Сыны человеческие — только суета; сыны мужей — ложь; если положить их на весы, все они вместе легче пустоты.
Я знал, что должен написать роман… Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности, такой же непрочной и обманчивой, как сама юность. Я понимаю, что, быть может, и хорошо, что этот роман пропал, но понимал и другое; я должен написать новый.
Начни заново и сосредоточься.
Итак, вот она — Американская Мечта, наша единственная подлинная трагедия. Или назовите ее Анастасией. И поверьте.
Вот она спит. Пока не будите ее. Ночь выдалась не из легких, о чем нетрудно догадаться, глядя на нашу героиню, полностью обнаженную, если не считать одного носка. Другой запутался в одеялах у нее в ногах. Калифорния, тепло. Утро. Она вздыхает. Маленькая рука — ее рука — тянется к свету, будто надеясь обнаружить тяжесть другого тела, крупнее. Держаться не за что. Она запускает пальцы в волосы, длинные и спутанные, особенно темные, точно древняя бронза, в сравнении с бледностью щек, и шеи, и груди.
Есть. Два карих глаза открыты. Она проснулась.
У Анастасии на ушах родинки: бабушка говорила, что это божьи отметины, его напоминание о том, что на роду написано. В бога бабушка не слишком-то верила, по крайней мере в его разрушительную ипостась, но в этом единственном вопросе Анастасия все же предпочитала ей доверять, и, подозреваю, эта выдуманная личная легенда не хуже прочего объясняет, как она очутилась в Пало-Альто в Университете Лиланда,[3] на другом конце страны, вдали от родных и всего, что с ними связано, и даже как она проснулась этим осенним утром — дабы сделать шаг к будущему, которое никто еще не мог представить, но о котором, однако, год спустя «заранее знали» все центральные газеты, — проснулась, опоздав в библиотеку, где трудилась по полдня.
Работником она была ужасным. Вот почему, подозреваю, ее и отправили в специальный фонд, подальше от стойки регистрации, заносить в каталог пожертвования выпускников университета, сделанные исключительно ради получения налоговых льгот и обреченные на вечное хранение в бункере тремя этажами ниже библиотеки. Несмотря на это, Стэси относилась к работе весьма серьезно. Ее преподаватель литературы — с которым она иногда спала и которому была обязана своей должностью в библиотеке — как-то назвал ее перспективной ученицей. И она прилежно изучала то, что, по идее, должна была просто оформлять.
Так, может, его комплимент ночью накануне и заставил ее в это самое утро особо пристально вглядываться в бумажный хлам? Не потому ли она так усердно исследовала бесчисленные пачки писем и фотографий, не потому ли, собственно говоря, так внимательно прочла то, что оказалось (как она позже лихо заявила) чьими-то выброшенными мемуарами? Трудно вообразить, тем более зная, что произошло, но давайте все же попытаемся. Хотя бы этим мы обязаны бедняжке.
Мемуары состояли из пяти исписанных карандашом общих тетрадей, перевязанных бечевкой. Анастасия почти сразу предположила, что автор их был не слишком образован — предложения оказались коротки, им едва хватало слов, дабы внятно излагать, дотянуться от одной мысли к другой. Но уже тогда стало ясно, что этому человеку было что рассказать. Перед ней лежала опись загубленной жизни, распродажа обугленных воспоминаний. Автор озаглавил свою историю, будто предполагал, что позже ее прочтут другие. На картонных обложках он написал слова, которые нам всем так хорошо известны теперь: «КАК ПАЛИ СИЛЬНЫЕ».[4]
Естественно, они были в «лисьих» пятнах, эти тетради, а бумага — того желтоватого оттенка, который она приобретает, десятилетиями пребывая на чердаке, купаясь в собственной кислоте. Страницы трескались от прикосновений Стэси, уголки крошились на ее коленях, точно иссохшая кожа: если кто и листал эти мемуары, это было до ее рождения. Даты вполне соответствовали — 12 декабря 1920 года… 28 апреля 1921 года… но, как ни странно, невзирая на такую точность, автор нигде не обозначил своего имени. В рукописи встречались обращения к нему других — они называли его лейтенантом Питом О'Нилом. Кое-где его имя писалось как «О'Нилл», но ни разу не намекнуло хотя бы на родство автора с дарителем — неким Саймоном Шмальцем, — либо с теми, чьи имена встречались в многочисленных заграничных паспортах, в альбомах с газетными вырезками и фотографиями или прочих разрозненных единицах хранения из коробок, завещанных Университету Лиланда. Анастасия словно угодила в какую-то старинную мистификацию.
А когда утро медленно перетекло в полдень, оказалось, что и сама рукопись отнюдь не так проста, как ей показалось сначала. О'Нил вычеркивал детали, заменяя их совершенно другими. Небрежным росчерком пера его любовница, невысокая брюнетка, была превращена в высокую блондинку. Брат автора сменил имя три раза, а на четвертый и вовсе оказался сестрой.
Этот человек кого-то покрывал. Возможно, он и сам вовсе не был О'Нилом — или О'Ниллом, если уж на то пошло. Прикрытие. Преступление. Интрига, которую почти столетие спустя ей, перспективной ученице, выпало раскрыть. Целые монографии пишутся на менее обширном материале.
Но, не веря его рассказу ни на йоту, она — не рано ли? — поняла, что поверить придется во что-то иное. Заглянуть между строк.
Днем она отправилась плавать. Теперь странно представить Анастасию спортивной. Впрочем, спортивной она и не была — только мокрой. Мишель, самозваная лучшая подруга Стэси, приучила ее к этим дневным заплывам — дважды в неделю, чтобы не отвисал живот, — еще когда они вместе учились в школе. Анастасия, конечно, отвисший живот даже вообразить не могла: ее собственный был скорее чуточку втянут. Ей оставалось только хихикать. Но Мишель, почти закончившая факультет журналистики, была на шесть лет старше первокурсницы Стэси и казалась крупным специалистом в вопросах старения.
Они вместе переоделись. Нашелся только один свободный шкафчик, но это их вполне устраивало — Мишель была на добрых два фута выше Анастасии и существовала совсем на другом уровне. Она повесила брючный костюм — накрахмаленный, с подплечниками, автономную конструкцию, напоминавшую крепкое угловатое тело своей хозяйки, — на крючки, до которых Стэси едва могла дотянуться. Анастасия же просто пошвыряла в кучу на дно шкафчика свои разномастные шмотки, поношенную одежду, годами сбрасываемые знакомыми слои, от которых она избавляла их шкафы, уже переполненные новыми приобретениями. Отчасти детская одежда: Анастасия слишком давно одевалась на благотворительных раздачах и слишком мало выросла. На своем почти подростковом теле она таскала собирательную историю всех, с кем была знакома, пряталась в кокон минувших связей, часто уже без пуговиц.
— Это мои носки? — спросила Мишель, совсем раздетая, и наклонилась, чтобы выудить их из кучи одежды Анастасии. Разумеется, Стэси была уже в купальнике — закрытом, на размер меньше, — который она кое-как, расставив ноги, натянула, даже не выпутавшись из трусов, болтавшихся на лодыжках. Мишель посмотрела носок на свет. — Дырявый.
— Я их позаимствую, ничего? В библиотеке стало холодно.
— Я знаю, Стэси.
— Да?
— Ты только об этом и говоришь. Библиотека и твой профессор Тони Сьенна.
— Неправда.
— Должны же быть другие темы, и…
— Ты знаешь человека по имени Саймон Шмальц?
— Ты имеешь в виду — Саймон Стикли?
— Саймон Шмальц.
— Это он и есть. Только теперь его фамилия Стикли. А почему ты спрашиваешь? Потому что Джонатон выставляется у него в галерее?
— Джонатон?
— Мой бойфренд.
— Он же писатель.
— Он им был. Теперь у него там выставка. Открытие в «Пигмалионе». Я бы тебя пригласила, если бы ты не была вечно так занята.
Мишель застегнула полосатый раздельный купальник и вывела Анастасию к бассейну. Она никогда не понимала Стэси. Учеба для Мишель была лишь очередной галочкой в составленном еще в детстве списке всего, что требовалось для успешной карьеры в издательской среде. Газета, где она работала арт-критиком, тоже попадала в этот список — очередная ступенька к книгам, которые Мишель когда-нибудь напишет, увесистым томам на серьезные темы, с глянцевыми медальонами — монетами королевства, которое она рано или поздно завоюет, — вытисненными на обложках. В конечном итоге она предполагала написать великий американский роман, и, я думаю, все эти приготовления служили для него бизнес-планом — если не сырьем для ее незрелой прозы. А Анастасия — что она могла сказать; она любила читать настолько, что писать ей казалось почти преступлением — отваживаться производить на свет то, чем она так восхищалась в других. По-моему, она вообще не предполагала, что закончит учебу. Она была из тех персонажей, что бытуют в вечном ожидании; история в усердном поиске своей морали.
— Так ты меня познакомишь? — снова спросила Стэси, пока Мишель спускалась в бассейн ступенька за ступенькой.
— С Джонатоном? Я уже который месяц пытаюсь вас свести.
Анастасия рыбкой нырнула там, где было неглубоко.
— С Саймоном. С Саймоном Стикли, — сказала она, вынырнув.
— Ты хочешь встретиться с арт-дилером? Тебе же плевать на искусство. Ты и статьи-то мои никогда не читаешь.
— Он тоже выпускник Лиланда. Может, ты была с ним знакома, когда училась?
— Нет. Он старше.
— Но ты же меня представишь?
— Нужен повод.
— Вот об этом я и думаю, — ответила Стэси, — потому что в библиотеке…
Но Мишель — Мишель уже уплыла прочь: профессионал в шапочке и защитных очках.
Саймон Харпер Стикли.
Мы с Саймоном не дружили. У меня были друзья, немногие, — это было совсем иначе. Мы с ним учились в одной школе, обхаживали одну девочку в детском саду, а после приятельствовали, заново знакомясь каждый год, а то и чаще, в старших классах, колледже и позже, когда нам уже было за двадцать. Он приглашал меня на свои выставки, которые устраивал сначала дома, а потом — то в одной, то в другой галереях к югу от Маркет-стрит. Я ходил. Я пригласил его на вечеринку, которую издатель закатил по случаю выхода моего первого романа. Саймон пришел. Благодаря ему я встретил Мишель. Благодаря ей мы оба встретили Анастасию.
Второй раз мы влюбились в одну и ту же девушку. Галерея Саймона. Моя презентация. Кого винить? Как все учесть?
Моя единственная презентация. Когда я завязал с романами, потребовалось что-то еще. После двух книг — вторую приняли намного прохладнее первой — я понял, что впервые за двадцать девять лет не хочу написать ни строчки. Назовем это писательским ступором или крушением надежд. Скажем, из-за нехватки воображения я счел, что мне больше нечего сказать, из-за самонадеянности решил, что мне вообще было что сказать, из-за малодушного страха побоялся очередного провала. После выхода двух романов я бросил писать — или думал, что бросил, — ибо невыносимо было день за днем сознавать, что никого не интересуют ничьи слова ни по какому поводу. Никто этих романов не читал. Люди говорили, что, само собой, читали, — во всяком случае, те, с кем я разговаривал на званых обедах, — но едва речь заходила о чем-нибудь поконкретнее моего имени, едва они делали вид, что знают автора или его книги, они допускали те же фактические ошибки, что прочли в «Таймс». Рассказчик — не альбинос, а я — не дальний родственник знаменитого поэта.
В общем, с писательством было покончено. Я объявил миру бойкот.
Но было так спокойно… Я поступил на работу — техническое редактирование финансовых отчетов — и неплохо сводил концы с концами, но компания, где я работал, на пике спроса выпустила акции, и в один прекрасный день случайно выяснилось, что я стóю столько, что больше не нуждаюсь в постоянной работе. Ее я тоже бросил. Я поехал домой. Домой к отцу и матери.
Как и все еврейские родители того поколения, мои были убеждены, что их единственный сын вырастет гением. Поэтому они сберегли все мое детство — по крайней мере в бумажном виде — в картотечных коробках, которые мой отец приносил из своей брокерской конторы. На коробках были проставлены даты — чтобы помочь ученым в их будущих исследованиях, не иначе, — проставлены заранее, и на чердаке я находил годы моего еще не прожитого детства в виде пустых картонок, нагроможденных на другие, полные прошедшей жизнью. Так вышло, что пирамида набитых коробок соперничала со мной в росте и будущее буквально нависало надо мной.
В этих коробках хранились все мои школьные работы, а также все, что я писал дома. В интересах архивной целостности коллекции мне никогда не разрешалось в ней рыться. Все детские годы мне запрещали оглядываться назад.
Вот так я и жил. Я жил, как персонажи в романах, каждый день по странице, по осколку, все дальше от начала и ближе к концу. Я вот что хочу сказать: я ощущал время не как другие дети; я всегда понимал, что плоский лист бумаги, на котором можно написать что угодно, на самом деле не плоский, у него есть объем, который вместе с объемами других листов составляет книгу, жизнь, открытую и закрытую историю. Конечны число страниц, которые можно переплести, и число коробок, которые можно поставить одну на другую; а потом все это рухнет. Своей нелепой попыткой обеспечить мне бессмертие родители слишком очевидно выпячивали физический факт моей неизбежной смерти. Я усердно трудился. Трудился, чтобы опередить крушение отцовского архивного проекта.
Разумеется, я не мог преуспеть. От всех моих стараний положение делалось только шатче. Мне было двадцать девять лет, за плечами два написанных романа, больше денег, чем я смел сосчитать, — и ни единого соображения как, ни малейшей идеи зачем.
И тут меня осенило. Мне пришла в голову безумная идея, как заново встать на ноги: найти башмачки с латунными пряжками, первую обувь, что я носил, еще не начав ходить. Но, как выяснилось, родители их не сохранили. (Согласно их планам, мне не суждено было стать спортсменом.) Однако они сберегли страничку с моим первым произведением. Докладом о планете Плутон. Текст был коряв, а каждая буква так старательно выведена, что всякое слово казалось чудом графического упорства. И все же текст был хорош — вероятно, даже лучше всего, что я с тех пор написал. Текст был хорош, и, припомнив весь свой редакторский опыт, я задумался, смогу ли сделать текст еще лучше. Если б я работал над ним всю жизнь, гадал я, — быть может, у меня получилось бы довести его — хотя бы первое предложение — до совершенства. В тот день я и начал. Свой новый проект я назвал «Пожизненное предложение».
Почти восемь месяцев я никому не рассказывал, чем занимаюсь, разве только сообщал, что «шлифую свою прозу», и, признаться, не собирался ни с кем делиться до самой смерти. Если у меня когда-нибудь и имелись читатели, пускай они теперь не понимают кого-нибудь другого, а мои знакомые не прочли и тех двух романов, что уже напечатаны. Другими словами, шлифовки прозы вполне хватало для удовлетворения любопытства тех, кого волновала моя судьба.
И в те месяцы я тоже был доволен, совершенно поглощен своими словами, каждым из них, больше озабочен отношениями между ними, чем собственными отношениями с другими людьми. Была, конечно, Мишель. Мы были вместе еще с тех пор, как я работал техническим редактором, — встретились на одной выставке Саймона. Мишель единственная сподобилась спросить о моем тексте что-то, кроме «ну, как там твоя шлифовка, нормально?». Сама идея шлифовки текста была для нее нова; неудивительно: в газете она ежедневно сталкивалась с жесткими сроками.
— Мне не нравится то, что я написал, — сказал я. — Я хочу написать одно предложение — но совершенное, даже если на это уйдет вся моя жизнь. — Мы были в постели, когда я это сказал. Мы с Мишель часто разговаривали в постели — хотя бы потому, что оба не пылали друг к друг безумной страстью и множественные оргазмы казались излишеством. Просто она была из тех женщин, что не созданы для наготы.
— Единственное предложение? — спросила она.
— Но совершенное, — сказал я.
— Вся твоя жизни? — спросила она.
— Одно придаточное я вынашиваю уже не первый месяц, — сказал я.
О чем еще спрашивать, если вам заявляют такое? Мишель уже была безупречным корреспондентом, через несколько месяцев станет арт-критиком. Она держала руку на пульсе культуры, развенчивала рок-звезд и открывала неизвестных поэтов-концептуалистов. Ей не мешала бессодержательность, она умела держать паузы, дабы они наполнились тайнами, не внятными никому. И у нее был симпатичный ротик.
Но все это лишь видимость. На самом же деле она была так хороша и так подходила для своей профессии, поскольку обладала глубинным отсутствием любопытства. Мишель знала, как сделать материал. Ей были известны все необходимые ингредиенты, как строительному подрядчику известно, какое сырье потребно для возведения многоэтажки. Мишель научилась не беспокоиться из-за личных интересов. Любопытство неприятно, непрофессионально. Одно время я думал, что Мишель выросла из него — так меняют школьную форму на деловой костюм. А сейчас я подозреваю — пускай предвзято, — что у нее никогда и не было собственных интересов, что журналистика в ней сконструировала свою машинерию сама.
Поэтому о чем Мишель могла меня спросить? Что можно рассказать о человеке, который в двадцать девять вернулся к своему первому предложению и вкладывает в него все свое будущее?
Наверное, она пошла к Саймону. Когда я ее озадачивал, она отправлялась в его галерею. Осмотрела экспонаты, а он выдал ей свое экспертное заключение обо мне — заключение, надо сказать, полученное на основе десятилетий незнания меня взаправду, отсутствия особого желания узнать, но зато осведомленности, впитанной за счет простой близости, и понимания, накопленного за наше совместное детсадовское прошлое, которых хватало, чтобы судить о чем угодно. В этом был весь Саймон: он присваивал тех, кого знал. Мишель вытягивала истории из людей, а Саймон вытягивал истории за людей. За ту единственную неделю, когда мой первый роман мелькнул пред взором общественности, Саймон рассказал обо мне больше, чем я сам. Пресса предпочитала общаться с ним, предпочитала нелицеприятные беседы обо мне из вторых рук. Я день-деньской сидел у телефона, а газеты и журналы называли меня затворником и прославляли Саймона, который бескорыстно одолжил свое лицо моему имени. Саймон — влиятельная фигура в мире искусства. Его галерея процветает. А мой роман больше не печатают.
Остановиться на этом он не мог. Когда Мишель, моя девушка, не могла меня понять, Саймон сочинял для нее байки, унимал ее замешательство — так средства для подавления аппетита снимают голод. Какого черта я мучаюсь, редактируя самого себя, когда рядом Саймон, который сделает это за меня и настолько лучше меня, что мое наличие становится во всех смыслах и отношениях излишним?
Саймон никак не мог оставить меня в покое. Саймон позвонил. И сказал:
— Я хочу выставить твою работу в галерее.
— У меня нет никакой работы.
— Именно это я и хочу выставить.
— Я писатель.
— Именно поэтому я и хочу тебя выставить.
Месяцем позже я получил конверт с приглашением. Обычное приглашение, какие рассылал Саймон, — черные буквы на белом пергаменте, — но на сей раз там значилось мое имя. Приглашение на «Пожизненное предложение».
Прибывает Анастасия. Мишель ее сопровождает. Они вместе входят в «Пигмалион» — пустоту, заполненную людьми такой красоты, какую Анастасия только и встречала, и все одинаковые, будто спроектированные.
— Эти люди и есть шоу? — спрашивает она.
— Им бы хотелось так думать.
— А мы?
Мишель смотрит на Анастасию. Очки в роговой оправе. Драное платье. А они шоу — Мишель и Анастасия?
— Знаешь, мы, пожалуй, зрелище.
Это нравится Анастасии. Она хочет играть свою роль. Она ученый, исследователь и, значит, должна приспособиться, работать под прикрытием. Она снимает очки.
— А где же искусство? — спрашивает она, водружая их обратно на нос.
— Я же объясняла, Стэси. Саймон выставляет концептуальную работу. Это произведение Джонатона, оно…
— Я все равно не понимаю. Джонатон романист. Почему я никогда его не видела? Иногда я сомневаюсь, что у тебя по правде есть бойфренд.
— Когда бы ты могла его увидеть, интересно знать? Ты же все время то учишься, то в библиотеке.
— Ты мне так и не ответила: где искусство?
Но их уже заметили.
Подходит Саймон, в гибких пальцах три высоких бокала с шампанским, словно букет.
— Мишель, — говорит он, целуя ее в щеку. — А вы, должно быть, Анастасия.
Он скользкий тип, этот Саймон, светский домушник в черном костюме. Рубашка тоже черная. Когда он движется, лишь его галстук, изредка мелькая в галогеновом освещении, выдает темно-пурпурное томление.
— Меня зовут Стэси, — говорит она, принимая бокал. Пробует шампанское.
— Анастасия. — И смотрит ей в глаза, он выше на полтора фута, и как Стэси может возразить, отказать этому человеку в полной версии своего имени? — Идемте, я покажу вам, что тут есть.
Он оставляет Мишель наедине с шампанским и вторым поцелуем, уже в другую щеку. Притягивает к себе Анастасию, обнимает одной рукой, шампанское — в другой, и так они разгуливают по галерее. Он рассказывает ей об искусстве. Он говорит обо мне.
Я тоже там. Можете не сомневаться. Прямо там, в зале, сам по себе, пью у бара шампанское и опять шампанское. Мишель меня находит. На пути к бару она прорывается сквозь дюжину разговоров с хранителями, арт-дилерами и коллекционерами — они определяют наши вкусы, их именами именуют отделы музеев, гранты и общежития в Университете Лиланда. Мишель задает им вопросы. Она им нравится. У нее суждения, которые они в силах внятно повторить, а еще симпатичный ротик.
Она пробирается ко мне. Симпатичные губки еле касаются моих, которые тоньше и невзрачнее. Ее губы асексуальны, как материнская грудь. Моя прагматичная Мишель, ты всегда хотела побыстрее покончить с липкой сладостью сексуальной неразберихи и сделать меня своим ребенком.
— Привет, — говорит она.
— Зачем он меня в это втянул?
— Саймон помогает твоей карьере, дорогой. Ты сам понимаешь.
— Он продает мою смерть с молотка.
— Ты слишком болезненно к этому относишься. Я думаю, он просто пытается сделать твой маленький проект чуточку интереснее.
— Он принимает от людей заявки на «Пожизненное предложение», чтобы на вырученные деньги достроить мавзолей, где меня и похоронят. Вот это — болезненно.
— Где похоронят твою семью, если угодно. — Она снова целует меня. — И если ставки будут расти в том же духе — а Саймон говорит, что прием не закроется до твоего последнего вздоха, — там хватит места для твоей жены и со временем даже для детей.
— У меня нет ни жены, ни детей. С какой стати Саймону взбрело в голову выставить проект, который предназначался для меня одного?
— Но ты же умрешь, дорогой. Причем скорее рано, чем поздно, если будешь пить столько шампанского. — Она забирает у меня бокал. — Может, минеральной воды? С ломтиком лайма?
— Нет. — Я отнимаю у нее шампанское.
— Ну тогда хотя бы потусуйся, милый. Сегодня ты у нас гвоздь программы.
— Я никого не знаю.
Я отхожу от бара, потому что ее накладные плечи закрывают от меня Анастасию, но Мишель, конечно, делает вывод, что мне не терпится познакомиться с размалеванными стервятницами вдвое, а то и втрое старше меня, покровительствующими моей смерти на благо репутации Саймона.
— Это миссис Стивенс, — говорит Мишель, — а это двойняшки Лэндисторп.
А Стэси по-прежнему с Саймоном. Стоят перед его кабинетом, и она вновь снимает очки. Стэси закуривает, а Саймон — он предлагает ей свой бокал вместо пепельницы. Пока старшая мисс Лэндисторп описывает свои акварели, которые — неужто она желает меня утешить, мол, не я один когда-нибудь умру? — она тайно завещала музею «Метрополитен», я смотрю, как коммерческий директор Саймона пробирается к Анастасии, и лекция о курении в художественной галерее уже надувает ее губы.
Разрешите представить: Жанель Дектор. Она управляет делами Саймона, а под этим предлогом и самим Саймоном. Жанель — в высшей степени безобразная женщина с зазубренным, точно край континента, носом, что расползся между лбом и щеками в патовом рывке к главенству на иссушенном солнцем лице. Ее волосы, безусловно подвергаемые всем процедурам, необходимым для предохранения останков пятидесятилетнего тела от полного распада, похожи на веник и достигают плеч, ниже которых следует некормленое тело, прямое, как дорическая колонна. Жанель называет свою внешность классической и отнюдь не шутит: натура управляющего даже шутить позволяет ей только за счет других.
Она их разлучает. Уводит Анастасию от Саймона. Берет Анастасию на себя, расточая туманные комплименты, которым бедная девочка не может поверить. И вот Саймон уже отошел, беспомощно увяз в разговоре с младшей сестрой Лэндисторп. Жанель накидывается на Стэси. Сигарета конфискована. Никакого шампанского. Жанель отвела ее в угол. Бросила у гардероба. Бросила ее — совсем одну.
Там Анастасия и остается. Стоит и смотрит на Саймона в окружении свиты. Она не различает лиц — очки прячутся в старой кожаной сумке, — но смысл явно улавливает: Саймона все хотят. Они бы водрузили его прямо на барную стойку, если бы Жанель не поддерживала порядок. Жанель необходима — безусловно, необходимее искусства. Саймон не умеет отказывать. Он всегда найдет, что прошептать вам на ушко, — невнятно, можете вообразить что угодно, да это и не важно, что вы себе вообразите, ибо значение имеет лишь то, что другие видели, как Саймон вам нашептывает, и вообразили себе вещи гораздо диковиннее. Саймон никогда не заканчивает разговоров. За него их заканчивает Жанель. Когда вечер подходит к концу, он всегда остается в ее распоряжении.
Обидно ли Анастасии? Я знаю женщин, озлобленных Саймоном. Они разговаривают со мной, потому что я их слушаю и потому что им ничего другого не остается, пока Саймон, очаровательный Саймон, занят превращением инженеров-электротехников в респектабельных коллекционеров, продавая им экспонаты для холостяцких апартаментов в комплекте с платой за формирование экспозиции, или выманивает у очередной безмозглой куколки-наследницы подрастраченное за три поколения состояние. Двадцатитрехлетним программисткам как раз приятно такое обхождение, но семидесятилетние правнучки лавочников, сколотивших капитал при золотой лихорадке, злятся не на шутку. Они думают, что за свои деньги покупают Саймона, но, очнувшись, обнаруживают, что на самом деле приобрели произведение концептуального искусства. Или вообще так и не понимают, что произошло, потому что концепция от них ускользает. Они попросту забывают, что у них имеется произведение, а все документы куда-то засовывают вместе с инструкциями от видеомагнитофона.
Анастасия так и не двинулась. Отвязавшись от старшей мисс Лэндисторп, вцепившейся в меня мертвой хваткой со своей болтовней, я направляюсь к Анастасии — единственной жизни, что я вижу здесь. Я миную Мишель, которая представляет издателя журнала об искусстве — в расчете на то, что он предложит ей работу, — безработному фрилансеру, которого он наймет вместо нее. Я миную Саймона, поигрывающего тонкими бретельками слишком тесного платья крашеной блондинки, дочери местного асфальтового магната, которой он вполне может шептать о будущем свидании. Вот и Жанель, с ней фотограф из иностранной газеты и человек в автоматической инвалидной коляске, некогда бывший директор организации, сто лет назад объединившейся с другой, ныне покойной. Их я тоже миную. Миную, дабы обрести у гардероба Анастасию. Она улыбается мне, размытому силуэту в коричневом твиде.
— Привет, — говорю я, — мы не знакомы.
— Да.
— Я Джонатон. Мишель…
— Джонатон Мишели.
— Я и не знал, что мной настолько… овладели.
— Настолько? — Она улыбается, на щеках ямочки.
— Не понимаю, почему она раньше нас не познакомила?
Она опускает взгляд. Смотрит на себя. Ей, похоже, нравится думать, что весь этот комплект тряпья — цветник шелковых лоскутьев поверх потемневшего старого муслина — самая модная вещь в ее коллекции. Но потом она оглядывает женщин, разодетых по последней моде сезона. Ответом себя не утруждает. Вместо этого спрашивает:
— Так это и есть твое искусство?
— Очевидно. Хотя я сам не понимаю, где именно.
— Я тоже.
Она придвигается ближе. Кожа подернута сигаретным дымом, дыхание — лишними бокалами шампанского. От алкоголя она вялая, словно тряпичная кукла.
— Как бы там ни было, ты романист, — говорит она.
— Я писал романы. Теперь пытаюсь написать предложение.
— Предложение труднее?
— Это самое трудное из того, что мне доводилось писать. Возможно, я никогда его не закончу.
— Но тебе все равно построят мавзолей?
— Если Саймону будет выгодно, он проследит, чтобы мавзолей построили. А ты сколько предложила за мою могилу?
— Я? У меня вообще нет денег. — Она пожимает плечами. — А даже если бы и были, я бы не стала тратиться на мертвое.
— Ты мне нравишься.
— Я бы купила твой новый роман. Ты был хорош. В «Покойся с миром, Энди Уорхолл» ты меня убедил, что сочинительство еще может быть честным занятием. — В ее глазах, густо-карих, играет весь спектр скрытых возможностей. Я гляжу на нее в упор, но понимаю, что она смотрит мимо. Взгляд адресован не мне.
Саймону.
Одну руку он кладет на мое плечо, другую — на ее.
— Вижу, встретились два писателя, — говорит он, необъяснимо довольный собой. Косится на Жанель, занятую клиентами, затем на стойку бара. Через мгновение бармен предлагает нам обоим по бокалу шампанского. — Вам, должно быть, есть о чем поболтать.
— Ты пишешь? — спрашиваю я Анастасию. — Мишель всегда говорит, что ты студентка.
Она глядит на Саймона, потом на меня:
— Я говорила Саймону: я учусь в Лиланде, в его альма-матер. Ты тоже оттуда?
— Уиллистон-колледж, — отвечаю я. — В Массачусетсе.
— Я из Коннектикута.
— И теперь пишешь романы.
— Анастасия как раз трудится над романом, — вклинивается Саймон, — прямо сейчас. — Его рука скользит вниз по ее спине, исчезает в изобилии шелка. — Она мне уже все рассказала.
— Ну, вообще-то я не… пишу.
— Зато она проводит исследование. Слышал бы ты, Джонатон, какие вопросы она задавала. Вообразить не могу почему, но завела вдруг разговор про моих деда с бабкой. Одному господу известно, как она догадалась, что у нашей семьи французские корни. Допрашивала меня чуть ли не с пристрастием, допрашивала меня о прелестях Европы времен belle epoque.[5]
— Он рассказывал, как его семья была дружна с великими писателями. Пили со Скоттом Фицджералдом. Катались на лыжах с Эрнестом Хемингуэем…
Я посмотрел на Саймона:
— Но ты же говорил, что твоя семья…
— Ты, наверное, не так понял, — перебивает Саймон. — Но это не важно. Что бы эта девушка ни исследовала, в конце концов получится отличный роман. — Он глядит на Анастасию, я тоже. Она проводит пальцами по волосам. Закуривает. Гасит сигарету. Она посматривает на Саймона, но по большей части — в пол. — Я не хотел смутить вас, Анастасия. Но поскольку Джонатон зарекся писать, кто-то должен, занять его место. Кто-то должен написать романы, которые написал бы он. Я в вас верю.
— Мне кажется… мне кажется, я не заслуживаю такого доверия, — говорит она Саймону, все больше подчиняясь его власти. — То, чем занимаюсь я, совсем не похоже на то, что делает Джонатон… делал… надеюсь, снова будет… Понимаете, я же ученый…
И Саймон отвечает:
— Ничего страшного. Вы это преодолеете. Когда мы с Джонатоном учились в начальной школе, у него, зануды, ума хватило взяться изучать десятичную систему Дьюи. А пока он был этим занят, я взял и увел у него девочку, которая ему нравилась.
Саймон так обходителен. Он совершенно вытеснил меня из беседы. Я — третье лицо грамматически и третий лишний социально. Толпа рассасывается. Я вижу Жанель, ее траектория неопределенна, как у пчелы, опыляющей клумбу. Вот она. Ей нужен Саймон. Она хочет увести его от этой девчонки, которая в своих лохмотьях выглядит лет на двенадцать, чтобы познакомить с немногими оставшимися важными людьми, с теми, кто, избегая друг друга, дождался самого конца, обнаружил тщетность своих обходных маневров и поэтому требует к себе самого обдуманного и осторожного отношения. Саймон пожимает плечами. Только это он и в состоянии сделать — его рука уже пробралась под платье Анастасии, а ее губы уже приоткрыты в ожидании его губ.
— У меня разговор с писателем Анастасией Лоуренс. Личный разговор, Жанель, и меня сейчас не стоит беспокоить. Правда не стоит.
— И что же вы написали, дорогая? — осведомляется Жанель. — Книжку для детей?
Анастасии нечего ответить. Ее рот, кажется, забыл, что располагает этой функцией, поэтому Саймон отвечает за нее:
— Роман, Жанель. Она написала серьезный роман, он называется «Как пали сильные».
— Никогда о таком не слышала. Может, Джонатон в курсе? Он, кажется, все малоизвестные вещи в публичной библиотеке перечитал.
— Книга еще не опубликована, Жанель. Анастасия сама еще не поняла, чем располагает. — И, заметив, что я по-прежнему стою рядом, Саймон прибавляет: — Сделай-ка с Джонатоном последний круг по залу. Сдается мне, ни один из этих лжедмитриев не собирается ничего покупать.
Жанель берет меня под руку.
— А тебе что-нибудь известно про эту Анастасию Лоуренс?
— Она мне нравится. Настоящая хуцпа[6] для какой-то студентки — взять и написать роман.
Она хмурится — то ли из-за признания, что мне нравится Анастасия Лоуренс, то ли из-за того, что я употребил слово «хуцпа», воспользовался для описания Стэси родным языком, которого бывший Саймон Шмальц так старательно избегает в своей галерее. Я бесполезен. Жанель оставляет меня Мишель со словами:
— Саймон украл вашу Анастасию, а я украла Джонатона и возвращаю вам.
Мишель улыбается ей, потом мне. Она уже взяла оба наших пальто.
— Я так рада, что Стэси тебе понравилась, — говорит она. На пути к выходу Мишель оборачивается, чтобы попрощаться. Но Анастасия уже ушла. Ушла с Саймоном.
Из университетского журнала посещаемости ясно, что назавтра Анастасия пропустила занятия. На лекции Тони Сьенны в десять утра она не появилась. Однако совершенно точно уже не была в это время с Саймоном. Тот каждое утро в полдесятого приходил в галерею. Очевидно, Стэси направилась прямиком в библиотеку.
Ей так много нужно было выяснить, особенно после откровений Саймона о том, что его семья была накоротке с «потерянным поколением». Откуда ей было знать, сколько он выдумал, только чтобы ее развлечь? Откуда ему было знать, насколько это ее затронет? Они провели вместе ночь. Этим все сказано.
Анастасия знала, что Фицджералд в Первую мировую так и не выбрался за океан, что он написал большую часть первого романа, убивая время в офицерских казармах в ожидании приказа к выступлению. Хемингуэй же, с другой стороны, участвовал в военных действиях, был приписан к американскому санитарному корпусу, расквартированному во Франции. Он вполне мог встретить Пита О'Нила, возможно, даже перевязывал раны храброму лейтенанту, со всеми медицинскими подробностями, описанными в его тетрадях. Через Хемингуэя О'Нил мог позже познакомиться с дедом Саймона. В этом был определенный смысл. Быть может, сейчас все это не выглядит таким уж правдоподобным, но представьте, как прозвучало бы настоящее объяснение тогда: кто бы в него поверил?
Она подошла к стеллажам. В считанные дни выяснилось, что к ее лилипутской литературной тайне причастен Эрнест Хемингуэй. Она была кошмарным библиотечным исследователем и перспективной ученицей. Ах, как удивится Тони Сьенна.
Алло. Саймон?
Кто это?
Это я. Анастасия.
А. Ты.
Да. Я.
Нашла выход?
Саймон, нам надо увидеться.
Мне тоже эта ночь понравилась.
Дело не в этом.
Тогда в чем?
Мы можем поговорить?
Мы же сейчас разговариваем?
Да. Нет.
Нет?
Да.
Ты мне нравишься.
Правда?
Ты необычная.
Родинки у меня на ушах?
Где?
Ты меня совсем не знаешь.
А ты знаешь?..
Твоя семья…
Может, по телефону не…
Согласна.
Возможно, у меня дома…
Ты и я?
Но не так.
Ты и я.
Вернувшись в библиотеку, Анастасия взяла еще одну биографию Хемингуэя. Еще раз обдумала все факты. Вывод остался прежним. В указателе никакого Шмальца, никаких упоминаний О'Нила. Впрочем, в книге приводились не только страницы ранних дневников Хемингуэя, но и первые черновики «Фиесты».
Его почерк. Она рассматривала характерные черты — например, особенный изгиб к, и повторяющиеся детали, такие, как почти слитное двойное ф. Наиболее самонадеянную его букву — X, и Е, самую весомую. Не оставалось сомнений. «Как пали сильные» — каждое выведенное карандашом слово — написаны рукой Эрнеста Хемингуэя.
Как это объяснить? Стэси обнаружила, что даты в манускрипте совпадают с годом, когда у Хедли Хемингуэй на Лионском вокзале украли чемодан вместе с черновиком первой книги Эрнеста, к которому Хедли и направлялась, — он катался тогда на лыжах в Швейцарии. Он вполне мог написать этот потерянный роман за год. И язык юношески застенчивый, но уже становится собой: каждое слово в истории лейтенанта О'Нила строго отмерено, точно для телеграммы. Хемингуэй называл пропавший роман лирическим и больше ничего не говорил — возможно, дабы на фоне дальнейших книг, ровнее, эта могла пребывать утраченной. В «Как пали сильные» Анастасии слышалась музыка несмазанной машины современности, скрежет шестеренок, входящих в сцепление с совершенством.
И все же она понимала, что ее языкового слуха, ее взгляда и ума недостаточно. Чтобы дать открытию свое имя и построить на этом репутацию, ей не хватало многих лет, посвященных литературе, авторитета такого человека, как Тони Сьенна. Истолковать то, что лежит перед носом, в силах кто угодно, и, откровенно говоря, есть много литературных критиков гораздо тоньше двадцатилетней Анастасии. Инстинкт уже подсказывал ей: чтобы преуспеть, за страницами любой книги нужно найти историю.
Саймон. Саймон Шмальц. Его прошлое, ее будущее. С Саймоном она пойдет далеко, как никому и не снилось.
Саймон жил в Wunderkammer[7] — я имею в виду, каждая вещь в его квартире была удивительна, и у каждой была своя история, которую он присвоил. Раньше Wunderkammer были причудой джентльменов — кабинетные выставки диковинных трофеев из миров, где хозяину довелось побывать: усохший череп, священный свиток, кусочек магнетита, африканская бабочка в рамке, пучок мандрагоры, щепка от Креста Господня, клык йела. Люди тогда обладали знаниями буквально. Собирая в стеклянной горке разрозненные осколки, они пересказывали весь Восток, анонсировали новый мир, приручали фантастическое. В их кабинетах все различия выглаживались до гомогенности, ассоциируясь с владельцем коллекции. Происходила некая трансформация, двойная метаморфоза: делая коллекцию заурядной, как свое жилье, джентльмен сам становился незауряден, как она.
В квартире Саймона не было ни африканских бабочек, ни усохших черепов. Какие тайны они могли хранить на исходе тысячелетия, когда границами мира стали терминалы аэропортов? У него были иные личные границы, не менее чуждые его происхождению: Саймону требовалось обладать чем угодно, если оно добавляло ему значительности. Каким именно образом он достигал значительности, думаю, не играло для него никакой роли. Я вообще не уверен, что Саймона волновало, заслужена ли его репутация. Более того, я серьезно сомневаюсь, что его интересовало искусство. Возможно, для Саймона загадка искусства — в иллюзии. Этому-то оно Саймона и научило. Wunderkammer были первыми инсталляциями. Квартира Саймона была Wunderkammer — как и вся его жизнь.
Все осмотрев, Стэси спросила его о Хемингуэе.
— А где письма, которые он писал твоему деду?
— Мой дед не говорил по-английски.
— И при этом они дружили?
— Забавные вы люди, писатели. Верите, что весь мир — слова.
Итак, они вернулись к «Как пали сильные». Это никуда не годилось. Но Анастасия — она знала только один способ отвлечь мужчину. Она подошла к Саймону. Прикусила его губу в поцелуе.
Секс с Саймоном Стикли облачен был в саван тишины. Этот человек не рычал, не задыхался. Не потел. Ни на йоту не поддавался животному инстинкту. Я имею в виду, в постели с Анастасией Саймон был столь же утончен, сколь в «Пигмалионе» с клиентами. Изысканное представление. С ней никогда не бывало так — без травм, дискомфорта, без намека на смущение. Под Саймоном она тоже притихла. Могла забыть о его теле — и о своем. Могла выбросить из головы жизненную кутерьму и просто позволить, чтоб ее трахали. Быть всего лишь его миссионером, в той самой позе, под его толчками в ритме на четыре четверти. Секс с Саймоном был безмолвным, но казался Анастасии знакомым, как музыка, что она когда-то слышала.
Сначала он раскатал презерватив, стерильный, как белые перчатки, в которых он брал редкие книги из своей коллекции. Потом занял место сверху. Он уложился ровно в десять минут, затем довел до оргазма ее. Никаких липких следов. Никаких видимых последствий: Саймон утверждал, что тоже кончил, хотя спермы она не заметила. Через несколько минут он предложил повторить цикл. Понаблюдал, как она мечется под его бедрами. Улыбнулся и пригвоздил ее к постели, а она билась в беспомощных конвульсиях, не в силах дотянуться до него обезумевшими ладошками. Семь минут, восемь минут, девять минут. Она остановила его, будто сняла иглу проигрывателя с хорошо знакомой пластинки.
Она уложила его на спину. Заползла сверху. Направила его член себе между ног. Приподняла свое тело и уронила. Вытянулась и соскользнула. Он смотрел на нее, как невыключенная люстра. Анастасия развернулась. Вагиной ткнулась ему в лицо. Сняла резинку. Придвинулась. Она лизала, сосала, прикусывала. Он резко дернулся и вынул.
— Я проглочу, — сказала она, — тебе не нужно…
— Я знаю, — ответил он.
Она повернулась к нему:
— То есть уже все?
Он кивнул:
— Я все чувствую, как любой мужчина.
— И никогда ничего не выходит? То есть…
— Анастасия, дело не в тебе.
— Я сначала не поняла.
— По-моему, оно и к лучшему.
— Тогда мы просто сделаем вид. — Она перекатилась на спину, как ребенок, который играет во взрослую игру и желает доказать, что наконец понял правила. Но Саймон закончил. Он накрыл ее руку своей и удержал.
Вздрогнув, Анастасия проснулась. Лицо — клякса, волосы — колтун, складки от подушки. Все тело — неприкрытое смущение. Лихорадочный пот приклеил простыни к телу.
— Что такое? — еле слышно спросила она.
— Утро, — ответил Саймон.
— А… — Она кулаками потерла глаза. Саймон сидел рядом на постели. В пижаме. — Хочешь снова заняться со мной сексом? Мы можем.
— Наверное, нам стоит съесть что-нибудь.
— Что?
— Я решил, мы будем яйца «бенедикт».
— Ты по правде знаешь, как их готовить? Поцелуй меня.
Он наклонился. Откинул одеяло с ее лица.
Она его укусила, чтобы оставить след.
— Не надо.
— Ты такой бука. — Но теперь она слегка улыбалась. В животе урчало. Саймон обещал принести завтрак в постель.
Она выбралась из-под одеяла. В углу на полке под постером в стиле «ар нуво» с хорошенькой разоблачающейся девицей заметила телевизор. Включила, легла обратно и стала смотреть.
Телевизор Саймона был настроен на его любимый канал — круглосуточные финансовые новости, освещавшие очередной рекордный день чемпионского года экономики, о которой ведущие рассказывали будто о спортивном герое. Сколько Анастасия помнила, экономика ежедневно одерживала победу. Стэси родилась во времена рейгановской революции, а потому язык банкротства — всеобщее безмолвие рухнувшей экономической системы — был для нее чужим, как подробности средневековых пыток. Новая экономика всегда на вершине, вопреки любому здравому смыслу. Просмотр финансовых новостей представлялся ей наблюдением за событиями с заранее известной развязкой в замедленном темпе, и, по-моему, она не постигала, с чего бы взрослому телекомментатору интересоваться этим, а не матчем, результат которого давно оглашен, или фактом вращения земли. Для Анастасии, у которой на счете было меньше сотни долларов, экономика была так же далека, как дела космические, но звезды были хотя бы ослепительнее ленты биржевых сводок. Она закрыла глаза, дабы грезить о ночном небе.
Она снова проснулась от того, что Саймон выключил телевизор. Улыбнулась ему:
— Мне еще ни разу не готовили завтрак.
— Говорят, у меня прекрасно получается «голландез».
— Кто?
— Соус по-голландски.
— Кто говорит, что он у тебя хорошо получается?
— Ну, Жанель говорила. Она выросла на яйцах «бенедикт».
— Ты часто готовишь ей яйца?
— Ей не нужно беспокоиться о холестерине.
— По-твоему, у нее хорошая фигура.
— По-моему, ты самая необычная девушка из тех, что я встречал.
Он повел плечом, чтобы она освободила центр кровати. Его руки подрагивали под тяжестью лакированного подноса. Анастасия кивнула, застенчиво пытаясь прикрыться доступным ей куском одеяла.
Саймон поставил поднос на кровать.
— Хочешь надеть что-нибудь? — спросил он. Она снова кивнула. Он извлек из стенного шкафа красный атласный халат и накинул ей на плечи.
— Спасибо, — сказала она. Поблагодарила за тарелку, которую он ей вручил. Она смотрела, как он взял свою тарелку и сел напротив. Анастасия поняла, что завтрак в постели означает всего лишь пикник на матрасе.
Но это было роскошно. Он разложил перед ней полный комплект серебряных приборов и отдельно ложечку для второго блюда. Пока они ели, он учил ее разбирать английские пробы на серебре, рассказал их историю за несколько сотен лет, отвечая на взгляд, который она бросила на то, что сначала приняла за отметины зубов. Она ничего не отвечала, и он перешел к основным видам рисунка на фарфоре. Она просто ела, изголодавшись с вечера. Он положил ей столько же, сколько себе. Она перемешала все на тарелке, подлив еще соуса из маленькой серебряной соусницы. Собрала все вилкой, чтобы получилась полная вкусовая гамма, и отправила в рот.
Саймон стер с ее щеки след «голландеза». Он расправлялся с содержимым своей тарелки по собственному плану, разбирая то, что соорудил на кухне, будто сверял ингредиенты — яйцо, ветчину и маффин — по группам продуктов. Когда он попробовал каждый и удовлетворился качеством, задача его была выполнена. Изредка он прикасался серебром к фарфору — из вежливости. Подождал, пока она доест, и, меняя тарелку на чашку компота, спросил:
— Когда я увижу твой роман?
— Мм…
— Ты скромница. Я это ценю.
— На самом деле все не так, как ты думаешь.
— Ну разумеется, нет. Я доверяю твоему художественному видению, Анастасия. Знаешь, я редко читаю книги тех, кто еще жив.
— Да.
— Я почти никогда ни о чем не спрашиваю.
— Да?
— Я могу помочь найти хорошего издателя. Я знаю нужных людей.
— Нет. Я не могу. — Правда? Может, просто перепечатать отрывочек на компьютере? Ну конечно, пустить его по рукам — дело стоящее, этакий слепой тест для рядового читателя, чтобы… чтобы… чтобы выяснить, действительно ли так изменился стиль Хемингуэя, как казалось самому писателю после той потери, была ли это действительно «лирическая легкость юности», безвозвратно утраченная впоследствии, и достаточно ли эти изменения глубоки, чтобы раннюю вещь автора не опознали те, кто читал позднейшие книги.
И еще… и еще… Часто ли работа канонического писателя читается и оценивается вне канона? Сто с лишним лет назад Энтони Троллоп[8] такое проделал: на вершине популярности опубликовал роман, ничем не отличавшийся от других, но под псевдонимом, дабы читатели восхищались книгой не только из-за репутации автора. И роман им совершенно не понравился — они читали не написанное, а писателей. Уже тогда беллетристика была жива лишь формально: в каждую новую книгу они вчитывали себя, читающих любимого автора, а не историю, которую он написал. Они вчитывали канон в его романы и тут же вписывали его романы в этот канон. То есть сами себя впутывали в пирамиду умозаключений. Чертов идиот Троллоп. Издатель не позволил ему повторить этот грубый маркетинговый просчет.
Если Троллоп мог потерпеть поражение на вершине славы, Анастасия точно падет — точнее, Хемингуэй в ее лице.
— Я не могу, — повторила она. — Мне нечего показать.
Она сразу же отправилась за рукописью. По понедельникам специальный фонд открывался в девять. Тремя минутами позже она проскользнула мимо стойки регистрации и мышкой прошмыгнула мимо стеллажей со справочной литературой, стремительно миновав протоколы фондов и исследования организаций, рекомендации комитетов и резолюции конгрессов. Бесчисленные репутации, карьеры, судьбы исследований и соперничества интерпретаций были погребены вдоль служебного прохода в специальный фонд, и если исследование имело какое-то значение помимо факта своего существования, жесткий кожаный переплет и приходящее с возрастом место на полке гарантировали, что его содержанию никогда не придется увидеть свет. Следы мертвых исследователей неизгладимы, но невидимы, неизгладимы, ибо невидимы. Невидимы, ибо неизгладимы. Там же стояли и старые энциклопедии. Анастасия проскочила мимо коллективной мудрости предшествующих поколений — текущей версии мира, что окружала читальный зал, строго изъятая из обращения, — и как раз за первым изданием «Энциклопедии Энциклопедий» нырнула в специальный фонд.
Она так и лежала на столе, рукопись. Там, где Анастасия ее оставила.
Дежурная библиотекарша подняла взгляд.
— Ты что тут делаешь в такую рань, Стэси? — Женщина улыбнулась усерднейшей своей сотруднице. — Ты сегодня с трех.
— Работу забыла, — ответила Анастасия, забирая пять общих тетрадей, ничем не отличавшихся от тех, в которые она записывала лекции Тони Сьенны по английскому. И прибавила: — Все, убежала.
Она спрятала тетради в чемодан в изножье кровати, набитый добром, которое она собирала — поскольку не вела дневника, — запасаясь прошлым. Ей казалось, так надежнее. У чемодана был замок.
И куда бы она ни шла, ключ висел у нее на шее.
После нашей встречи с Анастасией в галерее Саймона Мишель стала чаще о ней разговаривать — думаю, не столько потому, что решила, будто я хорошо узнал Анастасию за тот единственный вечер, сколько потому, что поведение Анастасии с Саймоном вынудило Мишель задуматься, насколько хорошо знала Анастасию она сама. Мишель была из тех, кто рассуждает вслух. Не знаю, почему она решила, что ее призвание в писательстве — она никогда ничего не записывала, предварительно как следует не обсудив с кем-нибудь, кто обладал, по ее мнению, достойным интеллектом: со знакомым, который придал бы дополнительные оттенки ее врожденному оптимизму и помешал ее инстинктивному прагматизму, чтобы в итоге все выглядело весомым. Обычно этим знакомым являлась Анастасия. А когда речь заходила об арт-критике, таким знакомым становился я. Эти разговоры и связали нас. Часами слова наши переплетались, пока общая постель не приводила нас неизбежно к открытию других способов совмещения друг с другом.
Думаю, потому я до сих пор и оставался с Мишель. Тогда мне было не о чем писать — проза моя зашла в тупик «Пожизненного предложения», — но мне нравились мои интонации в разговорах с Мишель, а когда мои мысли возвращались ко мне ее словами или печатались под ее именем, я мог обвинять в своих упущениях ее недостатки. Она привлекала меня тем, чего ей не хватало, и тем, что она умела обуздать, даже обсуждая, подозрения, что мне самому не хватало ровно того же.
Но как могла она сравниться с Анастасией? За несколько минут в «Пигмалионе» Стэси умудрилась меня убедить, что мы с ней — последние рудименты иного в однообразном мире.
Рассуждая об Анастасии, Мишель позволяла мне владеть долей этого очарования. Поэтому я поощрял все разговоры о Стэси, сводя к ней даже самые отвлеченные темы. Мишель наверняка замечала, но к тому времени мы оба привыкли по разным причинам желать одного и того же. Честно говоря, сильнее всего мы наслаждались друг другом, когда между нами была Анастасия. Мы целовались в ресторанах и на эскалаторах. Занимались сексом в дневные часы. Обсуждали проблемы Анастасии у нее за спиной и от ее лица разыгрывали воображаемые страсти.
Вечером в понедельник, когда «Как пали сильные» незаметно исчезли из библиотеки Лиланда, Мишель сказала мне, что Анастасия влюблена в Саймона Стикли. Мы уже анализировали произошедшее после их встречи с точки зрения Анастасии (она во всем призналась Мишель по телефону) и с точки зрения Саймона (когда я заходил к нему в галерею, он упомянул свои весьма необычные свидания). Мы думали, что знаем все.
— Стэси часто влюбляется? — спросил я.
— Во всяком случае, о Тони Сьенне она так не говорила.
— Как она его объясняла?
— Сказала, что это был карьерный ход. Он нашел ей работу в библиотеке, чтоб она скопила денег на аспирантуру.
— Ее мать, кажется, унаследовала спорттоварное состояние?
— Она просила Стэси быть управляющей филиала в Нью-Джерси.
— И Стэси отказалась.
— Так что мать не станет платить за ее учебу, а с такой семейной историей она не может запросить финансовую поддержку. — Мишель посмотрела в пол. — Думаешь, Саймон — тоже карьерный ход?
— Нет, — ответил я; помнится, я был вполне уверен. — У Саймона нет академических связей. Он даже академических бесед не ведет. — Мы переглянулись: наши с Мишель разговоры нередко звучали вполне учено, и — я содрогаюсь при воспоминании, — мы воображали, что это производит впечатление на тех, кто случайно подслушивал нас. — Саймон — подумать только! — так и зовет ее писательницей.
— Тебя, Джонатон, он сделал художником.
— Саймон сказал, высшая ставка на «Пожизненное предложение» — почти восемьдесят тысяч.
— Об этом уже в Нью-Йорке говорят.
— Анастасия из Нью-Йорка, — сказал я, хотя знал, что это не так.
— Из Коннектикута, — отозвалась Мишель; тоже хотела вернуться к теме. — Ты же не думаешь, что Саймон когда-нибудь на ней женится.
— Это невыгодно с профессиональной точки зрения, — согласился я. — Ты же знаешь, что им движет. — Потом спросил: — А вот что движет ею?
— В том-то и дело: она уже несколько недель не вспоминала об аспирантуре.
— И?..
— Раньше она только об этом и талдычила. Аспирантура, библиотека и Тони.
— А теперь?
— Я же говорю — только про Саймона.
— Но что она в нем нашла?
— Он красавец. У него водятся деньги.
— Стэси не нужны деньги. Она одевается в поношенные тряпки и читает книги.
— Может, стабильность?
— Говори за себя. Стэси могла бы стать наследницей сети спортивных магазинов, если б захотела.
— Если б отложила свои учебники на пару лет. Я ее не понимаю, она не…
— Чего у Саймона не отнять, — сказал я, уже видя свет в конце тоннеля, как прежде, когда писал романы, — так это успеха.
— Я о том и говорю, милый.
— Нет, не о том. Я имею в виду не повседневный успех и не тот, к примеру, что у кинозвезд. Еще в детском саду Саймон уже обладал этим успехом — харизмой — без особых на то причин. — Я улыбнулся. — Этим он и подкупает.
— Думаешь, Стэси…
— Понятия не имею. Но я и не об этом, Мишель. Я о том, чтó она в нем нашла.
— Ты считаешь, она не добьется успеха самостоятельно? Это сексизм, не находишь?
— Это же она хочет быть с ним. Я тут ни при чем.
— Я при чем. Зря я ее потащила на твою презентацию. Стэси бывает чертовски настойчива.
— Она так хотела встретиться со мной?
— Нет. С Саймоном. Сказала, это для исследования. Она хотела встретиться с Саймоном Шмальцем. Ты же слышал, как она донимала беднягу насчет его французских корней. Стэси что угодно скажет, лишь бы привлечь внимание.
— Но почему Франция? — удивился я. — И как она узнала?
Мишель пожала плечами:
— Она знает массу бесполезных вещей.
— Не таких уж бесполезных. Получила же мужика.
— Она считает, что хочет выйти за него. Джонатон. Просила меня помочь.
— Стать карманным советчиком?
— Приспособить ее к его вкусам. Чтобы он принял ее всерьез.
Договорившись заранее, Анастасия приехала к Мишель в среду в десять утра. Мишель жила в Пасифик-Хайтс на девятом этаже здания, возведенного сразу после землетрясения 1906 года. Всем своим гостям Мишель сообщала, что это лучшие сооружения, потому что катастрофа вселила в людей страх божий, и они, пускай недолго, из кожи вон лезли, чтобы дома их стали прочны. При этом она жаловалась, что полы из твердой древесины слишком холодны без коврового покрытия, а старинные лифты с открытыми кабинами скелетообразной конструкции живостью своей соответствуют уровню прогресса начала века и так и норовят оттяпать чьи-нибудь случайно высунутые пальцы. В этом вся Мишель — не замечать красоты. Вестибюль был храмом декоративного язычества, населен божествами и монстрами, что при каждом визите вселяли трепет в старокатолическую веру Анастасии. А на сводах коридоров на этажах были изображены знаки зодиака — небеса у каждого порога.
— Как думаешь, это богохульство — тайно вожделеть Юпитера? — спросила Анастасия у Мишель, когда они встретились на пороге квартиры. Мишель жевала пшеничный тост с виноградным желе. Как обычно, она не поняла, о чем Стэси говорит.
— Нет, — сказала Мишель. — Хочешь тост?
— Я вообще-то не надеюсь на бессмертие. Я его и не хочу. У тебя есть арахисовое масло?
— Та же банка, что в прошлый раз. — Мишель держала ее для Анастасии, чьи привычки знала лучше, чем сама Стэси. — Два кусочка?
— Пожалуй, ты права насчет Юпитера. Может, мне лучше желе? То есть арахисовое масло — это правильный продукт питания?
— Я его вообще не люблю. По-моему, это дело вкуса.
— Но это плохой вкус? А любить желе — хороший? Ты всегда ешь желе — и посмотри на себя!
На Мишель были обтягивающие джинсы и рубашка на пуговицах, завязанная узлом на бледном животе.
— Я это надела только потому, что обещала ради тебя взять выходной. — Она спрятала кулон с маленьким бриллиантом — по ее словам, полученный от меня, — в вырез рубашки.
— Вот и я о чем. Ты даже сейчас так одета. Определенно, я буду желе. — Стэси опустилась на белый диван и уложила на колени вышитые подушки, словно зверьков. Подушки, как почти все вещи в квартире Мишель, украшал растительный орнамент. У Мишель имелись и живые растения — ради кислорода, но настоящим поводом для гордости были эти лиственные имитации, выкованные из металла, вылепленные в керамике или нарисованные по глазури, что пускали побеги со всех вообразимых плоскостей и заполонили все полки. На стене висели семейные фотографии, обрамленные позолоченными лилиями, и репродукции ботанических гравюр почтенного Пьера-Жозефа Редутэ,[9] а в ванной узор в виде плюща вился прямо по стенам. Даже выдвижные ящики Мишель снабдила большими латунными ручками в форме желудей. Все это радовало ее, особенно все вместе, ибо доказано, что тема имела успех в Эдеме. У Анастасии же были свои излюбленные предметы, среди которых первое место занимали те самые подушки. Вышивка, местами потертая до изветшалости, была выполнена детской рукой кого-то из предков Мишель. Она хранила их лишь в память о семье и доставала только потому, что Анастасия, не имея их под рукой, начинала расхаживать по комнате.
Мишель принесла кофе и тост с желе, который Анастасия, едва надкусив, разочарованно положила на диван. Они посмотрели друг на друга.
— Ты точно понимаешь, что делаешь? — спросила Мишель.
Анастасия покачала головой:
— Я потому и пришла.
— Я не знаю, чем тебе помочь.
— Это слишком хлопотно?
— Для меня — нет.
— Тогда решено — буду делать все, что ты скажешь.
— Во-первых, — сказала Мишель, глядя на отвергнутый тост, — не ставь грязную посуду на белый диван.
— Ну, это я знаю. При Саймоне я бы так не сделала. Научи меня одеваться, и вести себя, и…
— Нужно время.
— Это я поняла, — улыбнулась Стэси. — У меня есть время до завтрашнего вечера.
— Что? Саймон берет тебя в…
— В Музей искусств Сан-Франциско.
— Но…
— Говорит, там благотворительный праздник для дарителей.
— Я знаю.
— Да? То есть ты пойдешь со мной?
