые ставни не пропускают ни звука. Только острый, как штык, стрекот кузнечиков по-прежнему буравит недра тишины.
В гостиной расселась тетя Минна – жена дяди Абрама; и хозяйки дома, чтобы почтить дорогую гостью, в десятый раз разбирают не выясненные до сих пор вопросы, добавляя все новые и новые подробности. Родственники, соседи, Париж, война, переезды, кончины, браки, приданое, наследство, восток и запад во всех деталях обсуждены четырьмя дамами, составившими в кружок четыре кресла. Гермина наслаждается болтовней. Лора, в аккуратно расчесанных кудряшках, чинно сжав коленки, сидит па низеньком стульчике и слушает разговоры дам, не спуская глаз с приятных округлостей Элизы, дочери дяди Якова. Сара говорит весьма сдержанно, потому что тетя Минна, но своему обыкновению, пет-пет да и даст полунамеком понять, какое высокое положение занимают они, Штерны, в иерархии торговцев сукном.
Абрам Штерн, бывший нотариус, хорошо освоился в Париже. Он вошел в долю к брату. Яков закупает товары в Седане, Рубэ и Лидсе. Абрам с женой и племянницей открыли магазин па улице Фран-Буржуа; Вениамин разъезжает по провинции, часто не заглядывая домой по пять-шесть месяцев. Бритые губы, глубокие морщины и сдержанный тон бывшего нотариуса вскоре завоевали доверие клиентов. А венчала все его кристальная честность. Впрочем, доверие было столь велико, что прекрасно можно было обойтись и без честности.
Яков и Абрам посетили Вандевр в ту памятную трудную осень, вскоре после переезда туда Зимлеров. Их появление всякий раз совпадало в представлении детей с какой-то торжественной тревогой и суетней. Мужчины подолгу совещались в самые неурочные часы. В третий их приезд папа зашел из конторы за бабушкой и мамой. Детей оставили одних; лампа, начадив, вдруг погасла, и до полночи они не могли уснуть от страха.
Поэтому, когда позавчера дедушка Ипполит вдруг неожиданно явился домой и, держа в своих отекших пальцах письмо, многозначительно заявил: «Штерны едут», – Тэнтэн сразу же представил себе весь церемониал этого необыкновенного дня.
И сейчас, прильнув к окну, не замутненному его теплым дыханием, он твердит:
– Чего они там делают? Чего они там делают?… Жюстен представляет себе фабрику и застывшие тела машин, выстроенных в ряд, как зарядные ящики во дворе артиллерийской казармы. Прядильные машины молчат, и из промывочных корыт не бежит веселая струйка мыльной воды. Однако папа за завтраком намекнул, что на фабрике сейчас находятся Зеллер, Капп, Браун и еще кое-кто из эльзасцев. Интересно, в чем они сегодня пришли: в обычных белых блузах или принарядились по случаю воскресенья? Может быть, они в сюртуках и старых цилиндрах, как на похоронах маленького Готлиба? И зачем они пришли?
– Жюстен, замолчи сейчас же!
Жюстен уже десятый раз слышит эту фразу.
– Молчу, молчу, молчу, – начинает мальчик несколько тише и еще плотнее прижимается лбом к оконному стеклу, а перед глазами у него пляшут зеленые и красные круги от ослепительного солнца, заливающего двор.
Позади него приглушенные голоса женщин сливаются с жужжанием мух, облепивших люстру.
– С тех пор как эти разбойники не захотели принять папашу и дядю Миртиля в свой клуб, они все как сговорились, – жалуется вечно скорбная Гермина. – И все ополчились на нас. Попробуй мы нанять прислугу, уверяю вас, ни одна к нам не пойдет. Эти господа даже не раскланиваются! На стенах фабрики пишут всякие пакости. А вы только послушайте здешних возчиков, что они говорят, когда выезжают со двора. Мы уже третью булочную меняем. Мальчишки ругают Тэнтэна разными гадкими словами.
– Если бы я не удерживала Жозефа, – говорит Сара, – он бог знает что бы натворил.
– А Гийом стал такой нервный, такой нервный, – вздыхает Гермина. – Слава богу, папаша ни о чем не догадывается.
– Такой человек, да ни о чем не догадывается! – удивляется тетя Минна, и в голосе ее звучит жадное любопытство.
– К счастью, Ипполиту и моему деверю некогда заниматься такими пустяками, – замечает Сара с тонкой улыбкой.
– Этот год, Сара, им когда-нибудь зачтется, – говорит тетя Минна, а Элиза одобрительно и понимающе кивает. – Дай-то бог, чтобы они только не проработали впустую.
– Сейчас мы это узнаем, – замечает Сара. – Да, дай бог, чтоб мои несчастные дети были вознаграждены за все свои труды. Они этого заслуживают.
Сара умолкает, больше жалоб от нее никто не услышит. Губы ее трогает спокойная и гордая улыбка, приводящая парижских родственниц в немалое смущение.
…Разве трудно ребенку в воображении проскользнуть никем не замеченным сквозь щели ставен? Жюстен рассеянно слушает беседу дам. Конечно, он наслушался немало, когда зимними утрами бегал за молоком и хлебом. И сколько раз он возвращался домой с разбитыми в кровь кулаками, – у местных школьников, оказывается, очень твердые пуговицы.
Но сегодня все это пустяки. «Мы скоро узнаем», – сказала бабушка. Что же такое мы скоро узнаем? Может быть, узнаем, явился ли Зеллер в рабочей блузе или в цилиндре? Зачем приезжают эти Штерны и наводят на всех такую смертную тоску? И почему сегодня, в воскресенье, он сам, как навозная муха, жужжит у окна, в то время как мужчины заняты там, на фабрике, какими-то своими необыкновенными делами?
До его слуха доносится противный голос кузины Элизы, покрывающий шепоток дам. Она заявляет, что несколько раз видела дядю Жозефа, когда он приезжал в Париж, и вдруг начинает так жеманиться, что тетя Минна вынуждена выразить свое неодобрение многозначительным покашливанием.
Тэнтэн со злобой представляет себе умильную мордочку Лоры, с восхищением взирающей на припотевшие прелести Элизы. Он мысленно поносит свою сестренку и под конец сравнивает ее с индюшкой, что, впрочем, несправедливо, ибо невинный профиль Лоры еще не имеет ничего общего с клювастыми обитательницами птичьего двора.
– Мне показалось, Сара, – говорит тетя Минна, – что твой брат Вильгельм вполне доволен своими делами.
– Он ведь у нас нетребовательный, – вздыхает Гермина.
Благодушная тетя Минна узнала, что ей хотелось знать, и Сара, собиравшаяся было вмешаться в разговор, плотнее сжимает губы.
Тэнтэн не слушает их. С фабрики доносится хлопанье дверей, чьи-то шаги громко отдаются во дворе, и мальчик, укрытый длинными кисейными занавесками, вдруг начинает танец диких.
– Кончили, кончили, идут!
Что именно «кончили», Тэнтэн и сам не знает, но он видит, что слова его вызывают всеобщее волнение. Бабушка Сара встает с кресел.
– Неужели кончили? – бормочет она.
Тетя Минна с ужасом глядит на нее. Гермина судорожно прижимает к груди курчавую головку Лоры. Щелкает замок.
– Папа! – Тэнтэн бежит к дверям. Входит папа.
– Ну что, Гийом? – невольно вскрикивает Сара.
Но по измученному лицу сына она видит, что до конца еще далеко.
– Я забыл здесь письмо Беллонэ, – цедит Гийом сквозь усы.
– Так я и знала, – шепчет Сара. Она садится и улыбается парижским гостьям.
Папа, забрав письмо, уходит. В неприкрытые двери легко проскальзывает худенькая фигурка девятилетнего мальчика. Первым делом Жюстену кажется, что на голову ему нахлобучили мешок с известкой. И кому это вздумалось выкачать весь воздух? Но и к полуденному солнцу и к июльскому зною привыкаешь быстро.
Ворота заперты, и это обстоятельство как-то неприятно поражает Тэптэна. Толпа принарядившихся рабочих стоит на улице. Люди настроены благодушно. Какой-то мальчишка просовывает между прутьями решетки длинную мордочку и подмигивает Тэнтэну, заливаясь пронзительным хохотом. Слышен голос женщины, она поясняет собравшимся:
– Нынче у Зимлеров учет.
Тэнтэн переводит дух, только когда за ним захлопывается дверь склада.
Там, в полумраке и успокоительной прохладе, движется дядя Жозеф – он то влезает на передвижную дубовую стремянку, то спускается на пол, перекладывает с места на место штуки сукна и яростно выкликает буквы и номера, которые Пуппеле, мусоля карандаш, вписывает в тетрадку немыслимыми каракулями.
– Ничего, пиши. Я перепишу. Прим. триста двадцать восемь. Женераль Прим. четырнадцать. Написал? Прим. четырнадцать тысяч семьсот пятьдесят занеси в последний столбец.
С него градом струится пот, рубашка распахнута, и видна волосатая грудь.
– Ты что здесь делаешь, шалопай? Вон отсюда!
Тэнтэн исчезает. Снова пекло. Он бежит вдоль забора и незаметно проскальзывает в прядильную, стараясь не хлопнуть дверью с подвешенной свинцовой чушкой.
Здесь тихо, как в церкви. Станки мирно дремлют между огромными шкивами. Плоские ремни похожи на протянутые руки. Тэнтэну они нравятся. Ему нравятся также ряды неподвижных веретен и их стальные пояски, блестящие от постоянного трения. Тэнтэн проводит рукой по легкому, почти неощутимому пуху, что свисает с веретен: это уже не очески, но еще и не нити, – пух невесом, как паутина; если его тронуть, он на ощупь теплый, маслянистый, приятный.
– Я тебя! – слышится скрипучий голос.
Позади станка вырастает дядя Миртиль, с ним его неразлучный Капп и один из этих противных Штернов. Миртиль хмурит свои нависшие козырьком брови и в упор смотрит на Жюстена.
И снова пекло. Но Тэнтэн предпочитает еще раз пробежать мимо всей фабричной ограды, вместо того чтобы подняться на второй этаж в ткацкую, где, чего доброго, попадешься на глаза дедушке Ипполиту.
Беспощадный июльский день склонился к закату, так и не принеся желанного ветерка, а мальчик все еще сидел, никем не замеченный, в душной тени машинного отделения. Это был его любимый наблюдательный пост. Отсюда виден большой маховик; шестнадцать канатов, огибающих его, уходят через два отверстия, пробитые в стене.
В будни по этим канатам передается энергия, рожденная поршнем. Тэнтэн Зимлер любит следить за быстрым движением канатов на всем их пути, со всеми его изгибами и поворотами. Он мысленно цепляется за них, а они исчезают в черном отверстии и безостановочно движутся дальше, на всей скорости огибая маховик. И мальчик задыхается от жары, страха и гордости. Ибо здесь, где сходятся канаты, центр всего, здесь ты – хозяин. И что в сравнении с этим подведение баланса, который учитывает все, но забывает о самом главном – об огромном маховике в пятнадцать футов? И как это у них находится время для всего, кроме этого центробежного регулятора?
Но вот у двери слышатся голоса. Жюстен стремительно покидает свою кирпичную парильню и издали видит, как фабриканты направляются к конторе. Через минуту он уже снова на складе; от дяди Жозефа остались одни только манжеты, твердые, точно оцинкованные.
Открыть дверь в контору – дело одной минуты. Жюстен просовывает в щелку нос и тут же отскакивает, потому что даже это неприметное движение не укрылось от дяди Блюма.
Вся контора до краев налита тишиной, колеблемой лишь тяжелым дыханием мужчин. Четверо из них сидят у стола, склонившись над бумагой, черной от цифр. За спиной у каждого стоит помощник, он проверяет счета. Цифры роятся над полом. Время от времени один из мужчин, чтобы удержать в памяти последнюю цифру, вслух повторяет ее, упирая на каждый слог: «двадцать пять», потом переворачивает страницу; и снова слышится молитвенное бормотание. Мастера уже ушли. Впрочем, они были вовсе не в цилиндрах и сюртуках, а в обыкновенных блузах.
Опытный пильщик глядит только на стальной хребет пилы и никогда не повернет головы, чтобы полюбоваться аккуратной поленницей дров. Пока блестящая сталь скрывает от него зубчатое лезвие, он не бросит работы. Так и эти четверо не спускали глаз с хребта пилы: впервые за полгода они решились посмотреть, глубок ли надрез.
Мальчик вдруг начинает понимать; прислушиваясь к сосредоточенному молчанию и к тому, что происходит в его собственной душе, он чувствует во всем теле ужасную слабость.
Кто-то из присутствующих, вероятно дядя Миртиль, восклицает: «Ага!» – и облегченно переводит дух. Вслед за ним еще двое закончили подсчеты и, откинувшись на спинки стульев, ждут результата.
Тэнтэн замечает, что папа отстал от других. Мальчик с замиранием сердца слушает дрожащий голос отца, видит, как тот ошибается от волнения и как дядя Вильгельм шепотом его поправляет.
По вот и Гийом подбивает итог. Вечереет. Мужчины толпятся вокруг Ипполита, который собирает разбросанные по столу бумаги. Жюстену становится страшно.
Легкое бормотанье стоит над склоненными головами. На мгновенье оно становится громче и вдруг затихает. Как будто умирает что-то. Ипполит вполголоса чертыхается. Проходит еще одна бесконечно долгая минута. Потом раздается жирный, неузнаваемо изменившийся голос, сначала он дрожит, но затем крепнет с каждой нотой и возвещает органным звуком:
– Gott sei dank! Gott sei dank,[9] Миртиль!
Неясный шум голосом пригвождает мальчика к полу. Мужчины обнимаются, жмут друг другу руки, слышится неясный прерывистый гул, всхлипыванья.
– Миртиль, дети, Абрам, Яков, Вильгельм!
Дедушка Ипполит хватает их за плечи, колет им лицо своими бакенбардами. Жюстен в испуге думает, что все рухнуло – и рухнуло навсегда. Но вот радостный голос внезапно нарушает общую гармонию.
– А Сара?! – восклицает хромой. – Надо сообщить Саре.
Торжествующий рев, рев хищника, притаившегося в зарослях, наполняет обе конторские комнаты и болезненно отдается в груди мальчика.
– Скажи ей, Вильгельм! Семнадцать тысяч франков за девять месяцев! Пойди скажи ей, что наши дети будут богаты, как короли. Скажи ей это, Вильгельм!
Как река не может сдержать бурного разлива весенних вод, затопляющих низины, так и Зимлеры дали волю своим чувствам и в течение недели после того знаменательного дня жили во власти свирепого упоения.
Конечно, семнадцать тысяч франков не бог весть какое богатство. На первый взгляд могло показаться, что старик Ипполит, пожалуй, и зря в зверином рыке изливал свое торжество.
Но эти семнадцать тысяч франков означали чистую прибыль, помимо годичной выплаты долгов и амортизации части оборудования. И кроме того, год ведь еще не кончился!
Как бы то ни было – выкарабкались, и будущее теперь обеспечено.
Так или иначе, Зимлеры предавались сладостной надежде. Вечером Ипполит, возвратившись домой, хохотал, как в молодые годы, и от его смеха дрожали стекла. Дядя Миртиль поверг детей в глубочайшее изумление, затянув старинную эльзасскую песенку, но дядя Вильгельм Блюм превзошел всех – он явился с двумя высокими бутылками эльзасской водки. Тетя Минна на случай неблагоприятного баланса приготовилась к отъезду, но при данных обстоятельствах сочла за благо подольше погостить у родственников.
В тот незабываемый вечер учета обедали так поздно, что Жюстен и Лора клевали носом. К концу обеда появились старшие мастера, до крайности расфранченные, с празднично торжественными лицами. Они поняли все без слов, и каждый, прикидывая, какая ждет его выгода, действовал сообразно своему нраву.
Рыжий Зеллер, по-военному подтянутый, выслушал сообщение холодно и самодовольно. Капп с радостным и понимающим видом повел толстым красным носом. Круглоголовый Пуппеле, с длинными космами, свисающими на глаза, обрадовался, как старый преданный пес. Готлиб, пребывавший в глубоком трауре, развеселился после стакана белого вина. Фриц Браун, с пестрыми от краски руками и честными белокурыми усами, а также старый бухгалтер Герман постарались поскорее улизнуть, чтобы отпраздновать важное событие в кругу своих товарищей.
Тут же решили, что во вторник работа кончится в полдень, а заплачено будет за целый рабочий день. Эта новость окончательно разбудила малышей, и они долго еще ворочались без сна под влажными от пота простынями, задыхаясь в раскаленном воздухе своей маленькой комнатушки.
Вслед за воскресеньем наступил понедельник, и дети проснулись поздно, когда уже начинало припекать солнце. За понедельником настал желанный вторник. Его прихода поджидали две пары горящих нетерпением глаз, с самого рассвета не отрывавшихся от узенького оконца.
Вой гудка, очистивший в полдень все мастерские, нашел самый горячий отклик в детских сердцах.
Наконец-то радость взяла свое! За плечами семьи всей тяжестью висели эти двенадцать месяцев, висели как мучительный долг. И какие двенадцать месяцев! И вот долг выплачен раз и навсегда.
Со времени битвы при Висенбурге они не могли припомнить ни одного светлого дня. Теперь впервые они ни от кого не зависели; даже дышать стало легче, даже губы складывались в улыбку.
Дядя Жозеф сразу же после кофе отправился куда-то, вызывающе стуча каблуками по шлаковому шоссе. Каждый его быстрый шаг подымал легкие фонтанчики пыли и утверждал господство господина Жозефа над всем прочим миром.
Атмосфера почтительного восхищения, окружавшая с позавчерашнего дня семейство Зимлеров, не распространилась, однако, за пределы фабричного двора. Проникнув во владения господина Антиньи, владельца конюшни, молодой Зимлер вступал в еще не изведанную страну.
Но подобно тому, как цветные стекла не пропускают некоторых лучей спектра, так и очки Жозефа, казалось, снабжены были для такого дня особыми хитроумными стеклами, не пропускавшими ничьих черных замыслов.
И в эти очки он совершенно ясно разглядел господина Пьеротэна, который шел своей подпрыгивающей походкой, – уважаемый секретарь Коммерческого клуба не мог скрыть, что встреча с молодым Зимлером весьма его заинтересовала. Так же быстро уловил Жозеф и выражение злобы на лице господина Юильри, огибавшего угол улицы Бретонри.
Жозеф оказался вполне защищен своими очками и против дерзостных повадок владельца конюшни.
– А довезет она нас до Эпинского леса? – спрашивал Жозеф, с жалостью глядя на колченогую клячу, которую запрягал конюх.
– Вы сами, сударь, будете править? – осведомился господин Антиньи, отставной унтер-офицер драгунского полка его императорского величества.
– Да, сам, – подтвердил Жозеф, взглянув на субъекта в бурых крагах.
– Ну, в таком случае…
Легкий свист хлыста достаточно недвусмысленно подчеркнул значение этих коротких слов.
– Уж очень она тощая.
– Я отлично кормлю своих лошадей, сударь. Но бывают, знаете ли, тощие кобылы, как бывают, скажем, жирные люди.
– А она не с норовом?
Господин Антиньи исчерпал отпущенный ему природой скудный запас терпения.
– Это смотря в чьих руках; при неопытном кучере она вас вывернет в канаву не хуже рысака.
Конюх, который пристегивал подпругу, высунул голову из-под брюха смиренной клячи и заявил, явно рассчитывая на чаевые:
– С этой животиной можете ничего не опасаться! Само собой разумеется, с хорошим кучером, к которому лошадка уже привыкла, вам будет спокойнее.
Жозеф обернулся и увидел расхлябанный экипаж. Конюх, неприметно улыбнувшись, закончил свою мысль:
– Конечно, на обратном пути она пойдет ходче.
– Но этот экипаж тоже ужасный. Нет ли у вас чего-нибудь поприличнее?
Жозеф чувствовал себя не совсем уверенно в этом непривычном для него торге. Господин Антиньи отступил на несколько шагов, желая обуздать волну презрения, подымавшегося в нем против этого новоиспеченного лошадника. Пощипывая кончик носа, он заявил:
– Если угодно, я могу предоставить в ваше распоряжение хоть целый дилижанс.
– Я говорю не о дилижансе, а просто о другом шарабане, – возразил Жозеф мягко, но настойчиво. – А этот…
– Простите, о каком шарабане идет речь? Такой экипаж называется кабриолетом.
– Но ведь я просил у вас шарабан.
– Вы едете на прогулку с семейством?
– Д-да. Но какое это имеет отношение…
– А такое, что ваше семейство не уместится в моем кабриолете. Впрочем, это не важно. Эжен, распрягай!
Жозеф не на шутку рассердился, он громко хрустнул пальцами левой руки, зажатыми в правой ладони.
– Я не просил вас распрягать, я только хочу, чтобы вы показали мне не такой засаленный экипаж.
– Эжен, выкати фургон, – с царственным спокойствием приказал господин Антиньи.
Обнаженные по локоть мускулистые руки конюха ухватились за дышло. Фургон, дребезжа на ухабах, как разбитая балалайка, нелепо остановился посреди двора, прямо в навозной жиже.
Вдруг Жозеф вспомнил ходившие по городу зловещие слухи о состоянии дел господина Антиньи, который, как говорили, отдавал пиковым и червонным дамам весь свой досуг и все свои доходы щедрее, чем позволяли его денежные обстоятельства. Но при мысли о том, какие обстоятельства привели его, Зимлера, сюда, он почувствовал, как грудь его переполняется радостью, словно он очутился на берегу озера погожим летним вечером. Он весело оглядел двор и заявил:
– Ладно, пусть останется кабриолет!
Жозеф взобрался на козлы, уверенным жестом, немало удивившим конюха, взял вожжи и выехал на улицу.
Затребовав с клиента солидный задаток, бывший унтер-офицер отошел в сторонку, всем своим видом показывая, что для него лично самая забавная часть комедии окончена. Преисполненный чувства собственного достоинства, он гордо проследовал в свой кабинет, главное украшение которого составляли коллекции чубуков, английские гравюры, продырявленный стул, старая чугунная печурка, фарфоровый конь на каминной доске и целая куча порванных уздечек, ржавых стремян, мундштучных цепочек и сломанных хлыстов. Пара довольно вонючих фокстерьеров свернулась калачиком на грязном коврике.
«Всех их ждет такая же судьба, как этих жалких псов, – подумал Жозеф, погоняя кобылу. И уже у ворот фабрики с отвращением добавил: – Вандеврские хамы!» – Но счастье по-прежнему пьянило его.
Кабриолет скрипел и с адским грохотом подпрыгивал на камнях мостовой. Этого было вполне достаточно, чтобы вызвать на улицу Лору и Жюстена, но слишком мало, чтобы омрачить их радость.
Решительно дядя Жозеф был неистощим на выдумки. Никогда еще никто не видел кучера, более упоенного своей миссией. Лора вскарабкалась на козлы и поцеловала Жозефа в щеку.
– Да ты весь мокрый! – воскликнула она, легонько хлопая пальчиками по его плечу. Поднялось облачко пыли, и Лора звонко чихнула. Оба расхохотались. Жюстен стоял у самой морды клячи, как будто это был чудесный конь четырех сыновей Эймона.[10]
– А к нам дядя Вениамин приехал, – добавила Лора.
В эту самую минуту из окна высунулась лукавая, смеющаяся кирпично-красная физиономия. Вокруг этого нового свидетеля зимлеровского торжества собралась вся семья. У Жозефа вдруг противно заныло под ложечкой, однако он приветливо помахал Вениамину кнутом. Тот в ответ захохотал, отчего все его лицо пошло складками, как будто вздернули штору.
– Эй, кучер, слезай-ка, дай тебя обнять!
– Эй, путешественник, иди сюда, прокачу!
– Я вижу, что приехал вовремя.
– Ты всегда приезжаешь вовремя, – насмешливо ответил Жозеф.
Вениамин комически поморщился, стянув выразительные складки вокруг картофелеобразного лоснящегося носа, и шутливо погрозил кучеру.
– Ты, Шосеф… – начал он с подчеркнутым эльзасским акцентом. Вся семья от души наслаждалась этой перепалкой, хотя подлинный смысл колкостей ускользал от окружающих.
– По местам! – закричал Жозеф.
– По местам! – завопила Лора, бросавшая из-за плеча Жозефа восторженные взгляды на дядю Вениамина.
Дамы притащили целый ворох шалей, подушек, одеял.
– Вы нас опрокинете! Да лошадь никогда не тронется с места, – запротестовал Жозеф.
– Вы бы еще градусник взяли, – подбавил Жюстен.
– И грелку для ног! – пронзительно завизжала Лора. Это был день, посвященный ликованию. Рабы восставали против хозяев. Но уже завтра все будет иначе.
Несколько рабочих стояли на противоположной стороне тротуара, добродушно наблюдая за этой сценой.
Появление корзины со всякими вкусными вещами умилостивило кучера. Но он вновь утратил душевное равновесие, когда путешественницы, вооруженные зонтиками, пошли в атаку на кабриолет.
Минна Штерн уселась позади Жозефа, напротив дяди Миртиля. Рядом с ней, против Гермины, поместился Гийом. Абрам пристроился у самой дверцы, рядом с Герминой. Элиза рядом с Гийомом. Она с очаровательной детской гримаской попросила уступить ей это место, «чтобы лучше все видеть». Вениамин взгромоздился на козлы и взял на колени Лору, а Жюстен ухитрился втиснуть свое худощавое тельце между мужчинами и примостился на самом кончике раскаленной скамейки.
Ипполит с Сарой и слышать не хотели ни о каких прогулках. Вместе с Яковом Штерном они из окна наблюдали за отъезжающими. Дядя Вильгельм Блюм заявил, что, учитывая состояние своих дел, он не может терять половину рабочего дня. Однако он обещал часам к пяти присоединиться к ним в лесу.
Кабриолет, осев на рессоры, врезался колесами в черную пыль, и на минуту всех охватило сомнение, может ли кляча стронуть его с места. Дети подняли дикий крик:
– Вперед! Эй, тащи, тащи!
Но дядя Миртиль быстро положил этому конец, скомандовав:
– Тише, дети! Тише!
Сам дядя Миртиль, в негнущемся, словно жестяном, рединготе и шелковом цилиндре, сидел, выпятив грудь и сложив руки на серебряном набалдашнике грушевой трости, как живое воплощение коммерческого благолепия.
Наконец колеса запрыгали по шоссе, и кабриолет исчез за поворотом. Тетя Минна, Элиза и Гермина еще долго махали старикам на прощанье платками, и даже Гийом махнул в их сторону рукой, не спуская, однако, глаз с дяди Миртиля и ловя каждое изменение в выражении его лица. Лукаво улыбаясь, дядя Абрам искоса наблюдал за всей этой сценой.
На подъеме, ведущем к вокзалу, кляча пошла шагом. Вениамин повернул к Жозефу насмешливое лицо.
– Ну что ж, фабрикант, значит, можно тебя поздравить?
– Можно, – коротко ответил Жозеф, не спуская пристального взгляда с лошадиного крупа.
– А знаешь, для первого года это очень недурно.
Жозеф это знал. Он знал даже, что к тому чувству, которое охватило их всех позавчера, меньше всего подходит определение «недурно». Он покачал головой и печально ответил:
– А ты все такой же, Вениамин, не меняешься.
Тот тряхнул своей круглой рыжеволосой головой.
– А чего ради, Жозеф? Я просто хочу сказать, что, учитывая ваши условия, возможности, окружающих вас людей, вы неплохо справились с делом.
– Ну а как ваши дела? – осведомился Жозеф, желая переменить разговор.
– Идут помаленьку. Учитывая наши условия, возможности, окружающих нас людей, работаем с божьей помощью.
«Не желает ничего говорить. Ну и пусть!» – обиженно подумал Жозеф и замолчал.
Дети следили за разговором старших, поворачиваясь то к дяде, то к Вениамину. Их симпатии были явно на стороне Жозефа.
Кабриолет визжал и скрипел на все лады. Прохожие с удивлением оборачивались. Жители Вандевра привыкли, что эльзасцы целыми днями сидят у себя на фабрике, а тут они вдруг веселятся, да еще на улице. Какой-то мальчишка затянул:
– Наш Гидал едет на бал!
Торговцы выбегали на порог своих лавчонок. Жозеф в роли кучера вызывал смех и недвусмысленные замечания. Округлости Элизы заслужили ей несколько комплиментов.
Господин де Шаллери, неожиданно повстречавшийся им у железнодорожного переезда, отвернулся, ускорил шаг и свистом подозвал к себе свою шотландскую овчарку, которая неосмотрительно принюхивалась к этим жалким людишкам. Рыжий Вениамин зорко, по-обезьяньи, осматривался по сторонам. Он пожал плечами.
– Обыкновенная история. И в результате одно вытекает из другого, как припев из песни.
– Я тебя не понимаю.
– Чего же тут не понимать? Здешний край гроша ломаного не стоит… Здесь всё рассчитывают и выверяют заранее. Это не жизнь, а какая-то сплошная геометрия. Ты вкладываешь в дело капитал, ты начинаешь строить, ты привязан к своей фабрике, как удавленник к веревке, ты не разгибаешь спины в течение триста пяти, шести или семи дней в году (не забудь воскресенья и праздничные дни) и ты торжественно получаешь доход, предсказанный еще великим Нострадамусом.[11] Ловкость рук и никакого мошенничества! Да разве это жизнь? Ты заметил вон того франта с его трехкопеечной английской дворняжкой и с пробором на затылке? Ты видел, как он воротит нос? Я его не знаю, но готов пари держать, что через десять лет вы его разорите. Это математически точно; впрочем, это видно по его лицу. Семнадцать тысяч в нынешнем году – это недурно. На следующий год – пятьдесят тысяч, а через десять лет у вас будет оборот в пять миллионов, и тогда на каждого из вас придется уже по двести тысяч франков. Поверь, так оно и произойдет, если даже вы все будете плевать в потолок – и ты, и твой папаша, и твой дядюшка, который торчит здесь у меня за спиной и подсчитывает миллионы. Потому что эта страна старая и все идет здесь своим ходом, по раз заведенному обычаю, и будет так идти до скончания века. Вот почему мне здесь скучно, вот почему нас побили немцы – народ более молодой, и вот почему немцев победят американцы, еще более молодой народ.
Он громко расхохотался и повернул свой картофелеобразный нос к Жозефу, который буквально задыхался, слушая эти речи.
– Держи правей, очкастый погоняла, или эти аристократы, скачущие во весь опор, опрокинут тебя в ров вместе со всей твоей фабрикой! И не вешай головы. То, что я говорю, известно всему миру.
Жозеф покорно взял вправо. Но когда вы уже освоились с мыслью, что все – лишь пустяки по сравнению с достигнутым вами, не так-то легко видеть гибель своих надежд.
Они выехали на косогор, и Жозеф пустил лошадь рысцой; он не без удовольствия вслушивался в пронзительный скрип колес, заглушавший слова Вениамина.
– А пока что ты надрываешься, как вол, и ваш годовой баланс превосходен. Но подожди, дай срок! Бедняга Ламбер взял слишком влево. Это, видишь ли, единственная сторона вопроса, над которой следует поразмыслить. Ламбер был честный парень, человек долга и храбрец, каких мало. Таких, брат, теперь не делают. Ну да ладно! Я находился всего в четырех шагах от него, но помочь ему ничем не мог. И сегодня я тоже ничего сделать не могу. Давай лучше помолчим.
Жозеф испуганно уставился на своего двоюродного братца: ведь Вениамин находился всего в четырех шагах от бедняжки Ламбера, когда того убили.
Обычно Жозефа было довольно трудно вывести из себя. Но в речах Вениамина звучало нечто, с чем он не мог примириться. Он поднял очки на лоб, где они и остались как приклеенные, и, повысив голос, чтобы заглушить скрип колес, сказал:
– И Ламбер и ты, вы оба молодцы. Вот других немцы захватили в тылу, как скотину, и целых восемь месяцев они себе места не находили.
– Ну, какие мы молодцы. Мы только шли вперед и останавливались, лишь когда дальше идти уже было некуда. Мне передавали историю с рубашкой, которую ты швырнул в морду баварскому прокурору. Тоже неплохо. Я ведь только исполнял приказы: бежал, орал, стрелял, колол. Вот Ламбер, тот испил чашу до дна. Я же, как видишь, уцелел. А будь я на четыре шага левее, то вместо «бедняга Ламбер» говорили бы «бедняга Вениамин» – только и всего.
