Писать про Самуила Лурье трудно – ведь надо написать так, чтобы перед ним не было стыдно. Чтобы его доброе и печальное лицо, стоящее перед твоими глазами, не выразило разочарованного понимания: ну да, так тоже можно, бумага стерпит…
А так, как писал Лурье, не сумеет уже никто. Феноменальная пластичность его языка, иногда притворявшаяся потоком сознания, делала нас свидетелями рождения мысли – и это совершенно неповторимо!
Самуил Лурье ощущал литературный процесс как часть истории. Он знал о нем, кажется, все, но его тексты были не диссертационным литературоведением, не складом фактов и арматурой концепций, а неубитым (и оттого сигнализирующим о боли) нервом.
Блистательное перо Лурье-Гедройца исследовало николаевские и александровские времена, но не брезговало и хроникальными записями новейших девяностых и нулевых, и безнадежность русской политической и общественной жизни не описана – прожита им мучительно и многократно. Ахматовскую строку о «великолепном презреньи», пронесенном до конца жизни, можно смело отнести к историку литературы Самуилу Ароновичу Лурье.
Его нет с нами уже пять лет. Невосполнимость потери, очевидная для литературного цеха, увы, неочевидна для общества (или того, что образовалось у нас на том месте, где должно быть – общество). Говоря прямее, страна почти не заметила потери – очередной показатель ее деградации.
Впрочем, по слову Бродского, спасти человечество нельзя, но одного человека – всегда можно. Книги адресованы – людям. И тех, в ком, по Бабелю, квартирует совесть (а в придачу к ней любовь к литературе и вкус к слову), ждет под этой обложкой настоящий подарок – последние тексты Самуила Лурье.