— Я не приглашена, Стэси.
— Почему?
— Только аккредитованная пресса.
— Но Саймон не…
— А Саймону и не нужно. Он купил билеты.
— Они платные?
— Там же деньги собирают. Пять сотен за билет для пары.
— Для пары. — Стэси произнесла «пары» так, будто слово это услаждало ее уста. — Пятьсот долларов?
— Официальный прием, вечерние костюмы.
— Знаю, — насупилась Анастасия. — Мне придется одолжить у тебя что-то из твоего… обмундирования.
— Оно тебе велико.
— Я его просто подверну.
— Так не делается.
— А как же я найду по размеру?
— Обычно, Стэси, для этого идут в магазин.
Анастасия кивнула ей весьма значительно, подняв и уронив голову, не отрывая при этом глаз от ног Мишель.
— В магазин, — повторила она. — Ты меня сводишь? Можно занять у тебя денег?
— Обещаешь вернуть?
Залогом было слово Анастасии.
— Но о чем лучше говорить? — спросила Анастасия. Подступал вечер. Мы, все трое, сидели в гостиной Мишель: меня пригласили консультантом по Саймону, едва девушки разделались с покупками. Анастасия устроилась на диване, как всегда, но на сей раз без подушек на коленях. Сидела нога на ногу. Ее завтрашнее вечернее платье уже было упаковано, но Мишель настояла на том, что взрослой женщине требуется и повседневный костюм. Естественно, Стэси его натянула, как только они вернулись. В нем она выглядела как Мишель в миниатюре, и я пришел к выводу, что это жестокая пародия, хотя не понял, кто кого пародировал.
— Мило смотрится, правда? — ворковала Мишель, игнорируя вопрос, о чем же завтра вечером Анастасии говорить в компании Саймона Стикли и прочей элиты мира искусства. Разумеется, невозможно было ответить Мишель, мило ли смотрится Анастасия, не вызвав в моей подруге ревности или не оскорбив ее вкуса, или (если быть честным до конца) не сделав того и другого разом, поэтому я счел ее вопрос риторическим и обратился к Анастасии.
— На самом деле Саймон ничем не интересуется, — сказал я ей. — Но он это компенсирует, делая вид, будто ему интересно абсолютно все.
— Джонатон… — Мишель положила руку на мое запястье. — Будь любезен.
Я убрал руку.
— Он больше никак не умеет. — Я встал. Пошел на кухню. Продолжая говорить, смешал всем по джин-тонику. Мишель не отказывалась от этого коктейля в моем исполнении, а что касается Анастасии, у меня уже создалось ощущение, что она, как и я, безнадежная пьяница. — Я это говорю, потому что это самая страшная тайна Саймона. Он как слепой, делающий вид, будто у него стопроцентное зрение. У него гиперкомпенсация. Он интересуется всем подряд, потому что не отличает одно от другого. Вполне разумно. — Я вручил Анастасии ее бокал, другой передал Мишель. — И поэтому все его обожают.
— Ты тоже? — спросила Анастасия.
Пришлось ответить «да». Пришлось признать: совершенно не важно, что я вижу его насквозь. Ловкость, с которой он создавал каждое свое увлечение, делала его внимание еще желаннее, как желаннее омлета яйцо Фаберже. А еще он интересовал меня, поскольку существовал единственный предмет, к которому Саймон питал интерес, подлинный интерес такой силы, что, я подозреваю, он и был глубинной причиной чрезмерного энтузиазма по поводу всего остального: Саймон интересовался собою. Дело даже не в самолюбии и тщеславии. По сути, Саймон жаждал значительности не ради того, чтобы сразить других, — скорее ради того, чтобы удовлетворить свое любопытство и выяснить, каковы его возможности. Он жил по той же причине, что я — писал. И когда я бросил писать, его жизнь заворожила меня еще сильнее.
Я никому не мог этого рассказать, и уж тем более Анастасии, чей взгляд умолял меня заставить Саймона измениться, чтобы он заинтересовался ею, — и сделать это, просто сказав в заключение моей тирады что-нибудь в этом смысле. Анастасия жадно глотала свой джин-тоник, она тонула. Она влюблена в Саймона. Мишель — ее лучшая подруга, и Мишель влюблена в меня. Анастасия сидела в пяти футах от моего кресла — по прямой, рукой подать, — но эмоциональная геометрия между нами была слишком запутанна — мне, добровольно принявшему пожизненное предложение, ее не прояснить, а душевная топография слишком коварна — мне ее не преодолеть. Это случилось позже.
Я отпустил Анастасию, не обладая ею, от имени Саймона дав ей то, чем он не обладал. Эксцентричная Анастасия, шок новизны в культуре конформизма, что решительно наскучила сама себе, подарит ему значительность. И если он станет значительным, возможно, я вновь смогу писать.
— Ты нужна Саймону, даже если он сам пока не знает зачем, — сказал я. Она допила джин-тоник. Сунула бокал между диванными подушками и, поскольку рот ее был набит льдом, просто кивнула мне. — Понимаешь, сейчас у него все под контролем. Он неуязвим.
— Но с чего бы ему хотеть…
— Ты же исследователь, Анастасия. Ты знаешь ответ: характер формируют его слабости. Если Саймон хочет иметь значение для других, он должен расстаться с чем-то своим. Стэси, ты можешь быть его элементом неопределенности.
На фотографиях видно, что на следующий вечер Анастасия появилась в музее под руку с Саймоном в таком воздушном платье, что казалось, наряду не требовалось даже ее худенького тела: слои основы, сплетение изгибов. Ее доппельгангер. Лучшее, что в ней есть. Если она и выглядела чуть беспомощно (из-за отсутствия очков) или слишком тяжело опиралась на руку спутника (чтобы удерживать равновесие на каблуках), тот, конечно, не позволял этому повлиять на свой жизнерадостный светский настрой.
Саймон расцеловал первую встреченную ими женщину в обе щеки. Затем что-то ей прошептал, отчего скучающее личико оживилось, и представил ее Анастасии. Женщина была лет на пять старше — она полностью сознавала свое обаяние и, казалось, уже подустала от даруемых им преимуществ. Саймон сказал, что ее зовут Кики.
— Я Стэси, — ответила ей Анастасия.
— Анастасия, — поправил Саймон. — Анастасия Лoуренс, писатель. А Кики…
— …жена. — Она показала безымянный палец, усыпанный бриллиантами и золотом.
— Кики — жена Джона Макдоналда. — Анастасия не ответила, только глядела на красивые белые руки Кики, поэтому Саймон подсказал: — «Макдоналд Мануфакчуринг».
— А чем вы занимаетесь? — спросила Анастасия.
— Я занимаюсь принятием решений, — сказала она. — Каждый день принимаю кучу решений. Я решаю, как расставить мебель в нашем коттедже в Тахо и когда пора выкапывать луковицы тюльпанов в бостонском поместье. Я решаю, что я буду на завтрак и на обед и буду ли я ужинать или только пить коктейли весь вечер. Другими словами, я решаю все, что нужно решать. — Она улыбнулась, лицо пошло ямочками, но до глаз улыбка не добралась.
— Не верь ее скромности. На попечении Кики семейная коллекция произведений искусства, а сейчас еще и сад скульптур корпорации «Макдоналд».
— Мой бюджет больше, чем у любого куратора во всей Фортуне.
— Что такое Фортуна?
— Фортуна, штат Калифорния, наша главная резиденция. Мировая штаб-квартира «Макдоналд Мануфакчуринг».
— Они начинали с пиломатериалов, — объяснил Саймон.
— И это было до того уместно, что семья осталась в деле. Мой муж Джон хороший сын. Никогда не покинет семейный бизнес.
Анастасия ждала, когда ответит Саймон, ибо ей самой сказать было нечего, но тот уже отошел, собирая вокруг себя другую компанию. Поэтому она сказала:
— Моя семья занимается торговлей спортивными товарами, но я в этом не участвую. Наверное, я не очень хорошая дочь.
— Вместо этого вы пишете романы. Семье нравятся ваши книги?
— Семья о них не знает.
— А, вы под псевдонимом. Вот почему я не слышала вашего имени. Я постоянно покупаю книги. Хотите что-нибудь выпить?
Пока Анастасия решала, что лучше попросить, сайдкар или дайкири, вернулся Саймон, за которым следовал джентльмен, украшенный множеством медалей и пышными седыми бакенбардами.
— Говорю вам, Айвен, — излагал Саймон, приближаясь, — оригинальна не только ее проза. Она все что угодно делает по-своему. — Айвен энергично кивал в ответ на слова Саймона. — Сама ее жизнь могла бы стать художественной инсталляцией.
— Или художественной литературой, — ответил Айвен, но слишком громко, они уже стояли прямо перед ней. — Капитан Айвен Тул, — провозгласил он.
Она кивнула:
— А где ваш корабль?
— Корабль? На кой черт мне сдался корабль?
— Капитан — это почетное звание, Анастасия, — объяснил Саймон.
— У вас много наград? — Медалей у него было много. — И каждая за что-то почетное?
— Ну, это… это просто украшения. Вы несомненно любопытная девушка. — Он повернулся к Саймону. — Она не похожа на Жанель.
— Она моложе.
— Хорошо, что ты ее привел. А то начали было поговаривать, что вы с Жанель вместе. — Он подмигнул: — Я называю это подрывом репутации.
Стэси посмотрела на своего спутника:
— Это что?..
— Роман Анастасии вас заинтересует, — перебил Саймон, возвращая внимание Айвена, который засмотрелся на проходящую мимо хорошенькую официантку. — Он на… — пока Саймон говорил, Айвен улыбался, поглаживая медали, — на военную тему.
— Роман о войне? Написанный девицей? — Капитан уставился на Анастасию.
— Я вас в это посвящаю, — сказал Саймон, — только потому, что вы хороший клиент.
— Роман о войне, написанный девицей. И каков сюжет?
Тут оба посмотрели на Стэси. Она вздрогнула. Передернулась.
— Саймон ошибается. Я не писала романа о войне. На самом деле я даже не…
— Анастасия скромничает.
— Нет.
— Да. Скромничаешь. А теперь расскажи капитану Тулу… — Но куда делся Айвен? Исчез, преследуя блюдо с говядиной на шпажках. — Анастасия, почему ты спорила?
— Потому что это неправда. То есть ты-то откуда знаешь?
— Это не важно.
— Правда?
— Ты здесь моя гостья.
— Да?
— И я тебе не позволю делать из меня идиота перед моими клиентами.
— Но…
— Я сегодня здесь, чтобы продавать искусство, и не позволю какой-то тупой сучке вещать, что я не знаю, о чем говорю.
Но это было уже слишком. Она всхлипнула и убежала.
Бросился ли за ней Саймон? Спас ли беззащитную бродяжку? Я, конечно, пристрастен и своими глазами не видел, но из достоверного источника мне известно, что наш ловелас выглянул на улицу — и вернулся к Кики.
— Да уж, умеешь ты их очаровать, — сказала она.
— Я не виноват, что она напилась.
— Если она совершеннолетняя. Где ты ее откопал?
— Явилась на мою последнюю выставку.
— И ты, конечно, привел ее к себе.
— А что мне было делать?
— А теперь ты ее отпустил. — Кики выглянула за дверь.
— Ей не хватает честолюбия.
— У нее есть его противоположность, — сказала Кики, возможно, искренне, — а это сильнее. — Светская улыбка вернулась, Кики сжала его руку. — Ты должен на ней жениться.
Стэси вернулась к себе. Почти неделю ее никто не видел. Думаю, она запасала растворимую лапшу в ящиках стола — она любила грызть ее всухомятку, — но в основном жила на кока-коле, которую покупала в автомате на первом этаже по три-четыре банки за раз. Не знаю, говорила ли она по телефону с кем-нибудь, кроме Мишель, — один раз, с ее автоответчиком, желая обсудить ту ночь с Саймоном и намекнуть, что следующие будут заняты аналогично. Разумеется, Саймон от нее вестей не получал. А что до нас с ней — ну, мы еще до этого поворота не дошли.
И в полном уединении она приступила к своей работе. Устранила то немногое в жизни, что еще отвлекало внимание. Как средневековые писцы, дававшие обет молчания, дабы постичь Бога через копирование Его слова, она уединилась от мира во имя работы.
И было это хорошо. Двумя пальцами стуча по клавиатуре, как по клавишам старого «Ремингтона», она воссоздавала точную копию первой тетради рукописи «Как пали сильные». Несмотря на беспорядочное печатание, то была тонкая работа — отсчитывать гребни рукописных u, n и т Хемингуэя, учитывать маленькие х, которые он порой ставил вместо точек, и удлиненные запятые, которые он растягивал по странице, будто пытаясь исчерпать паузы, что наступали в мыслях, когда он сочинял самые длинные предложения.
Все, чему она научилась за всю жизнь, пригодилось ей в эти три дня работы. Плагиат авторской рукописи — дело не только исключительной дисциплины, но и проницательности толкователя. Даже если вот он, текст, на странице, и разборчив, все равно авторское видение в целом можно воссоздать, только анализируя заметки без определенных артиклей, разбросанные на полях, неизвестные математике системы счисления, небрежно оставленные без указателей стрелочки и пьяно шаткие линии. Ученые упражняются в софистике, обсуждая эти вопросы на своих коллоквиумах: можно подумать, их методы достижения единодушия хоть чем-то схожи с сознанием писателя. Издатели публикуют полные академические собрания сочинений для общего пользования, пуская в ход свои навыки там, где останавливался автор: можно подумать, их умение обращаться со словами хоть в чем-то схоже с талантом писателя выстраивать абзацы. Даже сами писатели, со временем возвращаясь к ранним своим произведениям, вынуждены перерабатывать их, дабы подстроиться под собственный профессиональный рост: приукрашивать (для сохранения статуса вундеркинда ex post facto[10]) или затирать (для пресечения слухов об истощении литературного таланта). В любом случае законченному роману рукопись — всего лишь опора: когда конструкцию отливают в бетоне, первым за работу берется плотник, создает деревянную форму. Требуется немало умения, чтобы форма сделала свое дело, но едва это дело сделано, часы кропотливого труда отдираются, дабы обнажилось подлинное сооружение. В строительстве это подготовительное плотничанье зовется вспомогательной конструкцией, и ту же роль в создании романа играет первый набросок рукописи. К концу от исходного повествования может остаться очень мало, а может, вообще ничего, и однако же любая его фраза определит форму, которую книга примет в итоге. Все писательские силы изойдут на рукопись, чтобы она стала хорошей книгой, а потом все писательские силы изойдут на отречение от рукописи ради истории в ней, ради хорошей книги, что явится, когда отброшена будет форма. Но есть существенное различие между возведением здания и сочинением романа: кто угодно отличит дерево от бетона, однако лишь сам автор отличит вспомогательные слова от настоящих. В итоге рукопись, напечатанная красивым шрифтом, может казаться книгой. А в эпоху смерти романа первоклассную рукопись несложно принять за второе пришествие.
«Как пали сильные» были первоклассной рукописью, и Анастасии хватило ума не стремиться к большему. Вероятно, она приняла некие решения, пока печатала; ей приходилось обращать каракули в застывшую последовательность ударов по клавишам, в то или иное разборчивое слово. Разумеется, она вмешивалась, когда по небрежности путались имена, а там, где по рассеянности нарушалась хронология, подключала законы пространственно-временных связей. Намного позже она сказала мне, что всего лишь точно копировала манускрипт, пропуская то, что вычеркнул автор, и перемещая отрывки текста лишь в четко указанном направлении — и мне оставалось только верить. Всем нам, кто эту книгу читает уже в новой обложке, приходится верить, ибо выбора у нас нет. Она не сохранила улик, убеждающих в обратном, и, вновь перечитывая, мы можем списать рваные края повествования не на шокирующий модернизм нешлифованного искусства — ее или даже самого Хемингуэя, — но на неотшлифованность нередактированного материала, который она с поразительным самообладанием выдала за свой собственный. Конечно, нам не с чем сравнивать. Все наши догадки зависят от обстоятельств. Но учтите и обстоятельства: чтобы приписать себе авторство рукописи и все на нее поставить, Анастасия должна была всецело поверить в нее — сильнее и беззаветнее, чем в себя. Эта рукопись должна была стать для нее тем, чем библейские тексты были для средневековых писцов. «Как пали сильные» были ее единственной молитвой.
И я представляю, как она одна в своей комнате, щурясь и вглядываясь при скудном флуоресцентном свете, трудилась над рукописью. Спала урывками, в кресле, целиком закутавшись в плед. У ее босых ног в пустых банках из-под газировки накапливались мертвые окурки. Она не снимала нового платья, и макияж липнул к изможденному липу, точно краска к развалинам. Она уничтожила весь эффект маникюра — Мишель обещала, — потому что обгрызла ногти до мяса. Она игнорировала еду, телефонные звонки и сигналы пожарной тревоги.
Она лишь стучала по клавишам. И когда у нее появилось что показать — полная копия одной тетради из пяти, — она распечатала ее на старом матричном принтере, доставшемся в наследство от Мишель, — агрегате, что жрал перфорированную бумагу и при печати выкрикивал каждую строчку так, будто стучал властям. Никто не пришел. Никому не было дела, чем Анастасия занималась. И она упаковала эти страницы в конверт. Отослала Саймону. Она не поставила на распечатке своего имени, просто написала на первой странице записку для Саймона:
Вот этого ты хотел?
В ту ночь во сне Анастасия пыталась разговаривать. Но никто, даже она сама, не различал ни слова за бурей аплодисментов.
В воскресенье, когда закончилось мое шоу в «Пигмалионе», Саймон на минутку пригласил меня в офис поговорить о делах. Показал мне две вещи. Во-первых, самую высокую текущую ставку на «Пожизненное предложение», которой, как он сообщил, уже хватит, чтобы из цельного мрамора соорудить мавзолей, где достанет места для погребения моих детищ, литературных и прочих. Во-вторых, рукопись немногим больше пятидесяти страниц, распечатанную на старом матричном принтере, без титульного листа.
— Сделай одолжение, — сказал он, — прочти, но никому не показывай. А потом скажи мне, что думаешь о работе автора.
Теперь, естественно, я столько знаю, что не могу полностью доверять воспоминаниям о первом впечатлении. Но могу сказать, что ничего похожего на нынешнюю абсолютную уверенность тогда не было и в помине. «Как пали сильные» погубило то, что случилось с ними и всеми нами, кто играл свои роли, и мне остались только сам артефакт и эта история.
Но я хочу помнить, что тогда все было намного сложнее. Я даже не знал точно, кто написал роман, первой частью коего оказались врученные мне страницы. У меня были подозрения — наверняка Стэси; просто больше никто не отдал бы читать рукопись Саймону. Даже мои два романа — а у него были экземпляры с автографом — он знал только понаслышке. И хотя в тексте не упоминались железные дороги и прочие детали, о которых, по его словам, Анастасия дотошно расспрашивала его в первую встречу, французская обстановка и описываемый период, в общем, совпали и казались вполне точны — я не представлял, кто бы мог такое придумать, кроме ученой Анастасии Лоуренс.
Не буду пересказывать сюжет; газеты уже сделали это по меньшей мере тридцать два раза, а книга до того доступна в разнообразных изданиях, что участие в варварстве пересказа ее иными словами, скуднее, — не просто излишне, но неприлично. И цитировать я не стану; как любой великий роман, эта книга — живое целое, и, по мне, выдергивать из нее отрывки — все равно что отсекать жизненно важный орган из нутра, кое не менее важно. Наконец, толковать его я не рискну; это прежде было искусством Анастасии, но моим — никогда. Я вообще не уверен, что это разумно — объяснять значение чего бы то ни было; не многим разумнее, чем искать Бога логической дедукцией. Я рассказчик и должен верить, что история — в ее рассказе.
Вот мой рассказ. Пожалуй, из него получается моя история. Как знать.
Я приступил к чтению с любопытством, весьма похожим на то, что испытывал к Анастасии в нашу первую встречу в «Пигмалионе». И я сразу же понял, что — тоже весьма похоже на Анастасию — рукопись эта обманчива: Анастасия писала от лица мужчины, им, как тупым инструментом, круша руины жизни. Я по опыту знал, что написать подобный роман почти так же невозможно, как посредством кузнечного молота изготовить хронометр, — и все-таки эти выматывающие предложения сочетались друг с другом, зачастую бросая вызов здравому смыслу, — и приводили в действие историю, богаче которой я просто не мог вообразить. Может, профессиональная зависть. Когда «Покойся с миром, Энди Уорхолл» не оправдал моих надежд, я перестал доверять языку. (Другой вариант — самому себе, что предполагало, однако, будто я верю в нечто значительнее, чем моя карьера, вошедшая в пике, — эта мысль начала до меня доходить, лишь когда я читал «Как пали сильные».) Недоверие к языку ожесточило меня: легкая фамильярность, с которой я жонглировал словами в своих романах, сгустилась до презрения. На поверхности мои затасканные предложения напоминали предложения Анастасии, но, конечно, были бесплодны, ибо каждое выражало лишь то, что и все остальные, — пустое мое отвращение. Я в конце концов разрешился «Пожизненным предложением», надеясь разрешить эту проблему раз и навсегда.
Но у меня на коленях лежали первые пятьдесят три страницы «Как пали сильные», и безжалостность была просто честностью. Рукопись говорила то, что необходимо для поддержания хода рассказа — ни больше ни меньше. Язык, проистекающий из опыта, а не наоборот, не так, как я задумывал писать романы — и потерпел неудачу. Анастасия — она не была писателем. В этом и дело. Так творить мог только опыт. На такое осмелился бы лишь голый талант. Разумеется, я приписал эту рукопись Стэси — как она сама сначала приписала ее вымышленному рассказчику. Слишком подлинно, не заподозришь подвоха. И едва недоверие было так полно исключено, так безгранично недопустимо, уже не возникало вопросов, когда она это писала, или где, или почему. Не усомнишься в авторстве написанного с таким авторитетом. Слишком многое поставлено на карту.
Я отправил страницы рукописи своему редактору в Нью-Йорк. Я искал мнения того, кто не знаком с автором, у кого шире взгляд, кто способен умерить мое восхищение или, по крайней мере, смягчить возможное влияние моего восторга на Саймоновы намерения относительно Анастасии. Одно дело — держать ее поблизости, в руках Саймона, пока я ищу освобождения из объятий Мишель, и совсем другое — дать Саймону понять, чем он располагает.
Фредди Вонг опубликовал оба моих романа, что в индустрии, где редакторы меняют дома даже чаще авторов, привело к массе предположений о том, что карьера его достигла пика еще до сорокового дня рождения, а некоторые даже поговаривали, что «Модель» помогла сберечь его репутацию, а «Покойся с миром, Энди Уорхолл», напротив, стал началом ее конца. Ему больше нравился «Энди Уорхолл», но, думаю, отчасти из-за того, что роман не оправдал ничьих ожиданий в этом бизнесе. Эта книга, не покрывшая ни доллара моего аванса, не говоря уже о национальной рекламной кампании, и продававшаяся в десять раз хуже «Модели», оказалась на редкость явным провалом. Винили многих, но Фредди взял вину по большей части на себя и тем самым избежал почти неминуемого восхождения в ряды руководства. Думаю, в издательском деле наибольший ужас внушал ему собственный успех. Он знал, это не даст ему внешних преимуществ литературной известности автора, но лишит возможности работать со словом, бороться за чистоту речи, ради чего, собственно, редакторы и выбирают книгоиздательство, а не рекламный бизнес, гражданское судопроизводство или другую подобную сферу, где зарабатываются серьезные деньги. Я хочу сказать, он был честен в своих стремлениях, даже с самим собой.
Итак, я нарушил обещание, данное Саймону, — сохранить рукопись в тайне. Не стану утверждать, что поступил благородно или хотя бы благоразумно, но как мог я предвидеть то, что за этим последовало? В записке к редактору я написал только: «Интересно, что ты скажешь о труде моей протеже?» — и затем приврал насчет подвижек в работе над своей новой книгой — обусловленной пунктом 6(б) договора на две книги, подписанного мной при передаче прав на «Энди Уорхола», — с которой, по моим словам, возникли небольшие затруднения из-за объема. Таким образом, ради рукописи Анастасии я обратился к Фредди как к другу — как, полагаю, Саймон обратился ко мне, и, как полагал Саймон, Анастасия обратилась к нему. Фредди тогда был не слишком занят; новое поколение редакционного руководства в «Шрайбер Букс», в большинстве своем его однолетки, уже не доверяло ему приобретение новых книг, а единодушное мнение, что на большее Фредди уже не способен, заставляло агентов с осторожностью делиться с ним многообещающими работами, дабы хорошая рукопись не погибла от его прикосновения.
Я отослал ему страницы «Как пали сильные», повинуясь внезапному порыву. Как это типично: адрес на конверте — единственный литературный подвиг, которым я ныне известен.
Джонатон? Это Фредди Вонг.
Фредди, я тут…
Ты ведь не морочишь мне голову, а?
Морочу?
Ну, с этой рукописью. Хочешь, чтобы я поверил, будто твоя протеже действительно существует…
Ну, она, пожалуй, не совсем протеже. По правде сказать…
Потому что если ты написал это сам, у тебя есть все причины для беспокойства. Это самая рискованная твоя работа.
Я знаю.
И самая сильная вещь, которую я прочел, с тех пор как попал сюда из колледжа.
Она еще учится в колледже.
Кто учится?
Автор.
То есть ты правда этого не писал? Ты не имеешь к этому тексту отношения?
Я не могу писать, тем более так.
Ох черт, Джонатон. Я понял, я понял. Я лучше пойду.
Джонатон? Это Фредди.
Фредди, я…
Так кто это написал?
Написал?
Рукопись. Кто автор рукописи, которую ты прислал мне в среду?
Я… я не могу тебе сказать ее имя. Я дал слово.
Так это она? Студентка? Эта твоя протеже — ты ей доверяешь?
Я не настолько хорошо ее знаю.
Я к тому, что отрывок, который ты мне прислал, обрывается посреди фразы. Считаешь, все остальное будет такое же? Ладно, как оно хоть называется?
По-моему, она это называет «Как пали сильные».
Называет «Как пали сильные». А на твой профессиональный взгляд, роман в целом держит планку?
Я сам видел только то, что прислал тебе. И я его послал, просто чтобы…
Но ты же писатель. Ты сам-то что думаешь?
Ты как-то волнуешься, Фредди.
Волнуюсь? Нет-нет. Я не волнуюсь. Так что ты там говорил?
Тот, кто способен так писать, может позволить себе провал. Это почти все искупает. Но…
Все искупает. Не вопрос. Я лучше пойду.
Джонатон? Фредди.
Фредди.
Мы еще не опоздали предложить договор?
Договор?!
Преимущественный договор на издание «Как пали сильные». Мы готовы предложить…
Ты показывал это другим?
Мы все согласны, что…
Я хотел только узнать твое мнение об Анастасии.
Значит, Анастасия.
Я, разумеется, не предполагал, что вся твоя компания…
Вот что я думаю: я думаю, это настолько хорошо, что само собой снимает все вопросы о целесообразности публикации, не важно, кто автор и насколько он не хочет раскрывать себя. Вот что думает моя компания: 400 000 долларов.
Это вдвое больше, чем вы заплатили за «Энди Уорхолла», и…
Она женщина. Еще студентка. Вот на что смотрит «Шрайбер». Ты сам все знаешь про позиционирование автора.
Я знаю, что оно сделало со мной.
Дай мне поговорить с этой Анастасией, а потом уже все остальное. Самая сильная работа, что я читал, с тех пор как…
Я лучше пойду.
У Кики Веллингтон Макдоналд было с кем поужинать в своем pied-à-terre[11] в Сан-Франциско. Ее муж делал деньги в Фортуне, и, бывая в Сан-Франциско, где Кики в основном и проводила время, когда не летала куда-нибудь на частном самолете, она никогда не ела одна. Калории она полагала досадным побочным эффектом еды, основная цель каковой — показаться умной в разношерстной компании, а вторичное назначение — уравновесить выпивку, которой Кики посвятила большую часть своей печени. Поэтому она, если не выходила в свет, приглашала гостей к себе; ее любимым числом было одиннадцать, оно соответствовало количеству приборов доставшегося ей в наследство старого фамильного серебра с инкрустированными гербами, такими же, как на ее кольце с печаткой. На гербе был представлен обычный набор клинкового оружия, но оно занимало только часть герба: пустое поле зияло под левой перевязью. С очевидной гордостью Кики объясняла гостям, что ее прадед мог претендовать на дворянский титул лишь половиной крови — как и все мужчины в ее жизни, он был ублюдком.
Устав шокировать общество, Кики обратила внимание на мир искусства — то есть неизбежно на Саймона. Он рассказал ей, кого следует приглашать на ужин, она вынудила сделать то же других дилеров, и в ее пентхаусе к югу от Маркета больше бизнеса мешалось с большими развлечениями, нежели в любой галерее города. Тут встречались коллекционеры, художники и диковины от культуры, включая случайных писателей. В прошлый раз я побывал здесь в роли диковины — Кики пригласила меня по предложению Саймона в тот месяц, когда мой первый роман получил благожелательный отзыв в «Алгонкине», а я выиграл какую-то весьма незначительную премию имени писателя, о котором никогда не слышал и чьи произведения так и не смог обнаружить в публичной библиотеке. Мортон Гордон Гулд. Я рассказывал об этом Кики, и как раз это она обо мне вспомнила, когда мы с Мишель приехали в пентхаус переоборудованной часовой башни, служившей Кики городским местом жительства. Конечно, и на этот раз мое имя попало в список приглашенных благодаря Саймону. Когда Кики встречала нас, он и Жанель уже вовсю крутились вокруг других гостей.
— Итак, ты продвинулся, — сказала мне она, — из писателей в художники, и трех лет не прошло. Мои поздравления. Наверняка даже сам Мортон Гордон Гулд такого не достиг. — Она взяла меня за руку. — А вы, должно быть, Мишель, подружка-арт-критик. — Взяв за руку и Мишель, она потащила нас внутрь, как новые трофеи.
— Вы читали Мортона Гордона Гулда? — спросила ее Мишель в полном замешательстве. Этого и следовало ожидать. Все негласные правила, которые она так старательно заучила и так прилежно соблюдала всю взрослую жизнь, совершенно попирались Кики и радостно отвергались теми, кто осторожничал, попав в круг ее богатых знакомых.
— Читала? Я не читаю, боже упаси. Вот мои книги. — Она отпустила руку Мишель и показала на стену позади нас. У Кики были, наверное, тысячи томов — даже она сама не знала точно, — уложенные плашмя, корешками к стене, по всей длине атриума, почти на восемь футов в высоту. Все вместе они напоминали отвесную скалу; страницы — точно обнажившиеся слои породы. По словам Кики, это был ее последний заказ, полностью составленный из книг, что ей рекомендовали, одним художником-инсталлятором, уже известным своими книжно-цементными гостиницами из украденных Гидеоновых библий. Это принесло ему безумную популярность в арт-тусовке, где вещь имела вес, если ее обсуждали хотя бы двое, и Кики не составило особого труда заполучить художника в качестве декоратора. — Естественно, оба твои романа тоже там, — сказала она мне.
Конечно, Мишель была знакома с этим художником — чье имя сегодня забыл не только я — и попыталась воспользоваться всей своей находчивостью, чтобы загладить первое неловкое впечатление, которое оставила, спросив про Мортона Гордона Гулда, вместо того чтобы острить, как прекрасная хозяйка. Мишель повторила то, что, надо думать, когда-то говорил ей я:
— Он использует наши культурные строительные блоки, словно реальные физические объекты, как раз в тот момент, когда наша культура растворяется в эфире, не так ли?
Кики посмотрела на нее с улыбкой, не размыкая губ. Она была так мила. Она сказала:
— Художники — такая дешевая рабочая сила.
Мишель повернулась ко мне:
— Но не кажется ли…
И увидела, что я тоже не обращаю на нее внимания. Улыбчивое лицо Кики безрадостно пошло ямочками.
— Я должна представить вас остальным, — сказала она, все еще держа меня за руку. Она повела меня в гостиную, Мишель шла следом. — Саймона ты знаешь, Жанель тоже, она его сопровождает везде, кроме, как он мне сказал, постели. — Она разговаривала так, чтобы услышали они, а также их собеседник, военно-морской офицер при полном параде. — Это Элли Райх, керамистка. А рядом с Саймоном — капитан Айвен Тул, заявивший самую высокую цену на «Пожизненное предложение».
Айвен повернулся к нам. Его грудь покрывали медали — он двигался будто в кольчуге.
— Вы художник? А вы кто? — спросил он Мишель, глянул на ложбинку между ее грудей и, не обнаружив там ничего занимательного, перевел взгляд на лишенные бретелек выпуклости и изгибы Кики.
— Это Мишель, подружка-арт-критик, — сказала Кики.
— Мы уже встречались, — добавила Мишель.
— Не припомню, не припомню. Моя голова слишком занята в последнее время. Но мне нравится ваша работа, сэр, — обратился он ко мне. — Человеку редко хватает отваги посмотреть в лицо неминуемой смерти. Впрочем, выглядите вы весьма неплохо. Держите хвост пистолетом, вот что я вам скажу.
— Но Джонатон прекрасно…
— Приятно снова тебя встретить, Мишель, — прервал Саймон. — Сколько мы уже не виделись?
— Неделю?
— Нет. Кажется, почти три месяца.
— Я просто…
— Три месяца по меньшей мере, правда, Жанель?
Жанель согласилась, и тем самым они с Мишель нечаянно оказались во взаимном капкане, а меня Кики оставила разговаривать с Айвеном.
— Уверены, что это заслуживает шестизначной суммы? — спросил он.
— Что заслуживает шестизначной суммы?
— Ваше искусство.
— Мне казалось, оно никчемно.
— Бесценно, вы хотите сказать. Потому что шесть цифр — это уйма денег. Пять было моим потолком, но эта милашка Кики все повышала цену — сами знаете, как оно бывает.
— Нет.
— Все имеет цену. Оглянитесь вокруг.
Вряд ли это было сказано буквально, но я все же огляделся. Кики обращалась с искусством так же бесцеремонно, как разговаривала. Современные мастера делили стены с художниками восемнадцатого века, до того безвестными даже в свое время, что не трудились подписывать творения. Тут и там на полу, который сам по себе был минималистской работой по меди, стояли раскрашенные резные деревянные фигуры из средневековых итальянских церквей, бронзовое литье кубистов и разнообразные древние каменные артефакты из Месопотамии. Айвен тоже осмотрелся. Глаза у него при этом были такие, будто он только сейчас заметил, что его окружает. Он недоверчиво прищурился.
— Я владелец одной из этих, — сказал он наконец, указывая на маленькую гравюру Матисса с изображением лежащей в ожидании одалиски — над мягким диваном рядом с фотографией Мэна Рэя[12] и рисунком Эгона Шиле.[13]
Кики сама вручила нам вино, взяв бокалы у девушки-официантки.
— Вижу, вы подружились, — сказала она.
— Айвен как раз говорил о вашем Матиссе, — ответил я.
— А, эта безделушка над диваном? Матисс меня не интересует — слишком миловидный, — просто люди говорят, что я похожа на девушку с картинки. — Она скопировала выражение одалиски, но даже когда оно исчезло, отпечаток его сохранился на овальном лице Кики с маленьким по-французски вздернутым носиком и губами, словно готовыми вот-вот взлететь. Только ироничные морщинки, вечно игравшие в уголках ее глаз, выдавали время, прошедшее от Матисса до ее дней.
— Идем со мной в спальню, — сказала она мне. — Кое-кто хочет видеть тебя. — Она снова взяла меня за руку, позволив Айвену перетечь в кружок Саймона. — Спальня не заслуживает внимания, просто людям нужно где-то уединяться, если они не хотят, чтобы их отловил Саймон и эта старая деловая кошелка, которую он с собой таскает.
— Тебе не нравится Саймон? А я думал, от него все без ума.
— На званых обедах он незаменим. — Она остановила нас в коридоре. — Кстати говоря, откуда все-таки взялась эта Мишель?
— Она моя…
— У меня тоже есть муж. Это еще ни о чем не говорит.
— Не говорит?..
— Муж — всего лишь удобство, как уборная в доме. Когда я была маленькой, у нас в доме уборной не было. Я жила у черта на куличках, и у меня не было ничего. Теперь я живу в центре вселенной со всевозможной свитой и у меня все есть. Например, хорошее столовое серебро.
— Но гербы…
Она пожала плечами:
— По части ублюдка все верно. Впрочем, дело не в этом. Мы говорим о тебе. Мишель обеспечивает тебе хорошую прессу?
— Нет. Считает, что это конфликт интересов.
— Но ты ее, конечно же, не любишь, никакой такой банальщины. — Она улыбнулась мне. — Я тоже была подружкой. Тебе нужна любовница.
— То есть ты предлагаешь… — Я посмотрел, как она движется.
Она завела меня в спальню. Я увидел женщину примерно моего возраста, привлекательную настолько, что любая настоящая красавица потерялась бы в сравнении с нею; она рассматривала картины на стенах — одну из лучших коллекций французской порнографии XIX века, разбавленную самыми жуткими гравюрами «Ужасов войны» Гойи.
— Это Лара. Управляет хеджевым фондом. Ее знают все успешные инвесторы, но она не часто выбирается в люди.
— Я училась с Кики в колледже, — сказала Лара.
— А Джонатон, разумеется, художник. — Кики сжала руку Лары и, высвободившись из моей хватки, сбежала встречать новых гостей, чтобы никто не подумал, будто апартаменты и вечер принадлежат Саймону.
— Вы одни? — спросил я.
— У меня раньше был бойфренд.
— Я имею в виду сейчас. В этой комнате.
— Вы же здесь.
— А минуту назад?
— Когда я ждала?
— Ждали чего?
— Ждала того, что сейчас?
— Сейчас? Зачем?
— Потому что Кики сказала, вы… — Саймон похлопал ее по плечу. Она резко обернулась. И неожиданно обрела равновесие. — Привет, — сказала она. — Вы знакомы с Джонатоном? Он художник.
— А я его дилер. Саймон Харпер Стикли, — сказал он, пожимая ей руку.
— Лара Кримп, — ответила она. — Управляю хеджевым фондом. Мы с Джонатоном беседуем. И если вы…
— Нас ждут в гостиной. Кстати, вы знакомы с Мишель? Вам очень стоит познакомиться. Идите вперед. Мы с Джонатоном догоним.
— Но Джонатон…
— Джонатон художник. Пожалуйста, идите первой. — И, поскольку в словах его не было никакой логики, она подчинилась. Когда она ушла, Саймон улыбнулся мне: — Не стоит так вести себя на людях, Джонатон. — Он прислонился к балдахину кровати Кики. — Я не говорю, что надо придерживаться моногамии или еще в какие крайности впадать, но мои возможности продавать твои произведения, не говоря уже о моих возможностях продавать работы других клиентов, зависят от твоих хороших отношений с Мишель. Тебе не обязательно считаться с ее мнением, но мои клиенты с ним считаются.
— Но Кики…
— Я знаю. Одному богу известно, что она наговорила бедняжке Ларе, не самой умной девице, — и только для того, чтобы устроить спектакль для Мишель.
— Мишель?
— Ну конечно. Чтобы Мишель испортила твою карьеру — Кики решила, это самый очевидный способ отомстить Айвену за то, что он перебил ее цену на «Пожизненное предложение».
Я посмотрел на Саймона. Он определенно свихнулся.
— Я не свихнулся. Кики не присылала меня звать тебя к столу. Она отправила твою подругу. — Он кивнул, убежденный в неопровержимости своих доводов, ибо они связывали воедино все, что касалось его самого. — Так вот, раз уж мы с этим разобрались. Ты говорил по телефону, у тебя есть что сказать о рукописи, которую я тебе дал…
Но на этот раз Кики все-таки прислала Мишель.
— Твой суп остывает, — сказала она.
Меня посадили между нею и Ларой, два одинаковых взаимозаменяемых инвестиционных банкира по имени Брэд и Тед сидели слева от Лары и справа от Мишель, соответственно, а Саймон бок о бок с Жанель — напротив. Кики села во главе стола, Айвену же отвела место чуть ли не в миле от себя на противоположном конце, где тугоухость терзала бы гостя всего сильнее. Чуть менее способная хозяйка, возможно, не сообразила бы так грамотно рассадить гостей в преддверье катастрофы и уж конечно не смогла бы начать общую беседу с тем хладнокровием, с которым Кики посмотрела на пустой стул подле Саймона и произнесла:
— Я надеялась, вы с Жанель догадаетесь пригласить, хотя бы из соображений дружеского семейного треугольника, романистку Анастасию Лоуренс. Ты же знаком с ее работой, Джонатон.
— Работой? — спросил Айвен.
— Анастасии Лоуренс, — провозгласила Кики.
— Анастасия Лоуренс. — Айвен выпятил грудь, толкнув стол животом с силой почти фатальной для хрусталя. — Я имел честь встретиться с этой дамой, без сомнения выдающимся литератором.
— Вы читали ее книги, Айвен? — Когда Кики улыбалась, губы ее трепетали, словно крылья, и я подозревал, что она никогда по-настоящему не смеется, потому что от сотрясения они могут испугаться и скрыться в ее светло-золотистой шевелюре.
— Я не нуждаюсь в книгах, — объявил Айвен, — ведь я был представлен автору лично.
— Похоже, как и все в этом городе. Саймон оказывает ей наивысшее расположение. Я даже подумала было, что они вместе. А теперь и Айвен в рядах обожателей? Я впечатлена, признаю, но когда же она успевает писать?
— Анастасия не писатель, не то, что вы подумали. Она студентка, — громко заявила Мишель.
— Cosi Fan Tutte?[14] — улыбнулась Кики.
— Сейчас — Университет Лиланда, но суть не в этом. Саймон знаком с…
— Саймон с глубоким уважением относится к работе мисс Лоуренс, — перебила Жанель. — Не более того.
— Но что она все-таки написала? Я спрашиваю исключительно как жадный коллекционер литературы, знаний и всякого такого.
Тут нам всем подали креветочный коктейль. Айвен завладел порцией Лары, как он уже поступил с ее раковым супом, потому что у нее была врожденная аллергия на еду, особенно на моллюсков и ракообразных, специи и все, что содержало молоко. Элли тоже не ела креветки; вместо этого она режиссировала представление креветочного цирка, чтобы развлечься, пока беседа о каких-то неизвестных людях шла своим чередом.
Брэд и Тед также не знали Анастасию, что не помешало им высказать мнение о ее литературном таланте.
— Я читал всех известных авторов, — заявил Брэд. — Этой Лоуренс нет ни в одном серьезном списке бестселлеров.
— Писателям нельзя доверять, — сказал Тед. — Они слишком много о себе воображают.
— А инвестиционные банкиры — нет? — спросила Лара.
— Наша работа подчиняется правилам и нормативам, проверяется Внутренней налоговой службой и контролируется Комиссией по ценным бумагам и биржам, — сказал Брэд. — А писатели могут болтать, что им вздумается, и никто их не контролирует. И художники такие же. — При этом Брэд необъяснимо уставился на меня.
— Ты ему просто завидуешь, — ответила Лара.
— Ему? — вернулся в разговор Айвен. — Кому — ему? Анастасия — девица.
— А Джонатон нет. — Лара попыталась под столом взять меня за руку, и у нее бы получилось, если бы руку мою уже не сжимала Мишель. Похоже, Мишель сначала приняла ее руку за мою вторую, как и Лара, — поэтому несколько секунд они держались за руки у меня на коленях, пока с сугубой остротой не распознали кольца и маникюр. Они уставились друг на друга. Покосились на меня.
— Я прочел отрывок из романа Анастасии, — сказал я, — в рукописи. И если бы я мог писать хоть на йоту так же, как написаны «Как пали сильные», я бы продолжал до сих пор.
Мишель настолько растерялась, что забыла о Лариной руке у меня на коленях. Но не успела Мишель ухватиться за тему, Кики подбросила своих дров в костер восхищения.
— Признаться, я ей немного завидую. Надеюсь, ты не строишь коварные планы насчет этой девушки? — спросила она, глядя на Саймона.
Жанель ответила за него:
— Саймон высоко ценит ее лишь с профессиональной точки зрения.
— Потому что не прочел ни одной ее книги и ему не к чему придраться. К этому я отношусь с уважением. Эта девушка делает то, что уже сделал Джонатон, — порождает идеальную пустоту. Ее единственная ошибка — дать рукопись Джонатону. И тем не менее, Джонатон, она может побить тебя твоим же оружием. — Кики улыбнулась Айвену. — На что я очень надеюсь.
В качестве основного блюда у Кики подавали краба в мягком панцире, приготовленного по вьетнамскому рецепту с массой специй вопреки протестам консервативного французского шеф-повара, готовившего Макдоналдам в Сан-Франциско. Это было хобби Кики — заставлять его готовить блюда бывших колоний его родины. Он метал громы, молнии и подвернувшиеся под руку горшочки, но Кики всякий раз побеждала, угрожая самостоятельно приготовить единственное, что, по ее словам, она умела: сосиски с картофельным пюре. Есть поданного краба оказалось не проще, чем готовить, поэтому разговор неминуемо увял. Брэд и Тед высказались о том, что следует делать Федеральному резервному банку в интересах бедного маленького большого бизнеса, Саймон согласился с этим как с само собой разумеющимся — в качестве прелюдии к приглашению посмотреть новые работы в его галерее, которые повышались или понижались в цене в зависимости от колебания процентных ставок. Лара, глядя, как ест Мишель и все остальные, отведала наконец своего краба. Вскоре после этого такси повезло ее домой в сопровождении Элли — та сама вызвалась по причине, которой никто не понял и не затруднился выяснить. Кики махнула рукой на ужин. Она всучила Элли пакеты с едой для обеих.
В хаосе, охватившем пентхаус Кики, Мишель попыталась задать мне кучу головоломных вопросов, но Саймон успел первым. Для этого он отвел меня в коридор, где шеф-повар Кики проклинал ее за гостей, неспособных оценить его кулинарное мастерство, и за испорченный напрочь десерт. Саймон положил мне руку на плечо. Я в плену. Мы пошли. Мы шли, а затем идти стало некуда. Мы оказались в спальне Кики.
— Нас прервали, — сказал он, захлопнув дверь. — Рукопись…
— Ничего подобного я никогда не читал. Я уже сказал за ужином.
— И напрасно. Но продолжай.
— Мне пришлось кое-кому ее показать, чтобы быть уверенным.
— Ты показал ее Мишель?
— Человеку, которого я уважаю. Я знаю, что не должен был. Но пойми, с работой такого редкого уровня я не мог доверять одному себе. Я показал ее моему редактору, а он, помимо прочего, мой друг.
— И ему не понравилось.
— Он решил, что это заявка. Он предложил цену.
— Это стоит денег?
— Тут ценность больше, чем деньги, Саймон.
— Но все же сколько?
— Ты не о том думаешь. Оцени сам язык.
— Деньги — вот настоящий язык. Знаешь выражение: «Деньги — это мнение, которое все разделяют».
— Я знаю этот афоризм. Я сам его написал. Это все, что люди помнят из «Модели». Вот только люди забыли, что это была сатира.
— Итак, сколько же?
— Четыреста тысяч.
— И все?
— Это намного больше, чем получил я. Больше, чем за «Модель» и «Покойся с миром, Энди Уорхолл», вместе взятые.
— Значит, этому твоему редактору понравилась Анастасия.
— Ему понравилось «Как пали сильные».
— Это одно и то же. Разумеется, мне надо с ним поговорить.
— Но Анастасия…
— Не впутывай Анастасию. Ты правильно говоришь — это касается романа.
— Но Анастасия…
— …не поймет. Это мое дело, не твое. Пожалуйста, ради общего блага, я прошу тебя не вмешиваться.
— Но я…
— …сделал все, что мог. Мы это ценим. И Анастасия, и я тоже. Но ты писатель. Художник. И это все, на что ты способен. Мы оба знаем такое, что не должна знать, к примеру, Мишель. Вот пусть так и будет. — Он протянул руку.
— Ты будешь о ней заботиться? Ее новая одежда и макияж — это все было для тебя. Я хочу сказать, она бы сделала что угодно.
— Тебе не все равно.
— Со мной бывает.
— Мне тоже.
Я пожал ему руку. Мне нужно было поверить ему, пусть все, что я видел прежде, подсказывало, что верить ему не стоит. Как с той девочкой в детском саду: он получит Анастасию. Он может делать с ней что заблагорассудится. И все же, если б я поверил, что он все сделает правильно — если б я смог забыть о здравом смысле и поверить на слово, — не повлияло бы это на поведение Саймона больше, чем недоверие, перекрестные допросы и отчуждение? Даже не добившись Анастасии, я не мог ее отпустить. Пожалуй, я бросил бы все ради нее, даже эту рукопись, будь она моей. Не суждено. Вместо этого я расстался с желанием. В конце концов, это было невозможно. И недостаточно.
И я пожал Саймону руку, мягкую, белую, она быстро скользнула в мою и обратно, точно развязалась удавка. Потом он отправился в гостиную пить херес с оставшейся компанией. Я пошел следом. Мишель, уже порядком пьяная, загнала в угол Брэда и Теда. Кики в восторге подсылала прислугу подливать Мишель в бокал. Подозвала меня.
— Ты очень понравился Ларе, — сказала Кики, глядя на Мишель и инвестиционных банкиров.
Но моя подруга уже успела высвободиться. Подошла ко мне.
— Уже поздно? — спросила она, выворачивая мне руку, чтобы глянуть на часы. Я повез Мишель домой.
Целуя меня в постели, она спросила:
— Стэси пишет романы, и ты их читаешь?
— Только ради Саймона, — заверил я. Она прижала меня к себе. Сунула руку мне между ног, будто что-то забыла там и лишь теперь вспомнила. — Убери, — сказал я.
Она сделала вид, что понимает.
Саймон назначил Анастасии свидание. Поклялся, что они будут одни, и, словно в доказательство, повез ее прямо через мост Золотые Ворота на мыс Марин.
Конечно, у Саймона были способы делать все и вся своей собственностью, и этот национальный парк не стал исключением. То, что другие мужчины — не важно, сколько их было, — уже ездили с Анастасией на мыс, привозили ее к тому же самому повороту на холме, чтобы посмотреть на тот же самый закат над тем же заливом и городом, ничего не значило. Прошлое не интересовало Саймона. Он рассказал ей, как и все остальные прежде, что Марин раньше был фортом, но выразился не так, как неизбежно говорили другие — будто это общеизвестный факт, с которым она, скорее всего, уже знакома. Они говорили: «А ты знаешь, что?..» Саймон сказал: «Я покажу тебе, где…» И показал. По дороге к холмам он ткнул в заброшенные бункеры, которые она уже видела. Но он не излагал ей историю войны. Говоря, что Марин был фортом, Саймон имел в виду совсем не это. Он поведал, что Марин был фортом для него и армии его друзей, до того как он вырос и стал Саймоном Харпером Стикли, владельцем «Пигмалиона» и будущим соучастником жизни Анастасии. Они спускались по серпантину на спортивном «остин-хили», одной рукой Саймон обнимал ее, иногда отвлекаясь на переключение передач, и рассказывал ей истории обо всем, что их окружало, вступая во владение каждой складкой и стежком ландшафта, размечая их границы вехами той безоговорочной личной значимости, что бывает только в детстве.
Он завернул огромный период истории в подарочную упаковку, которую смог вручить Анастасии, в сей маскировке даря одного себя. Только вот Анастасия, так жаждавшая занять весь его мир, задавала вопросы, на которые не всегда отвечало его повествование о бесчисленных экспедициях под его личным командованием.
— А какое звание было у Джонатона? — поинтересовалась она.
У меня не было звания. У меня не было звания, потому что я и Саймон вместе были на мысу Марин только однажды, в день его рождения, с его семьей и чуть ли не всей нашей детсадовской группой. Если даже он и планировал какие-то военные маневры, их так и не случилось, потому что он исчез со своей подружкой вскоре после прибытия, оставив нас пришпиливать хвост ослу и задувать свечи, загадывая за него желания. После этого его не выпускали из дома, Марин больше не вернулся к нему — и взамен он изучил топографию парка так тщательно, что, приехав с Анастасией в эти холмы спустя двадцать с лишним лет, хорошо помнил атаки и маневры реальной армии и подробно рассказывал о них так, будто сам их в детстве изобрел.
Разумеется, он и раньше использовал с женщинами эту уловку — заключал все важное в сугубо личные рамки, — но сомневаюсь, чтобы он хоть единожды поверил в свои россказни больше, чем когда его слушала Анастасия. Она задавала вопросы, требовала подробностей, для которых он еще не успел сфабриковать воспоминания, — какой удар по его уверенности.
А еще больше его тревожила мысль о том, что, общаясь со мной, она могла познать его за рамками его собственного представления о себе. И то, как он отвечал, — то так, то эдак переминаясь под грузом собственного прошлого, — влияло на его будущее с ней, с самим собой. Естественно, он меня дискредитировал.
— Джонатон не участвовал в этом, как ему хотелось бы думать, — доверительно сообщил Саймон, остановив машину у подножия скалы. — Он писатель. Это дает ему патент на вольное обращение с фактами.
Солнце почти село. Только его ореол дрожал на горизонте.
— Как будто святой решил окунуться, — сказала Анастасия, чтобы вместе с остальными мыслями смыть из памяти слово «писатель». После этого у каждого была своя причина избегать моего имени в разговорах.
Она дрожала. Он обнял ее, укрыл съежившиеся плечи своим пиджаком.
— У тебя есть святой покровитель? — спросил он.
— Мне бы, наверное, хотелось быть еврейкой. — От Мишель она узнала о прошлом Саймона. Мишель узнала от меня. Однако смысл замены фамилии Шмальц на Стикли почему-то ускользнул от бедной католической души Анастасии. Или быть может, она уловила то, что упустили мы все: он разыгрывал из себя истинного «американца англо-саксонского происхождения и протестантского вероисповедания» даже лучше меня, но, наверное, чувствовал свою еврейскую сущность острее, чем я, усерднее от нее убегая и добившись больших успехов. Признаться в этом хотя бы самому себе в тот момент было совершенно невозможно, но сомнения Анастасии, вероятно, показались ему сочувствием. Долгие годы Саймон сходил за протестанта, но ему не хватало убежденности, чтобы убедить самого себя. Если и было в его культурном самосознании что-то от уцененного «пари Паскаля»,[15] то лишь потому, что такова личность Саймона в целом — сфальсифицированные выборы, в которых Анастасия угнездилась вотумом доверия.
— Зачем тебе быть еврейкой? — спросил Саймон. Он выпустил ее из машины. Они шли рядом. Держались за руки. Паузы в разговоре удлинялись, как сумеречные тени их фигур.
— Мне бы хотелось быть еврейкой, потому что… — Она посмотрела на него. Враждебность в его голосе была незваной, как комок в горле. — Я однажды была в синагоге. Женщины сидели отдельно от мужчин. На нас были платки, и я ничего не понимала. Я пошла только потому, что читала Псалмы и хотела это испытать. Они не видели, что я чужая, что я не одна из них. Наверное, они меня вообще не замечали. Они были где-то не здесь. Для католика обретение веры так же очевидно и невероятно, как свидетельствование чуда, плачущей мадонны или пресуществлений, а в синагоге нет ничего подобного, не на что смотреть, ни доказательств, ни зрелища. Я закрыла глаза. И в их молитве, не понимая ни слова, я услышала отзвук того, куда они уходят в себе. Мне захотелось этого — быть глубокой, как история, и такой же святой. Искушение. Понимаешь?
— А здесь родители справляли мой шестой день рождения, — сказал Саймон, будто отвечая. Так же естественно, как их спуск к воде, и прозвучало уместно, и он продолжил, неспешно, как и Анастасия: — Они задумали барбекю, для взрослых — курицу, а для нас — хот-доги. Не еврейскую кухню, как дома. Это был мой день рождения, поэтому они согласились на сосиски «Оскар Майер», как я хотел. Разрешили выбрать игры, которые мне нравились. Я выбрал перетягивание каната, и отец принес домой веревку из… с работы. — Тут Саймон умолк. Анастасия сбросила мокасины, купленные под присмотром Мишель вместе с остальными нарядами, и пошла по пляжу босиком, чтобы Саймон увидел ее педикюр. И случилось странное: он тоже снял обувь. — Работа моего отца… это была скобяная лавка. Настоящий восторг для мальчишки. Я выбрал перетягивание каната, чтобы похвастаться его товаром.
— Ты был хорошим сыном.
— Пришли сорок три человека из класса. Одну девочку звали Каролина. Моя первая настоящая подружка. Вон там мы прятались все время, у той дальней скалы. Роковая девица, ругалась как рок-звезда. Клялась, что бросит меня, если я оставлю ее ради дня рождения. Она была неисправима.
— У тебя было много девушек.
— Нет.
— И еще Жанель.
— Это бизнес. — Он взял ее за руку. — Кстати, твой роман восхитителен.
— О…
— Я серьезно. Я не встречал ничего подобного. Ты… ты, возможно, новый Хемингуэй.
— О!
— Что такое? У тебя такой вид — можно подумать, я тебя в живот ударил.
Она покачала головой. Привлекла его к себе. Они уже подошли к нише, где Каролина много лет назад держала именинника Саймона в заложниках.
— Ты зря стесняешься… — сказал он.
Но она не стеснялась. Ни опрокидывая его на холодный песок, ни накрывая его губы своими. Она заставила его замолчать. Она выманила его ремень из пряжки и нежно высвободила каждую пуговицу его ширинки из петель. Сняла с Саймона всю одежду ниже полы рубашки. Покатала на языке его вялый член, будто новое слово. В ее губах он ожил, стал упругим. Она отстранилась. Он опрокинул ее. Вместе они стянули с ее бедер свободные брюки хаки. Песок под ней был влажен. Волны плескались у ее волос. Схватив за края рубашки, она втянула его в себя. Заставила его потрудиться. Не обращала на него внимания. Даже его фальшивые оргазмы не сдерживали ее пыл. Она вымотала его. Довела до грани настоящей боли. Довела до крика. Ссадина его члена соединилась с раной ее вагины, окончательно скрепив эти узы клятвой крови. Он почувствовал это. После они много часов пролежали на пляже, глядя в ночное небо.
Жанель уехала из города встретиться с Фредди Вонгом. Они обедали в ресторане «Рыба раз, рыба два, рыба красная, рыба синяя», новом модном месте на Юнион-сквер, которое вытеснило все прочие заведения, едва успев на щелочку приоткрыть двери для публики. Фредди Вонг был тогда вхож в подобные места не столько из-за высокого положения в «Шрайбере» — обычная компенсация за отказ от права на кризис среднего возраста, — сколько из-за внезапного взлета репутации, когда слух, что за считанные секунды до приказа об увольнении он обнаружил некий шедевр, написанный обыкновенной студенткой, облетел Шестую авеню. Вероятно, Фредди сознавал важность переговоров с Жанель; в последний раз он интересовался ресторанами вроде «Рыбы раз» лет десять назад, став штатным редактором, — не говоря уже о виндзорском узле, на который он потратил половину утра, изощряясь в завязывании оранжевого галстука, купленного скрепя сердце, дабы усовершенствовать костюм, который был поставлен на нафталиновую консервацию много переговоров тому назад. Он не очень хорошо сидел, этот костюм, поэтому Фредди на всякий случай занял место до прибытия Жанель. Залпом выпил стакан воды. Уставился на свои кожаные туфли.
— Фредди Вонг, — сказала Жанель (Вонг прозвучало почти как «вон!»), присаживаясь к столику. Она бросила взгляд на главное украшение стола — аквариум с двумя рыбами, красной и синей. — Я так рада, что мы наконец встретились.
— Джонатон очень хорошо отзывался о вас.
— Джонатон? Я не совсем… Я уверена, что и о вас у него самые положительные отзывы. В любом случае было очень мило с его стороны передать работу моего клиента в «Шрайбер», хотя, естественно, он должен был сначала получить мое разрешение.
— Это моя вина. Он прислал мне рукопись как другу. Я не понял, что это конфиденциальный вопрос.
— Моя клиентка еще учится в колледже. Она очень впечатлительна.
— Мне бы хотелось познакомиться…
— Исключено. Она не скажет вам ничего, что не могла бы сказать я.
— Тогда что вы можете сказать об остальной книге?
— Это литература, Фредди. Вас не должен всерьез беспокоить сюжет.
— Я вынужден беспокоиться о сюжете, потому что я беспокоюсь о читателях. Издательская система — это бизнес, Жанель, такой же, как торговля искусством.
— Торговля искусством — это бескорыстный труд.
— Уверен, что бухгалтерия для дипломированного аудитора тоже бескорыстный труд. Но бухгалтер — не художник. Мы с вами тоже не художники, и годы опыта позволяют мне сказать, что губительнее, чем навязывать художнику наши деловые проблемы, только вести себя так, будто мы сами художники. Я никогда не стану ничего навязывать Анастасии, Жанель, но мне нужно знать, с чем я имею дело и с кем, если вы хотите, чтобы я серьезно отнесся к вашему встречному предложению.