– Перестань, Вениамин, – сердито ответил Жозеф. – Ламбер вел себя более чем достойно. Но если бы он остался жив, он бы делал то же, что и ты.
– Не угодно ли сигару? – спросил Вениамин, протягивая портсигар Жозефу и, для шутки, Тэнтэну. – Знаешь ли ты, трубочист, знаешь ли ты, обкуренный чубук, – обратился он к мальчику, впрочем не глядя на него, – знаешь ли ты, в чем смак жизни? Сейчас я тебе скажу, я, Вениамин Штерн из Тюркгейма, Верхний Рейн, а Вениамин Штерн знает, что сказать и когда сказать. Смак жизни в том, чтобы, во-первых, построить машину, и во-вторых, – разломать ее. Не дергай ты так своего скакуна, – насмешливо бросил он Жозефу, заметив, что тот нервно натягивает вожжи. – Мы, Штерны, строим. Это дело мне по нраву. Но когда машина готова и может обойтись без меня, я смываюсь.
– А куда? – спросил Жозеф отрывистым тоном, словно пинка дал.
– Куда? В Вальпарайзо, в Мельбурн, в Бостон, на мыс Доброй Надежды, в Гондурас, к черту, к дьяволу, лишь бы не приходилось на каждом шагу рассчитывать, что получится, если ступишь налево, а что – если ступишь направо, – словом, куда угодно, где можно работать с утра до вечера и в конце концов остаться без гроша.
– Но это же игра, а не работа, – мрачно проворчал Жозеф.
– Вот это-то и есть работа, Жозеф. Ты не работу любишь, а ее плоды. Ты будешь богатым, очень богатым, но в один прекрасный день…
– Что «в один прекрасный день»?
– В один прекрасный день Тэнтэн сделает себе пробор от затылка и купит пару английских гончих.
Кобыла господина Антиньи так никогда и не узнала, чему была обязана ударом хлыста, ожегшим ей в эту минуту бок. Уж и так между нею и возницей были кое-какие нелады, хотя, по ее лошадиному разумению, возница делал определенные успехи.
– Какие глупости ты болтаешь! – возмутился Жозеф.
– В Тулон! – наконец изрек Вениамин; он не желал мешать Жозефу, но быстрым своим умом сообразил, какого ответа от него ждут. – Сколько раз вам повторять: Леви из Ингвилера уехали в Нанси, Штерны из Тюркгейма – в Париж, Френкели из Бишвиллера – в Эльбёф, Ароны из Кольмара – в Эперне, Зимлеры из Бушендорфа – в Вандевр, Вейли – в Седан, а Дройфусы, Шпиры, Жакобы, Блюмы, Гирши, Герцы, Каны – куда их ветром понесло. Это вам разве не известно? Тупицы, а еще избранный народ! Поверь мне, наши предки смыслили кое-что в географии и знали, где помещается Обетованная земля, прежде чем пуститься в дорогу. Удивительное все-таки это вторичное рассеяние племен. За последние века мы нашли-таки, где осесть: между Базелем и Триром. Потихоньку стали себе кто купцами, кто рантье, кто фабрикантами, кто мэрами – всякому свой почет. А потом вот вам – осели. Предвечный снова разгневался и погнал нас к черту на кулички. Подумать только – все придется начинать сначала: и богатеть, как крезы, и дуреть, как ослы. Вот она, судьба! Об этом даже притчу сложили.
Сразу же в кабриолете воцарилось молчание, ибо если вы хотите, чтобы сыны Израиля сидели смирно и у Мертвого моря и в Ист-Энде, расскажите им какую-нибудь притчу. А Вениамин слыл искусником по этой части.
– Слушайте же мою притчу, маловеры. В один прекрасный день сатана явился на землю и попал в довольно-таки некрасивую историю. И встретил он трех людей – одного протестанта, одного католика и одного еврея. И они его выручили из беды. И когда все обошлось благополучно, сатана позвал их и говорит: «Перед уходом я хочу вас отблагодарить. Вы убедитесь, что вам попался не такой уж плохой черт. Выразите каждый ваше самое заветное желание, и оно немедленно будет исполнено».
И он начал опрос: «Ты, протестант, чего хочешь?» И протестант отвечает: «Хочу быть самым могущественным человеком на свете». «Хорошо, – говорит дьявол, – это пара пустяков. Получай свое могущество. А ты, католик?» – «Я, – отвечает католик, – я хочу быть самым богатым человеком на земле». – «Пожалуйста, – говорит дьявол, – деньги у тебя будут! А ты, еврей, чего хочешь?» – «Мне, – говорит с поклоном еврей, – мне нужна от вас просто мелочь». – «Какая мелочь?» – «Так вот, дайте мне адрес этого католика».
Раздался дружный хохот, глаза у всех слушателей засветились счастьем. Такими они были во времена Авраама и такими остались.
Встречаясь с обезьяньим взглядом рыжего Вениамина, Жозеф всякий раз испытывал неловкое чувство.
Наконец показался лес. Тут наступило двухчасовое перемирие между Жозефом, клячей и рыжим двоюродным братцем.
Путешественники вылезли из кабриолета, отряхнули густо облепившую их пыль. Миртиль Зимлер, величественный в своем черном сюртуке, прогуливался с двоюродным братом Абрамом. Тетя Минна с бессильным гневом наблюдала за Элизой, кокетничавшей с Жозефом. А дети удивлялись тому, что взрослый мужчина, который сражался на войне, оказался первым выдумщиком по части игр и развлечений.
Наконец и Жозеф, обрадовавшись, что дети отвлекли Вениамина, с удовольствием примкнул к остальным. Сняв пиджак и воротничок, он прыгал через канаву с поразительной для его комплекции легкостью. Даже Гийом рискнул прыгнуть, но, убедившись в своей неспособности к гимнастическим упражнениям, подсел к пожилым и многоопытным родичам, которые вели степенную беседу.
В пять часов появилась под руку чета Блюмов, – они пришли пешком, усталые и запыленные. Разложили привезенный провиант. И это снова послужило для прохожих темой самых непочтительных намеков.
Потом все уселись в знаменитую колымагу и Жозеф взял вожжи. Но кляча на досуге пришла, очевидно, к вполне определенному решению и категорически отказалась тронуться с места. Раздосадованный Жозеф, чувствуя на себе взгляды седоков, начал дергать лошадь в разные стороны, что только ухудшило положение. Вениамин шептал ему на ухо полезные советы, которые Лора и Жюстен тут же предавали гласности. Дамы решили, что настало время выразить свой испуг легким взвизгиванием. Миртиль встал во весь рост, а Гийом крикнул неизвестно кому: «Берегись!» После одного особенно хлесткого удара кобыла, упрямо пятившаяся, столкнула кабриолет задними колесами в канаву. Дядя Миртиль вместе со своим сюртуком перелетел через борт.
Чета Блюмов бросилась на выручку. Пассажиров удалось спасти. Убедившись, что кляча не поддается ни на какие уговоры, Вениамин велел ее распрячь. Жюстену, к глубочайшей тревоге его отца, поручили держать смиренное животное под уздцы. Дядя Блюм впрягся в оглобли, Вениамин, Абрам и Жозеф взялись за колеса, но безуспешно.
Требовались героические меры. Жозеф снова снял пиджак, жилет, воротничок и засучил рукава, – при этом каждый мог оценить мощь его мускулов.
Кабриолет сполз в канаву только двумя задними колесами. Жозеф спустился в ров, покраснел, снял очки, отдал их на сохранение невестке и нагнулся, чтобы взяться за подножку. По лицу его струился пот.
В этот момент дядя Абрам вдруг закричал:
– Подожди, пропусти сначала экипаж!
Жозеф, не разгибая спины, поднял свои добродушные близорукие глаза.
В облаках дорожной пыли, пронизанной лучами заходящего солнца, мчался щегольской фаэтон; им правил, высоко держа вожжи, старик с седыми бакенбардами и в широкополой шляпе. Молодая дама, скромно одетая, даже без зонтика, сидела с ним рядом. Три вислоухих пса пытались положить морды на плетеные борта экипажа.
Пусть даже высокое сиденье фаэтона позволяло разглядеть проезжих еще издали, Жозеф сердцем угадал, кто это, и густо побагровел.
Старик не мог сдержать жеста удивления, но не сразу успел остановить рысь своей полукровки, пробежавшей еще метров тридцать.
Жозеф заметил это. Он нагнул свою бычью шею, схватился обеими руками за подножку кабриолета и, напружив мускулы, одним махом приподнял тяжелый экипаж, придал ему нужное положение и поставил на обочину дороги. Элиза пронзительно взвизгнула.
Гийом подбежал к щегольскому фаэтону и, сам не понимая, что говорит, пробормотал:
– Уже все в порядке… можете ехать.
Старик с видом вежливого сожаления пожал плечами, опустился на скамейку фаэтона, и экипаж исчез в облаках пыли, под лай собак, унося своего великолепного владельца и снисходительно встревоженную улыбку девушки в шелковом светло-коричневом платье.
– Я всегда знал, что он силен, как бык, – сказал Абрам Штерн, – но тут он превзошел самого себя.
Испуганные взгляды родных устремились на Жозефа. Вандеврская кобыла господина Антиньи истощила, очевидно, весь запас своих фокусов. С ее губ стекала обильная слюна прямо на руки Жюстена к его явному отвращению. Она покорно позволила себя запрячь и мирно затрусила по выщербленным мостовым Вандевра, увозя своих изумленных, осунувшихся и напуганных пассажиров.
Тем временем дядюшка Блюм, поддев руку под пухлый локоток тетушки Бабетты, потащился пешком к своему жилищу на площадь Сен-Симплисиен. Он то и дело покачивал головой и говорил, не убавляя шага, своей безмолвной супруге:
– Знаешь, Бабетта, в Бушендорфе наш Жозеф не нанимал карет и не краснел, когда на него смотрели христианские девушки.
А сам виновник торжества хранил на козлах упорное молчание, ибо сегодняшний день дал ему возможность трижды показать себя. И наиболее блистательно – вовсе не тогда, когда это показалось Тэнтэну.
То ли потому, что господин Лепленье случайно встретил Зимлеров в столь странных обстоятельствах, то ли потому, что до него дошли слухи об их положительном балансе, но так или иначе он стал раскаиваться, что до сих пор не отдал эльзасцам визита. Однако он откладывал посещение со дня на день и собрался только в сентябре: уселся после обеда в кабриолет и отправился в Вандевр вместе со своим верным Илэром.
Оставив и слугу и экипаж у здания Коммерческого клуба, господин Лепленье не спеша направился к бывшей фабрике незабвенного Понсэ.
На медном небе вскипали грозовые тучи. Неумолимое лето спалило листву каштанов. Огромный кедр пропыленным скелетом высился из-за каменного забора, огораживавшего владения Обюжуа де ла Борд. Близкая гроза давала себя знать тревожными порывами ветра, который, подхватив опавшие листья, тут же бросал их обратно на землю.
Давно знакомые улицы предместья внушали господину Лепленье приятное чувство доверия. Грохот станков сотрясал землю, из узких жерл фабричных труб вырывались черные завитки дыма, густые теплые испарения щипали горло; все было так, как прежде, как всегда.
Лепленье шагал вдоль безукоризненно стройных корпусов ткацкой фабрики Лорилье-Помье, – она работала на полный ход. Груженые подводы заполняли обширную площадку перед прядильней Сабурэ. Он вспомнил игривые слухи, ходившие об Адриенне Сабурэ, и усмехнулся в седые бакенбарды. Показались дымящие трубы и мерно содрогавшиеся стены мастерских Шевалье-Лефомбер, – значит, и эта фабрика работает с полной нагрузкой.
Он миновал маленькое кафе, перешагнул через ручеек, вернее – струйку раскаленной грязной жижи, и внезапно смягчившимся взором стал вглядываться в узкую уличку, куда убегал этот ручеек. То был затхлый и темный тупик, пересеченный полуразвалившейся стеной.
Тут господин Лепленье улыбнулся вторично. Большая часть его жизни прошла в двух этажах замолкшей фабрички, укрытой за этой стеной. Простой эпизод в цепи времени. Он относился к нему с иронической снисходительностью. Недаром господин Лепленье был необузданным и в то же время изощренным эгоистом, – он сводил все к себе самому и ни во что не ставил себя самого.
Он с удовольствием отметил, что эти старые развалины до сих пор не нашли себе хозяина; впрочем, с тем же чувством смотрел он и на соперничавшие друг с другом фабрики: ни новой трубы не вырисовывается на фоне неба, ни новой крыши в обманчивом свете сентябрьского солнца. По-прежнему сквозь белые кирпичные стены пробивались побеги желтого левкоя. По-прежнему дикие пчелы роились под теми же черепицами. По-прежнему те же извозчики, те же привратники приветствовали старого господина Лепленье.
Бесспорно, крошка Морендэ, встретившаяся ему, стала просто прелестной. Достаточно взглянуть, как скромно семенит она возле своей мамаши, в серебристо-сером шелковом плиссированном платьице с квадратной шемизеткой на юной груди, в плоской шляпке с розовым пером на густых каштановых волосах. Но ведь хорошенькие девушки были и в дни его юности, – будут они и тогда, когда сам он сгниет в темной яме.
Все суета сует, – и посему все заслуживало этого скользящего и внимательного взгляда.
Он называл себя «явление Лепленье», и «явление Лепленье», заметив издали фабрику Зимлеров, почему-то развеселилось. Но тут произошло то, чего он никак не мог ожидать.
С фабрики «пруссаков» не доносилось ни звука, она замерла вся, снизу доверху, ворота были на запоре, зияли пустые глазницы окон.
– Эге! – проворчал он, нетерпеливо постукивая тростью о мостовую. Фасад был приведен в порядок. Еще не просохшая известка покрывала столбы ворот, все металлическое и деревянное было тронуто свежей краской, стекла вставлены, двор подметен. Но скудость по-прежнему проступала сквозь этот жалкий лоск. Ставни жилого дома были наглухо закрыты.
Господин Лепленье охватил одним взглядом своих зорких свиных глазок все эти подробности и удивленно фыркнул.
– Хм! – настороженно прошептал он в нажал кнопку звонка у низкой, обитой железом калитки.
Прошло несколько минут. Ни признака жизни. Над самой землей летали стрижи. Их крылышки с упругим свистом рассекали воздух, – с таким звуком рвется шелк. Вандевр трясло от непрерывной работы сотни тысяч веретен. Он позвонил вторично.
«А что, если они?…» – подумал он, и в сердце его закралось сомнение.
Но вот взвизгнули петли, послышались легкие шаги, и дверь распахнулась. За ней показалась перепуганная мальчишеская физиономия с тяжелыми темно-коричневыми веками. Яркие губы, точно незапекшаяся рана, пересекали смуглое личико.
– Могу ли я, мой юный друг, видеть кого-нибудь из Зимлеров? – осведомился господин Лепленье, снимая широкополую шляпу. Он вложил свою визитную карточку в руку ребенка, который молча повернул назад. Гость последовал за ним.
Поднявшись на две ступеньки, ведущие к дому, мальчик обернулся и что-то пробормотал.
«Что за нелепая мысль так наряжать мальчишку?» – подумал старик. Ступив на выложенный изразцами пол прихожей, он чуть было не задохнулся от запаха приторной сырости.
Мальчик оставил открытой дверь, ведущую, очевидно, в гостиную. Наглухо закрытые ставни и спущенные занавески погружали комнату в полумрак, сквозь который с трудом пробивались слабо мерцающие огоньки семисвечника, стоящего на камине. В дальнем углу, скрытом створкой двери, горели, должно быть, еще свечи, их тусклый свет струился по ковру и мебели.
Посреди этого полумрака виднелась фигура, которая могла принадлежать только одному Ипполиту Зимлеру: на затылке черная шелковая ермолка, голова и плечи закрыты белым покрывалом с бахромой, очки сползли на самый кончик толстого носа. И действительно, это был Ипполит, он бормотал что-то себе под нос, не отрывая взгляда от книги, которую поднес к самым глазам, чтобы лучше видеть. Рядом с ним, опершись па камин, стоял Миртиль, весь закутанный в такое же покрывало, с цилиндром на голове, и следил, ссутулив спину, по своей книге за чтением брата.
В полумраке виднелось несколько неподвижных фигур, и оттуда шло неясное бормотанье, прерываемое вздохами. Мужчины, все как один с покрытыми головами, укутанные в белые шелковые шали, сидели или стояли, уткнувшись носом в книги; женщины держались поодаль, у кресел.
Никто не обратил внимания на мальчика, быстро прошмыгнувшего в комнату, и, таким образом, господин Лепленье мог столбенеть от изумления сколько ему заблагорассудится. Но вот в углу, скрытом от него дверью, раздалось какое-то шушуканье. Под штиблетами заскрипел паркет, хотя человек шел на цыпочках, и нечто, весьма отдаленно напоминающее лицо Жозефа Зимлера, вдруг возникло перед глазами гостя.
Это «нечто» глядело на господина Лепленье из-под очков встревоженным и далеким взглядом; лицо Жозефа было мертвенно бледно, – оно было даже белее шали с бахромой; на лоб он надвинул котелок того нелепого фасона, какой носила в тот сезон добрая половина французов. Господина Лепленье не так-то легко было смутить, однако он не нашелся, что сказать, и неловко промямлил:
– Надеюсь, я вас не обеспокоил? – И тут же в душе обозвал себя «идиотом».
Губы Жозефа медленно зашевелились.
– Извините нас, сударь, мой племянник наглупил. Сегодня мы не можем вас принять… – И добавил полушепотом: – У нас сегодня праздник, день ежегодного поста. Вы понимаете?
Еще бы господин Лепленье не понял! «Бог мой, куда это меня занесло?» – подумал он.
Он пробормотал извинение, поспешно повернулся и направился к выходу, стараясь ступать как можно тише. Две головы обернулись в его сторону. Господин Лепленье готов был поклясться, что одна из них сидела на вполне христианских плечах Виктора Леона, маклера по продаже кофе и ярого орлеаниста.[12] А другая голова несомненно принадлежала рыжему мастеру, приехавшему из Эльзаса, которого господину Лепленье как-то показали на улице. Ни Ипполит, ни Миртиль даже не шелохнулись.
Господин Лепленье вышел во двор. Жозеф следовал за ним, тяжело дыша ему в затылок. У ворот гость обернулся. И тогда при виде ввалившихся глаз и осунувшегося лица Жозефа господин Лепленье понял весь сокровенный смысл слова «пост».
«Черт побери! Да ведь это, видно, не шутка! Ну и дикари!» – снова подумал он и отклонил предложение хозяина проводить его. Закрывая за собой обитую железом калитку, Лепленье еще раз взглянул на Жозефа: тот стоял посреди двора в своей белой с голубыми полосами шали и смотрел вслед гостю, рассеянным жестом притрагиваясь к котелку.
Вырвавшись на свободу, господин Лепленье ускорил шаг. Ему показалось, что грохот ста тысяч вандеврских веретен стал как будто тише. Зато загадочная тишина «Нового торгового дома Зимлера» давила своей тяжестью его плечи, как будто на них навалились все молитвенные покрывала всех сынов Израиля.
Через два квартала отсюда господин Лепленье столкнулся нос к носу с де Шаллери и Юильри.
– Вы проходили мимо еврейской фабрики? – обратился к нему де Шаллери. – Что-то там не ладится. Они прервали работу.
– К тому же, – добавил толстяк Юильри, и в голосе его прозвучало злорадное торжество, – их последний баланс вовсе не так уж блестящ, как говорят в городе. По моим сведениям…
– Через полгода им придется расстаться с фабрикой, – отрезал де Шаллери, потирая свои тонкие руки.
– Если уже сейчас они не убрались к чертовой матери, – проворчал Юильри: последние слова из уважения к своим собеседникам он произнес потише.
Господин Лепленье нагнулся к де Шаллери и заметил приглушенным голосом:
– Мое мнение на сей счет вам известно. Я не люблю таких дел, да и не интересуюсь ими.
…пусть неизбежные беды идут,
Я отыщу одинокий приют.
Взяв де Шаллери за плечи, Лепленье повернул его к монументальной арке прядильни Сабурэ-сын, над которой виднелись крыши зимлеровской фабрики, и дочитал стихи напыщенным тоном, упирая па начальные строки, цесуру и рифмы:
Видите, тянется к небу рука?
Минута расплаты недалека,
То, что рассыпано этой рукой,
Станет вам гибелью, западней,
Где вы задохнетесь этой весной.
Сотни и сотни свирепых станков
Станут тяжеле железных оков,
Смертью грозят, разореньем дотла,
Бойтесь машины или котла!
Господин де Шаллери поправил монокль.
– Черт возьми, теперь и вы, друг мой, разнервничались. А ведь еще не так давно вы пытались навязать нам этих приезжих в качестве одноклубников.
– Слава тебе, господи, я уже давно не фабрикант. Я стал просто человеком. Но будь я в ваших рядах…
– Не беспокойтесь. Вы же сами видели, что сегодня они не работают. И это, поверьте, только начало. Говорят даже, что нынче ночью они улизнули из города. Через полгода Габар, весьма неосмотрительный делец, и судебный пристав Мишоно наклеят на ворота их фабрики кое-какие весьма занятные бумажки.
Господин Лепленье, который двинулся было вперед, вернулся и наставительно поднял палец:
– «Машины или котла», де Шаллери, «бойтесь машины пли котла». И вот почему:
Съешьте зерно и поверьте мне…
– Не стоит себя утруждать, оно и так погибнет.
Но господин Лепленье уже снова шел своей дорогой, повторяя во весь голос:
…машины или котла!
Это заставило обоих его собеседников усомниться в умственных способностях господина Лепленье.
Вечером того же дня остроглазая Лора первая заметила в небесной глубине робкую искорку третьей звезды. Через минуту об этом уже знали в гостиной и на кухне. И сразу же началась суматоха. Дверь распахнулась, и присутствующих озарила широкая улыбка Сары:
– Прошу к столу!
Жирный, низко стелющийся запах бульона вполз в комнату. Он поднялся и заставил людей оглянуться. Молитвенные покрывала были аккуратно сложены на камине. Первым вошел в столовую Ипполит, за ним Миртиль с ярко-красной полоской на лбу от цилиндра.
И столовая и накрытый стол оказались слишком тесными для людей, постившихся двадцать четыре часа. У всех раскраснелись лица.
Розовое вино, напоминающее вкусом селитру, – благодатный дар Эльзаса, – уцелевшее в бедствиях, было достойно сопутствовать праздничному бульону. Дети вытаскивали мозг из костей и делали себе тартинки. Когда первый голод был утолен картофельным салатом, появилось блюдо шкварок, изрядный кусок паштета, здоровенный круг кровяной колбасы и сочащиеся жиром оладьи, подтверждавшие ту истину, что еда не только необходимость, но и наслаждение.
Шутки со всех сторон сыпались па Виктора Леона, который не мог опомниться от удивления: оказывается, он попал на йомкипур.[13]
И, отправляя хрустящие гусиные шкварки под свои пышные усы, маклер соглашался, что у каждой религии есть свои хорошие стороны. Два-три стакана вина окончательно убедили присутствующих, что предвечный действительно преклонил свой слух к тем, кто вымаливал у него прощение своим грехам в течение целых суток. Дети куда-то убежали. Дамы выставили мужчин в гостиную, где они могли на свободе курить свои трубки и наслаждаться старой эльзасской водкой. Гроза, собиравшаяся с самого утра, прошла стороной. Обменявшись быстрым взглядом, Жозеф и Гийом потихоньку вышли из комнаты.
Они вошли в контору, и Жозеф зажег лампу. После долгого дня поста, сосредоточенных размышлений и нескольких рюмок вина оба чувствовали подъем и необыкновенную ясность мысли.
На столе скопилась почта за целые сутки. Братья уселись рядом и методически стали перебирать конверты. По давно установившейся традиции они пользовались этим почетным правом единственный раз в году – в праздник Судного дня.
– От Бопнэ, – сказал Гийом, – десять штук сукна «Лю де мер».
– Сиго-Легран аннулирует свой заказ от третьего дня.
– По какой причине?
– Да ни по какой. Просто «весьма сожалеем» и все прочее.
– Ага, Жалабер из Дижона – четыре штуки синей саржи.
– «Бон марше»[14] – посмотрим, посмотрим! «Ни в чем не нуждаемся… не стоит впредь утруждать себя… крайне сожалеем».
– Надо все-таки послать еще раз.
– Обязательно пошлем. Напрасно они воображают, что им удастся отыграться письмом.
– Братья Вернейль просят еще десять штук сукна на пробу.
– На пробу? Мы, кажется, уже не нуждаемся ни в каких пробах.
Дурное настроение Жозефа передалось Гийому, и тот не без тревоги заметил:
– Они от нас не уйдут, как ты думаешь?
– Уйти не уйдут, но наломаются вдоволь. Знаю я все их фокусы. Вечно ворчат… Даже когда у них на полках пусто, и то они важничают. Заставили меня четыре раза к ним ездить, пока, видите ли, не решились.
– «Бель жардиньер», – продолжал Гийом.
– Как? Они?…
– «Милостивые государи», гм… «примите наши сожаления… при случае обязательно обратимся к вам… весьма интересные образцы».
– Черт бы их побрал! Все понятно… «со сделками тихо, давнишние заказы, прежняя договоренность с фирмами Эльбёфа и Рубэ». Тьфу! Гийом, дела-то ведь неважные.
– Да, и «Бон марше» и «Бель жардиньер» в один день.
– Хорошенькая почта, нечего сказать!
– Давай смотреть дальше.
Но Жозеф откинулся на спинку стула:
– В такие дни, кажется, так бы все и бросил.
Непривычная вялость Жозефа заставила Гийома насторожиться.
– Вроде Вениамина? – Вопрос Гийома против его воли прозвучал вызывающе.
– Да, вроде Вениамина.
– Ты, значит, был в курсе дела?
– Вениамин однажды мне об этом намекнул, тогда еще, в кабриолете.
Спокойный тон Жозефа распалил беспокойство Гийома.
– Чистое безумие!
– Почему же?
– Воображаю, в каком теперь положении дела Абрама и Якова.
– Дела как дела. Идут помаленьку.
– Нет, ты просто неподражаем. Что же, они, по-твоему, каменные? А огорчения?
Жозеф глубоко задумался, что могло показаться, пожалуй, даже нарочитым… Потом произнес еще медленнее:
– Огорчения? Какие огорчения?
– Все бросить, черкнуть словечко с ближайшей станции и удрать на пароходе, как последний вор. Я никогда от Вениамина этого не ждал.
Жозеф через очки посмотрел на брата отсутствующим взглядом.
– Все-таки он сделал то, что задумал.
– Да что сделал-то?
Младший брат неопределенно махнул рукой:
– Решил попытать счастья, бросил то, что само дается в руки, чтобы начать все сызнова…
– Если не ошибаюсь, ты, кажется, одобряешь его поступок?
Жозеф ответил мягче, чем можно было ожидать:
– Не одобряю и не порицаю. Каждый… волен поступать как знает.
Услышав эти слова, Гийом вскочил из-за стола и стал посреди комнаты.
– Как так волен? Никто не волен. У каждого есть свои обязанности, и мы должны им покоряться.
– Покоряться?
Не расслышав иронии в словах брата, Гийом заходил по комнате мелкими твердыми шажками.
– Да, покоряться, и это вовсе не так просто. Это, если хочешь, труднее. Вениамин сбежал. Я называю это трусостью. Он не имел права, пойми, Жозеф, не имел никакого права. Есть вещи, которые нельзя выбросить, как пустой бочонок: дела, свою фирму, родителей, жену, детей. Мы связаны с нашим делом, как вчерашний день с сегодняшним, а сегодняшний с завтрашним и так далее… до бесконечности, связаны, как основа и уток. Вениамин хотел вырваться на свободу. Подожди, он еще увидит… Он-то уж во всяком случае не смел.
– Почему? – медленно спросил Жозеф. Но Гийом не сразу ответил па вопрос брата. Повысив голос, этот эльзасский пророк наконец заговорил:
– Потому что он француз, Жозеф, и потому что ему посчастливилось сражаться за свою страну. Вот что в первую очередь должно было его удержать.
Гийом воскресил воспоминания, которые в равной мере задевали за живое обоих младших Зимлеров.
– Он уплатил свой долг.
– Никому не дано уплатить сполна свой долг. Никому и никогда. Долг растет и растет, что ты ни делай.
– А Ламбер?
– С гибелью Ламбера Вениамин становился французом еще больше, чем прежде.
Какая-то новая мысль пришла ему в голову, и он добавил уже более спокойным тоном:
– Иногда хочется понять, почему там… под Гравлотом… погиб тот, а не другой…
Жозеф подался всем телом вперед, пристально глядя на брата.
– Он и сам задавал себе этот вопрос, Гийом. Вот что удивительно.
Но Гийома уже снова поглотили будничные, даже мелочные заботы.
– Гермина была очень недовольна его тогдашним приездом, из-за Жюстена. Он дурно влияет на мальчика. Ты понимаешь? Когда он уехал, мы вздохнули свободно.
Теперь Жозеф почувствовал, как в нем подымается неудержимый ветер гнева.
– Хватит, довольно болтать! За работу!
И он взялся за письма с холодной яростью, поразившей Гийома.
– Базэн… пять штук… во всяком случае, милостыни мы у него просить не намерены… Предлагают купить шерсть… Продается смазочное масло. Цены умеренные. Нужно бы посмотреть… «Союз французских фабрикантов сукна». Ну, эти уж хватили через край! Мы им, видите ли, не компания, но взносы наши пришлись им по вкусу… А это от кого? Гийом! Гийом! Да Гийом же! Дельмот…
– Что, что Дельмот?
– Заказ от Дельмота на девяносто штук: из них шестьдесят шатодунского сукна по семнадцать пятьдесят.
– Черт возьми! Девяносто…
– Давнишний клиент господина Лорилье-Помье!
– Ты с ним видался?
– Слова не сказал. Послал только ему месяца полтора назад через комиссионера коллекцию образцов и визитную карточку.
– Значит, лед тронулся.
– Но это только начало… Увидишь, что будет через полгода.
Пока Жозеф потирал руки и ухарски притопывал, Типом лихорадочно распечатывал конверт за конвертом.
– Еще одиннадцать штук по трем заказам: Матиас из Тура, Гаас из Лиможа и еще один, из Сен-Дени; потом два отказа – один из Гавра, а другой от старика Каримана.
– Счастливый праздник, Гийом?
Жозеф поднялся со стула и, весело блестя очками, протянул Гийому обе руки. Гийом крепко пожал их.
– Счастливый праздник, Жоз!
Конверты с фирменными заголовками, весело шурша, разлетелись по полу. Братья вышли. Из столовой, куда перешли курильщики ради экономии газа и гостеприимного уюта круглого стола, доносился шум голосов. В свете полной луны четко вырисовывались контуры фабрики.
– Помнишь? – невольно пробормотал Жозеф.
Не особенно-то она приглядна, их фабрика, зато каждый ее кирпич был в их глазах живым существом.
Но они могли с полным правом утверждать, что, не считая нескольких счастливых для Жозефа часов майского вечера, никто из них не урвал и дня развлечений; Гийом собственноручно открывал каждое утро ворота, собственноручно Ипполит рассчитывался с рабочими, собственноручно ощупывал Миртиль каждый образчик товара; и никто, кроме Жозефа, не принимал посетителей.
– Для них деньга всё – как ухватятся за что, так уж из рук не выпустят, прусская косточка, – ворчал Пайю уважительно, но ядовито.
– Ничего, ничего: все эти «Бон марше», «Бель жардиньер» и даже сам «Лувр» придут еще к нам на поклон, – сказал Жозеф.
Как-то вскоре после переезда, когда выдался свободный час, Жозеф произвел подсчеты: основной капитал, прибыль, оборудование, станки, расходы на установку машин и транспорт; каждый камень и каждый кирпич окупался восемьюдесятью двумя сантиметрами декатированного, промытого и отглаженного сукна.
– Фабрика еще не окупилась, – ответил Гийом.
Вздох, мощный, как дыхание кузнечных мехов, вырвался из груди Жозефа. Он отечески положил руку на плечо старшего брата.
– Она окупается с каждым днем. Ее, в сущности, окупает Лорилье-Помье, который придерживается расценок тысяча восемьсот второго года. – И, понизив голос, добавил: – А какая была все-таки проклятая зима! Помнишь, ничего не клеилось. Ни порядка, ни работы. А эти подлецы, воспользовавшись военным временем, согнали нас с места. Заказчики в один голос твердили: «У нас другие поставщики, покажите, чего вы стоите!»
