Рассказ: Перевод
© Copyright Слободкина Ольга (slowboat@mail.ru)
Аннотация:
Опубликовано в сборнике В. С Найпол «Повести и рассказы», «Радуга», Москва, 1984.
Хэт любил из всего делать тайну. Взять хотя бы его отношения с Бойе и Эрролом. Чужим он говорил, будто они его внебрачные дети. Иногда он говорил, что вообще не уверен, его ли они дети, и тут же сочинял невероятную историю о женщине, которая жила одновременно и с ним, и с Эдвардом. В другой раз он объявлял, что Бойе и Эррол его дети от раннего брака, и просто плакать хотелось, когда он рассказывал, как мать, умирая, поманила мальчиков и взяла с них слово хорошо себя вести.
Потом я узнал, что Бойе и Эррол на самом деле племянники Хэта. Их родители жили недалеко от Сангре — Гранде, сначала умер отец, потом мать, и тогда мальчики переехали к Хэту.
Они не очень‑то уважительно к нему относились. Никогда не называли его «дядя», только «Хэт»; зато не возражали, когда Хэт говорил, будто они внебрачные. И чтобы Хэт ни выдумывал насчет их рождения, они всегда охотно его поддерживали.
Я познакомился с Хэтом в тот день, когда он пригласил меня в «Овал»[1] на крикет. Вскоре выяснилось, что он прихватил с собой еще одиннадцать мальчишек с соседних улиц.
Мы встали в очередь за билетами, Хэт пересчитал нас вслух и сказал:
— Один взрослый и двенадцать детских.
Очередь уставилась на Хэта.
— Двенадцать детских? — переспросил кассир.
— Двенадцать, — ответил Хэт и потупился.
Болельшики заметно оживились, увидев дюжину мальчишек во главе с Хэтом. Мы шли гуськом вдоль поля и выглядывали свободные места.
— И это все ваши? — кричали они.
Хэт слегка улыбался, давая понять, что его. Когда мы расселись, он не забыл снова громко пересчитать нас.
— А то вдруг одного не хватит, вот уж тогда ваша мать устроит мне… — сказал он.
Это был последний день последней игры между Тринидадом и Ямайкой. Как играли наши — Джерри Гомес и Лен Харбин! Когда Гомес набрал 150 очков, Хэт просто обезумел, стал пританцовывать на месте и кричать:
— Белые люди — Боги, понятно!
К нам подошла женщина с прохладительными напитками.
— Сколько стоит эта штука в ваших стаканах? — спросил Хэт.
— Шесть центов, — ответила женщина.
— А за все сколько возьмете? Мне тринадцать нужно, — сказал Хэт.
— Это все ваши дети? — спросила женщина.
— А что тут такого? — ответил Хэт.
Женщина взяла с нас по пять центов за стакан.
Когда Лен Харбин набрал 89 очков, ему засчитали блокировку ногой, и капитан Тринидада объявил окончание подач.
Хэт разозлился:
— Блокировка, блокировка! Какая еще блокировка! Вот черти, судят, как хотят. И судья‑то главное тринидатский. Господи, даже судьи теперь продаются!
Хэт многое открыл для меня в тот день. Он так произносил имена игроков, что они начали казаться необычными, и так страстно болел за своих, что его волнение передалось и мне.
Я попросил его объяснить мне табло.
Он сказал:
— Слева — бэтсмены, которые свое отыграли.
Я запомнил, потому что он так здорово сказал о выбитых бэтсменах: которые свое отыграли.
Даже в перерыве Хэт не мог успокоиться. Предлагал разным людям самые идиотские пари. Носился повсюду, размахивая долларовой бумажкой, и кричал:
— Доллар против шиллинга, Хедли не выйдет из десятки.
Или:
— Ставлю доллар, Столмейер поймает первый же мяч.
Перерыв заканчивался, на поле уже выходили судьи, как вдруг один из мальчишек разревелся.
— Чего ревешь? — cпросил Хэт.
Мальчишка что‑то промямлил сквозь слезы.
— Чего — чего? — переспросил Хэт.
— Соску он хочет, — крикнул какой‑то дядька.
— Ставлю два доллара, Ямайка потеряет сегодня пять калиток! — выпалил Хэт, повернувшись к нему.
— Идет! У тебя, видать, лишние деньги.
Кто‑то третий вызвался держать ставки.