— Тогда, возможно, найдется другой издатель, больше доверяющий моему клиенту.
Официант статуей воздвигся у стола. Никто не мог сказать, давно ли он там находится, но вид у него был такой, будто он ничего не слышал или же не понимал ничего, кроме названий рыбы.
Они обратили на него внимание.
— Рыба раз — лосось, — сказал он, — рыба два — палтус. Будете пить вино?
Фредди кивнул. Официант указал на грифельную доску, где мелом было написано несколько дюжин названий. Фредди взглянул на список. Посмотрел на Жанель.
— Бутылку сотерна, пожалуйста.
— А рыба?
— Что вы делаете с палтусом? — спросила Жанель.
— Его готовят. Наш шеф-повар.
— Он свежий?
— Вся наша рыба свежая, — ответил официант, кивнув на аквариум в центре стола.
— Тогда мне, пожалуй, лосося.
— Два, — сказал Фредди.
— Рыба два?
— Нет. Два лосося.
— А устрицы для начала?
— Какие устрицы?
— Наши устрицы.
— Хорошо. Устрицы для начала.
Когда официант ушел, Жанель продолжила с того, на чем остановилась:
— Если мы обратились сначала к вам, это не значит, что вы наш единственный вариант. Я не хочу показаться несговорчивой. Вы мне нравитесь. Но я не могу рисковать карьерой моего клиента из-за личных пристрастий.
— То есть вы хотите, чтобы я подписал контракт на две книги на общую сумму в миллион долларов, основываясь меньше чем на сотне страниц рукописи и не встречаясь с девушкой?
— Это не редкость для вашего бизнеса.
— Для признанного автора. Но откуда мне знать, как Анастасия поступит дальше? Откуда мне знать, что этот первый роман — не случайная удача?
— Как первый роман Джонатона, вы хотите сказать?
— Он не был случайностью. Его вторая книга оказалась лучше, просто рынок этого не понял.
— Значит, даже человек с вашим опытом и компетентностью не знает, чего ожидать. Я признаю, Фредди, что Анастасия Лоуренс — темная лошадка. Но поверьте моему деловому опыту: не разумнее ли поставить на нее и заплатить сразу миллион, а не сначала полмиллиона, и потом столкнуться с необходимостью после успеха первого романа увеличить сумму за второй роман как минимум до семизначного числа, — вместо того, чтобы тратить ваши деньги на очевидных неудачников наподобие Джонатона? Вы и я, мы оба знаем, что при правильном маркетинге «Как пали сильные» могут стать бестселлером, и мы оба знаем, что вы обеспечите надлежащий маркетинг, потому что от этого зависит ваша карьера. Но, думаю, вам не пойдет на пользу, если со вторым романом вам придется начинать заново, особенно если выяснится, что вам не достало решимости отхватить контракт сразу на две книги. — Она улыбнулась ему. — Посмотрите на это с другой стороны, Фредди. Вы и так увязли по уши. Если Анастасия Лоуренс потерпит крах, вы — тоже, сколько бы денег своего издательства вы ни потратили — миллион или четыреста тысяч. Но если вы упустите ее — а это несомненно произойдет, если вы отвергнете контракт сразу на две книги, который я предлагаю вам лишь единожды, — для вас точно запахнет жареным. — Она пожала плечами. — В любом случае это ваш выбор.
Принесли устрицы. И вино. Фредди позеленел, как от морской болезни. Тем не менее он поболтал вином в бокале, попробовал и кивнул официанту, в точности как его, тогда еще помощника редактора, учил сам легендарный Берт Шрайбер.
— Несколько необычно, — сказал он Жанель.
— Вино?
— Переговоры.
— Как и ваше положение. Попробуйте устрицы.
— Когда я увижу остаток первого романа?
— Вы получите его через месяц.
— Она позволит редактировать? Я спрашиваю только потому, что она в этом деле новичок.
— Разумеется. Мы все хотим одного и того же.
— А второй роман?
— Вы получите его через год.
— Год — не такой уж большой срок.
— Она работает быстро.
— Мне не нужен текст, написанный второпях.
— Она быстро учится.
— О чем он будет?
— Ну, скажем… вариация на тему мифа о Пигмалионе.
— За год?
— В противном случае у вас будет право забрать шестьсот тысяч аванса.
— Это весьма необычно.
— Как и мой клиент. — Жанель бегло просмотрела рукопись по настоянию Саймона и сейчас вспомнила, что он сказал об Анастасии — нежнее он не выражался. — Она — новый Хемингуэй, — сказала Жанель с такой убежденностью, что это стало мнением самого Фредди.
Официант принес лосося, просто сваренного на пару с жасминовым рисом. Затем достал из кармана жестянку с сухим рыбьим кормом. Бросил щепотку в аквариум.
Фредди и Жанель следили, как рыбы плывут к еде. Когда корм подошел к концу, рыбы озлобились. Они кусали друг друга за плавники. Настоящая битва, отвратительные раны. Происходившее в аквариуме было готовой аналогией, и, поскольку никто не хотел в рыбном ресторане походить на рыбу, красную или синюю, переговоры, принимавшие опасный оборот во время устриц, сами собой улаживались за основным блюдом. В «Рыбе раз» заключались сделки, о которых в прочих местах вздорного Манхэттена можно было только мечтать: это и был настоящий секрет успеха ресторана.
По поводу «Как пали сильные» было достигнуто согласие. От лица Анастасии без ее ведома был заключен контракт на миллион долларов, по которому «Шрайбер» получал ее первую книгу. Жанель согласилась повысить первоначально запрошенную сумму до 1,1 миллиона, чтобы Фредди продемонстрировал, как усердно он торговался. Фредди обещал для романа стотысячный рекламный бюджет, а Жанель обязалась предоставить в его распоряжение Анастасию для национальной маркетинговой кампании «Шрайбера».
Они подняли тост друг за друга. Но, если честно, каждый пил за себя.
Пока Жанель находилась в Нью-Йорке, Мишель в Лос-Анджелесе писала статью. Днем она вернулась, я заехал за ней в аэропорт на ее белой «тойоте». Похоже, она этого не ожидала, хотя мы договаривались перед отъездом: за четыре дня я ни разу ей не перезвонил во избежание докучливых расспросов о вечере у Кики.
Она поистине уважала мою безответственность — видимо, как и многие истинно респектабельные люди, принимала ее за творческую натуру. Но даже если подобные приступы гениальности — так она предпочитала называть абсолютное пренебрежение — и случались, она все же наверняка чувствовала в них фарс. Она была умная девочка. Должна была понимать — зная также, что меня гораздо меньше, чем ее, волнует разоблачение моего жульничества: в прошлом два романа, которые никто не переиздаст, и полное отсутствие будущего, если не считать руин состояния, сколоченного мною по ошибке, и мавзолея, ожидавшего меня по завершении «Пожизненного предложения». Бедная Мишель. Она, должно быть, с ужасом думала, что я при первой же возможности выдам себя, докажу, что моя творческая натура — всего лишь обман, и как могла уберегала меня от честности. Да, Мишель была умная девочка, вложила в меня почти три года. Она жаждала таинства художественного процесса. Во имя творчества она выдавала все мои недостатки за достоинства, каждую безобразную небрежность — за высшее доказательство моего гения. Возможно, это она была творческим гением, деформируя мою личность во что-то непостижимое даже для меня самого. Такова была бы подлинная справедливость.
Почему я не замечал, что Мишель, даже кротко преданная мне, обладала собственной волей? Как не почувствовал этого, когда она обняла меня в аэропорту, крепко сжав заодно со всеми своими сумками? Она не спросила ни «Где ты был?», ни даже «Как ты?», отыскав меня среди суматохи и вспыхивающих огней у пассажирского трапа. Повела себя так, будто этих четырех дней разлуки не было, стерла промежуток между разговором, что оборвался с ее отъездом, и настоящим моментом, задав один вопрос, на который я еще не был готов ответить:
— Ты же ей не веришь, да?
— Кому не верю?
— Стэси, кому еще? Ты ведь не думаешь, что она и вправду сочинила целый роман? Просто за все годы, что я ее знаю, она ни разу даже не написала мне по электронной почте.
— Я тоже ни разу не писал тебе по электронной почте, — напомнил я. Взял самую большую сумку, которой едва хватило бы на выглаженный костюм. Мишель всегда так путешествовала. — Есть хочешь?
— Я брала с собой еду в самолет, милый. — Она поцеловала меня в щеку. — И давай серьезно. Почему Стэси говорит всем, что пишет роман?
— Вероятно, потому, что она его пишет.
— То есть ты считаешь, что она писатель.
— Я сказал у Кики…
— Не могу поверить, что ты читал его без меня.
— Я не знал, кто автор. Саймон дал его мне и автора не назвал.
— Но на всякий случай…
— Ты была на работе.
— Стэси моя подруга.
— Тогда почему ты говоришь о ней со мной?
— Она мне не перезванивает.
— Я не виноват.
— А что, если автор все же не она? Вдруг это все — одна большая ошибка? Анастасия исследователь. Она сама так говорила все время, что мы с ней знакомы. Она все делала только ради ученой карьеры — даже с этим Тони Сьенной спала. А теперь есть Саймон, и она пишет роман. Я не понимаю, Джонатон. Как ей это удается? Мне кажется, я ее совсем не знаю.
— Люди меняются.
— Нет, не меняются. Я не меняюсь. Ты не меняешься. С тех пор, как я тебя встретила, ты все такой же и всегда таким останешься. Я могу это принять. Но для Стэси быть притчей во языцех, быть писательницей Анастасией Лоуренс — это как надеть маскарадный костюм. И для кого? Для Саймона Шмальца?
— Ты сама помогала ей подобрать этот костюм. Ты ходила с ней по магазинам.
— Одно дело — начать одеваться по-взрослому, и совсем другое — написать роман.
— Вряд ли. Так или иначе, дело просто в фантазии.
— Тебе легко говорить. Ты уже написал роман, даже два. А я нет. Я работала. А теперь вдруг Анастасия становится автором целой книги, ничего мне не сказав. Почему? Потому что она считает, что у Саймона есть шарм…
— Ты никогда не хотела написать роман.
— Может, теперь хочу.
— Значит, ты изменилась.
— Ты не понял меня, Джонатон. — Мишель прожигала меня взглядом. Мы остановились. Мы стояли перед прилавком, где лежал дрожжевой хлеб — разной формы, для любой ручной клади. Туристы обходили нас стороной. Покупали хлеб в других местах или обходились без него, и даже продавец не осмеливался прерывать наш разговор своими грубыми санфранцисскими шуточками.
— Я просто хочу сказать, Мишель…
— Я не завидую Стэси. Это Стэси мне завидует.
— С какой стати ей тебе завидовать?
— Она тебе нравится больше.
— Я этого не говорил.
— Она пишет лучше.
— Она пишет лучше меня.
— Это несложно — ты вообще больше не пишешь.
— Я пишу предложение…
— …а она, на минуточку, — целую книгу. Когда она умудряется над ней работать? Вот я чего не понимаю. И зачем скрывать это от лучшей подруги?
— Целыми днями сидя в библиотеке?
— И что? Она взяла карандаш и начала: «Когда-то давным-давно жили-были…»?
— Вообще-то она печатала на компьютере.
— А должна была изучать английскую литературу.
— С такой прозой, как у нее, — не должна. Ей это просто не нужно.
— Почему ты никогда не можешь встать на мою сторону?
— Какие тут могут быть стороны? Если Анастасия…
— Да блядь, ее зовут Стэси! — Мишель взяла с прилавка булку. — Стэси — студентка. Она читает романы. Она их не пишет. — Мишель мяла хлеб. Драла его на куски. — Ее зовут Стэси. Она, твою мать, моя лучшая подруга.
— Говорю же, люди меняются. — Я забрал у нее булку, заплатил и положил в сумку. Повел Мишель к машине.
— Если люди меняются, — сказала она, цепляясь за меня, после того как я усадил ее в машину, — куда деваются те, кем они были?
Столько перемен. Кто знает, в каком порядке? Никакого порядка. Ничего как раньше, никогда снова.
Мишель, это я, Анастасия.
Где ты? Как дела? Почему?..
Прошу тебя.
Стэси? Алло?
Саймон, это я, Жанель.
Где ты? Как дела? Почему?..
Дело сделано.
Каким образом?
С каких пор это тебя волнует?
Сейчас все иначе.
Да. Больше денег. Но это забавный бизнес. Я так понимаю, за все наши усилия нам причитается всего пятнадцать процентов.
Ты не о том.
Хотелось бы понять, о чем ты.
Это может быть выгодно и для нас. Для нашего дела.
Я знаю, Саймон. Потому этим и занимаюсь.
Редактор, с которым ты встречалась, не должен звонить Анастасии. Ну, мы же не хотим, чтобы…
Фредди дал мне слово. Теперь ты поклянись, что…
Что?
Что не будешь делать глупостей.
Глупостей?
Анастасия будет очень богатой девушкой, но только если им понравится вся книга. Если остаток рукописи окажется хуже, сделка будет расторгнута.
Ты выбила контракт на миллион.
Только если им понравится роман целиком, Саймон. Ты уже получил от нее остаток?
Анастасия — писатель. На такие вещи нужно время.
Я обещала Фредди месяц.
Я не могу…
Меня не волнует, зачем она тебе, Саймон. Твой вкус для меня непостижим, но формально ты приемлемый холостяк, и не мне об этом судить. Тем не менее обещай мне — как своему партнеру, своему деловому партнеру, — что не будешь… не будешь… не будешь делать глупостей, пока все окончательно не утрясется. Мы не можем себе этого позволить, Саймон. Мы не можем допустить, чтобы все пошло прахом из-за того, что эта девочка не сможет писать или вообще раскиснет из-за… из-за…
А если она скажет нет?
По поводу сроков?
По поводу меня.
Ты же на самом деле не думаешь…
Может, до того как она закончит, найдется кто-нибудь получше. Получше для нее.
Она обычная, Саймон, очередная твоя находка. Ты очарован только потому, что она изо всех сил пытается быть твоим типажом.
Мне нравится ее собственная одежда. Не придирайся.
Отлично. Я не буду к этой шлюшке придираться. Но ты должен обещать.
Что обещать?
Обещать, что не дашь опутать себя юридически, связать себя финансово, пока она не подтвердит все, на что претендует. Подожди, пока не получишь всю рукопись.
Обещать?
Обещать.
Хорошо, я обещаю.
Как бы то ни было, после этого он хотел ее постоянно. Каждую ночь — свидание. Она бросила библиотеку. Пропускала занятия. Но ей не хватало одежды и даже денег, чтобы расплатиться с Мишель за несколько приличных костюмов. Анастасия не могла появляться на людях в таком виде. Она даже ничего не видела без нелепых старых очков, которые теперь почти не носила. Она ушла домой.
— Мне нужно кое-что уладить, — сказала она Саймону. — Пожалуйста, пойми.
Он ждал. Не показывался в галерее. Галерея означала Жанель, а Жанель означала битву, которая, поскольку оба они были безнадежно правы, означала бесцельную и чрезмерную трату энергии. К тому же это отпугивало клиентов. Поэтому Саймон просто сидел дома. Ждал Анастасию.
Жанель тоже ждала. Ждала Саймона и уклонялась от его кредиторов. Отложила выплату компании, с которой он заключил контракт на расширение галереи, — уже одно это составило бы 800 ООО долларов. Сумма росла каждую минуту, каждый день, включая национальные праздники. Даже в Рождество. Деньги не верят в Санта-Клауса, несмотря на всю выручку, которую его доброе имя приносит мировым производителям игрушек, а у долгов не больше всепрощения, чем у ветхозаветного Бога. Так что Жанель ждала, когда Саймон принесет ей полную рукопись Анастасии, чтобы отослать бумаги в Нью-Йорк Фредди Вонгу, который ждал как никогда раньше ни от одного из авторов, чувствуя как никогда раньше, что вся корпоративная иерархия «Шрайбера» выжидает, чтобы вынести ему приговор, что, конечно, могло бы произойти и прежде, но откладывалось до оценки рынком важнейшей покупки сезона — «Как пали сильные».
Американская общественность ждала Анастасию, но, если честно, Анастасия тоже ждала. Она продала свои учебники. Ждала, когда ее новый модный оптик выдаст ей контактные линзы, чтобы мутные глаза поголубели.
Все зависело от Анастасии. К примеру, ее поведением определялись маршруты перелетных птиц. Прическа Президента Соединенных Штатов каким-то образом не обошлась без нее. Сообразно с Анастасией люди ели и спали. Происходили автокатастрофы. Паскаль, в чье пари верил Саймон, тоже говорит нам, что мир стал бы совершенно иным, будь нос Клеопатры чуть длиннее, — точка зрения, которую подтверждает современная наука, вплетающая мир в непрерывную ткань причинности: когда бабочка трепещет крыльями, потоки ветра сотрясают другой континент. В этой полоумной степени упорядоченности — непостижимом лабиринте отношений между всем и каждым во вселенной — кроется грязная тайна хаоса. Мир — механизм тоньше человеческого разума: лишь размывая его границы своим представлением о беспорядке и косясь через статистику на формулы, необходимые нам, дабы четко нанести на карту весь космос, способны мы примирить наши прагматичные потребности с рассеянной средой. Мы можем видеть мир лишь через хаос, как евреи видели Бога лишь через Его законы. Но мир — или Бог, если угодно, — все равно есть.
Все зависело от Анастасии, и все зависело от Саймона. Учтем Жанель. Двоюродный дед Стэси, торговавший спорттоварами. Президент Соединенных Штатов. Рассказывать историю Анастасии, как это делаю я, — лицемерие, точно использовать алгоритм для описания розы ветров. Не учтена окажется бабочка и, вероятно, нос Клеопатры. Но там, где ученый прибегнет к теории хаоса, писатель прибегнет к порицанию. История есть обвинение, если не окончательный приговор. Постигая мастерство рассказчика, я понял, что не смогу здраво поведать вам о бабочке в другом полушарии. Когда-то я хотел стать юристом в строгом деловом костюме. Господа присяжные заседатели… Я передумал, когда заблудился между истиной и ложью, лишился понимания, кое, помимо его ключевой роли во всех стандартных тестах, что мне пришлось бы пройти, дабы попасть в зал суда, казалось мне существенным в деле обвинения. Я стал рассказчиком, чтобы придержать правосудие. Это удалось бы мне лучше, будь я юристом. Мне бы назначили, какую сторону защищать. А писатель?.. Писатель изобличает одним лишь упоминанием. Простите этих людей. Они не хотели быть виноватыми.
Мы столкнулись с ними на улице. Помню, что первым заметил ее — женщину на несколько лет моложе меня, на самом деле девушку, в маленьком черном платье и туфлях на каблучках. Коротко обрезанные алые ногти. Никаких бриллиантов на пальцах. Впрочем, тонкое запястье сковывал золотой браслет с брелоками, чья-то фамильная драгоценность. Черепаховая заколка в волосах тоже принадлежала другой эпохе, хотя она носила ее вовсе не из уважения к тому времени. Заколка подходила к ее волосам — старинный коричневый, подсвеченный мазком модного блонда. Она сутулилась, но тело ее выражало скорее не позу, а настроение. Я уставился на нее.
— Стэси?! — воскликнула Мишель.
Саймон шагнул вперед.
— Что вы здесь делаете? — спросил он. Стэси подошла к Мишель и сказала:
— Мы были на симфонии.
Мишель, обычно такая невозмутимая, какой-то миг не знала, что делать. Она обнимала Стэси, свою Стэси, все время, что они дружили. Они целовались, встречаясь и прощаясь, и спали в одной кровати. Но сейчас перед Анастасией в черном платьице, которого Мишель никогда не видела, она, кажется, не знала, с чего начать. Видимо, обе не знали, кто они для другой, кем должны быть, кем могли быть, что осталось. Они стояли точно в трансе, пока Саймон не пожал мне руку. Тогда Анастасия притянула к себе Мишель.
— Я тебе еще нравлюсь? — шепнула она Мишель на ухо голоском, который совсем не изменился.
— По-моему, Джонатон тебя даже не узнал, — сообщила Мишель Анастасии, когда они отпустили друг друга.
Анастасия посмотрела на себя. Саймон, однако, улыбнулся мне так, как улыбался, когда речь шла о больших деньгах.
— Идемте с нами, — сказал он, в упоении успехом забывая обо всех причинах, по которым нам не следовало этого делать. — Выпьем в «Дурной славе». — И пошел. Анастасия вернулась к нему, их руки сомкнулись естественно, точно захлопнулись дверные створки. Я остался с Мишель. Протянул ей руку, но пальцы наши по обыкновению сцепились, и мы страдали всего лишь полквартала.
То есть почти всю дорогу. Клуб «Дурная слава» находился ниже по переулку, населенному в основном праздными водителями лимузинов и праздношатающимися попрошайками. Знаменитости праздновали в клубе, собирали вокруг себя поклонниц за большими банкетными столами и делали такие заказы по винной карте, будто каждая их вечеря — последняя. «Дурная слава» не работала в дневные часы. Там были под запретом темные очки, а также фотосъемка, сотовые телефоны и искатели талантов без сопровождения самих талантов. Одни считали, что это очень по-лос-анджелесски, другие — что это очень антиголливудски, но все приходили и оставляли следы своих кредиток.
По правде сказать, «Дурная слава» не имела отношения к Лос-Анджелесу и еще меньше — к Сан-Франциско. На стенах висели винтажные плакаты с рекламой отдыха и путешествий, восхвалявшие любые места, кроме здесь, любое время, кроме сейчас. «СКЕГНЕСС[16] ТАК БОДРИТ» — сообщал плакат Британских железных дорог 1908 года, карикатурно изображавший курортный пляж, где скакал несомненно самый веселый старый рыбак во всей Империи. Другие отпуска выглядели экзотичнее. Скажем, получившая солнечный удар ВАЛЕНСИЯ, называвшаяся — в назидание французскому отпускнику-оптимисту примерно 1930 года — JARDIN D'ESPAGNE.[17] И один из самых притягательных — ибо никто не мог внятно перевести на английский надпись, сделанную шрифтом «деко», — гласил: «BATAVIER-LUN GOEDKOOPSTE EN GEMAKKELJKSTE ROUTE GEREGELDE DIENST VOOR UR ACHT EN PASSAGE».[18] Под надписью, раскрашенный черными, зелеными и синими чернилами, плыл пароход, бывший современным году, быть может, в 1915-м. Никто ни разу не смог мне сказать, куда пароход направляется и зачем. Прошло время, и я уже сам не хотел знать, опасаясь, что придется мне найти нового любимчика. Это было существенно: у всех, кто посещал «Дурную славу» хоть сколь-нибудь регулярно, был любимый плакат, любимое место и время, и столики резервировались соответственно. И поскольку я никогда не был стеснен в средствах, пока писал романы, а люди их читали, я был вхож в круги, приближенные к шеф-повару.
Анастасия никогда не была здесь. Пока она складывала в карманы Саймону спичечные коробки, тот рассказывал ей о плакатах — кому из знаменитостей какой нравится и с кем он сам прежде обедал, — но первым метрдотель узнал меня.
— Были в отъезде? — спросил он: в отъезде пребывали завсегдатаи «Дурной славы», оказываясь вне ее стен.
— В отъезде, — сказал я, пожимая плечами, что, как я знал, подтверждало любой таинственный смысл, который люди придавали моим словам. — А вы?
— Всегда здесь.
Саймон вмешался.
— Нам бы хотелось столик, — сказал он. — Столик, чтобы выпить, Марсель. — Затем, оттаскивая Стэси от вазы со спичками, пояснил: — Это писатель Анастасия Лоуренс. И кажется, вы уже знакомы с Джонатоном. Сейчас его представляю я.
— Его романы?
— Его искусство. А Фредерик здесь? — Он имел в виду шеф-повара, владельца заведения, а также, кстати, работ некоторых художников из галереи Саймона.
— Фредерика нет. Столик на троих?
— На четверых, — сказала Мишель. Она снова попыталась втиснуть ладонь в мою. Марсель подвел нас к столику. «СКЕГНЕСС ТАК БОДРИТ».
Анастасия расхохоталась над плакатом. Никогда она не бывала так легкомысленна. Ошалела. А Саймон? Никогда не казался он таким трезвым.
— Поехали в Скегнесс, — предложила Анастасия. — Кто со мной? — Она посмотрела на Саймона.
— Пляжи есть и на Ривьере.
— Но туда не попадешь Британской железной дорогой. Составишь компанию, Мишель? Я была плохой подругой, я знаю. Для меня это такая… такая обуза.
— Ты помолвлена?
— Нет, — сказал Саймон. — С чего ты взяла?
— Обуза, — пояснил я Мишель. — А не узы.
— Но почему нет?
— Саймон считает, что мне лучше закончить роман, — ответила Анастасия, — прежде чем мы подумаем о…
— Не хочу, чтобы она отвлекалась, — сказал Саймон. — Я слишком высоко ценю ее работу, не хочу становиться у нее на пути.
— А я ее увижу, Стэси? — спросила Мишель. — Ты же разрешила прочитать Джонатону.
— Да? — Выходит, Анастасия до сих пор не знала даже об этом. В ее глазах — таких ясных за голубыми контактными линзами — я увидел выражение, которое со временем стало мне знакомо, как моя собственная рука, — слепой безнадежный поиск. — Ты видел?
— Только чуть-чуть, — сообщил нам всем Саймон.
— А ты нет? — спросила Анастасия у Мишель.
— Только Джонатон, — сказал Саймон, глядя на меня. — Я доверяю Джонатону как другу. Я уверен, он больше никому не показывал.
— И что ты… думаешь? — спросила меня Анастасия.
— Я думаю, нам нужно сделать заказ, — перебил Саймон. — Сервис здесь в отсутствие Фредерика совсем не такой, как при нем.
— Джонатону не понравилось… Тебе не понравился мой роман?
— Мне? — спросил я. — Я думаю, это одна из лучших вещей, что мне доводилось читать.
— А что еще ты читал? — спросил Саймон. — Ну, в последнее время?
— Сначала расскажи про мой роман.
— Вряд ли Джонатон…
— Ты очень груба с языком — вот что, наверное, шокировало меня больше всего.
— Ты не поверил, что я так умею?
— Я уже думал, что такого никто не умеет, больше никто. Вероятно, Саймон тебе говорил, что я написал два романа, и с каждой фразой я все меньше верил, что язык вообще способен что-то сказать. Я бросил писать. Но тут появляются «Как пали сильные», и английский встречает достойного противника. Чего бы ты ни умела, оно вернуло мне интерес к книгам.
— Честно? — Она улыбнулась. — Тебе не кажется, что я слишком… слишком похожа на другого автора?
— Пора заказать выпивку, Анастасия. — Саймон сказал так, что его услышали за соседними столиками. Официантка ждала. — Что ты будешь?
— Граппу.
— Какую, Анастасия? У них есть разная.
— Выбери за меня. — Она снова повернулась ко мне. — Так ты не думаешь, что я…
— Как я могу за тебя выбрать, Анастасия? Я не знаю, какую граппу ты предпочитаешь.
— Я тоже. — И призналась мне: — Я ее никогда не пробовала.
Саймон решил за нее, потом Мишель выбрала свой любимый херес-крим. По старой привычке я заказал «Лагавулин», и Саймону не оставалось ничего, кроме «Джонни Уокер Блю».
— Закажете что-нибудь из меню? — спросила официантка.
Не знаю, ел ли кто-нибудь из нас в тот вечер, но, поскольку беседа вышла из-под его контроля, Саймон не пожелал связать себя больше, чем уже связал.
— Нет, спасибо, — ответил он.
— Может, десерт? — спросила Мишель.
— Да, десерт, — согласилась Анастасия. — Будешь что-нибудь? — Она посмотрела на меня, потом на Саймона.
— Мы будем сплит «Александра», — сказала Мишель.
— Или яблочный пирог с карамелью? — спросила Анастасия.
— И яблочный пирог с карамелью, — ответила Мишель, — и, я уверена, Джонатон захочет крем-брюле. Что-нибудь еще? Нет? Значит, только эти три.
Когда официантка ушла, Анастасия напомнила мне, что я не ответил на ее вопрос.
— Ты и на мой вопрос не ответил, — вмешался Саймон. — Что ты сейчас читаешь?
— Исключительно всякую ерунду, — ответила за меня Мишель. — Воспоминания этой убийцы-редакторессы Глории Грин, например.
— Мне нравится, что она делает с «Алгонкином», — сказал Саймон. — Придает ему остроты.
Официантка принесла ему «Блю Лейбл» со льдом, как он и заказывал. Анастасия попробовала граппу, поморщилась.
— Тост? — спросила Мишель. — За «Как пали сильные»?
— За «Как пали сильные».
На сей раз Анастасия, отпив граппы, выплюнула и поменялась бокалом с Мишель.
— Так-то лучше, — сказала она и продолжила: — Ты читаешь только ерунду, Джонатон? Ты вроде сказал, что «Как пали сильные» вернули тебе интерес к книгам.
— Да, только сейчас нет книг, которыми стоит интересоваться. Из-за тебя мы все выглядим мошенниками. Которыми и являемся.
— А меня ты не считаешь… мошенницей? — Ее вопрос казался таким кокетливым. Я был глух к скрытым смыслам.
И любезно ответил:
— Я считаю, что те страницы «Как пали сильные», которые я читал, — единственные честные строки, что я видел, с тех пор как бросил писать.
— И читать.
— Мишель преувеличивает. Я просто жду…
— А роман закончен? — спросила Мишель, которая нервничала, как и Саймон, не зная, куда может завести этот разговор. — Ты его опубликуешь?
— Анастасия предпочитает об этом не думать, — сказал Саймон, кладя руку ей на бедро.
— Все нормально. — Анастасия допила содержимое бокала Мишель. — Я хочу его опубликовать, если Джонатон считает, что мне стоит. Если это правда заставило его снова интересоваться книгами. И если нет впечатления, что я просто кого-то копирую.
— Почему Джонатон?
— Я уважаю его мнение. У него нет скрытых мотивов.
— Твой стиль оригинален, как… — Я вспомнил, как Саймон сказал мне: «Новый Хемингуэй». — Оригинален, как у Эрнеста Хемингуэя.
После этого ей пришлось отлучиться в дамскую комнату. Бог знает, что там происходило.
Саймон остался.
— Обязательно нужно было это говорить? — накинулся он на меня. — Запугаешь девочку, и она никогда не допишет. Пожалуйста, давай сменим тему.
Тут принесли десерт, и вместо смены темы все начали есть.
Анастасия вернулась к нам притихшая и в очках. Съела десерт, немного крем-брюле и выпила второй херес-крим Мишель. Смеялась вместе с нами, когда Саймон пересказывал истории, которые слышал от строительного подрядчика, о кошмарном разорении, погубившем жизни тех, кто не платит по счетам, и, как и мы, не догадалась спросить, отчего подрядчик рассказывал ему такие жуткие байки. Саймон говорил, пока не принесли счет. Он хорошо рассказывал. У него все было под контролем. Ничего больше не происходило между нами, и когда Анастасия обняла Мишель на прощание, и шепота не прошелестело.
Они уехали домой вместе. Ничего удивительного. Не питая привязанности к общежитию в частности и к университетскому миру вообще, она стремилась туда, где ее хотели. Принимала подарки. Позволяла Саймону покупать себе одежду и потребные аксессуары. Он ходил с ней по магазинам. Она слушалась его относительно клеток и складок, достигая той утонченности, какая прежде отличала ее в изучении американской литературы. У таких, как Мишель, был взгляд, но у Саймона был глаз, и за несколько недель с ним Анастасия (чьим главным талантом всегда была способность учиться) тоже обрела некое чувство стиля.
Несколько недель. Столько они уже были вместе. Когда она распродала учебники, чтоб выручить деньги на карманные расходы, у нее не осталось причин находиться там, где не было его, а из-за рукописи, там, в Лиланде, ожидавшей дальнейшего плагиата, у нее были все причины с ним не разлучаться. Впрочем, наверняка ей было вполне очевидно, к чему все идет. Саймон называл ее писателем. Говорил о ее книге так, будто она уже стала американской классикой. Вручил ей для подписей старинную перьевую ручку, черную, с золотой филигранью. Он подослал к ней репортера из «Портфолио», а затем посоветовал избегать публичности, пока вся медиа-индустрия в полном составе не соберется на лужайке под окнами, требуя ее появления. На лужайке — она услышала только это. Она мечтала о лужайке. Об их лужайке.
Но не забудьте, это длилось неделями, и неделями она не оказывалась хотя бы в одном округе с «Как пали сильные». Траектория ее успеха была задана, но, находясь подле Анастасии, Саймон не мог подтолкнуть ее к действию. Требовалось что-то вне его. Он слишком хорошо ее защищал — вплоть до того вечера, что мы провели вместе, и я вынужден поверить, что катапульта наконец сработала, едва Саймоновы защитные укрепления пали, и постороннее мнение о ней сделало свое дело.
Итак, они уехали домой вместе. Саймон замолчал, как только мы с Мишель отошли за пределы слышимости. Он вышел на мостовую, чтобы поймать такси. Анастасия стояла рядом на тротуаре. Тротуар и каблуки добавляли ей почти фут роста. И все равно ей приходилось смотреть вверх.
В такси она положила голову Саймону на колени.
— Я талантлива, — сказала она.
— Чрезвычайно талантлива.
— Я написала хорошую вещь.
— Выдающуюся.
— Я чрезвычайно талантливый автор выдающегося произведения.
— Если тебе…
— Тссс… — Она коснулась его губ кончиком пальца. — Я чрезвычайно талантливый автор…
— …выдающегося произведения.
— Мой роман честен.
— Ты честна.
— Мой роман честен.
— Твой роман честен.
— Вот что главное.
— Это главное.
— Мой роман честен, даже если я — нет. Я не обязана быть честной. Я писатель. Писатель может лгать. Жене был вором. Марлоу был шпионом. Хемингуэй был… был… прелюбодеем. Это не важно. Они принесли миру что-то хорошее. Я новый Хемингуэй. Я делаю хорошее.
— У тебя хорошо получается.
— Я делаю хорошее. Из-за меня кто-то снова интересуется книгами. Я это умею. Одна из лучших вещей, что Джонатону доводилось читать. В лице «Как пали сильные» английский язык встретил достойного противника. Что ты об этом думаешь?
— Ты уже знаешь.
— Нет. Это ты говорил, Саймон. А это не в счет.
— Я не в счет?
— Ты не в счет. В этом-то и проблема. Как я могу тебе верить, если ты мной увлечен?
— Я желаю тебе только добра, Анастасия.
— Ты добр ко мне. Но я не об этом. Я о том, что… Тебя не волнует, что мы не понимаем друг друга? — Такси притормозило. Остановилось у дверей Саймона.
— Я тебя понимаю, Анастасия.
— Нет. — Тикал счетчик.
— Я тебя знаю, Анастасия.
— Нет.
— Готов поспорить.
— Что поставишь на кон?
Саймон расплатился с таксистом.
— Все, что у меня есть.
— Тогда, пожалуй, я тоже поставлю все.
Но на самом деле она уже поставила все.
Вот как все произошло. Пожалуйста, не верьте газетам. Они узнали намного позже и из источников сомнительной достоверности. Их там не было. Не могло быть. Анастасия была одна.
Саймон оставил ее в постели. Ушел в галерею. Она написала ему записку. «Жди меня», — говорилось в ней.
Работа заняла у нее трое суток. На сей раз ничто не отвлекало. Даже телефон не звонил; «Пасифик Белл» отключил линию за неуплату. Одна, в комнатке общежития. У нее не осталось друзей — по крайней мере, в Лиланде. Можно сосредоточиться. Она пробилась сквозь «Как пали сильные». Она закончила свой роман. Роман, тождественный утерянной рукописи Хемингуэя. Если кто-то найдет рукопись, проблем не оберешься. Даже наивная Анастасия осознавала возможные неприятности.
Той ночью часа в два в кампусе Лиланда случился небольшой пожар. Он вспыхнул в отдаленном лесистом уголке у грота под названием Велланова. Официально причина до сих пор не известна. Подозревали поджог. Но не разберешь, что творится в этих лесах вокруг Лиланда. Посвящения. Вечеринки. Свидания. Люди курят, жгут свечи для настроения. Студенты Лиланда не злонамеренны, только не привыкли отвечать за свои поступки. С ними никогда ничего не случалось, и они не понимают, как общественные интересы или даже законы природы могут помешать их веселью: если студенты Лиланда считаются исключительными учеными, как же им не ожидать, что исключительность в равной мере избавляет их от тяжелого труда, правовой ответственности, причин и следствий?
Той ночью, когда Анастасия принесла рукопись в лес, она безотчетно действовала согласно стандартам Лиланда: она не собиралась поджигать лес, оставлять зарубку на будущее. Просто хотела истребить кусочек истории. Начала с одной страницы, с титульного листа.
Потом стало проще. Она сожгла еще одну, и еще. Развела костер. Первая глава согрела замерзшие ноги. Вторая обожгла руки. После этого огонь в ней уже не нуждался. У него были свои соображения. Он пожирал тетради целиком, и когда она попыталась их вытащить, опалил ее; не испугайся она, огонь, возможно, поглотил бы ее, как посторонний черновик.
Она побежала. Прочь от пламени, от грота, все дальше от кампуса. Мимо пожарных машин, что мчались обуздывать то, что она учинила, мимо пустой «неотложки». Вопреки здравому смыслу. В ночь.
Потом она, видимо, уснула. Проснувшись, обнаружила, что до сих пор сжимает в руке обрывок вечера. Сначала не поняла, что это, но, когда вгляделась, источник оказался таким же неоспоримым, как и то, во что он превратился. Когда в памяти вспыхнули прошедшие двенадцать часов, она, должно быть, удивилась, как и почему уцелела эта страница — ведь она сожгла все остальное. Худшая улика, абсолютно бесполезная, но доказывающая, что она украла, выдала за свою и уничтожила первую утерянную рукопись Эрнеста Хемингуэя, попутно распрощавшись с амбициями и устроив пожар в альма-матер. Она, вероятно, недоумевала, что заставило ее сохранить эту страницу в панике прошлой ночи, но, думаю, нет сомнений, зачем наутро она спрятала ее в своем чемодане: теперь — впервые за все прошедшие годы — она поняла, кто она есть, и не могла с этим расстаться.
«Я плохой человек», — говорила она себе, собирая из распечаток глав «Как пали сильные» единый роман. Свой роман. Она добавила титульную страницу, на которой стояло единственное во всей книге исправление:
АНАСТАСИЯ ЛОУРЕНС
КАК ПАЛИ СИЛЬНЫЕ
роман
Она решилась: она, плохой человек, будет всем, во что люди готовы поверить.
Позже за полночь Саймон обнаружил Анастасию — она ждала его там, где покинула несколько дней назад. Обнаженная, волосы еще влажные после ванной. Кожа пахла жасмином. Анастасия мертвым сном спала в постели Саймона.
Рядом с ней, там, где обычно спал он, лежала перевязанная стопка бумаги. Саймон ослабил бечевку.
Он мог целиком прочитать «Как пали сильные» к утру. Он мог ее не будить. Мог отправить рукопись по факсу в Нью-Йорк и, возможно, получить подпись Фредди на контракте до того, как она сообразила бы, что произошло. Вместо этого, опустившись подле нее на пол, он разбудил ее поцелуем. Она открыла один голубой глаз, потом оба. Он стоял на коленях.
— Ты выйдешь за меня? — прошептал он ей на ухо. Она улыбнулась. Кивнула. И, поскольку у него не было кольца, он оторвал кусок бечевки и завязал ей на пальце напоминанием на утро.
Два человека влюбляются. Слияние интересов, стечение времени и пространства. Случайности сведены к нулю. Но интересы мимолетны, а время и пространство навязаны: даже имей мы технологию, позволяющую приобрести в мире все желаемое, мы естественно склонны к образованию пары, отличной от результата запроса посредством булевых операторов. По сути, мы выгодно пользуемся ограничениями времени и пространства, приспособляемостью интересов — ведь все мы знаем, что ни один на самом деле не является объектом чьего бы то ни было булева вожделения, и какой поиск ни задавай, он не уловит никого, кто заинтересует нас больше, чем мы сами. Нам нужны ограничения времени и пространства — расклад не в нашу пользу, — ибо это единственный шанс найти себе пару достаточно несовершенную, чтобы она вступила в конфликт с нашими интересами и облегчила хоть ненамного бремя нашей ненависти к самим себе.
Таким образом, случай находит нам пару, чье величайшее достоинство в том, что он или она — не наш идеал. Случай находит нам пару, которая, быть может, кому-то назначена, и удерживает нас от половины, которой, скорее всего, назначены мы. И тогда случай принимается за работу, вразрез времени и пространству, дабы показать нам, что лежит вне наших ограничений: жизнь отношений принадлежит к особой категории того, что обречено на смерть.
Саймон привез Жанель «Как пали сильные». Дал ей пролистать рукопись, как пачку новеньких банкнот.
— Здесь все? — спросила она. Он кивнул. Она раскрыла на первой попавшейся странице в середине. — Я не понимаю. Ее стиль совсем на нее не похож.
— Так обычно и бывает. Она говорит, есть те, кто ругается, когда разговаривает, и те, кто ругается на бумаге, а Генри Миллер говорил, что те, кто матерится вслух, никогда…
— Шизофрения в чистом виде, Саймон.
— Ты не обязана любить Анастасию.
— Как бы то ни было, мне нравится, как она пишет. Никакого ханжества. Пишет как мужчина, как обычный преступник.
— Потому что ее герой преступник.
— Но на самом деле преступно жениться на бедняжке из-за ее денег. — Жанель расхохоталась. — Только представь, что с ней будет, если Фредди завернет рукопись.
— Она не знает о Фредди, Жанель.
— Вот именно! Ты бросишь девочку, и она так никогда и не поймет почему. Может, Джонатон попытается ее спасти. Вот бы посмотреть на эту парочку.
— Я не собираюсь ее бросать, Жанель. С чего ты взяла, что Фредди не примет рукопись? Ты что, невыгодно представила…
— Я готова к любым непредвиденным обстоятельствам, в отличие, судя по всему, от тебя.
— То есть?
— Ты понимаешь, что не сможешь остаться с этой несовершеннолетней потаскушкой, если она ничего не будет стоить. Я согласилась на твою интрижку лишь потому…
— Я не нуждаюсь в твоем согласии.
— Я твой партнер, Саймон.
— Деловой партнер.
— Я знаю слишком много для делового партнера.
— Ты — половина этой галереи.
— И половина денег, которые может принести эта девочка.
— И престижа.
— И престижа. И все же, Саймон, ей еще даже нет двадцати одного. Сейчас она выглядит намного приличнее, чем раньше, но это твоя заслуга, не ее. Развлекайся с ней. Пользуйся ситуацией. Но не забывай, что ты взрослый ответственный человек. — Она взяла его за руки. — Почему у тебя на пальце бечевка?
Бечевка? Неужели он уже забыл? Забыл, что ночью в постели Анастасия тоже обручилась с ним?
— Понятия не имею, как она там оказалась, — ответил он.
Жанель принялась развязывать узел.
— Не надо, — сказал он.
— Ты не можешь разгуливать с веревками на пальцах.
— Только на одном.
— Это ты ее привязал?
— Анастасия.
— На этот палец? Вот нахалка.
— Я первым завязал ей точно такую же.
— Омерзительно. — Она отпустила его руки. — На черта ты это сделал?
— У меня больше ничего не было.
— Впрочем, зачем я спрашиваю? Если это такое сексуальное извращение…
— Извращение?
— Я вообще сомневаюсь, что она моется.
— Когда я говорю, что у меня больше ничего не было, Жанель, я имею в виду, что у меня не было обручального кольца.
— Зачем тебе обручальное кольцо? Фредди еще не видел книгу.
— Потому что мы обручились, Жанель. Мы с Анастасией обручились. Ночью я попросил ее выйти за меня. Она сказала «да». Теперь ты счастлива?
— Счастлива? Оттого, что мой партнер не в состоянии выгодно вести наши дела из-за какого-то ебанутого несовершеннолетнего бесенка? Ты обещал мне, Саймон, что не свяжешь себя, пока дело не выгорит.
— Ты меня не слушаешь. Я люблю ее.
— А как же я?
Он пожал плечами:
— Не ты на ней женишься.
— Ты хоть читал рукопись?
— Она отдала ее мне — вот что важно. Эта книга, возможно, ее единственное настоящее достижение, и она доверилась мне.
— И она ничего не знает о контракте?
— Нет, — ответил он. Возложил руку на кипу бумаги. — Она сделала это только ради меня.
— Но ты солгал, — сказала Жанель.
— Ей?
— Мне. Ты сказал, что не знаешь, откуда у тебя веревка на пальце.
— Я же ответил. Анастасия…
— Сначала ты сказал…
— Анастасия — это моя личная жизнь. Привыкай. — Он сунул руки в карманы. Вышел, оставив ей рукопись для отправки в Нью-Йорк.
Был уже почти полдень. Анастасия проснулась — голая, с обрывком бечевки на пальце. Лежа в постели, протянула руку к свету. Она изучала кольцо, ослепленная его блеском. Коснулась узелка губами. Укусила. Держится.
Узел, завязанный Саймоном, был больше любого бриллианта, что она видела, — разве что в кино. Работа мальчишки, который вырос, помогая в скобяной лавке. Перед кем бы покрасоваться? Лучше быть скромной. Пусть люди сами заметят. Она с Саймоном Харпером Стикли до конца жизни. К чему теперь хвастаться?
Но ей было нечем себя занять. Рукопись отдана, Саймон не вернется до темноты. Принять ванну? Надеть новую юбку из шотландки? Пойти за покупками для свадьбы? Она перевернулась. Она наслаждалась простынями, тяжестью одеяла. Но сон ушел. Осталось только время.
Телефон стоял на прикроватном столике Саймона — аппарат под старину в эбонитовом корпусе, такой тяжелый, что Анастасия подняла его только обеими руками. Придвинула к себе, собираясь позвонить родителям. Они ничего не знали. Они бы так гордились, что у нее есть Саймон. Отец оценил бы открытые платья, которые купил ей жених, а матери бы понравилось, что она теперь с ответственным молодым человеком, у которого имеются общественные амбиции и финансовое состояние, который сможет позаботиться о ее бессмысленной дочери.
Нет, так не пойдет. Что может быть убийственнее, чем узнать, что мать одобряет ее новую жизнь? Ее мать была домохозяйкой. А отец? Геолог-нефтяник. Даже окажись он дома, он ничего не сможет увидеть. Он, как и мать, будет слеп к тому, чем обладает дочь, обладая Саймоном. Ей проще объяснить ему все поцелуем в щеку, чем с помощью всей телекоммуникационной инфраструктуры. А мать все равно никогда не слушала.
Анастасия помнила не так уж много номеров. Она позвонила в галерею. Секретарша ответила, что Саймон ушел обедать. Она набрала первые цифры рабочего номера Мишель, потом остальные. Автоответчик. Оставьте свое имя, номер телефона и время, когда вы позвонили, и… Она повесила трубку и позвонила Мишель домой. Дозвонилась.
Мишель?
Это Джонатон.
Ты.
Мишель ушла на работу.
Саймон тоже.
Но ты пишешь.
Я уже закончила.
Решила отдохнуть перед новой книгой?
Я должна написать новую?
Или просто весь день валяешься в кровати.
Именно этим я и занимаюсь.
Я тоже.
Ты спал? Извини.
Не спал. Я не могу спать больше двенадцати часов.
Поэтому пишешь?
Я не пишу.
Ну, твое предложение. «Пожизненное предложение».
Только этим я и отличаюсь от матраца. А у тебя есть будущее, Анастасия.
Откуда ты знаешь?
Может быть, мы…
Саймон сказал тебе?
…мы могли бы…
Он уже сказал тебе, что мы обручились?
…или нет.
Просто не могу передать, как я с ним счастлива. Поздравишь нас? Ты будешь первым, по крайней мере для меня. У Саймона столько доброжелателей.
Хм, поздравляю?
Представляешь? Может, мы поженимся даже раньше, чем вы с Мишель. Я хочу, чтобы Мишель была подружкой невесты. А ты мог бы стать шафером Саймона. Мне бы так этого хотелось.
Роман у Саймона.
Что?
«Как пали сильные» у него.
Он так мил, говорит такие приятные вещи. Этого достаточно. Возможно, он оставит его себе.
Сомневаюсь.
Знаешь, когда я отдала ему книгу, он сделал мне предложение, завязал веревочку на моем безымянном пальце. Ту самую, которой была перевязана рукопись.
Очень литературно.
Ты думаешь?
Расскажи еще.
Я не могу описать.
Попробуй.
Ты очень настойчив. Это можно не так понять.
Можно.
Он сделал мне предложение, когда я спала.
В его постели.
Где я сейчас и нахожусь. Он вернулся домой поздно. Я не спала, несколько дней.
Во что ты… была одета?
А тебе-то это зачем? Джонатон, ты надо мной издеваешься. Думаю, я была… под одеялом.
Ты не уверена?
Я только что приняла ванну. У меня волосы были мокрые. Мне все это не очень нравится. Ты скажешь Мишель, что я звонила?
Нет. А ты скажешь Саймону?
Мне надо идти, правда.
Кому бы еще позвонить? В Университет Лиланда. Заместителю декана по учебной работе. Академический отпуск? Тише, Стэси.
Ты бросила колледж.
Они праздновали. Саймон привел Анастасию на верхний этаж самого высокого отеля в городе.
— И мы здесь живем… — сказала она, имея в виду Сан-Франциско.
— Нет, мы живем там, — ответил он, имея в виду город десятками этажей ниже.
Значит, есть разница. Анастасия увидела это, прижав нос к оконному стеклу, обнимавшему столик. С этой высоты весь горизонт был точно сделан на заказ для нее одной. Она вздрогнула. Саймон попросил ее закрыть глаза.
Вслепую лучше. С левого безымянного пальца исчезла бечевка, на ее месте появилось что-то новое — секундный холодок, а когда он сжал ее ладонь — какой-то острый край.
— Ммф, — сказала она. Он переключился на ее правую руку. Раскрыл ладонь и сжал ее пальцы вокруг чего-то длинного, очень тонкого.
— Ты веришь мне, Анастасия? — Она кивнула. Он направил ее руку. — Я хочу, чтобы ты обещала. — Он опустил к столу ее руку с крепко зажатым в пальцах пером.
— Ммф… — повторила она. И расписалась там, где он попросил.
Открыла глаза.
— Они прекрасны в голубом, — сказал Саймон, все еще сжимая ее левую руку. Она посмотрела на стол.
«Анастасия Лоуренс (далее именуемая „Автор“) настоящим передает издательству „Шрайбер Букс Инк.“ (далее именуемому „Шрайбер“) исключительное право на издание, переиздание, распространение, продажу литературного произведения Автора, предварительно озаглавленного „КАК ПАЛИ СИЛЬНЫЕ“…»
Контракт занимал шестнадцать страниц. Стэси его отложила.
— Ты по правде этого хочешь? — спросила она жениха. Официант по знаку Саймона налил им шампанского.
— Ты посмотри, что там написано. — Саймон отпустил ее руку, чтобы долистать до раздела про аванс в миллион долларов за две книги.
Но она не смотрела. Поднесла руку с кольцом к окну, как утром, когда на пальце был узел бечевки. Саймон отложил контракт. Тоже посмотрел. Они оба пристально разглядывали бриллиант.
Звездам снаружи было до него далеко. Они мерцали, пока не падали. А бриллиант был вечен, молод и ярок — игрок, ставящий на отраженный свет. Анастасия последовала бы примеру, будь она сделана из камня.
Но ей суждено было стать звездой. Саймон все устроил. Он снова попытался привлечь ее внимание к только что подписанному контракту.
— К чему мне это читать? — спросила она. — Я тебе доверяю.
Эти слова сделали заготовленный им тост довольно невнятным, но шампанское уже выдыхалось, а ничего более уместного Саймон предложить не мог, поэтому все равно провозгласил:
— За мою будущую миллионершу. — Она выпила за это в полном восторге — решила, что это удачная шутка. Потом он сказал: — Мы должны выпить и за Жанель.
— Почему Жанель? Ты женишься на мне.
Он улыбнулся:
— Она вела переговоры по контракту.
— Брачному контракту?
— Контракту на книгу. — Он погладил бумаги — ей нравилось, когда он гладил ее так по голове. — Теперь ты на миллион долларов богаче, и в этом существенная заслуга Жанель.
— Мне нужен миллион долларов?
— Нам нужен. — Он положил руку ей на колени.
— А.
— Разумеется, все устроил я, но Жанель съездила в Нью-Йорк и довела дело до конца.
— Сегодня?
— Несколько недель назад.
— Я еще даже не напечатала…
— Уже была первая часть.
— Но я дала ее тебе. Как Жанель…
— Жанель мой партнер, Анастасия. Привыкай. Если бы не ее упорство, мы бы вряд ли получили контракт на две книги.
— Мою книгу и ее?
— Конечно нет. Жанель не писатель. Не нужно ревновать.
— Тогда какую?
— На твою первую книгу и на следующую.
— Нет никакой следующей. — Она уже допила шампанское, но все равно взяла бокал. Официант наполнил его на полпути к ее губам. — Нет никакого другого романа, Саймон, только первый.
— Я знаю. Но ты его напишешь. Жанель выбила тебе целый год.
— Я не могу. — Она потянула за кольцо. Высвободила руку.
— Все в порядке. — Саймон помог надеть кольцо обратно на дрожащий палец. — Тебе не нужно ничего делать, если не хочешь. Я не могу тебя заставлять. Я могу только дать тебе простор.
— Простор?
— Простор, чтобы писать… или не писать… как захочешь.
— Я не хочу простора, Саймон. Я хочу… тебя.
— И я, Жанель.
— Кто?!
— Анастасия.
— Ты сказал…
— Не будь такой чувствительной. Это недостойно. — Но она уже плакала, она серьезно относилась к связям — и он это видел. — Господи Иисусе, Анастасия!
— Иисусе? Ты еврей, Саймон. Что ты знаешь о…
— Думаю, нам стоит отвезти тебя домой. — Саймон погладил ее волосы. Он смотрел на других клиентов. Попросил счет, продолжая ее гладить. — Я люблю тебя, Анастасия.
— А если…
— Я все равно буду тебя любить. Нам просто всегда надо верить друг другу.
Он сложил контракт в нагрудный карман. Вывел ее из ресторана.
В лифте он попытался ее поцеловать.
— Кольцо, — сказала она, уворачиваясь, — где оно?
Он взял ее руку и показал.
— Нет. Настоящее.
— Оно настоящее. Четыре карата, платина.
— Нет, которое ты надел мне ночью, моя бечевка.
— Ты же не…
— Потерял? Уже?
Саймон нажал кнопку, чтобы вернуть лифт на верхний этаж, но сначала им пришлось спуститься в вестибюль. Он попросил ее выйти.
— Я вернусь, — сказал он.
Но когда он наконец вернулся с узелком бечевки, Анастасии уже не было.
Мишель в тот вечер была одна. Я оставил постель незадолго до окончания рабочего дня, хотел побыть дома один, и, поскольку я не озаботился привести в порядок простыни и одеяла, Мишель в пижаме и с большой кружкой овощного супа заняла мое место к семи вечера.
Она включила телевизор. Она никогда не смеялась над комедиями положений, даже если они были смешными, но хотела знать, кто с кем спит, чьи браки идут на поправку и может ли любовь длиться вечно. Она воспринимала это по меньшей мере так же серьезно, как вечерние новости, и, возможно, была права — ведь сюжетная линия знакомого шоу больше соответствовала ее жизни, чем война абсолютно незнакомых людей в Конго. И не важно, что кровопролитие в Африке реально, а секс в этих комедиях — лишь спецэффект: современные женщины подражают героине, которая спит с самым крутым парнем, а мужчины примеряют фразочки парня, с которыми спит эта самая девушка, дабы привлечь женщин, которые стараются подделаться под ее облик. Вся Дарвинова теория, все наше тысячелетнее восхождение из первобытного бардака опирается на ежедневную дозу прайм-тайма. Чтобы понять естественный отбор, ученому нужно всего лишь проконсультироваться в «Нильсен Рейтингз». А что до всех нас, жизни наши зависят от телепрограммы: благодаря телевизору у Мишель была та же система координат, что у любого в Америке. У них были схожие тайны, общие отношения. Она могла вести равно бессодержательные беседы с любым — с кем угодно, кроме, разумеется, бедной, изолированной от мира Стэси.
Но тогда Анастасия ничего этого не знала. Она знала только адрес Мишель и проулок, который вел к ее дому. Знала, в каком цветочном горшке Мишель хранит запасной ключ. Знала, как справиться с хитрым замком.
— Джонатон? — заорала Мишель из постели, перекрывая шум межгендерной драки подушками по телевизору. — Это ты?
— Всего лишь я, — ответила Анастасия от дверей спальни. — Ты не против? Здесь больше никого?
— Стэси? — В свете от телевизора голубые глаза Анастасии стали бирюзовыми. Но Мишель заметила не это — и даже не контур лица, нехарактерный для нее. — Ты обручилась?
— Откуда ты… Джонатон?..
— Пожалуй, три карата. — Мишель уставилась на кольцо, нелепо огромное на тонкой руке. — Дай-ка взглянуть.
— Вообще-то четыре, — сказала Анастасия, когда Мишель взяла ее пальцы. — Можно я лягу с тобой?
— Красивое. — Мишель освободила место для Анастасии. — Мои поздравления.
— Не знаю, смогу ли я его себе оставить. — Анастасия сбросила туфли и забралась в постель. Ее платье для коктейлей слишком плотно облегало фигуру, мешая двигаться. — Расстегни мне молнию. Хочу, чтобы было удобно.
— Не сможешь оставить бриллиант? — Мишель приглушила телевизор. — Но Саймон же тебя любит.
— Наверное.
— Четыре карата предполагают…
— Возможно, я не могу оправдать его ожидания.
— Он тебя обижает?
— Он заставил меня подписать контракт.
— Добрачное соглашение не редкость в наши дни, Стэси. Особенно для такого парня, чье состояние не идет ни в какое сравнение с твоим.
— Нет.
— Это не так уж плохо, правда. Это не значит, что он с тобой разведется.
— Он заставил меня подписать контракт на книгу.
— Он получил для тебя контракт на книгу? Контракт на твой роман? Стэси! Ты изумительна! Сколько?
— Контракт на две книги. Я не могу написать две книги, Мишель.
— Но сколько?
— Ты меня не слушаешь. Я не… Но тебе все равно. Не важно, откуда эти книги берутся, да? Достаточно сказать миллион долларов, и ты…
— Миллионер! Моя Стэси — миллионер! — Мишель сгребла подругу в объятья — уберегла себя, не пришлось дослушивать Стэси, не пришлось самой говорить ничего такого, о чем сожалела бы позже. За вздрагивающим плечом Мишель Анастасия увидела телерекламу автомобиля-внедорожника, потом — шарикового дезодоранта. Теперь она могла позволить себе все это и многое другое. Так странно. Она выпуталась из объятий.
— Какая ты молодец, — говорила Мишель. — Благодаря тебе я поверила, что в чем-то еще есть смысл. Джонатон никогда не получал столько за свои книги. Будешь раздавать автографы. Будут приемы. Ты станешь знаменита. Тебя покажут по телевизору.
По телевизору в этот момент целовалась пара. Анастасия уставилась на экран.
— Это шоу такое слащавое, — сообщила Мишель, очевидно хорошо знакомая со сценарием. Нажала кнопку на пульте. В комнате стало темно. — Нужно отпраздновать. У меня в холодильнике…
— Пожалуйста, не нужно. Просто поговори со мной. Пусть будет темно.
— Тебе не нравится моя новая пижама.
— Мне нравится твоя пижама. Она мне очень нравится.
— Я тебя просто дразню, Стэси.
— А.
— Ты правда не хочешь чуть-чуть шампанского? После всего, что с тобой приключилось?
— Пожалуйста, не надо. Я хочу кое-что знать. — Ее глаза распахивались к темноте. Скоро она прозреет. Она быстро заговорила: — Ты профессионал, Мишель. Что произойдет, если я не смогу… если я не смогу создать другую книгу? Что они со мной сделают?
— Ты уже одну написала.
— Пожалуйста, скажи.
— Заставят вернуть часть аванса, только и всего. Вероятно, половину. Но я не понимаю…
— Ты бы женилась на мне всего за пятьсот тысяч долларов?
— Стэси, Саймон подарил тебе кольцо вовсе не поэтому.
— Я Анастасия.
— Извини. Я просто привыкла…
— Писатель.
— Я…
— Писатель Анастасия Лоуренс, одетая исключительно в черное от «Армани», сопровождает завсегдатая вечеринок арт-дилера Саймона Харпера Стикли на модном благотворительном бале-маскараде — по нашим подсчетам, это их четвертое появление вместе за неделю. Далеко ли до свадебных колоколов?