Еще бы Гийому забыть эту зиму! Грызя усы, он криво усмехнулся.
– Подумать только, как мы рисковали, покупая эту фабрику.
Но улыбку тут же потушили нахлынувшие воспоминания.
Дрожа всем телом, он прижал руки к груди, к тому самому месту, где два дня и две ночи лежала доверенность, подписанная отцом.
А безумец Жозеф куда-то исчез. Он мерил ночную мглу огромными шагами, вот он мелькнул у низенькой стены, вот донесся его голос: «…девятнадцать… двадцать… в этой стене ни за что не будет восьмидесяти метров…»
Услышав смех брата, Гийом покрылся холодным потом. Нет у него сил оглядываться назад. За этот год нервы окончательно сдали.
Пока Жозеф расхаживал вдоль стены, старший брат успел подвести итоги. Он подводил их столько раз, что теперь это не составляло для него никакого труда. Стоимость фабрики – двести десять тысяч франков плюс десять тысяч пятьсот франков процентов за первый год. Из них двадцать две выплачены на два месяца раньше срока – чек датирован 31 июля. Станки и поставки сырья оплачиваются без особого напряжения ежемесячно все возрастающими суммами.
Однако нотариус императора германского и короля прусского не спешит с продажей их недвижимости в Бушендорфе. Все там заросло травой. Стекла уже давно служат мишенью для мальчишеских рогаток. Ветром снесло почти все трубы. Деревянный забор рухнул, – так по крайней мере сообщалось в последних двух письмах. Итак, долой с актива шестьдесят тысяч франков.
Правда, в их бушендорфском доме поселился какой-то поверенный в делах. Поначалу казалось, что сделка выгодная, – как-никак двадцать тысяч франков. Но радость оказалась преждевременной. Поверенный регулярно забывал платить, а германский нотариус его не беспокоил.
Из пяти тысяч долга должники покрыли только семьсот франков; остаток, очевидно, придется занести в графу убытков, причиненных войной, то есть тех, которые не возмещаются но страхованию.
Имевшиеся на бушендорфском складе товары на сумму в восемь тысяч франков были в спешке спущены за пять тысяч. Переезд обошелся никак не меньше восьми тысяч.
И если после десяти месяцев огромных усилий сумма долга с двухсот пятидесяти тысяч франков, истраченных по инициативе молодых Зимлеров на приобретение машин и фабрики, снизилась до двухсот тридцати тысяч, то в активе против этой суммы значится только семьдесят пять тысяч, а если поверенный не заплатит, то всего лишь пятьдесят пять тысяч.
Итак, восемь членов семьи Зимлеров должны жить па семнадцать тысяч франков весьма неустойчивого дохода, не имея ни одного су сбережений…
– О чем ты задумался, Гийом?
Уже несколько минут Жозеф, широко расставив ноги, наблюдал за старшим братом. В лучах лупы было особенно заметно, как иссох за это время Гийом. И когда Жозеф последовал за братом в мастерскую, сплошь залитую голубым лунным светом, где днем полновластно царил Гийом, им обоим пришла в голову одна и та же мысль: сколько потребуется еще заказов от Дельмота, чтобы окупить все это, заткнуть эту ненасытную утробу. Машины встали в ряд, спокойные, как кредиторы, алчные, но насытившиеся. И не удивительно: их кредит – это человеческий труд. Сейчас уже десять часов вечера. Через восемь часов гудок фабрики Зимлера поднимет с постели сто двадцать рабочих. Есть ли заказы, нет ли, голос гудка все так же властен. Он не дрогнет, сохранит наигранную уверенность.
Сколько придется еще распечатывать конвертов и каталогов, прежде чем будничные победы превратятся в окончательную победу Зимлеров. А пока что – рабство, полное подчинение машине, шерсти, каждому кирпичу в стене и балансам, которые сотни раз на неделе подводят понаторевшие в этом деле коммерсанты.
Жозеф осмотрел один из станков, который, по словам Гийома, работал неисправно.
– А кто нам его продал?
– Мы купили его сразу же по приезде у Юильри. Ему лет пятьдесят. Не работает, хоть плачь.
– Гм! А сколько стоит такой же механический?
– Три тысячи пятьсот.
– Три тысячи пятьсот? Гм! – Жозеф помолчал. – А то, что мы сэкономили, окупит стоимость машины, ты твердо в этом уверен?
Целый месяц Гийом даже во сне видел эти цифры.
– Безусловно окупит, Жозеф.
Оба многозначительно помолчали. Наконец Жозеф проговорил:
– А у них такие машины есть?
– Нет. Здесь, в Вандевре, все станки – сплошная рухлядь, под стать нашим.
Жозеф резко вскинул голову:
– В таком случае покупай.
Но Гийом высказал еще не все.
– Видишь ли, Вервье предлагает станки по три тысячи пятьсот… А в Мюльхаузене можно найти за две тысячи шестьсот… правда, не самого нового образца.
– Если ты мне доверяешь, Гийом, не говори об этом отцу и дяде Миртилю. У них должно быть хорошее оборудование. Покупай станок за три тысячи пятьсот.
Гийом вздохнул и провел ладонью по лицу. Он полностью разделял мнение брата.
– Ты сам увидишь, Жозеф, сам увидишь! – И протявкал, задыхаясь: – Пусть на это пойдет моя часть из заказов Дельмота.
Только что подведенный итог был забыт. Кровь гулко стучала в висках. К счастью, свет луны был слишком слаб, и Жозеф не заметил, как покраснело, а затем покрылось смертельной бледностью лицо брата, похожего в профиль на персидского царя.
– Пройдемся немножко, ладно? – предложил Жозеф.
Когда они выходили из ворот, Жозеф почувствовал, как в его руку вцепилась чья-то горячая ручонка, и, нагнувшись, увидел умоляющие глаза Тэнтэна.
– Мне мама позволила. В комнатах очень жарко.
От кирпичных стен несло опаляющим зноем, как от раскаленной печи. Они прошли между двойными рядами фабрик, принадлежащих их конкурентам, миновали бесконечную ограду фабрики Лорилье-Помье, шесть труб которой величественно вздымали свои главы над неподвижной листвой. Сладкая дрожь пробежала по спине.
– Ну? – прервал молчание Жозеф.
Гийом улыбнулся и вдруг подошел вплотную к брату.
– Послушай-ка, Жозеф…
И так как он замолчал, Жозеф слегка подтолкнул его в бок.
– Ну что?
– Штерны… Штерны все-таки себя прекрасно показали.
– Безусловно, – осторожно ответил Жозеф.
– Мы… они имеют полное право…
– Рассчитывать на нашу благодарность.
– Нет, на нашу дружбу, Жозеф.
– Согласен.
– Чудесно. Значит, я могу задать тебе один интимный вопрос… Как ты относишься к Элизе?
Тэнтэн почувствовал, как дрогнула рука дяди.
– Не могу отказать ей ни в уважении, ни в признательности.
– Да, да, – заторопился Типом. – Ну, а больше ничего?
– Как бы тебе сказать, я от души желаю этой толстухе всяческого благополучия.
– И это все?
– Воображаю, как тетя клянет Вениамина: они ведь их совсем сосватали.
– Да, но Вениамин уехал. За кого же теперь Элиза выйдет замуж?
– Ну, это мне совершенно безразлично, – спокойно прервал его Жозеф. – Впрочем, если все мужчины придерживаются моего мнения, боюсь, что ей придется умереть старой девой.
Раздосадованный Гийом нахмурил брови и ускорил шаг. Теперь ему уже расхотелось гулять. Во время всего разговора Тэнтэн боялся дохнуть. Он еще крепче вцепился в дядину руку, словно хотел выразить Жозефу таившееся в его детской душе чувство.
Однако братья прошли еще порядочный кусок. И только когда в конце улицы вспыхнули огоньки военного плаца, они перешли на противоположный тротуар и направились к дому, не обменявшись больше ни словом.
Шагах в ста от фабрики навстречу им из темноты выступила парочка.
– А мы идем от вас! – воскликнул дядя Вильгельм с деланной веселостью. – Фабриканты себе ни в чем не отказывают. Им, видите ли, мало нашего праздничного кофе с молоком.
Тетя Бабетта молчала, она придерживала рукой запахнутую на груди черную шаль. Племянникам не удалось ее развеселить. Она наотрез отказалась зайти поужинать – будет бульон и жареный гусь. Она повторяла своим звонким голоском:
– Доброй ночи! До свидания!
Потом удалилась, уводя за собой своего болтливого супруга.
Гийом с озабоченным видом потупил голову. Теперь впереди шагал Жозеф, он что-то шептал про себя, раздраженно поводя плечами. Тэнтэну показалось, что он разобрал сердитое: «Хватит, ведь в конце концов…»
Дело в том, что недели две тому назад Зимлеры дали Штернам значительную скидку на товары, выпускаемые в 1873 году. Дядя Блюм знал об этом, он ждал, что и ему предложат скидку. Блюм считал, что, принимая в расчет состояние его дел, он тоже имеет право на такое внимание. Но Блюм так и не дождался. И не дождется никогда.
Его племянники подошли к воротам фабрики. Из этой прогулки каждый принес с собой разрозненные, беспорядочные мысли: Гийом – свои дипломатические расчеты, Жозеф – слепую веру в необходимость строжайшей коммерческой политики; а что принес Тэптэн – неизвестно. И напрасно флейта Жозефа в течение целого часа пела свою самую жалобную и печальную песнь – ничто уже не могло измениться.
– Ты помнишь толстого Зимлера, оп к нам еще приходил прошлой весной, такой в очках? – спросил господин Лепленье.
– Да? – ответила дочь таким тоном, каким обычно отвечают «нет», хотя она прекрасно знала, о ком шла речь.
– Неужели не помнишь? – настаивал отец. – Эльзасец… в таком немыслимом коричневом пиджаке. Он еще целый час надоедал мне с какой-то историей в клубе и клялся, что научит всех нас жить, хотя сам вырабатывает сукно на фабричонке покойного Понсэ.
Если вы славитесь изысканностью манер и туалетов, образованностью или остроумием, то, как правило, именно эти качества выводят из себя ваших детей и неизбежно вносят разлад в ваше семейство.
Господин Лепленье с полным правом прослыл человеком тонким, умеющим облечь свою мысль в поучительное и цветистое изречение. Мадемуазель Лепленье могла бы еще сносить все это с философическим спокойствием, но не следует забывать, что среди элементов, образующих ее характер, девять десятых занимал порох и прочие взрывчатые вещества.
– Ну и что? Допустим, что помню. А дальше что?
– Просто непостижимо, чтобы ты, с твоим умением распознавать людей с первого взгляда…
– Ну? Вы меня просто в могилу сведете!
– Ты ведь у нас особенная. Прямо ясновидица. Все в один голос…
– А какое мне дело, что говорят обо мне? Пусть оставят меня в покое, – я же никого не трогаю!
– Ну, хорошо, хорошо. Только не волнуйся, – ответил почтенный старец, выпуская из пенковой трубки огромные клубы дыма, что свидетельствовало о его раздражении. Воцарилось молчание. Элен продолжала готовить месиво из мякиша белого хлеба, молока и жирной подливки для своей кошки – для «киски старой девы», как любило говорить это двадцатидвухлетнее совершенство.
Но природа забыла наделить господина Лепленье желчью, да и для Элен чувство живой жизни было сильнее всего. Отец поднес к тщательно выбритым губам чашку кофе.
– Он приходил как раз в тот день, когда этот негодяй Бришэ ставил припарки Турку.
– Никогда не слыхала, чтобы человек так глупо рассуждал о животных, – возмутилась Элен.
– Верно, – засмеялся старик, – гораздо лучше было бы, если бы Турок ставил диагноз Бришэ, а не Бришэ – Турку.
– И диагноз и припарки!
Элен поднялась, опустила тарелку на мраморные плитки перед камином, выпрямилась во весь рост и отряхнула синий полотняный передник. Господин Лепленье бросил в сторону дочери острый взгляд и лишний раз убедился в безупречной гармонии всего ее облика, который, в его глазах, несколько проигрывал оттого, что она была его дочерью и он по этой причине не мог мирно наслаждаться ее обществом.
«Если бы он понимал, что меня не нужно ни хвалить, ни воспитывать, он был бы лучшим из отцов», – говорила Элен. Однако лукавый постоянно нашептывал старому джентльмену как раз те самые похвалы, как раз те самые неуместные поучения, которые любая дочь с трудом выслушивает от родного отца. Господин Лепленье был достаточно топок, но тонкость его годилась для чего угодно, только не для домашней дипломатии. Поэтому старик обычно отступал перед шквалом, вызванным им же самим, и, не постигая природы этой бури, любовался всеми ее проявлениями. Ибо превосходство его дочери было для него единственно бесспорным положением, хотя обращался он с Элен будто с девочкой, как и следует отцу и умудренному жизненным опытом старцу.
Он догнал Элен в саду. С неразлучной тросточкой, держа под мышкой томик стихов, в шали и в соломенной шляпке, она направлялась к своему любимому уголку в сосновой рощице.
– Я уже, кажется, говорил тебе, крошка, что встретил этого толстого Зимлера – того, что ходит в коричневом сюртуке, такой… в очках… он еще явился к нам с визитом в тот день, когда негодяй Бришэ приходил лечить Турка. Нет, правда, ты его не помнишь?
Встревоженная мадемуазель Лепленье остановилась. Ее отец был слишком равнодушен ко всему на свете, чтобы так упорно говорить о чем-нибудь, кроме себя и своей дочери. Но он был упрям и способен для собственного удовольствия самым злодейским образом посягнуть на свободу ближнего. Он добавил с торжественной медлительностью, подчеркивая каждое слово:
– Разве ты не помнишь, когда мы ехали в фаэтоне по Эпинскому лесу, мы еще их встретили: его и всех его родичей свалило в канаву возле лесной сторожки?
«И вовсе не возле сторожки, а в ста метрах от водоема, – подумала мадемуазель Лепленье. – Куда он все-таки клонит?»
Она вдруг почувствовала в словах отца посягательство на нее самое и на ее день, ее драгоценный обычный день.
– Ну так вот, я видел его на той неделе и сказал, что, если он заглянет к нам в воскресенье, и ты и я будем рады его видеть.
Волна горячей крови бросилась в лицо мадемуазель Лепленье.
– У вас прямо какая-то страсть вмешивать меня в ваши знакомства, в ваши приглашения. Я тысячу раз просила избавить меня от новых людей. Мне совершенно нечего делать с этим молодым человеком, и ему совершенно незачем меня видеть. Один раз я его уже видела, и надеюсь, с меня хватит. А вы вечно, вечно причиняете мне новые заботы.
– Но, дорогая моя, не понимаю, какая для тебя забота, если я пригласил к нам этого славного эльзасца? Это же никого ни к чему не обязывает.
– Всех ко всему обязывает. Вы отлично знаете, что пригласили его не к себе, а ко мне, раз вам взбрело в голову припутать к этому делу меня. И если я буду с вашим гостем не так любезна, как вам хочется, признайтесь, вы будете пилить меня целый месяц.
Элен не притворялась. Ничто так не раздражало ее, как необходимость видеть новые лица, – пожалуй, даже больше, чем посягательство па ее свободу, которой она при необходимости могла и поступиться. И особенно возмущало ее то, что отец обычно избирал в таких случаях самые окольные пути.
Господин Лепленье обиженно развел руками: тут, дескать, доводы разума бессильны.
– Если бы я только мог предположить, что вызову такую бурю…
Элен твердым шагом направилась к дому, сняла в прихожей шляпу, шаль и бросила в угол тросточку. Ее отец в смущении постоял перед длинной узкой грядкой, где зацветали поздние осенние розы, буркнул для приличия что-то себе под нос и с достоинством удалился в свой кабинет, где утопил в послеобеденной дремоте последние угрызения совести.
Отец ни па минуту не сомневался, что, вводя в дом Жозефа Зимлера, он доставит дочери неприятность. Элен сотни раз объясняла ему, почему она избегает встречаться с людьми, и сотни раз он находил ее доводы весьма разумными. Да и пригласил-то он Жозефа только потому, что случайно встретил на улице и поддался нелепой фантазии. Но до последней минуты он успокаивал себя, что все обойдется, хотя и сам не особенно верил в это. Однако всякий раз история повторялась заново. При всем уважении к дочери старик поступал по-своему.
Поэтому, когда ничем не смущаемый храп донесся до лестничной площадки, Элен, этажом выше, подсела к роялю, чтобы излить свою досаду в бесконечных музыкальных пассажах.
Если тут пострадал Мендельсон, то повинен был в этом прежде всего его слишком податливый талант. Он получил по заслугам. Он дает вам толчок, а вы приписываете другим то, чем обязаны композитору. Если разражается гроза, он у нас всегда под рукой, чтобы очистить атмосферу и взять свое.
Когда мадемуазель Лепленье сочла, что атмосфера достаточно очистилась, она осторожно опустила крышку рояля, а вовсе не хлопнула ею в сердцах, так как относилась с величайшим уважением к этому носителю чистых радостей.
Подсев к письменному столу, она, не отрываясь, твердым размашистым почерком, то выводя отдельные буквы с неожиданной точностью легкой японской кисти, то атакуя бумагу с яростью графики Калло,[15] набросала следующее письмо:
«Дорогая Ренэ!
Мой бесценный и превосходный папочка заснул сейчас в своем кресле, он спит сном праведника, и Вы никогда бы не догадались, услышав его мирный храп, какую скверную шутку опять сыграл со мной мой коварный родитель.
Дело в том, что он нашел себе новую забаву в лице некоего несчастного эльзасского семейства, которое война прогнала с насиженных мест и которое теперь у нас в Вандевре приобрело маленькую ткацкую фабрику. Он подобрал их, как подбирает все, что попадается на его пути, и тут же решил им покровительствовать.
Все бы могло обойтись вполне благополучно, как и прочие его фантазии, но боюсь, что он не удержится в рамках благоразумия и начнет приглашать их ко мне одного за другим.
Я отлично понимаю, что ему, бедняжке, весьма наскучило мое общество и одиночество, прерываемое только Вашими случайными и короткими наездами. Я все готова сделать, лишь бы его хоть немножко развлечь. Слава богу, мне удалось убедить папу, что вовсе не грех оставлять меня дома одну. Клуб, охота, любимые его собаки и четыре фермера, с которыми он может ссориться и спорить, его предвыборные хлопоты в прошлом году, чтение «Монитора»[16] после обеда и «Философического словаря»[17] после ужина в совокупности с «Воспоминаниями республиканца», которые он пишет и обязательно читает мне вслух, очевидно во искупление моих грехов, и которые я вынуждена слушать как откровение, – все это вкупе занимает, конечно, несколько часов в день. Но только один господь бог да женщина знают, как изобретательны мужчины по части ограждения своего досуга и каким бременем они умеют быть для нас. Глубочайшая праздность ума и тела, в каковой пребывает большинство мужчин нашего круга, не перестает меня поражать. На их месте любая женщина зачахла бы. Самая последняя дурочка рядом с ним кажется идеалом трудолюбия, – ведь для нас сама жизнь сопряжена с такими испытаниями, которых не выдержали бы три четверти представителей сильного пола.
Впрочем, будем справедливы. Мой отец едва ли не единственный живой человек среди всех знакомых мне мужчин. Я ценю его, и я права. Кстати, этим и объясняется, почему он так действует мне на нервы. Сколько раз мы с Вами, дорогая, приходили к выводу, что если дочь начинает уважать своего отца, то немножко придирчивости не помешает, иначе они оба станут непереносимо смешными. А ведь Вы прекрасно знаете, что папа достоин всяческого уважения. Если бы я, в возрасте мамы, встретила его, я вышла бы за него замуж, не колеблясь; думаю, что даже с большей охотой, нежели она. Но боже мой, как бы мне с ним было скучно! Нет, и впрямь с моим характером я наверняка останусь старой девой. А это докажет только то, что мужчины ужасно глупы. Вы одна, мой бесценный друг, знаете, что я самая покладистая женщина в мире.
Если бы мужчины знали, как мало мы от них просим! Только искренности и тепла. Какая женщина не удовлетворится этими двумя кладами?
Но нет! Надо же было вмешаться сюда дьяволу. Мужчины почему-то стараются покорить нас своими физическими достоинствами, а более тонкие – умом.
О, конечно, ум в небольших дозах необходим для общения. Но нам нужно все, только «все» достойно нашего внимания. Имею в виду пресловутый мужской интеллект, творческий и оплодотворяющий, – ведь должен же он где-то существовать, раз стоит мир; но что-то я его не встречала. А с их мужской точки зрения, ум – это знание хронологии в школьном объеме, уменье вести светский разговор, как того требует хороший тон, наравне с умением ловко завязывать галстук. Но как этот внешний блеск приложим к жизни, ей-богу не понимаю!
Остается физическая привлекательность. Не смейтесь надо мной, я знаю, ведь Вы были замужем, по-настоящему замужем. Но верьте, у меня есть свои доводы, – всякая девушка чуть ли не с десятилетнего возраста угадывает и предчувствует нечто.
Кто в силах разубедить мужчину, что вовсе не обязательно с первой же минуты знакомства прельщать нас в том смысле этого слова, как они его понимают? Думаю, что все недоразумения идут именно отсюда. Мужчины мерят нас меркой своих вожделений и считают, что прекрасный пол делает то же самое по отношению к ним.
Никто не собирается отрицать, что среди мужчин встречаются уроды и красавцы. Но Вы сами знаете, что для нормальной, здоровой женщины это обстоятельство лишь весьма отдаленно связано с понятием чувственности. Конечно, в один прекрасный день отсюда может возникнуть и физическое влечение. Но сколько всего нужно, чтобы оно расцвело, а не увяло до времени.
Скажите же мне, моя дорогая, Вы, с которой мне так легко болтать и думать, скажите мне, заблуждаюсь я или нет: мне кажется, что, поскольку этот росточек не выживает, девяти мужчинам из десяти приходится довольствоваться просто уступчивостью и слабостью женщины. И только тщеславие мешает им понять, что они, в сущности, вкушают плоды никогда не расцветшего дерева. О дорогая моя Ренэ, сколько неразрешенных, недодуманных вопросов!
Несомненно одно – этот взаимный обман совпадает с тайными замыслами самой природы, и, быть может, потому, что я на него не пошла, я оказалась в одиночестве, – я, в свои двадцать два года, со сложением «Бескрылой победы»[18] и ясным умом, по Вашему собственному выражению. Все мужчины, попадавшиеся на моем пути, уходили от меня возмущенные или разочарованные, очевидно только потому, что я не желала стать покорной партнершей в милой игре, которую они изобрели для собственной услады.
Должна признаться, что женское мое тщеславие было не раз удовлетворено: ведь многие из них уходили от меня покоренными. Но ничтожество этих людей поистине под стать таким их пороком, которые мы, женщины, не прощаем. А интерес ко мне делал их еще более невыносимыми. Вы видели своими глазами почти всех моих знакомых мужчин и должны признать, что между ними нет ни одного хоть сколько-нибудь привлекательного.
Выйду ли я замуж или останусь старой девой – этот вопрос, очевидно, уже давно предрешен в книге жизни. Но если судьба захочет, она сама устроит мой брак, без вмешательства кого бы то ни было, и тем более без вмешательства моего отца. Ибо он просто ужасен. Представляю себе, как он с несокрушимой самоуверенностью, столь хорошо нам известной, говорит всем и каждому: «Да, дочь моя – существо исключительное!» И все же не сомневаюсь, что даже в разговоре с прасолом или префектом он обязательно между двумя своими афоризмами ввернет что-нибудь насчет подходящего для меня жениха.
Ну разве я не вправе была рассердиться, когда он с невиннейшим лицом признался, что припутал меня к приглашению одного из этих несчастных эльзасцев?
У меня нет матери, я – хозяйка и не могу просидеть молча и незаметно в углу гостиной. Я должна быть на виду и, как говорится, принимать гостей. Впрочем, мой природный темперамент всегда берет верх и увлекает меня за пределы светских условностей. Вы сами бывали тому свидетельницей сотни раз!
Вот почему я твержу ему, что не хочу никого видеть, а значит, и этого эльзасца. Его – меньше, чем других.
Я ведь уже его видела. Первый раз он приходил к нам, чтобы поблагодарить отца за какую-то историю в клубе; в чем там дело, я так и не разобрала, знаю только, что мои сограждане опять показали во всей красе свои низкие душонки. И второй раз – на шоссе, вместе со всей его семьей.
Не знаю, что в нем привлекло мое внимание – его эльзасский говор или то, что он еврей (я до сих пор с евреями еще не встречалась). Или же в нем чувствуется действительно яркая индивидуальность, что-то отличное от прочих и, быть может, даже в лучшую сторону.
Во всяком случае, он не то, что называют красавцем или обаятельным мужчиной, но он, видимо, очень простой и чистый и показался мне человеком незаурядным. В нем есть хорошая уверенность в себе, какая-то большая и в то же время сдерживаемая сила, гордость, переходящая, к сожалению, в презрение, и молодость, деятельная, веселая, жадная к жизни, – словом, жизнь. Он понимает сразу и всегда правильно, видит истоки и течение ваших мыслей и намерений, опережает и угадывает их. И притом, полная неотесанность, поразительное отсутствие культуры. Дитя-мужчина в отличие от окружающих нас мужчин-детей.
И все же что-то странное, неожиданное отталкивает в нем. Этого не передашь ни словами, ни сравнениями; мне не хотелось бы прибегать к единственно верной, но неприятной аналогии: в нем чувствуется чуждый нам, живой и почти механический ум, как у муравьев, – Вы понимаете меня? – железная уверенность, которая кажется нам беспощадной, так как между нашими и его побуждениями нет ничего общего.
Хотя, возможно, такое впечатление оставляет каждый не совсем обычный человек.
Но каков бы ни был этот эльзасец, Вы согласитесь со мной, что ему нет места в моей жизни, Я не желаю допускать туда ничего, что могло бы нарушить строгую налаженность и равновесие, которых мне удалось достичь. Ни случайных симпатий, ни чего-либо другого. Конечно, против неизбежного я бессильна. После двух событий в моей жизни, о которых Вам нет надобности напоминать, эта уравновешенность – последнее мое прибежище и благо. Если даже мне суждено стариться в одиночестве, в этом мире найдется чем заполнить все мое существование, от подвалов до чердаков. Пока есть на свете картины, который не видел, симфония или квартет…
Но провидение, которое распоряжается нашими судьбами, ко мне явно немилостиво… Звонят! Из моего окна видно, что он сворачивает в аллею. Господи, как могла я позволить отцу это очередное безумие!
Слава богу, он не один – он ведет за руку какого-то смуглого мальчика. Значит, он женат? Значит, у него есть сын? В каждой несправедливости есть хорошая сторона: я займусь ребенком.
Разберете ли Вы мои каракули?… Он входит в дом. Прощайте, дорогая.
Ах, мой милый, мой испытанный друг, почему Вас нет здесь. Вы могли бы одним своим мудрым и молчаливым присутствием скрасить мою жалкую жизнь».
Верный Илэр уже был у дверей ее комнаты. Услышав его торопливые шаги, Элен еще раз подумала о том, как привязаны слуги к ее отцу и с каким удовольствием выполняют они все его поручения.
– Я взял на себя смелость привести к вам моего племянника, – раздался в гостиной бодрый голос Жозефа.
«Нет, я просто сумасшедшая. Почему я решила, что этот черный курчавый мальчик – его сын?» – подумала Элеп, спускаясь по лестнице.
– И хорошо сделали, моя дочь обожает детей, – ответил голос господина Лепленье.
«Его разбудили раньше времени, вот он и бесится», – решила Элен, прислушиваясь к презрительно-гнусавому тону отца. Не скроем, она не почувствовала ничего, кроме неудовольствия.
Элен вошла в гостиную. Жозеф непринужденно протянул ей руку, его блестящие глаза доверчиво взглянули на нее из-под очков.
«Какой он, однако! Чуть не сбил меня с ног», – подумала Элен, крепко пожимая протянутую ей руку.
Господин Лепленье имел твердые взгляды на обычай целования дамских ручек; он отвернулся, недовольно буркнув: «Ясно, английская мода», и отдал Илэру, не вовремя заглянувшему в дверь, какое-то срочное приказание. Но в чем была эта срочность, Илэр, говоря по совести, так и не понял.
Жозеф приготовился встретить насмешливо-внимательный взгляд больших синих глаз, поэтому он явно растерялся, когда они взглянули на него чуть устало, но дружелюбно. Грудной сдержанный голос девушки произнес слова приветствия, а рука ее по-мужски твердо ответила на его стремительное пожатие. Жозеф немного сконфузился.
– Разрешите представить вам моего племянника Жюстена Зимлера, мадемуазель. Я осмелился привести его к вам. Он постоянный спутник всех моих прогулок.
Элен подошла к мальчику, который застыл на месте, зажав в кулачке свою смешную круглую шапочку. На нем был праздничный костюм, шелковые светло-желтые перчатки и такие же носки. При приближении Элен длинноносое личико его нахмурилось и два прелестных черных глаза вдруг взглянули на нее сердито и недоверчиво.
«Ого, этот кавалер не особенно любит женщин», – подумала Элен, когда ребенок застенчиво и в то же время презрительно выпрямился, почувствовав прикосновение ее руки.
– Мы отдали его в лицей. И, конечно, он сразу же стал первым учеником, – сказал Жозеф, с гордостью оглядывая племянника. Мальчик даже не моргнул.
«Ребенок не должен с таким невозмутимым видом слушать, как его хвалят прямо в глаза», – снова подумала Элен. Господин Лепленье окинул мальчика недвусмысленным взглядом, подтверждавшим мнение его дочери. Но коль скоро каждое женское сердце наделено способностью одновременно и любить и осуждать, все еще надутый Жюстен сам не заметил, как был незамедлительно освобожден от шапочки и перчаток и усажен на стул перед кипой иллюстрированных журналов.
Действительно, Жюстен сразу же стал первым учеником. Хотя немалую роль сыграло в этом самолюбие, успех был достигнут без особого труда, и Жюстен считал его законным признанием своих заслуг.
А Жозеф с первых же слов, произнесенных Элен, которые он ощутил почти как физическое прикосновение, почувствовал, что погружается в трясину небывших воспоминаний:
«Где и когда видел я этих самых людей, и именно в это самое время, и вот в этой самой комнате? И тогда Тэнтэн тоже сидел на подушках, и она точно так же разглаживала пальцами страницы журнала, и точно так же старик меня спросил…»
– Ну как, сударь, ваши предсказания сбылись?
«Именно так все и было, до кошмара так», – думал Жозеф, делая нечеловеческие усилия, чтобы вырваться из круга обступивших его галлюцинаций. Он покраснел, даже уши зашевелились, что было у него признаком пусть самого незначительного волнения. Тэнтэн, склонившись над журналами, удивленно следил за дядей. Случайно встретим растерянный взгляд Жозефа, Элен ответила на него таким ясным, снисходительным взглядом своих прекрасных насмешливых глаз, что бедный эльзасец почувствовал, как его вынесло из глубочайшего омута в безмятежные воды заводи.
«И именно так она поглядела на меня, и как раз тогда, когда я думал о том же, что и сейчас…»
Он даже вспотел от усилий, потребовавшихся, чтобы пробормотать в ответ господину Лепленье:
– Не плохо, впрочем, все в порядке… знаете, даже со временем… хм… хм… даже парикмахерская… хм… и шляпная мастерская… я хочу сказать – розничная торговля…
Бакенбарды хозяина дома гипнотизировали Жозефа. Преисполненный самых лучших чувств, он замолчал.
«Что он такое несет? Должно быть, просто пьян!» – решил Лепленье, пристально разглядывая гостя.
«Не всегда очки придают человеку глупый вид», – подумала Элен. Она неприметно улыбнулась и стала рассматривать журналы, где Жюстен уже успел открыть целые неведомые ему миры.
– Черт побери, – проворчал, не сдержавшись, Жозеф.
Иллюзорное сходство все еще стояло между ним и реальностью. Но постепенно все начинало становиться на место. Звук голосов приблизился. Он даже пожалел об этом.
Странное состояние высвобождало его из-под власти навязчивой размеренности, царившей в доме Лепленье.
Через несколько минут он уже мог достойно отвечать на вопросы, которыми его осыпал старик.