Мальчишка продолжал реветь.
— Ты же позоришь меня перед людьми. Быстро говори, чего тебе надо! — потребовал Хэт.
В ответ раздалось только всхлипывание. Другой мальчишка подошел к Хэту и что‑то шепнул ему на ухо.
— О, господи! Как же так! Уже игра начинается! — воскликнул Хэт.
Он поднял нас, вывел за трибуны и выстроил вдоль железной ограды стадиона.
— Ну, вот, а теперь расстегивайте штаны и вперед, — сказал он. — Давайте — давайте! Все как один, да побыстрее.
Игра в тот день была просто невероятная. Ямайка, за которую выступал великий Хэдли, при потере шести калиток набрала 31 очко. Вечерело… Броски тринидадского боулера Тирелла Джонсона были неотразимы, и удача придавала ему ловкости.
Толстая старуха, сидевшая слева от нас, принялась вопить, подбадривая Тирелла Джонсона, и всякий раз, когда замолкала, поворачивалась к нам и говорила очень спокойно:
— Я Тирелла еще мальчишкой знала. Все мы с ним, бывало, в шарики играли.
А потом снова начинала кричать.
Хэт получил свой выигрыш.
Страсть к рискованным пари, как я вскоре обнаружил, была слабостью Хэта. Особенно много он просаживал на бегах, но иногда выигрывал, да столько, что угощал всех ребят с Мигель — Стрит.
Хэт, как никто, умел наслаждаться жизнью. Ничего особенного, ничего показного он не делал; напротив, изо дня в день он занимался одним и тем же, но всегда с удовольствием. И порой самые обыденные занятия наполнялись у него загадочным смыслом.
В чем‑то он походил на своего пса. Более смирной овчарки я в жизни не встречал. Вообще‑то все собаки на Мигель — Стрит — это была одна из ее особенностей — походили на своих хозяев. У Джоржа была угрюмая подлая дворняга. У Тони был свирепейший пес. А пес Хэта имел чувство юмора, других таких овчарок я не знаю.
Во — первых, он вел себя несколько странно для овчарки. Бывало, бросишь ему палку, и он становится счастливейшим псом в мире. Однажды в парке «Саванна» я бросил в непролазные кусты гуаву. Он не мог добраться до нее, скулил и жаловался. Потом вдруг отскочил от кустов и с громким лаем промчался мимо меня. Не успел я и глазом моргнуть, как он уже несся обратно с другой гуавой в зубах, и я увидел, как он спрятал ее за кустами.
Я свистнул, и он бросился ко мне, скуля от радости.
— Ну‑ка, малыш, принеси мне гуаву, — сказал я.
Он отбежал к кустам, стал принюхиваться, порыл немного землю, а потом ринулся туда, где только что спрятал свою гуаву.
А вот разноцветные макао и попугаи, которых держал Хэт, не были такими смирными, как его пес. Они не упускали случая наброситься на человека и вообще вели себя, как злые и сварливые старухи. Иногда даже страшно было ходить к Хэту в гости из‑за этих птиц. Стоишь, бывало, разговариваешь спокойно, и вдруг в ногу тебе вонзается коготь или клюв. Хэт уверял нас, будто его они не трогают, но я‑то знал: ему тоже достается.
Хэт и Эдвард — оба стремились к красоте, но странное дело: их увлечения были просто опасны для окружающих. Я имею в виду живопись Эдварда и остроклювых попугаев Хэта.
У Хэта всегда были нелады с полицией. Правда, пустячные. То устроит петушиный бой, то проиграется, а то хватит лишку спиртного.
Однако на блюстителей закона он зла не держал. И всякий раз под Рождество сержант Чарльз, почтмейстер и санитарный инспектор заходили к нему пропустить по стаканчику.
— Понимаешь, Хэт, надо как‑то на жизнь зарабатывать, — говорил сержант Чарльз. — Сам знаешь, я не выслуживаюсь. Повышение мне не светит, и все же…
— Да будет тебе, сержант. Мы ведь не в обиде. А как твои детишки? Как Элия?
Элия был способным мальчиком.
— Элия? Да вот, хочет отдать свои работы на выставку. Вдруг купят! Всегда ведь есть надежда, правда, Хэт? Только надежда у нас и есть. А больше ничего.
И они расставались добрыми друзьями.