— Я тоже видела это в газете. Светские обозреватели влюблены в Саймона еще со времен его романа с Кики Макдоналд. Просто не обращай внимания.
— У Саймона роман с Кики?
— Короткий, если вообще что-то было. Пару лет назад ходили слухи. Ее первый поход налево после замужества. Оба ничего не отрицали. Все говорили, что это рекламный трюк, и все кругом спорили, кто из них больше выиграл. Но ты сама знаешь. Саймон, наверное, тебе уже рассказал.
Анастасия покачала головой. Теперь они видели друг друга в темноте.
— Думаешь, он меня любит? — спросила Стэси.
— Не смеши меня, Анастасия.
— Значит, я должна выйти за него?
— Почему ты считаешь, что не сможешь написать второй роман?
— Ты считала, что я не смогу написать первый.
— Видимо, я знала тебя не так хорошо, как мне казалось. Может, я немного завидовала, Стэси. Кстати, с чего бы Джонатону быть в курсе твоей помолвки?
— Давай выпьем шампанского, — ответила Анастасия, — но только не за роман, не за Саймона и не за бедного мужа Кики Макдоналд.
Анастасия выбралась из постели. Босиком побежала в кухню, расстегнутое платье сползало с плеч. Достала бутылку — в холодильнике стояли шесть одинаковых. Дважды встряхнула. Затем принялась выкручивать пробку. Подошла Мишель. Носки у нее были с разноцветными ромбами, и даже Анастасия видела, что они не сочетались с клетчатой фланелевой пижамой.
Мишель забрала у нее бутылку. Повернула пробку. Изо всех сил потянула. Пробка выскочила. Шампанское пролилось на постельное белье и на пол. Анастасия захихикала.
— Что с тобой, Стэс?
— Вспомнила кое-что. Дай бокалы.
Мишель поставила бутылку. Из шкафа в гостиной извлекла два бокала для шампанского. Налила и передала бокал Анастасии:
— Так в чем дело? Ты где-то витаешь.
— Сегодня днем я бросила колледж. — Она одним глотком осушила шампанское. Мишель воззрилась на нее. Анастасия уставилась в ответ. — Ты не пьешь, Мишель.
— Ты бросила учебу?
Анастасия кивнула.
— А родители знают?
— Я уже взрослая.
— Ты собиралась стать ученым. Ты бросила колледж без…
— Я выхожу замуж. Я миллионер. Я новый Хемингуэй. — Она выпила еще бокал. — Саймону это нравится — что я бросила.
— Ты всегда будешь делать только то, что нравится Саймону?
— Ты меня совсем не понимаешь. — Она выпила еще. Пусть Мишель не пьет — Анастасию не остановить.
— Ты не можешь обойтись без диплома.
— Даже босиком? — Она пошевелила пальцами ног с накрашенными ногтями.
— Это несерьезно.
— Мишель, ты только что сказала, что я могу писать. Ты не доверяешь мне, да? По-моему, хотя бы Саймон мне доверяет. Мне пора.
— Нет.
Спустившись и выбежав наружу с туфлями в руках, Анастасия поймала такси и отправилась к Саймону. Водитель вез ее через весь город. Потом захотел денег. Денег у нее не было. Саймон не мог заплатить — его не было дома. И они оба ждали его, а счетчик тикал. Они ждали почти час. Саймон, наверное, где-то ее разыскивал. Побывал у Мишель. Стэси успела рассказать таксисту почти всю свою жизнь, когда муж наконец нашел ее, все еще в расстегнутом платье, благоухающую шампанским, у своего порога.
— Водителю нужно заплатить, — сказала она. Он расплатился из пачки двадцаток. Отвел ее в постель. Они не разговаривали о том, что случилось.
Наутро Саймон отослал контракт в Нью-Йорк Фредди Вонгу, пока Анастасия стояла перед зеркалом в его спальне, любуясь бриллиантом на пальце.
Теперь быстрее. Подробности утрачены. Саймон привлек Жанель к организации свадьбы, дав ей на это полгода.
— Это должно быть крупнейшее событие за всю историю «Пигмалиона», — сказал он ей, а потом попросил будущую жену предоставить Жанель самой обо всем позаботиться. — У нее есть опыт организации торжественных церемоний.
— Но это не церемония, — напомнила ему Анастасия. — Это наша свадьба.
— В том-то и беда большинства свадеб. Прибывают три сотни влиятельных людей, и оказывается, что событие организовано парой никчемных любителей.
Анастасия напомнила Саймону, что традиционно свадьба — прерогатива родителей невесты, но об этом он уже подумал: за один телефонный разговор Жанель успела стать новой ближайшей подругой миссис Лоуренс. А поскольку Анастасия не смогла связаться с отцом, находившимся в экспедиции в Восточной Сибири, помощи ей просить было не у кого.
И нечего делать — только ждать.
Она обратилась прямо к Жанель.
— Позволь мне хоть чем-то заняться, — сказала она. Саймона не было в галерее, а Жанель за его столом перебирала десятки образцов белой ткани. — Я просто хочу помочь, я все равно день-деньской сижу дома. Что ты сейчас делаешь? Я могу это сделать за тебя, то есть я буду тебе помогать.
— Это не твое занятие, дорогая. Ты писатель. Тут нужен наметанный глаз.
— Дай мне шанс?
— Хорошо. Который из них ты выберешь? — Жанель бросила образцы через стол на колени Анастасии. Часть упала на пол. — Не запачкай. Они белые.
— Белые, точно. А зачем они?
— Скатерти, дорогая. Нельзя недооценивать значение скатертей.
— Нельзя?
— Нельзя. Теперь выбери один и объясни мне свое решение.
— Но если они все белые… — Анастасия подобрала с пола образцы, положила на стол к остальным, оказав им все почтение, на какое была способна. — Если они все одинаковые…
— Они не одинаковые. Я о том и говорю. Ты не можешь оценить тонкость выработки, нюансы качества. Климатические условия и удобрения, знаешь ли, могут радикально повлиять на прочность волокна.
— Для парашютов?
— Для скатертей, Анастасия. Мы говорим о скатертях. Видишь, ты писатель. Ты не способна сосредоточиться на том, что прямо перед тобой. У тебя восхитительное воображение, дорогая. И тем не менее на свадьбе ему не место.
— Тогда я буду лучше стараться. Я обещаю. — Она подняла глаза. — А почему мы так беспокоимся о скатертях?
— Люди будут с них есть.
— Я подозреваю, они будут есть с тарелок.
— Они будут есть с тарелок на скатертях. Выбор ткани будет прямо перед ними, ясный как день.
— Но будет вечер.
— Ты не понимаешь людей. Тебе и не нужно. — Она вздохнула. — А я понимаю.
— Но есть для меня хоть что-нибудь?..
Жанель сунула руку в ящик Саймонова стола.
— Вот, Анастасия. — Жанель протянула ей толстый конверт. — Мы как раз собирались заплатить Джонатону, чтобы он этим занялся, но ты и сама вполне справишься, раз уж не хочешь оставить меня в покое. Справишься сама, дома.
Анастасия опустошила конверт. Там были «Как пали сильные» с замечаниями и вопросами Фредди. В трехстраничном письме, адресованном ей полторы недели назад, излагались некоторые более основательные структурные изменения, которые он предлагал обсудить. По сути, общаясь до сих пор только с ее агентом и другими представителями, он умолял ее позвонить.
— Но роман закончен, — сказала Анастасия.
— А сейчас время редактировать, дорогая.
— Я не могу.
— Саймон предполагал, что ты можешь расстроиться. Поэтому мы решили, что лучше поручить это кому-то другому. Тебе нужно писать новый роман, а Джонатону все равно нечего делать.
— Джонатону нечего делать с этим романом.
— Ты ему очень нравишься…
— Я не понимаю, о чем ты. Нет. Делайте что хотите с моей свадьбой, но в «Как пали сильные» ничего нельзя менять, ни единого слова.
— Могу я получить назад рукопись? — спросила Жанель, вставая.
— Нет, не можешь. — Анастасия тоже встала, оказавшись в своих сандалиях немногим выше половины Жанель.
— Я прошу вернуть мне конверт, который я тебе дала.
— Бумаги в нем адресованы мне.
— Это я продала твой ебаный роман!
— Я тебя об этом не просила!
— Ты сделаешь так, как я говорю, Анастасия. Я твой агент.
— В таком случае, Жанель, ты уволена.
Саймон вернулся домой и застал Анастасию за мытьем окон. Она свешивалась из окна гостиной, оттирая стекло скомканной газетой. На ковре уже валялась куча газет вперемешку со страницами «Как пали сильные», размеченными Фредди. Окно обрамляло Анастасию — в футболке Саймона и его поношенных джинсах, с волосами, завязанными клетчатой столовой салфеткой, она трудилась всего в каких-то шестнадцати этажах над мостовой. Она увидела Саймона через стекло. Саймон заметил на своем кресле с подставкой для книг старое руководство по домоводству, раскрытое на разделе «Мойка окон». Домохозяйка на картинке выглядела совсем как Анастасия, только на голове у нее была настоящая косынка, а выбившимся прядям недоставало мелирования стадвадцатидолларовой салонной прически.
Анастасия помахала, но в комнату не вернулась, пока не расправилась с последним пятном. Совершенно лишенный возможностей овладеть ситуацией, которые не закончились бы для невесты плачевно, Саймон ждал. Он ждал, стоял и смотрел почти десять минут.
— Ты что творишь? — спросил он, когда она снова оказалась внутри. Она подошла к нему для поцелуя. Он не откликнулся, и она сама коснулась губами его подбородка. — Анастасия, у меня есть уборщица, ты же знаешь.
— Она не справляется. — Анастасия показала ему грязную газету. Он газету не взял, и Анастасия бросила ее на пол.
— Мне наплевать на окна. Это опасно. Тебя могли увидеть соседи.
— Только посмотри, какие они теперь безупречные, Саймон.
— Если ты считаешь, что моя уборщица не справляется, почему не сказала? Мы можем нанять другую. Иногда ты совсем дуришь.
— Мне просто нужно было чем-то заняться.
Саймон посмотрел на разбросанные повсюду страницы рукописи.
— Я слышал о том, что случилось утром.
— Я не буду этого делать, Саймон. Прости, что я уволила Жанель, но я серьезно, честно — не буду.
— Шшш…
— Я ничего не буду менять, Саймон. Ни единого слова. Я скорее верну Фредди его миллион.
Саймон уважал это, и хотя миллион уже нельзя было вернуть — 910 602 доллара уже были обещаны подрядчику в счет выплаты долга и за дополнительное усовершенствование «Пигмалиона», — он, очевидно, понял, что ее прямота тоже имеет цену и эти два интереса просто нужно как-то уравновесить.
— Будь по-твоему, — пообещал он невесте. — Жанель сегодня сообщит Фредди, что твое мастерство превыше всего.
— И книгу не напечатают? — Анастасия поцеловала Саймона. — Ты заставишь Жанель это сделать?
— Фредди напечатает «Как пали сильные». От этого зависит его карьера. А когда телевизионщики услышат, что ты пригрозила вернуть свой миллион из-за пары запятых, ты станешь живой легендой.
— Это не просто пара запятых. И я не хочу становиться живой легендой. Я хочу домыть окна. — Она опустилась на колени, чтобы собрать с пола газеты.
Саймон остановил ее. Отбросил все подобранные газеты. Положил себе на плечи ее руки, еще мокрые после уборки. Прислонил ее к грязному окну и поцеловал. Запустил руки ей под футболку.
— Лучше бы ты… — прошептал он ей на ухо. Она кивнула, закрыв глаза и прижавшись губами к его шее. — Лучше бы ты… — повторил он, — писала новый роман.
Она вздрогнула. Замерла.
— Ты не хочешь?.. — спросила она.
— Слишком много хлопот.
— Что?
— Я могу нанять кого-нибудь получше.
— Что?
— Мыть окна — слишком опасно, Анастасия. Слишком опасно, тебе еще книгу писать.
— Только не сейчас.
— Ты хочешь помочь организовывать свадьбу, — кивнул Саймон. — Я понимаю, в таких условиях тебе, наверное, сложновато сосредоточиться на искусстве. Я ценю твою честность.
— Я не могу сосредоточиться, — согласилась она.
— Вам с Жанель нужно помириться, — сказал он. — Это очень просто. Вы подружитесь. Я в этом уверен. Ей уже очень понравилась твоя мать. Попробуй, пожалуйста, а? Я так мало прошу, Анастасия. Очень важно, чтобы вы поладили, с точки зрения бизнеса и… и… и почему в квартире столько дыма? Ты сказала мне, что бросила.
— Который час?
— Три или около того…
Но Анастасия уже выбежала из комнаты, не слыша ответа, — да и противопожарная сигнализация не дала бы ей услышать. Саймон обнаружил ее в кухне. Она открыла духовку, дохнувшую клубами черного дыма, сквозь который не разглядишь вентиль, перекрывающий газ. Саймон вывел ее оттуда — ослепшую, кашляющую. Распахнул двери и окна. Взял ситуацию под контроль. Через пять минут в квартире осталась лишь легкая дымка. Анастасия ждала его приговора в гостиной. Абсолютно беспомощная.
Наконец пришел Саймон. Щипцами он держал обуглившийся ком.
— Это что? — спросил он.
— Я хотела сделать сюрприз, только забыла, когда ты пришел. — Она попыталась улыбнуться. — Ты всегда говоришь, как тебе нравится на званых обедах у Кики.
— Это был обед?
— Я сама приготовила.
— У Кики шеф-повар, профессионал. Ты не умеешь готовить.
— У меня был рецепт, Саймон.
В его библиотеке не было ни одной поваренной книги, и Саймон безошибочно предположил, что рецепты скрывались под той же обложкой, что и наставления по мойке окон. Он забрал у нее книгу.
— Оденься для обеда к восьми, — бросил он в дверях. — Я забронировал столик в «Дурной славе». Будут мои клиенты.
Она пробежала за ним босиком весь холл. Догнала у лифта. Встав на цыпочки, поцеловала на прощание.
Позже на той неделе со мной снова консультировались по поводу «Как пали сильные». Фредди позвонил мне из Нью-Йорка с невероятным вопросом: опубликовал бы я роман Анастасии Лоуренс безо всяких изменений? Я ответил, что я не редактор, и хотел было сказать, что к тому же не видел ничего, кроме начала рукописи, но он перебил меня и повторил вопрос, добавив, что никак иначе юная мисс Лоуренс опубликовать роман не даст.
Разумеется, все писатели сначала надеются поставить такое условие, но в конечном счете им не хватает наглости и убедительности. Я со своим первым романом не был исключением. Будучи уверен в собственной работе меньше, чем в желании ее опубликовать, я согласился с изменениями, от которых содрогаюсь по сей день. Мое эго все воспринимало неверно: не имели значения ни толпы, приходившие на мои чтения, ни пол-ящика газетных вырезок в шкафу — к тому же я потерял от него ключ. Нет, на самом деле важно было — точнее, должно было быть важно, — соответствие каждого предложения моему голосу, истинность каждой фразы. Я от этого отказался. Променял свой голос на шанс быть услышанным. Как и все, кого я читал.
И тут неожиданно является Анастасия Лоуренс, знавшая то, чего никто из нас не знал, или обладавшая тем, чего ни у кого из нас не было, и делает такое, чего никто из нас не смог, — отстаивает роман. Тогда я не был в курсе, что Хемингуэй почти за век до нее поступал со своими книгами так же — требовал от редактора не вмешиваться, — но даже знай я лучше историю литературы, сомневаюсь, что меня меньше впечатлила бы незаурядность ее позиции. Насколько цельно ее повествование — не суть, это казалось вторичным по отношению к бесстрашию, с которым она его преподносила. Мне не требовалось читать всю книгу, чтобы знать, как ответить Фредди, и вряд ли ему требовался мой совет, чтобы понять, как поступить с ее безрассудным требованием.
— Анастасия в этой работе рискнула всем, — сказал я. — Больше ставить нечего. Только осторожность, а ей нет места в мире, который она создала. Вступай в игру, Фредди. У тебя может не оказаться другого шанса.
Слушая себя теперь, я понимаю, как высокопарно звучали эти слова. Но ни я, ни он не знали тогда, что произойдет. Я сказал Фредди, что надо публиковать роман. Фредди опубликовал. Маленькая ставка жизни Анастасии на Саймона обрела национальный масштаб и за считанные дни — немалый интерес за границей.
Дела со свадьбой обстояли совсем иначе. Никто не слушал Стэси, а Саймон обсуждал все только с Жанель. Скатерти. Церемонию. Торт. Можно подумать, Анастасия совершила преступление, спросив будущего мужа, выбрал ли он подходящий бокал для битья.
— Никакого бокала, Анастасия, я тебе же сказал. Это не еврейская свадьба. Ты не еврейка.
— А если я поменяю веру?
— Что? Ты общалась с этими чертовыми хасидами?
— Хасидим.
— Хм?
— Это слово из иврита, — ответила она, помня свои последние тайные исследования, замену часам, посвящаемым прежде чтению. — Значит, множественное число будет «хасидим».
— Иди ты к черту, я знаю правила моей религии, Анастасия.
— Ты их не соблюдаешь.
— Я атеист. Я уже говорил. С какой стати мне зажигать свечи для бога, которого даже не существует? Все равно что оставить дверь нараспашку для Дружелюбного Привидения Каспера.
— В Песах тебе положено оставить дверь нараспашку для пророка Илии.
— На еврейскую Пасху. Не в Песах. Только религиозные фанатики называют этот праздник Песах, будто их мертвый язык заговорит через два тысячелетия прогресса.
— Иврит не мертв, Саймон.
— Прямо вылитая израильтянка.
— Может, нам стоит поехать в Израиль. На медовый месяц.
— Мы едем в Италию. Как планировали и как забронировало для нас турагентство. Увидишь Ватикан.
— Они пустят меня, если я стану еврейкой?
— Ты не можешь стать еврейкой, Анастасия, не можешь.
— Могу совершенно точно.
— Я не хочу жену-еврейку.
— Ты не женишься на мне, если я сменю веру?
— Я не женюсь на фанатичке, какой бы веры она ни была, а сионисты — самые жуткие фанатики.
— Но если бы я сделала это, чтобы стать тебе ближе…
— Тогда лучше стань убежденной атеисткой.
— Я не могу. Это абсолютно ясно.
— Атеизм делает все совершенно ясным. Это в нем лучшее. Он как глоток граппы.
— Я предпочитаю херес.
— Евреи не пьют херес.
— Почему?
— Они вообще не пьют. Им нельзя. Иначе позабудут, что рога надо держать покрытыми.
— Ты антисемит.
— Это вряд ли. Я…
— Атеист. Нельзя быть и тем и другим, Саймон.
— Этнически я еврей.
— И я тоже хочу быть еврейкой. Чтобы быть ближе. Я много читала.
— Ты не понимаешь.
— Не понимаю, что шикса — самая желанная этническая принадлежность для еврея? Что каждый еврейский мальчик хочет постичь тайны приходской школы, а те, кому это не удается в детстве, всю жизнь пытаются наверстать упущенное, отказываясь взрослеть? Что еврейка — проклятие для еврея, потому что его мать-еврейка держала под каблуком еврея-отца, как до нее — его бабка-еврейка? Что, если еврейка — это судьба, я — всего лишь муза? Ты предпочитаешь звать меня Анастасией. К имени даже день ангела прилагается. Я все это понимаю, Саймон Шмальц. Но тебя я понять не способна.
— Значит, приняв эту религию, — сможешь?
— Возможно. У меня есть вера.
— При этом ты не веришь ни во что. Ты ведешь себя так, будто смена религии — косметическая процедура.
— Думаешь, решиться выйти за кого-нибудь замуж так же просто?
— По сравнению с Жанель ты делаешь свадьбу сложнее слияния корпораций.
— Только чтобы ты был счастлив. Ты и четыре сотни твоих лучших клиентов.
— И твои родители.
— Хочешь, сбежим?
— Мы не можем.
— До Невады пять часов. Там людей женят даже без предварительной записи.
— Ты бы так не сделала.
— Сделала.
— А твои родители?
— Родители моего отца так и поступили.
— Какой кошмар.
— Кошмар, потому они были белой швалью? Я такая же, Саймон.
— Нет, Анастасия. Ты — нет. Ты моя будущая жена.
Так что она взяла и перешла в другую веру. А чем еще ей было заняться? Она нашла раввина, чтобы он сделал ее еврейкой. Столько безделья. Всего за пару месяцев она практически овладела священным писанием. У нее была преданность ученого. Плюс это детское усердие. Но оставалась одна загвоздка.
— Ты хочешь стать еврейкой, не сказав будущему мужу? — спросил ее раввин.
— Он не одобрит.
— Тогда зачем тебе?
— Хочу его понять.
— Любишь его?
Она кивнула.
— Тогда ты его понимаешь.
— Недостаточно.
— Хочешь быть им.
Она снова кивнула.
— Ты понимаешь себя?
— Это другое. Я не люблю себя.
Такое раввин вполне допускал. Возможно, принял это за покорность. За глубинную благопристойность. Небольшая частная церемония — и она поменяла веру.
Конечно, Саймон ни о чем не догадывался. Правоверная Анастасия вернулась домой, и он поцеловал ее как шиксу. Она играла свою роль. Не канючила. Но разве Анастасия не видела, что все ее усилия притянуть его к себе и стать к нему ближе, решительно все, от принятия имени Анастасия до авторства «Как пали сильные», от высветленных прядей в волосах до обращения души в иную веру, лишь увеличивали расстояние между ними? Разве не понимала она, что жила математическим пределом: чем ближе она к Саймону, тем больше вероятность, что они никогда не встретятся.
Но не только близость. У нее был роман. Ее роман. Ее роман до сих пор не опубликован. Процесс оставался под контролем. Под контролем Саймона.
Я не осознавал, как далеко все зашло, пока он не взял меня консультантом на фотосъемку автора. Натурная съемка. Ящичный фотоаппарат, штатив. У фотографа был ассистент. Парикмахер и визажист ехали в отдельном автофургоне. Я уютно устроился на заднем сиденье «остина-хили» Саймона и слушал доносившиеся до меня обрывки его лекции по истории фотопортрета, предназначенной для развития Анастасии, пока наш кортеж добирался до Лесов Мьюра.[19]
С какой целью меня взяли на эту экскурсию, я не постигал. Мое фото для обложки было не совсем традиционным, но виной тому стало случайное совпадение. В то утро, когда мне подгоняли новый твидовый костюм, журнал об интерьерах прислал фотографа для съемки раздевалок. Фотографу понадобилось хоть какое-то тело для оживления композиции. Она спросила, свободно ли мое на ближайшие несколько часов. И поскольку мне больше нечем было заняться, она сделала довольно неформальный портрет, который я с тех пор и использовал, к восторгу критиков, — им нравится выглядеть серьезнее очерняемых авторов. Восхищение Саймона было красноречивее прочих. Саймон превозносил психологическую остроту портрета. Он доверял своему наметанному глазу. Разве я мог открыть ему правду: на этом эффектном снимке я был лишь реквизитом?
Едва мы припарковались, я понял, что никакого профессионального мнения от меня не ждут. Оно и к лучшему, ибо у меня его не было. Вокруг кабриолета Саймона экспертов собралось в избытке, и, подозреваю, все безмолвно благодарили меня за мое присутствие — по сравнению со мной у них был талант и цель в жизни. В этом отношении я был полезен практически всем, кого знал.
Саймон привел нас к первой же приемлемо буколической прогалине. Ему пришлось разогнать большую немецкую семью, расположившуюся на пикник. После этого остались только деревья, склонившиеся к ручью, что переливался рассеянным светом. Мне не нужно описывать: вы и так уже много раз это видели на единственной опубликованной фотографии Анастасии, на портрете, который даже я, решительно против воли, со временем признал отражением ее подлинной сущности.
— Мне просто встать здесь? — спросила Анастасия. Такая обыденная в джинсах и футболке. Она прислонила голову к секвойе. — Или можно сесть на землю?
— Только не в костюме, так не пойдет, — отозвался стилист из-за ширмы, натянутой между ветвями.
— Режиссирую я, — сказал Саймон всем, включая Анастасию. — Я спрошу вашего совета, если понадобится.
— В костюме? — переспросила Анастасия своего жениха.
— Сейчас лучше переоденься. При таком освещении время — деньги.
Анастасия оглянулась на людей, готовящих съемку. Их не представили друг другу даже формально.
— Ты хочешь, чтобы я разделась…
— За ширмой, — ответил ей стилист. — Прошу вас.
— Вы хотите, чтобы я надела…
— Франция, начало двадцатого века, — сказал стилист. — Совсем как в вашей книге. Постарайтесь не зацепить ткань, когда будете надевать.
— Я не понимаю.
— Это профессиональная фотосъемка, Анастасия, — объяснил Саймон. — Пожалуйста, веди себя как профессионал.
Она кивнула будущему мужу Она сняла одежду.
Вы помните, что на ней было на фотографии, сделанной в тот день. Вам знаком ее мальчишеский вид. Но попробуйте представить его до того, как явились подражатели. Она положила начало этой тенденции — не по своей вине. Она делала так, как ей велели. Надела то, что ей дали, — короткие брюки, шерстяной жакет в тон и кепку, которая была слишком велика и съезжала на один глаз. Она, девушка, была одета под мальчишку-школьника и выглядела как мелкий мошенник.
— Ты правда этого хочешь? — спросила она.
— Я могу уменьшить шляпу, — сказал стилист Саймону.
— Оставьте как есть, — ответил Саймон.
— Тогда нужно поправить галстук. Похоже, она успела завязать квадратный узел.
— И его оставьте. Разберитесь с ее макияжем, и все на этом. — Он посмотрел на свою будущую жену Она улыбнулась ему. Он повернулся к стилисту. — Пусть она выглядит бесполой — кроме губ. Губы должны быть девичьи.
— Невинные?
— Выдающие небольшой опыт. Развращенность взрослым мужчиной, которой она не понимает.
Пока стилист трудился над лицом Анастасии, Саймон налаживал привезенный с собой старинный велосипед. Он попросил меня помочь: это означало, что ему нужен мой ремень — привязать к багажнику пару общих тетрадей. Мне нравится образ Анастасии, сказал я. Саймон пожал плечами и продолжил работу.
К середине дня все, даже Анастасия, выглядело так, как хотел Саймон. Камеру установили на штатив. Три рассеивателя направляли солнечный свет куда нужно. Стайку туристов, остановившихся поглазеть на съемку, вовремя убрали из кадра. Саймон закатил велосипед на склон в дальнем конце прогалины.
— Я хочу, чтобы ты поехала, — сказал он Анастасии.
— Я не очень хорошо умею.
— Совсем недалеко. Только вниз по холму, там ты увидишь камеру.
— Я в нее врежусь.
— В последний момент свернешь.
— Саймон, а если я сверну слишком поздно?
— Камера дорогая. Ты свернешь вовремя. — Он слегка поправил на ней кепку, но не из нежных чувств — эстетики ради. — Важно помнить, что смотреть нужно в объектив, совершенно непринужденно смотреть в камеру, проезжая мимо.
— Где тут тормоз?
— Ты должна выглядеть беспечной.
— Но потом?
— Ты знаешь? — спросил он меня.
— Может, педали в обратную сторону?
— Спасибо. — Она улыбнулась мне, когда Саймон отошел к фотографу. — Еще советы будут?
— Я сам никогда толком не умел ездить на велосипеде.
— Рада, что ты здесь.
— Я так и не понял, зачем Саймон меня попросил.
— Он и не просил. — Она пожала плечами и снова улыбнулась. — Помоги мне.
Я придержал велосипед. Она схватилась за руль. И поехала.
— На камеру! На камеру! — снова и снова кричал Саймон, но земля уносила Анастасию в сторону, прямо на толпу туристов. Саймон попросил их убраться. — Вы мешаете ей сосредоточиться, — сказал он. Они ушли, раздумывая, что она за знаменитость, время от времени оборачиваясь, чтобы сделать снимок на память.
— Почему ты их прогнал? — спросила Анастасия.
— Не беспокойся об этом. Черт, да сосредоточься ты на маршруте.
Мы попробовали снова. Я помог Анастасии взобраться на велосипед. Она покатила вниз по склону, едва не задев два затеняющих экрана, а потом на добрые пять футов вылетела из фокуса камеры. На четвертый или пятый раз у фотографа уже были снимки поляроидом: фотограф настраивал по ним свет, а Саймон показывал Анастасии все, что она делала неправильно.
— Во-первых, у тебя вялая поза. Мы об этом уже говорили. Я хочу, чтобы ты расправила плечи. Не сутулься, будто уже проиграла. Это начало твоего успеха. И посмотри на свое лицо. Это не беспечность — это запуганность. Если ты будешь так выглядеть, книгу никто не купит. Джонатон, иди сюда. Посмотри на этот снимок. Она выглядит ужасно. Она даже близко к камере не проезжает. Помоги мне. Помоги мне вдолбить ей, что она должна выглядеть лучше. Она попросила, чтобы ты был на съемке. Вот и выручи ее. Такими темпами мы прохлопаем освещение.
Я отвел ее с велосипедом на холм. Думаю, она бы расплакалась, не запрети ей этого стилист.
— Знаешь, ты не обязана это делать, — сказал я.
— Не я тут командую.
— Это значит, Анастасия, что ты свободна.
Я отпустил ее. Она поехала вниз.
— На меня! — кричал Саймон. — На меня! — Так она и сделала. Поехала прямо на него, к дороге, будто его там не было. Его и не оказалось — в самый последний момент. Фотограф сделал последний снимок, когда она пронеслась в нескольких дюймах от объектива, проехав по носкам его ботинок, — и покатила дальше. Саймон закричал ей вслед. Побежал за велосипедом. — Сука! — крикнул он, когда она остановилась у машины, дожидаясь нас.
Мы все пытались успокоить Саймона, который ходил кругами, молча тряся головой, пока мы паковали аппаратуру. Уже в машине Анастасия сама попробовала его утешить.
— Я не создана для такого внимания, — говорила она. — Я ради тебя сделала все, что могла. Будь моя воля, мы бы жили тихой жизнью и были счастливы.
Саймон определенно не был счастлив. Лишь когда пленку проявили и он в первый раз увидел знакомый всем кадр — невинная маленькая Анастасия с этим взглядом беглеца и слишком бесстыдно накрашенными губами всем телом гонит велосипед в каком-то невыразимом направлении, что уже зародилось в ее мальчишеском сознании, — он решил, что все шло точно по плану, а в будущем его невесту следует оберегать от нежелательного внимания хотя бы рекламы ради.
Гранки доставили за насколько дней до свадьбы. Я увидел их на мальчишнике у Саймона. Саймон велел прислать в галерею, и я прочитал их даже раньше Анастасии.
Но, думаю, даже тогда она не понимала, что происходит. В тот вечер у нее был девичник, устроенный Жанель по предложению Саймона. К тому же Саймон назначил Жанель главной подружкой невесты. Полагаю, он разрешил Стэси сделать подружкой невесты Мишель только потому, что та была авторитетным местным арт-критиком.
А я? Я был шафером, единственным, кто не являлся важным клиентом или серьезной фигурой в мире искусства. Разумеется, я забыл, что я художник. Я забыл, что это делало меня объектом интереса. Даже молчанию моему придавали должное значение, извлекая из него немало значимых предположений.
Подтекста не было. В стейк-хаусе, куда мы пришли отметить конец холостяцкой жизни Саймона, мне просто нечего было сказать — разве что ответить официантке, которая осведомилась, как мне подать скотч.
— Неразбавленным, — сказал я ей.
— Спасибо, — сказала она.
Они видели это, но, не расслышав ни слова, пришли к выводу, что я назначал ей свидание, которое, естественно, должно хранить в секрете от моей подруги, невинно развлекавшейся на маленьком чайном девичнике у Анастасии на другом конце города, но которое при этом стало общеизвестным фактом среди мужчин. Вечер к этому располагал. Мальчишники вообще отличаются стремлением видеть секс в обыденном и обыденным отношением к сексу: нет ничего дисфункциональнее группы гетеросексуальных мужчин. Когда эти мужчины — заключенные, не понаслышке знакомые с жестокостью, они склонны к бунту или, на худой конец, к воссозданию некого подобия полового разделения, к содомическому насилию над слабыми и пожилыми. Но когда это по большей части влиятельные выпускники колледжей, белые американцы-протестанты, находящиеся под влиянием алкоголя, не говоря про общую историю, мятежи и содомия, конечно, тоже приходят на ум, но лишь запасным вариантом для ночи заранее оплаченного разврата. Начинать в стейк-хаусе разумно — не столько потому, что это уже cliche,[20] сколько потому, что отдельные кабинеты в ресторане как нельзя лучше подходят для приставания к хорошеньким официанткам. И раз уж официантка, принявшая у меня заказ на выпивку, не влепила мне с омерзением пощечину и не сбежала в ужасе, объяснение ее поведению, конечно же, одно — и его полагается скрывать от Мишель.
Разумеется, Мишель ничего от меня утаить не могла. Поклялась остальным в компании, что будет молчать, но это не помогло. Я заранее знал, что она будет в машине, на которой Анастасию в тот вечер похитят из-под носа у Жанель и всяких светских матрон, включенных Саймоном в список гостей на девичнике. Я знал, что Кики, спланировавшая побег, будет за рулем, несмотря на просроченные права, а Ларе поручат следить, не видно ли полиции.
Они с самого начала взяли вечеринку Анастасии на себя. Леди собрались на светское чаепитие в отеле «Великая герцогиня» к половине шестого. Заказали огромный позолоченный зал, который вполне подошел бы для коронации или юбилея. В узоре ковра мог бы замаскироваться распустивший хвост павлин, прихотливые золотые ножки столов оканчивались когтями, способными запугать любого хищника.
Но Жанель это не испугало. Она беспокоилась только о том, чтобы нанятому Саймоном арфисту досталось подходящее по росту сиденье. Такого не нашлось ни в комнате, ни в обитом бархатом холле. В конце концов Жанель заставила управляющего предложить арфисту табурет из ванной комнаты в президентских апартаментах — предмет мебели, с которым Жанель была близко знакома, проведя лет двадцать назад большую часть одной интрижки, смущенно прячась в той самой ванной. В «Великой герцогине» ничего не менялось. Такова была великая стратегия отеля. Табурет принесли. Арфиста усадили. Он начал свою программу с прочувствованного исполнения «Зеленых рукавов».[21]
Дамы сравнивали огуречные сэндвичи и дожидались Анастасию. Кики должна привезти невесту — повторяла Жанель всякий раз, когда ее спрашивали, — на своем маленьком кремовом «порше». Поскольку все в обществе знали, как плохо Кики водила свою бедную старую машинку, дамы сочли часовое ожидание пустяком. В конце концов, огуречных сэндвичей было ужасно много, а арфист, исчерпав весь репертуар своего инструмента с пластинки Дебюсси «Лунный свет», пытался исполнить вещь, в которой одна из еще не окончательно оглохших пожилых леди опознала мелодию Скотта Джоплина. Тут арфисту пришлось как следует потрудиться. Дамы восторгались его усердием. Прошел еще час. Управляющий попросил освободить зал для другого торжества. Скрывая ажитацию, дамы отправились ужинать без невесты.
Не знаю, пили ли они за Анастасию в ее отсутствие; я упустил возможность спросить об этом свой источник с того девичника до того, как она в девяносто три года тихо, согласно некрологу, скончалась во сне. Зато я знаю, что за жениха пили все и каждый. Капитан Айвен Тул говорил первым. Он был шафером, он достаточно пожил на этом свете и понимал: по крайней мере с такими людьми, как Саймон, проживающими жизнь как одну предопределенную линию повествования, каждый тост оставляет следующему оратору на порядок меньше возможностей сказать что-то оригинальное. Должен заметить, что к тому времени все мы сидели за массивным столом на внушительных стульях из темной древесины, из которой была сделана и остальная мебель, а также полы, стены и потолок. Комнату словно одели в костюм красного дерева с накрахмаленной белой скатертью вместо рубашки, а галстуком служило одинокое растение без цветов в центре стола. Конечно, сие впечатление могло быть вызвано алкоголем; воодушевляемый призрачным свиданием с хорошенькой блондинкой-официанткой, я заказал еще три скотча во все усложнявшихся комбинациях со льдом и содовой, дабы создать видимость растущей близости. Поэтому не исключено, что в памяти моей сохранились сугубо нетрезвые очертания происходящего. Но мы все изрядно набрались под конец — все, кроме Саймона; мне приходится верить, что это искажение моей психики, как и изогнутые линзы моих очков, навело на резкость вечер, который иначе мог оказаться непостижимым — как мир, который я вижу, снимая очки.
Многочисленные медали Айвена Тула брякнули, когда он попытался встать.
— Проклятые колени, — пробурчал он и полез в карман за своими записями. Он прочистил горло, причем с таким звуком, что будь тогда какой-то разговор, он волей-неволей прекратился бы. Айвен Тул подождал еще минуту, пока Саймон отдавал последние распоряжения метрдотелю, и начал: — Джентльмены, я знаю Саймона Стикли добрые восемнадцать месяцев, и это были чрезвычайно успешные полтора года, за которые он продал мне… хммм… за которые он продал мне чертову прорву искусства. Но я бы с радостью отдал все, что имею, за одно… ммм… за его будущую жену, Анастасию. Я заходил во многие порты и сам был несколько раз женат, но, должен признаться, она самая очаровательная молодая женщина из тех, что я встречал. Я имел счастье познакомиться с ней на одном особом мероприятии в галерее полгода назад, и единственное несчастье в том, что я встретил ее, когда Саймон уже заполучил… ээээ… когда Саймон уже добился ее нежной привязанности. Тогда я был поражен ее великолепным самообладанием, потрясающим… В любом случае она… У нее… Она бы… Я хочу поздравить Саймона с тем, что он нашел такую девушку, и выпить за его брак с прекрасной писательницей и несравненным… несравненной… несравненным спутником жизни.
Он поднял свой бокал, мы все тоже, правда, стол был настолько большим, а растение в центре настолько мощным, что со стаканом Саймона почти никто не чокнулся.
— Спасибо, — сказал Саймон и добавил, будто на собрании совета директоров: — Кто-нибудь еще хочет высказаться?
На другом конце стола Брэд и Тед загалдели, что хотят прочесть стихотворение собственного сочинения.
— В нем даже есть рифма! — сообщили оба. Но они были всего лишь клиентами средней руки. А Саймон заметил Донателло Сан Марко, древнего историка современного искусства, чья малоподвижность достигла состояния, в котором даже животные рефлексы функционировали в масштабе геологического времени.
— Это все замечательно, ничего не скажешь, — многообещающе начал старик, — но, полагаю, я выражу мнение большинства собравшихся, если скажу, что лучше бы я был на девичнике с Анастасией…
Для этого ему пришлось бы оказаться примерно в трех кварталах южнее в дешевом погребке под названием «Каждый за себя». Назвать это место погребком означало выказать ему чрезмерное почтение: сейчас это слово часто употребляется с уважением, и архитекторам платят большие деньги, чтобы они придавали своим фешенебельным проектам обшарпанный и неряшливый вид. В «Каждом за себя» нечем было восхищаться и тем более нечему подражать. Бар. Бармен. Электрическая лампочка, свисавшая с потолка на голом проводе. Выключателя не было, потому что не было окна — свет должен гореть постоянно. «Каждый за себя» был открыт двадцать четыре часа в сутки, восемнадцать из которых работал легально, а в остальные шесть привлекал людей, которые иначе просто болтались бы на улице. Так что, с точки зрения полиции, бар выполнял общественную функцию, а копы просто сторонились этого вонючего замусоренного переулка.
Кики была завсегдатаем. Изменяя любовникам, она назначала здесь свидания. Бармен обожал ее за то, что она всегда давала чаевые банкнотами, а не продовольственными талонами, но в особенности за то, что она была из людей определенного стиля, которых он всегда рисовал в воображении своими клиентами. (Когда он говорил «стиля», создавалось отчетливое впечатление, что на самом деле он подразумевал вид Кики с тыла, который и впрямь заслуживал обожания.)
— Ты уверена, что Жанель назначила встречу здесь? — спросила Анастасия. Она сидела на высоком табурете, между Мишель (на низком) и Кики (на шатком). У дальнего конца стойки сидела или, скорее, раскачивалась на трехногом стуле Лара. — По-моему, все сюда просто не поместятся…
— Жанель назвала мне это место, — пожала плечами Кики. — Сказала, встретимся в «Каждом за себя», выпьем лонг-айлендский чай со льдом. — Когда принесли первый кувшин, она сказала: — Я хочу предложить тост.
— Мы не будем ждать? — Анастасия посмотрела на Мишель — та глядела в пол, чтобы ничего не выдать. Потом Анастасия посмотрела на Лару. Лара тоже была никудышным лжецом, но Кики не посвящала ее в свои планы. В любом случае она была хорошо знакома с нравом Кики и во всем ей подчинялась. Такова была ее роль в отношениях. Роль всякого, кто был не так красив, как Кики, то есть каждого знакомого Кики, за необъяснимым исключением Анастасии. По всем общепринятым стандартам и стандартным меркам Кики, без сомнения, была физически более красивым экземпляром, но она, как и все остальные, чувствовала, что химия источников привлекательности Анастасии питалась ситуативным блеском, с которым обычное совершенство, что зависит от хорошо знакомых нам законов природы, существовало в разных плоскостях. Анастасия не представляла опасности для Кики, но и не попадала в обширную группу физического подчинения. Поэтому Кики пила за нее. Подняла бокал, и, когда заговорила, даже бармен прекратил чесаться и прислушался:
— Моя дорогая, даже не думай принять мои слова за эпитафию — брак ничего не меняет, кроме, быть может, количества бриллиантов у тебя на пальцах и, будем надеяться, количества нулей у тебя на счете. И все же, я думаю, важно, чтобы замужняя девушка сказала кое-что девушке, которая только собирается пройти через это суровое испытание. Мой первый совет: добиться взаимного доверия, потому что если он не будет тебе доверять, чертовски сложно будет его обманывать. Он, конечно, тоже будет тебя обманывать. Вот почему доверие должно быть взаимным: если он не будет считать, что ты доверяешь ему, он заподозрит, что причина твоей слепоты к его интрижкам — в безразличии к нему самому. Мой второй совет: не беременеть от другого мужчины — разве только твой муж сам пытается сделать тебе ребенка, а ты считаешь, что у другого мужчины гены получше. Муж никогда не поверит, что его средства предохранения дали сбой, но при этом никогда не усомнится в происхождении младенца, чья внешность польстит его наследственному эго. В-третьих, если тебя когда-нибудь застанут в компрометирующей ситуации, иди на компромисс: пускай у тебя будет что-нибудь стоящее, дабы предложить ему в нужный момент, — такое, что поможет ему простить, попытаться оправдать или почувствовать себя в достаточной мере отмщенным за непредусмотренный износ твоего тела. (Считай, тебе повезло, что выходишь за бизнесмена; художники, как Саймон скоро узнает от своей очаровательной молодой жены, не настолько уверены в своих желаниях, отчего компенсация бывает затруднительнее, чем она того заслуживает.) И последнее, моя дорогая: теперь никто не чинит сломанную кухонную технику — и так же не починишь современный брак. Поэтому, если девушка не хочет обречь себя на поиски нового мужа с частотой поломки блендера, она не должна слишком часто им пользоваться. Чаще обедай вне дома, тогда можешь рассчитывать, что твой «остерайзер»[22] прослужит дольше, чем если в тебе вдруг проснется американская любовь к семейному уюту и яблочным пирогам. За всю жизнь у меня был только один блендер и один муж, потому что меня кормит профессиональный шеф-повар, а мужчины, за которыми я не замужем, обеспечивают почти все остальное. То, о чем не знает мой муж, только на пользу нам обоим. А теперь я хочу поздравить тебя с грядущим замужеством за моим большим другом Саймоном Стикли. Я его знаю очень близко и могу лишь сказать, что вы прекрасно друг другу подходите.
Даже бармен настоял на том, чтобы выпить за это, что и сделал, вновь наполнив свой стакан виски. Похоже, он уже относился к Анастасии с тем же уважением, что и к Кики, то есть крайне уважительно. Он смешал еще кувшин «Лонг-Айленда» за счет заведения и наполнил всем бокалы.
— Спасибо, — сказала Анастасия. Она посмотрела на Кики, потом на Мишель. Мишель выглядела больной. — Что случилось? — Не успела Мишель ответить, Кики предложила допить и продолжить где-нибудь еще.
— Но как нас найдут остальные? — спросила Лара, и это был первый звук, который она издала за вечер, не считая приступа кашля, одолевшего ее, когда Кики усадила ее рядом с Мишель на заднее сиденье «порше» на пути в «Каждый за себя».
— Может, вы с Мишель хотите остаться, а мы поедем первыми? — предложила Кики.
Это вызвало еще один приступ кашля, сквозь который прорывалось по одному-два слова, вкупе изъявлявшие готовность проследовать за Кики, если потребуется, хоть до Фортуны. Но Мишель оборвала эту резолюцию, сказав:
— Они не приедут.
— Не приедут? — спросила Анастасия Кики, потом добавила: — Спасибо.
— Они, наверное, нас ищут, — сказала Мишель.
Кики посмотрела на часы, мужской хронограф странной необтекаемой формы, который тем не менее якобы побывал на Луне на запястье одного ее знакомого астронавта:
— Нечего беспокоиться. У них осталось еще полчаса в «Великой герцогине».
— Я не понимаю, — сказала Лара.
— У вас есть сигареты? — спросила Анастасия. Кики кивнула. Ловким движением заядлого курильщика Стэси извлекла сигарету из предложенной Кики пачки, прикурила у бармена, выдохнула.
— Ты же бросила, — напомнила Мишель.
— Только для Саймона.
— И?..
— Его здесь нет.
— Ты имеешь в виду, здесь нет Жанель?
— Без разницы.
По этим словам Мишель поняла, что ее дорогая подруга напилась. Анастасия могла сбить с толку почти любого: у нее была такая тренированная дикция, что иностранцы обычно принимали ее за англичанку, и даже сильная интоксикация почти не сказывалась на мастерском обращении ее гибкого язычка со словами. Но, по опыту Мишель, когда Стэси перебарщивала со спиртным, у нее начинали заплетаться мысли. Мишель, разумеется, многое поняла, когда Стэси сказала одно, имея в виду другое, и вряд ли об этих вещах стоило знать малонадежным людям вроде Кики Макдоналд. Мишель сознавала, что Кики способна рассказать кому угодно что угодно только собственного развлечения ради. (Весьма проницательно с ее стороны: Кики выдала мне всю историю без купюр двумя днями позже на свадьбе, а много времени спустя, когда я сам не был уверен, точно ли помню, смогла в подробностях воссоздать сцену, которую вы сейчас читаете.)
— Может, поедешь домой? — спросила Мишель Анастасию, — раз уж больше никто не придет?
Анастасия выдохнула дым ей в лицо.
— Нет, — сказала она и повернулась к Кики. — Куда?
— На партию в покер, естественно. Будешь учиться блефовать.
— Азартные игры вне закона, — сообщила им Лара, которой вбили это в голову на курсах по ценным бумагам.
— Там, куда мы едем, — заявила Кики, выталкивая всех за дверь, — абсолютно все вне закона.
На Саймона там не наткнешься. Саймон даже не позволил стриптизерше, которая показывала нам свои прелести, пока мы ели стейки, сесть к нему на колени и с ним поиграть. По-видимому, ее представление, заявленное в программе как литературное, являлось вольной интерпретацией набоковской «Лолиты», только у этой нимфетки были седые корни волос и имплантаты, не позволявшие ей снять подержанную школьную форму без изрядной порции смазки. Избавившись от одежды, она стала передвигаться лучше, хотя груди ее вели себя несколько самостоятельно, из-за чего казалось, что она выступает с багажом. Гумберт Гумберт огорчился бы — как, впрочем, надо отдать ему должное, и Саймон. Лишь капитан со своими бутафорскими медалями на груди был покорен атакой силикона со всех фронтов, в то время как реплики Лолиты из последней киноверсии превратились из намеков в алогизм — перемена неуловимая, это правда, — в исполнении светски пронзительного голоса стриптизерши.
Вот таким манером она и пробиралась вокруг стола. Взгромоздилась на колени к Донателло, сместив при этом его катетер настолько, что старику пришлось пропустить свадьбу вследствие срочной госпитализации. Разлеглась на коленях у Брэда и Теда, пока они не вытолкнули ее кончиками пальцев. Переместилась к ЛаСартру К. Бенедиккту, куратору отдела искусства геев и лесбиянок в ПоМоМи (так любовно, хоть и несколько несуразно называли Музей постмодернистского искусства). Тот, несмотря на титанические усилия, так и не смог стать геем и конце концов решил, что, скорее всего, просто является лесбиянкой-транссексуалом. Поэтому он изо всех сил дразнил груди стриптизерши, пока она извивалась и гладила его симпатичное лицо.
Наконец она добралась до меня. Я уже был настолько хорошо знаком с процедурой, что не требовалось смотреть. Саймон дал мне гранки романа Анастасии, и когда стриптизерша взобралась ко мне на колени, я был полностью погружен в чтение.
— Прочитаешь мне сказку на ночь? — прошептала она, царапая книгу накладными ногтями. — Только непристойное. — Я не знал, что ответить. Как любая честная книга, эта была непристойна, и тот факт, что автором ее была Анастасия, добавлял роману порнографичности заглядывания в ее обнаженную душу. Как я мог сказать об этом стриптизерше? Как я мог объяснить, что моя эрекция не имеет отношения к профессиональным движениям ее зада? Я сдался. А что было делать? Она знала, что я кончил, но вряд ли поняла, почему. Она оставила меня с моей тайной неприятностью, прикрытой салфеткой, — жизнь моя была так бесцельна, что даже струя спермы не имела направления.
Саймон, напротив, знал, чего хотел. Он хотел, чтобы стриптизерша убралась из ресторана. Другими словами, не хотел, чтобы она перед его клиентами, скажем, прикрепила ему на талию профессионального размера фаллоимитатор и трахалась с ним, грея тем временем руки у него в штанах и охлаждая язычок у него в глотке. Поэтому, когда она через всю комнату направилась к нему, он покачал головой.
— Прошу вас, — сказал он, — здесь не бордель.
А место, куда Кики привезла свою компанию, было целиком и полностью борделем. Это нравилось Кики в «$екссстра $ветском ȼлубе», потому что мужчины, с которыми она перекидывалась в покер, слишком много отвлекались, чтобы вести партию хорошо. Кики всегда выигрывала. Забирала их деньги, а секс оставляла рабочим девушкам. (Кики предпочитала купаться в более изысканных генетических бассейнах.) Кики нравилось в «$екссстре», и «$екссстра» платил ей взаимностью. Члены клуба, каждый вечер платившие взносы при входе, любили играть с ней в покер, а девушкам нравилось, что она всегда отсылала мужчин прочь с достаточным количеством фишек, и мужчины могли заплатить хотя бы за то, чтобы девушки потрудились ручками, — этакий техасский порнохолдем.[23] И все расходились довольные. «$екссстра» предоставлял Кики все, что нужно, чтобы убедить более марксистски настроенных друзей дать капитализму еще один шанс.
— Добро пожаловать, мисс Кики, — сказал вышибала примерно в ливрее, когда двери лифта открылись, представив «$екссстра $ветский ȼлуб» во всей красе. — Вы сегодня с гостями.
Другие этажи здания занимали аудиторская фирма и офис автошколы, поэтому от вышибал в «$екссстре» требовалась не только накачанная мускулатура, но и цепкий взгляд. Две другие конторы тоже посещали люди в полиэстеровых костюмах, и было не так просто, как может показаться, отличить клиентуру заведения от тех, кто просто ошибся этажом. (Последние часто становились первыми, но эту историю вам расскажет кто-нибудь другой.) Кики провела свою компанию в игорный зал. Устроителям пришлось постараться, чтобы придать клубную атмосферу неминуемому финансовому краху. В этом зале с деньгами расставались все. Играли друг против друга, комиссия при покупке фишек — десять центов с доллара, и еще десять центов с доллара при обмене фишек на деньги, но это было еще приемлемо. Тоску наводило то, что никому и никогда не выпадали хорошие карты. Шулеры годами обували заведение, так что когда никто не мухлевал, можно было рассчитывать на то, что сыграет пара троек. Но печальные старики все равно играли, проводя время за столами из огнеупорного пластика, имитирующего дерево, под репродукциями девочек Варгаса[24] на стене, дожидаясь любимых проституток, выставлявших напоказ свой товар на сцене или выполнявших предыдущие обязательства в салоне.
На тысячу долларов Кики приобрела девять сотен фишек разных цветов, формы и размера из разрозненных наборов, закупленных по дешевке управляющими «$екссстра».
— Правило блефа номер один, — сказала она Анастасии, — быть максимально открытой. Размер твоей ставки, я имею в виду ее длину, ширину и особенно высоту, учитывается. Используй однодолларовые фишки вместо пятидолларовых, и игра будет за тобой.
— Как их различить?
— Здесь? Все грязные фишки — по доллару. Те, что посимпатичнее, — дороже. Их тоже можешь ставить, но это не имеет значения, при обмене за любую фишку получишь только девяносто центов.
Она подвела Анастасию к столу. Мишель последовала за ними — естественно, скептически. Лара уже куда-то пропала с беззубым стариком лет восьмидесяти, уложившим в постель невероятное количество женщин при помощи фиктивного завещания с поправками на текущий вариант, составленного в те времена, когда старика еще не лишили адвокатской лицензии за попытку укусить разбушевавшегося защитника противной стороны в кабинете судьи.
Впрочем, внимание Кики было сосредоточено на Анастасии. У девочки почти наступил день свадьбы. Ей еще столько нужно узнать.
— Знаешь основные правила? — спросила Кики свою новую ученицу.
— Нет.
— Хорошо. Блефовать проще, если не понимаешь, как ставить. На самом деле тебе нужно усвоить единственный принцип: у тебя большинство фишек. Твоя цель — поставить столько, чтобы перебить все ставки. Тогда ты забираешь и чужие фишки — и в следующем заходе твое положение, со стратегической точки зрения, еще лучше.
— Но в конце концов они…
— Вот поэтому вокруг всегда столько голых женщин. Иногда можно даже попросту стащить у парня фишки, но это не так интересно. Хотя у тебя не настолько открыта грудь.
— Но на сцене они…
— Обычная любезность, дорогуша. Заодно отвлекает их от твоих крапленых карт. — Кики наклонилась, расстегнула пару верхних пуговиц на блузке Анастасии и предложила очередную сигарету. Анастасия взяла. — Теперь не жалей помады, чтобы метить все, что прикасается к твоим губам. И не помешало бы тебе еще выпить.
— Я буду…
— Не важно, что ты закажешь, дорогая. Проси что угодно, тебе все равно принесут этиловый спирт, а раз ты девушка — могут сиропом подкрасить. — Она повернулась к Мишель: — Выпьешь за компанию?
— По-моему, это очень неудачная идея, Кики, — тихо сказала Мишель, словно это просто мнение, которое Анастасии, однако, слышать необязательно.
— Полностью согласна. Спирт нельзя подавать, не разбавив как следует.
— Это вопрос морали.
— Вся методика работы бармена — проблема величайшей этической важности.
— Нам надо поговорить.
— Мы и так говорим.
— Не здесь.
— У бара.
— Хорошо. У бара.
Они оставили Анастасию в игровом зале. Когда вернулись спустя несколько минут, она была у стола с картами в руках и ощутимо размножившимися фишками.
— Выпить не принесли? — спросила она.
Мишель, бледнее обычного, заговорила. Она сказала Анастасии:
— Я покидаю это заведение. Можешь поехать домой со мной или остаться с… с ней. Так мы решили. Выбирай сама.
— Мне нравится эта игра, — ответила Анастасия.
— Ты не понимаешь…
Кики покосилась на Мишель. Это ее остановило. Она ушла. Думаю, Анастасия даже не заметила.
Я не знаю. Эти подробности как раз ускользают. Я слышал всю историю трижды — разумеется, всякий раз по-новому. Когда Мишель вернулась в мою квартиру в одиннадцать вечера, она сказала лишь:
— Не все люди порядочные, как мы.
Потом надела фланелевую пижаму и улеглась спать ко мне под бок.
На обеде после репетиции бракосочетания никто ни с кем не разговаривал. Саймон отказался пить за Анастасию. Всю еду, к которой никто не притронулся, отправили обратно на кухню. Замешательство сгустилось. Народ разбрелся по домам, пьяный.
Церковные колокола. Небесно-голубой свет проникает сквозь жалюзи спальни. Я перекатился на другой бок — проспать бы эту свадьбу.
Опять звонят. Входная дверь. Звон. Стук. Наконец Мишель открыла своим ключом. Она стояла у моей постели, смотрела на меня и смотрелась точно дерево в цвету.
— Ты еще не готов, — сказала она.
— Я сплю, — ответил я.
— Ты просто очарователен, — сказала она. — А теперь иди в душ, милый.
Она принялась приводить в порядок мой смокинг. Я сделал, как она велела.
— Очень красиво, — сказала она, когда мы его на мне смонтировали. — Тебя можно принять за жениха.
Она имела в виду одно. Я предпочитал думать о другом. Согласие было необязательно.
Она поцеловала меня. Заново накрасив губы и стерев помаду с моих, она вывела меня за двери, прямо в утро.
Саймон приехал один. Подогнал свой «остин-хили» к очереди на парковку. Отказался оставить служащему ключи. После этого все управление пришлось бы перенастраивать.
К тому времени мы уже были на месте, Мишель и я, в числе первых гостей в ботаническом саду парка «Золотые Ворота». К ней прицепился склочный молодой куратор музея, поэтому я остался поддерживать разговор с несчастными родителями Анастасии — типичный мезальянс. Они прибыли как раз к репетиции обеда, она из Коннектикута, а он из Саудовской Аравии. Они провели друг с другом уже почти восемнадцать часов. В воздухе витала ощутимая угроза развода.
— Я надеялась встретиться с этим ее Саймоном вчера вечером, — сказала миссис Лоуренс.
— Он как, нормальный парень? — спросил мистер Лоуренс.
— Ну конечно он нормальный парень, Фил. Джонатон его друг детства. — Миссис Лоуренс посмотрела на меня. — Я только не понимаю, почему все родственники, которых я просила Стэси пригласить на свадьбу, получили приглашения только на прошлой неделе. Она часто летала через всю страну и должна понимать, что купить билет за такой короткий срок невозможно — разве что если кто-нибудь умер.
— По-моему, рассылкой приглашений занималась не Анастасия, — объяснил я. — Она работала над романом. Всю организацию свадьбы возложили на других.
— Говорят, книга будет пользоваться успехом, — заметил мистер Лоуренс.
— Фил, ты прекрасно знаешь, что Стэси не способна писать. А я просто счастлива, что она выходит за хорошего бизнесмена, который позаботится о ней и будет содержать семью. Может, этот Саймон когда-нибудь захочет торговать спорттоварами. Я уверена, ему хватает ума понимать, что на бейсбольные биты и школьную форму спрос больше, чем на… на…
— Искусство, — подсказал я.
— Не поймите меня неправильно, Джонатон. Я выросла в культурной семье, но что-то не похоже, чтобы он продавал что-то достойное, типа Рембрандта.
— Джонатон — один из его художников, Серена.
— Я думала, он… Я думала, вы пишете биографию. Разве не вы написали о том скандальном художнике, который рисовал суповые банки? Фил, где наша дочь?
— Я думаю, со своими друзьями. Это же ее свадьба.
— Ну, надеюсь, она еще не со своим будущим мужем.
— Наш брак все равно бы закончился тем же самым, Серена, даже если бы мы не сбежали и…
— Почему тебе обязательно нужно копаться в прошлом, Фил?
— Это ты начала.
— Я беспокоилась о нашей дочери. Тебе до нее никогда нет дела. Ты все заботы взвалил на меня.
— Не сомневаюсь, у ее мужа с ней будет полно забот. Ты сама говоришь, он-то о нашей Стэси и позаботится.
— Откуда ты знаешь, Фил? Ты бы его даже не узнал, пройди он рядом с тобой.
Тут Серена Лоуренс оказалась права. Когда Саймон подошел к нам, они оба не обратили на него внимания. Он попросил меня пойти с ним. Мы отошли.
— Кто эти жалкие люди? — спросил он, отведя меня за кухню выездного ресторана, в глубь ботанического сада. — Это ты их пригласил?
— Это твои будущие тесть с тещей.
— Она, кажется, вменяема, но его-то ты видел? Двубортный смокинг, явно взят напрокат. Я же говорил Анастасии, как его надо одеть.
— Где Анастасия?
— Под надзором Жанель.
— Ты ее уже видел?
— Потому я и разговариваю с тобой, вместо того чтобы следить за флористами.
— За флористами? Мы же в ботаническом саду.
— Ясное дело. Я долго консультировался со службой парка. Они отказались выдрать свою запущенную растительность и посадить тюльпаны там, где я хотел. Какие-то идиотские законы про национальные зоны отдыха. Так что мне пришлось накрыть местную флору полиэтиленом и расставить тюльпаны в горшках.