Промышленный кризис? А разве сейчас есть кризис? По правде сказать, он, Жозеф Зимлер, слыхал о кризисе неоднократно от своих клиентов. Говорят даже, что кое-кто жалуется на застой в делах, но им некогда думать о таких вещах – они заняты с утра до вечера и буквально ни с кем из вандеврских жителей не встречаются.
– Стало быть, вы можете похвалиться положением ваших дел?
– Видите ли, ответить «да» – значит допустить неточность, и, однако, если быть вполне откровенным, нельзя сказать и «нет».
– Ну, а непосильное бремя новых налогов?…
– Совершенно справедливо, но если взяться за дело умеючи…
– Понижение покупательной способности населения…
– Возможно. Но сукно – всегда сукно, не так ли? И когда выпускаешь неплохой товар и по более или менее сходной цене…
– Вам везет. Не всякий может это сказать, – бросил господин Лепленье из глубины кресла, выпуская клубы дыма и недовольно откинув голову.
– Разве? – спросил Жозеф, делая лукавые глаза.
«Нет, он решительно мил, – подумала Элен, издали наблюдая за гостем. – И вовсе не такой уж муравей. Разве только самую чуточку».
Весь огромный мир, то в слащавых гравюрах на меди, то в романтической резьбе по дереву, проходил тем временем перед глазами Жюстена. Мальчик приручился и даже стал сам изредка задавать вопросы. Тонкий смуглый палец касался интересовавшей его картинки, а спокойный, теплый, сдержанный голос рассказывал ему удивительнейшие истории. Но эта рука, этот голос, вся эта атмосфера непривычной ему свободы и столь же непривычных интересов, это молчаливое благоволение девушки и смешные, но внушительные манеры старика казались Тэптэну коварной ловушкой. А главное, почему так покраснел дядя Жозеф?
Тот выбор, который делает десятилетний мальчик среди проходящих перед ним картин огромного мира, весьма поучителен. И Элен не преминула воспользоваться этой чертой детской психологии. Только батальные гравюры, картины Альфонса де Невиля, а также изображения мостов, вокзалов и кораблей удостаивались милостивого взгляда Жюстена.
– А это тебе нравится? – спрашивала Элен. – А это? – настаивала она, вероломно задерживаясь па страницах, где были Делакруа, Веласкез или Тициан.
Мальчик делал гримаску и переворачивал страницу. Однако при виде чьей-то смешной рожицы он развеселился, голова Леонардо да Винчи – огромная голова великого мага с седой бородой – на минуту привлекла его внимание, но он тут же насмешливо захохотал.
«Военное поколение, злосчастные всходы», – решила Элен, подумав, что и ей придется кончать свою жизнь среди этого поколения. Так как мальчик уже успел раз десять упомянуть про «наш лицей», девушка поняла, что только на этой тропе можно подстеречь подлинного Жюстена Зимлера. И они оба пустились в путь под смелым водительством Жюстена.
По своей мальчишеской самоуверенности он сразу же сообразил все преимущества своего положения и бросал неподражаемо-снисходительные взгляды на свою покорную слушательницу. Во всеоружии трехнедельного опыта лицейской жизни он снизошел до рассказа о кошачьем концерте, устроенном ненавистному учителю рисования, и о гнусной тирании классного надзирателя – косоглазого толстяка и заики – над двадцатью юными бунтарями; он присовокупил к рассказу ряд полезных сведений о том, как нужно выманивать у эконома тряпки для доски, и о преимуществах трубочек с кремом, продаваемых швейцарами Малого и Большого лицея. Элен узнала также, что один «старичок» списал сочинение у новичка и что тот наябедничал начальству. Трудно установить, как поступил бы на месте новичка, пойманного с поличным и осужденного «военным судом» на полную изоляцию, этот длинноносый мальчуган в праздничном костюмчике, с худенькими ножками в желтых шелковых носках и с лихорадочно блестевшими глазами.
Но Жюстену позволили выложить только часть своих историй, от которых уж никак нельзя было отбояриться, и Элен вынесла из этой беседы немало для себя поучительного.
Беседа старого господина с дядей Жозефом не иссякала. Мадемуазель Лепленье, которую природа, по всей видимости, наградила лишней парой ушей и глаз, ничего не упустила. Она не без удовольствия следила за хитросплетениями их разговора, направляемого капризами, любопытством, бесцеремонностью и ленью ее отца. Она приготовилась считать наносимые им удары. Но справедливость требовала отметить, что эльзасец весьма ловко избегал всех подстерегавших его капканов.
«Ну что ж, противники достойны друг друга», – решила Элен, не задумываясь над тем, откуда это странное удовлетворение, которое, впрочем, не проявилось ни в жесте, ни в слове.
Но Жозеф чутьем догадывался об этом. Он то и дело взглядывал на Элен и, как она отметила про себя, именно тогда, когда его ответ мог понравиться. Он видел только огромный узел каштаново-пепельных волос, обрамлявших перламутровую чистоту лба, и непередаваемо изящную линию шеи. Когда она случайно подняла глаза от журнала, Жозеф так побагровел, что Элен поклялась совсем не глядеть в его сторону. И тут-то она с неудовольствием отметила кое-что про себя.
Господин Лепленье меж тем осуществлял свой замысел с чисто восточной вежливостью персонажей Монтескье.
Выудив из Жозефа все, что касалось коммерческих дел Зимлеров, старик Лепленье перешел ко второй интересовавшей его теме – к вопросу о религиозных обрядах евреев.
– Скажите, пожалуйста, господин Зимлер, – допытывался он, впиваясь в гостя своими маленькими свиными глазками, – почему вы постились в тот день, когда я имел несчастье вам помешать?
– Это, знаете ли, совсем особый для нас день, – ответил просто Жозеф.
– А чем именно?
– Целые сутки мы не работаем, постимся и молимся. Впрочем, в этих вопросах я не силен, но считается, что это должно очистить нас от всех грехов, – ответил с улыбкой эльзасец.
– И вы в это верите?
– Так уж принято.
– И вы действительно поститесь?
– Ну конечно же.
Господин Лепленье вдруг вспомнил, каким он в тот день увидел обычно цветущего Жозефа: восковые веки, серые ввалившиеся щеки.
– Правду говорит, – пробормотал старик и добавил громче: – Значит, вы верите в чудеса, господин Зимлер.
– Ни в малейшей степени.
– Тогда зачем же…
– А что вы хотите? Все евреи постятся в этот день. Это что-нибудь да значит.
Элен низко склонила вдруг омрачившееся лицо над японским пейзажем. Жюстен перестал смотреть картинки, он весь покраснел, прислушиваясь к разговору старших.
Господин Лепленье выпрямил свой торс и соизволил пошутить:
– Вы говорите: «целые сутки»? Значит, и ночь идет в счет, а?
– В эту ночь спать не ложатся.
– Да бросьте шутить! Значит, вы тоже не спали?
Жозеф рассмеялся от всей души.
– Я, конечно, спал; но отец, дядя…
– Как? Значит, господин Ипполит Зим…
– Ну да, все старшие не ложились.
– Пфф! И они всю ночь стоя читали древнееврейские книги и не снимали ермолок?
Жозеф утвердительно кивнул.
– А почему вы не последовали их примеру?
– Видите ли, отвыкаешь.
– И вы не понимаете ни слова из того, что читают?
– Отец и дядя понимают! Большинство эльзасских евреев знает древнееврейский язык.
– Стало быть, они свято верят в конечное отпущение грехов?
– Не знаю. Мы никогда на эту тему не говорим.
– Никогда не говорите? Никогда не обсуждаете, пе спорите?
– Нет, – кротко ответил эльзасец, – не обсуждаем. Так повелось. Таковы уж мы есть.
«А все-таки – муравей!» – подумала Элен со странным ощущением раздражения и страха. На минуту ей даже показалось, что нападает не отец, а Жозеф Зимлер. Это зрелище было ей внове.
– Прекрасно. Если вы, так сказать, поступились ночным бдением, чего же тогда ждать от молодых? – продолжал атаку господин Лепленье, тыча трубкой в сторону Жюстена, который сидел ни жив ни мертв от стыда. – Особенно если они обучаются в лицеях республики?
– Этого я не знаю. У меня никогда не было времени ходить в школу. Говорю это не для хвастовства. Я, что называется, неуч. (Здесь Жозеф бросил быстрый взгляд в сторону Элен.) Не думаю, чтобы образование имело к этому какое-нибудь отношение.
– Черт побери! Но раз вы французские граждане, какой же вам смысл быть еще… гм… еврейскими гражданами?
– И это говорите вы, господин Лепленье! Разве об этом нам не стараются напомнить при любом случае – хотя бы в Коммерческом клубе?
– Ах да… да… Впрочем… впрочем… это шайка глупцов и дикарей. Но ведь вы, господин Зимлер, уже не сидите безвылазно в своей берлоге и от этого ничего не теряете. Нас еще просто не знают. А через двадцать лет они… – 11 старик снова ткнул трубкой в сторону Жюстена.
– Возможно, – кратко ответил Жозеф, с гордостью взглянув на племянника. – Зато вот они лучше нашего будут знать, что им делать.
Элен не выдержала. Мальчик, сидевший рядом с пей, трясся от страха. Она вмешалась в разговор:
– Вы нам, право, наскучили, папа, этими рассуждениями. Каждый поступает так, как знает. Почему бы вам не показать ваших гриффонов господину…
Она положила руку на плечо мальчика; тот вскинул на нее глаза, – в них уже не было ни капли доверия и снисходительности. Но улыбка Элен, по-видимому, обладала одной особенностью: всякое злое чувство таяло под ее лучами, как масло под лучами солнца; и мальчик ответил сдавленным голосом:
– Жюстену.
Девушка, скрепив ласковым взглядом состоявшееся перемирие, закончила фразу:
– Почему бы вам, папа, не показать ваших гриффонов господину Жюстену?
– Хорошо, – буркнул старик. Не зря он рассчитывал на то, что дочь сумеет вывести его из любого неприятного положения.
Элен вправе была сказать, что не по ее желанию Жозеф очутился в саду рядом с ней, – наоборот, она всячески старалась избежать этого.
Но, ревнуя о славе своих гриффонов, старик Лепленье опасался, что эльзасец не сумеет оценить их несравненные достоинства. Воспользовавшись тем, что Элен надевает перчатки и шляпу, он поспешно схватил Жюстена за руку п повлек его к псарне, забавно выбрасывая свои длинные худые ноги, чтобы рассмешить мальчика.
То, чего следовало избежать, все-таки произошло.
– Вы редко выезжаете, мадемуазель? – рискнул для начала Жозеф.
Сумел ли он произнести эту избитую фразу так, что она не прозвучала ни пошло, ни глупо?
– Очень редко, – ответила Элен. Она прищурилась, вглядываясь с грустной признательностью в знакомые ей уже двадцать два года места.
Усадьба Лепленье стояла на возвышенности, ближе к спуску. Узкая и длинная полоса земли – гектаров в десять – отделяла дом от главных ворот, выходивших на Нантское шоссе. Верхняя часть парка была покрыта сосновым леском, здесь же были разбиты искусственные лужайки, огород и двор, засаженный, на нормандский манер, яблонями и шпанскими вишнями.
Господский дом, построенный еще во времена Регентства, был обращен фасадом к дороге. Южная его сторона, составлявшая основание прямоугольника, выходила окнами на долину, где шелестели столетние дубы и расстилались обширные заливные луга. На противоположном высоком берегу реки, глубоко подмытом ее течением, шли уступами рыжеватые перепаханные поля. И наконец, возвышаясь над всем остальным пейзажем, кряжистое плоскогорье в полукилометре отсюда перерезало линию горизонта и сбегало к югу, унося на себе фермы, угодья, поля, вязы и свет.
Лето шло на убыль. Небеса хранили еще неестественную лазурную синеву, но осень уже тронула своей печатью изнанку каждого листа.
Жозеф никогда не мог забыть этого ослепительно яркого дня, этого расточительного багрянца виноградных листьев, вьющихся вдоль стен. Он посмотрел вокруг и сказал:
– Я вас вполне понимаю.
Слова эти были произнесены таким тоном, что Элен еще ниже опустила ресницы. Она бросила безнадежный взгляд на равнину и быстро направилась к собачьим будкам, куда прошел ее отец.
«Почему? Почему?» – думала она, чувствуя, как кровь шумит у нее в ушах… Каждое слово рождало предчувствие чего-то неизбежного и от этого звучало по-особому.
Жозеф не бежал за ней, но и не отставал. Элен слышала за собой его шаги, ступавшие в такт ее шагам.
«Вот оно, – думала девушка, – вот оно, беспощадное упорство муравья!»
– У вас есть брат, мадемуазель?
– Да, есть.
– А он похож на вас?
Элен обернулась к вопрошавшему. Нет, он робеет, оп сконфужен. Два покорных глаза глянули на нее с пламенным смирением. Она вздрогнула, как будто почувствовав прикосновение льдинки к своим великолепным плечам.
Но правы утверждающие, что смех – наиболее верное орудие против козней лукавого. Счастливцы, которые наделены этим даром от природы, даже не сознают своей мощи.
Смех Элен можно было сравнить с брызгами апрельских лучей. Ее смех заключал в себе множество оттенков: в зависимости от обстоятельств он бывал то знаком согласия, то предложением дружбы. Он мог выразить уважение, похвалу, сдержанность, заменить уклончивый ответ и мягкий отказ. В нем не было только одного – насмешки. Радость жизни несовместима с оскорблением. Впрочем, это уж слишком серьезная игра; женщина идет на нее только в самом крайнем случае. Нападать – значит признать равенство своего противника. При всех прочих обстоятельствах предпочтительнее молчание или веселая улыбка.
Когда беседа начинала спотыкаться о подводные камни, Элен, чтобы предотвратить роковые паузы, разражалась смехом, все приходило в равновесие, и в воздухе как бы проносился очистительный порыв ветра. Смех этот был тем более удивителен, что голос Элен обычно звучал серьезно и немного приглушенно. Тот не понял бы ничего в характере мадемуазель Лепленье, кто не разгадал бы в ее заразительном смехе ободряющую мягкость сиделки.
Обсудив с разных точек зрения и взвесив во всей его сложности вопрос, заданный Жозефом, который молча теребил усы, Элен снова взглянула вдаль и снова рассмеялась.
– Похож ли он на меня? Бедный мальчик, он был бы очень этим огорчен.
– Но почему? – осведомился Жозеф, и голос его сразу потускнел, как удаляющаяся дробь барабана.
Дружелюбный смех стал еще нежнее:
– Почему? И так уж в его крови слишком много нашего, фамильного. Еще одна лишняя капля была бы ему не на радость, а на горе.
Жозеф поддался добродушию своей собеседницы:
– Неужели же она такая страшная, эта кровь?
– Да, страшная, – ответила девушка, стараясь не глядеть на Жозефа.
В глазах Элен зажглись искры, игра которых могла означать только одно – вспышку переполняющей ее жизни. В эту минуту ей казалось, что она сжимает в руке весь мир, как детский мячик. Она с трудом нашла в своем голосе мягкие ноты:
– Кровь ветреников, бездельников, вольнодумцев – словом, ничего, что необходимо для деятельности в обществе.
– Но ведь ваш брат…
– Офицер. Ну и что же? Они только и думают о чинах да сплетничают. Вы же видите, что они сделали с Францией! Все их побитые военачальники награждены и пошли в гору, за исключением одного.
– Кого же?
– Как кого? Данфер-Рошеро.
Девушка вновь прикрыла ресницами глаза. Жозеф был чудовищно невежествен в политике. Он считал всех господ офицеров прирожденными героями.
– Я говорю о вещах, которые в сущности меня совершенно не касаются, – весело добавила Элен. – Мой брат Жюльен – прекрасный мальчик, но он имел глупость вообразить себя легитимистом на том лишь основании, что прекрасно ездит верхом, и никак не может забыть, что наш род принадлежит к потомственному титулованному чиновничеству. У каждого Лепленье есть свой конек.
– А вы часто видитесь с братом? – спросил Жозеф. Этот кавалерист начинал ему определенно не нравиться.
– Нет, не особенно. Он много охотится с дворянами и дворянчиками. А потом вы забываете об интригах – они отнимают у этих господ большую часть времени. Стоит двум-трем мальчикам собраться вместе, чтобы позлословить насчет Гамбетты,[19] и они уже слывут у себя в полку заговорщиками.
– Но ведь ваш батюшка, кажется… – тревожно осведомился Жозеф.
– Папа? В прошлом году он был кандидатом от республиканцев. Во время переворота[20] он даже с неделю отсидел под арестом. Смотрите, вот здесь жандармы ждали в засаде, а на этой дороге они арестовали папу и дядю Жюльена, когда те возвращались с охоты на куропаток. Нет, папа больше годится в заговорщики, чем брат, – заключила она смеясь.
Жозеф был неприятно поражен насмешливой манерой, с какою девушка обсуждала самые грозные мужские предприятия. Неужели придет и его черед пасть под ударом этой иронии? Добродушия, звучавшего в ее голосе, он не заметил. Подобная бойкость суждений сбивала эльзасца с толку. Жозеф Зимлер вдруг вспомнил, что доныне женщина рисовалась ему в образе существа скромного, молчаливого, хрупкого, но весьма требовательного, – и в этом была своя прелесть.
Ни один изгиб этих мыслей не укрылся от Элен. С невольным чувством облегчения и досады она пробормотала:
– Слава богу, и он – как все!
Но Жозеф не был как все, – впрочем, и фирма Зимлеров тоже, – он принадлежал к числу тех людей, которых неизвестное и манит и пугает. Не надо забывать, что Вениамин, отправившийся в Новый Свет, приходился Жозефу двоюродным братом, а Гийом, бесстрашно подписавший купчую на фабрику Понсэ, был его родным братом. И еще одно отличало Жозефа: сколько бы он ни старался постичь окружающее рассудком, душа его, даже когда он заходил в тупик, была открыта всем новым впечатлениям.
И сейчас им полностью владели два впечатления: первое и основное – опьяняющее присутствие этой девушки. Все было откровением, неожиданностью. Общение с Герминой, Элизой, Минной, даже Сарой – с этими добродетельными хранительницами семейного очага – не могло, конечно, служить прологом к этой неожиданной встрече.
Кроме того, «дорогая Ренэ» отнюдь не преувеличивала, сравнивая Элен с «Бескрылой победой». Элен была красавицей. Она обладала даже такой роскошью, как безукоризненная кожа, и еще чем-то неизъяснимо притягательным, чего не в силах были уловить римляне в греческой скульптуре. Гибкость, сила, гармония жестов («взгляд Минервы, стан Венеры Амазонской», – добавляла все та же старая подружка), где женственность проявляет себя в том, что подчас кажется неженственным у других.
Но такого рода достоинства никак не соответствуют последней моде дня, какова бы ни была эта мода и каков бы ни был этот день. Поэтому любой мужчина, взвесив качества мадемуазель Лепленье, тут же пугался. «Элен умрет в девушках», – сказала на смертном одре госпожа Лепленье «дорогой Ренэ». А ведь не было случая, чтобы покойница при жизни хоть раз ошиблась.
Что касается Жозефа, то ничто не препятствовало ему наслаждаться прелестью Элен со всей непосредственностью и душевной простотой.
Вот почему, когда он поддался было неприятному впечатлению, простой жест, каким девушка окутала шалью плечи и шею, отозвался в самых потаенных глубинах его существа. И из этих глубин вырвался безмолвный крик. Сердце его забилось.
Однако чувство непрошедшей горечи заставило его заметить довольно сухо:
– Я, видите ли, не получил никакого образования. У меня просто не было времени интересоваться подобными вещами.
– И я вас прекрасно понимаю. Это самое бесплодное занятие.
– По поскольку вы республиканка, у вас есть на этот счет вполне определенное мнение…
– Вы правы, – согласилась она, не скрывая улыбки. – Только у меня это скорее инстинкт, я просто следую велениям крови Лепленье.
– Но ваш брат…
– Роялистские взгляды моего брата перешли к нему вместе с той малой толикой крови Вильпэнов, которая течет в наших жилах.
– Вильпэнов?
– Моя мать была урожденная Вильпэн. Но она целиком пошла в мою бабку. Та была из буржуазной семьи. А чистокровные Вильпэны верят только в то, чего требует хороший тон.
– Вы, значит, старинного рода? – после небольшой паузы простодушно осведомился Жозеф.
– Да, из рода судейских крючкотворов. У всех нас склонность к писанине. Но ведь, по-моему, все люди – весьма старинного рода.
– Это, конечно, так, – поспешил согласиться Жозеф и покраснел до ушей. – Только мне кажется, это не столь ж важно.
– Потому что всякие рассуждения о том, откуда и от ого мы унаследовали наши недостатки и достоинства, только мешают заниматься как следует делом.
– Поэтому не вздумайте искать среди нас людей действия – вы их все равно не найдете.
– Я полагаю, – продолжал Зимлер-младший, снова ужасно покраснев, – что вы тоже считаете дело самым лавным в жизни?
«Как он наивен!» – подумала мадемуазель Лепленье и заметила серьезным топом:
А он, встретив взгляд ее глаз, в эту минуту особенно снисходительных и живых, окончательно потерял голову.
«Они вовсе не синие, – с негодованием подумал он, – ни фиалковые».
– Я, видите ли, не могу представить себе жизни, но посвященной (он хотел сказать «тому, что я делаю», но удержался)… делу. Идти все дальше и дальше своим путем, стоять во главе – вот, по-моему, прямая обязанность человека, каков бы он ни был. Во всяком случае, трудно представить себе лучший путь, – ибо стать первым нелегко, настолько нелегко, что не остается времени для размышлений о… Если бы каждый старался как можно лучше делать свое дело, человечество могло бы обойтись без всех этих споров и законов. Впрочем, болтовня никогда не мешала занимать то или иное место в жизни.
Элен слегка покраснела, однако слушала его с любопытством. Жозеф снова в смущении стал щипать усы пухлой, но очень белой и сильной рукой и, явно нуждаясь в одобрении своей слушательницы, осведомился:
– Надеюсь, вы разделяете это мнение?
– Я считаю, что вы прекрасно выражаете идеал большинства здоровых людей. Быть может, человечество и состоит из совершенно здоровых людей, и то, что кажется нам таким далеким, на самом деле необходимо для существования. И потом, – добавила она весело, – вы совершенно правы – если говорить о вас лично, но женщина может рассуждать несколько иначе.
– Женщина?
– Да, женщина. Даже безоговорочно соглашаясь со всеми вашими положениями, она не может применить их на практике. Для того чтобы разжечь огонь, требуется дерево, но ведь требуется и вода, чтобы это дерево выросло.
– Я, должно быть, кажусь вам смешным?
– Смешным? Да нет же!
– Я ничего не читал, ничего не знаю, а вы… – разоблачал он себя.
– Ради всего святого, не сравнивайте мужской деятельной жизни с праздным существованием женщины.
– Дело не только в этом.
– А в чем же?
– Я, видите ли, живу в обществе женщин, которые…
Когда мужчина готов сравнивать одну-единственную женщину со всей вселенной и робко преподносит ей эту вселенную на своих трепещущих ладонях, как нестоящий подарок, этой женщине надлежит спросить себя, какова же она на самом деле. Сердце Элен остановилось – правда, на одно только мгновение, – чтобы забиться с новой силой, и она поспешила отвести от себя удар.
– Мне не о чем заботиться, у меня нет ни мужа, ни детей, – начала она, стараясь заглушить последние слова Жозефа беспечной болтовней. – Я не говорю об отце – он самый непритязательный человек на свете, или о нашем хозяйстве, которое идет раз заведенным ходом, под присмотром старых слуг. У одинокой девушки куда больше досуга, чем ей требуется.
Жозеф смело прервал ее:
– Я имею в виду вовсе не то. Женщины, о которых я говорю, просто не способны мыслить. – И добавил: – Но не следует их упрекать за недостаток образования. В этом повинен их образ жизни.
«Да он сама доброта», – подумала Элен.
– Поймите меня, мадемуазель, им недостает другого, совсем другого.
Он вскинул голову, посмотрел вокруг, глубоко вздохнул и вдруг замолчал.
Шагах в пятнадцати послышался лай собак. Элен боялась того, что может произойти за эти пятнадцать шагов, но тяжесть молчания казалась ей страшнее всех тревожных ожиданий.
Во второй раз она почувствовала на себе пристальный взгляд Жозефа. Но как могла она изменить свою походку, так напоминавшую стройный ход ладьи? Что могла она сделать, чтобы шедший рядом мужчина, первый мужчина, встреченный ею, не начал дрожать, как дитя?
Господин Лепленье всегда гордился своими гриффонами. Путем кропотливого подбора и скрещивания он вывел новую породу. Его питомцы так и назывались: «гриффоны Лепленье». Они получили медаль на лондонской выставке. Владелец Планти нашел даже случай поднести пару своих гриффонов самому господину Тьеру, собственноручное благодарственное письмо которого он охотно показывал посетителям, хотя в глубине души презирал этого злобного карлика.
Стоя перед решеткой псарни, он велеречиво и туманно описывал Жюстену достоинства своих собак. Псарни содержались в образцовом порядке. Семь коричневых комков шерсти в непрестанном нервическом движении носились как оглашенные взад и вперед на своих пушистых, словно муфточки, ногах, весело пошевеливая обрубками хвостов. Только черные, как трюфели, носы, малиновые пасти, розовые языки, а особенно сверкающие агатовые, глубоко сидящие глаза, как будто пробуравленное под клочкастыми бровями, придавали этим мохнатым игрушкам сходство с настоящими животными. Они подпрыгивали на месте, точно заводные, и до самозабвения лаяли во славу хозяина.
Господин Лепленье любезно познакомил своего юного гостя со специальным устройством собачьих будок, сконструированных все тем же изобретательным Илэром. Крышки подымались на шарнирах, как у ящиков, что облегчало чистку.
Однако гриффоны были достаточно грязные с виду, и к тому же от них плохо пахло. На псарне, как и повсюду в усадьбе Планти, чувствовалась какая-то странная смесь небрежности и домовитости, которая поразила Жозефа еще в первое его посещение. На всем была печать некоей старомодной богемы, разительно отличавшейся от той доходящей до безумия страсти, с какой Сара и Гермина отдавались уборке и чистке.
Господин Лепленье не получил полного удовольствия. Виной тому была кошка Элен, которая последовала за хозяином и пронеслась, выгнув спину, между сворой псов и посетителями. Гриффоны, разинув пасти, погнались за нею вдоль решетки.
Жюстена гораздо больше заинтересовала кошка, чем собаки. Появившийся в нужный момент Илэр сделал ему знак и, отведя в сторонку, показал шесть слепых недельных котят, которые спали в корзиночке, на старой фуфайке. Суровый стратег из приготовительного класса вдруг стал ребенком и не мог скрыть своего восторга.
Хотя весь обратный путь Жюстен предавался сладким мечтам о котятах, он все же заметил, что дядя взволнован. Жозеф то замедлял шаг, то чуть не пускался бежать, шумно вздыхал и вертел головой, как будто ему не хватало воздуха.
Встретив испуганный взгляд племянника, он вдруг схватил его на руки и расцеловал в обе щеки.
– Ну, хорошо провели день? – спросил он.
Жюстен покачал головой и выразительно надул губы. Ну их всех – и эту женщину, и старика, и их разговоры! И чем так восхищался дядя Жозеф? Жюстену, напротив, все это пришлось не по душе, хотя он и сам не знал почему. Да и кто мог это знать?
Но Жюстен узнал сам. В тот же вечер, перед ужином, звонок возвестил о появлении сияющего Илэра, который вручил господину Жюстену маленькую коричневую корзиночку и записку.
– Какой ужас! – воскликнула мама, когда из корзинки, застланной чистой суконной тряпочкой, Жюстен вытащил слепого котенка. Письмо гласило:
«Г-н Жюстен.
Вы, кажется, любите котят. Вот я и посылаю Вам одного в подарок. Кормите его первый месяц только молоком и насыпьте ему маленькую кучку золы. Он уж как-нибудь устроится сам. Мой отец и я были очень рады познакомиться с Вами. Заходите к нам опять. И приведите с собой как-нибудь мадемуазель Лору.
Ваш друг Элен Лепленье».
Ноги танцоров выбивают по полу четкую дробь, – издали кажется, что откуда-то с высоты падает и падает размеренный дождь камешков. В такт движущимся теням на длинной металлической проволоке раскачиваются керосиновые лампы. В аллеях ржавыми стружками выделяются тронутые осенью листья. Однако завсегдатая здесь ждут, как и летом, укромные уголки, благоприятствующие развлечениям. Гризетки оказывают ровно столько сопротивления, сколько им положено; иногда звонкая пощечина врывается в звуки оркестра, который отвечает, к великой радости публики, кваканьем тромбона.
Две визгливые скрипки, корнет-а-пистон (для вящей чувствительности), тромбон и бас (для заполнения пауз) направляют ритм и чувства двухсот любителей, которые кружатся между чугунными столиками и общипанной сиренью, под снисходительной синевой еще нехолодного ноябрьского неба. Но вот оркестр набирает темп, Кора и Леокадия подхватывают свои и без того короткие юбочки, и гул голосов нарастает.
Парень из предместья, в поношенном пиджаке, с шарфом на шее и в каскетке, выскакивает из рядов, оплачивая тем самым право распить на даровщинку бутылочку вина. Двое мужчин, с острыми эспаньолками и длинными гривами, засалившими воротники и отвороты их бархатных курток, поднимаются с места и, не выпуская изо рта трубки, входят в круг. Какое-то мгновение – и в воздухе сплошной вихрь ног и стоптанных полусапожек.
– Художники танцуют! – раздается чей-то ликующий голос. Только две-три чувствительные парочки с застывшими улыбками парикмахерских кукол упрямо топчутся на месте, стараясь не замечать канкана.
В этом сборище можно различить несколько групп. Чулки бумажные, чулки шелковые, носки шерстяные, носки нитяные, стоптанные туфли, высокие каблучки, лакированные ботинки, веревочные подметки, дырявые подошвы – все вперемешку то ухарски выстукивают по полу, то взлетают под самые лампы.
Несчастные музыканты честно отрабатывают свои пятьдесят су. Потные, раскрасневшиеся, они на секунду прерывают мелодию, выкрикивают что-то в толпу и ударяют по своим инструментам. Темп ускоряется, дамы и кавалеры лихо, с веселыми возгласами, выбрасывают ноги, хлопая себя по ляжкам. Вокруг сомнительного художника с прической а-ля Фра-Дьяволо[21] собрался кружок. Танцор, зажав трубку в руке, так стремительно перебирает ногами, что в глазах рябит.
Запыхавшийся оркестр замирает на визгливом выкрике корнет-а-пистона, сопровождаемом неожиданной трелью трубы. Раздается гул голосов. Первая скрипка поворачивается к публике. Скрипач что-то пытается сказать гостям, но его заглушает звериный рев. Однако музыканту устраивают овацию – публике по душе его добродушная пьяная физиономия, заросшая полуседой щетиной. Женщины визжат, кавалеры заканчивают последние пируэты, вытирая вспотевшие лбы.
Шум стихает. Вишневая наливка и коньяк заполняют антракты между танцами.
Публика здесь вся своя. Высокие, с узкими полями шляпы художников, котелки цирковых борцов и журналистов, каскетки сутенеров. Здесь и богема и предместье. После наступления сумерек буржуа обычно не рискуют подниматься на Бют-Шомон,[22] разве только компания загулявших банкиров или дипломатов под охраной полицейских в штатском.
Вот почему появление четырех господ в цилиндрах производит сенсацию. На вошедших добротные зимние пальто, которые делают их еще солиднее. По их лоснящимся лицам, по тому, как небрежно они дымят сигарами, видно, что сюда они явились после обильного ужина где-нибудь в «Английском кафе» или у Вуазэна.
Официант поспешно освобождает столик. Новые гости садятся, оглядываются и, должно быть от смущения, вызывающе улыбаются. Их внимание привлекают ветряные мельницы, чьи огромные крылья пронзают справа и слева вечерние небеса. Гости раскраснелись – их утомил подъем по крутой тропинке, проложенной среди виноградников и живых изгородей. Они застывают, изумленные мириадами светил, которые Париж щедро рассыпал у их ног.
– Прямо Млечный Путь, – говорит один из них приподнятым тоном, стараясь, однако, придать своим словам оттенок иронии.
– Разбогатевшие приказчики! – раздается чей-то язвительный голос.