Но однажды Хэта поймали на серьезном деле: он разбавлял молоко водой.
— Пришли ко мне полицейские и спрашивают, как вода попала в молоко, — рассказывал потом Хэт. — А я почем знаю, откуда там вода? Я, понимаете, ставлю кастрюлю с молоком в воду. Это чтоб молоко было холодное и не скисало. Наверное, в кастрюле была дырка, вот и все. Маленькая такая дырочка.
— Вот и объясни судье, как всё было, — предложил Эдвард.
А Хэт сказал:
— Тринидад, Эдвард, это тебе не Англия. Разве у нас кого отпустят, если тот правду скажет. У нас так: невиновен — ступай в тюрьму. И вот ты начинаешь взятки давать. Судьям, инспекторам всяким… Тащишь им птицу, леггорнов и деньги тоже суешь. Не успел всех подкупить, глядь, и ты уже в тюрьме.
— Это точно, — сказал Эдвард. — Но не сознаваться же теперь. Надо тебе придумать другую историю.
Хэта оштрафовали на двести долларов, и судья прочел ему длиннющую проповедь.
Домой Хэт вернулся в ярости. Он сорвал с себя галстук, пиджак…
— Не пойму этот чертов мир. Принимаешь ванну, надеваешь свежую рубашку, надеваешь пиджак, надеваешь галстук, чистишь ботинки. И все для чего? Чтобы стоять перед тупым судьей и слушать его оскорбления.
Он еще долго злился и все твердил:
— Прав был Гитлер. Нужно сжечь все законы. Все до единого. Собрать вместе и поджечь к чертям. И смотреть, как они горят. Прав был Гитлер. И чего мы воевали против него?
— Брось, Хэт, — прервал его Эддос. — Не пори ерунду.
— Помолчи, — огрызнулся Хэт. — Прав был Гитлер. Сжечь все законы. Все до единого.
Три месяца Хэт и сержант Чарльз не разговаривали. Сержант был обижен на Хэта, но всегда передавал ему привет.
Однажды он подозвал меня и спросил:
— Ты сегодня увидишь Хэта?
— Да, — ответил я.
— А вчера видел?
— Да.
— Как он там?
— Чего?
— Ну, как он поживает? Хорошо или не очень?
— Нормально, только злится все время.
— Охо — хо, — вздохнул сержант Чарльз.
— Ну, я пошел, — сказал я.
— Погоди…
— А?
— Нет, ничего… Постой. Передай ему привет, ладно?
Хэту я сказал:
— Встретил сегодня твоего сержанта. Он меня к себе затащил. Все ныл, что больше не сердится на тебя. Да, еще просил передать, что это не он сказал полицейским про воду в молоке.
— Про какую воду? В каком молоке? — удивился Хэт.
Я не знал, что ответить.
— Во что превратился Тринидад! — воскликнул Хэт. — Кто‑то сказал, что у меня в молоке вода. Никто не видел, как я разбавляю молоко водой, но все говорят так, будто видели. Все только и говорят о какой‑то воде в моем молоке.
Даже эта история доставляла Хэту удовольствие.
Я всегда считал Хэта человеком с устоявшимися привычками, трудно было представить его другим. Ему было тридцать пять, когда он взял меня на крикетный матч, и сорок три, когда его посадили в тюрьму. Но мне казалось, он не меняется.
Внешне, как я уже говорил, он был похож на Рекса Харрисона[2]. Темнокожий, среднего роста, ни толстый, ни худой. Когда он шел, было заметно, что ноги у него кривоватые и плоскостопые.
Я думал, он всю жизнь будет заниматься одним и тем же. Ходить на крикет, футбол и скачки; утром и днем читать газету, сидеть на дороге и болтать; напиваться и буянить под Рождество и Новый год.
Казалось, ему больше ничего не надо. Ему хватало самого себя, я думал, он и женщинами не интересуется. Конечно, я знал, что время от времени он посещает кое — какие заведения в городе, но считал, что он ходит туда скорее из желания встряхнуться, нежели из потребности в женщинах.
Но произошла история, из‑за которой распался клуб Мигель — стрит, и Хэт стал другим.
Думаю, в случившемся был отчасти виноват Эдвард. Мы не подозревали, как сильно Хэт любил Эдварда, а ведь он страшно горевал из‑за его женитьбы. И не мог скрыть радости, когда жена Эдварда сбежала с американским солдатом. А как он переживал отъезд Эдварда на Арубу!