— Везде? — Я огляделся. Цветущие разноцветные кляксы опыляли пейзаж, затеняя прояснившийся горизонт. За оставшийся до свадьбы час расправиться со всем этим могла только ядерная зима.
К счастью, у Саймона были другие планы:
— В стороне и старые цветы сойдут. Я просто хочу, чтобы все было нормально там, где нас будут снимать фотографы.
— Ну естественно.
— Не о том разговор. Мне не нужно твое одобрение, Джонатон. — Он наступил на цветущие маки. — Ты должен мне кое-что рассказать. Кое-что о писателях.
— Я больше не писатель, ты же знаешь.
— Это совершенно не важно. Моя невеста — писатель, и вы оба думаете одинаково. — Возможно, я покраснел, но Саймон уже отвернулся. Мы возвращались назад, к гостям. — Она узнала.
Я окончательно залился краской.
— Она узнала, что…
— Да. Она узнала, что издатель прислал гранки «Как пали сильные». Понятия не имею откуда — впрочем, мне наплевать. Это ничего бы не значило, не впади Анастасия в какую-то панику. Конечно, Жанель не подпустит ее к телефону, так что это уже второстепенный вопрос. Но Жанель говорит, Анастасия хочет видеть меня. Она что-то хочет мне сказать, и это настолько срочно, что не может ждать брачных обетов.
— Это плохая примета…
— Ясное дело. Поэтому я и не хочу. Я, разумеется, лучше ее проигнорирую. Но мне нужно знать, насколько это… это нормально… нормально для писателя. — Он сорвал анютины глазки. — Это просто заурядная паника? — Он выбросил цветок. — Так со всеми писателями бывает перед публикацией?
— Полагаю, у всех по-разному.
— Мне плевать на различия.
Я сказал ему то, что он хотел услышать:
— Со мной в первый раз так и было. Я увидел напечатанную книгу и почувствовал, что она больше не моя.
Я сказал ему это, несмотря на то, что почти желал ему зла. Я хранил спокойствие, не уцепился за возможность развалить этот брак, которую принесла бы их встреча до срока: угощение впустую, возвращенные подарки, может, даже нераспакованные, крушение союза, которое позволило бы мне спасти Анастасию. Я все равно не знал, что хотела сказать ему Стэси. Я действительно тогда ничего не знал про ее обман. Я попросту был суеверен. Думал, судьбу можно задобрить листьями клевера и кроличьей лапкой. Думал, знамения можно приручить, как зверьков. Вам следует отдать мне должное за то, что я не дал им тогда поговорить. Я думал, это им на пользу. Я знал — Анастасия недосягаема для меня.
— Тревога пройдет, — заверил я, — ее сменит беспокойство о новом романе.
— Ты настоящий друг. — Он похлопал меня по плечу: хорошая собачка. — Я об этом иногда забываю.
За этим нас и застала Мишель. В руках у нее было два наполовину полных бокала «Дом Периньона», баланс поддерживался частыми глотками из каждого.
— Тебя ищут родители Стэси, — сказала она Саймону. Когда мы остались одни, она отдала мне мой бокал. Поверх своего обязательного цветочного аромата Мишель надела позднеутреннюю шампанскую улыбку. Она сказала, что любит меня.
— Я люблю тебя я люблю тебя я люблю тебя, — твердила она, словно повтори она достаточно — и заговорила бы за нас обоих.
— Анастасия любит Саймона, — ответил я.
— Какой же ты романтик.
Вот идет невеста. Скопление четырехсот человек, которых почти никогда не застанешь врасплох всех скопом, все же застал врасплох облик Анастасии Лоуренс, всего лишь одетой для бракосочетания с Саймоном Харпером Стикли. Нежная мелодия оркестра аккомпанирует подшаркивающему приближению невесты к жениху, ее сопровождает отец, чей локоть в смокинге она стискивает обеими руками в перчатках. Девочки с букетами, все в белом, кружатся позади нее, забрасывая ее путь белыми бутончиками, а чуть дальше фотографы снимают отраженное великолепие утра. Только она никуда не смотрит. Один шаг вслепую за другим, и солнце в небесах замедляет свой ход.
Вот подружки невесты, будто сданные младшие карты в колоде, а напротив дружки жениха — равные карты противника. Напротив — главная подружка невесты, шафер, судья, непреложный в черном облачении. Жених ожидает невесту. Она держится за отца. Он ее отпускает.
Фил Лоуренс берет жену за руку. Овдовевшая Голда Шмальц привычным жестом одиноко сцепляет руки, крепче обычного, глядя, как ее единственный сын достается другой женщине. Айвен Тул, грудь в медалях, что напоминают обо всех королевских бракосочетаниях со времен правления девственницы Елизаветы, с вялым благоговением разглядывает фигуру невесты. Жанель смотрит на Анастасию глазами Саймона, точнее, видит ее белое отражение, двойное, уменьшенное в его остекленелом взгляде. Судья смотрит на невесту. Бросает взгляд на жениха. Привычно откашливается.
Потом церемония. Саймон надевает простое золотое кольцо на палец Анастасии в лайковой перчатке. Анастасия сжимает его руку. Он всматривается в пустую белизну ее вуали. Она его не отпускает.
— Берешь ли ты, Анастасия, Саймона в законные мужья, чтобы быть с ним в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит вас?
Камеры вокруг нее щелкают и стрекочут, механические свидетели видят больше, чем рассчитывал сам бог. Она что-то сказала? Ее не слышно. Звукооператору видеосъемки не помогает даже мохнатый микрофон на штативе. Снова. На этот раз громче. Толпа придвигается ближе. Снять сверху.
— Берешь ли ты, Анастасия, Саймона в законные мужья, чтобы быть с ним в горе и радости, в богатстве и бедности, пока смерть не разлучит вас?
— Да.
— Берешь ли ты, Саймон, Анастасию в законные жены, чтобы быть с ней в богатстве и бедности, в болезни…
— Да.
— Хм, я… — Камеры напирают. — Я объявляю вас мужем и женой. Жених может поцеловать невесту.
Муж Анастасии поднимает ее вуаль. Наклоняется к ее губам. Она ему улыбается. Жанель пытается придать им нужную позу. Они ее отталкивают. Потом все тонет в щелчках затворов камер.
День шардоне перетек в вечер мерло под руководством барменов, не дававших пьянящим бокалам опустеть, и хозяина, подбиравшего правильных людей для беседы — и правильные темы для этих людей. То, как он расположил гостей за банкетным столом, было встречено всеобщим шумным ликованием, ибо у каждого справа сидел тот, с кем давно хотелось встретиться, а слева — тот, с кем хотелось возобновить дружбу. Без единой запоминающейся фразы или жеста Саймон в этот вечер умудрился пленить всех — он лишь ненадолго оставил свои обязанности ради первого танца с невестой. Лоуренсы согласились, что их дочь сделала правильный выбор, бросив ради него учебу, а у Серены кружилась голова: она оказалась матерью настолько яркого литературного таланта, что даже такой видный мужчина, как Саймон, был покорен и женился на ее единственном чаде. Под наблюдением Саймона Кики и Жанель изображали взаимное обожание, граничащее с сестринской любовью, которое, по Саймонову указанию, распространилось и на Мишель и наконец окружило заботой всевозможных дам определенного возраста и уровня дохода, которых по какому-то чрезвычайно досадному недоразумению за несколько дней до этого выставили из отеля «Великая герцогиня» после трехчасового ожидания неуловимой Анастасии Стикли, урожденной Лоуренс.
Она была превосходной хозяйкой в тот вечер. Я хочу сказать, она принимала поздравления с благосклонностью женщины, привыкшей к комплиментам. Она улыбалась и протягивала руку в перчатке для легкого поцелуя, нежного пожатия или компетентного восхищения бриллиантом, в другой руке непринужденно сохраняя в равновесии часто наполняющийся бокал. Потом, не уточняя, со свадьбой или романом ее поздравляют, платьем или фигурой, которую оно свободно драпировало, восторгаются, она приседала в легком реверансе, отпивала из бокала и отворачивалась, дабы принять свежую порцию поклонения.
— А, это ты, — сказала она, увидев, что повернулась ко мне после учтивого обмена любезностями с незнакомцем, чье лицо было смутно знакомо чуть ли не с эры немого кино. По привычке протянула мне руку.
Я взял ее руку в свою. Кажется, прежде мы ни разу не касались друг друга.
— А тот человек, с которым ты только что?.. — спросил я, желая сказать что-то, помимо очередных пустых поздравлений.
Она пожала плечами:
— Угадай.
— Мм…
— Ни за что не сможешь.
— Нет.
— Я дам тебе подсказку. Поскольку я невеста Саймона, мне полагается иметь что-то старое, что-то новое, что-то чужое и что-то голубое. Голубое — это мои контактные линзы. — Она широко раскрыла глаза, чтобы показать мне. — Новое — это мое платье. — Она сделала реверанс. — Старое — вот этот бриллиантовый браслет, который подарил мне муж. Он говорит, это настоящая фамильная драгоценность. А теперь угадай, что у меня чужое.
— Не знаю.
— Ну конечно, не знаешь, глупый. Потому я тебя и спрашиваю.
— Потанцуй со мной. — Я все еще держал ее за руку, а оркестр играл что-то медленное и достаточно сентиментальное, чтобы заглушить все, что могло произойти между двумя людьми. — В танце я скажу все, что захочешь.
— Я слишком пьяна, чтобы танцевать. — Она приблизила лицо к моему и подергала носом. — И ты тоже. — Но пошла за мной.
Саймон видел, как я положил руки на покатые выступы ее тела. Проницательная Анастасия ослабила объятие и переместила мои ладони на пологий спуск талии. Ее муж улыбнулся, когда мы начали танцевать. Кивнул мне, благодарный за временную заботу о его жене.
Анастасия не двигалась под музыку согласно какому-то ни было плану. Она уткнулась мне в грудь и замерла, словно рухнув в кровать. Обняла мою шею, запустив кончики пальцев под накрахмаленный воротничок. Это направило мои руки глубоко в складки ее платья. Они оказались там, где полагалось быть краям трусиков. Не встретив препятствия, мои руки нырнули глубже, притягивая ее ближе.
— Ты плохо стараешься, — сказала она. Я убрал руки. Одной рукой она положила их обратно. Сдвинула еще ниже. — Я не об этом. Я о том, что ты должен сказать мне…
— Можно мне подсказку?
— Я смотрю на нее сейчас.
— Ты смотришь на меня.
— Вот именно.
— Ты хочешь сказать…
— Чужое — это твое уважение, я взяла его у тебя в долг. Я сейчас пьяна и просто хочу сказать тебе спасибо. Саймон не женился бы на мне, навряд ли, если бы не твое восхищение романом.
— Нельзя взять в долг…
— Знаю, это не принято, но мне не хотелось надевать дурацкие жемчужные серьги Жанель или еще какую бессмыслицу. Важно, какой ты меня видишь, Джонатон.
— Но ты не можешь взять в долг мое уважение. Оно и так твое. Я твой на…
— Не будь так уверен.
Музыка взлетела к концу. Я сжал Стэси, но мне удалось удержать лишь белую ткань. Она повернулась. Я потянулся за ней. Мои руки встретили Мишель.
— Не возражаешь? — спросила она меня. — В память о добрых старых временах.
— Э.
Она взялась за белые руки Анастасии. Пока они танцевали, я подошел к Саймону. Люди вокруг его невесты сходились в пары и снова расходились. И толпа совсем ее поглотила.
To был последний раз, когда Анастасию видели на нашем континенте — на некоторое время она исчезла. Впрочем, у нас был ее роман: на той неделе, когда Саймон увез ее в свадебное путешествие в Рим, «Шрайбер» разослал несколько сотен тысяч экземпляров по книжным магазинам страны.
Книгу приняли все. Независимые магазины расхваливали ее на самодельных плакатах, приклеенных скотчем к полкам. Сетевые магазины украшали витрины дюжинами книг — половина перевернуты, чтобы видно было фото с задней обложки: прелестная юная писательница в мальчишеских бриджах едет по лесу на велосипеде. Когда первый тираж был распродан, роман допечатали и из задней обложки сделали первую. Это позволило издателю разместить на месте фотографии отрывки рецензий из ведущих журналов и газет. Они, естественно, заменили мою оценку романа, сочиненную в шрайберовском отделе маркетинга: я называл книгу «первым в моей жизни шедевром начинающего автора». От этих слов я не отказываюсь по сей день.
Но как могло мое имя конкурировать с тем, что писали в «Алгонкине» и «Таймс»? Ежедневная «Таймс» была в полном восторге, и это можно считать причиной, по которой роман сразу попал в список бестселлеров, хотя последствия этой рецензии не шли ни в какое сравнение с тем, что произошло, когда книга через неделю очутилась на первой полосе воскресного выпуска: вы, конечно, помните, какой разверзся ад.
У меня до сих пор осталась копия того эссе из воскресного обозрения, и сейчас, перечитывая его впервые после выхода романа, я понимаю то, чего не понял тогда: почему автор выделил «Как пали сильные» из ряда обычных новых открытий, из стандартных и не внушающих доверия историй успеха. Вспомните, что рецензия была написана ученым, возможно, первым американским исследователем с общенациональным авторитетом с тех пор, как в XIX веке вымер Лонгфелло. Да, все мы знали Сильвию Шварцбарт — если не по школьным лекциям, то по колонкам светских сплетен, где она была частой гостьей в роли соблазнительницы гетеросексуальных актрис предположительно вдвое ее моложе и с четырехкратно меньшим коэффициентом интеллекта, — и видели ее по телевизору: она растолковывала, развивала идеи, а порой плевала в глаза недоброжелательной камере всякий раз, когда голос феминистки новой школы с диапазоном прокуренного контрабаса требовался, чтобы возразить громкому мужскому баритону общественного мнения.
И дело не просто в личности. У Сильвии Шварцбарт имелась теория: как и большинство гипотез, взращенных в академических кругах, она поначалу распространилась изрядно, точно побеги по стенам Лиги Плюща,[25] потом неохотно, точно обывательские предместья. Другими словами, если теория Шварцбарт не пройдет в скором времени путь психоанализа и камней-любимцев, она не выйдет из узких рамок. Теорию следовало привязать к чему-то конкретному, пока автора не разобьет наголову один из ее приверженцев. Выступая по радио и телевидению, Сильвия пыталась вплести свою теорию в комментарии о президентских выходках, рок-н-ролльных пародиях, перформансах Уолл-стрит, футбольной семиотике и тенденциях геноцида в странах, в публичных выступлениях последнего времени повысивших свой ранг с неупоминаемых на неописуемые по причине ряда особо фотогеничных актов вопиющей бесчеловечности. Но рекламные паузы неизбежно прерывали ее построения каузальности, и никто не помнил ни слова из того, что она говорила.
Заочно вездесущая Анастасия Лоуренс превратилась в ту, какой ее представляли: она обладала большим политическим весом, чем любой обитатель Белого дома, большим артистическим непостоянством, чем любой представитель музыкальной индустрии, большей финансовой жизнеспособностью, чем любой участник фондового рынка, более выгодным положением, чем любой игрок на футбольном поле, и оказалась фотогеничнее любого живого или мертвого независимо от его этнической принадлежности. Как и все великие книги, «Как пали сильные» были обо всем и ни о чем; роман не столько пропагандировал некий определенный взгляд на мир, выносил на обсуждение особое видение положения человека или даже предлагал новую отправную точку философии, сколько безжалостно и неумолимо отражал сущность самого читателя и делал это с решительностью, заставлявшей краснеть от стыда весь фрейдизм. Как и сама Анастасия, «Как пали сильные» воздействовали как абсолютная пустота. История рассказывала на редкость мало: происходило что-то вне понимания рассказчика, и читателю оставалось понять это самому. То, как текст овладевал вами и как вы преодолевали границу его владений, говорило о вас больше, чем вы могли себе представить. Даже сейчас мне легко забыть, что этот роман написала не Анастасия: он вызывал в читателях то, что вызывала она в любом, кто ее знал.
Итак, Сильвия Шварцбарт заглянула в «Как пали сильные» и увидела там отражение собственных мыслей. Она перепутала себя с другим человеком — с Анастасией. И, согласно древней традиции, положенной еще Нарциссом, влюбилась. Я не имею в виду, что она собиралась соблазнить Анастасию Лоуренс. Я хочу сказать, ее саму соблазнила бедная Стэси, представление, будто все, во что она верила, можно воплотить в такой изысканной упаковке.
Было ли это эссе в воскресном книжном обзоре «Таймс» валентинкой, и если да — кому она была адресована? Было ли это прошение о защите? Есть ли разница? Чем больше люди выдумывали о «Как пали сильные», тем сильнее они жаждали им обладать — и тем больше роман брал свое, как нечто, с чем нужно считаться, но чего никак не подчинить. «Как пали сильные» были не примером, с которым не следует соглашаться, но примерным наказанием для всех несогласных. Несомненно, книга выиграла от своевременной поддержки Сильвии Шварцбарт — как и от размещения в витринах, и от людской молвы. Но роман был неудержим. И пользовался теми, кто пытался им воспользоваться.
«Не феминизм сотворил Анастасию Лоуренс, — лихо начиналось эссе Шварцбарт, — но „Как пали сильные“ могут без труда заново переписать феминизм, каким мы его знаем. Нам это нужно. И поэтому нам нужна мисс Лоуренс». Дело принимало интересный оборот…
«Как пали сильные» — прежде всего роман, и роман такого непревзойденного мастерства, что газетные страницы не подходят для его описания. Однажды, скорее раньше, чем позже, амбициозный молодой ученый опубликует впечатляющую монографию о литературном дебюте мисс Лоуренс, канонизируя двадцатилетнюю писательницу в интересах той или иной достойной традиции, после чего мы никогда не сможем восстановить ее в первозданности. Но прежде чем ее роман заслуженно станет классикой, при этом — незаслуженно — за счет настоящих читателей, тех, которые читают эту газету, давайте воспользуемся преимуществом отношения к автору как к современнице.
Вы, вероятно, уже прочитали «Как пали сильные». Может быть, вы знакомы с книгой только в пересказе рецензентов. Не важно. «Как пали сильные» — роман, какого не ожидаешь на рубеже тысячелетия от американки студенческого возраста и соответствующего образования, в особенности — не в качестве первого опыта. Мы живем в эру цеховой беллетристики, неизбежно исповедальной и по большей части ошеломляюще буквалистской, вплоть до скрупулезного перечисления торговых марок. Наши романы взаимозаменимы, как наше взросление: что-то уродливое, намекающее на непристойную автобиографичность, происходит в прозе, слишком пристойной, чтобы допустить серьезный ущерб. Наша литература — литература для примерных деток и выживших после программы «десять шагов к…». Литературу нашего времени породил феминизм и его освобожденный ближайший родственник. И она ужасна.
Анастасия Лоуренс написала роман, в котором все происходящее безобразно, не оберегая нас ни от физических, ни от психологических подробностей. С кем происходит все это безобразие? Естественно, со всеми, но особенно с ее рассказчиком, мужчиной средних лет. Возможно, детали Первой мировой войны не совсем точны исторически. Возможно, герой-мужчина не всегда убедителен. Но мисс Лоуренс достигла честности, универсальной и безжалостной, той, что запрещена женщинам с тех пор, как мы научились приседать в реверансе. Она сделала это, взяв у общества то, что ей было нужно, включая героя — совершенного сексиста, — и вернула нам его, должным образом исказив, в виде художественного образа.
Конечно, она могла вместо всего этого просто взять и сжечь свой лифчик. Она далеко не первая женщина, отвергающая прошлое: мы были толпой повстанцев по крайней мере с 60-х, систематически сокрушали любые барьеры, возводимые обществом для нашего усмирения. По необходимости мы действовали, как бунтующие рабы, дабы все-таки стать хозяевами собственной судьбы. Мы завоевали нашу свободу. Но что нам с нею делать? Мы пользовались ею, чтобы топтать уже поверженный мир, будто все-таки оставались рабами, вселяя в самих себя мужество для борьбы с преступлениями, которые нашими же стараниями сегодня стало невозможно совершить. Нет ничего безопаснее насилия, удобнее положения жертвы. К счастью, сейчас есть мисс Лоуренс, чтобы устыдить нас и подтолкнуть к сверхнезависимому поведению.
Если Анастасия Лоуренс не подстрекатель и не жертва, кто же она? Мы почти не знаем подробностей ее жизни. Из таблоидов нам известно, что она родилась и спокойно выросла в Нью-Лондоне, штат Коннектикут, и что она недавно бросила изучение английского языка в Университете Лиланда и вышла замуж за своего менеджера, бизнесмена из Сан-Франциско по имени Саймон Стикли. Обычная привлекательная белая женщина, принадлежащая к верхушке среднего класса, воплощение Американской Мечты образца года 1950-го. А еще она автор Великого Американского Романа.
Эти явления отнюдь не противоречат друг другу. Напротив, воплотить Американскую Мечту образца 1950 года — чуть ли не самое замечательное, чего может добиться современная женщина. В отличие от тех из нас, кто щеголяет мышцами и шрамами и разглагольствует об освобождении, она живет свободной жизнью — той жизнью, что доставляет ей удовольствие.
Отсюда и роман. «Как пали сильные» — книга, которую просто не могла бы написать женщина, не уверенная в собственной индивидуальности и праве на место в обществе, на которое она претендует. Она устроила все, как ей было нужно, чтобы спокойно заниматься творчеством, не заботясь о прошлом, и даже — вот нахальная девка! — потребовала, чтобы издатель не смел менять в тексте ни единого слова. Люди называют Анастасию Лоуренс вторым Хемингуэем. В этом кроется больше правды, чем может показаться на первый взгляд: поступая на равных с ним, она и оказалась с ним на равных. Поступая на равных со всеми мужчинами, она оказалась равной им — поистине равной.
Она наивна. Любой, кто считает, будто может написать, что хочет, без оглядки на историю, традиции, опыт, жанры и их гендеры, должен быть на редкость неискушен. И вы, и я, все мы прекрасно это знаем. Мы знаем все. Но читатель вспомнит ветхозаветную историю о Моисее и о том, почему Бог не пустил его в Землю обетованную: как и Моисей, мы слишком хорошо помним старую жизнь, слишком неизгладим ее отпечаток, чтобы мы могли войти в новую. Если Анастасия Лоуренс обязана своим шансом тем из нас, кто пришел до нее, мы обязаны ей будущим, которое сами сделали для нее возможным.
Так что позвольте мне окончательно расставить все точки: роман «Как пали сильные», грубый и простой, забывший о своем подлинном наследстве, и есть самое подлинное выражение того наследства, какое только может вообразить ваша покорная старая феминистка новой школы. И это к тому же один из лучших дебютов, которые она когда-либо читала.
К утру понедельника «Как пали сильные» стали политической валютой походов на Вашингтон, и пока Анастасии не было в стране, на ее имя ссылались бесчисленные реформаторские движения и контрдвижения, извлекавшие из этого имени выгоду во время своих телевыступлений по таким разным поводам, как прожиточный минимум, реформа финансирования избирательных кампаний и основание палестинской автономии в Майами. Вы без труда вспомните, что Сильвия Шварцбарт выступала на всех ток-шоу так, словно была близкой подругой Стэси, отчего желтая пресса изошла намеками на лесбийскую связь между ними; это, естественно, привело к тому, что несколько библиотекарей из Миссисипи пустили книгу на макулатуру, обнаружив в ней тонко замаскированную гомосексуальную порнографию, после чего Американская коалиция любви мужчин и мальчиков с энтузиазмом приняла Анастасию за свою. В качестве акта возмездия совет директоров этой организации, помимо всего прочего, уволил библиотекаря-натурала; тот в свою очередь покинул город, запустив на Манхэттене волну протеста, самым существенным последствием коей стал новый рост продаж «Как пали сильные».
Фредди Вонг оказался в центре этого бесчинства — точнее, его такси застряло в толпе, благодаря чему он опаздывал на второй запланированный выход в эфир в передаче «По утрам в десять», одном из ежедневных телешоу, вынуждавших его в последнее время постоянно колесить по центру. Он уже несколько раз пытался переложить эту повинность на одну из двух ассистенток редактора, которыми его наградили за приобретение «Как пали сильные», — обе блондинки, строго одеты и помешаны на телевидении, — но каждый раз вмешивалось руководство «Шрайбера».
— Пусть они редактируют твоих авторов, — говорил ему генеральный директор, его новый приятель, — ты нам нужен для дел посерьезнее.
Так что он правил тексты в такси, разъезжая в таком гриме, что водители принимали его за ведущего программы новостей или, по меньшей мере, за внеурочного трансвестита. В любом случае ему задавали больше вопросов, чем хотелось бы, из-за чего жизнь в эфире, по существу, ничем не отличалась от жизни вне эфира, и единственной его отрадой оставались лифты. Увы, даже это было мимолетно. В плену у современной гидравлики сорок этажей пролетают быстро. Шестьдесят секунд максимум. Продолжительность рекламы «Мэйтаг» или «Мет Лайф». Еще одна запрограммированная минута дня, сегментированного, как программа передач в «ТВ-гиде».
Если вы думаете, что всех задерживал лишь хаос в центре, вы не понимаете сверхчеловеческой власти телевидения. Наденьте шлем, возьмите полицейскую дубинку, и они забьют вас до смерти, но стоит повесить на плечо камеру — и даже свободные радикалы начнут прихорашиваться. Забудьте о пятнадцати минутах славы: в наш век у каждого есть пятнадцать секунд аналитического прогноза в новостях.
Но это не значит, что они будут мирными все остальное время. Вокруг под проливным дождем люди толкали такси Фредди, будто хотели перевернуть.
— Твою мать анестезия хлором как спятили синие, — сплюнул водитель. — Видали?
Фредди не ответил.
— Анестезия хлором! Как спятили синие! Видали!
— Боюсь, я вас не понимаю.
Таксист включил радио. «…Продолжающиеся волнения в центральной части Манхэттена. Ответственность на себя взяли двадцать шесть различных организаций, включая „Общество гегемонии“, „Первыми — леди“, „Унибомбардиров“ и „Бильярдный зал на Третьей авеню“, все они упоминают Анастасию Лоуренс как свою…» Он вырубил радио.
— Пожалуйста, давайте дослушаем. Анастасия мой автор. Это я опубликовал «Как пали сильные».
— Ты? — Водитель обернулся к нему. — Анестезия хлором? Видали! Брысь!
— Но там безобразия…
— Сам ты безобразие! Проваливай! Видали! Видали! Такси свободно! — Таксист включил огонек «Свободно» и отпер заднюю дверь. Фредди оказался на улице, даже не успев поинтересоваться, сколько с него причитается.
Сказать по правде, в этих беспорядках особо ничего не впечатляло. Пока на людей не направляли камеру, они по большей части где-нибудь околачивались, будто революция — автобус на окраине: проще дождаться, если стоишь на месте. У некоторых были плакаты с символами веры, которые им, видимо, сложно было просто выговорить, не то что отчетливо произнести в эфире, но плакаты говорили сами за себя, а в перерывах между трансляциями неплохо защищали от дождя.
Не являясь сторонником ни одного из политических движений, Фредди не был готов к сырости. Его прическа растрепалась. Черные слезы туши текли по щекам, сливаясь в однотонную серость у воротничка. Крахмал рубашки, освободившись от хватки льна, приклеил к Фредди костюм, заставляя тело извиваться, приспосабливаясь к мокрым складкам. А то, что не впитал костюм, стекало в тонкие кожаные туфли, тяжелые, будто бассейны, вспучивая шерстяные носки вокруг сморщенных ног — словно две утонувшие матроны в слитных купальниках всплыли, вдохнув смерти. Дождь усилился, и рукопись в руках у Фредди набухла и размокла, будто предвосхищая принятие без читки, на которое была обречена. Он выбросил ее в водосток.
Дождь утих. Как грибы вылезли продавцы под зонтиками. Без телевидения не скажешь, продолжалась ли акция протеста, хотя стоило упомянуть, что многие, до ливня таскавшие свирепые плакаты, в какой-то момент сменили их на удивительные товары — включая телевизионщиков, которые все равно ничего не сообщали о беспорядках, вынужденно прервав выпуски в прямом эфире. Никто никуда особо не спешил. Показывали обычные обмены любезностями. Затем передвижная телестанция затормозила, и под опытным руководством исполнительного продюсера все завертелось.
На месте присутствовали съемочные группы телестанций всех диапазонов вещания, а также представители кабельных сетей, и понадобилась масса эфирного времени, чтобы показать все двадцать шесть групп, взявших на себя ответственность, а заодно найти — или вдохновить на создание — еще несколько. Именно так «По утрам в десять» и наткнулись на Фредди. Издалека он, видимо, представлял собой ужасное зрелище — живое воплощение жертвы катастрофы. Но когда продюсер приблизился к своей добыче, дело приняло другой оборот. Рубец обернулся пятном румян, опухоли — мокрыми складками дешевого готового костюма. Костюма Фредди. Фредди Вонга.
— Я знаю, я опоздал, — сказал он режиссеру, за последний час утратив даже тень удивления любому повороту событий. — Я… застрял в пробке.
— Рад, что вы живы, — ответил продюсер, не пытаясь скрыть, что был бы не меньше рад — пускай лишь с позиции хорошего телевизионщика — обнаружить Фредди затоптанным насмерть.
— Уже почти одиннадцать, — сказал Фредди.
— Ерунда. Снимем интервью здесь. — Он огляделся в поисках подходящих руин. Попросил водителя поднять спутниковую антенну — стандартный сигнал для активистов, террористов и подстрекателей всех мастей бросить свою добычу и перенести все действо порой аж на другой конец города, — чтобы наладить перед камерой импровизированный павильон. Потом вызвал из гримерки корреспондента.
— Сэм, — сказал мужчина, пожимая руку Фредди.
— Фредди.
— Фред?
— Фредди.
— Готово, — сказал продюсер, когда из-за угла показалась горстка оставшихся демонстрантов с плакатами, необязательно их собственными — как узнаешь, когда слова размыты? Транспаранты были идеально пусты: средство стало посланием.
— Подождите, — сказал Фредди. — А мне не нужно… — Он смотрел на корреспондента, весь в черных разводах, как плакаты демонстрантов. — А мне не нужно… припудриться?
— Не здесь, — ответил продюсер, загибавший пальцы, отсчитывая секунды до эфира. — Это настоящее.
— Репортаж в прямом эфире ведет Сэм Смолл. Третий час здесь, в центре Нью-Йорка, продолжаются беспорядки, нарушая деловую жизнь и срывая утренний график движения транспорта. Хаос не щадит никого, даже человека, открывшего Анастасию Лоуренс и напечатавшего «Как пали сильные». «По утрам в десять» обнаружило Фредди Вонга буквально под перекрестным огнем. Фредди согласился дать съемочной группе новостей «Даблью-НЕТ»[26] эксклюзивное интервью с места событий. Фредди, каково это — оказаться в центре беспорядков, вызванных вашим собственным автором?
— Я считаю, Анастасия Лоуренс не должна отвечать за…
— Но все двадцать шесть группировок… уже двадцать семь… признали, что к сегодняшнему выступлению их привели «Как пали сильные». Эти волнения, как удалось выяснить «По утрам в десять», являются отражением всего того, что отстаивает ваш автор.
— Всего, что она отстаивает? Анастасия Лоуренс писательница, необычайно одаренная. Она отстаивает свою работу. Было бы предвзято и, по-моему, несправедливо приписывать ей что-то, кроме ее собственных слов.
— И тем не менее здесь, по национальному телевидению, два вечера назад специальный гость «Подпольного шоу» доктор Сильвия Шварцбарт заявила, что «Как пали сильные» — «призыв к оружию всех феминистов любого пола, призыв вырваться из политических оков активизма шестидесятых и делать только то, что хочется — печь пироги или увольнять библиотекарей с традиционной ориентацией, — и тогда, когда этого хочется». Это мнение высказывали тысячу раз, не меньше. А теперь у нас беспорядки и насилие на улицах, с которыми вы лично и столкнулись. Фредди, расскажите, что здесь произошло с вами сегодня утром.
— Со всем должным уважением к Сильвии Шварцбарт и ее крестовым походам…
— Мы говорим о вас, Фредди. Похоже, вашему лицу сегодня досталось. Неужели кто-то догадался, какую значимую закулисную роль вы сыграли?
— Мне кажется, мы забыли о книге.
— Из-за этого мародерства?
— Из-за этой ситуации. Я сомневаюсь, что это… насилие и невежество… и есть то, к чему стремился автор.
— Тем не менее она покинула страну.
— Она отправилась в свадебное путешествие.
— Вам не кажется, что это предательство американского народа — ее народа?
— Она дала нам «Как пали сильные». По-моему, женщина вряд ли способна дать больше.
— Выходит, вы не феминист? Не поэтому ли сегодня вас так жестоко избили?
Фредди вытер щеку, один из самых жутких синяков остался у него на ладони.
— Только поглядите! — воскликнул корреспондент, когда картинка сместилась с Фредди на последнюю кучку людей, оставшуюся в пределах досягаемости камеры. — Человек мочится в водосток. Да, люди на улицах сегодня определенно разгневаны, и можно лишь догадываться, что произойдет, если Анастасия Лоуренс когда-нибудь нарушит свое затворничество. С вами был Сэм Смолл и «По утрам в десять». А теперь снова к вам, Дон.
— Фредди? — Мишель лежала в постели, на животе большой пакет попкорна из микроволновки: так ей нравилось смотреть ежевечерние мелодрамы, которые показывали в одиннадцать под видом национальных новостей. — Снова показывают твоего редактора, милый. Он выглядит… побитым.
Я вошел в спальню. Помедлил на пороге, опасаясь, что дальнейшее продвижение может вынудить нас заняться сексом. Мишель освободила мне место на кровати. Я сел на стул и покосился на яркое пятно двадцатидюймового экрана.
— Она дала нам «Как пали сильные», — говорил Фредди, на заднем плане двигалось какое-то деловитое пятно, в котором, внимательно вглядевшись, я признал машину для уборки улиц. — По-моему, женщина вряд ли способна дать больше.
— Видишь, дорогой, — сказала Мишель откуда-то из темноты и одеял у меня за спиной. — Твой редактор сексист.
— Он не мой редактор, Мишель. Он редактор Анастасии.
— Все равно она могла бы добиться большего.
— Он рисковал неприлично большим авансом, имея на руках единственную главу. А теперь «Шрайбер» продал сколько там миллионов экземпляров?
— Не надо сразу обороняться. Только потому что книга Стэси для тебя — возможность жить чужой писательской жизнью…
— Я не писатель.
— Знаю, дорогой. Стэси — писатель.
— Ты так не считала, пока не прочла это в газетах.
— Я верила, что ты был писателем, дорогой, хотя ты никогда не появлялся в газетах, пока у тебя не начали брать интервью об Анастасии Лоуренс.
— Рецензия на «Модель» была в «Таймс», Мишель. А ты бы какую газету предпочла? Рекламный проспект, для которого ты пишешь?
Она положила в рот попкорн. Протянула пакет мне. Я взял, чтобы хоть чем-то себя занять, пока она выдумывает подходящее возражение. Я съел все, что оставалось. Никакого ответа из-под одеяла. Такое иногда случалось. Я отдал ей пустой пакет и подсказал:
— Можешь, например, сказать мне что-нибудь типа: «Во всяком случае, люди читают то, что я пишу в этом рекламном проспекте». На что я мог бы возразить: «Люди и дорожные знаки читают. Останавливаются, чтобы прочитать, допустим, „Уступи дорогу“. Литературой оно от этого не становится».
— Слишком много слов.
— Знаю.
— Но когда-то нам ведь было хорошо. Я по-честному была не в себе. Ты правда злился? Я люблю тебя, Джонатон. По-моему, на самом деле у нас все нормально.
Она была права: уже некоторое время мы были нехороши. Она поняла главное: даже если наши отношения не были на высоте в плане секса, они хотя бы ненадолго давали нам удовлетворение от милой словесной возни. Но постепенно мы проиграли наш бой, и всякий раз, когда мы соглашались не соглашаться друг с другом, всякий раз, когда мы допускали такой исход, это волновало нас не больше, чем достижение одновременного оргазма, если мы решали потрахаться. Я говорю не о внешней стороне; видевшие, как мы прилюдно спорим, вероятно, думали, что проблем у нас не больше, чем у любой другой пары. Я говорю о том, что нашим незначительным различиям не хватало той основополагающей ненависти, которая и создает различия. Нам обоим было неинтересно вдаваться в тонкости. Нам обоим не хватало энергии на расщепление атомов, на споры друг с другом по ничтожным, почти невидимым поводам, за неимением точек зрения, за отсутствием ощутимых различий. Таковы точки соприкосновения в отношениях, весь их мир в микрокосме.
В маленьких различиях — вся разница. Мишель знала это не хуже меня или как минимум знала, что я в это верю — возможно, больше, чем во все остальное.
— Иди сюда, — сказала она, — я тут под одеялами нагрела.
Значит, к этому в итоге все и сведется. Мы прошли через краткую процедуру и якобы вышли на другой стороне, где и начали. Словно климактерическая пара, что пытается забеременеть при помощи физических усилий, мы преследовали то, чего просто не было. Я снял туфли. Я забрался в постель.
Она тоже была полностью одета, в трикотажной кофте, трениках и хлопковых носках, все одного оттенка серого. Телевизор освещал ее яркими судорогами новостей в прямом эфире, окрашивая белую кожу в основные цвета текущих событий. Когда корреспондент перечислял военные потери во всем мире, я положил руку на ее кофту, где, согласно женской анатомии, предполагалась грудь. Мишель вздохнула. Теперь, если одна грудь слева, другая должна находиться справа, — на полразмера меньше, по словам Мишель, из-за чего на вес она была не тяжелее кухонной прихватки. Я положил туда другую руку. Я ничего не почувствовал.
— Пожалуйста, займись со мной любовью, — выдохнула Мишель.
Под артобстрел на Ближнем Востоке мы спустили к носкам ее треники и спортивного кроя трусы. Обнажив таким же манером мои гениталии, мы достали из упаковки презерватив со спермицидной смазкой.
— Проверь срок годности, — сказала она. Срок годности больше, чем средняя продолжительность брака.
Итак, у нас были все необходимые ингредиенты для безопасного и ответственного сношения. Одно лишь затруднение: мы оба не возбудились физиологически. Для нее это проблемы не составляло; в интересах ноноксинолизации всей моей спермы до последней капли у нее имелся личный запас лубрикантов, которого хватило бы для смазки всего оборудования тяжелой промышленности индустриально развитой нации. Но толку от этого было мало — из-за отсутствия эрекции у меня. Она попробовала применить всяческие ручные способы воздействия на мой пенис, что означало компенсацию неумелости энтузиазмом и прекратилось, лишь когда она чуть не поменяла местами яйца в моей мошонке. Она перешла к оральному спектаклю, опаснее предыдущего из-за близости зубов, но в остальном достаточно безвредному: похоже, в детстве она убедила себя — и так и не выросла из этого убеждения, — что минет заключается в надувании фаллоса посредством нагнетания воздуха в мочевыводящий канал. Переубеждать ее означало лишь продлить суровое испытание, так что я не стал ее отговаривать и смотрел автомобильную рекламу, пока не достиг полной эрекции в ее симпатичном ротике. Мы были готовы. Пока она смазывала себя, я натянул презерватив. Дальше — только вопрос позиционирования. То есть координации множества локтей и коленей в замкнутом пространстве при строгих временных ограничениях. Мы усадили ее на меня, где дополнительный обзор повышал шансы взаимного согласования. Она направила мои руки под свитер, прилепив их ладонями вниз под спортивный бюстгальтер, и ввела мой латексный член в вагину, словно тампон.
Смазка гарантировала комфортабельное облегание, сводя к нулю трение — мы ничего не чувствовали. Как и в недавней перепалке, каждый играл свою обычную роль, но при этом каждый присутствовал в постели не больше, чем персонажи на экране ее телевизора. Диктор говорил, а мы трахались, и никто не пострадал.
Я смотрел на экран через плечо Мишель, а она продолжала опускать свой таз на мой пах. Телевидение не требовало особого сосредоточения и не представляло заметного интереса. Муссоны, марафоны, миллионы: темы, заботившие людей, были чисто количественными. Я все толковал превратно. Сколько раз Мишель трахалась? Повысился или понизился у нас индекс Доу-Джонса? Каков пятилетний прогноз? Вместо романов мне стоило писать расписания поездов или таблицы умножения. Я посмотрел на Мишель надо мной, высокую и худую. Ее губы шевелились с каждым толчком бедер. Но то были не слова, нет. То были числа. Она считала. 126… 127… 128… Значит, она тоже считала.
Потом случилось нечто. За спиной Мишель, по телевизору. Я ее остановил. Она обернулась. Мы смотрели вместе. Отделяясь друг от друга, мы смотрели на Рим через спутник. И с высоты тысяч миль видели не что иное, как легкий бледный контур ложбинки, разделявшей груди Стэси Лоуренс.
Стэси, понятно, ни о чем не подозревала. Она не могла знать, что мы глядим на нее из спальни Мишель в Сан-Франциско, что вся Америка делает то же самое в похожей обстановке, всматриваясь из-под разнообразных одеял через девять часовых поясов в ее утренний капуччино на балконе апартаментов для новобрачных.
Она смотрела вниз, на улицу, следила, как у нее повелось каждое утро, за мужем, который покупал местные газеты у уличного продавца-инвалида, пытаясь совершить простую финансовую сделку с помощью четырех-пяти известных ему исковерканных итальянских слов. Он купил по одному номеру каждой, пересек улицу и вошел в вестибюль, где, должно быть, все сразу выкинул — он никогда не приносил наверх ни одной. Поскольку он об этом тяжелом испытании никогда не упоминал, Анастасия не расспрашивала о его ежедневной благотворительной акции.
На самом деле она не видела ни единой газеты уже полторы недели, с самого приезда. Саймон поощрял ее страсть к старым романам и, разумеется, не ожидал от нее новых трудов во время отпуска. Она читала вслух Генри Джеймса, чью Италию Саймон всеми доступными способами старался показать Анастасии, исключая телевидение и прочие вещи, отвлекающие от мира, который он нарисовал для нее в своем воображении.
Он вернулся, когда она допила капуччино, — как обычно, без новостей. Перегнулся через стол, чтобы застегнуть пуговицу на блузке, которую она пропустила. Она вздрогнула.
— Все в порядке, — сказал он жене. — Я уверен, посыльный не заметил. — Он поцеловал ее в лоб. — Ты уже выпила свое кипяченое молоко?
— Это был капуччино.
Он нахмурился:
— Хочешь еще?
— Сам решай.
Он позвонил вниз. Потом сел на балконе напротив нее.
— Ты обгоришь, — заметил он наконец после того, как она ничего не сказала, и он ничего не ответил, и ни один из них ничего не делал уже несколько минут. — Твой нос сгорит на этом солнце.
— У меня есть защитный крем.
— Нужно им пользоваться.
— Я пользуюсь, — вывернулась она.
— Какой фактор защиты?
— Который ты мне купил.
— Я покупал тебе два, Анастасия. Один для тела, другой для лица. Важно, чтобы у тебя не было морщин.
— Не будет.
— Тогда каким кремом ты намазала лицо?
— Из большого флакона, — наугад сказала она.
— Так я и думал. Большой флакон — для тела. Поэтому он такой большой.
— Ты думаешь, я большая?
— Я не собираюсь бросать тебя, Анастасия. Вот почему я не хочу, чтобы у тебя появились морщины.
Она вернулась в комнату. Залезла на разобранную кровать, чтобы намазаться кремом из маленького флакона. Он крикнул ей с балкона, что сначала надо смыть крем из большого флакона.
Она легла. Закрыла глаза, обняла подушку Саймона и перекатилась на другой бок, вертясь на льняных простынях, едва сморщившихся за ночь.
Позвонил посыльный. Анастасия дала ему на чай одну из мелких купюр, которые Саймон вручил ей для хранения в крошечном кошельке, купленном у дизайнера по коже, рекомендованного Жанель.
Оставила оба флакона с кремом на кровати и, морща голый нос, отраженный в серебряном подносе, отнесла капуччино на балкон к Саймону.
— Сколько ты дала? — спросил он.
— Мелкую банкноту.
— Какую?
— Которая была сверху. А они не все одинаковые?
— Они не все одинаковые.
— Я дала слишком мало?
— Я не знаю, Анастасия. Я не знаю, какая купюра была сверху.
— Та, которую ты положил сверху. Я за неделю ничего не потратила.
— Это не важно.
— Позовешь посыльного назад? Я могу дать ему больше.
— По-моему, тебе лучше поставить поднос. Думаю, мы выпьем капуччино и пойдем. И так тратим утро впустую.
Анастасия сделала, как ей сказали. Она села. Но к этому времени капуччино уже остыл.
— Значит, по-твоему, я дала слишком много? — спросила она мужа.
— По-моему, тебе нужно быть аккуратнее с деньгами.
— Их у нас достаточно.
— У меня бизнес, Анастасия. Я не могу позволить, чтобы ты подрывала его своими тратами.
— Я едва…
— Свадьба обошлась очень дорого. Твое платье.
— Я не просила…
— Я готов содержать тебя как свою жену, но это не значит…
— Разве роман не принес денег, Саймон? Мой роман?
— Не будь такой собственницей. Это недостойно.
— Я просто спрашиваю. Как бы то ни было, мне все равно. Мне просто любопытно, не слышал ли ты чего-нибудь от Жанель, когда разговаривал с ней в последний… ну, или в любой другой раз. Ты так часто ей звонишь.
— У нас масса тем для разговоров, Анастасия. У меня не один клиент. — Он посмотрел на жену, колченого сидевшую на краешке стула; темные волосы занавешивали бледное опущенное лицо. Возможно, он еще учился понимать, что творится за кулисами, или, может, просто почувствовал, что его бессердечие этим утром уже сыграло свою роль. Он потянулся через стол, чтобы погладить Анастасию по щеке. Ее отражение в столешнице — в этом отеле все было если не матово-черным, то из полированного до блеска хрома — вздрогнуло. Она посмотрела на Саймона.
— Самое важное — это ты, — сказал он. — С романом все в порядке.
— На него ведь не было рецензий, так? Не было никаких… некорректных предположений?
— Тебе не нужно волноваться.
— Потому что это недостойно?
— Я желаю тебе только добра. — Он улыбнулся ей. — Пожалуй, мы останемся здесь еще на неделю.
— У тебя бизнес.
— У меня Жанель. Я лучше побуду с тобой.
— Ты будешь со мной и дома.
— Все будет по-другому.
— А должно быть по-другому?
— Ты будешь писать.
— Мне это не нужно.
— В Америке все будет иначе.
— Тогда останемся тут навсегда.
Саймон встал. Подошел к ней. Встал за спиной и погладил по волосам. Она откинулась назад, к нему.
Они вместе смотрели с балкона. Видели развалины Колизея, кои ныне еще притягательнее, чем во времена его имперской славы.
— Мы могли бы жить без денег, — сказала она. — В шалаше. Ты бы выращивал во дворе репу, а я бы варила из нее кашу.
— Мои дед с бабкой так и жили.
— Во Франции?
— Во Франции. Это было омерзительно. Мой дед нашел другую работу.
— И больше никакой репы.
— Я видел, как они жили. Я бы так не стал.
Анастасия потянулась назад, чтобы обнять мужа. Его уже не было. Она обернулась. Он стоял в углу, обхватив себя руками.
— Мне нужно позвонить, — сказал он.
— Уже поздно, в Калифорнии за полночь. Поцелуй меня. Поцелуй свою невесту.
Он пожал плечами. Наклонился для поцелуя. С некоторым усилием она просунула язык к нему в рот. Но, оказавшись там, поняла, что дальше двигаться некуда.
— Займись своим макияжем, — сказал он ей. — Нам нужно многое увидеть.
Они уже многое увидели за прошедшие две недели. Саймон отказался покупать Анастасии путеводитель, но у нее были открытки отовсюду, где они побывали, открытки, предназначенные для всех знакомых — она никак не могла собраться их подписать. Открытки в номере на черном матовом столике, он был весь ими завален — Аппиева дорога, арка Константина, Алтарь Мира, термы Каракаллы, Капитолий, Большой цирк… И церкви, и музеи. Всю ночь Анастасия видела сны в камне и золоте.
Сегодня утром — Пантеон. Саймон там, конечно, уже бывал. Он бывал везде, куда брал Анастасию. Саймон был ее гидом, а поскольку рассказывал он ей одной, его измышления оставались почти не замеченными. Он нашел в Анастасии идеального слушателя не потому, что знал больше, чем она (это было не так), а потому, что она воспринимала мир пассивно, в тишине, которую он заполнял своими наполовину запомненными и полностью украденными объяснениями. Он провел ее под купол.
— «Видимый образ вселенной», — процитировал он Шелли, очевидно, до того наслаждаясь звучанием фразы, что забыл назвать ее автора. — Император Адриан вел здесь дела.
Пока муж рассказывал, Анастасия прошла в центр ротонды, прямо под око в центре купола. Посмотрела наверх, в чистое небо.
— Пролеты кессонов свода здесь шире, чем даже в соборе Святого Павла в Лондоне, но они не выполняют вообще никакой архитектурной роли, — говорил он, Анастасия же, закрыв глаза, впитывала солнце. — Однако материалы, использованные для строительства купола, к вершине становятся все легче и легче: фундамент делали из белого известняка, а в своде купола…
— …солнечный свет.
— Нет, туф. Наверху туф.
— Посмотри, — сказала Анастасия, открывая глаза. — Посмотри на небо.
— Анастасия, небо ты можешь увидеть где угодно. Археологическая ценность Пантеона — это его купол.
— Это была церковь, да?
— Храм всех богов. Но даже римский Сенат часто собирался в храмах, и для императора, который был частью божественного миропорядка…
— Нет, католическая церковь, да? После Адриана.
— Тут некоторое время были даже колокольни. — Это сказал не Саймон. Какой-то прохожий, американец на пенсии. Старые и одинокие, даже в парах, они иногда встревали. Опошляли медовый месяц, во всем остальном похожий на сказку.
— По башне в каждом углу, — перебил Саймон, дабы принизить этого специалиста-конкурента.
— На самом деле — только две, — заметил мужчина с уважением, которое может позволить себе человек, располагающий большим количеством фактов. — Если хотите, я покажу, где они были.
— Нет, спасибо, — сказал Саймон.
— Да, пожалуйста, — сказала Анастасия.
— Они совсем как мы, — сказала жена американца, возникая у него из-за поясницы. Она была вдвое ниже его и втрое тоньше, сплошные кости и морщины, будто надела вторую кожу.
— Нам нужно быть… в другом месте. — Саймон взял Стэси за руку. — Идем, Анастасия.
Она повернулась, чтобы поблагодарить старика. Он уставился на нее:
— Анастасия Лоуренс?
— Вы хотите сказать, мы знакомы?
— Пожалуй, нет.
— Тогда вы, наверное, знаете…
— …что вы скрываетесь. Не могу вас винить. Я бы точно так и поступил. Мы никому не скажем, правда, Мидж?
— Ни словечка, — согласилась она.
— Нам действительно нужно идти, — сказал Саймон.
— Скрываемся? — переспросила Анастасия.
— Вы не против, если мы сфотографируемся? Встань в кадр, Мидж. — Он подтолкнул Мидж. Саймон дернул Анастасию. Сработала вспышка. Когда глаза Стэси вновь начали различать свет, они с Саймоном уже были снаружи, в первом попавшемся такси.
Водитель спросил Саймона, куда им надо ехать. Он спросил по-итальянски.
— Я никуда не хочу, — сказала Анастасия мужу по-английски. — Я хочу знать, как эта милая пара…
— Катакомбы, — бросил он и добавил: — Pronto![27] — чтобы сойти за местного. Повернулся к жене: — Ты теперь автор, издаешься. Иногда люди будут тебя узнавать. Им может быть что-нибудь от тебя надо.
— Мы скрываемся?
— У нас медовый месяц.
— Вот и я так думала.
— В Риме скрыться невозможно.
— Все равно, мне кажется, странно, что эта пара…
— Не у всех стабильная психика.
— По-моему, они милые.
— Иногда внешность обманчива.
— Может, зря я опубликовала «Как пали сильные». Это могло остаться только между нами. Писателей же и так хватает.
— Это между нами. Посвящение.
— Саймону, что угодно, — процитировала она слова, на которые опирались все ее авторские притязания. — Думаю, я имела в виду Саймону, всё.
— Это будет посвящение для твоего нового романа.
— А если мне нечего сказать, Саймон? — Она положила голову ему на плечо и взяла за руку, когда такси затряслось на Аппиевой дороге.
— У тебя контракт. У тебя читатели.
— По-моему, роман рождается не из этого.
— Откуда же он тогда рождается?
— А откуда рождаются работы, которые ты продаешь в галерее?
— Я не берусь работать с художниками, способными создать только одну вещь. Я не продолжаю с ними отношения, если они не способны на большее.
— А Джонатон?
— Это другое.
— Из-за денег, которые он тебе приносит? Я бы отличалась, если бы принесла тебе больше?
— Ты не понимаешь, сколько стоит жизнь, Анастасия. О тебе всегда кто-то заботился. Сейчас для этого есть я. Но ты должна мне помогать.
— А если я не могу?
— Да что это с тобой сегодня?
— Я не хочу скрываться. Получается, будто я сделала что-то плохое.
— Я просто пытаюсь тебя защитить.
— Значит, я все-таки скрываюсь.
— Нет. Просто надо выждать.
— Абсолютно незнакомые люди знают, как меня зовут.
— Просто они твои поклонники.
Она отодвинулась от мужа. Посмотрела на него:
— Сколько людей уже прочитало «Как пали сильные»?
— Невозможно определить. Одни книги ходят по рукам, другие так и остаются на полках нераскрытыми…
— Сколько продано, Саймон. Скажи мне.
За ним, в окне такси, катакомбы укрывали своих древних мертвецов.
— Пара… миллионов.
Свершилось. У нее больше не было слов. Саймон тихо велел таксисту возвращаться в отель.
Пока Анастасия спала в кровати для новобрачных, Саймон путешествовал по трансатлантическому кабелю посредством телефона в ванной. Он сел на опущенную крышку унитаза, закрыл дверь на задвижку и — еще одна предосторожность — пустил на всю катушку воду, не закрывая сток. Он крутил розовый пластиковый диск, манипулировал устаревшей системой, памятной смутно, как холодная война, однако с ловкостью, приобретенной за почти две недели постоянной практики. Анастасия спала меньше чем в двадцати футах от него, а он разбудил Жанель — почти в десяти тысячах миль.
Что случилось, Саймон?
Мне пришлось ей сказать. Сейчас она в отключке под валиумом. Я уложил ее в постель в середине дня, где-то в полчетвертого. Сколько она еще проспит?
Не слишком долго.
В смысле?..
Что ты ей сказал?
Ее узнали какие-то люди. В Пантеоне.
Я знаю.
Они не…
Ночной выпуск новостей. Вообще-то неплохой кадр. Она выглядит так невинно.
А я?
Ты где-то с краю.
Но?..
Тебе надо что-то делать с этой твоей хмуростью. Особенно для телевидения.
Там не было телевидения.
Там было телевидение. Правда, картинка смазанная. Спутник.
Это вторжение в…
Твоя жена теперь публичная персона.
Ты должна была держать все это под контролем. Нашим контролем. Я женился на Анастасии не для того, чтобы стать просто ебаным мужем.
Говорят, ты и не стал.
Кем не стал, Жанель?
Ебаным мужем. Желтая пресса намекает, что это брак по расчету — по-моему, они так выражаются.
Откуда им знать?
А на самом деле ты ебаный?
Он бросил трубку, выбрался из ванной в клубах пара, взмокший и раздраженный, к спящей жене. Укладывая ее, он не стал снимать одежду — раздевать ее в середине дня показалось как-то непристойно, — только стащил туфли перед тем, как похоронить ее под одеялами в бессознательном состоянии до начала нового дня. Ее одурманенное тело лежало сейчас мертвым грузом, закутанное в одеяла, будто в саван. Он потряс ее за плечо, потом за плечи.
— Проснись, — сказал он. Она не проснулась. Он был сам по себе.
Пришлось потрудиться. Он снял ее теплый жилет. Скинул одеяла и покрывала, содрал шелковую юбку до коленей. Вступил в противоборство с поношенными хлопчатобумажными трусами, которые она сохранила то ли из-за того, что Саймон не купил ей ничего взамен, то ли на память о прошлой жизни в обносках.
Два отяжеленных снотворным глаза следили за тем, как он сражался с телом, которому они принадлежали, будто за чем-то безвозвратно далеким.
— Ты сердишься, милый, — произнес сонно слипшийся рот. — Тебе помочь?
— Я сам, — ответил он, будто не желая ни с кем делиться заслугой в успешном проведении операции. Она пожала плечами, выгнула спину, чтобы отпустить одежду, которую он освобождал. Он рванул пуговицы на ее блузке, а когда застежка лифчика не поддалась, стащил всю конструкцию через голову. Голая, если не считать драгоценностей, Анастасия вяло раскинулась на матрасе без простыней и закрыла глаза.
Саймон же был сама деловитость; встав, освободился от одежды. Когда Анастасия опять открыла глаза, он складывал брюки. Она снова закрыла глаза. Прошло время. Она уснула.
Наконец восставшее, его тело навалилось сверху. Он втолкнул член в ее сухую вагину. Не просыпаясь, она взвизгнула. Видимо, ее муж принял это за стон наслаждения. Снова резко толкнул. Она всхлипнула? И еще один миссионерский толчок. Она закричала. Она кричала, пока он не вышел. Он посмотрел на нее, явно довольный своей работой.
— Ты уже кончила, Анастасия?
Она заскулила и, поскольку ложь была равносильна правде, одурманенно кивнула.
В ту ночь Анастасия не спала. Она лежала в постели, Саймон — рядом в испачканных трусах. Она пролежала почти восемь часов, без сна, ничего не делая, просто живая. Потом телефонный звонок разбудил их, и вместе с ним явились все подтексты нового дня.
Саймон отправился в душ. Она продремала эти десять минут одна, растянувшись под одеялами, еще хранившими тепло мужа. Он возвратился, завернутый в белое полотенце, пахнущий отельным шампунем и лосьоном после бритья той же марки, что предпочитал ее отец.
— Там дождь, — сказал он. — Поедем в Ватиканскую библиотеку. — Она кивнула и откатилась от него, чтобы втянуть в сон его слова. — Тебе надо принять душ, — сказал он, пересекая комнату и неодобрительно глядя в окно на скверную погоду. — Одевайся и поедем.
— Ты еще не одет, — заметила она, косясь из-под одеяла на его волосатую белую спину. Она не снимала линзы со вчерашнего дня и видела чернильную кляксу родимого пятна, которое он скрывал от всех под деловым костюмом — маленький продолговатый довод в пользу того, что она его знала, — а он в свою очередь мог любоваться ее фальшиво-голубыми глазами, своим очевидным притязанием на то, что он ее сделал.
— Мне надо почистить зубы, — сказал он.
— Мне тоже, — согласилась она и снова закрыла глаза.
Едва жена оказалась наконец в душе, Саймон позвонил вниз портье.
— Когда папарацци успели сюда прибыть? — спросил он.
В семь, сэр.
Сегодня в семь утра?
Вчера в семь вечера.
Я хочу, чтобы их здесь не было.
Мы не можем этого сделать, сэр.
Почему?
Газеты на нас не работают.
Ну да, зато вы на них работаете. Сколько они вам предложили?
Сэр?
Хотите получить еще больше?
Сэр?
Вы скажете им, что солгали. Скажите, что они заплатили вам слишком мало, что другие папарацци дали вам больше, но, поскольку идет дождь, вы готовы за отдельную плату посвятить их в эту тайну. Когда они заплатят, скажите им, что вчера мы не вернулись. Скажите, что мы распорядились отправить все наши чемоданы в Венецию. Назовите им пансион.
Они позвонят и проверят.
Вы позвоните первым и забронируете для нас номер.
Вы уезжаете, сэр?
Нет, если вы сможете обеспечить уединение моей жене и мне.
Она кинозвезда?
Она еще известнее.
Рок-звезда?
Писательница.
Анастасия положила руки Саймону на плечи.
— С кем ты говоришь, дорогой? — Влажная и прохладная на ощупь, она голышом села к нему на колени, приняла изящную позу и спросила: — Ты говорил о своей знаменитой жене?
Он повесил трубку. Она прислонилась к нему усталой головой, с волос капало. Он снял с нее старые роговые очки, которые она реабилитировала, пока отмокали линзы. Она закрыла глаза в ожидании поцелуя, но он снял их всего лишь внешности ради.
— Я пытался заняться делом, — сказал он ей так, будто разговаривал со своенравным служащим.