Все четверо разом оборачиваются. По знаку хозяина оркестр начинает мазурку. Женщины подымаются и приглашают друг друга. Стройность талий подчеркивается турнюрами, которые превращают и худышек и толстушек в Венер прекраснозадых.
Кора, первая танцорка в «Мулен де ля Галетт», смотреть на которую сходится весь Монмартр, отказывает кавалерам, подходит к Анаис, и девушки начинают медленно кружиться под рубленый ритм мазурки.
Юбки Коры задевают колени мужчин, сидящих за бутылкой шампанского. Ее огромные голубые глаза рассеянно скользят по их лицам. Ей как будто безразлично, волнует или не волнует ее взгляд. Четверо в цилиндрах переглядываются, смущенно смеются и, чтобы скрыть проступившую на лицах краску, берутся за бокалы.
– А здесь, знаете ли, забавно.
– Ничего особенного! То же самое, что в Нейи.
– А в вашем Нейи есть такие виды?
– И к тому же публика! Здесь, кроме известных художников и музыкантов, уж наверняка имеется человек десять, которых разыскивает полиция, – добавляет один из господ, по всей видимости взявший на себя роль чичероне. Но критикан не унимается:
– Вот на Центральном рынке…
– Оставьте, пожалуйста! Я знаю Центральный рынок не хуже вашего: грубость, никакого изящества. А здесь чувствуется какая-то удивительная легкость, хороший тон. Чего стоит одна дорога сюда от Итальянского бульвара.
– Да бросьте! Я чуть себе все ноги не поломал на подъеме! И пахнет здесь, откровенно говоря, не розами.
– А вы что скажете, господин Зимлер?
– Я? – отвечает эльзасец, поправляя очки и хрустя, по обыкновению, пальцами. – Я? Мне здесь очень нравится.
Впрочем, разгоревшееся лицо Жозефа красноречивее слов говорит о том, что здесь ему действительно очень нравится. Мимо них проплывают развевающиеся юбки, мечтательный взор и яркий румянец Коры. Четверка замолкает. Кору сменяют другие пары. Каждый из четверых отмечает про себя красоту ее руки, вскинутой на плечо рыжей Анаис, и смугло-золотистую шею с ниткой кораллов. Кора снова взглядывает на них издали, с другого конца зала. И каждому кажется, что неприметное движение ее опустившихся ресниц предназначается только ему одному.
– А женщины здесь недурны, – замечает Жозеф, потягиваясь. Но его слова встречают гробовым молчанием. Губы у него вдруг пересыхают.
– Я обожаю вальс! – говорит один из четверки, представляя себе округлое, с аппетитными складочками, бедро Коры. Остальные что-то одобрительно бормочут.
Один из парижских клиентов Зимлера устроил эту увеселительную прогулку. Сегодня субботний вечер. Но Ипполит и Миртиль решили, что Жозефу неудобно отказываться от приглашения.[23] И вот он здесь, счастливый и свободный от всяких угрызений.
В третий раз Кора проплывает мимо. Анаис подмигивает и хохочет. Оркестр умолкает. Раздаются громкие крики. Внезапное волнение охватывает четырех мужчин. Но величественная, как античная статуя, Кора оставляет Анаис и садится одна за свой столик.
– Надеюсь, господа, мы пришли сюда не за тем, чтобы просидеть целый вечер? Кто у нас лучший танцор?
– Конечно, господин Зимлер. Эльзасцы должны любить вальс…
Жозеф отказывается ровно столько, сколько требуется для того, чтобы схлынула кровь, вдруг опалившая лицо. И когда первая скрипка, освежившись пивом, занимает свое место и взмахом смычка настораживает оркестр, Жозеф подымается и снимает пальто.
По залу, словно выдохнутое одной грудью, проносится протяжное «Ого!». Люди переглядываются, толкают соседа в бок, перешептываются: что теперь будут делать эти четверо? Художники, гуляки, подмастерья, веселые девицы решили во что бы то ни стало позабавиться за счет чужаков. Хорошо одет – расплачивайся! Снова раздается «Ого!», но па сей раз уже не добродушное, а сердитое. Трое с сигарами бледнеют. Один Жозеф, квадратный, спокойный и улыбающийся, с удивлением оглядывается вокруг-
– Подойдет, не подойдет? – Будет танцевать, не будет? – Смелей, мой дружок! – Недурненький блондинчик! – Посмеет, не посмеет? – Чисто очковая змея! – Кого он пригласит? – Нет, вы только посмотрите на него! – Слишком жирен, не в моем вкусе! – Ха-ха-ха! Да не бойся ты, так оно будет лучше!
Громкие крики и трели свистков. Музыканты замолкают и с любопытством смотрят в зал.
Жозеф встает и, выпрямив свою невысокую фигуру, не колеблясь направляется к столику Коры, которая рассеянно и лениво потягивает оранжад.
– Черта с два! – Да он, оказывается, никого не боится! – Кору? Поглядим, поглядим! – Эй, крошка! Пошли его к дьяволу, Кора! – Эй, крошка, – посмеет, не посмеет?
Какой-то длинный малый в узкой вельветовой куртке, прошмыгнув между стульями, возглашает, как герольд:
– Прекрасные дамы и милостивые государи! Разрешите предложить вашему вниманию редчайший экземпляр животного мира, подлинного туземца квартала Сантье, коренного уроженца парижских контор, полученного путем скрещивания медведя-тихохода, водящегося в Новой Зеландии, и очковой змеи – разновидности, именуемой…
Но рука Жозефа тяжело опускается на плечо шутника и отшвыривает его с весьма недвусмысленной решимостью. Круглое лицо с русыми усами, выдвинутый подбородок и крутой лоб столь выразительно багровеют, что шутник сразу же понимает все и стушевывается. Он смешивается с толпой, кривляясь, как клоун.
Весь зал подымается. Жозеф подходит к Коре. Она притворяется, что не видит, вскидывает глаза, встречает его улыбку, встает с места и, обведя присутствующих дерзким взглядом, кладет свою обнаженную руку на плечо кавалера.
– Я вас ждала, – вполголоса произносит она. Ее взгляд снимает с этих слов всякий оттенок пошлости.
Зал разражается рукоплесканиями. Оркестр вторично начинает вальс. Они – единственная пара. По выщербленным, неровным доскам Жозеф скользит с лучшей плясуньей Монмартра.
Но с первых же минут лучшая плясунья понимает, что она нашла достойного партнера. К ее удивлению, этот толстяк оказывается легким и изящным. Едва касаясь пола носками ботинок, чуть приметно покачивая торс, Жозеф, кажется, управляет ритмом, а не подчиняется ему. Он танцует без малейшего усилия, и полы его сюртука развеваются, точно крылья. Округлым и бережным жестом он, как хрустальную бесценную вазу, поддерживает Кору. И Кора доверчиво отдает себя его умению. Весь зал сопровождает первые замедленные движения вальса в три па дружным притоптываньем, размеренными хлопками, одобрительными возгласами. Но темп ускоряется. На освещенном лампами лице Жозефа ни тени напряжения. Он не хочет завершить вальс эффектным кружением. Он только удлиняет скользящий шаг и предоставляет Коре наслаждаться виртуозными фигурами, сам почти не двигаясь с места.
Через час компания выходит из кабачка; Жозеф отклоняет выражения восторга, расточаемого самыми поначалу недружелюбными гостями, а богатый клиент до того воодушевляется, что пытается вступить в шуточную перепалку с соседним столиком.
– Счастливчик! – говорит он, игриво ущипнув эльзасца за руку.
Жозеф, улыбаясь, благодарит за эту знаменательную ночь.
Депеша, адресованная в Вандевр, извещает Зимлеров о прибытии Жозефа с последним воскресным поездом. Тэнтэн остался без обычной прогулки с дядей, а Лора – без его послеобеденной воскресной серенады.
Зато изумленная Кора познала страсть Жозефа, и нежность этой страсти удивила ее больше, чем сила.
Жозефу пришлось ждать двадцати девяти лет, прежде чем понять, что даже продажная любовь хочет, чтобы ее завоевывали, как настоящее счастье, и что в эти поцелуи вложено настоящее, некупленное чувство!
Итак, значит, есть радость, которую черпаешь в другом? Значит, радость только тогда радость, когда ее разделяет другой?
Когда на следующий вечер Жозеф вошел в купе второго класса, он чувствовал себя несколько утомленным. Сквозь щели деревянной обшивки вагона проникал злой ноябрьский ветер. Зимлер улегся па узкую скамейку, обитую синим сукном, вздохнул и закрыл глаза.
Вдруг над самой его головой что-то грохнуло, будто обрушилась груда тарелок. Он привскочил, сел на скамейку и выругался. Какой-то молодой человек стоял, наклонившись над ним, и смущенно говорил:
– Я решил вас предупредить. Простите, что разбудил, но мы подъезжаем.
– Подъезжаем? Куда?
– К Вандевру.
Молодой человек улыбнулся, не скрывая своего удовольствия. Поезд, подминая под себя стрелки, летел сквозь тьму, постукивая, будто по булыжнику длинной-длинной мостовой.
– Боже мой! Значит, я проспал четыре часа! Большое спасибо, – сказал Жозеф, вставая. Он отметил с удовлетворением, что отоспался и чувствует себя неплохо.
– Не стоит благодарности, – ответил молодой человек с явным намерением продолжить разговор. Жозефу показалось, что где-то он уже видел этого высокого, элегантно одетого юношу… Видел эти близко поставленные глаза, длинный нос, белокурые усики, подчеркивавшие тонкий рисунок губ; и особенно это выражение – смесь почти женской иронии, светской сдержанности и ледяной вежливости, отличающее питомцев иезуитов, но не скрывавшее все же редкостного простодушия и наивности. Жозеф расхохотался.
– Если бы вы меня не разбудили, я проснулся бы только в Бордо.
– Да, вы спите здорово. Я слежу за вами с самого Парижа. Неужели вы не слыхали, как входили и выходили пассажиры?
– Ничего не слыхал. А разве вы меня знаете?
– Вы тоже меня знаете, хотя бы по имени. Я Гектор Лефомбер.
– Стало быть, это вы проходите по четыре раза в день по бульвару Гран-Серф?
– Да, из родительского дома на фабрику и обратно, – добавил молодой человек с несколько наигранной развязностью.
– Очень рад с вами познакомиться, – сказал Жозеф. Он поднялся и довольно холодно пожал протянутую ему руку.
– Я тоже очень, очень рад. Мы приедем минут через десять. Мне давно хотелось с вами поговорить. А особенно со вчерашнего вечера.
Жозеф с удивлением взглянул на него. Молодой человек улыбнулся.
– Вы меня не заметили в «Мулен де ля Галетт?»
– Вас?
– Вот видите, я знаю и это. Мы с компанией друзей переоделись для большей безопасности художниками, чтобы не так бросаться в глаза.
Жозефу было неприятно, что его видели в «Мулен», в неположенной обстановке. Он не ответил и стал складывать дорожный плед. Но журчащий голос молодого Лефомбера пробивался сквозь грохот поезда:
– Я присутствовал и при вчерашней сцене. Простите мою невольную нескромность и примите мое искреннее восхищение. Я был с друзьями, народ всё не трусливый, но никто из нас не рискнул бы на такой поступок.
Жозеф с изумлением взглянул на робкое и смущенное лицо своего собеседника.
– Да, я рад, что представился случай познакомиться с вами. Вы, кажется, не понимаете?
Жозеф неопределенно мотнул головой, продолжая укладывать саквояж.
– Разрешите вам помочь? Нет? Вы удивлены моим словам? В нашем богоспасаемом Вандевре с вами обошлись по-скотски. Если бы вы лучше знали наши нравы и наших ископаемых… Впрочем, это не важно. Я хотел только вам сказать, что можно быть уроженцем Вандевра и не быть скотом.
Эльзасец не сдавался.
– Я очень польщен, поверьте…
– О нет, господин Зимлер, какое польщен! Я говорю с вами откровенно и поэтому, быть может, не совсем ловко, по я хочу сказать, что, как честный человек, я глубоко страдал от нанесенного вам оскорбления и в течение целого года наблюдал за вами с симпатией – нет, даже с восхищением. Можете относиться к моим словам как вам угодно.
Жозеф живо схватил его за руку.
– Я, господин Лефомбер, действительно рад это слышать. И вы понимаете, если бы я не уважал вашего батюшку…
– О, мой батюшка вполне достойный человек, но его ничто не интересует, кроме охоты и клуба. Поверьте, он голосовал, даже не зная, против чего голосует.
Узкая полоска огней вандеврского вокзала пробежала по окнам вагона. Стрелка за стрелкой, стрелка за стрелкой, вагоны, повинуясь им, подпрыгивали и дрожали. Жозеф и Гектор складывали саквояжи, цепляясь для устойчивости за багажные сетки. Их швыряло в тесном купе, а они улыбались друг другу при тусклом свете вагонной лампочки.
– Я много слышал о вас, – прокричал Гектор Лефомбер, который был на полголовы выше Жозефа.
– Где слышали?
– У Лепленье.
– У кого?
– У Лепленье… Вы, кажется, с ними немного знакомы?
– Да… немного.
Поезд пошел медленнее. Лефомбер снова сел, скрестил свои длинные ноги и просунул руку в суконную петлю с таким небрежным видом, как будто собирался по крайней мере заночевать здесь.
– Очень симпатичные люди, – заявил он, глядя на Жозефа своими карими, близко поставленными глазами.
– Очень, очень, – ответил Жозеф вполне искренне.
– Старик забавный!
– Весьма почтенный человек.
– А дочка?
– Что дочка? – смущенно спросил Жозеф.
– Интересная, я бы сказал – своеобразная особа, но чертовски странная.
– Странная… пожалуй… впрочем, нет, по-моему совсем не странная.
Жозеф готов был поклясться, что карие глаза, пристально смотрящие на него, разгораются насмешкой.
Молодой Лефомбер продолжал:
– А знаете, как ее прозвали?
– Нет.
– «Скрытница». Хорошо, а? «Скрытница»! Не правда ли, метко?
И он засмеялся. Поезд подошел к дебаркадеру. Жалкую вокзальную ночь пронзали шесть газовых язычков, ветер прижимал их к грязным стеклам фонарей. Жозеф сошел на платформу, держа в каждой руке по легкому саквояжу. Он заметил, что Лефомбер при выходе вручил контролеру зеленый билет первого класса, из чего Жозеф заключил, что Гектор пожертвовал удобствами ради его общества.
Было около одиннадцати вечера. Дождь еще только собирался, но все небо уже заволокли огромные косматые черные тучи, и на перекрестках гудел ветер.
– Нам с вами почти что по дороге, – сказал Гектор Лефомбер.
– Если только вы не наймете извозчика.
– Да ни за что на свете. Я люблю ходьбу, ночь, ветер.
– Тогда идем.
Они двинулись в путь, согнувшись чуть не вдвое, борясь с ветром, с трудом откидывая коленками тяжелые полы пальто. Слова молодого человека вывели Жозефа из душевного равновесия. Он не удержался и спросил как можно равнодушнее:
– А вы часто бываете у Лепленье?
– Наши старики охотятся вместе, а мама дважды в месяц обязательно посещает Планти. Нередко и я отбываю эту повинность. В последний раз у папаши Лепленье только и разговоров было, что о вас. Вот тогда я действительно повеселился. Его похвалы по вашему адресу были мне вдвойне приятны, потому что старик распространялся в присутствии десяти моих земляков-идиотов. Они сидели, как будто воды в рот набрали. Ведь папашу Лепленье не переговоришь.
Таким образом Жозеф узнал, что и сам он, да и вся его семья по-прежнему служат темой для местных болтунов. А Лефомбер все говорил с аристократической фамильярностью, которая отличает воспитанников католических школ[24] и достигается простым выпячиванием нижней губы над круто выдвинутым подбородком. При такой позиции голос звучит приглушеннее и легко выражает холодность, уверенность и превосходство.
– Мне показалось даже, что вы в милости у нашей Скрытницы. Сообщите же нам ваш рецепт.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – отрезал Жозеф.
– Не буду утверждать, что она превозносит вас до небес: мадемуазель Лепленье не снисходит до таких излишеств, – но вас она не припечатала, а это уже немало.
Это словцо почему-то привело в раздражение Жозефа.
– Как так «припечатала»?
– А так. У нее в запасе всегда есть парочка острых слов, и она пришпиливает ими человека, как бабочку на булавку. Когда папаша Лепленье рассыпался в похвалах по вашему адресу, она покачала головой над своим рукодельем и произнесла: «Все это совершенно справедливо», таким тоном, что мы так и сели.
Тут Гектор Лефомбер предался необузданной веселости.
Жозеф внезапно увидел золотисто-матовую шею, слегка порывистую походку, гибкий стан; на чуть загорелом лбу лежит какой-то мягкий отсвет; два фиалковых глаза смотрят прямо в его глаза с непереносимой снисходительностью и насмешкой, томно и пламенно. Видение было настолько ощутимо, что Жозеф невольно пробормотал:
– А все же таких больших и широко расставленных глаз нет ни у кого на свете.
Но другое прекрасное тело вдруг заслоняет этот образ… До сих пор Жозеф кончиками пальцев ощущает сладостный изгиб округлого живота. Две ослепительно прекрасные упругие руки медленно тянутся к царственной груди, и грубый, но смягченный нежностью голос – удивленный голос Коры – произносит с южным акцентом:
«Что же ты медлишь? Ну же, мальчик!» – и губ его касается коралловый бугорок, венчающий эту грудь.
В каждом мужчине живет кентавр, который, однако, отвергает двойственное начало животного и человеческого, когда оно проявляется в женщине. Жозефа тоже тревожит это животное начало, этот звериный крик, что звучит в нем. Он не может забыть язвительного прозвища, данного мадемуазель Лепленье, но сейчас оно кажется ему почти священным. Как он смел поставить рядом Скрытницу и унизительную картину распутства! Это то же насилие! Имя Элен представляется Жозефу знаком некоего масонского братства, сам он считает себя посвященным, – по ему непереносима мысль, что к тому же разряду отваживаются причислить себя другие, и особенно этот бездельник с холеной шевелюрой, насвистывающий модную песенку.
– Я запрещаю вам, слышите, – запрещаю говорить так о мадемуазель Лепленье! – кричит он или хочет закричать.
Ибо в эту самую минуту Лефомбер беспокойно вскидывает голову, принюхивается и восклицает:
– Смотрите, пожар!
С переселением Зимлеров в Вандевр одним развлечением в городе стало больше. Если в обычное время эльзасцы почти не выходили из дому, если нашумевшая история с злокозненной кобылой господина Антиньи больше не повторялась, то начиная с весны 1872 года каждый без исключения воскресный вечер вандеврские буржуа могли наслаждаться любопытным зрелищем: ровно в восемь часов обитые железом ворота на бульваре Гран-Серф со скрипом распахивались, пропуская господина Ипполита в сопровождении господина Миртиля.
Это был час их ежедневной прогулки. Старики выходили в черных сюртуках и в высоких цилиндрах. Но у Ипполита цилиндр был широкополый, с перехватом в тулье, и он низко надвигал его на глаза, а господин Миртиль носил цилиндр строгой формы, с узкими полями, и сдвигал его на затылок, открывая весь лоб. За изъятием этой пустячной разницы, во всем остальном братья являли поразительное сходство: они шли рядом торжественным, твердым шагом и всякий раз по одному и тому же маршруту. Большей частью оба молчали.
Старики проходили влево по бульвару Гран-Серф, в направлении к Пон-а-Шар, и одолевали крутой подъем к вокзалу; потом сворачивали на бывший Императорский бульвар, заходили в Ботанический сад и, пройдя липовой аллеей, через главные ворота вступали на улицу Четвертого сентября, откуда попадали на военный плац. Они пересекали его из конца в конец, по гладким плитам, медленным, жутким, покойницким шагом, сами мрачные, как эти плиты. Оттуда сворачивали к Бас-Трей, даже не взглянув на статую дофина и мраморную нимфу, резвящуюся в струях фонтана, спускались по крутой уличке Порсен-Жиль и шествовали по набережным до переулка Сент-Радегонд, который выходил на бульвар Гран-Серф, к их фабрике.
В тот самый вечер, когда богатырский сон Жозефа привел в такое восхищение юного Лефомбера, старики Зимлеры двинулись в свой обычный путь. Погруженные в мрачные думы, они говорили меньше, чем обычно.
Они все еще тосковали о Бушендорфе. Акклиматизация давалась им нелегко. Привычная рутина, патриархальные досуги, знакомый говор – и вдруг все иное, новое; и эта новизна пронзала их болью. Приторной казалась скороговорка Запада. Все их задевало – поверхностность суждений и легкость речей.
Но больше всего этих людей, привыкших уважать права собственника и права кредитора, как основу справедливости, мучала мысль о долгах.
Когда инженер заканчивает расчет моста и определяет с точностью до одной десятой сопротивление арок, быков и береговых устоев, он берет свои чертежи и в течение трех минут помножает все цифры на шестьдесят. На инженерном языке это называется коэффициентом безопасности. Это надбавка на свойство материалов, это жертвоприношение неведомым богам случая – и в то же время последний росчерк, который превращает расчеты, выверенные, как часовой механизм, в каменный мост, открытый для движения.
Зимлеры в своих расчетах на будущее поступали подобно инженерам-мостовикам. До войны их баланс составлялся только с дальним прицелом. Вложения шестидесятого года обеспечивали успешное развитие дел в восьмидесятом году. Коэффициент безопасности был достаточно велик, чтобы учитывать даже такие обстоятельства, как перебои в заказах, болезнь, пожар или смерть.
Но случилось нечто, перед чем оказались бессильными все человеческие коэффициенты, ибо закон, действующий вне человека, и его собственный, внутренний закон вдруг обернулись против него самого. Таким событием был для Зимлеров их отъезд.
Зимлеры бросили Бушендорф. Они отказались от всего, лишь бы остаться французами. (Скажем, кстати, что они чувствовали каждым нервом весь ужас происшедшего, но, не будучи достаточно красноречивы, не умели выразить вслух мотивы своих действий.)
Они предвидели все и упустили только одно, главное: если смерть – это маленькое путешествие, то переезд – это дважды смерть. Умереть не страшно, если человек умирает там, где родился, и передает своему сыну то, что получил от отца.
Родные места – пусть даже это будет заброшенная каменоломня или пяток рыбацких хижин на бесплодном островке – заключают в себе слишком многое. Это «многое» окружает вашу колыбель и вновь склоняется над вашим изголовьем в ваш последний час.
Быть может, это «многое» – шум, запах, свет, то особое, неповторимое дыхание, которое исходит от каждой пяди земли; но немало примешивается к нему и от предыдущих поколений, от их неясных, но упорных мечтаний.
Вот что пришлось покинуть Зимлерам. И с тех пор все им стало не мило. Не будучи тонкими психологами, они все еще дивились этому обстоятельству.
Тогда еще не было у нас во Франции разговоров о «корнях» и о людях, «лишенных корней».[25] И, пожалуй, оно было и лучше, если вспомнить, что у нас многие весьма справедливые мысли высказываются с таким видом, что превращаются в злокозненную глупость. Итак, блаженное невежество позволило Ипполиту обратиться в простоте душевной к брату, когда они подходили к воротам Сен-Жиль, со следующими словами:
– Мы с тобой, Миртиль, как два подрубленных дерева. И он бросил свирепый взгляд на голые дома, придавленные плоскими крышами.
Но все же Зимлеры уже перестали быть «пруссаками», и с ними время от времени раскланивались, хотя сами они еще не осознавали происшедшего в общественном мнении поворота.
– В этом краю я начал бояться смерти, – прервал молчание Ипполит.
– Смерти?
– Эта мысль никогда бы не пришла мне в голову там, у нас в Эльзасе. Что только будет с Сарой, с детьми, с тобой, Миртиль?
Напрасно было бы искать нежности в этих словах! И не потому, что Зимлеры не обладали ею, но одно дело – чувствовать, другое – уметь выражать свои чувства. Да и не всегда уместно их выражать.
Впрочем, Ипполит только констатировал факт. Миртиль так это и понял и ничего не возразил. Он не стал допытываться, по каким причинам старший брат с некоторым пренебрежением – так ему по крайней мере показалось – отозвался о его, Миртиля, роли в настоящем и будущем. Он только подивился тому обороту, который приняли мысли Ипполита, и спросил:
– Зачем ты заговорил об этом? Никому ведь из нас не грозит смерть.
– Смерть всегда грозит, – отрезал отец Гийома.
Миртиль снизу вверх посмотрел на громоздкую фигуру старшего брата: он представлял себе, как смерть приближается к Ипполиту, ищет и не находит уязвимого места в этом огромном теле. И заметил самым серьезным тоном:
– Сейчас не время!
Ипполит пожал плечами:
– Всегда время! Она не будет ждать твоего приглашения. Когда тебе совсем не нужно, она тут как тут. С тех пор как мы уехали из Бушендорфа, я ожидаю ее каждый вечер. Астма у меня усилилась. Не думаю, что протяну долго. Нельзя сдвигать с места то, что вросло в землю. Смерть обрушилась сначала на вещи, теперь возьмется за людей.
Ипполит понизил голос, он задыхался. Глядя на Зимлеров со стороны, трудно было представить себе, какой странный разговор они ведут. Миртиль внимательно слушал, как он всегда слушал слова старшего брата. Он шагал так же мерно, как и всегда, и так же, как всегда, не гнул шеи.
– Мальчики взялись за дело со всей душой, – заметил он.
– Ну и что – мальчики? Виной всему как раз и есть мальчики. Я должен был послушаться тебя. А я доверился женщинам и тем, кого слушают женщины. Дети действовали так, как лучше было для них. Нельзя одновременно идти направо и налево. Не может быть двух правильных мнений об одном и том же предмете. Есть люди, которые знают, как вести дело, а другие – нет. Мы достаточно долго держали руль. И мы с тобой знали, что надо делать. Наши дела идут неплохо, можешь мне об этом не говорить. Даже очень неплохо. Но я не могу поверить, что это надолго. Там – да… а здесь, понимаешь, здесь… мы слишком поторопились. Надо было ждать, еще долго ждать. А тогда можно было бы и рискнуть. Миртиль, когда я умру, ты не оставишь их ни на один день, обещай мне!
Превозмогая одышку, он говорил своим обычным повелительным тоном. Миртиль внимательно следил за его словами и все же был застигнут врасплох.
– Да что ты, Ипполит… Что ты!
– Обещаешь?
– Когда придет время…
– Обещаешь, Миртиль?
– Раз уж мы заговорили об этом, так что ж ты хочешь, чтобы я делал? Капусту сажал? Не пойдет. Обещаю, – его хриплый, пронзительный голос дрогнул, – ну хорошо, обещаю, но куда я гожусь один… без тебя?
– Только ты знаешь, что мы могли сделать там, на нашей родине.
– Молодых такими доводами не убедишь.
– Речь идет не о них, а о том, чтобы спасти и поддержать все, что еще можно. Сара всегда потакает детям…
– Хорошо, обещаю. Но ведь, надеюсь, ты не собираешься уйти от нас так вдруг?
– Это может случиться каждую минуту. Что нас, эльзасцев, держит здесь? Разве можно не думать о таких вещах все время?
Миртиль лично никогда не думал о таких вещах, как, впрочем, и о многих других обязанностях мира сего. Но раз Ипполит так говорит – возражать нельзя.
Что-то выкатилось из темноты, блестящее и круглое, как охотничий рог. Это был торговец шерстью Булинье. Должно быть, он следил за братьями уже несколько минут. Однако он счел нужным проявить шумный восторг по поводу столь неожиданной встречи.
– Подумать только! Вот это действительно удача. С каких это пор мы имеем честь видеть господ Зимлеров за пределами фабрики?
– Когда время выходить, мы и выходим, – отчеканил Ипполит.
– Тэ-тэ-тэ, вы ничего не делаете зря! Господа Зимлеры всегда все высчитывают, прикидывают, комбинируют, а уж тогда затевают.
Эльзасцы не обратили внимания на недоброжелательный тон Булинье.
– Верно, болтать без толку языком мы не любим.
От стакана вина торговец шерстью был еще назойливее и разговорчивее, чем обычно.
– Объясните мне, кстати, господа: ведь вы имели там у себя, в Эльзасе, кругленькое состояние, – между своими можете не отрицать. Так почему бы вам не воспользоваться подходящим случаем и не приобрести ценные бумаги или дом, небольшое поместьице здесь или еще где-нибудь и не пожить на покое? К чему работать, если так никогда и не воспользоваться плодами своих трудов? Мы как раз об этом толковали, в дружеском кругу, конечно. Все, по правде говоря, недоумевают, и, между нами, это вредит добрым отношениям. Откуда только такое упорство? К чему вам заводить новое дело, когда старое могло бы обеспечить вам спокойное существование? Я, понятно, говорю это не в осуждение. Солидные заказчики… хе-хе… прочные торговые связи… но, дорогие мои, это же вам во вред. Верьте мне, во вред!
Зимлеры слушали Булинье в полном молчании, стараясь проникнуть в скрытый смысл его слов.
– А у вас есть дети, господин Булинье? – вдруг спросил Ипполит.
– Ну как же. Сын и дочка. Парочка хоть куда!
– А что делает ваш сын? – последовал резкий вопрос.
– Мой сын? Он при хорошем деле. Везет парню! Ему не приходится думать ни о будущем, ни о разных там балансах. Он, господа, сборщик налогов, устроился по протекции господина Рогландра. Пенсия ему обеспечена.
– А ваш зять?
– Мой зять! Ха-ха! Он тоже, знаете ли, никакого отношения к коммерции не имеет. Секретарь супрефектуры в Лудене. Местность очаровательная. Живет как король какой-нибудь.
– Так вот, господин Булинье, нравится ли вам это или нет, но мои сыновья были и останутся фабрикантами, как я, как мой брат, как мой покойный отец, как мой покойный дед и как будут, с божьей помощью, мои внуки и правнуки. Мой дед Мойша Герц Зимлер, был тамбурмажором[26] в гвардии императора Наполеона. Он участвовал во всех его походах, отступал из России, сражался при Ватерлоо.[27] Домой он вернулся с орденом и с двенадцатью тысячами франков капитала… Он основал первую в Бушендорфе суконную фабрику. Дело его, по милости божьей, процветало, и сын его оставил мне и брату Миртилю фабрику. Я работал на ней с двенадцати лет. Мои сыновья выучились в Бушендорфе всему, чему там можно выучиться, и с пятнадцати лет тоже стали работать на фабрике. Когда началась война, у нас имелось сто сорок три тысячи франков, господин Булинье, – я нарочно сообщаю вам точную цифру, чтобы вы могли передать ее вашим друзьям. Это составляет восемь тысяч ливров ренты. С этими деньгами, как вы говорите, можно жить в Бушендорфе по-царски. Но нам не хочется, господин Булинье, жить по-царски в таком захолустье, как Бушендорф. Это царство нам не подходит. На свете есть более интересные дела, но наш долг – сохранить предприятие, которое доверил нам отец, мы хотим иметь в жизни какую-то цель. Мой внук учится здесь в лицее. И он все-таки будет фабрикантом, а не сборщиком налогов или канцелярским чиновником. И он каждый день будет рисковать и своим состоянием и состоянием своих детей и, уж простите, господин Булинье, даже вашим доверием. Но он продолжит наше дело и возьмет на себя весь риск, как поступали всегда мы. А если судьба ему улыбнется – ну что ж, тогда увидим, господин Булинье.
Но торговец шерстью был слишком навеселе и пропустил мимо ушей обидные намеки.
– И вы ничего не боитесь?
– Ничего, господин Булинье.
– Ни риску… ни… А, предположим, снова будет война? Что ж, снова начнете все сначала?
– Да, снова начнем все сначала. А если нужно будет, так начнем и в третий раз.
– Ну это черт знает что такое, – заключил Булинье, рассмеявшись самым невежливым образом. – Когда я встречаю таких, простите за откровенность, шутников, как вы, я вдвойне радуюсь, что мои дети не коммерсанты. Бегу поделиться с… друзьями. Ваш покорный слуга, господа! Приятной прогулки, всего хорошего! Хм-хм!
Хмыкнув еще раз, господин Булинье удалился, а Ипполит пустил ему в след одно из тех эльзасских выражений, которые навсегда припечатывают человека со всеми его качествами.
Дело было, конечно, не в похвальбе торговца шерстью. Зимлеры скорее дали бы себя четвертовать, чем скрыли хоть сантим из своих доходов. К тому же по городу ходил слушок, что при подведении балансов «Торгового дома Зимлера» господин Булинье оказался в числе должников, и притом на довольно значительную сумму.