— Все вырастают или уезжают, — сказал однажды Хэт.
В другой раз он сказал:
— Дурак же я был, что не пошел работать к американцам, как Эдвард и многие другие.
— Что‑то Хэт зачастил в город по вечерам, — сказал Эддос.
— Ну, он взрослый человек, — ответил Бойе. — Что хочет, то и делает.
— Есть такие люди, — сказал Эддос. — Вообще‑то все люди такие. Начинают стареть, и страшно им становится. Вот и молодятся.
Я разозлился на Эддоса, мне не хотелось ему верить, но он был прав, и мне стало стыдно за Хэта.
— Ну и поганый же у тебя язык, — сказал я Эддосу. — Взять бы его, да на помойку.
И вот, в один прекрасный день Хэт привел женщину.
Поначалу мне с ним было как‑то неловко. Ведь он теперь стал солидным мужчиной, отцом семейства и уже не мог все время проводить с нами. Однако, все делали вид, будто никакой женщины нет. И, что хуже всего, Хэт тоже. Он никогда не говорил о ней и вел себя так, словно хотел сказать: ничего не изменилось.
Она была полноватой мулаткой лет тридцати, очень любила синий цвет и называла себя Долли. Бывало, сядет у окна, уставится на что‑нибудь и так просидит до вечера. С нами она не разговаривала. Сдается мне, она вообще не разговаривала, разве что звала Хэта домой.
Однако Бойе с Эрролом были довольны переменами.
— С женщиной дом совсем другой, — говорил Бойе. — Не знаю, с ней мне больше нравится.
А моя мать сказала:
— До чего же мужики тупые. Хэт так переживал за Эдварда, а сам спутался с этой девицей.
Миссис Морган и миссис Бхаку так редко видели Долли, что не успели заметить в ней дурного, однако сошлись на том, что она ленивая и никчемная.
— Эта Долли как старая барыня из богатого дома, — сказала миссис Морган.
Постепенно мы начали забывать о Долли. Да это было и нетрудно, ведь Хэт вел себя, как и раньше. По — прежнему ходил с нами на все матчи, сидел на дороге и болтал.
Когда Долли звала его домой, он никогда сразу не отвечал.
Через полчаса Долли снова вопрошала:
— Хэт, ты идешь?
И тогда Хэт отвечал:
— Иду.
Мне было непонятно, как живет Долли. Она почти все время проводила дома, а Хэт почти все время проводил вне дома. Целыми днями она сидела у окна, глядя на улицу.
Странной они были парой. Никуда не выходили вместе. Никогда не смеялись. И даже не ссорились.
— Как чужие, — сказал однажды Эддос.
— Вовсе нет, — ответил Эррол. — Просто, когда Хэт с вами, он один, а дома, с ней — совсем другой. Вы бы слышали, как он с ней разговаривает! А какие он ей побрякушки дарит!
— Сдается мне, она смахивает на Матильду из калипсо, — сказал Эддос. — Помните?
Матильда, Матильда,
Ты стащила мои деньги
И сбежала в Венесуэлу.
Побрякушки дарит! Что это с Хэтом? Ведет себя, как старик. Разве женщинам побрякушки нужны от таких, как он. Им другое нужно.
Со стороны, однако, можно было заметить только две перемены в хозяйстве Хэта. Всех птиц посадили в клетки, а несчастного пса — на цепь.
Нас так поразило появление Долли, что мы никогда не говорили о ней с Хэтом.
Дальнейшие же события поразили нас еще больше, но подробности выяснились не сразу. Началось с того, что Хэт пропал, а потом поползли слухи.
Только в суде мы всё узнали. Долли сбежала от Хэта, разумеется прихватив все его подарки. Хэт выследил ее и застал с любовником. Разразился ужасный скандал, любовник удрал, и Хэт отыгрался на Долли. В полицейском рапорте было записано, что Хэт, рыдая, пришел в участок с повинной.
— Я убил женщину, — сказал он.
Но Долли осталась жива.
Для нас эта новость прозвучала, как известие о смерти. Несколько дней ходили ошарашенные.
Улица притихла. Никто не собирался у фонаря возле дома Хэта, никто не болтал о том, о сем. Никто не играл в крикет и не будил жителей Мигель — стрит, прилегших вздремнуть на часок после обеда. Жизнь уличного клуба замерла.