— Почему ты никогда не пристаешь ко мне, Саймон? — спросила она, разглядывая свои голые груди, которые ни один мужчина из тех, с кем она была раньше, не мог оставить в покое, в паре случаев даже успевая выучить ее имя. На самом деле Саймон тоже его не запомнил. Он назвал ее Анастасией, будто она святая, а потом обрек на целибат. Ее муж — бессемянный Саймон, и этой груди никогда не вскормить младенца. И если ему тоже нет дела до ее торчащих сосков, что же остается? — Я думала, тебе нравится мое тело.
— Угм. — Он приложил губы к той груди, что была ближе к его лицу.
— И…
Он поцеловал другую, как мягкую игрушку.
— Теперь тебе лучше? — Он погладил ее плечо. — Все равно вчера в постели было хорошо.
Она забрала очки.
— Там еще дождь?
Она встала с его коленей и отошла к окну.
— Подожди минутку, — сказал он, удерживая ее, когда она взялась за шторы. Он развернул ее к себе, ища, что бы поцеловать. Первым попалось ухо. Он прикусил мочку, которая после операции по удалению родинок перед свадьбой стала особенно нежной. Когда он закончил, она пошла в ванную чистить зубы и разглядывать отметину, оставив его всматриваться в окно и оценивать погоду.
Они вышли вовремя. Заказали такси в Ватикан.
— Нам надо съездить в Венецию, — предложила Анастасия, глядя в окно, пока они пересекали Тибр, — раз уж мы здесь так надолго. — Она повернулась к нему. Влажный свет лизал темные круги под сонными глазами. Анастасия накрасилась, но ограниченный косметический талант не дал закрасить ни эти круги, ни припухлость бессонной щеки, слишком долго касавшейся перьевой подушки. Девушка мучилась, как от похмелья, и выглядела нездоровой. Все привлекательное в Анастасии вытекло из нее почти мгновенно, обнажив плоть и кровь красоты. Она с тем же успехом могла быть уродлива: пределы погрешности привлекательности широки, как поп-культура, а красота живет на самой грани вкуса, это необсуждаемое соглашение, компромисс с которым мог бы повергнуть тело в прах. Новообретенной красоте Анастасии в тот миг было что терять.
— Пользуйся румянами побольше, — сказал ей Саймон.
— В Венеции?
— Ты и в этом городе многого не видела.
— Я и в Сан-Франциско многого не видела.
— Я женился на тебе не для того, чтобы спорить.
— Я просто предложила. Может, действие моего следующего романа будет происходить в Венеции.
— Это уже было у Томаса Манна.
— А Франция уже была у Эрнеста Хемингуэя. — Сказав это, она в упор посмотрела на него, как ребенок, напрашивающийся, чтобы его отшлепали.
— Это разные вещи. Твой роман — другое дело.
— Почему?
— На нем твое имя.
— Оно будет и на том, венецианском. Если это все, что нужно.
— Эти романы тебе в голову ударили, Анастасия. Это недостойно.
— То есть ты завидуешь. Вниманию ко мне.
— Ты, похоже, не понимаешь, о чем говоришь.
— Может, мне нравится капелька внимания ко мне самой.
— Ты не видишь последствий.
— Ты едва замечал меня, пока я не принесла тебе «Как пали сильные». Теперь ты меня снова не замечаешь.
— Я провожу с тобой наш медовый месяц, Анастасия.
— Когда пара миллионов других людей заметит меня, может, тогда ты поймешь, о чем я говорю.
— Ты сама не понимаешь, о чем говоришь. Мы не о романе. О жизни.
— «Как пали сильные»?
— О читателях книги. О твоей популярности. Миллионы людей, которых ты не знаешь, а может, и больше, знают тебя. Или думают, что знают. Думают, что покупка двадцатидолларовой книги с твоим именем на обложке дает им право на твою личность.
— А разве нет?
— Ты — это не только «Как пали сильные», Анастасия.
— Неужели? Я временами сомневаюсь — после того, как ты сделал мне предложение, только получив всю книгу.
— Я пытался дать тебе свободу. Чтобы закончить.
— Я не хочу свободы.
— У тебя ее и не будет. Теперь.
— Мне, наверное, надо потренироваться расписываться. Хочешь автограф?
Но Саймон не обращал на нее внимания. Он изучал уличное движение вокруг. Одни и те же машины уже несколько кварталов: помятый синий «фиат» бампер к бамперу с белой «веспой», упускающей все шансы обогнать, красный кабриолет «эм-джи», перестраивающийся без видимой цели. Потом его взгляд сфокусировался.
— Давай вернемся в отель, — сказал Саймон Анастасии, переводя взгляд с камер на нее, ничего не подозревающую.
— Я не хочу возвращаться с тобой в отель, где ты накачаешь меня наркотиками, изнасилуешь и продолжишь свою междугороднюю телефонную интрижку с Жанель. — Уже привыкнув, что он ничего не слушает, она говорила с такой спокойной решимостью, что смысл этих слов проявился в сознании Саймона не сразу.
Первая мысль у него на языке была подхвачена второй и сбита третьей, от чего по лицу словно прошла рябь невысказанных слов. Наконец он пожал плечами. Они были у ворот Ватикана.
— Как хочешь, — сказал он, переплатил водителю и взял ее за руку.
Анастасия оказалась в центре грозы. Мерцали вспышки, повсюду щелкали камеры — ее личные погодные условия посреди дождя. Дорожное движение вышло из берегов. Обломки кораблекрушения славы наводнили улицы. Анастасия была силой природы. Стихийным бедствием. Она нашла мужа.
— Улыбайся, дорогая, — сказал он. Она не слышала.
Она сбежала. Она спасалась бегством от самой себя. Она увернулась от пестрых гвардейцев у ворот Ватикана, участвующих в каком-то строгом церемониальном параде. Впрочем, оружие у них было отнюдь не церемониальное. Оно было из металла. Саймон попытался протиснуться через эти маневры.
— Это моя жена, — крикнул он, увидев, что Анастасия с потоком туристов уплывает на площадь Святого Петра. Но гвардейцы все равно сбили его с ног, он в своем непримечательном черном костюме растянулся на земле. Происшествие. Фотографы нашлись и тут. Саймон не улыбался.
Стэси вступила в собор. Она не оглядывалась. Ей хотелось верить, что худшее позади. На самом деле худшее было еще впереди.
Она обратила взор к Богу, но увидела лишь золото и камень. Люди стояли у папского алтаря, фотографировали: где же Он спрятал Себя?
К ней повернулась одна камера, потом другая. Она услышала, как несколько голосов произнесли ее имя. И эти тоже знали. Но ее было не поймать — она закрылась в исповедальне. Встав на колени, она дала волю самому потаенному.
Прости меня, ибо я не писатель. Я сама никогда этого не хотела. Саймон хотел. Он мой муж. Впрочем, он им еще не был — ни когда я украла, ни когда мошенничала и лгала. Я украла рукопись из библиотеки, неопубликованную рукопись первого романа Эрнеста Хемингуэя. Они не знали, что она у них была. Саймон им ее пожертвовал. Он тоже не знал, чем располагал. Но я узнала. Я поняла, потому что хотела стать ученым. Я не ученый. Я жена. Еще я знаменитый писатель. Меня все знают. На улицах все хотят меня сфотографировать, получить автограф, если повезет. Но я не писатель. В этом вся беда. Я украла рукопись и выдала за свою, чтобы стать женщиной, которую представлял себе Саймон, женщиной его мечты. Я люблю его, я признаю это. А он, похоже, любит ту, кем я для него стала — с этими голубыми глазами, шелковыми платьями и всеобщим обожанием. Я не знаю. Я знаю его не лучше, чем он меня. Странно. Все знают меня, и никто меня не знает. Это моя вина, я понимаю. Но я не могу сказать Саймону. Тогда у меня ничего не будет. Я бросила учебу ради него. Я вообще уже, наверное, не католичка. Я перешла в другую веру. Я стала еврейкой, чтобы быть ближе к моему еврейскому мужу. Он ненавидит евреев. Саймон не знает, что я еврейка, это я тоже сделала ради него, и эту тайну тоже не могу раскрыть. У евреев нет исповеди, кроме всеобщего ежегодного ритуала, как будто мы все грешили одинаково и для всех одна формула прощения. Саймон меня ни за что не простит. Он хочет, чтобы его обманули. Мне приходится давать ему то, что он хочет. Он мой муж. Я не могу и это потерять. И вот она я, новый Хемингуэй. Вот то достоинство, что он во мне видит, вот какую цену он назначил за наш брак. И ведь хороший брак, за исключением этого и прочего. У нас никогда не будет детей. Он не может. Мое потомство — этот роман, да и тот незаконнорожденный. Я могла стать хорошим ученым, писать честные книги. Я могла посвятить свою карьеру этой рукописи Хемингуэя. Вместо этого я сожгла оригинал, и теперь, чтобы написать о ней, мне придется писать о себе. Я не могу писать о себе. Поэтому я и не пишу беллетристики. Я ее печатаю. Я хорошая машинистка — и больше никто. Но есть машинистки и получше. Моя подруга Мишель печатает 120 слов в минуту. Она могла бы стать знаменитой писательницей в два раза быстрее меня. Она этого хочет, хочет той славы, которую сама дарит другим в своих воскресных статьях. Она ничего не понимает. Вот ее бой-френд Джонатон — он бы меня понял. По-моему, уже должен был. По-моему, он понял, что я фальшивка. Он слишком внимателен ко мне, слишком внимателен, чтобы принять меня за ту, кем мне положено быть, по мнению Саймона. Он друг Саймона. Может, и Саймон знает? Может, Саймон знает больше, чем говорит. Теперь он меня получил. Может делать что хочет. Он хочет этого. Этого и денег. Миллион долларов за две книги, за два года. Можно посчитать, сколько я стою для Саймона. Я получаю его за пятьсот тысяч в год. Плюс прибыль. Он получает прибыль от того престижа, что я ему приношу, понимаешь? Моя жена, писатель, говорит он людям, будто мое писательство объясняет, зачем он вообще взял меня в жены. Лучше объяснения я не вижу. Он целует меня, как младшую сестренку, пока я не выпрашиваю больше. Для него секс — обязанность, хотя, если ему от секса ни радости, ни детей, я не понимаю зачем. Наверное, я ему отвратительна. Я сама себе отвратительна. Я лишила мертвеца наследства, а всех живых ученых — возможности понять его, уже ушедшего в могилу. Я виновна. И признаю, что все, в чем я признаюсь в этих стенах, Отче, никогда не выйдет за их пределы. Я уже согрешила так, что теперь обязана грешить. Может, это моя кара? Делай со мной, что захочешь. Я не знаю, что мне с собой делать.
После этого Анастасия замолкла, некоторое время молчал и тот, кто принимал ее исповедь. Затем она услышала, как он поерзал на сиденье.
— No comprene,[28] — сказал он.
— Отец, — попыталась она на своем ломаном итальянском, — я грешить. Отец, помоги. Pater noster qui es in caelis…[29]
— Mille,[30] — сказал он, очевидно угадывая за продолжительностью признания или его бессвязностью серьезность ее греха.
— Миллион, — подтвердила она, явно знавшая итальянский хуже, чем ей казалось. Миллион «Отче наш». Вполне достаточно. Это как раз займет ее мысли на целую вечность.
Анастасия вышла в мир. Pater noster qui es in caelis, бормотала она. Там, под куполом, стоял Саймон, будто коронованный им. Sanctificetur потеп tuum…[31] Она подошла к мужу. Adveniat regnum tuum…[32] Камеры повернулись встретить их, гомон внимания разросся в полную неразбериху. Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra…[33] Анастасия взяла Саймона за руки. Рапет nostrum quotidianum da nobis hodie…[34]
— Поедем домой, — сказал он, его дыхание повисло у ее уха. Et dimitte nobis debit a nostra sicut et nos dimittimus debitoribus nostris…[35] Она кивнула, подбородок прижался к его плечу, губы погладили шею старой латынью. Et пе nos inducas in tentationem…[36] — Пора тебе увидеть, кем ты стала… — Sed libera nos a malo.[37] — …и что мы начинаем пожинать плоды.
Пока Саймон и Анастасия были в тридцати тысячах футов над Атлантическим океаном, где-то между первоклассным обедом и кино второй свежести, на земле прозвучало объявление, навсегда изменившее течение недолгой жизни Стэси Лоуренс: ее номинировали на Американскую книжную премию. Я помню, где находился, когда услышал это — в парикмахерской, — хотя также помню, что не удивился тогда безумно и не впечатлился настолько, чтобы счесть это особенно знаменательным. На самом деле, если учесть нарастание событий, казалось, что все известно заранее. «Как пали сильные» уже запаслись хвалебными отзывами почти всех ведущих критиков почти во всех серьезных изданиях. Объемы продаж книги и демографическое разнообразие читателей были больше, чем у любого другого литературного произведения за многие годы. О книге громко спорили в научных кругах, ее часто обсуждали в телепередачах. А ее предполагаемый автор? Анастасию Лоуренс знали все — или думали, что знали.
Через некоторое время я шел мимо книжного магазина в центре. На витрине рядом с башнями из книг с фотографией Анастасии был выставлен телевизор. И на экране тоже была она: сходила с трапа в международном аэропорту Джона Ф. Кеннеди. Ее осадили со всех сторон. Облепили. Саймон потерял свое место среди вспышек камер, потерял ее в фоновом шуме. Потом я сообразил, что телевизор работает беззвучно. Приветственно голосили люди на улице, здесь, в Сан-Франциско, как и я, смотревшие на Анастасию на двадцатидюймовом экране.
Книги на подпись. Размахивают томами у нее перед лицом, роняют под ноги. Напечатана пара миллионов экземпляров, сказал Саймон. Не представляешь, что значат подобные цифры, пока они не пригрозят тебе физическим насилием. Рука на ее плече.
— Добро пожаловать в Нью-Йорк, Анастасия, — сказал Фредди Вонг. — И мои поздравления с вашей номинацией. Если поедете со мной, вскоре доставим вас туда, где потише.
— Но нам нужно успеть на самолет. Ночной рейс на Сан-Франциско.
— Саймон решил, что вы задержитесь тут на пару дней. Чтобы повысить продажи.
— Но ведь уже и так много продано, разве нет?
— Никогда не бывает продано достаточно.
— И вы так их и продаете?
— Согласно плану.
— Тогда мне не нужно писать другую книгу.
— Теперь вам как никогда нужно писать другую книгу.
Через раздвижные двери они вышли на стоянку. Дорогу им пересек черный лимузин, последовали какие-то ливрейные формальности, в результате коих Анастасия обнаружила, что с бокалом шампанского в руке сидит в движущейся машине, а последние пять минут собственной жизни проходят у нее перед глазами на экране беззвучного мини-телевизора.
— Тост, — предложил Фредди.
— Прошу вас, — сказала Анастасия, — мы можем посмотреть что-нибудь другое?
— Что вы хотите увидеть?
— Что угодно.
Саймон пожал плечами. Фредди переключился на другой канал. Она была и там, ракурс менее лестный, но сомнений нет: там, на экране, была женщина, которую она видела каждый раз, разглядывая свое отражение в витринах и больших зеркалах или на снимках рядом с Саймоном на любом из сотни приемов, банкетов и балов. Она отвернулась. Посмотрела сквозь тонированное стекло прямо на — быть того не может! — полноразмерный дорожный рекламный щит, подсвеченный прожекторами, где была она, огромная, как гора Рашмор.
— Сюрприз! — сказал Фредди. — Пока вас не было, мы купили десять щитов в Нью-Йорке и десять — в Калифорнии. И как минимум по одному будет в каждом городе, который вы посетите.
— Мы только что посетили Рим, — ответила Анастасия. — Это было мило, но с меня хватит.
— Ваш тур в поддержку книги по тридцати городам, я имею в виду. Ваши чтения…
— Нет, — сказала Анастасия.
— Жанель уже договорилась с нами…
Анастасия посмотрела на мужа. Саймон посмотрел на Фредди.
— Нет, — сказал он, — ей нужно писать следующую книгу.
Анастасия кивнула.
— Мне нужно заняться другим романом, — услышала она собственные слова.
— Мы дадим вам отсрочку. Шрайбер не знал, как все пойдет. Мы изменим ваш контракт, дадим вам еще год. Самое важное для нас сейчас — реклама.
— А для моей жены самое важное сейчас — покой. Ее творчество — вот что важнее всего.
Она снова кивнула. Она допила свое шампанское и тянулась к бокалу Саймона. Он отдал.
— Я согласен, ее творчество важнее всего. Но мы с Жанель обсуждали…
— Забудьте обо всем, что сказала Жанель. В дальнейшем будете разговаривать непосредственно со мной.
— Вы были в Италии.
— А сейчас я здесь, с вами в машине. Я полностью в вашем распоряжении, Фредди. — Он пристально посмотрел на жену, которая плеснула себе шампанского из бутылки и пила, глядя в темноту за стеклом. — Полностью в вашем распоряжении.
— Войдите в мое положение. Десять городов.
— Нет.
— Из-за этой книги я рискую моей репутацией.
— Как я понимаю, после того как вы напечатали Джонатона, у вас нет репутации, которая стоит риска.
— Джонатон, — сказала Анастасия, но на этом замолкла. Все поняли, что она уже пьяна и говорить о ней можно что угодно.
— Может, когда я подписывал контракт с Анастасией, собственное дочернее издательство мне и не светило. Мы оба неплохо поработали. Все-таки стоит отдать мне должное.
— Согласен. Но не ждите, что я принесу Анастасию в жертву вашим маркетинговым фантазиям. Она, конечно, ваш автор, Фредди, но еще она моя жена.
— Значит, все дело в вас. Вы не хотите, чтобы она оставалась сама по себе. Вам не нравится то внимание, что ее окружает.
— Блядь, я женился на художнике, а не на знаменитости. И я намерен так все и оставить.
— На знаменитом художнике, — пробормотала про себя Анастасия. Она уже влила в себя большую часть знаменитого шампанского. Завязала волосы шелковой ленточкой с горлышка бутылки. Безучастно глазела на встречные машины.
— Вы только взгляните на нее, Фредди. Мы не можем показывать ее людям в таком состоянии. Мне стоило немалых затрат и времени привести ее в презентабельный вид. Ей нужна защита. Она двадцатилетняя девочка из пригорода, у которой и друзей-то было немного. У меня месяцы ушли только на то, чтобы научить ее вести себя на званых обедах. Поставь ее перед грязной толпой — она опустится моментально.
— Если она получит Американскую книжную премию…
— Это другое дело. Там приличные люди. Я не против ее появления перед публикой, которая сможет понять ее работу.
— А что скажете насчет очерка в «Алгонкине»? Если это будет эксклюзив, его могла бы написать сама Глория Грин.
— Очерк в журнале от Глории Грин. Уже намного лучше. Это мы с радостью сделаем. «Алгонкин» — та аудитория, что сможет по достоинству оценить нашу совместную жизнь.
— Сомневаюсь, что он будет о вас обоих.
— Я ее муж, — провозгласил Саймон. — Без меня нет никакой истории.
— Без истории, — повторила Анастасия, сбрасывая туфли и сворачиваясь под боком у Саймона, — нет никакой меня.
Дневной свет. Очередная белая постель. Две белые таблетки аспирина на ночном столике, тоже белом. Стакан воды, в нем плавают три маленьких кубика льда. Запотевшее стекло под пальцами мокрее, чем вода в глотке, будто стакан вывернули наизнанку. Будто ее саму — нет. Она насухо вытерла руки о несмятую подушку рядом. Закрыла глаза. Легла неподвижно, прислушиваясь к движению за соседней дверью.
Так Саймон провел ночь с Жанель. Они, по сути, не спали вместе — на самом деле они не спали вообще, — хотя в какой-то момент между двумя и восемью часами пополуночи заново столкнулись со сложностью ситуации, лежащей в соседней комнате, и, словно родители вундеркинда, решили, что брак их интересов перевешивает все личные разногласия.
Они согласились, что Анастасии нельзя слишком много светиться на публике или затмевать Саймона. Ее нужно защищать, раз она должна творить великие романы, и хорошо с ней обращаться, раз она должна вверить Саймону свое будущее.
— Но если мы ее потеряем, — подытожила Жанель со своей половины гигантской кровати, — она не единственная юная писательница на планете.
— Ты забываешь одно, — сказал ей Саймон. Он сидел на белом письменном столике на другом конце комнаты, раздетый до рубашки, положив ноги в носках на белый стульчик, — одну очень важную вещь.
— Какую? Абсолютное отсутствие у нее личных амбиций? Я не верю в это, Саймон. Она не инженю. Она спала с профессором в колледже, поскольку думала, что он поможет ей с аспирантурой. Мы ее спасли — пускай считает, что ей повезло. Я не возражаю против этих ее шалостей в интересах рекламы, но будь я проклята, если позволю тебе поверить, что она просто вовремя явилась с «Как пали сильные» без малейшего представления о том, что у нее есть или что она может за это получить. Она хотела статуса МИССИС и кого-нибудь солидного, кто обеспечил бы ей респектабельность, которую не смог дать работяга-отец, и теперь она своего добилась. Но от этого она отнюдь не стала меньшей блядью. Она продала свою пизду за…
— Ты забываешь о том, Жанель, если будешь так любезна и дашь мне закончить, что я люблю Анастасию.
— Ты любишь ее такой, какой себе представляешь, но это не делает маленькую шлюху более…
— Прекрати, Жанель. Это бесполезно.
— Отлично. Люби ее. Очевидно, людям надо кого-то любить.
— Вот именно. Тебе самой не мешало бы попробовать.
— Я уже почти жалею эту тупую потаскушку.
— А я уже почти жалею тебя.
— Ну да, если ты вообще способен что-нибудь чувствовать.
— Да способен, неужели ты не понимаешь? Я люблю свою жену.
— Ее гонорар?
— Не ее гонорар. Это совсем другое.
— Тогда зачем тебе нужна я, Саймон?
— Я не могу справиться с ней один.
— Пять футов два дюйма — такая женщина для тебя чересчур?
— Сейчас нужно сделать кучу денег. Не знаю, напишет ли она когда-нибудь второй роман. Не знаю, насколько она стабильна.
— Поэтому ты просишь меня обобрать эту ненормальную, перед тем как ты выкинешь ее в помойку?
— Я прошу тебя помочь мне обеспечить будущее «Пигмалиона», у которого, как ты, возможно, помнишь, все еще долгов на четыреста тысяч и который, как ты, вероятно, тоже помнишь, по-прежнему является основным источником твоего дохода.
— Ты просишь меня обобрать ее ради моего собственного блага? Как мило.
— Это будет ради всех нас. Я говорил тебе, что случилось с ней в медовый месяц.
— Ты прав. Тебе действительно нужна моя помощь.
— Спасибо, Жанель.
— Начнем с управления продуктом.
— С книги?
— С девчонки. Ты считаешь, что она нестабильна, потому что однажды дал ей валиум для успокоения?
— Не только. Она слишком много пьет.
— Как и Эрнест Хемингуэй. Это американская традиция.
— Я видел, как она курила в ванной. От нее пахло табаком.
— Еще полгода назад она была заядлой курильщицей. Она бросила ради тебя. Вполне естественно, что она…
— И она слишком озабочена. Ей надо слишком много меня.
— Научись имитировать оргазм, Саймон. Женщинам это помогает со времен райского сада.
— Я не об этом.
— Нет, ты об этом.
— А если она захочет детей?
— Не давай ей отвлекаться. У нее есть задача. Ее задача — писать романы. Твоя задача — никогда не давать ей об этом забыть.
— А если она забудет?
— Тогда она, вероятно, захочет детей, и кто знает?
— Ты не хотела детей.
— И до сих пор не хочу.
— Это нормально?
— Я — не твоя проблема.
— Думаешь, Анастасия — это проблема?
— Ты не хочешь знать, что я о ней думаю. Ты уже чертовски ясно дал это понять, Саймон.
— Значит, мы установим ей срок для завершения нового романа.
— Мы навяжем ей срок, определенный издателем.
— Мы обеспечим ей тишину. Изолируем ее. Удалим из ее жизни всех остальных, все средства информации.
— И людей типа Мишель. Она может вбить Анастасии в голову что угодно.
— Мы должны подготовить ее к жизни в обществе.
— То есть ты все еще хочешь хвастаться женой-писательницей?
— Ради галереи.
— Отчасти в этом ее ценность, — признала Жанель. — Мы это сможем, если я буду надзирать.
— Она тебе не нравится.
— Мне большинство людей не нравится. Я похожа на тебя, Саймон. Меня привлекает успех.
Саймон слез со столика, где просидел почти всю ночь. Накинул пиджак. Пересек комнату и посмотрел через щель в задернутых шторах на небо Нью-Йорка в свете нового дня. Сорока этажами ниже люди брели на работу, взвалив на плечи тяжесть новой недели. Солнце достигало их только молвой, что разносилась по отражениям в стеклянной коже небоскребов Парк-авеню.
— Думаешь, она уже проснулась? — теперь уже шепотом спросил Саймон у самого уха Жанель.
— Еще есть время, — сказала она.
— Я лучше проверю, — сказал он.
Она пожала плечами, но он уже возился с задвижками и цепочками на закрытой двери.
— Делай что хочешь, — сказала она. — Можешь меня не слушать.
Он сделал так, и он так не сделал. Он пошел к жене. Сдвинув в сторону табличку «НЕ БЕСПОКОИТЬ», которую повесил, уложив Стэси в постель, и открыл дверь своим ключом. Подошел на цыпочках.
Спит. Две таблетки аспирина на ночном столике, там, где он их и оставил. Стакан воды, полупустой. Она пила. Слышала что-нибудь?
— Анастасия? — спросил ее муж, не приближаясь. Потом ближе, чтобы не услышала Жанель: — Ты не спишь?
— Где… — спросила она слабым, непослушным после сна голосом. — Где твои туфли?
Несмытый макияж склеил ее губы, ее веки. Саймон принес теплую махровую мочалку из ванной. Наполнил стакан.
— Давно не спишь? — спросил он.
— Не помню. Где твои туфли?
Саймон вытер ей мочалкой лицо там, где она пропустила.
— Прими аспирин, — сказал он.
— Не нужен мне никакой аспирин.
— Тебе станет лучше.
— Мне хорошо.
— По тебе не скажешь.
— Я приму ванну.
— Важно, чтобы ты хорошо выглядела, Анастасия. На тебя смотрят люди. Я описать не могу, как это важно.
— Ты же сказал, что мне не нужно ехать в книжный тур.
— Не нужно. И никаких журналистов. Самое время писать, сколько угодно времени, при условии, что уложишься в срок.
— Но…
— Но тебя узнают люди. Куда бы ты ни пошла. Ты же не хочешь создавать у них неправильное представление.
— Какое представление?
— Если люди решат, что ты на куски разваливаешься, они вообразят, что ты больше ни на что не способна.
— И что тогда?
— Они перестанут интересоваться. Насладятся спектаклем и забудут.
— Они не забыли… Анну Каренину.
— Она была трагична.
— Они не забыли Офелию.
— Она была загадочна.
— Они выкинут меня из головы, Саймон?
— Да.
— Когда мое интервью с «Алгонкином»?
— У тебя не будет интервью с «Алгонкином». — Он вышел из комнаты, чтобы наполнить ванну. — Никаких журналистов, не забыла?
Она поднялась. Зашла к нему в ванную.
— Мне показалось, Фредди говорил…
— У Фредди нет права голоса. Важно, чтобы ты уложилась в срок согласно контракту, Анастасия. Я обсудил это с Жанель, и мы так решили.
— Твои туфли у нее? — Анастасия стояла перед Саймоном во вчерашней одежде, вернее — в платье, которое надела в Риме два дня назад.
Саймон попробовал рукой воду в ванне. Закрыл кран.
— Еле теплая, как тебе нравится. Залезай.
— Не хочу, чтобы ты на меня смотрел. Хочу поговорить с «Алгонкином».
Саймон пожал плечами. Потом развернулся и оставил ее приводить себя в порядок.
Она пошла на интервью одна. Бросила Саймона на заднем сиденье лимузина, доставившего ее к Столетнему клубу и вхолостую урчащего на обочине. С ним остались и Фредди, и Жанель. У них было заказано место в «Рыбе раз, рыбе два, рыбе красной, рыбе синей». Но Саймон не позволил шоферу их увезти.
— Мы должны быть здесь, если что-нибудь вдруг случится, — объяснил он.
— Анастасия сказала, что хочет давать интервью одна, — напомнил обоим Фредди. Столик в «Рыбе раз, рыбе два» был зарезервирован на его имя.
— Моя жена сама не знает, что делает.
— Можешь быть уверен, ее интервьюер знает.
— Глория Грин?
— Ты же слышал эти сплетни о том, как она стала редактором «Алгонкина».
— Анастасия думает, что Глория ее поймет.
— Надеюсь, нет, — сказал Фредди. Все наблюдали, как швейцар впустил Анастасию. — Глория понимает только то, что способна оценить.
Никто не знал, что происходило между членами Столетнего клуба, хотя, разумеется, все читали кривотолки и пересуды спустя несколько дней. Там было темно, как под покровом плаща, — шерстяная приглушенность незаконных делишек. Там слышались названия компаний и стран незадолго до того, как те меняли владельцев. Мелькал случайный отблеск золотого слитка или полоска голой кожи за прикрывающейся дверью, но лица — никогда. А если вернуться через несколько секунд, обнаружишь пустую комнату.
Мужчины в тонкую полоску разглядывали Анастасию в высоких черных сапогах и плиссированной мини-юбке — худые белые коленки толкались при ходьбе, — но, видимо, не из-за ее телевизионной известности: утром она уронила в раковину контактную линзу и теперь, скрывшись за старыми роговыми очками, вполне сошла бы за кого угодно. Они не просили автографов. Просто улыбались ей, будто делали предложение, от которого она не могла отказаться. Она заторопилась вперед.
На самом деле — назад. Лакей провел ее туда, где было темнее всего. Распахнул деревянные двери. Она заглянула в богатую библиотеку, пустую, если не считать блондинистой головы, склонившейся — быть не может? — над кроссвордом в «Таймс».
— Знаете слово из восьми букв, ассоциирующееся с «надежда»? — Голубые глаза встретились с глазами Анастасии, два вызова на чистом круглом лице, красота которого — будто недостижимая цель всей косметической промышленности. Очарование Глории было прямо противоположным шарму Анастасии: Глория с высокими скулами и вздернутым носом была воображаемым идеалом любого мужчины, а Анастасия воплощала идеал, который ни один мужчина не мог вообразить. Только во взгляде у них было что-то общее.
Анастасия опустила глаза.
— Оставить? — сказала она.
— Оставить. Интересно. — Она поднялась. На каблуках она была немного выше Стэси. — Я Глория Грин. А вы, должно быть, Анастасия.
— Так все и говорят. Я привыкла к Стэси. Можете называть меня так, если хотите.
— Скажите, Анастасия, что будете пить?
— В библиотеке разрешено пить?
— Это просто архив. — Она смотрела, как Анастасия разглядывает четыре стены, целиком заполненные кожаными переплетами. — Хроника свершений бывших членов Столетнего клуба. Сейчас строится крыло для тех из нас, кто еще жив.
— И люди все это написали?
— По большей части не члены клуба, между прочим. Мы не принимаем биографов или историков. Столетний клуб — для тех, кто реально что-то делает со своей жизнью. — Вновь усевшись в кожаное кресло, Глория отложила кроссворд. Позвонила в пронзительный медный колокольчик. Появился официант.
— Мисс Грин, — сказал он так, словно имя ее было лучшим из комплиментов, — вам как обычно?
Глория коротко кивнула.
— А вашей гостье?
— Я не знаю, — призналась Анастасия. Тревога исказила ее лицо.
— Пабло может приготовить что угодно.
— Джин-рики? — спросила она, думая о Кики.
— Она будет то же, что и я.
Анастасия подождала, пока Пабло ушел. Потом сказала:
— Мне столько нужно рассказать вам. — Глория пожала плечами. — Думаю, вам следует знать все. Я не могу так больше. Вы поймете. — Она пристально посмотрела на Глорию; слова, которые она хотела сказать, грозой сгустились в горле.
— Может, разгадаем сначала еще пару слов в кроссворде? Вы же писатель, в конце концов.
— Но я не…
— Я не собираюсь утверждать, что вы эксперт. Для меня это тоже хобби. Так вот, четырнадцать по горизонтали: синклиналь или…
— Антиклиналь.
— Я даже еще не сказала, сколько… Вы правы.
— Геологические формации, — пожала плечами Анастасия. — Мой отец геолог. А теперь можно я… — Тут прибыли напитки в серебряных бокалах, низких и широких, как призовые кубки на скачках. На каждом вилась лента слов, выгравированных так давно, что они стали абсолютно нечитабельны для тех, кто видел их впервые. — Что мы пьем?
— Фирменный напиток заведения. Если допить и перевернуть бокал, узнаешь свое будущее. — Глория отпила. — Это предсказания, переведенные с древнегреческого, как гласит легенда клуба.
— Они настоящие?
— В клуб не принимают филологов.
— Я не ученый, — сказала Анастасия, пробуя то, что ее неискушенному языку показалось чистым спиртом. — А теперь можно мы…
— Вы рассказывали о вашем отце. Географе.
— Геологе.
— Как скажете.
— Вы что-нибудь записываете?
— Я запомню.
— В «Алгонкине» разрешают так делать?
— Я главный редактор.
— Но разве ваш очерк обо мне…
— Мой очерк?
— Интервью.
— Я здесь только для того, чтобы вам помочь.
— В чем помочь?
— Написать для нас свои мемуары, естественно. Вы не пьете?
— Но я не пишу мемуары. Я же говорила, что расскажу вам свою историю.
— Но вы писатель, вы новый Хемингуэй. Зачем нам подписывать вашу историю чужим именем?
— Есть вещи, которые я смогу вам сказать, если только вы меня выслушаете. Я не могу писать. Я… на куски разваливаюсь.
— Прекрасно, Анастасия. Но никто не поверит, если об этом расскажете не вы.
— Но почему?
— Каждый писатель в мире завидует вам, и каждый читатель это знает.
— Можете меня процитировать. Я думаю, у меня, пожалуй… шизофрения.
— А что, бывают писатели без какого-нибудь психоза?
— Я не знаю.
— Как бы там ни было, это творило чудеса с Сильвией Плат.[38] Ей не видать и половины своей славы, будь она до сих пор жива.
— Хотите, чтобы я покончила с собой?
— Возможно, позже. Сейчас я хочу одного — чтобы вы изнутри описали ваши недели в изгнании. Если это касается и умственного расстройства, карты в руки.
— Вы что, не понимаете? Моя голова говорит мне: все, что я вижу по телевизору, все, что я слышу на улице, — это все обо мне…
— Это все о вас.
— …И эти люди, которые следят за мной, шпионят за всем, что я делаю и говорю…
— Они все следят за вами.
— …И моя дальнейшая жизнь — я не знаю, что с ней делать.
— Потому что вы можете сделать с ней все, что пожелаете.
— Но я не могу. Я не могу писать. Почему вы не даете мне сознаться?
— Я опубликую все, что вы напишете.
— А если я скажу, что мой роман написан кем-то другим?
— Тогда ваша шизофрения заходит слишком далеко, Анастасия. Читатели уже сыты по горло посланиями с того света. Небольшое психологическое расстройство вполне сгодится. Оно вас очеловечит. Но вот чего нам сейчас точно не нужно — так это превратить вас в клоуна. Я знаю толк в таких вещах, Анастасия. Я, ваш издатель, здесь в качестве наперсницы.
— Но вы не мой издатель. — Анастасия допила то, что было в бокале. — Почему вы ввели Фредди в заблуждение, почему не сказали, что вам нужно? То есть зачем вы ему сказали, будто хотите написать обо мне, если на самом деле не хотите, если вам только надо заставить меня сделать то, чего я не могу? Я не могу писать для вас, Глория. Я вообще ни для кого не могу писать. Мне нечего сказать, а даже если и было бы, вы бы мне не поверили.
— Я никого не вводила в заблуждение. Я много чего делала в своей жизни, но я никогда не лгала. — Глория начала заводиться. — Я лишь попросила у Фредди вашу историю. Не надо винить меня, если облажался он. Его собирались уволить, но потом появились вы и спасли его репутацию. Полагаю, вы этого не знали. Вы можете вышвырнуть его на улицу. Я могу вам серьезно помочь, если только вы позволите. У нас так много общего, целый мир тупости, который только и желает нас отыметь.
— Нет.
— Вот опасность славы: никто не ценит в нас тех, кем мы являемся.
— Нет.
— Но мы с вами понимаем друг друга, я же вижу.
— Нет.
— Мы воспользуемся… воспо… Куда вы, Анастасия?
Она уходила, уходила прочь. Стэси ушла от Глории Грин, мимо смятых кожаных кресел, отягощенных сейчас толстыми стариками, которые потребляли свой жидкий завтрак над вчерашними биржевыми итогами и редкими беговыми формулярами. Старики ее не заметили. Даже не взглянули. Ее разрывало на части, но никто не потрудился обратить внимание.
Однако решительная Анастасия в черных сапогах не останавливалась. Лимузин оказался на том же месте, где она оставила его минут двадцать назад. Она постучала в тонированное стекло, чтобы ей открыли. Ее усадили между Саймоном и Жанель, где все могли задавать вопросы разом, как на пресс-конференции.
— Просто отвезите меня домой, пожалуйста. — Она посмотрела на Саймона. — Не бросай меня. Обещаю, я буду хорошей.
Et пе nos inducas in tentationem, sed libera nos a malo.
Что могло случиться с тобой в вашей собственной квартире, Анастасия? Что могло пойти не так? Саймон был практически святым. Он сделал свой дом твоим домом. Он отдал тебе свой рабочий кабинет, чтобы ты могла устроить там все, как тебе нужно. Ты устроила бардак. Он не жаловался, просто нанял горничную, чтобы за тобой убирала.
Разве спросил он хоть раз, что ты делала с одеждой, которую он давал тебе, или где ты откапывала свои поношенные шмотки, любимые еще со школьных времен? Разве сетовал он, когда ты таскала одежду из его шкафа, приспосабливала его парадные рубашки под себя, теряя пуговицы и прожигая дыры, слишком привыкшая к своим сигаретам, чтобы стряхивать пепел между затяжками? Разве он требовал, чтобы ты отказалась от своей привычки, разве пытался ограничивать ее чем-то серьезнее пепельниц, расставленных повсюду в квартире, куда только могла опуститься твоя рука?
Он оберегал тебя от публики, как ты и хотела, заказывал продукты на дом, чтобы тебе никогда не приходилось штурмовать супермаркет. Он избавлял тебя практически от всех мероприятий, кроме самых значительных, и когда ты сопровождала его на неофициальные встречи — коктейльную вечеринку или ужин с клиентами, — он никогда не подпускал никого слишком близко, чтобы никто не заметил твоего обгрызенного маникюра или пожелтевших от никотина зубов. Он рано отвозил тебя домой и позволял тебе спать так долго, что к твоему пробуждению он уже был в галерее. Ты выходила из дома так редко, что люди судачили о твоей беременности, хотя ты была худее, чем на старой, раз за разом перезаписываемой видеопленке, чем на газетных фотографиях, направляющихся в хранилище.
И ты просыпалась каждое утро одна. А зачастую, когда Саймон брал с собой на банкет Жанель или на благотворительный бал — Кики, засыпала ты тоже одна. У тебя было лишь время в промежутке, шестнадцать часов, которые сжимались до двенадцати, если ты начинала пить по прошествии первых восьми.
Так много времени, и все, что от тебя требовалось, — только писать.
Мишель не виделась с Анастасией несколько недель после возвращения четы Стикли из свадебного путешествия. Не помню точно, сколько времени прошло. Она, конечно, знала, что они вернулись: местная пресса освещала их прибытие, будто Второе пришествие, а Саймон минимум раз связывался со мной — спрашивал, что я думаю о новом арт-проекте под названием «Посмертное предложение», пока не имея, впрочем, представления, в чем проект мог бы заключаться. Просматривая ежедневник за тот год, я обнаружил, что не сделал за все эти недели практически ни одной пометки. Судя по всему, Мишель была слишком занята своими издательскими делами, чтобы докучать даже мне, — пока я готовился обороняться от помолвки, ее снова повысили в газете.
Став редактором раздела искусства и досуга, она мало спала и еще меньше писала. Нашим отношениям это пошло на пользу, но, догадываюсь, оказалось началом конца ее близости с лучшей подругой. Не столько в том дело, что у Стэси было все, чего не могла себе позволить Мишель, сколько в том, что Анастасия явно не просила об этом и откровенно на все это плевала, и потому для Мишель было бы нелепо вдвойне как-то выдать свою зависть, а оказаться нелепой для таких женщин, как Мишель, которая даже стрижку себе выбирала из соображений прагматизма, — жребий хуже провала. Мне нечем подтвердить эту гипотезу — только поведением, которое я наблюдал. Пожалуй, я еще был способен на объективность. Всерьез мое участие в грядущей катастрофе началось от силы через месяц.
Итак, Мишель была занята на работе, а Анастасия заперта дома. Писательские амбиции Мишель умерли, а успех прозы Анастасии убил ее саму. Мишель следила за Анастасией в газетах, насколько это было тогда возможно. А Анастасия периодически звонила Мишель домой, вешая трубку всякий раз, когда к телефону неизбежно подходил я.
Возможно, все так и продолжалось бы, совершенно безвредно, не напечатай одна из продающихся в супермаркетах газетенок — тех, что печально известны репортерами, присутствующими при каждом вторжении пришельцев, и хотя бы раз в год раньше «Таймс» публикуют известия об апокалипсисе, — фотографию Анастасии, изможденной, в обносках в шесть слоев; фотография сопровождалась сообщением неизвестного источника о том, что Анастасия, беременная внебрачным ребенком, пыталась покончить с собой. Мишель, разумеется, знала, что эти таблоиды стряпаются в кондиционированном офисном комплексе в Канаде, в тысячах миль от выбираемых ими мест журналистских преступлений. И ей доводилось лицезреть Стэси в гораздо худшем виде — совершенно довольную жизнью студентку. Но за прошедшие несколько месяцев Мишель вместе с широкой общественностью прониклась образом Анастасии, неотразимым настолько, что он почти вытеснил безалаберную и временами бестолковую девчонку, которую Мишель когда-то знала. Разве можно винить ее за ошибку? Этот образ стал одновременно убедительным (благодаря чутью Саймона) и вездесущим (благодаря прозе Хемингуэя), и, конечно, намного проще было принять его, а не настоящую личность. В конце концов, что осталось от Стэси, когда она променяла себя на другого, опубликовав под собственным именем «Как пали сильные»? Средства массовой информации просто распространяют то, что есть. В лице Анастасии Лоуренс, писательницы, телевидение обрело идеальный сюжет, а желтая пресса обеспечила ему превосходные декорации.
Но фото в газете потрясло Мишель, и то ли уверившись, что Анастасия действительно в беде, то ли вспомнив, кем Стэси была до начала всех ее приключений, то ли из-за какой-то сумбурной комбинации первого и второго — она сняла трубку и позвонила Саймону домой. Некоторое время поговорив с автоответчиком, она заговорила с Анастасией.
— Мишель, это я, Стэси, — сказал тихий голос на другом конце линии. — Я здесь. Я скучаю по тебе. Ты себе не представляешь.
Анастасия приоткрыла дверь в квартиру Саймона, запертую на цепочку.
— Это ты, — сказала она.
— Это я, — ответила Мишель, пристально разглядывая фрагмент девушки, выглядывающей из щели. Мишель не заметила ни рваных ран, ни шрамов, хотя неухоженный клубок волос и слои одежды могли скрывать бесчисленные телесные повреждения. — Можно войти?
— Наверное. — Анастасия захлопнула дверь, чтобы снять цепочку. Все это сопровождалось таким грохотом, будто она пыталась освободиться от кандалов. Она впустила Мишель. — Извини. Я еле до нее достаю, — сказала она, поднимаясь на цыпочки, чтобы вернуть цепочку на место.
— По-моему, необходимости нет. Посреди бела дня.
— Саймон говорит, безопасность никогда не бывает лишней.
Мишель пожала плечами и сама повесила цепочку. Прошла за Анастасией через прихожую и по коридору в гостиную.
Прежде чем благополучно усесться, Стэси уронила предложенное подруге кресло и хрустальную пепельницу. Она всегда была такая неловкая? И одежда — раньше она тоже напяливала на себя столько, что не разглядишь даже общих контуров тела? В другом конце комнаты свернулась в кресле Людовика XVI, прикуривает «Лаки Страйк» — она вполне могла оказаться беременной. Она могла оказаться кем угодно. В гостиной Саймона не было ответов. Была лишь девушка, которая хотела, чтобы ее звали Стэси, хотела быть чьей-то старой подругой.
— Я принесу нам чай, — сказала она Мишель. — Ты всегда его любила.
— Тебе помочь?
Но Анастасия уже вышла — шлейф сигаретного дыма и грохот из буфетной.
Мишель собрала осколки разбитой пепельницы. Не считая их и экземпляра «Как пали сильные» на кофейном столике, комната совсем не изменилась с тех пор, как Мишель последний раз была здесь в холостяцкие деньки Саймона. Тогда она попала на вечеринку. Вдрызг наклюкалась шампанским и, как призналась мне где-то в начале наших отношений, была твердо намерена однажды провести ночь с таким красавчиком, как Саймон, до того, как выйдет замуж, заведет семью и приступит к жизни долгой и счастливой. Поэтому она задержалась дольше других гостей — тактика, которая, увы, требовала поглощения все нового и нового шампанского, — слоняясь в стороне от общества в надежде, что Саймон окажется с ней наедине, когда уйдут все остальные. Она предполагала, что за этим неизбежно последует соблазнение, хотя бы потому, что он уже был подающим надежды арт-дилером, а она составляла календари культурных событий для городской газеты, — и все действительно могло случиться, не усни она в ожидании конца вечера, не замеченная хозяином до утра. Он был настолько заботлив, когда наткнулся на нее, лежащую в коктейльном платье с глубоким декольте на кожаном диване в его кабинете, что ей захотелось его ударить. Он лишь усугубил ее позор, уверяя, что такое постоянно случается со всеми его гостями, как-то даже с его дядей, и предложив сделать ей эспрессо. После собственного язвительного отказа ей пришлось выйти в мятом платье на улицу, где все, наверное, только и думали, что ночью какой-то парень удачно поохотился и что она, должно быть, слишком легкая добыча, раз он вышвырнул ее из постели в воскресное утро в такой час.
С тех пор она ни разу не была в квартире Саймона, а Саймон о том случае не вспоминал. (Даже Анастасия не знала, пока я однажды не рассказал.) И все же нет ничего неодолимее желания вернуться к былым унижениям, дать им заново тебя оскорбить. Пока Анастасия возилась на кухне с чаем, Мишель пробралась в кабинет Саймона.
Кожаный диван по-прежнему скрывался в углу, но что стало с картинкой, оставшейся в ее воображении после той ночи? Куда девалась вешалка со старыми шляпами, которые она примеряла, дожидаясь, когда Саймон ее найдет? Куда исчезли веджвудские нимфы и ар нуво? Куда пропали безвкусные пейзажные наброски XIX века кисти Ханса Якоба Шерца? Где дубовые картотечные шкафы, которые она бегло осмотрела тогда в поисках любовных писем, сюжетов для статьи? Отчего по полу разбросаны открытые книги и так много мешков с нераспечатанными письмами? Почему везде это потрепанное шмотье?
— Ты нашла мой кабинет, — сказала Анастасия, внося в комнату чай в обеих руках. — Я возьму щербатую кружку. Иначе под конец они обе такими станут.
— Твой кабинет?
— Свадебный подарок Саймона. Ну разве он не прелесть? Он и канцелярские принадлежности мне купил. — Анастасия раскрыла дверцы стенного шкафа, еще одного предмета обстановки, который Мишель не припоминала после прошлого пьяного визита. Она отпила чай, пока Анастасия шуровала отмычкой в замке.
— Там что, виски?
— Смотри, он подарил мне пять сотен карандашей, три сотни ручек, двадцать пять сотен скрепок, четыре тысячи футов скотча, восемнадцать пачек бумаги, пятьдесят тысяч скобок для степлера, сорок восемь блокнотов, пять запасных картриджей для принтера…
— А разве для них не нужен принтер? И компьютер?
— Он и это все мне купил. — Она показала на какие-то коробки в углу, еще не распечатанные. — Сказал, самая последняя модель. Гигабайты памяти, тысячи цветов, с произвольным доступом куда угодно, включая Интернет по оптическому каналу на мегагерц в секунду. И работает на батарейках.
— Ты хоть поняла сама, что сказала?
— Ты как думаешь, в чай стоит подлить еще виски?
— Сейчас одиннадцать утра, Стэси.
— Это лапсанг сушонг. Саймон так мил, что мне его покупает. Крупнолистовой, заварка долго не портится. Для Саймона мне надо оставаться свежей. — Мысли Стэси метались точно огонек в глубине каньона. Она была очень далеко.
— Он знает, что ты разбавляешь чай виски?
— Он мне не отец.
— Что ты будешь делать со своими канцелярскими штучками? — Мишель освободила себе место на диване, скинув на пол пять свитеров и штук тридцать библиотечных книг. Анастасия тоже села — за стол. Он остался на месте, огромный викторианский монстр с рядами запирающихся ящиков и широкой, обитой кожей столешницей, на которой, как помнилось Мишель, у Саймона были расставлены антикварные навигационные инструменты, древний деревянный глобус, античные и восточные артефакты, полный комплект перьев, печатей и воска. Чернильница была сухой — место, где прятали ключ от ящиков, который она тогда не тронула лишь потому, что была уверена в неизбежном появлении Саймона. А теперь ничего этого не было, на столе — пусто, если не считать средневековых четок Саймона и серебряной пепельницы в память о выпуске из Университета Лиланда 1927 года, лежавшей на очередном экземпляре «Как пали сильные». Пепельница тоже была здесь раньше, со свежей ароматической смесью вместо теперешнего пепла. Мишель увидела, что Стэси закуривает очередную сигарету.
— Ты начинаешь новую книгу, Анастасия?
— У меня есть все, чтобы ее написать. Я, наверное, уже упоминала, что Саймон очень добр ко мне. — Свободной от сигареты рукой она резко дернула бусины четок из слоновой кости. — Я ведь не очень интересна, да?
— В чем дело, Стэси? Скажи мне.
— У меня все есть. Чего еще мне желать?
— Должна тебя поздравить. С твоей номинацией. Мне кажется, Джонатон хотел эту награду больше всего на свете, пока еще писал. Ее присуждение значит…
— Не надо, пожалуйста. Мне бы очень хотелось, чтобы ты осталась единственной, кто меня не поздравил. Ну, ты же моя подруга. — Она села рядом с Мишель. Оставила сигарету, но взяла четки, туго намотав их на пальцы, бусины — словно чумные нарывы. Она устроилась так близко, что Мишель могла ее обнять. Она взяла Мишель за руку. — Как ты… Как ты пишешь? — спросила она.
— Я больше не пишу. Я редактирую.
— Это одно и то же?
— Да. Нет. Больше ответственности и в то же время меньше. Не требует особого творчества.
— Может, я могла бы стать редактором.
— Не знала бы тебя лучше — решила бы, что ты надо мной издеваешься, Анастасия Лоуренс.
— Я не могу написать роман.
— Творческий кризис — вполне естественная вещь после такого успеха.
— Чтобы написать роман, нужны не только канцелярские штучки.
— Это точно.
— Нужно, чтобы было что сказать.
— Несомненно.
— А если мне нечего?
— Не верю.
— Единственное, что мне хочется сказать, никто не хочет слышать.
— Ты все равно должна это написать, Анастасия. Ты должна написать правду.
— Давай я сделаю нам еще чаю, — сказала Анастасия, отпуская ее руку.
— Мне надо на работу.
Анастасия остановилась у стола, прикурила сигарету.
— Я совсем тебя не вижу.
— Я не знала, что ты хотела меня видеть.
— Ты нужна мне.
— Ты известный писатель. — Мишель мельком глянула на мешки с нераспечатанными письмами. — С поклонниками по всему миру.
— Я совсем одна.
— У тебя счастливый брак. У тебя могут быть дети.
— Нет.
— Что я могу тебе предложить, Анастасия? Я редактор раздела искусства и развлечений в местной газете, потому что мне не хватило твоей смелости, или твоего таланта, или чего там еще нужно для создания романа, чтобы стать той, кем я хотела стать. И я практически помолвлена с Джонатоном, который никогда на мне не женится, который до сих пор со мной только потому, что это еще одна сторона его представления о неудачнике.
— Джонатон — самый благородный человек из всех, кого я знаю.
— Тогда ты, видимо, его совсем не знаешь.
— Ему хватает честности отказываться от…
— От занятий любовью со мной?
— Почему ты его не бросишь?
— Посмотри на меня, Стэси. Послушай, что я тебе говорю. Джонатон — все, что у меня есть.
— Как бы там ни было, мне бы хотелось чаще с ним видеться. С вами обоими, я имею в виду. Можно было бы вчетвером устроить парное свидание.
— Мне непросто отрываться отдел в газете. Мне сейчас нужно быть там. Я, наверное, не освобожусь раньше полуночи.
— Ты не хочешь побыть со мной. — Она прошла за Мишель к двери кабинета. — Тебе не терпится уйти.
— Мне бы хотелось не работать, Анастасия. Мне бы хотелось жить твоей жизнью. Все время только и делать, что перебирать ручки да скрепки. — Этого хватило. Она видела, как лицо Анастасии помрачнело. Смотрела, как оно заливалось слезами. — Прости, прости меня, — сказала она; шерстяной костюм впитывал мокрые обиды. Она надела на Стэси очки, аккуратно распутала ее волосы. — Иногда совсем не знаешь, что тебе сказать. Очень трудно не завидовать твоей жизни, Анастасия.
Мишель вышла сама и захлопнула за собой дверь, не заперев засов и не повесив цепочку. Анастасия села за стол. Она курила и пила чуть теплый лапсанг сушонг Мишель. За окном, на той стороне залива она могла ясно различить дикую зелень мыса Марин, но взор ее редко блуждал так далеко. Она предпочитала бросать взгляд поближе, вниз на квартал или даже просто на другую сторону улицы, наблюдая домашнюю жизнь соседей. В ней обнаружилось то, что я могу назвать лишь нездоровым влечением к жизни реальных людей, и она не находила в себе сил справиться с всепоглощающим желанием наблюдать за теми, кто вокруг. Она смотрела их, как телевизор, сканируя окна домов в окрестностях, будто ряды мониторов, обеспечивающих ей материал, из которого она могла бы составить программу жизни.
Так пришли в голову несколько идей — одной из которых было пригласить Мишель на чай, — но ужасающее большинство увиденного, что не требовало участия детей, потребовало бы как минимум участия Саймона, а это представляло собой проблему из области логистики, поскольку он редко бывал дома и она неизменно спала в те несколько ночных часов, которые они проводили под одной крышей. Что оставалось? Те обитатели соседних квартир, что жили одни, бывали дома чуть ли не реже Саймона. При этом они смотрели телевизор (этого она делать не могла с тех самых пор, как, включив ящик, узрела там собственное лицо), ели полуфабрикаты (это она делала ради внешнего антуража и без всякого удовольствия), мастурбировали (это она делала ради ностальгии и без всякого успокоения) и спали (это она прекрасно делала и без внешнего стимула). Но, как ни странно, одного не случалось ни с одиночками, ни с парами, ни в семьях с детьми — никто никогда не читал книг.
Анастасия тоже забросила чтение на такой срок, который, несомненно, ужаснул бы ту, кем она была раньше. Читала она только «Как пали сильные» — дабы изучить книгу еще подробнее, ради себя самой провести исследование, которое хотела сделать своей работой до того, как присвоила объект этого исследования. Это означало следовать всем ссылкам в книге и прорабатывать темы, а также — что было намного важнее для нее — понять обстоятельства, в силу которых рукопись из рук Эрнеста Хемингуэя попала в руки к ней, словно это знание могло дать ей власть исправить ошибку. В итоге она узнала о наследстве Саймона даже больше, чем знал он сам, но чтобы хоть с чего-то начать в те первые недели, она углубилась в историю разъездов писателя, желая понять, что свело воедино силы, которые в конечном счете определили направление жизни Хемингуэя — и ее собственной.
Но даже это случилось позже. Анастасия достала из-под пепельницы свой экземпляр «Как пали сильные», ободранный, в пятнах, покоробившийся от пролитого виски. Открыла. Карандашные пометки, сделанные ее рукой, змеились на полях, вычитывались между строк. Она пролистала страницы до первой, откликнувшейся на ее прикосновение. Не глядя, она процитировала ее, словно отче наш.
Кто бы рискнул навестить Анастасию? Когда она бывала где-нибудь с Саймоном, все толпились вокруг, стараясь подобраться ближе. Ее слова обсуждались повсюду, а один ее небрежный жест мог иметь катастрофические последствия для положения в обществе человека, с которым она была едва знакома. Но она со всеми была едва знакома — такова печальная правда, и даже те, кого она знала, понятия не имели, как ее воспринимать. Люди не заглядывали к Анастасии в гости, ибо такая мысль просто не приходила им в голову. Она была как персонажи из телевизора: вы можете холить и лелеять их больше собственных домочадцев, но, выключив питание ящика, не переживаете, что кого-то заткнули. Позже у людей появятся причины избегать Стэси из опасения, что она разрушит их представление о ней, но, думаю, в тот период ее читатели, помимо смутного осознания, что она ежедневно часами трудится над новым шедевром, даже вообразить не могли, что над ней властны законы времени и пространства. Вообще-то сомневаюсь, что даже Саймон допускал тогда ее земное бытие.
Я достаточно уверенно описываю эту часть истории Анастасии, потому что в то время оказался, как это часто со мной случается, практически всеобщим доверенным лицом. Я об этом не просил; сомневаюсь, что попал бы — совершенно незаслуженно — в такое привилегированное положение, выкажи я хоть малейший интерес. Я не такой уж привлекательный слушатель, мне не хватает сочувствующего вида Мишель. Но, быть может, именно из-за этого я кажусь нейтральным. Невидимым. Я был в известном смысле противоположностью Анастасии, воплощением анонимности.
Так случилось, что Саймон пригласил меня на ланч в тот день, когда Мишель навещала Анастасию. Думаю, он не знал об их планах. Он просто позвонил мне в начале первого — видимо, клиент в последнюю минуту отменил встречу и Саймону не хотелось упускать заказанные места — и спросил, есть ли у меня какие-то планы на ланч. Когда я сказал, что свободен, это скорее застало его врасплох, чем порадовало, хотя вряд ли он думал, что я занят. Очевидно, он позвонил мне, не задумываясь о последствиях. Чувствуя, что эти последствия могут заставить его задуматься.
— Я хочу обсудить с тобой детали «Посмертного предложения», — сказал он в качестве предисловия, пожимая мне руку. Брак не изменил Саймона. Он не набрал положенных десяти фунтов и не носил кольца. Безукоризненный в черном на черном, Саймон каким-то образом существовал вне времени, лишь старя всех вокруг.
Несмотря на мой старый твидовый костюм с заплатами на локтях и потертыми манжетами, метрдотель усадил нас у окна кафе. Мы не сочетались друг с другом, но Саймон за столько лет к этому привык. Саймон был самым модным из всех, кого знал. Он не скрывал ни этого, ни того, что пребывание рядом с другими людьми было с его стороны эстетическим компромиссом. Возможно, ему нравился мой стиль, ибо рядом со мной в его внушительности мог бы убедиться даже бегущий сломя голову идиот.
Официантка, которая принесла нам меню, почти узнала Саймона.
— Я вас знаю, — сказала она. — Я точно вас где-то раньше видела. — И отправилась за картой вин.
— Мне все время это говорят, — признался он после ее ухода. — Хорошенькие девушки, которые обслуживают светские рауты, думают, что кто-нибудь вроде меня на них женится.
Она вернулась к нашему столику.
— Теперь я вспомнила, — сказала она. — Вы муж Анастасии Лоуренс.
— Вы знакомы?..
— Видела вас с ней по телевизору. — Она улыбнулась ему. — Позвольте предложить вам наш фирменный ланч? У нас прекрасный нисуаз…[39]
— Спасибо, — ответил Саймон. — Мы позовем вас, если нас что-то заинтересует.
— Напитки?
— Минеральную воду «Пеллегрино», — заказал он. — У нас встреча. — Он повернулся ко мне. — «Посмертное предложение», — с нажимом сказал он.
— Ни малейшего представления, — признался я. — Чего ты от меня хочешь?
— «Посмертного предложения», само собой. Айвен Тул не собирается расставаться со своей наивысшей заявленной ценой на «Пожизненное предложение», но Кики Макдоналд до сих пор желает что-нибудь заполучить. Помнишь Кики?
— Помню.
— Она тебя любит. Только о тебе и говорит. На самом деле, может, я ей уже и продал твое «Посмертное предложение». То есть я сказал ей, что приму ее преимущественную заявку, если она купит его заранее и не глядя.
— Ты же понимаешь, что я не художник, Саймон.