Что касается напыщенной тирады Ипполита и поистине царственной манеры противоречить самому себе, то один лишь Миртиль был способен заметить эту непоследовательность, и он ее прекрасно видел.
Вслед за пристанью Сен-Жиль, где у причалов спали пузатые шаланды, шел переулок Сент-Радегонд, потом показался черный пролет бульвара Гран-Серф. Две-три лавчонки, глухие фабричные стены, узкие улицы, кругом ни души. Ноябрьский ветер вырывался из-за угла, гудя, как органные трубы.
Зимлеры шагали согнувшись, придерживая цилиндры. Ветер трепал их панталоны, как флаги.
– Стой! – внезапно воскликнул Миртиль.
Какое-то черное пятно, чернее ночного мрака, проплыло у них перед глазами. Оно возникло где-то невысоко над землей, и Зимлеры узнали даже в темноте знакомое строение. Они сделали еще несколько шагов. Издалека потянуло терпким запахом, – так порыв ветра доносит отдаленные раскаты грома. К запаху горящей сажи примешивались неуловимые испарения, которые рождает распад материи.
Горела небольшая пристройка при фабрике Лефомбера, где помещались конюшня и сеновал. Рядом находился склад горючего и красителей. Конюх, очевидно, по случаю воскресного дня, загулял в городе.
Затаив дыхание, Зимлеры вглядывались и вслушивались, – но не столько в то, что предстало перед ними, сколько в то, что происходило в них самих.
Неподалеку бакалейщик запирал свою лавку. Вместе с грохотом последней захлопнувшейся ставни потух свет, падавший из ее окон. Зимлеры были одни. Клубы дыма медленно сгущались. Шквал с воем подхватывал их и уносил куда-то вдаль. Тогда, не обменявшись ни словом, братья двинулись в путь и пошли домой все тем же ровным, размеренным шагом.
При свете керосиновой лампы Сара и Гермина что-то шили. Тетя Бабетта дремала над книгой. В полумраке перед камином сидел, скрючившись, хромой, погруженный в какие-то свои мысли. Гийом ходил по комнате, теребя, по обыкновению, усы.
Сара отложила работу и взглянула на мужа спокойным взглядом темных глаз. Гермина печально вздохнула. Тетя Бабетта проснулась. Один дядя Блюм не пошевелился. Старшие Зимлеры подсели к столу; перед их холодной замкнутостью отступил даже этот вечерний покой.
Они не замечали ничего. Они думали о том, что происходит там, на улице. Они задыхались в приятной теплоте комнаты. Ипполит поднялся и вышел. Миртиль последовал за ним. Во дворе, где по-прежнему бушевала буря, они остановились и осмотрели темный силуэт своей фабрики. Ее очертания, ее присутствие, само ее существование успокаивало их. Вдруг новый порыв ветра обдал их волной такой едкой гари, что сомнений больше не оставалось. От фабрики Лефомбера со всеми ее пристройками их отделяло метров двести. Огонь набирал силу.
Братья переглянулись. Ночь была черна, как колодец шахты. Тем не менее они увидели – в буквальном смысле слова увидели, – как мертвенно-бледны их лица.
– Миртиль, – прошептал старший.
– Да, да, Ипполит, – отозвался Миртиль.
Ветер усиливался. Однако у Зимлеров хватило присутствия духа на то, чтобы вернуться домой, снова усесться од лампой и даже слушать пустые разговоры домашних, стенные часы пробили половину десятого: глухой удар, два возникнув, тут же растаял. Ипполит вскинул голову, обвел глазами всех присутствующих, потом поднялся и резким шагом снова вышел. Миртиль не посмел сразу последовать за ним.
Хлопнула железная калитка. Ипполит зашагал по бульвару, с трудом преодолевая бьющий в лицо шквал. Сухой треск заставил его остановиться. Снопы искр вырывались из вырезанных глазков закрытых ставен. Значит, сеновал занялся. Теперь ревел уже не только ветер в органной трубе бульвара.
Ипполит услышал за собой быстрые шаги, он еще раз взглянул в сторону конюшни: она вся светилась изнутри, как череп, в который вставили свечу. Старший Зимлер снова двинулся вдоль длинной стены, дошел до железной решетки и на мгновенье остановился. Сзади шагов слышно не было. Впрочем, кто, кроме Миртиля…
Ипполит протянул руку, пошарил в темноте, нащупал звонок и снова остановился. Наконец он позвонил. Пронзительный, торопливый перезвон со всего размаху рассек темноту и застывшую тишину дома. В особняке Лефомбера вспыхнул четырехугольник окна. Загремел дверной засов. На пороге показался человек в халате, с желтым фуляром вокруг шеи. Он заслонял рукой свечу, пламя ее падало на нижнюю часть его лица.
– Кто там?
– Идите скорей, – закричал Ипполит Зимлер, – идите скорей, господин Лефомбер! Ваша фабрика горит!
– Не ходите туда больше, господин Жозеф.
– Все, что там было, уже сгорело, теперь ничем не поможешь.
«Хо-хон, хо-хон», – сипел насос, которым орудовали городские пожарные.
– Отойдите! Разойдись!
– Погляди-ка, вон господин Лорилье, вон тот, в меховой шубе.
– Разве при таком ветре что-нибудь сделаешь? Занялось, как ворох соломы.
– А лошадей-то хоть спасли?
– Говорят, поднял тревогу старик Зимлер!
– Кого действительно жалко, так это Бернюшонов… Вот уж несчастные!
– От их домика камня на камне не осталось.
– Да разойдитесь же, сказано вам!
Но кепи блюстителя порядка беспомощно теряется среди толпы.
«Хо-хон, хо-хон…»
– Жалко, господин Гектор только сегодня приехал из Парижа и ничего не знал.
– Несчастные эти Бернюшоны! Уж такие славные люди, мухи не обидят. И старик у них калека.
– А кто этот толстый в черном?
– Как, вы не знаете? Это сын Зимлера, младший… ну, того эльзасца. Кажется, его зовут Жозеф. Да разве я вам не говорил? Он вернулся одним поездом с господином Гектором. Еще в Орме им крикнули: «Ваша фабрика горит».
Поезд тронулся, а они так и не узнали, у кого из них пожар. Так с самого Орма и ехали… Значит, вылезают они из поезда…
– Вон тот толстый в клеенчатом плаще?
– Такой плащ от воды спасет, а от огня нет. Он уже четыре раза в дом лазил. Спас старика Бернюшона и двух лошадей.
– Вот я и говорю – приехали они…
– Да отойдите же, чтоб вас черт побрал! Не понимаете, что ли?
– Ого, Тинус, что-то ты нынче больно загордился. Пойдем лучше пропустим у Пти-Горэ стаканчик, – оно веселее, чем здесь глотку драть.
– Да замолчи ты, черт! Не видишь, что господин Лефомбер идет?
– Значит, вон тот худой, высокий – и есть хозяин? Бедняга! На глазах свое добро горит.
«Хо-хон, хо-хон, хо-хон…»
– Бегут они, значит, сюда со всех ног, видят, что стряслось, ну тогда Зимлер снимает пиджак и лезет в огонь.
– Молодцы!
– Правда, что старик Бернюшон калека?
– А никто не знает, почему загорелось?
– Старик сторож, говорят, заснул на сеновале, а фонаря не потушил.
– Все может быть! Все может быть!
– А молодой Зимлер сторожа тоже спас?
– Да, когда пожар начался, сторож свалился с сеновала в конюшню и сломал себе ногу.
Жозеф, с обгоревшими усами, с опаленными ресницами, в широком охотничьем непромокаемом балахоне, обмотав голову мокрым полотенцем с рыжими подпалинами, энергично расталкивает окружающих.
– Я очень прошу вас, господин Зимлер, не ходите, – раздается усталый вежливый голос Ива Лефомбера, – там уже больше нечего спасать.
– А счета, ваши счета! – вопит Жозеф. – Ведь там же ваши конторские книги! Неужели вы допустите, чтобы они сгорели?
Струи пота, катившиеся по перепачканному сажей лицу, прочерчивали на лбу и щеках Жозефа извилистые красные дорожки.
От конюшни осталась лишь глубокая яма, наполненная черной грязью; поперек нее лежала обгорелая балка. Две груды дымящихся обломков указывали то место, где раньше помещался склад и, чуть левее, домик Бернюшонов. Пожарные, ловкие, как акробаты, и взвод пехоты старались сбить пламя. Главное здание уже загорелось. Откуда-то сверху доносился стук топориков.
Фабричный двор постепенно заполнился народом. Люди шумели, топчась на месте, и когда языки пламени обдавали жаром повернутые к огню испуганные лица, по толпе проходил приглушенный, неясный гул.
– Становись цепью!
– А что, разве насоса не хватает?
– Так я и знал.
– Поговоришь завтра, а пока поворачивайся скорей.
«– Похоже, пол в прядильной занялся.
– Эй, становись цепью! Вам говорят или нет?
«Хо-хон, хо-хон…»
– Ну как, капитан?
– Ну как, господин Лефомбер? Что ваша супруга?
– Она с детьми дома. Я уговорил ее уйти, раз вы ручаетесь, что там…
– Вполне, вполне безопасно. А скажите, пожалуйста, гм… гм… гм… ваше имущество застраховано?
– Да, застраховано.
– Ну, слава богу! Слава богу! А не знаете ли вы, гм… гм… с чего начался… гм… пожар?
– Господин капитан, я ничего, ровно ничего не знаю, – ответил Ив Лефомбер неестественно громким голосом. – Мое имущество застраховано, это верно, но мои дела шли прекрасно, и я очень прошу вас опубликовать в газете, что я к этому делу не причастен.
– Полноте, полноте, дорогой мой, вы меня просто не поняли. Кто же об этом говорит?
– Бедняга Лефомбер, он в ужасном состоянии, – сообщил капитан господину Лорилье.
– Но ведет себя прекрасно. Взгляните, какова выдержка, просто позавидуешь.
«Хо-хон, хо-хон…»
– Экое несчастье!
– Скажите, пожалуйста, господин капитан, упорно говорят, что сторож…
– А я что могу знать? Сено было сыровато и слежалось. Сначала, должно быть, тлело потихоньку. Этот сторож просто разбойник. Если бы о пожаре сообщили хотя бы получасом раньше, два ведра воды – и все в порядке.
Вдруг Лорилье резко отступил, и собеседники невольно оглянулись. В двух шагах от них, в упор глядя на капитана, высилась огромная фигура, почти призрачная в своей неподвижности. На лице читался страх, презрение и вызов. Красноватые отсветы пламени пробегали по налитым кровью глазам, полуприкрытым тяжелыми складками припухших век.
Капитан сухо поклонился. Не спуская с офицера своих совиных глаз и даже не ответив на его поклон, Ипполит грузно прошел мимо него в сопровождении Миртиля.
– Отвратительный старик, – пробормотал капитан.
– Да, – довольно вяло поддакнул Лорилье, – но этим эльзасцам пальца в рот не клади.
В эту минуту Жозеф в пятый раз выбрался из пламени. Перед тем как он вошел в огонь, его облили водой, и сейчас плащ дымился у него на спине. Он легко нес на руках пять огромных конторских книг, обгорелые углы которых крошились и шипели.
К нему бросились, сорвали с него плащ и полотенца. На толпу глянуло неживое лицо. Стоящие впереди решили, что он обгорел, кое-кто с криком отвернулся. До слуха проходившего мимо Ипполита донеслись слова:
– Бедный господин Зимлер! Ай, ай, ай!
Толпа расступилась, и старик заметил приземистую почерневшую фигуру сына, прикрывавшего лицо обеими руками. Отец хорошо знал эти пухлые белые руки, – он узнал бы их издали, даже в темноте; по в свете пожара он увидел две сморщенные, высохшие кисти, как будто съеденные йодом.
В эту самую минуту чья-то высокая фигура пересекла образовавшуюся пустоту. Бежавший перепрыгивал на ходу через лужи и дымящиеся головни. Это был Гектор Лефомбер.
– Зимлер! Дорогой мой, мой дорогой друг!
Но тут Ипполит, заглушая шум толпы, испустил нечеловеческий рев и бросился вперед так быстро, как только позволили подагрические ноги. Жозеф отнял от лица руки и протянул их к отцу, пытаясь улыбнуться. Лицо его было в медно-красных ожогах и полосках сажи. Заметив Ипполита, почувствовав дружеское прикосновение руки Гектора, увидев приближающегося капитана и черные одежды официальных лиц, Жозеф понял, что ему хочется только одного: любой ценой избежать любых проявлений чувств.
Не примечательно ли, что промышленник, призывая своих рабочих к труду, избрал себе в качестве сигнала безрадостный вой фабричного гудка?
На следующее утро гудок фабрики Зимлеров с обычной беспощадностью и наглой властностью возвестил опаздывающим, что ворота уже закрыты.
Над станками замигали желтые огоньки ламп. Ноябрьское утро не стало от того ни теплее, ни приветливее. Гийом, как всегда, стоял на своем посту у входа. Ипполит уже прошел в ткацкую мастерскую, Миртиль – в прядильную. Ничто не изменилось в Вандевре со вчерашнего дня, разве только умолк жалобный вопль одного из многих гудков, и триста рабочих, проснувшись, по привычке, до рассвета, мучительно думали, где им добыть себе на сегодняшний и последующие дни хлеб насущный.
Часов в десять к Зимлерам явился посланный и вручил Ипполиту объемистую папку с четырьмя металлическими застежками, припечатанную огромной сургучной печатью. К посылке было приложено письмо. Господин Ипполит в это время прохаживался, сопровождаемый Зеллером, среди станков, в самом отвратительном настроении, в каком-либо когда-либо видели его рабочие. Он взял письмо, молча уставился на ливрею слуги, повертел конверт в пальцах, направился к конторе, заперся и прочел следующее послание:
«Уважаемый господин Зимлер.
Надеюсь, Вы простите, что я ограничиваюсь немногими словами для выражения чувства глубочайшей признательности, и не взыщете, что я не явился выразить ее лично.
Но дело в том, что мое присутствие необходимо на развалинах, которые еще вчера были моей фабрикой.
Без Вашей помощи и без самоотверженности Вашего сына я окончательно разорился бы. Я был бы недостоин знамения, ниспосланного мне вчера, если бы не сохранил навеки, как драгоценнейший дар небес, чувство признательности по отношению к Вам.
Сложившиеся обстоятельства вынуждают меня обратиться к Вам с просьбой оказать мне незамедлительно вторую услугу, не менее важную, чем та, которую Вы мне уже оказали.
Работа на моей фабрике прекратилась, надо полагать, на довольно продолжительный срок, возможно больше чем на год. Семьсот штук сукна, готового к отправке, сгорели. Заказы моих клиентов могут остаться невыполненными.
В этих условиях я сочту себя вдвойне обязанным Вам, если Вы согласитесь, конечно в меру Ваших возможностей, которые мне не известны, – причем, само собой разумеется, я не связываю Вас никакими обязательствами и не ставлю Вам никаких условий, – полностью заменить меня в выполнении заказов, приостановленных вчерашним бедствием.
Желая облегчить Вам ответ, я взял на себя смелость приложить к этому письму папку образцов, а также список договоров плюс исчерпывающие сведения по каждому из них, какие нам удалось установить по книгам, спасенным Вашим сыном.
В случае Вашего согласия я постараюсь заручиться и согласием моих клиентов, поскольку безукоризненное качество Ваших изделий хорошо известно.
Остаюсь…» и прочее,
– Миртиль! Позовите ко мне немедленно господина Миртиля!
От поднявшегося хлопанья дверей на всей фабрике задрожали стекла.
Братья долго сидели, склонившись над письмом, написанным изящным почерком господина Лефомбера. Время от времени они взглядывали друг на друга и молча качали головами. По крайней мере, лакей не мог рассказать ничего другого.
Вскоре к ним присоединился Гийом, а за ним и Жозеф, весь забинтованный (ожоги его оказались не тяжелыми). Несколько минут они не переставали красноречиво жестикулировать, а Ипполит молча выслушивал каждого, не поворачивая головы. Зеллер тем временем наблюдал, чтобы любопытствующие ткачихи не вскакивали с места.
В самый разгар совещания два незнакомца на цыпочках прошмыгнули в грохочущую ткацкую мастерскую с таким благоговейным видом, будто они вошли в молитвенный зал во время проповеди. Один из них, карлик, укутанный в серый шарф, прошептал что-то на ухо Зеллеру.
Второй, внушительной наружности, похожий на разжиревшего кабатчика, важно уперся трехэтажным подбородком в бумажный воротничок и таращил глаза, как будто только что проснулся от слишком продолжительного сна.
Зеллер осторожно заглянул в контору. Лица четырех хозяев повернулись в его сторону. Неоконченная фраза всей своей тяжестью повисла на челюсти Гийома, грозя ее вывихнуть.
Но карлик и кабатчик, который на самом деле оказался торговцем шерстью, незаметно проскользнули вслед за Зеллером. Карлик в сером шарфе низко поклонился господам Зимлерам и пояснил, разворачивая большой лист, что он явился от «Комитета помощи Бернюшонам», который…
– Давайте сюда, – прервал его Ипполит. Он схватил лист, три его родственника нагнулись над бумагой. Зеллер остался у дверей, ему хотелось видеть, что произойдет.
На листе были представлены подписи всего Вандевра. Пожертвования начинались от сорока су и доходили до восьмидесяти франков.
«Восемьдесят франков пожертвовал господин мэр и обещал еще сто – от совета мэрии», – заявил карлик. Господин Рогландр был представлен луидором, господин де Шаллери – серебряным экю, господин Булинье раскошелился на целых десять франков!
– Всякое даяние благо, – заявил карлик, который был доволен уже тем, что его сразу не выкинули за дверь. Зимлерами он заканчивал свой первый обход и, надо сказать, мало на что надеялся.
Ипполит не произнес ни слова; он исподлобья взглянул сначала направо, потом налево, как бы доводя до сведения окружающих его мужчин свое решение, затем взял ручку, которая сразу же исчезла в его необъятной лапище, и вывел дрожащим почерком, не обращая внимания на то, что тупое перо царапало бумагу и разбрызгивало чернила:
«Новый торговый дом Зимлера» – две тысячи франков».
Гийом резко выпрямился. Под бинтами Жозефа промелькнула довольная гримаса. Миртиль не сказал ни слова, но глубоко вздохнул, и глаза его, как рожки улитки, ушли под скорлупу век.
– Можете получить эту сумму сегодня между двумя и четырьмя.
Только увидев смятение своего компаньона, толстяк догадался взглянуть на подписной лист. У карлика того и гляди мог начаться приступ печени, у жирного – приступ астмы. Пришлось выпроводить их. Они удалились, рассыпая на всем протяжении своего пути от конторы до калитки многоречивые восхваления, не забыв помянуть и фабрику, и дом, и баланс, и двор, и решетку, и даже гнедую лошадку, привязанную к столбу.
Целые полчаса Зимлеры изучали папку с бумагами и образцами, принесенную вместе с письмом. Говорили вполголоса. Выложенные Ипполитом две тысячи франков смутили их душевный покой.
Однако, когда Гийом вышел из конторы и направился в кладовую аппретурной мастерской за какими-то справками, до Зеллера донесся жирный голос хозяина, в котором звучала досада, почти злоба:
– Как будто он не знает, что его товар на десять процентов дороже нашего и что его клиенты могут остаться за нами.
Когда Гийом вернулся, Миртиль, рассматривавший образчики Лефомбера, заявил:
– По большей части здесь сукно для ряс и офицерское. Да еще понадобятся два станка для выработки бильярдного сукна.
Потом составили письмо, причем каждое слово его было жевано-пережевано. Эти люди были ловки в делах, но слова им не давались.
«Многоуважаемый господин Лефомбер.
Мы крайне признательны Вам за те чувства, которые Вы выражаете в Вашем уважаемом письме от 21 сего месяца, и желаем Вам от души, чтобы убытки, причиненные вчерашним пожаром, были как можно скорее возмещены.
Мы ознакомились с Вашим предложением, которое Вы излагаете в Вашем уважаемом письме. Само собой разумеется, мы предоставим в Ваше распоряжение всю нашу фабрику, если только Вы считаете, что мы в силах помочь Вам в теперешних временных затруднениях. Ваше предложение мы считаем естественным следствием добрососедских отношений со всеми вытекающими отсюда обязательствами взаимопомощи.
Однако после внимательного изучения Вашего уважаемого предложения мы сочли таковое для нас неприемлемым: получается так, что взаимная поддержка невольно оборачивается в нашу пользу, и, таким образом, Вы оказываете нам услугу без всяких на то оснований.
Исходя из этого, имеем честь сделать Вам следующее предложение: заказы, перечисленные в документах, которые Вы нам препроводили, будут целиком и полностью выполнены и сданы в срок нашими личными средствами, с соблюдением всех указанных Вами обязательств; прибыль же, полученную от этих заказов, мы разделим с Вами пополам, высчитав эту прибыль на основе себестоимости товара, каковая будет Вам сообщена через сорок восемь часов по каждому сорту.
Если наше предложение Вас устраивает, мы готовы приступить к его осуществлению немедленно после того, как Вы нас известите о Вашем согласии и когда мы договоримся о подробностях.
Примите, милостивый государь, и т. д.
Ипполит Зимлер».
Гийом подал отцу письмо, и тот поставил свою подпись. Письмо тотчас же было переслано через Зеллера господину Лефомберу, где оно вызвало немалое удивление.
Гектор немедленно прибежал к Зимлерам; весь вечер он провел, запершись с Жозефом в кладовой, и, уходя, обнял его и прослезился.
Целых двое суток Зимлеры, не вставая с места, вели подсчеты. В результате половина рабочих Лефомбера перешла на зимлеровскую фабрику, а Гийом срочно уехал за пятнадцатью новыми станками. Миртиль вынужден был раздать часть работы на сторону. Сабурэ-сын, у которого дела шли не особенно шибко, взялся выполнить часть заказов. Он ничего не знал о соглашении между Лефомбером и Зимлером и терялся в догадках, не понимая, чему приписать такую горячку.
Ипполит оказался пророком. Лефомберу пришлось судиться со страховым обществом, и восстановление фабрики подвигалось медленно. Его клиенты остались за эльзасцами. Зимлеры и без этой катастрофы получили бы недурную прибыль, – теперь же фабрика Зимлеров заканчивала год с оборотом в сто пятьдесят тысяч франков и с доходом в тридцать пять тысяч.
Пожар, уничтоживший на две трети фабрику Лефомбера, взволновал весь город. Но две тысячи франков, пожертвованные Зимлерами, потрясли всех как удар грома.
Пожары были не в диковинку для Вандевра. Ни город, ни даже кредит Лефомбера не особенно пострадали от стихийного бедствия. Но над пожертвованием эльзасцев стоило призадуматься.
– Этим эльзасцам пальца в рот не клади, – решило общественное мнение не без досады, но и без особого восторга. Оно приписало себе, таким образом, слова господина Лорилье, сказанные капитану во время знаменитого пожара.
А как обстояло дело в действительности? Колючее молчание Ипполита в течение всех последующих недель – у всякого другого оно было бы проявлением грусти – серьезно беспокоило Сару. Да и молчание, которое упорно хранил, в подражание старшему брату, Миртиль, было тоже весьма загадочным.
– Что с ними такое? – допытывалась Сара у Гермины.
Впрочем, время брало свое: баланс 1873 года рассеял остатки этой загадочной мрачности.
Что это было? Тщеславие? Щедрость?
Вандевр не мог решить столь сложной задачи. Да понимали ли сами эльзасцы – эти люди, «которым пальца в рот не клади», – что происходит? Их этот вопрос не занимал. Ничего не зная о ходивших по городу слухах, Зимлеры жили внешне по-прежнему и рвались с неудержимой силон к своему будущему, – они верили, что предвидеть и знать в их власти.
Дамы Лефомбер нанесли визит госпоже Зимлер. Церемония была обставлена со всею пышностью. Но свидание, начавшееся несколько натянуто, к концу превратилось в пытку для обеих сторон по причине высокомерных манер дам Лефомбер и леденящей натянутости Сары. Может быть, это отчасти объяснялось молчаливой застенчивостью Гермины и духотой тесной залы.
После этого посещения Сара и ее невестка решили, что приличие требует нанести визит мадемуазель Лепленье и отблагодарить ее за присланного котенка.
Впрочем, поспешим оговориться: мысль эта родилась у них не сразу.
Посвятив два воскресенья залечиванию ожогов и игре на флейте в обществе Гектора и еще одно воскресенье целиком отдав Коре, Жозеф пришел вдруг в такое смятение чувств, что отправился за город, прихватив с собой своего дружка Жюстена.
Декабрьский морозец, сгладивший последние следы осенней распутицы, бодрил пешеходов. И хотя оба шли без определенной цели, они очутились на Нантском шоссе.
Калитка усадьбы Планти была открыта. В парке – ни Души. Жюстен умильно посматривал на дядю. Но его хитрость не удалась: Жозеф даже не оглянулся.
У Бюшельри путники решили свернуть на проселочную дорогу. Метров через триста они очутились в лесу, еще свежем и зеленом, хотя деревья стояли почти голые.
– Надо будет побывать здесь летом, – сказал Жозеф.
Жюстен не ответил. Он мечтал, как они придут сюда на рождество. Дядя с племянником шагали по хрустящему покрову мертвых листьев. Из травы выглядывали и тут же прятались запоздавшие фиалки неестественной величины. Пятна света, падавшие сквозь голые ветви, ложились на неувядший еще дрок, и шапки его золотистых цветов сверкали под бледным зимним солнцем.
Вокруг плавал приятный запах свежеиспеченного хлеба. Внезапно лес стал совсем другим. Деревья расступились, давая место капризной, раскидистой сосне. Кругом росла нежная зеленая травка, как на старинных, выполненных искусной рукою мастера миниатюрах. В молчание низко нависших ветвей врывался полет дроздов. Какие-то маленькие птички стайками перепархивали с места на место.
Под ногами хрустели уже не мертвые листья, а тонкая пленка льда, сковавшая палую хвою. От земли вставал крепкий знакомый аромат. Он изливался с верхушек сосен и, казалось, пропитывал собой даже лучи солнца, подобно тому как цветущий дрок окрашивал их в золото.
Жюстен вдруг вскрикнул. Под деревом, обвитым плющом, краснела кровавым пятнышком пощаженная заморозками земляника. Никогда еще мальчик не чувствовал себя так далеко от людей.
Но вот просветы между стволами стали чаще, показалась лужайка. Деревья со всего разбега остановились у края песчаной площадки, обнесенной изгородью из жимолости и терновника. Там работал какой-то человек в бархатной, мышиного цвета куртке.
Дорога вела все дальше. Выйдя из лесной чащи, огромные сосны двумя рядами построились вдоль дороги. Упорные западные ветры скрутили и изогнули их высокие стволы, отливавшие необычной краснотой, как будто свет пробивался из самой сердцевины дерева.
Описав широкий полукруг, окаймленная соснами дорога упиралась в коричневый забор. Жюстен дотронулся до задвижки, и калитка, как будто только и ждавшая этого прикосновения, распахнулась.
Очаровательная лужайка, постепенно расширяясь, мягко шла под откос среди лавровишен, корсиканских и приморских сосен. Утренний свет висел над лужайкой, почти не прикасаясь к ней, – так опускается стриж на ветку орешника, и та не гнется под его легким тельцем. Чудесной тайной дышали эта трава, этот кустарник, сама эта тишина.
В конце лужайки стоял домик с закрытыми ставнями. Вокруг него росли розовые кусты, укутанные от зимних морозов соломенными матами. Замшелое крыльцо вело в нижний этаж.
За домом мягкий склон лужайки терялся в темной чаще кустарника. Над зарослями чернели верхушки тополей, а за ними угадывались просторы заливных лугов и прохлада свежих вод. Сквозь камыши – к небольшой плотине – журча пробивался ручеек. Прямо напротив отвесно подымался меловой утес, одетый, как в латы, вереском и зелеными кустами. Против солнца он казался черным.
Загрохотали колеса. К Вандевру медленно подымался поезд. Пыхтение паровоза слышалось совсем рядом, так что Жюстен даже привстал на цыпочки, чтобы разглядеть за деревьями струю дыма. Но пронзительный свисток сразу отмерил истинное расстояние. Шум внезапно затих – поезд вошел в туннель.
Никогда в жизни Жозеф не испытывал такого счастья, как в эту минуту. Он не выполнит своего предназначения, если не сумеет сочетать полноту труда с полнотой отдыха. Он понял, что земля так же необходима ему, как вода, воздух и шерсть. Понял, что его жизнь могла бы стать созданием его собственных рук и что доныне она была слепым детищем среды и обстоятельств.
Он вспомнил дядю Блюма, вспомнил Кору и постарался понять, какое место в его жизни занимает эта связь. Вспомнил Гермину и покраснел от досады, что мысль о ней пришла сразу же после мысли о Коре. Он увидел огромные поляны усадьбы Планти; безвольное, но такое знакомое лицо Гектора Лефомбера, и лицо своего отца, застывшее в упорной жажде дела и накопления; услышал рубленую речь брата, барственную гнусавость господина Лепленье… и тогда над всем всплыл образ Элен.
Снисходительный, слегка насмешливый, сдержанный голос произнес: «Только здесь я могу жить, или лучше мне не жить совсем», – и Жозеф отметил как нечто само собой разумеющееся, что этот голос выражал его собственные чувства.
Радость звереныша овладела Жюстеном. Он бегал, что-то рыл, что-то выкапывал, куда-то залезал, откуда-то спрыгивал, выбирался с раскрасневшимся лицом из чащи кустарников, лаял по-собачьи, стараясь спугнуть дроздов, чьи желтые клювы прочерчивали полумрак сосен. В волосах у него запутались травинки, колени были перепачканы грязью.
Жозеф огляделся. Здесь было все, что необходимо для счастья. Что нужно еще, кроме этого щедрого довольства, где сама радость бьет через край?
Здесь не было торжественной красивости имения Планти. Здесь все было ему по плечу, все по его мерке. Еще несколько усилий, и эта усадьба вполне подошла бы его привычкам буржуа, которого роскошь пугает не меньше бедности.
Но вот Жюстен отыскал низенькую изгородь, которая граничила с песчаной площадкой. Человек в бархатной куртке копался в земле, изредка похлопывая себя руками, чтобы согреться.
Жозеф подошел тоже. На них дружески взглянули участливые, приветливые глаза. Человек был уже сильно в летах, на щеках его играл тусклый старческий румянец. Он заговорил с ними сразу же, точно со своими. Подобно тому, как Жозеф не сомневался в том, что он с детства, всю свою жизнь знал эти сосны, эту траву, этот домик, это зимнее утро, – так и старик, казалось, ни на минуту не колебался признать в этих путниках своих давних знакомцев.
– Славный денек. Пришли осмотреть?
– Да нет, мы просто гуляли. Мы здесь вообще в первый раз.
– Недурное местечко. Как по-вашему?
– Прекрасное, – поспешил ответить Жозеф, восхищенный этой неожиданной поддержкой со стороны.
– Вот землица только подкачала.
– А что, разве земля плохая?
– По правде сказать, сплошной песок. Но под овощи сойдет.
– Эти поля ваши?
– Нет, какое там. Я фермер. Арендатор.
Он бросил на Жозефа проницательный взгляд.
– Значит, пришли смотреть, а?
– Да нет. А что смотреть-то?
– Так, значит, не хотите смотреть? – продолжал старик, как-то чересчур весело взглянув на Жозефа.
– Разве дом продается? – спросил тот, и сердце его замерло.
– Продается. А вот если вы купите, тогда не будет продаваться.
– Да, – серьезно переспросил Жозеф. – А сколько же за него просят?
Старик не мог притушить лукавого блеска своих сереньких глазок.
– Побольше, чем имеется у меня, и, уж конечно, поменьше, чем есть у вас.
Жозеф расхохотался:
– Ну, знаете, не ручайтесь. Это еще как сказать. Нет, серьезно, сколько просят?
– Бенэм, нотариус, лучше моего вам объяснит. Участок-то. видите какой. Не желаете ли осмотреть дом? – обратился старик к Жюстену, как к более благоразумному из двух своих собеседников. Ясно было, что он разговаривает с ними не столько для пользы дела, сколько для собственного развлечения.
…Они вышли из передней на крыльцо, унося с собой тот единственный, неповторимый запах пряностей, тишины и уюта, который пропитывает каждый уголок старых шкафов и заброшенных домов. Оба – и Жозеф и Жюстен – никак не могли опомниться.