Судьба Долли нас мало тревожила, хотя мы понимали, что это жестоко. Мы волновались только за Хэта. В глубине души мы его не осуждали — страдали вместе с ним.
В суде мы увидели, как он изменился. Он постарел и улыбался только губами. И все‑таки он устроил для нас представление. Мы, конечно, смеялись, но хотелось плакать.
Прокурор спросил Хэта:
— Той ночью было темно?
— Ночью всегда темно, — ответил Хэт.
Адвокатом Хэта был Читаранджан, маленький толстенький человечек в коричневом вонючем костюме.
Читаранджан принялся бубнить наизусть речь Порции о милости[3] и довел бы ее до конца, но судья остановил его:
— Мистер Читаранджан, все это очень интересно и кое‑что даже верно, но вы отнимаете у суда время.
После этого Читаранджан долго разглагольствовал о дикой любовной страсти. Он сказал, что Антоний из‑за любви отрекся от империи, а Хэт потерял чувство собственного достоинства. Еще он сказал, что такие преступления называются crime passionel, то есть преступлениями во имя любви, и что во Франции — а уж ему можно было верить, он сам был в Париже — во Франции Хэт стал бы героем. Женщины осыпали бы его цветами.
— Вот из‑за таких адвокатов людей и вешают, — сказал Эддос.
Хэта приговорили к четырем годам заключения.
Мы навестили его в тюрьме на Фредерик — стрит. Только на тюрьму она была мало похожа: стены светло — кремовые и не очень высокие, и, к моему удивлению, многие посетители веселились. Плакали всего несколько женщин, а в остальном все было как на вечеринке, где люди смеются и болтают.
Эддос по этому случаю надел выходной костюм и шляпу взял, правда, держал ее в руке. Оглядевшись, он сказал Хэту:
— А здесь, вроде, неплохо.
— На той неделе меня повезут на Карреру, — сказал Хэт.
Каррера — маленький островок недалеко от Порт — оф — Спейна. Там находилась тюрьма.
— За меня не волнуйтесь, — сказал Хэт. — Вы же меня знаете. Через две недели получу работу полегче.
Каждый раз, когда я ездил купаться в Каренадж или на Пойнт — Куману, я смотрел на Карреру. Остров возвышался над зеленой поверхностью моря, и я отчетливо видел аккуратные розовые постройки. Я пытался представить себе, что в них происходит, но воображение отказывало. Я часто думал: Хэт там, я здесь. Знает ли он, что я здесь и думаю о нем?
Но время шло, у меня появились новые дела, и я неделями не вспоминал Хэта. Сначала я корил себя, а потом понял, что больше не скучаю по нему. Время от времени, когда голова была ничем не занята, я задумывался, а скоро ли он вернется, но на самом деле меня это мало волновало.
Мне было пятнадцать лет, когда Хэта посадили в тюрьму, и восемнадцать, когда он вышел. Много чего случилось за эти три года. Я закончил школу и поступил работать на таможню. Я стал взрослым, уже сам зарабатывал.
Мы встретили Хэта несколько вяло. Не только потому, что сами выросли. Хэт тоже изменился. Он как‑то поблек, и разговор с ним не клеился.
Он обходил все дома и с удовольствием рассказывал о своем заключении.
Моя мать напоила его чаем.
— Как я думал, так и вышло, — рассказывал Хэт. — Подружился с надзирателями, нажал на две — три нужные кнопки и раз! — меня назначают библиотекарем. У них там большая библиотека. Всякие толстые книжки. Вот бы Титусу Хойту туда. Книг много, а читать некому.
Я предложил Хэту закурить, и он машинально взял сигарету. А потом спохватился:
— Эй, что такое? Неужто ты так повзрослел? Когда меня забрали, ты еще не курил. Хотя уж много времени прошло.
— Да, много, — ответил я.
Много времени. А ведь прошло всего три года, но за эти три года я вырос и стал критически смотреть на окружающих. Я уже не хотел быть похожим на Эддоса. Он был слабый и тощий, а раньше я и не замечал, какой он маленький. Титус Хойт раздражал меня своей тупостью и больше не казался забавным. Все изменилось.
Когда Хэта отправили в тюрьму, во мне что‑то умерло.