— Ты выставляешься в «Пигмалионе».
— Я перевоспитанный писатель.
— Хорошо, что ты об этом заговорил. Меня беспокоит Анастасия.
Вернулась официантка с нашей водой.
— Я еще не читала «Как пали сильные», но как раз собираюсь, раз уж встретила мужа автора. Это настоящая честь, мистер Лоуренс. А теперь вы позволите предложить вам наши фирменные блюда?
— Два салата нисуаз, — сказал он. — И моя фамилия — Стикли.
— Нет, Лоуренс, — заявила она, забирая меню. — Меня не проведешь. — Она кивнула и ушла.
— Вряд ли Кики…
— Не волнуйся об этом, — сказал Саймон. — Я говорил об Анастасии.
— А.
— Я не уверен, что она работает в полную силу.
— Написать роман — не быстрое дело.
— Я вообще не видел, чтобы она писала.
— Это обнадеживает. Не писать так же важно, как и писать.
— Сомневаюсь, что ее издатель будет с этим согласен. Существуют определенные сроки.
— Вот поэтому Фредди редактор, а не писатель. Но обычно он дает своим авторам время. Если Анастасия попросит об отсрочке, он наверняка…
— Я не хочу затягивать это навечно.
— Из телевизора. — Она поставила тарелки на стол. — Откуда еще?
— А, ну да.
— Хотите честно?
— Да.
— Я рассчитываю на вашу жену. В наше время такие, как она, очень нужны.
— Спасибо. — Он повернулся ко мне: — Теперь понятно?
— Она даже не читала «Как пали сильные».
— Вот именно. Только вообрази чувства того, кто читал.
— И все же ты не сможешь заставить ее писать, Саймон. Так не получится.
— Я знаю. Но ты, Джонатон, можешь ей помочь.
— Если «Как пали сильные» хоть о чем-то говорит, она намного способнее меня.
— Я не к тому, что ты должен учить ее грамматике. Ты можешь быть ей другом.
— Она мне нравится, Саймон. Очень нравится.
— Отлично. Так, значит, ты для меня будешь раз-другой в неделю проверять, как она там?
— Ты сказал, что хочешь, чтобы я был ее другом. Ты не сказал, что хочешь, чтобы я был твоим шпионом.
— Это в итоге одно и то же. Для ее же блага. Она не доверяет Жанель, а я не доверяю Мишель. Когда вы с ней поженитесь?
— Не знаю. — Я потыкал рыбу на тарелке. Саймон свою просто игнорировал. — Как ты мне предлагаешь начать проверять Анастасию?
— Просто появись там. Она всегда дома.
— Ей это не покажется странным?
— Кто она такая, чтобы судить? Она тобой восхищается. Говорит о тебе, думает, что ты способен ее понять. Не знаю почему.
— Я не могу появиться просто так. — Я покраснел. — Я не знаю, что сказать.
— Я же тебя не на свидание посылаю. Просто хочу, чтобы ты поговорил с ней, увидел, что у нее все в порядке. Узнал, о чем она пишет, и убедился, что это хорошо. Ей нужна мотивация. Я купил ей всяких офисных штук, а она, по-моему, их до сих пор не распаковала. Я одолжил ей свой кабинет, а она только и делает, что читает. Повсюду разбрасывает книги, как избалованный ребенок. — Он отпил «Пеллегрино». — Вот что ты сделаешь, — сказал он. Достал из портфеля и передал мне книгу. — Отнесешь ей это.
— Зачем мне… история катания на лыжах в Швейцарии?
— Она просила меня забрать ее из библиотеки. Попозже зайдешь и скажешь, что я попросил тебя закинуть ей книгу по дороге в… куда ты там ходишь, когда не сидишь дома. А потом останешься и выпьешь чаю. Я покупаю ей лапсанг сушонг. — Он поставил портфель. — Ты справишься, Джонатон. Я наблюдал вас вместе. Вы оба с одной планеты свалились.
— Может, мне сначала позвонить?
— Она дома. Никогда не выходит из квартиры. И к тому же редко отвечает на звонки, если, конечно, звоню не я.
— Позвони тогда сам.
— Тогда не будет элемента неожиданности. Не хочу, чтоб она подумала, будто ею манипулируют.
— Ею не манипулируют.
— Верно. Не манипулируют. — Помощник официанта унес наши тарелки с нетронутой рыбой, вполне пригодной для подачи следующим клиентам. — Просто веди себя как обычно. Наверняка даже ты знаешь, как это делается.
Дверь в подъезд Саймона была подперта и оставлена открытой, чтобы упростить доставку антикварных стенных панелей для реконструкции третьего этажа. Я вызвал лифт, обитый войлоком для защиты дубовых панелей от грубых манер плотников и электриков, и поехал на двадцать первый этаж. Он был предпоследним, как и все остальное в жизни Саймона, не считая Анастасии (у него действительно был пунктик всегда обладать «номером два» — будь то этаж в здании, модель машины или класс бриллианта на обручальном кольце жены, — он утверждал, что это вопрос честолюбия, но я думаю, дело скорее в доминировании). Я постучал, чтобы мне открыли. Перед собой я держал «Краткую историю лыжного спорта в Швейцарии, издание второе», чтобы Анастасия сразу увидела, зачем я пришел. Честно говоря, я сомневался, что моего владения речью будет достаточно. Что я мог сказать? В последний раз я видел Стэси — не считая изображений по телевизору, в газетах и журналах — в день ее свадьбы, когда с ней танцевал, — два пьяных тела покачивались на волнах никому не слышной музыки, разделяемые, разделенные Мишель, которой хотелось еще раз повальсировать с подругой в память о старых временах, пока все не изменилось. Но все изменилось, и вот я стоял здесь — ничтожная причина, которую скоро навестит ее величайшее последствие. Даже если бы я не знал, что произойдет, все равно прекрасно запомнил бы странную амнезию, не покидавшую меня всю дорогу после ланча с Саймоном до двери Анастасии: я представлял себе Анастасию только вблизи, как во время танца. Я помнил ощущение плоти, запах пота на шее. Было такое чувство, что я не узнал бы ее на первой странице «Таймс», но узнал бы в темноте в постели. Отчасти то была проекция физического влечения, сексуально обрубленного этим смехотворным браком, но не только. Мне казалось, даже постучать в дверь Анастасии интимнее, чем трахнуть мою невесту.
Она не отвечала. Но, повернув ручку, я обнаружил, что дверь открыта. Пожалуй, я оставлю ей книгу в прихожей, и все. Просто положу… и немножко осмотрюсь, гляну, как она с ним живет. Просто загляну в…
— А, это ты, — сказала она, и ее спокойствие при виде меня было обратно пропорционально моему шоку. Она отложила книгу на большой пустой стол, за которым сидела.
— Замок на двери… я из библиотеки… — Где же книга? Я уже оставил ее в?.. Я проверил карманы, устроил шоу, несколько затянувшееся — на моем пиджаке было много карманов, — но не настолько, чтобы успеть прийти в себя.
Она закурила. Улыбнулась мне и сказала:
— Я так рада тебя видеть.
— Но я не просто так пришел, — возразил я.
— Тебя, конечно, прислала Мишель. Все нормально. Она хороший друг. Она мне рассказывала…
— Мишель здесь?
— Была до тебя.
— Когда? Она ушла?
— Так тебя прислала не она? Ты сам ко мне сюда пришел? Я так и знала! Я приготовлю тебе чай. — Она усадила меня на диван, где Мишель успела расчистить место. И вышла.
Я уже пытался описать, как она выглядела в тот день, включая ее одежду, но должен упомянуть здесь, что ни слова из написанного мною не проистекало из моих воспоминаний; очевидно, то, какой она тогда была, как была одета и как вела себя, казалось мне настолько естественным, что отнимало не больше внимания, чем вид моей собственной руки, движущейся по странице, когда я писал романы. Она так походила на образ, который я всегда воображал, что детали внешности не производили на меня никакого впечатления. Я не хочу сказать, что желал ее меньше, чем тогда, танцуя на ее свадьбе. Я желал ее намного больше.
Я подошел к столу. Сел, где сидела она. Открыл книгу, начал читать ее прозу. Я углубился в повествование, и все бы текло своим чередом, не остановись мой взгляд на странной пометке на полях: прообраз — Хедли X.?
Конечно, я узнал почерк Анастасии — она подписывала мне «Как пали сильные», роман доставили через «Пигмалион», пока она была за границей. Но когда я несколько раз перечитывал книгу в поисках ее автора, меня не слишком волновали литературные предшественники. Что бы это ни значило, заметка в ее личной книге оказалась познавательной: героиня «Как пали сильные» по имени Кэсси, в которой я улавливал так много от Анастасии, обладала отнюдь не мимолетным сходством с Хедли Хемингуэй, первой женой Эрнеста. Я знал, что Анастасия специализировалась на Хемингуэе, и в том, что она выбрала такую личность, как Хедли, и использовала ее в своем романе, был определенный смысл. Нелогичным казался вопросительный знак, поставленный Анастасией в конце примечания. Разве она не знала, что прообразом Кэсси была Хедли? Или она до того углубилась в свою новую работу, что читала прошлую книгу как чужую? Не могла читать ее как свою? Я пролистал дальше. Все ее пометки на полях были написаны будто кем-то посторонним, а не исходили изнутри (в отличие, скажем, от тех замечаний, что делал я сам, перечитывая собственные романы). Изучая работу, которую она проделала со своей книгой, я понял, что из нее вышел бы прекрасный ученый, выбери она такую карьеру.
Анастасия вернулась. Она несла две чашки, обе щербатые. Я встал. Она передала мне чай.
— Значит, ты все же раскрыл мою тайну, — сказала она.
— Знаешь эту историю с Толстым, уже под конец его жизни? — спросил я. Она покачала головой. — Он тогда перестал писать романы. Отказался от своего прошлого, ударился в полемику. Однажды он взял книгу и начал читать с первого попавшегося места где-то в середине. История увлекла его. Совсем захватила. Он посмотрел на обложку, чтобы узнать название. Это была «Анна Каренина».
— Выходит, ее на самом деле написал не Толстой? — спросила она серьезно — я и не думал, что ее маленькое тело способно вместить столько серьезности. — По-твоему, «Анна Каренина» была плагиатом?
— Сомневаюсь. У плагиаторов хватает ума не связываться с серьезными произведениями. Я просто хочу сказать, что Толстой изменился настолько, что уже не узнавал… Я вспомнил об этом только потому, что твои заметки на полях заставляют задуматься… Впрочем, не важно. Я в этом ничего не соображаю.
— Посиди со мной, — попросила она. — Тебе нравится чай? Останься на минутку. Я тоже в этом мало что соображаю.
Мы сидели по углам дивана, застыло глядя друг на друга. Мы пили чай, настолько разбавленный виски, что он жег язык, хотя был чуть теплым. Заговорили мы одновременно.
— Сначала ты.
— Нет, ты.
— Пожалуйста, ты.
— Я…
— Хочешь сыграть в «колыбель для кошки»? — спросила она.
— Ты мне это собиралась сказать?
— Нет, но это лучше. Ну то есть хоть какое-то занятие. Спорим, ты даже не знаешь, как играть. — Она поднялась, достала старую бечевку со связанными концами. — Саймон считает, что это глупо, а одна я играть, понятное дело, не могу, но тебе точно понравится. Я сама научилась в Европе, у одного немецкого мальчика. Он называл это Hexenspiel.
— Hexenspiel.
— Означает «игра ведьм», но, наверное, ведьмы в нее на самом деле не играют. Для этого нужны очень тонкие пальцы.
Я показал ей свои. Она изучила их, подержала. Отпустила. Я спросил:
— Подходят?
Она кивнула.
— Навахо называют эту игру «непрерывный узор», но больше всего мне нравится австралийское племя коко-йимидир, они используют слово капан, и этим же словом называют письмо. — Она пожала плечами. — Немецкий мальчик хотел стать антропологом. Он рассказывал, что в разновидности Hexenspiel играют во всем мире, даже в Африке. Объяснил, что так первобытные люди рассказывают истории, а в Новой Гвинее даже есть особые напевы для фигур рыб и змей. Он никогда не был ни там, ни в Африке. Но он больше всего на свете хотел попасть сюда. У него была забавная идея — он думал, что найдет индейцев. Я над ним посмеялась, и он с тех пор меня недолюбливал, хотя сам при этом всегда дразнился, потому что у меня руки запутывались. Если я буду смеяться над тобой, я тебе не разонравлюсь? — Она заглянула мне в глаза. — Я думаю, Саймон вел бы себя, как тот немецкий мальчик.
— Я не Саймон.
— Я знаю. — Она взяла веревочку. — Начало простое. — Она переплела пальцы с привычным изяществом, одновременные взаимные уступки обеих рук сплели узор из запутанной бечевки. — Вот это колыбель, — объяснила она. — Теперь ты. — Она опустила бечевку мне на колени и посмотрела в глаза.
Я захватил бечевку кончиками пальцев и просунул большие пальцы в получившиеся петли. Потянул. Она захихикала.
— Это не похоже на колыбель, — сказала она. — Это вообще ни на что не похоже.
Я перевернул руки.
— Разве не похоже на какое-нибудь животное?
— На какое животное?
— На дикобраза?
Она покачала головой и сняла шнурок с моих пальцев.
— У эскимосов есть фигура для дикобраза, — сказала она. — Пожалуй, я смогу вспомнить. — Бечевка так плавно струилась в ее снующих руках, будто Анастасия процеживала ими воду. Она не смотрела на руки. Она смотрела на меня. Она рассмеялась над моим изумлением, когда минуты через три непрерывного плетения ее ведьмовские чары левой руки изобразили дикобраза. Фигура была абстрактной, как письмо, и такой же определенной. Она опустила взгляд, заметно пораженная собственным результатом. — Запомни, кое в чем я мастер. — Она распустила дикобраза. — А теперь сделай мне колыбель.
Нам обоим пришлось потрудиться, чтобы наша изобретательность наконец помогла мне повторить за ней. Сначала она пыталась воспользоваться терминологией, которой учил ее немецкий мальчик, формально английской, но оказавшейся за пределами наших способностей последовать ей.
— Большим и указательным пальцем правой руки, — сказала она, — тебе нужно отвести левую нижнюю нить от себя через правую… правую… это у тебя правая?
— Думаю, да.
— Ох… Тогда, наверное, через левую. — Она протащила шнурок, обвитый вокруг моей правой руки. — Вот так. — Она прихватила и сняла снизу вверх. Протянула шнурок вокруг моих пальцев, потом еще раз. Развернула меня, чтобы видеть через мое плечо. — Может, наоборот. — Она протянула руки вокруг моего тела, зажав меня. — Готово. — Снова развернула меня лицом к себе. — Видишь, как просто? — спросила она, готовясь снять с меня шнурок, чтобы сплести очередную фигуру. Она наклонилась ко мне так близко, что я мог бы невзначай ее поцеловать.
Но тут зазвонил мобильник, который вручила мне моя подруга, чтобы держать нас на связи, — во всяком случае, пока я не вручу ей обручальное кольцо. Я полез в карман, запутавшись в наших пальцах.
— Мишель? — спросил я, притягивая к уху три лишних руки. Анастасия взвизгнула. — Что это было? Нет, ничего… Я дома, как раз за покупками вышел… Да, рулет мясной покупаю, вот я где… И овощей? Каких?.. Брюссельской капусты? — Анастасия уже высвободилась из наших пут и записывала за мной. — Это все… Да, хорошо… Тебе тоже.
Я отложил телефон. Анастасия передала мне список покупок.
— Ты ей солгал, — сказала она.
— Видимо, по привычке.
— Я не знала, что другие люди… — Она выглянула в окно.
— Ты тоже на них весь день смотришь? Когда я у Мишель, а она на работе, я за многими слежу. — Я допил чай. — Я знаю их расписания, все их прихоти и странности. Я, кажется, мог бы поменяться с любым из них, и никто бы ничего не заметил.
— А ты этого когда-нибудь хотел?
— Иногда. Глядя на них через окно, подсматривая за ними, я знаю все, но ничего не понимаю. Я думал, что так смогу изучить человеческую природу, как Джейн Гудолл[40] — высших приматов.
— И?..
— И после двух таких романов я завязал. То есть я продолжал смотреть, но уже не верил, что вижу больше, чем увидел бы, сидя перед телевизором. Пожалуй, даже меньше. Вот настоящая причина, почему я бросил писать. Смирился с границами, которые нас разделяют, и их последствиями.
— И эти границы существуют, даже когда ты играешь со мной в «колыбель для кошки»?
— Еще не знаю. Наверное, нет.
— Хорошо. Со мной то же самое. И все равно я могу никогда больше не начать писать. — Она подобрала бечевку, лежавшую у моих ног. — Тебе правда нужно купить брюссельскую капусту и мясной рулет?
— Наверное, мне пора.
— Так она никогда не узнает, что ты был здесь со мной.
Снова зазвонил телефон, на этот раз ее.
— Саймон, — прошептала она. Она вложила мне в руку связанную бечевку, для сохранности, и мы расстались, как два приятеля, которых позвали по домам родители.
Мишель любила мясной рулет — он сочетался с ее стилем жизни. В горячем виде он определенно сходил за домашний, и в то же время его вполне можно было есть в холодном виде после позднего дежурства в газете. В отличие от курицы, обладавшей четко выраженной анатомией, или хот-догов, которые продавались как отдельные единицы, мясной рулет делился на порции под стать любому аппетиту. Из-за отсутствия костной структуры для него подходил весь диапазон пищевых контейнеров для хранения с максимальной компактностью, а с корочкой из кетчупа уже не требовалось неряшливости гарнира. Мясной рулет был прост в транспортировке, хранился вечно, не требовал особого внимания и был плотным, но все же не жестким. Другими словами, он, мне кажется, нравился ей, потому что напоминал наши отношения.
В тот вечер она вернулась домой рано; рулет был еще теплым, как она любила, поэтому в те дни, когда я покупал нам свежий, она покидала свой отдел новостей в шесть. Упаковку готовой брюссельской капусты я ей тоже купил, хотя бы как напоминание мне об Анастасии и времени, проведенном с ней.
— Сегодня утром я видела Стэси, — сказала Мишель у меня за спиной, пока я резал рулет. — Я провела с ней день, — преувеличила она. — Думаю, я ей на самом деле нужна.
— Они живут в старой квартире Саймона?
— Наверное. Я раньше там никогда не была.
— Даже в ту ночь, когда дожидалась Саймона у него на диване?
— Я что, тебе уже рассказывала? Совсем забыла. — Она беспомощно улыбнулась. — А ты там бывал?
— Нет.
— Так забавно. Весь дом полностью в его стиле, кроме кабинета. Там Стэси и проводит все свое время, будто квартирантка.
— И у нее другой стиль? — спросил я, передавая ей тарелку с рулетом и капустой.
— Другой? У нее вообще нет стиля. Странные книги и прочий хлам на полу, не проберешься, и одевается, как беженка. — Она отнесла свой рулет в гостиную вместе с бутылкой домашнего пива. — По-моему, с ней что-то не то, Джонатон. Серьезно.
Я прошел за ней со своей едой. Мы всегда ели в гостиной, когда ели вместе; впрочем, там же мы ели, когда ели отдельно. В отличие от столовой, где был стол, в гостиной у нас были только собственные колени, но зато там стоял телевизор, и Мишель предпочитала есть перед ним, даже когда он был выключен, сидя в кресле напротив того, куда обычно сажала меня. Сколько я ее помню, она всегда отказывалась даже думать о перемещении телевизора в столовую или стола в гостиную — ей не хотелось, чтобы кто-нибудь вдруг решил, будто нам с ней не о чем говорить. У ее родителей телевизор стоял в столовой. И она не собиралась повторять эту ошибку.
— Думаешь, Анастасия несчастлива замужем? — спросил я, стараясь, чтобы это звучало с любопытством, а не с надеждой, а главное, стараясь не выдать собственных подозрений, что дела у Анастасии хуже, чем вообще можно предположить. — Мне казалось, она боготворит Саймона.
— Видел бы ты ее сегодня, ты бы понял. Потерянная, как ребенок.
— Она всегда так выглядела, ты сама говорила. Когда еще училась и таскала твои старые шмотки.
— Ты помнишь лучше меня. Я и не думала, что ты на это обращал столько внимания. — Она подняла взгляд от тарелки и с подозрением в меня вгляделась. — Брюссельскую капусту ты тоже ешь?
— Немножко. — Я уже зачем-то проглотил несколько штук, словно это мой долг перед Стэси. — Расскажи мне, что, по-твоему, с ней не так? Она и впрямь похожа на самоубийцу, как говорят? Она останется с Саймоном?
— Она курит. Сегодня она начала пить с полудня, а может, и раньше. По-моему, она не работает. На самом деле я вообще сомневаюсь, что она хотя бы начала новый роман. Она в напряжении, особенно с тех пор, как стало известно, что через две недели объявят, кому достанется Американская книжная премия.
— Ее волнует победа?
— Должна, по идее. Среди номинантов — Барни Оксбау, Дик Козуэй… Нора Уорблер Барликорн… хотя, конечно, никто не принимает ее всерьез.
— То есть, по-твоему, Анастасии не все равно?
— У нее нет выбора. Ей никак не может быть все равно.
— Не каждый писатель побеждает.
— Она — медийный феномен, который произведет взрыв в научных кругах. Ты не хуже меня знаешь — чтобы стать частью литературной традиции, ей нужна респектабельность, которую может дать только нужная премия — или смерть в нужный момент.
— Разве они не равноценны?
— Ты ехидничаешь только потому, что сам даже не номинировался, пока писал.
— Думаю, самое страшное — если она выиграет. Может, Саймону и удастся уберечь ее от славы, но нельзя защитить человека от ответственности за успех.
— Чем и объясняется твое безделье день-деньской.
— Возможно, — пожал плечами я.
— Извини. Я не это имела в виду. — Она приторно мне улыбнулась. — Но, милый, ты вообще ничем не занимаешься, и это меня беспокоит.
— А чем я, по-твоему, должен заниматься?
— Ты — и это было бы невероятное одолжение — мог бы заглянуть к Стэси, например, завтра? Ты ей нравишься, она часто тебя вспоминает. Думаю, ты каким-то образом ее успокаиваешь. А я не могу оставить отдел, только не в четверг. Если бы ты просто мог меня заменить, посидеть там полчаса и поговорить с ней — скажем, чтобы забрать книгу или платок, который я забыла.
— Твой платок на тебе. — Вообще-то она все еще была в костюме, в котором ходила на работу, с такими пухлыми подплечниками, что он напоминал кресло, в котором она сейчас откинулась с пустой тарелкой на животе.
— Это не важно, Джонатон. — Она сняла платок и сложила, чтобы убрать. У нее их был целый ящик, стопки всплесков красного, зеленого и оранжевого, но ни одному не хватало дерзости неистовствовать над абсолютным отсутствием ложбинки между грудями. — Саймону, похоже, до нее нет дела, не считая, конечно, ее положения на рынке, и я не знаю, есть ли у нее вообще друзья. Кто-то должен следить, чтобы она заботилась о себе. Думаю, вы оба пойдете друг другу на пользу.
— Кики, возможно, сделает заказ на мое художественное произведение.
— Ты не художник, Джонатон. Ты писатель.
— Ты же поддержала мое шоу в «Пигмалионе». «Пожизненное предложение».
— Это был писательский проект.
— Посвятить остаток жизни своему первому предложению — это писательство? Представляю, как замечательно я повлияю на Анастасию.
— Во всяком случае, замечательнее, чем женщина наподобие Кики повлияет на тебя.
— Так вот в чем все дело?
— Да. Нет. Ты вообще думаешь о ком-нибудь, кроме себя?
— Явно недостаточно. Иначе, вместо того чтобы числиться писателем, я бы, может, до сих пор взаправду писал.
— Значит, ты не думаешь о других женщинах?
— Если бы я думал о ком-нибудь, кроме себя, Мишель, я уверен, что думал бы о тебе. Не сомневайся.
— Но я же люблю тебя, даже если раньше и были другие женщины. Ты здесь в безопасности, милый, что бы ни случилось. — Она подошла ко мне. Поцеловала в лоб, взяла с моих коленей тарелку, еще обремененную рулетом. — Тебе нужно больше есть, — сказала она, уходя в кухню мыть посуду. — Я действительно тебе нужна, сам знаешь.
Наутро я отправился к Анастасии. По поручению моей подруги. По просьбе ее мужа. Дверь в подъезд была открыта, как и в прошлый раз, а вот дверь в квартиру — закрыта. Я позвонил.
— Снова ты, — прошептала она, только что из постели, свободная фланель с Саймонова плеча, карие глаза, рассеянные без очков. Волосы смущали ее лицо, припухшее там, где ночью касалось подушек. Что еще? Все размыто. Все размыто, кроме того, что я позвонил и она впустила меня, и это всегда будет происходить так, словно так всегда и было.
— Приготовишь мне чаю, пока я умоюсь?
Я сам нашел кухню. Диета Анастасии была абсолютно очевидна, детская техниколорная мечта о сладких хлопьях и консервированных спагетти; если Саймон когда-нибудь ел дома, он явно не доверял ей планировать их совместный рацион. Я нашел у плиты листовой чай в жестянке без надписей, обнаружил тайник Анастасии по разлитому следу, четко выделявшемуся на мраморной столешнице и на плиточном полу. По расположению листьев я вычислил местонахождение чашек и маленького фарфорового чайника. Я поставил воду кипятиться в начищенной стальной кастрюле и начал осматривать кладовую в поисках чего-нибудь перекусить. Но среди всего варенья, приготовленного французскими горничными на деревенских кухнях, и всего конфитюра, одобренного Ее Величеством Королевой, не нашлось и корочки хлеба. Что ж, тогда хлопья. Я пошел к ней спросить какие.
Анастасия лежала на кровати, совершенно обессиленная, как я понял, попытками завернуться в одеяло. Лицо мокрое. Глаза закрыты. Волосы беспорядочно разметались по белоснежному белью. Она лежала тихо, неподвижно — шевелились только губы. Что двигало ими, что за слова, я не мог разобрать, но в них была явная сдержанность молитвы. Я вышел, чтобы принести ей чай. Вложил чашку в ее ладошки. Она улыбнулась, не открывая глаз.
— А свою ты принес? — спросила она.
— Да.
— Хорошо.
Я сел на пол у нее в ногах. Через некоторое время она голой коленкой подтолкнула меня в плечо.
— Мишель знает, где ты? — спросила она.
— Да.
— Хорошо. — Она снова толкнула меня коленкой. — А она знает зачем?
— Нет.
— Хорошо. — Она обмякла. — Ты принес шнурок для «кошачьей колыбели»?
— Он у меня с собой. Ты голодная?
— Это ты голодный.
— Нет.
— И я нет.
— У тебя столько хлопьев.
— Саймон их мне покупает. Без толку.
— Не любишь их?
— Люблю. Но не хочу.
— Понимаю.
— Неужели?
— Я почти ничего не ем больше. Столько же, сколько пишу. Только если Мишель заставляет.
— Она-то наверняка ест. Ей понравился мясной рулет?
— И брюссельская капуста, не будем забывать. Я тоже немножко съел.
— Какая гадость.
— Не любишь ее?
— Она отвратительна.
— Знаю.
— Тогда зачем ты ее ел?
— Я думал, тебе она нравится. То есть… я думал…
— Понимаю.
— О.
— Сыграй со мной в «колыбель для кошки». Я хочу, чтобы ты научился, тогда будет весело. Ты же это сделаешь, да? Мы нужны друг другу. Тебе ведь никуда не надо сейчас, как всем остальным?
— Я счастлив здесь.
— Хорошо. Я тоже.
Я повернулся к ней. Она открыла глаза.
— А тебе разве не нужно писать? — спросил я.
— Ты мое вдохновение, Джонатон. Они же не могут заставить меня писать, так?
— Тебе придется вернуть аванс.
— У меня нет денег. Они у Саймона. Он все вложил в галерею, чтобы расширить ее и сделать самой большой.
— Наверное, ты сможешь вернуть авторскими отчислениями.
— Он уже взял под них кредит.
— Ты можешь продать свою биографию. Она у тебя точно стоящая.
— Да, этого у меня не отнять. Об этом я рассказать могу.
— Почему бы и нет?
— Сыграй со мной в «колыбель для кошки».
Я неплохо устроился. Следующие две недели мы каждый день играли до темноты и разговаривали, зачастую на такие сложные и обширные темы, что, казалось мне тогда, объяснялись они лишь неизменной нашей близостью. Еще мы одновременно читали — часами, оба на диване или один из нас на полу. Я уже долго не читал ничего, кроме «Как пали сильные», и собственный аппетит к литературе поначалу ошеломил меня, но он не шел ни в какое сравнение с прожорливостью, с которой Анастасия глотала всевозможные тома, по мере чтения кратко систематизируя их содержание повсюду на полях. Мы никогда не ели вместе. Будучи восприимчив к метафорам, я объяснял этим ее литературный голод. И предполагал, что она готовится писать новый роман, тот, который мы не обсуждали, — единственная тема, которой мы не касались. Но я думал об этом, когда не думал о ней самой, пытался разглядеть в выбранных ею книгах объединявшую их историю.
У меня ничего не получалось. Я не улавливал принципа. Отнесись я серьезнее к пристальному вниманию, с которым она читала «Как пали сильные», не выброси я его из головы как милое тщеславие, оглядывайся назад чаще, чем заглядывал вперед, в новую книгу, будь я способен увидеть хоть отчасти, что с Анастасией происходит, — я сообразил бы, что общего у вопросов судопроизводства, железной дороги и Эрнеста Хемингуэя. Сомневаюсь. Сомневаюсь, что поверил бы ей тогда, признайся она мне во всем и сразу.
Итак, за отсутствием чужих подозрений она сама расследовала собственное преступление и карала за него в меру способностей. Несмотря на то что голодовка, должно быть, являлась элементом этой кары и я часто замечал, как она перебирает средневековые четки, наверняка самой серьезной карой было само следствие с его трагедийным сюжетом: развязка предрешена — она преступница. То, как она трудилась над следствием, изобличило бы плагиат, даже не будь она в нем виновна. Вы должны оценить качество ее исследования. Что бы вы ни думали об Анастасии Лоуренс, признайте хотя бы это.
Расследование продолжалось пару недель, иногда у моих ног, иной раз у меня на плече или на коленях. Она зачитывала мне отрывки, порой просила меня почитать вслух. Для меня предназначалось это чтение или для нее самой — не могу сказать до сих пор. Думаю, она не слишком четко нас различала. Она считала нашу близость само собой разумеющейся. Мое ощущение, что мы влюбляемся друг в друга, смутило бы ее, как если бы кто-то вдруг спросил, не влюблены ли одна в другую ее правая и левая коленки.
Она, конечно же, ошибалась — как и я. Тогда, признаться, мы еще толком не знали друг друга. Нам не хватало общего кризиса, совместного жертвоприношения, что сплотило бы нас против всего мира. Мы были приятелями, детьми. Она так невинно снимала кольца, чтобы они не мешали в наших играх, и я так невинно верил, что тем самым она дает понять, что готова оставить Саймона ради меня. Наши руки очень близко узнали друг друга за эти недели. Прикосновения говорили нам все, что нужно, — и беседа убредала от последовательности колыбелей, свечей, яслей, бриллиантов и рыб-на-блюде, которые мы передавали друг другу — от пальцев к пальцам — с фигурами бечевки. Мы едва замечали, что делали. С бечевкой или без, мы попали в петлю.
Помню, она спрашивала меня об иудаизме. Я думал, ее вопросы имеют отношение к новому роману, — слишком странного они были свойства. Вопросы, на которые не мог ответить Саймон. Вопросы, которые она предпочитала ему не задавать. Поэтому я и жаждал их, хотя редко был способен рассказать о собственной вере, не сверяясь с книгами, закрытыми в день бар-мицвы и отложенными в сторону — казалось, навсегда.
Ее интересовал антисемитизм во Франции.
— Каково было евреям в те времена, когда Хемингуэй еще жил в Париже?
— Евреев, думаю, он не слишком жаловал. По крайней мере, в своих книгах…
— Он меня не волнует. Я о среднем французе.
— Было дело Дрейфуса.[41] Насколько я помню, насчет того, что кого-то обвинили в преступлении, поскольку он еврей. Я могу уточнить…
— Когда ты был там…
— Мне было лет пятнадцать.
— Да, но ты сталкивался с антисемитизмом, из-за которого преступником могли объявить…
— Мне было пятнадцать, я был там с родителями неделю, как турист. И посмотри на меня, на мое лицо. Люди не верят, когда я говорю им, что еврей.
— Пожалуй, ты прав. Значит — никакого антисемитизма? — спросила она, смутно разочарованная во мне. — И ты не знаешь, могли бы тебя в чем-то обвинить или нет?
— Никакого антисемитизма, — ответил я, смутно разочарованный в себе. — Наверное, потому что я никудышный еврей.
— Хочешь сказать, ты грешил? — Теперь она была вся внимание. — По-моему, ты никогда ничего такого не делал.
— Именно. Я не хожу в храм. Я не помню молитв. Мне и в голову не приходило задуматься, существует ли бог. Мне следовало бы грешить. Тогда бы я, возможно, уверовал.
— Во искупление?
— В том числе.
— И что бы ты сделал, Джонатон?
— А что бы я должен был?
— Самое ужасное, на что бы ты решился?
— Да ты наслаждаешься этим.
Она кивнула, выдыхая сигаретный дым мне в лицо.
— Думаю, самое ужасное, на что способен писатель, — это плагиат. Ты бывал плагиатором?
— Все писатели — плагиаторы, Анастасия. Чехов платил людям по пять копеек за анекдот, по десять — за историю, но большинство из нас не настолько честны. Мы принимаем чужие поступки за проделки собственного воображения. Мы крадем у окружающих впечатления, по собственному усмотрению незаконно заимствуем их жизни. Наверное, худшее, что я делаю, — единственное, что я могу делать, — это пишу.
— Ты говоришь в настоящем времени.
— Я ничего не имею в виду. Не имел в виду.
— Но я говорю не о плагиате как метафоре. Я о буквальном воровстве чужих произведений.
— А если сопоставить, выходит вполне невинно: ограбить вора.
— Ты не принимаешь наш разговор всерьез.
— Я бы, возможно, отнесся к божественному порядку серьезно, будь на мне чья-то смерть.
— Для этого тебе нужно кого-то убить?
— Необязательно. Просто поверить, что я мог спасти.
— В жизни бы не подумала, что ты такой альтруист.
— Я не альтруист. Я мог бы позволить умереть, чтобы поверить, будто мог бы поступить иначе.
— Тебя могли бы отлучить?
— По-моему, последним отлученным евреем был Бенедикт Спиноза.
— Значит, лишиться вероисповедания возможно, хотя бы формально.
— Спинозу отлучили в семнадцатом веке.
— Ясно. Теперь для этого надо сменить веру.
— Не уверен, что даже это сработает. Думаю, это что-то несмываемое, как татуировка. Тебе не нравится, что я еврей?
— Не в этом дело. — Она жалобно посмотрела на сигарету, которую только что прикурила от предыдущей. — Как же раскаяться, если не можешь исповедоваться и читать «Отче Наш»?
— Раз в год читать Кол Нидрей.[42]
— И что, этого достаточно?
— Не знаю. Я его вообще никогда не читаю.
— Текста не помнишь?
— Его поют. Повторяют за кантором.
— Его нельзя читать в одиночку?
— По-моему, нет.
— Для этого, кажется, нужен бет-дин.[43] Возможно, миньян.[44]
— Ты много знаешь.
— Пожалуйста, не говори Саймону.
— Я понимаю. — Я представил роман, который она напишет, когда разберется с деталями: историю еврейской писательницы-эмигрантки, доведенной антисемитизмом во Франции до того, что она ради публикации позволила гою украсть ее собственную книгу. Я, правда, не мог взять в толк, почему ей следовало в этом раскаиваться, хотя в контексте романа я понимал, что обращение в католичество придало бы ее исповеди больше остроты. Весьма интригующая история, несмотря на все недочеты, так что мне пришлось сдерживаться, чтобы не написать ее самому. Вместо этого вечером я изучал вопрос перехода в другую веру. Определенно, история была бы выигрышнее, если обращение героини в католичество привело бы ее в никуда, поскольку в дело оказались вовлечены раввины, и она бы очутилась там, откуда начала, и теперь даже ее молитвам не хватало бы законности, чтобы освободить ее от несчастного «я». Но когда назавтра я обрадовал Анастасию известием, что евреи остаются евреями, в какую бы веру ни пытались обратиться и как бы усердно ни старались оставить собственную, она так расстроилась, будто я сказал ей, что ее привычная жизнь закончена, что она была всего лишь фарсом на потеху телезрителям и ей придется вернуться к родителям в Коннектикут.
— Что, если?.. — спросила она, накрутив четки на пальцы, — что, если кто-нибудь переходит из своей религии в иудаизм, Джонатон? Он сможет вернуться?
— Вряд ли тут другие законы. Если новообращенные по своему религиозному статусу приравниваются к урожденным евреям…
— А нельзя признать недействительным?
— Брак? Существует даже развод, — заверил я.
— Нет, не это. Обращение.
— Наверное, это можно как-то уладить. Сомневаюсь, что люди заметят разницу.
— Я не могу это уладить, Джонатон. Мне нужно в это поверить — иначе как мне вообще во что-то верить? — Она разжала кулаки. Четки выскользнули из пальцев на пол кабинета. Я потянулся за ними, но не успел ухватить, как она стиснула мои руки. — Оставь, — сказала она. — Забудь. Давай просто веселиться, хорошо? Мы же можем? Мы же правда можем просто поиграть? — Когда я притянул ее ближе, она выскользнула. — Не поймаешь! — крикнула она из коридора, босиком выбегая на кухню. Я последовал за ней. Говоря о послеполуденном веселье, она обычно имела в виду домашний бар, который Саймон наполнял из опасений, что иначе она начнет прикладываться к чистящим средствам. Я неизбежно пил вместе с ней, не желая, чтобы у нее вошло в привычку пить в одиночестве. (Мне только однажды пришлось объяснять Мишель, отчего я пьян средь бела дня, и она признала мудрость моего поведения.)
— Что тебе смешать? — спросил я Анастасию.
Она закурила.
— Можешь сделать мне «Бакенбарды Сатаны»?
— Прямые или закрученные?
— Мм?
— Прямые — с «гран-марнье», а закрученные — с апельсиновым «Кюрасао».
— Откуда ты знаешь, Джонатон? Ты все знаешь.
— Так прямые или закрученные?
— Какие тебе больше нравятся. Ты правда знаешь рецепт? Научи меня смешивать коктейли. Этим я и займусь. Стану барменшей. В колледже ты смешивал напитки?
— Только для друзей. Я никогда не знал, о чем болтать на вечеринках. Пока у меня была работа, было что сказать или хотя бы чем себя занять.
— И много девушек просили у тебя «Бакенбарды Сатаны»?
— Ты первая.
— Но ты знаешь рецепт…
— Я должен был быть готов ко всему.
— Научи меня, Джонатон. Пожалуйста, научи меня. Мне надо научиться.
— А где ты услышала про «Бакенбарды Сатаны»?
— Люди пьют это в романах о двадцатых годах. — Она улыбнулась. — Я нашла это в книге, как и все остальное.
— Я тоже. — Я улыбнулся в ответ и закатал рукава. — А теперь, если собираешься смешивать коктейль, ты должна соответствовать внешне.
— Я не знаю, — сказала она. Она сунула руки в карманы кардигана, прежде моего, а сейчас — верхнего слоя ее костюма.
— Это легко. Просто сними свитер и…
Она покачала головой:
— Я не хочу ничего снимать, Джонатон.
— Только чтобы тебе было удобнее. Во всех этих шмотках ты запросто уронишь бутылку.
— Тебе не нравится, как я одеваюсь. Ты думаешь, я толстая.
— Мне нравится, как ты выглядишь. Просто слишком.
Она уставилась на меня. Крепко обхватила себя руками, неумышленно выдав, как мало ее осталось. Казалось, все ее существо заключалось в этих слоях одеяния, будто они надеты прямо на голые кости. Голодовка. Так она убьет себя, я понял. Я понял, что она убивала себя, и осознал, насколько меня это привлекает. Она задрожала глубоко под своим кардиганом.
— Ты будешь учить меня, Джонатон, или нет?
Я оглядел ее: глаза за очками все еще строгие, но уже что-то жалобное играет в уголках рта. Я впервые заметил, как ввалились ее щеки с нашей встречи почти год назад. Больше не было ямочек, что я видел на моей выставке в «Пигмалионе», когда пытался объяснить ей «Пожизненное предложение». Клянусь, в тот момент я подумал на секунду: не она ли и есть мое «Посмертное предложение», мой смертный приговор?
Такая голодная. Я посмотрел на нее голодным взглядом и открыл бутылку «Кюрасао».
— Я расскажу тебе, что делать, — сказал я. — Сначала выходишь за такого, как Саймон, хотя бы ради алкоголя такого качества.
— Не надо, Джонатон.
— Я серьезно. На него всегда можно рассчитывать в плане правильного спиртного. Он заботится о тебе.
— Пожалуйста, не надо.
Я пожал плечами. Расставил ингредиенты на стойке бара, тяжелой деревянной штуковине, встроенной в стену столовой Саймона, и отправил Анастасию в кухню за апельсиновым соком и льдом.
Столовая обладала типичным безличием Саймона. Как и гостиная, она была обставлена старой французской деревянной мебелью, той, что могла быть у джентльмена, не замечающего, как дед Саймона чистит на улицах его карманы, никогда толком не вникающего, что украдено. К вкусу Саймона невозможно было придраться, хотя невольно удивляло, почему первый в Сан-Франциско дилер современного искусства не украсил свою квартиру ничем современнее belle epoque. Такие хорошенькие вещицы — можно влюбиться уже в одни французские изгибы светлого дерева. Потом вернулась Анастасия, которая в обеих руках тащила апельсиновый сок и все, что забыли на кухне. Нет, Анастасия вовсе не была хорошенькой, и тем более когда постепенно приближалась к гибели. Нет, в своем беспорядке волос и лохмотьев она была просто сногсшибательна.
Она протянула мне сок — пакет оказался легче, нежели я ожидал, — освобождая руки, чтобы закурить. Я вдохнул подержанный ею дым, словно впитывая непостижимую тайну.
— Что теперь? — спросила она. — Я пить хочу.
— Две части сладкого вермута, две части сухого, по две части джина и апельсинового сока, одна часть «Кюрасао» и чуть-чуть горькой настойки, — перечислил я, смешивая ингредиенты в двойном количестве.
— Коктейльные бокалы?
Я кивнул. Она выставила их. Я разлил из серебряного шейкера Саймона.
— Мило, — сказала она и привела меня обратно в кабинет. Села за стол, чтобы не пролить. — По-моему, так должно быть всегда.
— Люди становятся ближе, — ответил я, — а некоторые отношения распадаются.
— Ну, я ничего такого не хочу. У нас есть коктейли и общество друг друга. Мы читаем и играем в игры. Каждый день похож на предыдущий. Мы ничего не ждем, нам нечего страшиться и нечего терять. Обещай, что так будет всегда, Джонатон. Пока мы живы.
— Мы можем рассчитывать на большее, Анастасия.
— Не говори так. Не говори мне о большем. В последний раз это означало, что за мной охотятся папарацци… из-за того, чего я не делала. Саймон спас меня, почти чудом. Хочешь знать, почему я его люблю?
— Нет.
— Вот за это. — Она жестом обвела мироздание, предъявила права на сферу, которая предположительно включала и меня. Уже успела опьянеть? — Он подарил мне этот покой. Я под его защитой. Ты должен это оценить.
— Нет.
— Ты совсем другой. Неудивительно, что ты еще не сделал Мишель предложение. Я люблю Мишель. Я давно бы вышла за нее, не будь она девушкой. Я наверняка буду подружкой невесты на вашей свадьбе. Замужней подружкой невесты. Я уже замужем. Подумай, разве не смешно? Я даже не знала Мишель, когда она была моего возраста. Готова поспорить, она была прелестна. Она такой и осталась, конечно, и, по-моему, тебе стоит поскорее на ней жениться, потому что она мне немножко завидует.
— Даже если бы я на ней женился, у нее остались бы все причины тебе завидовать.
— Нет, Джонатон. Ты ошибаешься. Ты не понимаешь. — Она допила. Взяла бокал у меня из рук. Болтала дальше, все менее связно. Не помню, что она говорила, но напиток заставлял ее разговаривать, разговор вызывал жажду, а жажда вынуждала пить еще больше. Я не помню ничего, что она говорила в тот день, кроме одного: без вступлений или пояснений она вдруг сказала, что рукопись первого романа Эрнеста Хемингуэя была украдена и никто не знает, что с ней случилось.
После этого я решил, что ее новая книга будет совсем иной, нежели то, что я сначала предположил. Я все равно поместил действие в среду американских эмигрантов в Париже двадцатых, но уже с Хемингуэем в центре событий. Я представил американскую наследницу, эмигранты любят ее исключительно за ее красоту, и эта спортивная девушка вполне отвечает им всем приязнью, но влюбляется в угрюмого темноволосого французского еврея. Естественно, ради его внимания она готова на все. Она спит с ним, возможно, овладевает его языком и принимает его веру, но это лишь отталкивает его. Он влюблен не в нее, а в эмигрантские впечатления, в гений Хемингуэя и его круг. Возжаждав стать частью этого мира или, по крайней мере, казаться таковой своему французу, она соблазняет самого Хемингуэя, крадет рукопись его первого романа и публикует его как свой собственный. Но это провал, неискушенный и незрелый, отвергнутый теми, кто имел какое-то значение, за отсутствие ощущения подлинности. Конечно, Хемингуэй помалкивает, позволяя своей неудаче выпасть на ее имя. Она окончательно теряет француза. У нее не остается ничего, некому даже услышать ее исповедь — она отказалась от собственной религии. Возможно, она совершает самоубийство или, быть может, что-нибудь пооригинальнее. Никак не угадаешь. Я толком никогда не знал, чего ждать от собственных героев, как они поступят, пока они сами не сообразят и не откажутся передумывать. Я писал так, как некоторые живут, читая собственные побуждения в поступках персонажей, которые понятия не имеют о моем существовании, — и мне пришлось разрешить американской наследнице вести себя, как ей вздумается.
Вот только это был не мой роман. Я как-то позабыл об этом, поздно ночью набрасывая сюжет в блокноте за кухонным столом Мишель. Я забыл, что больше не писатель, что придуманная мной история принадлежит Анастасии и весь мир ждет, когда она ее напишет. От меня никто ничего не ждал. Нужно с этим считаться. Я боялся представить, что было бы, начни я новую книгу. Я знал, что никогда не смогу писать, как Анастасия. Она могла делать что угодно — и ее бы простили ради ее искусства. Я наделил ее качеством, однажды по ошибке приписанным мне: способностью творить великую литературу ценой одних лишь чернил и бумаги.
Мишель уже спала, когда я отправился в постель, и все же, когда я лег, ее руки обняли меня — мышеловка захлопнулась. Я разбудил ее, вырываясь.
— Я так счастлива, — сказала она мне на ухо.
— Ты счастлива? Почему?
— Я люблю писателя.
— Кого?
— Тебя, милый. — Она прижалась губами к моему рту. — Я люблю тебя.
Честное слово, это должно было прекратиться. Только я знал, что не прекратится.
Мы видели их в обществе. Помню, однажды вечером я сопровождал Мишель, а Саймон привел Анастасию на один закрытый прием в честь великого американского художника Халцедони Боулза.
Люди знали Саймона и, разумеется, узнавали его жену. Но рядом с Анастасией они соблюдали определенные неписаные правила, главным из которых было никогда не заговаривать с ней, не обратившись прежде к ее мужу. Никто не знал, откуда взялось это правило и почему, но, то ли из своекорыстия, то ли беспокоясь об Анастасии, Саймон достаточно явно его поощрял, и даже новички в мире искусства догадывались, чего от них ждут. Стэси тихо держалась поблизости, мягким «привет» и сдержанным рукопожатием награждая тех, кого Саймон считал достойным представления. А затем снова пряталась в складки его пиджака, молча глядя через все те же старые роговые очки, которые она упрямо надела, несмотря на шикарный костюм, подаренный ей специально для этого мероприятия, пока муж заканчивал беседу и заговаривал со следующим перспективным клиентом.
Так они и кружили по залу. Анастасия пожала руку директору музея, потом мэру. Были и другие, лица, знакомые по вечерам, проведенным так же, знакомые по свадьбе. Они встретили Кики, которая сообщила Саймону, что его жена прекрасно выглядит, и прошептала Анастасии:
— Тебе придется рассказать мне о своей диете.
— Я просто не ем.
— Твоя жена на редкость остроумна, — сказала Кики Саймону, переходя к разговору с другой парой.
Мишель уже расположила нас лицом к лицу с Халцедони Боулзом.
— Очень приятно, — сказал он, когда она представилась по имени и назвала свою газету.
— Вы не против, если я задам вам пару вопросов?
Пока Халцедони уклонялся от подходящего для цитирования ответа, я наблюдал, как Саймон пробирается с Анастасией через толпу. Каждый держал бокал вина, хотя Саймон ни разу не отпил из своего. Для него это был, как и жена, лишь очередной костыль во время исполнения роли на публике. Кто его упрекнет? Он так хорошо справлялся. Он не смог бы поставить этот спектакль лучше, даже если б сам его сочинил, даже будь его жизнь историей, которой можно манипулировать с такой же легкостью, как переставлять слова. Он не смог бы написать лучшей роли для Анастасии, в чьей походке я различал опьянение, но в чьей улыбке нельзя было разглядеть абсолютно ничего многозначительного. Как бы то ни было, он достаточно крепко ее держал, чтобы не допустить никаких промашек. В умытой, причесанной, наманикюренной, накрашенной, разодетой женщине, приближавшейся ко мне под руку с мужем, я не находил почти ничего от девушки, несколько часов назад сидевшей среди беспорядка на полу кабинета и читавшей мне отрывки «Праздника, который всегда с тобой».
— Мишель и Джонатон, — сказал Саймон, — я надеялся вас тут встретить. — Ни на кого из нас он при этом не смотрел. Он не сводил глаз с Халцедони Боулза.
Мишель представила его художнику.
— Дилер Саймон Стикли, — сказала она.
— А это моя жена Анастасия.
— Польщен, — ответил Халцедони, беря ее за руки. — Я храню вас рядом с кроватью.
— А мы повесили вас в ванной.
— Моя жена, конечно, шутит, — перебил Саймон.
— Вообще-то это всего лишь постер, — призналась Анастасия.
— Эстамп, — поправил Саймон.
— Не важно, он мне нравится. Это пока моя любимая картина в нашей квартире.
— Но, наверное, есть из чего выбирать, — ответил Халцедони.
— У нас обширная коллекция ар нуво, — сказал ему Саймон. — Конечно, моя жена недооценивает эстетическую значимость французской belle epoque. Хотя ни одному из моих художников еще нет сорока, я настаиваю, что их работы, как и ваши, — часть континуума. И работы моей жены тоже. Если кому и стоит воздать должное прошлому, так в первую очередь ей, с ее способностью перерабатывать историю.
— Ваше исследование впечатляет, — сказал Халцедони Анастасии.
— Но что забавно, — упорствовал Саймон, — действие в ее книге вращается вокруг Первой мировой войны без единого упоминания «прекрасной эпохи». И это мне не кажется достоверным в данной исторической обстановке. Вот если бы история действительно была написана в то время, в ней были бы такие подробности. Впрочем, полагаю, дело тут в натуре художника. Приходится игнорировать очевидное, закрывать глаза на факты и все выстраивать по собственным законам.
— Вы давно женаты? — спросил Халцедони Анастасию.
— Почти полгода, — ответил Саймон, — и, не поймите меня превратно, моя жена многому у меня научилась. Я открываю ей такие вещи, которых она иначе никогда бы не увидела. До нашей встречи она была очень хорошей студенткой, изучала литературу, но слишком мало знала о мире. Думаю, она согласится со мной, если скажу, что она никогда не стала бы тем писателем, которым является сегодня, без…
И значительный Саймон продолжал в том же духе. Но мы с Мишель все это уже слышали, да и сама Анастасия, разумеется, тоже — представление никогда не менялось. Дальше мы слушать не стали. Мишель спросила Анастасию, когда они собираются в Нью-Йорк на Американскую книжную премию. Анастасия сказала — послезавтра.
— Может, и вы поедете? — спросила она, улыбаясь мне.
— В газете меня не отпустят, — ответила Мишель, — у меня жизнь не так свободна, как твоя.
— В некотором роде она свободнее моей.
— Я знаю, ты много работаешь. Джонатон только о тебе и говорит.
— Саймон говорит то же самое. — Она снова улыбнулась мне. — Говорит, что лучше узнал Джонатона из моих рассказов, чем за все время, что они знакомы.
— Никогда бы не подумала, что вы так быстро подружитесь.
— Это все только благодаря тебе, — сказал я.
— И Саймону, — добавила Анастасия.
— Мне бы просто не хотелось, чтобы вы оба… забыли о нас.
Анастасия обняла свою высокую бледную подругу, обхватив ее так, будто Мишель — дерево, которое никак не удается повалить.
— Я тебя обожаю, — сказала Стэси, — ты мой самый лучший в мире друг.
Саймон уже закончил разговор с Халцедони. Его жена была занята, и он положил руку мне на плечо.
— Она тебе не в тягость? — спросил он, пренебрегая даже именем Стэси.
— Сейчас?
— В то время, что ты с ней проводишь. Я и рассчитывать на такое не мог.
— Мы хорошо ладим.
— Я знал, что ты повлияешь как надо.
— Думаю, Мишель с этим согласится, — сказал я, когда они с Анастасией к нам присоединились.
— Я даже заметила, что из-за этого Джонатон снова пишет. — Она сжала мою руку.
— Честно? — спросила Анастасия. — Но он же никогда…
— …не должен больше написать ни слова, — вмешался Саймон. — Это условие «Пожизненного предложения», Джонатон. Моя репутация…
— …к делу не относится, Саймон. Я так рада, что…
— Но тут правда нечему радоваться, — заверил я всех. — Я ничего не пишу. Это просто безобидные заметки, даже не мои. Я покончил со своими…
— Не твои? — удивилась Мишель. — Как ты можешь писать не свое? Чьи же они тогда? — Она посмотрела на меня, потом на Анастасию, словно у той мог быть ответ. Анастасия пожала плечами, но ее румянец выдал, что она кое-что знает о чужой работе. — Твои заметки, Стэси? Джонатон пишет за тебя?
— Исследование, — сказала она, в смущении выдавая единственную правду, которая была совершенно неуместна, но могла прикрыть нас обоих.
— У нее есть вопросы, — объяснил я, не зная, как истолковать ее внезапный румянец, но понимая, что сейчас нужен Анастасии не меньше, чем она мне. — Вопросы относительно Талмуда, на которые я могу ответить лучше, чем она.
— Почему тебя интересует иудаизм? — спросил ее Саймон. — Тебе мало быть писателем? Теперь ты еще и еврейка?
Она так очевидно и сильно вспыхнула в ответ, что я сказал якобы от ее лица:
— Это для новой книги, для ее персонажей.
— Чтобы понять твое прошлое, — вдруг выдала она.
— Откуда мне было знать? — сказал он, крепко обнимая жену. Улыбнулся ей, сжимая объятие. — Она никогда не говорит мне о новом романе, будто ничего и в помине нет. Как мне было понять, что речь обо мне? И как роман, хорош?
— Анастасия может справиться с чем угодно, — сказал я.
— По крайней мере, вместе с Джонатоном, — уточнила Мишель.
Саймон уставился на нее.
— Нам пора идти, — сказал он, — пойдем, Анастасия.
Ее рука скользнула по моей.
— Пока, — сказала она нам и последовала за мужем домой.
Пока Саймон раздевался, Стэси забралась в постель прямо в костюме.
— Так нельзя, Анастасия, — сказал он. — Ты будешь помятая.
Тогда она встала и пошла в ванную. Там она не столько освободилась от одежды, сколько позволила ей упасть со своего скелета. В обхвате она была уже не больше готического шпиля. Все висело на этих узеньких плечах, незаметно подколотое английскими булавками. Обнаженная, она заглянула в зеркало и увидела себя маленькой девочкой. Она подросла, это верно, но, встав на весы, обнаружила, что почти сравнялась с собой в детстве: по весу она почти вдвое уменьшила возраст. Она достала из корзины большую фланелевую рубашку. Как и рабочая одежда ее отца во времена жизни дома, эта рубашка полностью скрывала ее, принимая в свои теплые объятья даже ее озябшие пальцы. Она отперла замок на двери ванной. Муж был уже в постели.
Он не спал.
— Иди сюда, — сказал он. Она взяла сигарету и спички с комода. — Нет, оставь их. — Она подошла туда, где он лежал. Наблюдала за ним и ждала. Он потянулся к ней. Притянул к себе в кровать. Но когда он целовал ее, она лишь смотрела на него через очки. Он снял их. Навалился на нее сверху, как был, в пижаме. Попытался стащить с нее рубашку.
— Пожалуйста, — попросила она, отцепляя его ладони от своего тела. Он направил ее руки к своей промежности. Она нащупала член в разрезе пижамы — слишком вялый, чтобы пробиться через просторную одежду. — Что ты собираешься с этим делать? — спросила она, сжав его, яички и прочее и засунув обратно в пижаму. Потянулась через него, чтобы выключить свет.
В темноте он приподнялся ей навстречу. Ее холодной рукой достал свой пенис из пижамы и, снова взобравшись на нее, засунул ей между ног.
— Мой собственный писатель, — прошептал он. И начал раскачиваться на ней, совершенно невпопад, с закрытыми глазами и гримасой, которую выучился надевать, чтобы демонстрировать удовольствие, столь же чуждое ему, как ей — писательство. Он стиснул ее худое тело. Часто и тяжело задышал, примерно так, как дышат мужчины в приближении кульминации. Предполагалось, что она должна делать то же самое, хотя бы для того, чтобы симулировать оргазм в унисон. Но что-то ее удерживало. Она не отрываясь смотрела в потолок, лишь бы не видеть мужниного спектакля. Она не шевелилась, даже не дышала. Он неуклюже бился на ней, как рыба, вытащенная из воды, которой жена, признаться, нужна была как зонтик.
— Ты скоро кончишь? — уточнил он.
— Я… я уже, — ответила она.
Он остановился на середине толчка. Откатился на свою сторону кровати.
— Хорошо, — сказал он. — Почему ты сразу не сказала?
— Не хотела останавливать тебя, дорогой, — ответила она. — Тебе, похоже, так нравилось.
— Не надо стервозничать.
— Я всего лишь хочу того, что нравится тебе.
— Этот педик Халцедони Боулз отвесил тебе пару комплиментов, и теперь ты уже слишком хороша для меня?
— Я твоя покорная жена. Я сделаю все…
— Например, поставишь меня в идиотское положение на людях? Мы повесили вас в ванной?
— Не я повесила туда этот постер.
— Эстамп, Анастасия. Иногда мне кажется, тебе вообще плевать на все, что меня интересует.
— Ты ничего мне не рассказываешь. Тебя вечно нет дома. У тебя есть Жанель.
— Сегодня вечером я был с тобой. Жанель хотела пойти. Я сказал «нет».
— Естественно. Всем так хочется встретиться с неуловимой Анастасией Лоуренс.
— Вот уж не думал, что ты так рано станешь такой тщеславной.
— С твоим примером перед глазами это совсем не трудно.
Он ударил ее, отдернул руку.
— Прости меня, пожалуйста, — сказал он.
— Все в порядке. Если твой дряблый хер не способен…
Он ударил ее снова. Не извинился. Она встала с кровати, забирая с собой стеганое одеяло.
— Куда ты? — спросил он.
— Туда, где смогу уснуть без изнасилования и побоев.
— Ты моя жена, — возмутился он, когда она стащила покрывало. — Это покрывало не твое. Вся эта квартира — моя собственность, и на моей территории ты будешь поступать, как я скажу. Я заберу у тебя кабинет. У тебя ничего не останется.
— Мне ничего не нужно, — ответила она. — И если бы у меня ничего не было, я бы не оказалась в таком… таком положении.
Если Саймон и ответил что-то, она не слышала. Она уже закрылась в своем кабинете.
На следующий день она выглядела невыспавшейся, но ее мрачный вид меня тогда не очень встревожил. Прежде всего, несчастье было ей к лицу: ничто не придавало ее осанке больше привлекательности, чем страдание, а фигуре больше соблазнительности, чем насилие. К тому же она изо всех сил постаралась это скрыть: не хотела, чтобы кто-нибудь из нас думал о предстоящей неделе, когда она окажется в Нью-Йорке с Саймоном, а я останусь один с Мишель. Она устроила шоу. Сейчас я понимаю, что это делалось как ради меня, так и ради нее самой, чтобы отвлечься от ужасной и вполне реальной перспективы удостоиться за свое преступление высшей награды в американской литературе — приза, который не получил сам Хемингуэй. Но в тот момент у меня не было ни данных, ни желания понять, что мысли ее — не просто опустошение перед нашей временной разлукой.