– Ты хочешь его купить, скажи, дядя Жоз? А дедушка не рассердится? Вот здорово будет, да? Ты только посмотри, какая аллея!
И он куда-то умчался.
«Шесть комнат, большая кухня, две кладовки, погреб и чердак. Три гектара лугов, песка и леса», – размышлял Жозеф. И, представив себе эту картину, он вдруг убедился, как легко и просто, без всяких хлопот, укладывается вся его жизнь в эти рамки.
Жозефу все-таки удалось в конце концов выпытать у старика цену: нотариус Бенэм говорил что-то о двенадцати тысячах, значит, можно будет сойтись на семи пли восьми. Усадьба Пасс-Лурден ждет покупателя уже седьмой год, и старик соскучился без соседей – не с кем словом перемолвиться. Он намекнул, что не прочь присматривать за садом, не говоря уже о кроликах, овощах; а старуха его всегда может постирать. Сам он снимал за тридцать экю участок земли, вернее, песка, и кое-как перебивался. Позвякивая ключами, старик указал им чуть ниже тропку, которая вела через речку Оксане, мимо усадьбы господина Лепленье, прямо в Вандевр. Наконец он величественным движением руки дал им понять, что беседа окончена.
У Жозефа от бесконечных разговоров шумело в ушах. Рядом с ним суетился Жюстен. Будь он собакой, он уже давно бы высунул язык.
– А мы придем сюда с Лорой, скажи? Сегодня же придем, да?
Было одиннадцать часов. Они долго брели лугами по схваченной морозом шуршащей траве, пока наконец не дошли до камня, отмечающего границы Пасс-Лурден.
– А у нас будет лодка? Вот здорово! Настоящая лодка, да, дядя Жоз?
Но то, что должно было произойти, произошло. Возле деревянного моста Илэр поил лошадей, в одной из них Жозеф признал полукровку, на которой в тот роковой день промчался мимо перевернувшегося кабриолета господин Лепленье в своем легком фаэтоне.
Верный слуга повернул к путникам сияющее радостью лицо («Странно, почему это все так радостно меня нынче встречают», – подумалось Жозефу) и пригласил их без дальних слов в усадьбу. Барин что-то пишет, барышня играет на рояле, гости не помешают.
Двадцать лет службы у господина Лепленье убедили Илэра, что единственное желание мужчины, сидящего за письменным столом, и девицы – за роялем, чтобы кто-либо или что-либо оторвало их от этой проклятой повинности.
Впрочем, на сей раз Илэр оказался прав. Господин Лепленье считал вполне закономерным, что все должны любить то, что нравится ему самому, – вот почему он не удивился той поспешности, с какою его дочь закрыла крышку рояля, чтобы встретить гостя.
Все складывалось как нельзя лучше. Жюстен позволил себя расцеловать в обе щеки, но прежде чем вспомнить о котенке, заговорил о Пасс-Лурдене.
Прошел час, а Жюстен с дядей все болтали и болтали, забыв о приличии и времени. Их не смутило даже то, что встревоженная Франсина, жена Илэра, уже трижды заглядывала в полуоткрытые двери.
Наконец Элен вышла из комнаты и тут же вернулась. Увидев надутое лицо отца, нетерпеливо поглядывавшего на часы, она неприметно улыбнулась.
– Ну, все готово. Вы останетесь завтракать с нами.
Дядюшка и племянник в смятении поднялись. Но никакие возражения не помогли. Господин Лепленье, презрительно фыркая носом, заявил:
– Какого черта вам идти, не знаю. Уже половина первого.
Сконфуженный Жозеф принужден был согласиться. Хозяин дома ухватил Жюстена за плечи и потащил его к столу. Под взглядом Элен, помимо ее воли, помимо воли самого Жюстена, все извинения замерли на его устах.
Господин Лепленье от души радовался такому решению вопроса, поскольку оно позволило сочетать его привычки с неожиданным развлечением, и находился в отменном настроении. Хотя бабушка Сара была прекрасной кулинаркой, Жюстен не мог не понять, что здесь кормят совсем по-особому: к столу, например, подали крутые яйца, начиненные (хотя никаких дырочек видно не было) рубленной зеленью, под белым соусом, в меру приправленным пряностями. Фаршированные лещи из Оксанса тоже явились для него откровением. Нехитрая с виду и умеренно острая смесь из белых грибов и томата подготовили его нёбо, как подготовляет природу весна к приходу лета, к принятию чудесного филе, замаринованного в вине и приправленного разными разностями. А когда под конец появился шоколадный остров, окруженный, как и подобает всякому приличному острову, прохладительным морем ванильного крема, Жюстен принужден был заявить после третьей порции, что четвертую он ни за что не осилит. В заключение всего господин Лепленье попотчевал его старым бургундским еще доимперских времен и, к великой досаде дочери, стал рассказывать одну за другой свои скучнейшие истории.
Жозеф был достаточно воспитан, для того чтобы не слишком церемониться за столом, и в то же время внимательно слушал речи хозяина. Он заговорил о Пасс-Лурдене.
– Я там бывала. Прелесть! – горячо подхватила Элен. Жозеф покраснел, а господин Лепленье важно изрек:
– Вам следовало бы купить эту усадьбу.
– Купить? Я не отказываюсь… Но нужно еще подумать.
– Да чего там думать? – проворчал старик. – Надеюсь, вы не собираетесь завтра уезжать из Вандевра? Вы ведь поселились здесь надолго? Вам, евреям, всегда не хватало желания по-настоящему где-нибудь прочно осесть. Приобретите для начала землю. Пусть у вас будет клочок земли и своя хижина, и вы увидите, как ваши соседи станут вам низко кланяться и продавать навоз по самой дорогой цене, – и как они при первом же удобном случае внесут вас в избирательные списки.
– А кто же в этом виноват? – спросил Жозеф, невольно соглашаясь с доводами собеседника.
– Не берусь судить. Должно быть, раса. До сих пор еще никто не определил, что это за штука, однако во имя ее люди убивают друг друга. Наш вандеврский библиотекарь написал примечательнейший труд по поводу теории Гобино.[28] Он утверждает, между прочим, что может определить арийца с первого взгляда по лицевому углу и предлагает издать закон, по которому следует выкинуть из Франции всех неарийцев. А у его супруги, друг мой, громадный, с позволения сказать, носище, какого и у еврея не встретишь. Вот поэтому-то вам и нужно показать, кто вы есть. А то люди считают, что вы того и гляди упорхнете отсюда. Купив Пасс-Лурден, вы завоюете общественное мнение. А из этого молодца, – добавил старик, стукнув кончиками пальцев покрасневшего Жюстена по голове, – сделайте джентльмена-фермера. (Господин Лепленье подчеркнуто произносил английские слова на французский лад и утверждал, что англичане так поймут его лучше, чем если он будет ломать себе язык, подражая их произношению.)
Жюстен находился в той стадии послеобеденного пищеварения, когда будущее имеет в наших глазах меньше цены, чем прошлое, а прошлое меньше, чем настоящее. Он улыбался глуповатой улыбкой. Господин Лепленье заглянул в стакан своего юного соседа и, увидев, что тот пуст, попрекнул Илэра, отчего верный и молчаливый слуга сразу пришел в веселое настроение.
– Что за нелепые шутки! – вмешалась Элен, в надежде спасти Жюстена.
Но господин Лепленье разошелся вовсю. Жозеф витал где-то в облаках. Он наконец заметил, что завтрак был приготовлен специально для них, о чем и сообщил Элен. Та рассмеялась; ее смех был для Жозефа как свежесть лета.
– Когда Франсина увидела вас, она решила, что мы оставим вас завтракать. Я зашла на кухню, только чтобы доставить ей удовольствие: она любит, когда я удивляюсь ее смекалке.
Жозеф снова почувствовал себя в тенетах правил этого дома, до странности четких, всепроникающих и иронических.
– Как у вас все идеально налажено, – сказал он, пытаясь поклониться, что получилось, по правде говоря, не совсем ловко.
– Не завидуйте. Это все, что нам остается. Пусть хоть это будет хорошо налажено.
– Хоть это? – О мадемуазель Элен! – от всей души вскричал эльзасец, глядя ей прямо в глаза.
«Ради всего святого, замолчи, – думала Элен, – или я потеряю всякое самообладание. А ведь никогда в жизни, о „Бескрылая победа“, ты еще так не нуждалась в самообладании!»
И она была права. Тем более что противная сторона полностью утратила самообладание. Противная сторона, воспользовавшись тем, что господин Лепленье с Жюстеном шумно возились, пробормотала несколько фраз, возможно, и погрешавших против логики, но как нельзя лучше прояснивших то, что принято называть состоянием души. Эта противная сторона беспомощно барахталась в трясине, до сих пор не исследованной даже профессиональными психологами, не говоря уж о фабрикантах сукна. И эта противная сторона смутилась, заметив, что Элен отвечает па все ее разглагольствования рассеянным наклонением головы.
Вдруг Жозеф вспомнил прозвище, данное мадемуазель Лепленье. И у него тут же возникло несколько противоречивых решений.
Встав из-за стола и перейдя в гостиную, где был подан кофе и где он так растерялся во время своего первого визита, Жозеф смело направился к Элен, хрустя на ходу пальцами левой руки и так сжав челюсти, что даже очки у него задвигались. Но Элен уже успела воздвигнуть перед собой небольшую баррикаду в лице Жюстена.
– Мы вам помешали своим приходом. Может быть, вы нам что-нибудь сыграете?
Она сурово взглянула ему прямо в лицо.
– Мы умеем слушать, – добавил он смиренно и покорно.
«Что я могу такому сыграть? – думала она, опустив взор. – И какую музыку он умеет слушать?»
Она подошла к полке, вытащила тетрадь в потрепанном красном полотняном переплете, села на табурет, и расправив складки коричневой суконной юбки, раздраженно откинула крышку рояля.
Вдруг под ее пальцами разразилась гроза. Она начала одну из бетховенских сонат.
Жозеф никогда не видел, чтобы женщина играла на рояле. Правда, его мать исполняла на стареньких клавесинах немецкие вальсы, но в ее игре чувствовались старомодные приятность и нежность.
Бурный натиск Элен поразил его. Музыке Элен, так же как и ее почерку, недоставало той плавности, тех внезапных замедлений, того замирающего пианиссимо, которое под пальцами девушек укачивает вас, как плавный полет качелей.
Элен играла сухо, бесплотно, почти сурово. Пальцы ударяли по клавишам с неженской силой, удвоенной волнениями сегодняшнего дня. Она подняла брови, раздула ноздри, губы ее дрожали.
Господин Лепленье незаметно удалился, чтобы вздремнуть после завтрака.
Теперь гроза наполняла собой все тело рояля. Инструмент стонал, содрогался. Временами молния разрывала тучи. Ей отвечало рычание грома; внезапно наступило отдохновение, но душа ждала чего-то.
И вновь гремели в ночи раскаты. Уступая настойчивым призывам, приоткрывался горизонт. Глубина ночи рождала уже не одну, а множество гроз. Они сливали в единую мелодию свои рокочущие голоса, обступали человека, и невыносимое чувство бесконечности и одиночества разражалось песней отчаяния, покрывавшей все своим размахом.
Опять раскаты грома заглушали этот призыв одинокого путника. Завязывалась борьба, слышались крики, где-то взывали о помощи. И когда казалось, вот-вот наступит долгожданное примирение, однозвучное гудение грозы становилось непереносимым, – и все начиналось сызнова.
Меж тем душа вновь обретала мужество. Противники стояли лицом к лицу. Они мерились силами, но избегали схватки. Тогда вмешалась неумолимая поступь рока. Природа жаждала безоговорочной победы, она не шла на уступки. Разъярившиеся силы уже не удовлетворялись ни унижением побежденного, ни одиноким упоением победителя.
И снова все было под вопросом. Даже смертельно раненные противники тянулись друг к другу, чтобы схватиться. Внезапно, без всякого предупреждения, без заключительного аккорда, по властному призыву поверженных бойцов первая часть сонаты окончилась.
Жозеф не думал больше об игре Элен. Он оцепенел от ужаса и восхищения. Он слушал, как стихают последние раскаты титанической битвы, и ловил на замкнутом, суровом лице Элен отсвет нового, неведомого ему бога, существование коего становилось условием его собственного существования.
Не владея собой, он подошел к девушке и в упор спросил ее:
– Так вот за это вас прозвали Скрытницей?
Элен внимательно разглядывала ноты. Она старалась не видеть, что он рядом с ней. Потом резко поднялась с места. Яркая краска залила ее лицо, шею; даже кончики пальцев покраснели.
«О, грубиян, какой грубиян!» – думала она и отвернулась, боясь разрыдаться.
Но тут вдруг с места поднялся Жюстен. Вино придало ему невиданную уверенность:
– Вы знаете, мадемуазель Лепленье, дядя Жоз играет на флейте…
Элен собрала последние силы и взглянула на Жозефа Зимлера с холодной свирепостью:
– Да? Я очень рада. Это должно быть прекрасно. – И она громко рассмеялась.
«Если он меня убьет тут же на месте, он будет прав. Но почему он мне это сказал?»
Тогда снова заговорил Жозеф:
– Чье произведение вы играли, мадемуазель?
Он произнес эти слова таким умоляющим и вместе с тем отеческим тоном, с таким почтительным и доверчивым видом, что Элен показалось, будто дружеская рука коснулась ее век, чтобы пробудить от кошмара.
– Бетховена, – ответила Элен задыхаясь.
– А я не знал, – просто сказал Жозеф. – Я не слыхал такого композитора.
Она принудила себя взглянуть на него второй раз. Этот взгляд решил все.
В соседней комнате пробило три часа; послышался голос господина Лепленье:
– Я не гоню вас, юные безумцы, но если вас ждут Дома к обеду…
Жозеф никогда не мог вспомнить потом, что говорил он в эти минуты, предшествовавшие возвращению к действительности. Он помнил только, что стоял возле рояля и спрашивал сквозь стиснутые зубы недвижимую статую женщины: «Разрешите мне прийти еще?» – и, говоря, уже знал, что она согласится.
Только выйдя в сад, сжимая в руке руку Жюстена, Жозеф собрал силы и обернулся. Сидя все в той же позе у рояля, неподвижная и бледная, как мертвец, мадемуазель Лепленье откинула занавеску и растерянно глядел, вслед удалявшемуся гостю. Она не ответила ни на его поклон, ни на робкий жест мальчика, дотронувшегося до своей матросской шапочки.
Холодный ветер пробирал до костей. Дядя и племянник быстро шагали по направлению к дому. Жюстен бежал вприпрыжку, чтобы не отстать. Когда они вышли наконец на бульвар Гран-Серф, Жюстен первым нарушил молчание. Он тихо спросил:
– Ты сердишься, дядя Жоз?
Жозеф до боли сжал его руку и вместо ответа глубоко вздохнул. Жюстену хотелось спать, у него болела голова.
В наступивших сумерках они заметили какого-то невысокого человека в черном пиджаке и с непокрытой головой. Он нервно шагал вдоль бульвара и вдруг, увидев их, остановился и бросился навстречу.
– Где вы были? Что случилось? – глухо протявкал Гийом. – Мы вас ищем четыре часа. Что случилось?
– Ничего не случилось, – ответил с искренним удивлением Жозеф. Жюстен, лучше помнивший о земных делах, весь сжался в предчувствии неизбежной бури.
– Ах так! Значит, вы просто с ума сошли! – вскричал, задыхаясь, Гийом, с трудом догоняя их. Он уже не владел собой. Жозеф возмутился.
– Да что с тобой такое? Успокойся, Гийом!
– Вы не ранены? Ничего с вами не случилось? Вас ждут с полудня, а вы изволили явиться только в четыре часа. Вы просто… вы просто ведете себя, как…
– Гийом! – перебил Жозеф, взбешенный криком брата.
– …как скоты… Мать обезумела от страха. Беги успокой ее… Но где же вы…
Жозеф отстранил Гийома и ускорил шаги. Постыдная сцена ожидала запоздавших путников. Увидев сына, Гермина разразилась рыданиями. Ипполит подошел к мальчику и занес над ним руку. Грея спину у фаянсовой печки, Миртиль оглядывал путешественников и, казалось, не в силах был скрыть своего отвращения. Сара подозвала Жозефа и уставилась на него сверкающими от гнева глазами. Гийом окончательно потерял самообладание. Он схватил сына и что-то орал, сжимая его плечи. Перепуганный дядя Блюм с супругой неодобрительно взирали на провинившихся, а Лора, поддавшись общему волнению, безутешно рыдала, уткнув мордашку в колени тетки.
Жозеф никогда не мог похвастаться особой выдержкой. И не удивительно, что разговор, довольно скоро пошел в повышенном тоне.
– Жозеф! – закричала Сара на сына, который ответил не совсем почтительно на ее вопрос о том, где они были все утро. Ипполит повернулся в его сторону.
– Как ты смеешь так отвечать матери?
– Я тоже не позволю говорить со мной в таком тоне.
– Не смей на меня кричать! Куда ты таскал ребенка?
– Когда вы успокоитесь, я вам все объясню.
– Наглец, замолчи! Слышишь, сейчас же замолчи!
– Вам тоже бы не мешало помолчать. Что за крики? Как будто я человека убил…
– Неблагодарный сын, – прошипела Сара, подымаясь с кресла.
– Вы хотите знать, где мы были? Там, где вам следовало бы побывать еще полгода назад, если у вас есть чувство собственного достоинства.
– Там тебе что-то чересчур, уж нравится, – съязвила Сара.
– Вы правы, там легче дышится, не то что здесь.
Возможно, что слова Жозефа были резче его мыслей.
Но Ипполит вышел из себя:
– Убирайся! Иди в свою комнату, слышишь?
– С удовольствием, – крикнул Жозеф, хотя его встревожило состояние отца. Он ушел, хлопнув дверью с такой силой, что весь дом задрожал.
Холод каморки, служившей Жозефу спальней (три на три с половиной метра), отрезвил его. Он умыл лицо ледяной водой и тут же решил, что вел себя как нельзя более нелепо. Снизу доносились приглушенные рыдания. Он раскаивался, что подвел своей запальчивостью Жюстена, и до самого обеда сидел у себя, пытаясь читать при свете свечи, хотя голова у него горела, а совесть была неспокойна.
Лора тихонько окликнула его через закрытые двери. Спускаясь в столовую, Жозеф почувствовал, что его снова охватывает ярость. Семья уже сидела за столом. У всех был измученный вид, все они были такие жалкие, что любой гнев утих бы.
Жозеф еще и еще раз убедился, – нынешняя сцена была не первой, – что приступы его ярости пугают домашних. Он сел на свое место, развернул салфетку и с тоскливым вздохом пожал плечами. Остатки злобы вытеснила жалость – безграничная, но холодная жалость, и даже снисхождения в ней не было.
Обед прошел в глубоком молчании. Никто ничего не ел. Все чувствовали, что самое главное начнется после этой никому не нужной церемонии. Жозеф встал, подошел к матери и, взяв ее за руку, поцеловал в лоб. Она слегка оттолкнула сына, но уже через минуту рыдала на его плече. Ипполит, насупившись, не подымая глаз, барабанил по тарелке ножом.
Сара добилась примирения мужчин, и они холодно поцеловались, согласно заведенному при подобных обстоятельствах ритуалу. Последовавшая затем сцена хмурых излияний, слава богу, была прервана Жюстеном, у которого вдруг обнаружилось сильнейшее расстройство желудка.
Оставшись одни в обществе сыновей и Миртиля, старшие Зимлеры спокойно и здраво поговорили о господах Лепленье, что с большей пользой можно было сделать шесть часов назад; и когда Гермина спустилась из спальни в столовую, на семейном совете было решено, что в следующее воскресенье они пойдут в усадьбу Планти, чтобы отблагодарить хозяев за котенка.
Потом в обычный час Ипполит и Миртиль отправились пройтись по городу. Жозеф в этот вечер не играл на флейте. Он и Гийом остались сидеть с женщинами, болтая о пустяках, и каждый из них вновь и вновь возвращался мыслью к страшному костру, в пламени которого они чуть было не погибли.
«Но ведь мы ничего не успели сказать друг другу, – думал Жозеф. – Я даже не почувствовал теплоту ее руки».
Тем временем Элен в полумраке гостиной, рассеянно глядя на четко вырисовывающийся в свете лампы мощный череп господина Лепленье и не щадя ни себя, ни того, другого, с безжалостностью хирурга копалась в своей душе.
В тот самый час, когда Жозеф поднялся к себе в каморку, чтобы лечь в постель, она подвела первые итоги. «Что со мной? – думала она. – Как хорошо оп сказал: „Я не слышал такого композитора“. И с какою лаской и добротой этот невежественный младенец протянул мне руку. „Бескрылая победа“, о бедная „Бескрылая победа“, ты так нуждалась сегодня в снисхождении, и этот человек даровал его тебе».
В среду Жозеф ушел с фабрики в пять часов и отправился в Планти, чтобы предупредить хозяев о предполагаемом визите. Он с особой тщательностью занялся своим туалетом, хотя наружность его мало выиграла от всех этих ухищрений. А о галстуке вообще лучше умолчать.
Домой Жозеф вернулся в состоянии такого восторга, который уже нельзя было скрыть от посторонних глаз, даже от глаз его родных.
Куда серьезнее было то, что в субботу вечером он снова появился в Планти, стараясь убедить себя, что ему необходимо подготовить хозяина дома к некоторым странностям семейства Зимлеров. Но господин Лепленье ничуть не удивился его приходу; старик вообще считал вполне естественным, что людям приятно его посещать, и целый вечер зевал гостю прямо в лицо. В конце концов он должен был признать, что молодой Зимлер иногда порет несусветную чушь.
Понятно, что Жозеф появился в Планти на следующее утро и сидел пышный, как пион, и важный, как индюк, наперекор морозу, от которого трескались губы и застывала улыбка Лоры.
Сара не могла забыть кое-каких слов Жозефа. Она поклялась себе понаблюдать людей, которые так привлекали ее сына. Инстинктивное недоверие еще усилило тусклую сдержанность Гермины. Ни Ипполита, ни Миртиля не удалось уговорить присоединиться к дамам. Котенок казался им слишком недостойным предлогом для визита. Гийом согласился пойти, потому что пошел бы в любое место – он радовался воскресному отдыху, прогулке и заранее соглашался веселиться или скучать, в зависимости от обстоятельств. Выйдя за пределы фабрики, он снова становился перед лицом жизни робким и покорным школьником. А Лора, любопытство которой было до крайности возбуждено рассказами брата и упорством дяди Жоза, тайно готовилась вместе с другими дамами Зимлер к предстоящей стычке.
Ведомая сияющим от счастья лоцманом, эскадра Зимлеров, хотя и лишенная двух флагманских кораблей, с величайшей осмотрительностью и высокомерием вошла в неприятельские воды, замаскировав батареи, но зарядив пушки.
Не будет преувеличением сказать, что неприятельская гавань пышно разукрасилась в их честь флагами. Господин Лепленье предвкушал этот визит уже давно. А от зоркого глаза Элен не ускользнуло, что между Жозефом и его семьей имеется какая-то загадочная, непонятная для нее связь, основанная не на добром согласии, не на взаимоуважении, а составляющая как бы самую суть их существования.
Устоять перед мадемуазель Лепленье было невозможно. Она почему-то решила, что Зимлеры тоже не устоят. Но не слишком ли положилась она на свои силы? И если она потеряла чувство меры, то не потому ли, что чересчур заботилась об успехе? Бесспорно одно – Элен не учла, с какого рода женщинами ей предстояло иметь дело.
Поцеловав Лору, она тут же почувствовала, что нарушила какой-то неведомый ей закон. И это неведомое с каждой минутой сгущалось вокруг нее. Элен смеялась, но смеялась одна. Она говорила и видела, что ее не понимают. Она удвоила любезность, но ее очарование, способное растопить все льды Гренландии, разбивалось о глыбу враждебности.
Потеряв под ногами почву, она почувствовала страх, а страх усилил в ней самые благородные, но и самые опасные побуждения.
«Когда люди упорствуют, я беру их измором», – шутила она иногда. Говорилось это не из хвастовства. Просто Элен знала, что ее порывистая и жизнерадостная натура могла все обратить себе на пользу, даже смущение.
«Из чего сделаны эти женщины?» – с тревогой думала Элен. Она чувствовала себя как гимнаст на чересчур пружинящем трамплине, и всякий раз, не соразмерив расстояния, прыгала дальше цели.
Только много позже Элен поняла то, о чем должна была бы догадаться еще тогда. Она родилась в стране, где войны, революции и империи вычеркнули из жизни три миллиона самых молодых и самых здоровых мужчин, где одни только хилые в течение двадцати лет вступали в брак и производили на свет детей. Женщины скоро поняли всю силу своего превосходства над немощными супругами; с помощью священников они забрали в руки воспитание детей и на целое столетие стали негласными правительницами семьи, делового мира Франции, французского общества. Все это Элен знала. Она знала также, что, по утверждению лучших статистиков, Франции суждено до конца XIX века быть страной, управляемой женщинами. Она видела призраки этого повсюду и ежедневно.
Но она не знала того, что во Франции существует небольшая горстка людей, к числу которых принадлежали и Зимлеры, отличающаяся воздержанием, упорством, изворотливостью и первобытной силой, – там мужские резервы были почти нетронуты, и мужчина с древних времен подчинил себе женщину, издавна отведя ей роль наседки и прислужницы.
Элен подошла к Саре, Гермине и Лоре как союзница и как равная. А перед ней были обитательницы гинекея, только что вырвавшиеся на свободу и пугливо жмурившиеся от дневного света. Обняв Лору слишком свободным движением, она преступила законы клана, посягнула на замкнутость семейной ячейки. Смело рассуждая о всевозможных предметах, она вооружила против себя целых десять веков невежества и предрассудков.
Женщина, подобная представительницам семейства Зимлеров, душой и телом принадлежит только своему мужу, отцу, брату или сыну. Все, что выходит за пределы узкого круга семьи или хозяйства, она встречает как нечто чуждое, как угрозу. Отныне Элен стала этой угрозой из угроз, живым воплощением всех ловушек, которые испокон веков подстерегали безрассудных мужчин в этом необъятном мире.
Что могли значить для таких женщин слова предлагаемого Элен союза: «Будем друзьями и сделаем его счастливым»? Счастливым не делают. Счастье механически существует там, где женщины клана служат мужчине и покоряются ему, и было бы ересью предполагать, что оно может существовать где-нибудь вне решеток этой клетки.
Элен сдавала позицию за позицией, а гости видели кругом только ухищрения сатаны и ловушки Запада. К вечеру Элен была разбита наголову и поняла, что катастрофа неизбежна.
Во время визита радость Жозефа не омрачалась ничем. Но это-то и привело Элен в ужас. Она поняла теперь, в чем крепость и нерасторжимость его связи с семьей. Ежеминутно натыкаясь на тупую самозащиту клана, она вспомнила свое первое впечатление: муравей.
«Он, кажется, торопится уйти, чтобы поскорее узнать мнение матери», – решила она.
Элен прекрасно знала, каково будет это мнение. Она заставляла себя не думать о той минуте, когда Жозеф отдаст себя на волю семьи и ее суждений.
Теперь с минуты на минуту ей становилось все яснее существование второго фактора, о котором она, к своему великому удивлению, доныне не подозревала: какое бы подчиненное место ни отводилось этим женщинам, в их полное и непреложное ведение отходила власть в особой, женской сфере, куда поглощенные делами мужчины не смели сунуть носа. По неписаному распределению ролей женщинам предоставлялась полная свобода окончательного приговора и суждений обо всем, – только, конечно, не в области дел. Женщины наблюдали и выносили приговор. Мужчина, куда бы ни вели его тайные склонности, ждал их слова и подчинялся ему. И если вдуматься, того требовала забота о сохранении единства семьи. Мужчине – полная свобода действий на военной тропе, женщине – яростная защита семейного очага и право судить о другой женщине.
«Он не сомневается, что я им понравилась, но он не сомневается также и в том, что никогда не женится на не понравившейся им женщине», – решила она, видя, как Жозеф бережно продел свою руку под локоть матери и ведет ее по заснеженной аллее. Гермина подозвала детей. Гийом подошел к жене и совершенно таким же движением, как Жозеф, взял ее под руку.
В тот же вечер Сара добилась согласия Жозефа посетить Штернов в следующую пятницу, она сообщила ему, что хочет дать срочный заказ в «Бон марше» и попросить Минну проследить за его выполнением. Составление этого заказа потребовало нескольких часов и нескольких страниц еврейского текста.
В четверг Жозеф отправился в Планти. Впервые в жизни Элен ужаснуло ее полное одиночество. Шел снег. Даже Илэр не ходил в город.
«Вандевр может погибнуть, а я ничего, ничего не узнаю», – думала Элен с какой-то леденящей душу растерянностью. Ее отец сидел у камина и перечитывал письма своих арендаторов. – «И если я погибну здесь, этого тоже никто не заметит».
Она прождала весь понедельник, вторник и среду, не смея ждать и не смея надеяться. И когда заскрипел подмерзший снежок под шагами Жозефа, она нагнулась над вязаньем и вся ушла в счет петель.
Жозеф сообщил, что он ужасно поглощен делами. С огромным трудом ему удалось выбраться из дома. Он был такой же, как всегда. Радость встречи, после того как Элен уже твердо уверилась, что он не придет, не могла побороть горечи четырехдневного ожидания. Она боялась увидеть его холодным или смущенным, но то, что он ничуть не изменился за эти дни, показалось ей еще более грозным предзнаменованием.
Действительно, Жозеф не мог противостоять искушению прийти, но он был начеку, Между ним и матерью не было еще сказано ни слова, иначе он совсем бы не пришел или пришел с полной ответственностью за свой поступок. Но почва была заминирована, и враг готовился к атаке. Жозеф не мог себе представить, что лишится той радости, которую он каждый раз испытывал в Планти. Еще немного, и эта радость привела бы его к определенному решению. Однако это немногое испарилось, рассеялось с того самого воскресенья, – достаточно оказалось холодного молчания матери.
– Я пойду немножко прогуляться, – сказал Жозеф, уходя с фабрики в половине шестого. Он не сказал: «Я иду в Планти».
Элен знала это так хорошо, будто сама была там. Когда Жозеф объявил, что уезжает завтра в Париж, она не смогла совладать с поднявшейся в ней тоской. Нет, это была не ревность. То был страх перед какой-то неведомой опасностью. И этот страх принял форму галлюцинации: Жозеф, сбитый омнибусом, падает под копыта лошадей у подъезда вокзала, и осколки разбитых очков впиваются ему в глаза.
Но мадемуазель Лепленье была мадемуазель Лепленье. От этого вечера у Жозефа осталось впечатление доброжелательности, пожалуй, немного более сдержанной, чем обычно, – и только.
Когда гость ушел, отец с дочерью наспех поужинали гренками с вареньем. Старик тут же взялся за свои «Воспоминания», а Элен за свое вязанье. Сердце ее сжалось, когда она вспомнила, как на прошлой неделе Жозеф, подтрунивая над ней, спросил, сколько времени понадобится, чтобы одеть всех новорожденных младенцев в департаменте. Она ответила тогда в шутливом тоне, что новорожденных действительно несметное множество, но что вязание служит совсем для иных целей.
– Каких же? – осведомился Жозеф.
– Вязанье заменяет нам четки.
– А какая обязанность лежит на вас в монастырской общине?
И она вспомнила, что наивно ответила ему, залившись краской:
– Сестры-привратницы, сударь. Той, что смотрит, подобно сестре Анне, не пылит ли вдали дорога.
Подумав о том, чего она не сказала, но могла бы добавить, Элен покраснела еще сильнее:
«Хотя всадники, скачущие по дороге, предназначаются для леди Синей Бороды, а отнюдь не для сестры Анны».
«Сестра-привратница, сестра-привратница» – это сравнение навязчиво, как в кошмарном сне, стучало в висках.
Чтобы рассеяться, она взяла с полки томик «Поэзии и правды». Из гетевского кладезя она неизменно черпала умиротворение прошедшему и силы для будущего.
Она прочла с десяток страниц и вдруг заметила, что мысли ее далеко от книги. Внимательно проглядывая уже прочитанные фразы, она решила отыскать причину своей рассеянности и сразу поняла ее истоки и смысл, напав на следующие строчки: «Бескорыстность во всем, и прежде всего в любви и дружбе, была моим высшим желанием, моим девизом, моим жизненным правилом. И то смелое слово, которое приходит вслед за: „Я люблю тебя, но что тебе в том?“ – стало подлинным криком моего сердца…»
Возможно, что Элен и не нуждалась в мудрости Гете, чтобы прийти к подобному выводу, но Гете помог ей прийти к этому выводу именно сейчас. Таково одно из немаловажных преимуществ чтения.
Одна фраза из сегодняшней их беседы, как надгробная плита, давила грудь Элен. Говоря о воскресном визите, Элен старалась отыграться на Лоре. Но Жозеф со своей обычной прямотой в упор спросил ее:
– Какое впечатление произвели на вас моя мать и невестка?
То, что перечувствовала тогда Элен, не укладывалось в мирные слова и выражения. Она поняла, что ее подхватывает желанный ветер удачи, который не раздувает дважды одних и тех же парусов. Взглянув на Жозефа, который подался вперед всем корпусом, ожидая и боясь ее ответа и доверчиво глядя на нее сквозь очки, она поняла всю силу своей власти. Упоительная уверенность овладела ею.
«Я ведь – Победа. Я подымусь, и тогда – кто устоит против меня? Разве я уже больше не Победа?»
Ей стоило сказать всего несколько сдержанных слов, и в нужный момент взглянуть ему прямо в лицо. Она могла бы нанести сразу Саре и Гермине решительный удар и, перейдя во внезапное наступление, одержать победу, которую он сам ей предлагал.
А она все затаила в себе и смолчала. Несколько произнесенных ею слов были тем же молчанием – комплименты, приветливые банальности, обычные выражения симпатии.
С того самого часа в ней кипел гнев амазонки, обманом выведенной из боя. И, измеряя глубину невозвратимого, она содрогалась от отчаяния.
И все же Гете в этот вечер даровал одной душе покой. Элен взяла себя в руки и перестала сомневаться.
«Если я его люблю – что ему до того? Раз он хочет счастья, не требующего ни выбора, ни разлуки с семьей, так ли уж я уверена в ценности моего дара, чтобы навязать ему этот дар? Разве недостаточно мне сознания, что я могу это сделать? Пусть решает судьба, пусть гибнет то, что неспособно жить. Я живу, и я не борюсь более. Пусть он будет со мной, если он должен быть со мной. О верное сердце, постоянное, застывшее и пылающее сердце. Я теряю единственного человека, которого я встретила на своем пути. Но если я его люблю, что ему в том?»
Комната мадемуазель Лепленье была белая, продолговатая, полупустая – келья монахини или полководца. Она пожелала отцу спокойной ночи и, запершись у себя, занялась, как сообщила в письме к своей дорогой Ренэ, выщипыванием перьев у «Бескрылой победы», – «на всякий случай, если они вдруг вздумают вновь отрасти».
«А ведь они действительно неплохие люди», – думал Жозеф в купе поезда, уносившего его на следующий день из Парижа в Вандевр. Штерны и впрямь были сама любезность. Вспомнив, как мило пришепетывала Элиза, Жозеф расхохотался, но не зло. Он подумал даже, что толстушка-то ведь перестала жеманиться.
– Ну что, пойдем нынче в Пасс-Лурден? – спросил в следующее воскресенье Жозеф племянника, спустившись в столовую, чисто выбритый, благоухающий душистым мылом, разрумянившийся от холодной воды. Жюстен при свете лампы учил уроки. Еще не рассвело.
Сара налила кофе с молоком в огромные фаянсовые чашки с голубыми цветочками. Жозеф съел по меньшей мере половину кугеля, пару яиц, большой кусок холодного мяса с корнишонами.
– А почему бы тебе не пойти с ними? – заискивающе обратилась Сара к Гийому. Решено было прихватить с собой и Лору. Полоска зари прочертила на востоке сверкающую гладь холодного ночного неба.
Когда они дошли до Пасс-Лурдена, Гийом вытаращил от изумления глаза.
– Правда, очаровательный уголок?
– Н-да… Но нам-то он к чему?
Жозеф снисходительно усмехнулся:
– Чтобы здесь жить!
Гийом нахмурился и энергически прикусил кончик уса.
– Не понимаю… Как так «жить»? И ничего не делать?
– Нет, делать то, что необходимо.
Но в представлении Гийома «необходимое» тесно смыкалось с «возможным».
– Послушай, да уж не думаешь ли ты…
– Как сказать… А почему бы и нет?…
– Но фабрика, Жозеф, наши долги…
– Ну, это само собой разумеется… Кто же говорит о том, чтобы бросать фабрику? Конечно, долги надо выплатить. А что касается остального…
– Чего «остального»? Что ты называешь «остальным»? Послушай, Жозеф, я не понимаю твоих теперешних мыслей. Все это вздор. Неужели ты серьезно думаешь поселиться здесь? Но на какие средства? Ты будешь жить один? Нет? Так с кем же?
Вопрос был поставлен уж слишком в лоб. Жозеф растерялся. Он считал это дело решенным. Правда, все оставалось скорее в области чувств, чем фактов. С другой стороны, Гийом никогда еще не требовал от брата столь прямого объяснения, если не считать, понятно, вопросов, касающихся очесов и пряжи. Очевидно, его направляла чья-то рука. Жозеф не рассердился, он скорее встревожился.
– Иди побегай с Жюстеном, – обратился отец к Лоре.
– Нет, пусть остается. Кажется, все уже переговорено. Впрочем, ты теперь сам видел. Можно вернуться в Вандевр по этой дорожке.
– А мы не зайдем к господину Лепленье? – спросила Лора.
Жозеф сделал вид, что не слышит, и ускорил шаги.
Тем временем Сара получила от Минны письмо. Она его никому не показала, но завела за завтраком дипломатический разговор. Ипполит, сама Сара и Гермина не скупились на похвалы по адресу Штернов. Об утренней прогулке не было сказано ни слова. Но после завтрака Сара имела долгий разговор со старшим сыном.
Случается, что предвзятость приписывает самые безобидные поступки дурным намерениям. Так случилось и с визитом, который мадемуазель Лепленье нанесла Зимлерам в это же воскресенье. Казалось бы, чего проще: хозяйка Планти отдает долг вежливости дамам с бульвара Гран-Серф, любезно посетившим ее неделю тому назад. Элен подвезла господина Лепленье до Коммерческого клуба, а оттуда отправилась к Зимлерам в сопровождении Илэра.
Не следует думать, однако, что все это было так уж просто. Дернув звонок, Элен почувствовала, как забилось ее сердце. И в гостиной она появилась без кровинки в лице, так что Гермина в испуге вскочила со стула, а Жозеф побагровел.
Сара, за которой сбегала внучка, властным жестом дала понять Гийому, что их беседа закончена, и спустилась вниз. Гермина, уже давно посвященная во все тревоги свекрови, смотрела на Элен, как смотрят на голову Горгоны. Жозеф, которого в равной мере терзала упорная немота невестки и бледность молчавшей Элен, призывал на помощь все силы ада.
Даже появление Сары – величественной, как королева, принимающая дочь вождя туземного племени, – явилось облегчением. Запас самых добрых намерений, которым вооружилась Элен, все же не совсем охлаждал ее опасную воинственность, а врожденная ничтожность Гермины могла довести до истерики даже ангела.
Элен почти сразу стало ясно, с кем и как ей придется вести бой. По голосу ее можно было понять, что она колебалась – меньше секунды – между нападением и готовностью снести все. Однако Сара широко воспользовалась этим.
Надо признаться, она горячо взялась за дело: быстро обнаружила незащищенные позиции врага и стремительно открыла огонь. В ход было пущено все, что может оскорбить – холодность, и презрение, и подозрительность, – при этом хозяйка дома сумела воздержаться от запрещенных приличиями приемов, чего не могла не оценить Элен.
А главное – дамы Зимлер находились на своей территории. Женщины этого круга храбры только среди знакомых стен, среди привычных вещей. Вне этой обстановки они теряются.
Не удивляйтесь, что Сара при всей своей настороженности не поняла и не оценила по заслугам неразмышляющего чувства, которое привело сюда эту девушку. Нельзя требовать от людей, чтобы они давали то, чего дать не могут. Если двадцать веков гаремного затворничества закалили женщину в беспощадной борьбе за целость клана – то зато они лишили ее чувства справедливости.
Из всех присутствовавших здесь представительниц прекрасного пола одна только мадемуазель Лепленье имела какое-то представление о справедливости. Из нее тянули жилы, но, глядя на нее, кто бы мог об этом догадаться? Разве пришла бы она к Зимлерам, если бы в ее душе не оставалось хоть капли надежды? И присутствие Жозефа, растерянного свидетеля этой сцены, наполняло ее таким возмущением, что казалось, оно вот-вот прорвется наружу.
Элен только ниже склонила голову. Ее спокойный голос приобрел вдруг то светское безличное звучание, которое покрывает все и отрицает все, даже самую смерть.
«Если я его люблю – что ему в том? Если он захочет, он придет ко мне. Кровоточащее сердце, застывшее сердце…»
Еще один раз, и, несомненно, последний, демон уничижения надел личину гордости и ввел Элен в обман. Если она отвоевывает собственное счастье ценою крови, с какой стати должна она освобождать другого от борьбы за счастье?
Поняла ли Скрытница порочность своей стратегии, когда двадцатью минутами позже, рассыпая улыбки и замирая от смертельной тоски, она распростилась с дамами Зимлер и направилась в сопровождении Гийома и Жозефа к поджидавшему ее экипажу?
Проходя по двору, она бросила взгляд в сторону фабрики, и другой, исподтишка, – на Жозефа.
Хотя Гийом, которому мать открыла все, и ничего не подозревающий Жозеф были только мужчинами, они поняли смысл разыгравшегося на их глазах поединка.
Но если бы даже Сара действовала, повинуясь лишь своим инстинктам, она не могла бы избрать лучшего пути для того, чтобы поставить сына перед необходимостью немедленного выбора.
Сара знала, что в их клане не было случая, чтобы выбор нарушал раз и навсегда установленные законы. Если что-либо подобное и происходило, Сара делала вид, что ничего не знает. Однако она все предусмотрела. Недаром она была женой Ипполита, «Королевой Зимлер». И как ни ограничен был ее мирок, она всегда умела разглядеть в настоящем частицу будущего.
Любой другой мужчина в подобных обстоятельствах вызвал бы презрение Элен. Но она жалела Жозефа и забывала жалеть себя. Впрочем, ничего другого ей и не оставалось.
«Бедный, бедный, – думала она, – мог ли он это предвидеть?»
Экипаж уносил ее в Планти, а она упорно рассматривала пуговку перчатки, и все, как в тумане, расплывалось у нее перед глазами.
Вскоре после ухода Элен Жозеф отправился к Гектору. Гийом весь вечер просидел с женой и матерью, которые не переставая долбили ему одно и то же. Сара объявила, что Штерны приезжают в сочельник, который приходился на четверг, и что завтра Гийом должен серьезно переговорить с братом.
Гийома испугала возложенная на него миссия. Но еще сильнее пугала его нарисованная матерью картина подстерегавших их бедствий. Утреннее путешествие в Пасс-Лурден нагнало на него тревогу, лишь усилившуюся после визита мадемуазель Лепленье.
Он не спал всю ночь. Да и вообще он спал из двух ночей в третью. Он иссох, как скелет, и не владел своими нервами. Его буквально пожирали заботы. Он стал палачом для себя и для других.
В понедельник Жозеф, который тоже всю ночь не сомкнул глаз, поднялся в пять часов утра, на цыпочках сошел вниз и направился к складу. Вдруг за окнами фабрики мелькнул и скрылся огонек.
Жозеф сделал еще несколько шагов. Он дошел до такого смятения ума, что ничто на свете не могло его удивить. Прижавшись к окну прядильной, Жозеф различил в полумраке знакомую фигуру брата, бесцельно бродившего между машин.
Гийом держал в руке свечу, другой рукой, прозрачно-розовой, он защищал язычок пламени от сквозняка. Горячий воск падал ему на пальцы. Вдруг он задрожал всем телом и чуть было не выронил свечи. Жозеф увидел, как из-под ног брата черной тенью прошмыгнула огромная крыса.
Жозеф не мог вынести этого зрелища, он распахнул низенькую дверцу и вошел в прядильную, обогнув недвижный строй станков. Тут до его слуха донеслось неясное бормотание. Гийом, стоя к нему спиной в противоположном конце цеха, разговаривал сам с собою.
Жозеф решил, что брат сошел с ума, что он лунатик, и тут же вспомнил, что если лунатика внезапно разбудить, он может умереть на месте. Он вполголоса окликнул брата:
– Гийом! Гийом!
Но тот не расслышал и направился к дверям, ведущим во второй этаж. Жозеф поднялся по лестнице и вошел вслед за братом в огромный ткацкий цех, то пропуская Гийома вперед, то подходя к нему почти вплотную.
Так они добрались до чердака, заваленного всякой рухлядью, и этот беспорядок, очевидно, рассердил Гийома. Поставив свечу на угол ящика, он решил откатить в сторону дырявую металлическую бочку из-под масла, но неловко повернулся, свеча упала и потухла, и тут же под стропилами послышался мягкий шелест крыльев.
– Гийом, что ты здесь делаешь? – закричал, не выдержав, Жозеф.
– А, это ты, Жоз? – ответил бесцветный, мертвый голос. – У меня свеча упала.
– Вижу.
– Помоги мне выбраться отсюда.
Жозеф слышал, как Гийом за что-то зацепился и чертыхнулся.
– Иди сюда. Возьми меня за руку. Что ты здесь делаешь?
– Я не могу спать.
– Не могу спать, не могу спать! Это вовсе не значит, что ты должен… А часто на тебя находит?
– Что?
– Часто ты вот так… не спишь?
– Иногда. Нашел свечу?
– Да брось ты свою свечу, пойдем вниз погреемся. А часто ты так бродишь по фабрике?
– Бывает иногда.
Вдруг Жозеф вспомнил, что как-то утром обнаружил в письменном столе у себя на складе непонятный беспорядок.
– Ты только по фабрике ходишь?
– А почему ты спрашиваешь?
– Ты отлично понимаешь почему. Ты заходил когда-нибудь ко мне на склад?
– Очень может быть, я повсюду захожу.
– Значит, это ты?
– Что я?… Впрочем, возможно, что и я. У меня, знаешь, такая бессонница, что я не могу лежать в постели. Хоть я и стараюсь не шевелиться, Гермина и дети все равно просыпаются. А когда я сижу здесь один, понемножку работаю, понемножку думаю, мне как-то легче. Поэтому я и прихожу сюда – посмотреть, все ли в порядке.
– В моих книгах? Никогда бы не подумал, что ты на это способен. Ты просто за мной шпионишь.
– Ты с ума сошел, Жозеф! Я шпионю за тобой? А куда я должен деваться? Я уже десятки раз проверил все свои счета, всю свою переписку, мне больше нечего делать. Если я и посмотрел твои книги…
Остановившись на верхней площадке лестницы, Жозеф буквально зашелся от гнева.
– Я бы тебе их сам показал. Почему ты меня не спросил?
– Да что ты, Жозеф? Я просмотрел твои книги без всякой задней мысли, чтобы убить время. Мне хотелось знать, в каком положении наши дела. Надеюсь, у нас нет друг от друга секретов?
– Вот именно поэтому. Ты ведешь себя не по-братски.
– А ты знаешь, что такое не спать три ночи в неделю? Мне и в голову не приходило, что ты можешь обидеться. Я просто не успел тебя предупредить. И вообще, Жозеф, как не стыдно говорить о таких вещах?
В темноте Жозеф не мог видеть лица брата, но голос Гийома дрожал от волнения.
– Три ночи в неделю? Но ведь ты ложишься в девять часов!
– Да, я ложусь в девять, а в одиннадцать уже просыпаюсь и не сплю до утра.
Жозеф почувствовал жалость, а может быть, устыдился своей горячности.
– Стало быть, когда мы шутим, что ты засыпаешь с петухами…
– Все это пустяки, Жозеф, лишь бы они не догадались.
– А это у тебя давно?
– Сейчас уж не припомню точно. Трудно сказать. Должно быть, с войны.
– И тебе все хуже?
– Да.
Жозеф начал спускаться с лестницы.
– Ты нащупал перила? Осторожно. Но ведь ты понимаешь, что это серьезно?
– Понимаю. А что делать?
– Почему ты не принимаешь лекарства? Непременно сходи к врачу.
– Не стоит, это у нас в крови. Нас всех гложет.
– Ты чем-нибудь озабочен?
– Все мы чем-нибудь озабочены.
– Ты действительно настоящий Зимлер.
– А ты? – спросил Гийом, и голос его вдруг прозвучал резко.
Жозеф уклонился от прямого ответа.
– Ну, я…
Они ощупью добрались до ткацкой мастерской, дверь которой забыли притворить. Синеватый свет луны вливался в огромные окна.
По нижнему этажу, с фонарем в руке, проследовал Пайю. Гийом вошел в застекленную конторку и дрожащей рукой зажег керосиновую лампу на столе Ипполита.
Следует сказать, что эта самая лампа горела на отцовском письменном столе, когда они еще были детьми; с детства помнили они столы и стулья, стоявшие сейчас в конторе. А эти двое, только что в запальчивости оскорблявшие друг друга, были братья Зимлеры из Бушендорфа, пересаженные, как черенки, в почву Вандевра для нового существования. Поэтому, когда Гийом поднял свое изможденное лицо с персидским профилем и вопросительно взглянул в глаза Жозефа, оба поняли, что случилось нечто важное.
– Что же тебя особенно беспокоит?
Голос Жозефа прозвучал устало и не так уверенно, как прежде.
Вера в виновность брата подсказывала Гийому столь правильную тактику, что ей мог позавидовать самый искусный дипломат.
– Так это правда, Жозеф? – закричал Гийом, хватая брата за руку. – Так, значит, это правда?
Жозеф ждал всего, только не того, что ему придется тут же привести в ясность свои чувства.
– Не понимаю! Что ты хочешь этим сказать?
– Значит, это правда! – заключил Гийом, и в голосе его прозвучало отчаяние. – Значит, правда!
Он отбросил руку Жозефа.
– Ради бога, скажи яснее.
– Что сказать? То, что ты сам знаешь? То, что знают все?
– Вам, очевидно, повезло, если вы всё знаете. Я лично не понял ни слова.
– Ах, Жозеф! Зачем ты это сделал?
Впрочем, Гийом настолько верил в то, что говорил, что не слушал ответов брата и продолжал беседовать сам с собой. Через десять минут в душе Жозефа уже не осталось ни одного белого пятна. Жозеф знал теперь то, что ему хотелось бы подольше не знать, а рука брата с лихорадочной и фанатической поспешностью все раздирала и раздирала края незапекшейся раны.
– Нет, ты не можешь, ты не можешь сделать этого!
В злобе и тоске Жозеф метался по стеклянной клетке. Он втянул в плечи свою бычью шею, сжатые в кулаки руки были глубоко засунуты в карманы и судорожно вздрагивали.
– Да кто вам позволил? Зачем вы это сделали?
Сейчас братья прибегали к самым неопределенным выражениям: «Вы это сделали». Что «это»? О чем шла речь? Для Гийома – о том, чтобы сохранить незыблемыми законы клана. Для Жозефа – защитить самые заветные свои чаяния, о которых так просто не скажешь.
– Я согласен, что эта девушка не лишена достоинств, – бормотал Гийом, чувствуя священное опьянение Авраама, приносящего в жертву сына. Однако он был напуган гневом Жозефа.
– Да что вы о ней знаете? Разве вы можете о ней судить? Разве вы понимаете, что она такое?
– Я ведь ничего не отрицаю, и мама тоже, и Гермина… Но ты же не можешь так заблуждаться.
– Ах, вот как! Объясните хоть, к чему вы клоните?
– А вот к чему, Жозеф: что бы там ни произошло, каковы бы ни были твои чувства, есть нечто, чего нельзя касаться, – это наша фабрика и наша семья. Ты не можешь нас покинуть, ты не можешь выделиться!
А почему, скажут, Жозеф им не ответил просто: «Я женюсь на мадемуазель Лепленье и не уйду от вас». Те, кто так легко решает вопрос, пусть приглядятся к нашей «единой и неделимой Республике». Дух ее кодексов бессилен против того, что нарушает хотя бы букву ее законов.
Жозеф никогда не изучал общественных наук, но и он понял в эту минуту, что тридцать веков гнета религии сильнее чувства, насчитывавшего всего месяц.
Да, сильнее, хотя правота на стороне этого молодого чувства, а не на стороне веков. Жозеф не раз об этом думал в течение всей своей последующей жизни.
Он открыл было рот, собираясь ответить: «Какая между всем этим связь? Я женюсь на ком хочу и не уйду от вас». Но произошло обратное. Он так и остался стоять с открытым ртом, тупо глядя на лампу, и с каждой минутой ему становилось яснее и очевиднее, что все связано между собой, связано и переплетено.
Тем временем Гийом говорил и говорил, не заботясь о логической последовательности своих слов. Он вытявкивал фразу за фразой, не пытаясь угнаться за стройным ходом мыслей и умозаключений Жозефа.
– Гойская девушка в нашей семье? Ты же знаешь, что это невозможно… Мама… Что бы ты ни делал… Ведь верно? Ты знаешь маму… А впрочем, ведь она… она тоже никогда не согласится… Разве она станет еврейкой? Нет… тебе придется уехать… придется уехать… А тогда? Тогда, значит, этот самый… как его, Маш-Бурбэн… тот маленький домик, который ты мне вчера показывал… значит, ты там хочешь жить, отдельно от нас? А мы? Нам остается фабрика, долги… Жить потихоньку, потихоньку работать, бросить дело… А фабрика? А долг? А я? Когда папы и дяди Миртиля не будет, значит, я останусь один… совсем один…
Это соображение пришло Гийому только в последнюю минуту. Он сам испугался. Он затаил про себя образ Элен, воспитывающей детей Жозефа Зимлера ревностными католиками. Разве этого не могло случиться? По части распознавания женских козней, уж поверьте, Сара и Гермина не ошибутся. Гийом ясно видел, так ясно, как им того хотелось, происки лукавой невестки. Вот она, закутанная в длинную монашескую вуаль, украдкой, под вечер, ведет его племянников и племянниц к черной дыре исповедальни.
Но, скрывая от самого себя этот довод, он со свойственной мужчинам внутренней стыдливостью еще сильнее ужаснулся остальным своим открытиям. И особенно – грядущему одиночеству, которое всей тяжестью упадет на его плечи. И, заранее ужасаясь, он простонал:
– Один, совсем один! Значит, придется отказаться от всего! Значит, нечего и думать о расширении фабрики, о новых делах. Или даже придется взять… да, взять компаньона… Жозеф! А ты…
Его вдруг осенила новая мысль; он нанес удар вслепую, но удар этот оказался решающим:
– Пусть даже Вениамин уехал. Но ведь он уехал, чтобы работать, делать дело. У него были свои представления о долге. Я их не разделяю, но тем не менее… А ты, ты… нет, это невозможно!
После долгих, мучительных блужданий Жозеф почувствовал, что где-то там, в глубине его души, рождается тот же вывод. Усилием воли он сбросил с себя это полубредовое состояние, пожал плечами и выбежал из комнаты.
Перед ним была ткацкая мастерская. Свет лампы, падавший из конторы, разбивался об остов ближайшего станка. Дубовая рама, отполированная временем, увлекала его за собой в темноту, щетинившуюся неясными очертаниями станков.
Если желтый язычок пламени говорил когда-нибудь душе человека, то в первую очередь и больше всего – душе этих двух мужчин. Каждая частица этой тишины, напряженной и почти физически осязаемой, находила в них отклик. Прежнее небытие фабрики Понсэ, эта немота и опустошенность смерти не сами по себе налились соками, приобрели вес и плотность зрелого плода. Братья еще чувствовали то страшное усилие, которое потребовалось, чтобы вырвать свое детище из небытия. Еще не было посажено дерево, а садовники уже твердо решили – быть здесь тенистому саду.
И кто лучше их, Зимлеров, мог сказать, как недалеко они ушли от этой зияющей пустоты? Кто лучше их знал, что такое непрочная, гнущаяся под ногой доска, перекинутая над пропастью?
Напрасно Гийом так расточительно терял время, стараясь отстоять перед братом свою точку зрения. Куда убедительнее его доводов был один вид ткацкой мастерской. В хаосе противоречий исчезали один за другим все вопросы, кроме одного: возможно ли сохранить это, не потеряв того?
Человек из Бушендорфа, внук и сын суконных фабрикантов, начинал понимать, что он ни за что не бросит фабрику, об этом не может быть и речи. Вдруг Жозеф решил, что этот вопрос вовсе не так уж сложен: день – здесь, вечер – в Пасс-Лурдене, вот рамки, которые замкнут счастливую и деятельную жизнь.
– А почему бы и нет? – пробормотал он, всем телом повернувшись к Гийому. – Вы меня с ума сведете! Какое отношение имеет фабрика к моей личной жизни? Разве фабрика меня женит?
– Да, – воскликнул Гийом, не колеблясь. И это слово прозвучало такой непреложной истиной, что он чуть не задохнулся. В смущении он добавил более спокойным тоном:
– Фабрика, семья… какая разница. Это две стороны одного и того же, главного.
– Но чего же? – зло усмехнулся Жозеф. Он чуть было не забыл третье условие задачи, без которого уравнение оставалось неразрешимым.
Брат с удивлением взглянул на него. Как может он не понимать таких простых вещей? Что тут объяснять? Их прадедушка, покойный Мойша Герц Зимлер, основал фабрику, их дед с помощью своих сыновей, наперекор всему и всем, расширил дело, а они, внуки, перетащили фабрику по кускам сюда, на новое место. Теперь их Жюстен – первый ученик лицея. И Зимлеры, равно спаянные перед лицом невзгод и радостей, впрягшись в тяжелую колымагу, дружно влекли ее на завоевание Вандевра.
Что же главное? Что имел в виду Гийом? А то, что «мы» были всегда одна душа, одна плоть и что у «наших» так повелось спокон века.
Целых полтора часа братья терзали друг друга, и только сейчас наконец было сказано главное слово. Оно заключало в себе все. И Жозеф понял, что есть вещи, с которыми можно хитрить, но отрицать их нельзя. Гийом, верный сын рода, никогда не понимавшего, что можно творить духовное благо, уничтожая блага земные, протянул к Жозефу свои костлявые руки, словно выточенные из потемневшей слоновой кости, и закричал:
– Жоз! Мой Жоз! Как мы все исстрадались! И как только мы все не умерли. Надо уметь жертвовать. Надо смирить себя, Жозеф. Оставайся с нами, не покидай нас ни мыслями, ни сердцем. Умоляю тебя, не ради себя, даже не ради мамы. Но у нас есть долг, есть наше дело, есть, наконец, справедливость.
Только накануне, в тридцати шагах отсюда, перед этими самыми мужчинами Элен Лепленье повторяла про себя это слово. Разве заслужила она, чтобы этот довод, вывернутый наизнанку, как перчатка, обернулся против нее? Жозеф не совсем разобрался в том, что произошло вчера. Но что-то он понял, и слова брата показались ему чудовищно жестокими. Он повернул к Гийому свое опухшее, покрытое красными пятнами лицо:
– Ну, хватит. Мы еще вернемся к этому разговору.
Довольно!
Вдруг заскрипел паркет под тяжелыми шагами Ипполита. Увидев в конторе свет, он поспешил туда, насколько позволяли подагрические ноги. Старый Зимлер остановился на пороге и пристально взглянул на сыновей. Тишину нарушало только его шумное астматическое дыхание.
Подняла ли и его тоже с постели в этот ранний час бессонница? Или Сара поведала ему о случившемся, и он понял все? Из-под полуопущенных век виднелась полоска синеватых белков, губы кривила презрительная жалость. Он сделал один-единственный жест – положил руку на плечо Жозефа и сдержанно произнес своим хрипло-визгливым голосом следующие удивительные слова:
– Мы все прошли через это, Жозеф. Раз в жизни нужно помучиться. До сих пор вам не приходилось особенно страдать. Грустно, конечно, но настал твой черед. Поезжай путешествовать… хоть на целый год, постарайся утешиться, развлечься, а когда все пройдет, возвращайся к нам сюда, на нашу фабрику.
Сжав на мгновение плечо сына своими отечными пальцами, он слегка оттолкнул его от себя, повернулся к Гийому и заявил своим обычным властным тоном:
– А теперь вот что! На время отсутствия Жозефа Миртиль займется складом. Мы с тобой возьмем прядильную. Справишься? Ты не слишком переутомлен? Ну, а как насчет сердечных дел? Таковых не имеется? Слишком для этого занят? Тем лучше. Ты получил от Дюжардена ответ насчет цилиндра для ткацкой машины?
Во время этого разговора Ипполит смотрел на своего старшего сына отнюдь не ласковее, чем обычно.
Только выйдя на фабричный двор, Жозеф понял, что, во-первых, несмотря на непривычно ласковый тон отца, тот преспокойно прогнал его с фабрики на неопределенное время, и что, во-вторых, ему некуда идти и нечего делать.
А тем временем Ипполит обрушил на голову Гийома весь ураган своего гнева:
– Что, этот болван действительно задумал жениться на гойке? На дочери разорившегося фабриканта? На этой великосветской ломаке? Если только он посмеет выкинуть такую штуку, пусть сдыхает в своей норе. Ни я, ни мать не пустим его к себе на глаза.
Оглушительный удар кулака по столу скрепил эти слова, и вплоть до первого гудка стеклянная клетка дрожала и звенела от потока проклятий и ругательств.
Отпирая фабричные ворота, Гийом чувствовал себя окончательно разбитым и поэтому не заметил какую-то темную фигуру, неподвижно сидевшую на тумбе, хотя эта фигура удивительно напоминала его брата.
У-у-у! – завизжали ворота, с трудом раздирая свои железные челюсти. Последующие четверть часа во мраке слышался лишь топот десятков ног. Под потолками мастерских зажглись керосиновые лампы.
Жозеф смотрел на всю эту привычную картину с таким чувством, будто видел ее впервые. Над Вандевром раздался второй гудок. С улицы доносились торопливые шаги запаздывавших. Взвизгнув, захлопнулись ворота. Из окон мастерских вырвался первый грохот машин. Нудно закашляла выхлопная труба паровых цилиндров. Заработали валы трансмиссий.
Жозеф прикрыл глаза: вот рабочие надевают ремни на шкивы своих станков; вот мальчишки, специально приставленные к прядильным машинам, забегали вокруг них, присучивая порванные нитки. Вот в нижнем этаже глухо застучали ткацкие станки. Вслед за ними, с сердитым жужжанием ос, пришли в движение сукновальные машины; журча, как мощные вогезские родники, из шерстомойки хлынула мыльная горячая вода, распространяя вокруг тошнотворный запах. Смрадные щелочные испарения заполнили воздух. Через форточку к Жозефу донесся глухой кашель молодой работницы с больными легкими и металлический скрип прядильного станка, давно требовавшего ремонта.
На мгновение послышался голос дяди Миртиля – сухой, как шуршание металлических стружек, – и тут же потонул в грохоте машин. В глубине двора мелькнула белая блуза и вечное кашне Зеллера. Откуда-то донесся взрыв детского беспечного смеха и замер вдали. Сейчас трясло уже весь город. Черный силуэт главного здания шатало от фундамента до самой крыши. Огромный прокатный стан, ухватившись за самый кончик ночи, притянул ее к себе.
Тогда за оградой – то ли совсем рядом, то ли в другом конце улицы – раздался пронзительный осипший крик, словно новый призыв живого гудка. Ему ответили другие и замерли где-то далеко за окраиной. Это петух, как умел, приветствовал рождение новой зари, хотя трудовой день родился уже давно.
Жозеф обернулся. На востоке, над стеной, вставало бледное, безнадежно-тусклое светило. В его лучах четко вырисовывались все неровности черепицы и черные дорожки мха на крышах. Порыв резкого ветра, как будто гонимого страхом, ворвался во двор. Жозеф встал, поглядел вокруг себя и твердым шагом направился к складу, тяжелые ключи от которого оттягивали правый карман его брюк.
Через полчаса трое Зимлеров вошли в склад. Жозеф встретил их холодным, почти враждебным взглядом. В полном молчании все разошлись по своим местам.
Так этим декабрьским утром 1872 года был второй раз, не совсем обычным образом, основан в Вандевре «Торговый дом Зимлера».