Она читала мне. Мы вместе сидели на диване, и она читала вслух куски из дневников Саймона, которые нашла недавно в потайном отделении аккурат у себя над головой — под его столом, где она любила сидеть, когда была одна. Раньше она не зачитывала мне эти дневники, да и сама едва их пролистала — такими невыносимо скучными они были в целом. (Он заносил туда каждый день своей жизни, как будто заполнял счета, словно интроспекция сводится к точному учету.) Подозреваю, она начала читать, желая выяснить, что происходило между мужем и Жанель. Она обнаружила, что Жанель в дневниках фигурирует только в связи с деловыми операциями — вполне справедливо, только вот сама Стэси едва упоминалась, да и то исключительно как автор «Как пали сильные», работающий над новым романом, выручку от продаж которого Саймон уже пытался прикинуть. Из фрагментов, которые она мне читала, следовало, что она играла в сознании Саймона ту же роль, что и в сводках новостей, только по телевидению это было не так поверхностно: «А. следует быть сдержаннее и сильнее подводить глаза перед выходом в люди… Метрдотель снова флиртовал с А. Найти новый любимый ресторан. Где едят ведущ. амер. писатели?.. А. — подписать 300 книг для второстепенных клиентов к пн… Напомнить А., как себя ведут знаменитые писатели (напр. Плат и Секстон,[45] a не Гертруда Стайн)… Получ. оконч. пл-ж по „Как пали сильные“. $42 000 перечисл. в галерею подрядчику + $ 8000 на мелкие расходы… Написала ли А. речь для получения Амер. кн. пр.? Обсудить с Джонатоном как м/ скорее».
Но никто из нас не хотел это обсуждать, и я спросил Анастасию, на кого она хотела бы походить, на Плат или на Секстон.
— Самоубийство посредством газовой плиты или…
— Не издевайся, Джонатон. Он мне добра желает.
— Он желает продать твою душу. Он только еще не подсчитал, выгадает он больше, продав ее с молотка за наивысшую цену или сдавая по частям в аренду.
— Какая мелодрама. Люди могут подумать, что ты в меня влюблен.
— А Саймон?
— Это не твое дело.
— Ты только что читала мне его личные…
— Разумеется, он меня любит, просто по-своему. Иногда ты не очень-то ко мне добр.
— Я бы мог, если б ты мне позволила.
— Я вижу тебя каждый день. Я вижусь с тобой больше, чем с кем бы то ни было за всю жизнь.
— И тем не менее это ни к чему не приводит.
— А к чему бы ты хотел это привести? — спросила она. Я потянулся к ее телу. Она встала. — Лучше, пожалуй, не отвечай. По-моему, нам обоим нужно ценить то, что у нас есть.
— То есть Саймона? Мишель?
— Я имею в виду наши дни вместе. — Она села за стол. — К чему нам этим рисковать?
— Ты уезжаешь с Саймоном в Нью-Йорк.
— Меньше чем на неделю. А пока меня не будет, — она улыбнулась, — можешь смотреть меня по телевизору.
— Возможно, этого хватило бы твоему мужу, но в моем случае…
— Почему ты сегодня так хочешь сделать нас несчастными?
— Потому что я уже несчастен. И потому что ты — нет.
— Откуда ты знаешь, Джонатон?
— Потому что я знаю тебя.
— И ты знаешь все о моем новом романе. Моем еврейском романе.
— Ты о чем?
— Может, это вовсе не для моей книги, все, о чем я тебя спрашивала. Может, на самом деле это для меня.
— Что? Саймон заставил тебя поменять веру? Ты еврейка и теперь раскаиваешься?
— Ты знаешь меня не больше, чем Саймон.
— Ты перешла в иудаизм и Саймон об этом не знает? Если это ради твоего романа…
— Это не ради никакого моего романа. Все вы одинаковые. Даже в университете все, как везде. Тони Сьенна принимает участие в судьбе одной из своих студенток… — Она содрогнулась и закурила. — Выхода нет.
— Возможно, Анастасия, если ты кого-нибудь подпустишь ближе…
— Куда? К себе в трусы?
— Может, это к чему-нибудь приведет.
— Я замужняя женщина.
— Видимо, это не помогает.
— Ты понятия не имеешь, о чем говоришь.
— По крайней мере, я знаю, что не собираюсь и дальше разговаривать. — Я встал.
— И что собираешься делать? Оставишь меня?
Естественно, я мог ответить только «да», и хотя предпочел бы сказать что-нибудь другое, именно так я и ответил. В одиннадцать утра за день до отъезда я бросил ее одну, оставшись наедине со своим ожиданием. Во вражде история наша больше не принадлежала ни одному из нас, ни даже обоим вместе, а лишь — как это бывает с «колыбелью для кошки» и с настоящей любовью — натяжению в игре между нами.
Выйдя на улицу, я вообразил, что оставил ее умирать. На самом деле оставил я только свое пальто наверху, у нее в квартире.
Днем Мишель позвонила мне на мобильный. Анастасия, видимо, сообразила, что он звенит в кармане забытого пальто.
— Алло? — сказала она.
Стэси?
Мишель?
Джонатон там?
Нет.
Нет?
Нет.
Но…
С какой стати ему быть здесь? Я что ему, сторож? Он твой жених.
Но я звоню…
…так, будто у меня с ним роман. Ты ошиблась номером. Я замужняя женщина. Попробуй звякнуть Кики Макдоналд. Может, твой жених у нее.
Она повесила трубку. Мишель перезвонила. Ответа не было.
Вскоре я позвонил Мишель — хотел узнать, когда она будет дома. Не найдя чем заняться, я решил устроить романтический ужин.
С какой бы это стати? Продолжай себе развлекаться с Кики, пока не надоест.
Но я у тебя дома.
Ты привел эту шлюху домой? А я-то думала, что она может позволить себе хотя бы номер в отеле.
Я один.
Стэси говорит совсем другое.
Ее здесь тоже нет.
Мне похуй, кто там с тобой есть. Ты у меня дома, и я хочу, чтобы ты оттуда убрался.
Ты хочешь, чтобы я ушел?
Да.
Она повесила трубку. Я не перезвонил.
Они отбыли в Нью-Йорк. Анастасия отказалась от еды, которую подавали в первом классе, и Саймон позволил хорошенькой блондинке-стюардессе наливать жене только шампанское.
— Мы празднуем, — объяснил он, хотя выбор спиртного был лишь средством держать жену в сознании.
— Не хочу я ничего праздновать. — Она попросила стюардессу сделать «Бакенбарды Сатаны». — Закрученные, пожалуйста.
— Ты суеверна, — заметил он. — Понимаю. Многие великие писатели суеверны.
— Я просто хочу пить.
— Еще шампанского, — попросил он стюардессу, потом напомнил жене, как ей подобает себя вести.
— Да пошел ты.
Она протиснулась за стюардессой и заняла пустое кресло в эконом-классе.
Саймон попытался вернуть ее силой. Дернул ее за руки. Но сиденья в эконом-классе так узки, что ему удалось лишь растянуть ей запястье.
— В чем проблема? — спросил проходящий мимо стюард, словно дело было лишь во временном недопонимании, а не в фундаментальных противоречиях.
Саймон повернулся к нему в проходе:
— Моя жена по ошибке заняла чужое место.
— Она не должна тут сидеть?
— Ее место не в эконом-классе. — Он показал стюарду билет. — Иногда шампанское ударяет ей в голову.
Стюард кивнул:
— Пожалуйста, пойдемте со мной, миссис Стикли.
Стюард был представителем власти — видимо, поэтому она и сделала так, как он сказал, шатко перебралась в нос самолета, где и уснула, завернувшись в мое пальто, на плече Саймона, пропустив кино и остаток полета до Нью-Йорка.
Впрочем, на следующий вечер катастрофа все-таки произошла. Частный прием в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Даже если сама Анастасия не знала, чего ожидать, Саймон должен был предвидеть. Как Саймон, который с детского сада просчитывал до пенни каждую случайность в своей жизни, умудрился не сообразить, с чем столкнется его жена, остается только гадать. Конечно, он не мог знать всей правды; тогда ее никто еще не знал. Но Саймон видел, как его жена превращается в нелюдимую анорексичную алкоголичку. Не нужно было быть Зигмундом Фрейдом, чтобы понять: в ее прошлом кроется что-то очень страшное. Ее судьба не была дикой случайностью.
Они приехали в лимузине. Его заказал Фредди Вонг, заодно предусмотрев шампанское и розы. Анастасия еще не совсем отошла от полета и потому настаивала, что не открывать шампанское — неприлично, а открыть и не выпить всю бутылку — недальновидно. Муж услужливо налил ей достаточно, чтобы она достигла того поддатого состояния, которое устраивало их обоих, а сам отпивал из своего бокала, только чтобы удерживать ее в рамках пристойности.
Машина затормозила у ступеней библиотеки.
— Там камеры? — спросила Анастасия мужа, сидевшего со стороны тротуара, чтобы защитить ее в случае непредвиденных обстоятельств.
— Держи меня за руку, — сказал он, — улыбайся, но не останавливайся. Иди за мной.
— Нам обязательно выходить?
— Нас ждут, Анастасия. — Саймон снял с нее очки. Расправил складки шелкового платья. Шофер открыл дверь и отступил. — Идем.
Она шла за ним. Улыбалась, но не останавливалась. Держала его за руку. Папарацци оттеснили ее поклонников, сталкивая их с каменных ступеней и топча упавшие книги, но Анастасия ничего этого не видела, только вакханалию камер, вспышки бульварных фотографов среди софитов телевидения.
— Последняя ступенька, — прошептал Саймон на ухо подвыпившей жене, но репортеры приняли это за нежность, и кадр до бесконечности перепечатывали в бумажной прессе и показывали по всем каналам. Молодая писательница в момент близости с мужем. И не то чтобы пресса поняла неправильно: пожалуй, физически Саймон был ближе всего к ней с того вечера, когда они познакомились с Халцедони Боулзом.
Потом они вошли. Фредди встретил их вместе с директором «Шрайбера», габаритами почти в два раза превышающим стандартные показатели; теплая директорская рука увлажнила руку Анастасии липким потом. Пока он знакомился с ее мужем, она вытерла пот о широкий пояс фрачных брюк Саймона и взяла бокал шампанского с прохожего подноса.
— Мы действительно гордимся… — начал было Фредди, но тут его начальник закончил беседу с Саймоном, чье упоминание о якобы общих знакомых не заинтересовало директора ни на йоту.
— Мы действительно гордимся, — перебил он Фредди и замолчал, будто задумавшись, чем именно. — Для нас большая честь, что вы стали нашим автором, независимо от того, что может произойти завтра вечером. — Он осклабился. — «Шрайбер» был учрежден и организован, с вашего позволения, Корнелиусом Элбертом Шрайбером-старшим, чтобы публиковать отборнейшую литературу, от Эрнеста Хемингуэя до… — Он покосился на Фредди. — До Анастасии Лоуренс. — Он поднял бокал, чтобы выпить за нее.
— Я думаю… — сказала она.
— Я думаю… — перебил он, умолкнув на этот раз, чтобы пригладить вихор на лохматой голове, — мне кажется, вы еще прекраснее, чем в вашей книге. Такая стройная. — Он потер живот. — И кстати говоря, кое-кому пора с вами познакомиться. — И он беззаботно и весомо понес свою мягкую белую тушу, каждая пора коей сочилась влагой. Менее влиятельные персоны попятились, чтобы не стоять у него на пути. Он определенно привык властвовать.
Атриум Публичной библиотеки в тот вечер сиял особым великолепием. У Анастасии перехватило дыхание от одного прохода по мраморному полу. Саймон взял ее за руку, чтобы не потерять. Мужчины, мимо которых они шли, смотрели на тоненькую фигуру Анастасии с откровенным вожделением, женщины — с завистью.
— Вернешь мне очки? — попросила она, совершенно потеряв ориентацию в пространстве, растянувшемся далеко за пределы ее беспомощной видимости.
— Ты не наденешь очки на такой изысканный прием.
— А Фредди надел. — Она улыбнулась Фредди, на один шаг отстававшему от их разговора. Тот улыбнулся в ответ.
— Фредди мужчина. Я же предлагал тебе купить линзы любого цвета взамен потерянных.
— Тебе не нравятся мои карие глаза. Тебе не нравится во мне ничего, к чему ты не приложил руку.
— Если бы не я…
— О чем я и говорю. Если бы не ты, я бы все еще была собой.
Но на это уже не было времени. Берт Шрайбер одновременно представил ее губернатору штата Нью-Йорк, директору Библиотеки Конгресса и ректору Колумбийского университета.
— Разрешите представить Анастасию Лоуренс, — сказал он, — молодого автора «Как пали сильные».
— Очень приятно, — ответила она, каждому пожимая руку. Она ничего не видела, только ощутила, что у губернаторa самая холодная ладонь, а у ректора Колумбийского университета — самое крепкое рукопожатие.
— Надеемся, вы посетите наш университет во время своего пребывания в Нью-Йорке, — сказал последний, выпустив ее руку, — и, возможно, подумаете о месте преподавателя курса английского.
Но она не могла вернуться в мир науки, уже не могла, поэтому отвернулась к директору Библиотеки Конгресса:
— Мне бы хотелось как-нибудь посетить вашу библиотеку.
— Это ваша библиотека, — напомнил он, — я всего лишь уполномоченный.
— Вот именно так я себя и чувствую в отношении «Как пали сильные».
Все рассмеялись, хотя я сомневаюсь, что кто-нибудь понимал почему, а директор пообещал устроить лично для нее экскурсию по своим владениям, когда она окажется в Вашингтоне, округ Колумбия.
— Правда? — И тут, видимо, вспомнив последнее, что случилось с ней в библиотеке, насупилась: — По-моему, с библиотеками у меня не все в порядке.
— В Лиланде вы работали в библиотеке колледжа, — заметил директор Библиотеки Конгресса, — если не ошибаюсь.
Теперь, когда мельчайшие подробности жизни Анастасии стали достоянием общественности, она перестала даже надеяться забыть свое прошлое. Ей негде было укрыться: люди обвиняли ее, совершенно ни в чем не подозревая. По ее представлениям, вся жизнь ее должна была видеться уликой.
Но, разумеется, это не входило в компетенцию директора Библиотеки, который специализировался на американской литературе и каким-то образом умудрился втянуть за руку в их тесный круг председателя комитета Американской книжной премии по научной литературе — до того, как Анастасия успела понять, что происходит.
— Кстати, о библиотекарях и Лиланде — уверен, вы знакомы с уважаемым профессором Тони Сьенной, — заявил он своей коллеге, и никто, от губернатора до ее собственного мужа, не смог сдержать противоестественного любопытства: как она, femme fatale,[46] ответит человеку, которого, по слухам, соблазнила и бросила, погрузившись в Sturm und Drang[47] создания «Как пали сильные».
— Привет, — сказала она и у всех на глазах протянула ему руку точно так же, как остальным.
— Браво! — ответил он, глядя на Фредди, Берта Шрайбера и ее мужа, каждый из которых, несомненно, услышал прохладу в его тоне, но причины не уловил. — Вы добились даже большего, чем я мог ожидать.
— Вы знакомы с моим мужем Саймоном Стикли?
— Мой старый коллега Донателло Сан Марко высоко отзывался о вас, — сказал Тони.
— Как и о вас. Ваши исследования — работа высшего класса.
— Ваша жена, очевидно, превзошла бы меня, если бы не увлеклась беллетристикой.
Все засмеялись над абсурдностью предположения, что великая американская писательница может заниматься какой-то научной работой, — все, кроме Тони и Анастасии, смотревших друг на друга не отрываясь, как в тот последний раз больше года назад, когда она рассталась с ним возле его дома.
Первым заговорил губернатор:
— На чем бы она, по-вашему, специализировалась, если бы не бросила учебу и не написала «Как пали сильные»?
— На Эрнесте Хемингуэе. — Это вызвало новый взрыв смеха: все уже знали, что она — второй Хемингуэй, и что может быть забавнее, чем ее монография, посвященная творчеству первого? — Работы ей хватило бы на всю жизнь. Но быть писателем, от которого все ждут второй книги, при том, что первая оказалась уровня «Как пали сильные»… Этой участи я совсем не завидую. — Он улыбнулся Анастасии. — Конечно, сегодня счастливый день. Мои поздравления, Стэси. Ты заслужила все, чего добилась.
Судорожно поклонившись, он извинился и отвел в сторону Библиотекаря Конгресса, за которым отошли ректор и губернатор.
— Он прав, — сказала Анастасия Фредди, — как я могу написать новый роман, когда все и каждый будут твердить, что это не «Как пали сильные»?
— Поэтому ваш новый роман будет продолжением, — ответил Берт Шрайбер.
— Что? — изумилась Анастасия.
— Ты еще не объяснил своему автору мой замысел? — спросил Берт Фредди.
— Ее муж отклонил эту идею.
— Моя жена — литератор. Она не пишет продолжений.
— Когда мы печатали Генри Миллера, он писал продолжения, не так ли?
— Мне нужно присесть, — сказала Анастасия. — Кажется, я плохо себя чувствую.
— Попробуйте закуски, — посоветовал Берт Шрайбер, прихватив полную горсть пирожков с проносимого мимо подноса. Протянул пирожок ей.
— Анастасия не ест, — ответил Саймон.
Берт пожал плечами.
— Это, несомненно, вам идет, — заметил он с полным ртом, — разве я еще не говорил, Фредерик?
Фредди кивнул боссу, но Берт уже отошел обменяться этническими шуточками с главой национальной книжной сети. Поэтому Фредди спросил у Анастасии:
— Думаете, это полезно?
— Я американская икона. Иконы не едят.
— Но вы сказали, что плохо себя чувствуете.
— Иконы не чувствуют.
— С ней все в порядке? — спросил Фредди у Саймона.
— Думаю, мне лучше отвезти ее в отель. Когда с ней такое начинается…
— Фредди нравится мое общество, — заметила она. — Правда?
— Вы неважно выглядите, — ответил Фредди, — а завтра очень серьезный вечер.
— Мой муж говорил, что сегодня очень серьезный вечер. Он наслаждается встречами с такими людьми, как достопочтенный губернатор Нью-Йорка и… и уважаемый профессор Тони Сьенна… потому что так он может притворяться, будто знает их, по крайней мере перед людьми, которые притворяются, будто знают его самого. А раз никто на самом деле никого не знает, что на самом деле несложно, раз даже их собственные супруги…
— Анастасия, прекрати, — одернул Саймон. Он попытался забрать у нее шампанское, но она держала крепко, и бокал треснул, залив брюки Фредди.
— Ради бога, извините, — сказал Саймон. — Анастасия, извинись!
— Я… извините.
— А сейчас нам пора отвезти тебя в отель.
— Фредди, простите меня?
— Попрощайся с Бертом и…
— …Лоуренс, — говорил Берт Шрайбер книжному магнату, поворачиваясь к Анастасии.
— Спокойной ночи, — сказала она.
— Вы никуда не пойдете. Я еще не всем вас представил. — Он взглянул на Фредди, который пытался всеми доступными ему топорными жестами объяснить, что Анастасия не в себе и ей нужно отправиться домой и проспаться. Но, глядя на эту шараду, все решили, что не в себе сам Фредди. — Почему у тебя брюки мокрые? — спросил Берт. — Я понимаю, ты редактор, но постарайся все же выглядеть прилично. — И, отвернувшись от Фредди, увел Анастасию от Саймона и представил ее магнату. — Это Билл Уилсон, — сказал он, стиснув ее плечо — кожа да кости — пухлой рукой.
— Привет, — сказала она, протягивая руку.
По приглашению Берта к ним присоединились и остальные: наследники общеизвестных состояний, чье основное занятие — раздавать деньги, директоры культурных учреждений, чья главная работа — принимать щедрость первых, и издатели популярных журналов, чья ответственная роль заключалась в прославлении всего и вся так, чтобы богачи могли любоваться собой на страницах прессы, а те, кто рекламировал предметы роскоши, получили бы доступ к своей целевой аудитории с товарами, вызывавшими зависть таких, как Саймон. Они были тесно сплоченной группой. У Саймона не было ни шанса. Берт Шрайбер по-хозяйски разместил руку на обнаженной спине Анастасии. Саймон кружил рядом, на цыпочках заглядывая через плечи, протискиваясь между стоявшими. Его замечали не больше, чем нанятую обслугу. Один пожилой человек передал ему пустой бокал из-под шампанского и взял полный, который Саймон держал в руках весь вечер. А Анастасия? Она вежливо улыбалась своим могущественным и богатым обожателям, как учил муж, по счастью не видя его отсутствия.
Он отвернулся и обнаружил профессора Сьенну: тот стоял с Фредди и наблюдал за Саймоном.
— Легко пришло — легко ушло, — заметил Тони.
— Простите?
— Рано или поздно все сложится. — Тони похлопал его по спине. — Она получит признание, которого заслуживает. Как и все остальные.
И он отошел вместе с Фредди, оставив Саймона одного.
— А что мне было делать?
— Что-нибудь.
— Что?
— Ну не стоять же просто так.
— Я старалась…
— Чушь.
— Я старалась…
— …вести себя так, словно это в порядке вещей.
— Все равно бы так получилось.
— Получилось?
— Когда вокруг люди.
— Нет, если бы ты научилась себя вести.
— Кто бы говорил.
— Что?
— Все, что ты говоришь, можно сказать и о тебе.
— Когда?
— Да когда угодно.
— Например?
— Сегодня вечером.
— А что мне было делать?
Что было делать всем? Я видел ее по телевизору. На церемонии вручения Американской книжной премии на ней было другое шелковое платье, черное, без бретелек. Я не помнил такого в ее гардеробе, хотя пальто, в которое она куталась в вестибюле Столетнего клуба, не скрывая враждебности к собственному мужу, было мне знакомо, как моя собственная кожа. Лакей взял также пальто у Саймона и — профессионально избегая камер, проводов и техников с софитами. — проводил их в главный зал.
Все, кто хоть что-нибудь значил в Нью-Йорке, собрались в тот вечер в Столетнем клубе — со всей значительностью, на которую были способны подле тех, кто значил еще больше. Телекомпания, получившая эксклюзивные права на трансляцию, — второстепенный кабельный канал, на порядок увеличивший в тот месяц число своих подписчиков за счет всеобщей любви к Анастасии Лоуренс, — нанял комментатором Глорию Грин, главного редактора «Алгонкина». И поскольку Глория была на короткой ноге со всеми, кто что-то собой представлял, ее специально-телевизионная белокуро-синеглазая близорукость успешно раздула очередное сборище культурной элиты в настоящее событие для прессы.
— Прибыла Анастасия Лоуренс, — сообщила Глория из атриума, забирая микрофон у бывшего поэта-лауреата, которого просила очернить конкуренцию в его номинации. — На ней платье от Армани и бриллиантовое колье, взятое напрокат у Тиффани, она в своих фирменных роговых очках и в сопровождении мужа. Она принимает бокал шампанского — «Дом Периньон», естественно, — и сейчас берет под руку Библиотекаря Конгресса, своего большого поклонника и близкого друга. Давайте присоединимся к ним.
— Привет, — сказала Стэси Глории, кивнув заодно и оператору съемки. — Надеюсь, вы уже не сердитесь за…
Скажите, Анастасия, как вы себя чувствуете сегодня?
Хочу поскорее покончить с…
Да, стремление к победе, должно быть, неодолимо. Все с таким напряжением следят за вами.
Мне бы хотелось, чтобы они не…
Нет, им не понять внутренней борьбы писателя. Они не знают, чего вам стоило пойти наперекор издателю и, рискуя лишиться миллиона долларов, заявить, что не измените ни слова в своей книге. Анастасия, если вы победите, как многие и предполагают, эта победа будет принадлежать только вам.
На самом деле это заслуга…
Разумеется, вам очень помогла поддержка вашего редактора, Фредди Вонга, и особенно — вашего мужа, Саймона Стикли. В наш век — время, когда каждый ищет славы, но далеко не каждый ее добивается, — вы необычайно щедры в признании чужих заслуг. Давайте спросим, что думает Саймон по поводу возможного исхода вечера.
Это честь для нас… Для нас очень волнительно присутствовать на вручении Американской книжной премии, Глория, и моя жена Анастасия благодарна организационному комитету за номинирование ее первого романа, «Как пали сильные», в категории «художественная литература».
Но, если отвлечься от восторженного признания публикой и критиками, Саймон, книге Анастасии предстоит выдержать серьезную борьбу с самыми уважаемыми писателями Америки. Если она победит со своим первым…
Рискну показаться предвзятым, но я не знаю ни одной опубликованной в этом году книги, которая по значимости хотя бы приближалась к «Как пали сильные». То, что это ее первый роман, лишний раз доказывает ее талантливость.
И все же комитет известен своей консервативностью. Поговаривают даже, что номинирование «Как пали сильные» было символическим жестом в ответ на обвинения в том, что комитет пренебрегает современной литературой в интересах более традиционных произведений прошлых поколений.
Великая литература существует вне времени, Глория. И я, несомненно, не первый, кто относит «Как пали сильные» к этой категории.
То есть сегодня вы не исключаете поражения?
Я доверяю решению комитета.
А вы, Анастасия? Среди ваших соперников — книга, которую многие считают последним романом Дика Козуэя.
Я не знаю, будет ли следующая у меня…
Ваша скромность восхитительна, но я, например, не сомневаюсь, что с таким талантом ваши следующие книги по меньшей мере не уступят «Как пали сильные». А сейчас расскажите мне о бриллиантовом колье, которое на вас сегодня.
Простите?
Как я понимаю, оно предоставлено «Тиффани и К°» и стоит предположительно более…
Я не знаю. Саймон сказал, что оно идет к платью, и мне пришлось его надеть. Лично мне оно кажется немного вульгарным. А бриллианты настоящие?
Вы не знаете? Саймон…
Моя жена и я благодарны «Тиффани и компании», которая щедро предоставила нам 324-каратное колье «Графиня», а также Джорджио Армани за платье, которое на Анастасии в этот вечер.
Почти как на церемонии «Оскара».
Популярность моей жены выше, чем кинозвезд. Ее успех говорит о возвращении романа как главенствующей формы искусства нашего времени.
Вы профессионально занимаетесь изобразительным искусством…
И буду первым, кто признает, Глория, что не встречал в изобразительном искусстве ничего столь же современного, свежего и нового, как роман моей жены.
Даже невзирая на то, что действие происходит в прошлом?
Настоящее обречено уходить все быстрее и быстрее. Не остается времени для сейчас. Нет лучше способа ухватить этот парадокс постмодернизма, чем игнорировать его вообще.
Вы перефразируете Сильвию Шварцбарт?
Я соглашаюсь с ней.
А вот и она, вместе с Тони Сьенной из Университета Лиланда. Сильвия, вы первой выступили за Анастасию Лоуренс. Некоторые считают, что она сегодня здесь благодаря вашей своевременной поддержке. Что не умаляет вашей значимости, Тони. Вы верили в нее еще до того, как она начала писать.
Тогда я думал, что она может стать хорошим ученым.
Вы были необычайно внимательны.
Давайте просто скажем, что мы делили общий интерес.
А вы, Сильвия?
Я не против разделить…
То есть вы верите в ее талант ученого…
Меньше всего миру нужны новые ученые. Мы — штатные грабители могил.
А что же тогда нужно миру?
Новый роман Анастасии Лоуренс.
Некоторые критики, возможно, в пику тем, кто окрестил Анастасию «новым Хемингуэем», в последнее время называют «Как пали сильные» подражанием его ранним работам.
Хемингуэю не хватало лиризма. И, что еще важнее, ему не хватало воображения поменять пол, не говоря уже о времени и месте действия его романов. Он принимал мир, каким знал, — и свою личность в нем тоже. Анастасия, напротив, чтобы поведать свою повесть, из всей истории выбрала идеальную эпоху, а из всего человечества — идеального рассказчика. И тот факт, что она выбрала прошлое, дабы представить настоящее, и похитила мужское «я» у другого — исключительного по своей значимости — поколения, дабы недвусмысленно говорить от его лица, только повышает ценность ее работы. Что и позволило ей достичь невозможного — в наше время стать автором классического произведения.
Поделитесь с нами своим мнением, Тони. Как признанный исследователь Хемингуэя.
Я бы не назвал «Как пали сильные»… подражанием. Роман для этого слишком хорош.
Выходит, вы согласны с Сильвией?
Я не очень хорошо знаком с ее постфеминистским направлением, Глория. Я уверен, она права, но не мне об этом судить. Я занимаюсь американской литературой начала двадцатого века и просто скажу, что могу себе представить, как Хемингуэю хотелось бы записать «Как пали сильные» на свой счет.
Глория Грин продолжала в том же духе, пока все гости не расселись для банкета. Слева от Анастасии был Саймон, справа — Фредди, а перед ней — салат из руколы с глазированными грецкими орехами и ломтиками груши. Глория описала все меню, успев кратко допросить шеф-повара до того, как ее вышвырнули с кухни. У официантов тоже не нашлось комментариев, а болтливый гардеробщик рассказывал сплетни лишь о покойных, так что после затянувшейся рекламной паузы телеканал продолжил трансляцию старыми репортажами о номинантах. Так, по крайней мере, представляла это Глория: конечно, на телевидении не было никаких материалов — ни старых, ни новых — о детских писателях, а у поэтов, судя по всему, и телевизоров-то не было. Писатели-документалисты в большинстве своем зарабатывали на жизнь, выступая с комментариями на конкурирующих телеканалах, поэтому их тоже нельзя было показать. Таким образом, оставались только беллетристы — что означало показ вручения Барни Оксбау Нобелевской премии где-то в семидесятых и кадров из того же десятилетия с Рексом Посталом, на которых он самому себе наносит поражение, появляясь в пьяном виде во время предвыборной борьбы за пост мэра Нью-Йорка. О Дике Козуэе удалось найти лишь нестареющий пятисекундный клип, снятый у него в саду, когда он косил лужайку, а что касалось единственной, не считая Стэси, номинантки младше шестидесяти — Норы Уорблер Барликорн, то откопать смогли только ее фотографии с суперобложек семидесяти трех одинаковых романов, иллюстрирующие последовательную смену примерно такого же количества неудачных причесок.
Но была еще Анастасия Лоуренс. Тут материала нашлось бы достаточно, чтобы заполнить эфир на все обозримое будущее, поэтому телеканал, естественно, обратился к самым выдающимся взлетам — а точнее сказать, глубинам — жизни Стэси после ее предполагаемого превращения в писателя. Вот она путешествует по Риму, повсюду привлекая всеобщее внимание, мерцая в мареве вспышек папарацци. Тогда она цеплялась за Саймона. Цеплялась за рукав его пиджака или карман брюк и смотрела, как Саймон отмахивается от их прошлой жизни, объясняет сложившиеся обстоятельства потомкам. Затем показали, как Стэси бежит в Ватикан, преследуемая собственным мужем и стаей репортеров, и Саймон отличается только тем, что не может угнаться за всей шайкой. Она все равно отрывается от них, теряется в толпе. Тогда ей это удается в последний раз. Потом — американская хроника, бесчинства в Нью-Йорке, вызванные спорами о ее прозе, уличные демонстрации протеста на Юге, митинги в аэропортах на Западе, повсеместная толчея там, где она якобы должна появиться, и съемки разнообразных неопознанных женщин, напоминавших ее фигурой, в городах, которые она видела разве что по телевизору. Потом фото Анастасии: она возвращается на Восток. Прошлый вечер. Час назад. Прямо сейчас.
В этот самый момент сцену покидал победитель Американской книжной премии в номинации «документальная литература». Уже наградили поэзию и детскую литературу, хотя Глория Грин и не смогла сказать, кто же стал победителем. Этим вечером всех — за исключением разве что номинантов других категорий — волновала только художественная литература, и едва подали десерт, председатель комитета премии поднялся, чтобы выступить с речью. Глубокие рубцы возраста избороздили его кожу и искалечили походку. Он чуть было не рухнул. С усилием добрался до места. Обнаружил свои заметки и обрел дар речи. Заговорил.
В этом году к Американской книжной премии проявлен чрезвычайный интерес, какого я не припомню за все шестьдесят три года, что участвую в этой организации, причем двадцать семь из них — как ее рулевой. Это вселяет в старика гордость, но с моей стороны было бы нечестно на этом остановиться. У Американской книжной премии цели иные, нежели у «Оскаров» и «Эмми». Мы здесь не для того, чтобы состязаться в популярности. Да, настоятельно потребно, чтобы чтение обладало такой же массовой привлекательностью, как кино или телевидение, однако важнейшая наша обязанность — оберегать литературу, выходящую за рамки списка бестселлеров.
Сегодня ведется телетрансляция нашей церемонии — вследствие необычайной популярности, которой в данный момент пользуется один из наших авторов. К нам приковано пристальное внимание журналистов. Нам следует воспользоваться этой неожиданной публичностью, чтобы расставить точки над «i»: грамотность — это прекрасно, однако показатель грамотности — какую же литературу мы читаем. Нам нельзя идти на поводу у статистики. Напротив, мы должны сравнивать каждую книгу со всей существующей литературой, используя всю нашу мудрость, чтобы в будущем распознать величие прошлого.
А теперь победителя Американской книжной премии в номинации «художественная литература» объявит достопочтенный Винсент К. Максвелл IV, директор Библиотеки Конгресса и председатель подкомитета по художественной литературе.
Пока директор Библиотеки Конгресса поднимался на сцену, камера останавливалась на каждом номинанте. Оксбау, казалось, был доволен ходом вечера, а Козуэй чувствовал себя так уютно, будто сидел в собственной столовой. Постал сонно разрумянился от доброго красного вина и ростбифа. Барликорн взбивала встрепанные волосы и подкрашивала губы. Только Стэси не казалась уверенной: она сидела перед полной тарелкой, обхватив руками бледное как мел лицо, точно собственную посмертную маску.
«Если Анастасия не победит сегодня, — пророчествовала Глория Грин, — не исключено кровопролитие. Будем надеяться, полицейский департамент Нью-Йорка был предупрежден заранее».
Директор Библиотеки Конгресса дождался, пока председатель комитета займет свое место. И заговорил без бумажек:
Читать последние литературные достижения лучших американских авторов — подлинное удовольствие, но судить эти работы — незавидная участь. Как и многие в моем подкомитете, я ученый по профессии и по призванию и хорошо понимаю, что стандарты, которые мы устанавливаем, — это наше наследство и, более того, основание, на котором будущие поколения оценят нашу мудрость. Поэтому все мы в подкомитете художественной литературы благодарны за то, что в этом году смогли принять решение без колебаний и сомнений. Наш выбор был единодушен. Единственный роман превзошел остальные своей честностью, актуальностью и следованием традиции — «Как пали сильные» Анастасии Лоуренс.
Аплодисменты переросли в овацию. В растущей суете камеры потеряли Стэси. Саймон поставил ее на ноги. Берт Шрайбер расчистил ей путь. Библиотекарь Конгресса провел ее на сцену. Все замолчали. Анастасия осталась одна.
— Про… — Обессиленные ее тяжестью, голые кости ее тела посыпались, увлекая ее вниз. Хаос. Камеры сгрудились над истощенным телом с резвостью бригады «скорой помощи».
Жива. Не дышит. Кризис. Сплошные нервы. Истерия. Массовая истерия, что смыла ее собственные страдания.
Согласно «Диагностическому и статистическому справочнику по психическим заболеваниям», мнимое расстройство от обычной симуляции отличает мотив: симулянты получают от придуманных болезней какую-то конкретную выгоду, а личность с мнимым расстройством от своего спектакля ничего толкового не получает. Конечно, привлекательное для одного человека может показаться бессмысленным другому. В зависимости от особенностей темперамента доктора и пациента, симуляция может выглядеть мнимым расстройством — и наоборот. Учитывая же психическое состояние большинства жалующихся на иллюзорные болезни, разница темпераментов почти неизбежна.
Или посмотрите вот с какой стороны: в то время как пациенты страдают от оскорбления недоверием, темперамент врачей идеально настроен на выявление фальшивых жалоб и придуманных симптомов.
Постановка диагноза — это распознавание образов. Врач сравнивает пациента с предыдущими случаями, почерпнутыми из собственной практики и литературы, и ищет близкое сходство с теми, чьи болезни уже классифицированы или даже излечены. Врачам, обученным находить малейшие соответствия между целыми группами физически или умственно больных, не составляет труда обнаружить глобальные нестыковки в пределах частного случая. Против серьезной статистики и гласа разума у пациента нет ни шанса.
У Анастасии не было ни шанса. Когда мы с Мишель встретились с психиатром Стэси, он объяснил нам, что с ней все в порядке — в пределах его компетенции — и она просто занимает место в палате. По настоянию Саймона мы зашли к врачу, прежде чем увидеться со Стэси.
Они вернулись из Нью-Йорка, после чего ее положили в больницу в состоянии тяжелого истощения: Саймон был занят в Сан-Франциско, надзирая за очередным расширением галереи, а его жену благополучно убрали с глаз долой в Пало-Альто, в уважаемую психиатрическую клинику Лиланда под наблюдение врачей. Они вернулись из Нью-Йорка, а мы с Мишель снова были вместе: оба мы были не в силах беспокоиться об Анастасии в одиночку.
— Почему вы не верите, что Стэси на самом деле больна? — спросила Мишель психиатра.
— Потому что она не проходит ни по одной установленной категории. Мы не можем классифицировать тех, кто просто не разговаривает.
— Значит, она притворяется? Но Стэси совсем не умеет лгать.
— Симулянты здесь — обычное дело. Мы их в расчет не берем.
— Но какой смысл? У нее есть дом и друзья. Она — лауреат Американской книжной премии.
— Поэтому в документах мы и отмечаем это как мнимое расстройство.
— А есть разница? — осведомилась Мишель.
— Если бы вы потрудились ознакомиться с литературой…
Психиатр подошел к книжному шкафу. Мишель пошла за ним. Я не пошел. Вышел из кабинета в саму лечебницу.
— Анастасия Лоуренс? — спросил я у молодого санитара. Он указал мне на общую комнату в конце коридора, где две пациентки на диване смотрели по телевизору рекламу дорогого авто. Одна была старая, другая полная. Ни одна не была Стэси.
Она оказалась за ними, снаружи, во дворе, на камне под деревом. Словно метафора ее поглощенной прессой жизни, двор был абсолютно искусственной средой, со всех сторон огороженной прозрачным стеклом. Я осмотрелся, чтобы понять, как она попала в это уединение. Санитар указал мне на раздвижную дверь.
Заметила ли она меня? Глаза ее были открыты, но выражали не больше, чем взгляд ее сокамерниц, смотревших телевизор: я казался ей таким же знакомым, как им — автомобили из рекламы, и при этом был так же далек от ее здешней жизни, как для них — возможность сесть за руль и уехать. Я все же подошел. Заметил, что на ней мое пальто. Хоть что-то общее между нами.
Она курила. Я поздоровался. Дым витал у ее губ. Я сел у ног. Она выдохнула.
— Ты не разговариваешь, — сказал я. — Понимаю. Я тоже не буду.
Она курила с таким жаром, словно поглощение никотина было единственным доступным для нее и отброшенным всеми способом общения. Слова предали ее, а теперь предал и весь мир. Я это понял — то же самое можно было сказать и обо мне, если бы кто-то потрудился заметить. Но у меня не осталось читателей, а с ней хотели поговорить все и каждый, и Саймон запретил ей курить прилюдно.
Итак, мы снова вдвоем. В кармане у меня был кусок бечевки. Я связал концы. Переплел между пальцами, соорудив «кошачью колыбель», поднял на уровень взгляда и протянул ей. Анастасия окуталась дымом. Я ждал, стоя на коленях. Она взяла бечевку и собрала свисающие волосы в хвост.
Это было не то, чего я ждал. Я заглянул ей в глаза и увидел в очках отражение Мишель и врача. Она прикурила новую сигарету и отвернулась.
Я встал им навстречу.
— Доктор мне все объяснил, — сказала Мишель. — Тебе стоило его послушать, милый.
— Мишель — отличная ученица, — согласился он. — Пациентка сказала что-нибудь?
— Она курила, — ответил я.
— Ей это не вредно? — спросила Мишель.
— Вряд ли это имеет значение, — сказал врач. — Я оставлю вас вдвоем… втроем. — Он подмигнул. — Если она вдруг начнет цитировать Геттисбергское послание[48] или еще что-нибудь — вы знаете, где меня найти. — И он закрыл за собой дверь.
— Как мне привлечь ее внимание? — спросила меня Мишель.
— Ты его и так привлекаешь.
Она расправила свои подплечники.
— Привет, Стэси! — слишком громким для этих стен голосом начала она. — Как Твои Дела! — Она подошла вплотную. — Поздравляю С Твоей Американской Книжной Премией! Ты, Наверное, Очень Счастлива! Мы Все Так Гордимся! — Она наклонилась, заглянула Стэси в глаза. — Скажи Мне: Ты Рада, Что Победила! Поделиться Этим С Друзьями Просто Здорово! — Она поднялась и с улыбкой подошла ко мне. — Разве она не прелесть? Думаю, она меня понимает.
— Между прочим, она не оглохла.
— Не глупи. Я повысила голос только потому, что доктор сказал, пациента в ее состоянии легко сбить с толку.
Она провела нас обратно в здание, прочь от Анастасии.
— О чем ты говорил с ней, милый?
— Я не говорил.
— То есть хочешь сказать, у вас не случилось осмысленной дискуссии, как у нас прошлой ночью? — Она села на угол оранжевого стола у настольного приемника, рядом с кем-то брошенными «Змеями и Лестницами».[49] Я сел напротив и бросил кубик. — Джонатон, я с тобой разговариваю.
— Ты права, — ответил я, имея в виду Анастасию. — Вопрос усовершенствования полового сношения посредством улучшенной смазки никогда между нами не возникал.
— Ты восхитителен, сам знаешь, — сказала Мишель. — Когда Стэси впервые тебя встретила, она сказала мне, что поверить не может, что мы вместе. Забавно, правда?
Я посмотрел на Анастасию на камне. Мишель тоже обернулась. Помахала Анастасии, как зверюшке в зоопарке. Потом взяла меня за руку.
— Идем, милый, — улыбнулась она, — проверим у меня дома, нельзя ли еще чуть-чуть усовершенствовать наше половое сношение, пока газета не призовет меня обратно на работу.
Саймон пригласил меня к себе домой.
— Не бери Мишель, — сказал он. — Это важно.
Я отправился к нему поздно вечером, когда она вернулась в газету, в который раз взбешенная тем, что я согласился с ее словами: по сравнению со Стэси она большая (то, что это было самой незначительной из ее проблем, видимо, не имело значения, равно как и мое заверение, что Анастасия удивительно тощая). Впрочем, Саймону я об этом не рассказал. Предоставил говорить ему. Как выяснилось, почти всегда лучше давать говорить другим.
Он предложил мне кофе, а не выпить, чтобы я, как он со значением произнес, оставался в сознании, и, сунув мне что-то почитать, отправился на кухню колдовать над туркой. Дал он мне, как оказалось, общую тетрадь, вроде школьной; на обложке Анастасия несмываемыми чернилами написала: «СТЭСИ ЛОУРЕНС».
Я часто видел эту тетрадь раньше, закрытой, на полу рядом со Стэси, пока та читала ветхие тома французского уголовного судопроизводства или последние монографии по уходу за рукописями в специальных хранилищах, — но Стэси никогда не показывала мне, что внутри. Я уважал ее тайны: суть ее секретов до сих пор казалась мне второстепенной по сравнению с удовольствием слушать ее признания и подразумеваемой интимностью доверия, с которой она невинно намекала на изводящее ее преступление, коего я решительно не замечал.
Но это было до коллапса Анастасии. Если ей суждено спастись, думал я, ее нужно вернуть в прошлое, и, чтобы стать ее спасителем, я должен обеспечить ей утраченное. В любом случае Саймон явно прочитал эту тетрадь — и если он уже предал ее, я как минимум могу предать его в ответ.
Пока я бегло просматривал записи Анастасии, Саймон вернулся в гостиную с полным кофейным сервизом.
— Фамильное, — заявил он мне, хотя, очевидно, к его деревенской семье все это отношения не имело. — Сливки? — Я согласился. — Сахар? — Я отказался. — А теперь скажи мне, что думаешь.
— Не знаю, — сказал я, — я видел только первую страницу.
— И?..
— Очень интересно. Я не знал, что в Лионе…
— Моя семья из Лиона. Я никогда не говорил об этом Анастасии.
— Я думал…
— Я говорил лишь, что мои предки французы.
— Но…
— Пока моя бабка не умерла полтора года назад, они жили практически так, как описывает моя жена, и, Джонатон, ты никогда никому не повторишь ни слова.
— Я…
— Пролистни пару страниц, до записей, помеченных «юриспруденция». Мой дед разбирался в юриспруденции.
— Он был обвинителем?
— Обвиняемым.
— За что?
— Смотря по какой из статей. Впрочем, почти по всем, какие только бывают. Почти в каждом преступлении из этой тетради.
Я взглянул на перечень преступных деяний, составленный Анастасией, записанный почерком школьницы в алфавитном порядке, точно в букваре. Алкоголизм… Банкротство… Богохульство… Взяточничество… Грабеж… Кража со взломом… Мошенничество… Нападение… Оставление семьи… Поджог… Применение силы… Содомия… Супружеская измена… Фальшивомонетчество… Шантаж… Экологические преступления… Каждому она давала определение, в основном кратко, хотя на Хищении остановилась подробнее. «Каждая часть похищенного имущества должна быть перемещена, — гласила ее цитата из „Энциклопедии криминологии“, — сколь угодно незначительно, с прежнего места и должна хотя бы на мгновение оказаться в полном обладании похитителя. Право собственности доказывается достоверной идентификацией, к тому же похищенное имущество должно обладать рыночной стоимостью». После этого подробно описывались различия между Хищением в крупных и в мелких размерах: разница была преимущественно в стоимости похищенного, но Анастасия пометила, что ночная кража в железнодорожном вагоне почти без исключений рассматривалась как тяжкое уголовное преступление. «В отличие от кражи на станции?» — сомневалась она в скобках.
Саймон заметил, что я изучаю эти строки.
— Я бы выбросил это из головы как ее очередную досадную эксцентричную выходку, — сказал он, — если бы не эта пометка. Мой дед работал на железнодорожной станции, на Лионском вокзале. Притворялся уборщиком, но на самом деле убирал имущество пассажиров, а краденое сбывал в городе, поближе к барам, где мог пропить выручку. Я говорю тебе строго по секрету. Я узнал об этом только год назад из судебных протоколов — мне их прислали сюда вместе с коробкой бабкиного наследства. Я уничтожил все документы и избавился от остального, бесполезного случайного хлама, который дед накопил и не смог продать.
— Бесполезного хлама? Например, какого?
— Ну знаешь, всякие паспорта и путевые заметки, которые он находил в украденном багаже. Очевидные улики в то время. Он их прятал. Он был неграмотным и не знал, что с ними делать.
— Но если твой дед был неграмотным, почему Анастасия внесла в свой список преступлений Плагиат?
— Она не могла знать о его неграмотности. Но… — Теперь он совершенно растерялся. Я никогда не видел его менее внушительным. — Но она вообще ничего не могла знать, Джонатон, и теперь мне пришлось поместить ее в клинику.
— Ты избавился от улик против своего деда?
— Я пожертвовал их Лиланду в обмен на снижение налогов, чтобы эти бумаги порезали на мелкие кусочки в подвале какого-нибудь книгоперерабатывающего цеха. В прошлом году дела в галерее шли хорошо. Мне это было нужно. Ты же не думаешь, что Анастасия…
— Как бы она, по-твоему, туда сейчас попала? К тому же она бы понятия не имела, где искать.
— Но до того, как ради меня бросила учебу?
— С какой бы стати ей вдруг понадобилось наследство покойного француза, не имевшего к ней никакого отношения? Его имя ничего бы ей не сказало, а без протоколов суда, проясняющих хоть какой-то контекст, в бумагах все равно не разобраться. К тому же она занималась американской литературой. Что общего у кучки ворованных паспортов и прозы Хемингуэя?
Как наваждение, эти слова сейчас вертятся в моей голове. Естественно, я уже подозревал, что Анастасия, помешанная на Саймоне и знающая толк в исследовательской работе, каким-то образом добралась до этих бумаг, пока еще была в Лиланде, но вот чтобы я тогда связал это с Хемингуэем? Слишком велик соблазн исключить это совпадение из моего рассказа из страха показаться банальным. Точности ради удержусь: имя Хемингуэя в связи с Анастасией было у всех на устах с тех пор, как средства массовой информации благосклонно сравнили «Как пали сильные» с его работами. Не будь ассоциация настолько откровенной, плагиат, возможно, не казался бы тогда настолько невообразимым преступлением для девушки, которая не написала почти ни слова до того, как ее первому роману присудили Американскую книжную премию. Быть может, тогда я смог бы догадаться, что эти азы юриспруденции относились не столько к покойному французу, сколько к ее собственному Алкоголическому Богохульственному Воровству.
Я не знаю, чему верить. Тогда я лишь понимал, что мне нужно добраться до Стэси раньше Саймона, настолько проникнуть в ее тайны, чтобы, если она когда-нибудь заговорит снова, она обсуждала их со мной одним.
— Я уверен, это просто выдумка, — сказал я Саймону. — Я, когда писал романы, тоже такие записи вел.
— Но мой дед…
— Она знала, что он был француз.
— Да.
— Лион — вполне очевидный выбор; не так очевидно, как Париж. А преступление — обычный сюжетный ход, просто затравка для повествования. Пролог.
— Потому что она пишет обо мне.
— На ее месте я бы тоже для начала сочинил запутанную семейную историю.
— Я знал, — сказал он, погружаясь в самообман. После этого ему несложно было уйти от темы. — Она говорила правду. Она и впрямь собирается поместить меня в центр романа. И все эти странные вопросы. Она даже записывала мои ответы — ну, как запомнила.
Я пролистал дальше, примерно до середины ее расследования:
С. не похож ни на кого в семье. Умерли все, кроме матери. Никаких воспоминаний. «Я сам себя сделал. Мне не оставалось ничего другого, я же не собирался всю жизнь проторчать за прилавком скобяной лавки или чего похуже». Отец умер, а мать продала дело, чтобы заплатить за обучение сына в колледже. С. закончил учебу и сменил фамилию на Стикли: «Ты бы вышла за человека по имени Саймон Шмальц?» Новые водительские права и карточка социального обеспечения. Приличные костюмы, никаких ермолок. «Мне нужна была репутация. У меня не было ничего, кроме диплома колледжа». Отец надевал темно-синий пиджак в синагогу и когда собиралась семья, все остальное время — рабочий фартук. Не знает, что носили дед с бабкой. «Мое чувство стиля — только моя заслуга. Семья — это биологическая неизбежность, но я бы все равно стал тем, кем стал, и не важно, кто меня родил. А ты — нет?»
— Ты был писателем, Джонатон, — сказал Саймон, закрыв тетрадь и отложив ее в сторону. — Как Анастасия могла запомнить, что я ей говорил, если я сам не помню даже сути разговора? Я не мог сказать ей некоторых вещей, о которых она тут пишет. Мой отец носил коричневые костюмы. Писатели что, просто выдумывают? Ничего неприкосновенного нет? А вдруг она хотела меня выдать?
— Она романист, Саймон. Выдумывать — ее работа. Ей необязательно помнить вашу беседу дословно. Совсем наоборот, ей нужно ошибаться в воспоминаниях. Когда я пишу романы… когда я писал романы… я нарочно исследовал небрежно. В жизни знания специфичны, непоследовательны и неточны. Если художественное произведение правдиво, на его страницах происходит то же самое. Анастасия не пишет твою биографию. Это твоя биография — материал для того, что она пишет.
— И теперь она даже не желает со мной говорить. Джонатон, что она разузнала?
— А что было разузнавать?
— Понятия не имею. Она знает то, чего я никогда ей не говорил.
— О твоей семье?
— О продажах в «Пигмалионе». О кое-каких договоренностях между мной и Жанель. О моем бизнесе.
— Ты мошенничал?
— Пожалуй, ты прав. Это все из-за деда. Она как-то умудрилась раскопать бумаги в Лиланде. Должно быть, что-то такое в его прошлом, что-то непростительное, и теперь она считает, что я за это в ответе.
— Она рухнула на сцене во время вручения Американской книжной премии, — напомнил я. — Ты что, думаешь, она про твоего деда размышляла?
— Она странная девочка, Джонатон. Сам знаешь. И у нее ничего нет, только я. — Он допил свой кофе. — Ты должен снова навестить ее в клинике. У меня совсем нет времени, но ты-то все равно ни чем не занят, тебе это проще простого. — Он вытер рот салфеткой. — Кстати говоря, когда я смогу продать твое «Посмертное предложение»?
— Откуда, по-твоему, Стэси узнала о твоих финансовых делах в «Пигмалионе»?
— Нашла мой дневник. Видимо, прочитала.
— То есть хочешь сказать, ты знаешь, что она?..
— Она оставила его валяться в квартире, как и все, что берет в руки. С заблудшим письмом от поклонника вместо закладки.
— Ты с ней разговаривал?
— Она просто не соображает, что делает.
— Но теперь, когда она в клинике, она, возможно, не идеальный…
— Еще кофе?
— Пожалуй, еще чашку.
— Честно говоря, сейчас я нужен клиентам. И я вынужден верить, что несколько недель в изоляции, где ее никто ни за что не найдет, только улучшат ее литературную репутацию. «Как пали сильные» снова в списке бестселлеров.
— Выходит, ты неплохо устроился в ее отсутствие.
— Плюсы холостяцкой жизни ты и сам знаешь.
— Еще бы, столько всего нужно успеть.
— Это меня освобождает.
— А женщин всегда так манят женатые мужчины.
— Я люблю свою жену, Джонатон.
— И доверяешь ей, даже несмотря на…
— Она любит меня. Предательство между нами исключено. Тебе не понять. Ты не знаешь ее внутренней жизни. — Его харизма пошатнулась. — Я скучаю по ней, Джонатон. — Его имидж засбоил. — Прошу тебя, попробуй ее вернуть. Психиатры беспомощны. Узнай, в чем дело. Я все улажу. Пускай берет мою жизнь и пишет свою книгу. Скажи мне, что делать. Джонатон, я на тебя надеюсь.
Чем дольше я знал Анастасию, тем меньше я ее знал, или, точнее, тем больше сознавал, как мало знаю. Наше совместное молчание допускало то, что любители пошутить обычно заглушают гомоном. Я хочу сказать, что бы люди ни сказали, им не удастся выразить ничего существенного. Общение наше, если и бытует, то в манере говорить, в выразительных оговорках, в том, чего мы не поминаем. В балансировании между помрачением рассудка и изучением человека может крыться честность, нечаянная правда. Безмолвие с Анастасией затуманивало экран пустословия — со всеми его грамматическими и лексическими препонами, — и различался силуэт того, что за ним. (Раньше я был как художник, видящий мир только через периодическую таблицу желтого кадмия и фиолетового марганца: если жизнь моя происходила исключительно в словах, о чем же мне писать, если не о языке?) Но чем больше я видел, каждый день наблюдая за Анастасией, что молча сидела на своем камне, тем больше хотел понять, на что смотрю. Хотел придать ее тишине словесную форму, разделить не только хранение тайны, но и ее содержание. Я знаю, что сам себе противоречу: я хотел ее тишины и ее доверия. Жаждал добиться и того и другого.
Значит, «колыбель для кошки». Я ждал у ее ног, пока она не дотянулась, не сняла веревочную колыбель с моих пальцев, чтобы сделать солдатскую койку. Она улыбнулась, когда я изобразил свечи, а потом превратила их в ясли, из которых я соорудил бриллианты. Я ее зацепил. Согласно эскимосскому мифу, в веревочные сети можно поймать даже солнце, исчезающее на зиму. Непрерывно вплетая сегодня в завтра, я надеялся лишь удержать Анастасию.
В нашу игру она втянула целый мир: карибу, кенгуру и койота, вигвам апачей, бриллианты Каролинских островов, сибирские избы, мышь чиппева[50] и свору псов Лохиэля.[51] И пока она озадачивала профессиональных медиков, до меня дошло, что она делала. Она тянулась к общению. Для того и требовались веревочные фигуры — оживить ритуальные сюжеты древних культур. Вот только словарь, приспособленный к мифологии, раз за разом изменял Анастасии: что ей псы Лохиэля, когда у нее самой имелся целый бестиарий проблем? Потому я не мог объяснить врачам, что она хочет сказать, и врачи, не выказывая никакого желания научиться «колыбели для кошки», махали рукой на свое любопытство и оставляли нас в покое.
Шли дни.
Я видел Анастасию.
Каждый день я видел Анастасию.
Я видел Анастасию каждый день, и каждый день мы играли в «колыбель для кошки».
Так прошла минимум неделя. Каждое утро, когда Мишель уходила на работу, я добирался поездом до Пало-Альто. В дороге я читал дневники Анастасии и книги из ее кабинета, которые дал мне Саймон. Перспективная ученица — она постигала даже то, что упустил автор. Я понял это, читая собственные романы через призму ее восприятия, через заметки на полях каждой страницы. Она подтвердила мое подозрение, что «Покойся с миром, Энди Уорхолл» в литературном отношении превзошел «Модель», несмотря на то, что доказал обратное — в рыночном. К тому времени я настолько привык доверять объемам продаж и приписывать им авторитет суда истории, что и не помнил уже, зачем тратил годы жизни на писательство. Я заставил себя забыть, как выстраивал книгу, словно музыкальную фугу. Теперь я представлял, как это действует и чем заканчивается, не больше, чем случайный читатель. Книга уже не принадлежала мне. Я ее отпустил. Анастасия вернула мне роман, чтобы я смог оценить его не как писатель, а как читатель. Я завидовал этому ее таланту, который, казалось мне, соответствовал ей намного больше, чем шумный успех. Она завладела моей книгой с таким пониманием, какого я не мог и вообразить. Ради нее я написал бы что угодно.
Но оставались ее изоляция и молчание. Здесь она не подавала надежд, а ее книги и дневники не давали подсказок. Видимо, секретик, который она таила в себе, столь угрожающе разросся в худеньком теле, что она не осмеливалась заговорить из страха проболтаться. Я понял: если я хочу, чтобы между нами снова было нечто больше, чем безвредные игры в бечевку с их примитивным словарем и зачаточным физическим контактом, мне нужно узнать ее тайну, разделить с ней эту ношу и освободить ее от тяжести.
Как бы то ни было, я знал, что все это не важно. Я сам берег свои тайны, а когда от них отказывался, раскрывалась пустота. Но в этом и загвоздка: как мне распознать загадку Анастасии в абсолютно очевидном? Раскрытие тайны — вопрос эпистемологии, интерес кроется не в факте, который хранится в тайне, а в том, что он в этой тайне хранится. Разгадать невысказанную тревогу Анастасии, решил я, — значит выяснить, о чем из того, что она не знала, что я знаю, она меньше всего хотела, чтобы я узнал.
Честно говоря, ничего не придумывалось. Как-никак, со мной она едва ли утруждала себя смущением: свое первое венерическое заболевание описывала откровенно, как и первое причастие, а случайный секс с собственным профессором-педофилом беззастенчиво объяснила деловыми соображениями. Она, конечно, отказалась от всего этого ради Саймона, но тогда причины не было. Она любила мужа, сама говорила мне об этом, а когда я отказывался поверить, прекращала объяснения и отсылала меня домой к Мишель.
Значит, секрет ее в Саймоне. Что делать? Я воспользовался его же слепой наводкой. Я стал искать ключ к ее молчанию в его немом прошлом.
Дежурный библиотекарь, темноволосая усатая женщина лет сорока, чья плоть болталась свободно, точно халат, никогда не слышала о Саймоне Харпере Стикли и совершенно точно не располагала реестром материалов, полученных спецфондом от его имени. На самом деле она сомневалась в каждом моем слове, и особый протест вызвало заявление, что я — тот самый Джонатон, чьи романы она читала когда-то с явным воодушевлением.
— Он умер, — заявила она. — Я уже года три не видела его новых книг.
— Я ничего не писал. Мне нечего было писать.
— Он подавал такие надежды, даже премию Мортона Гордона Гулда получил. Я точно читала где-то его некролог.
— Поищите меня в вашей базе, — настаивал я, озабоченный удостоверением собственной подлинности, подтверждением существования, пусть даже с помощью той идиотской технологии, которая несколькими годами раньше приговорила меня к моральному устареванию, сведя в таблицы такие низкие цифры продаж, что издатель был вынужден прекратить допечатки моих книг. — Просто посмотрите Джонатона… Вы же не видите здесь дату смерти, так?
— Это ничего не доказывает, — сказала она, щурясь в экран. — Библиотеку интересуют книги, а не авторы.
— И что?
— Смерть не имеет классификационной значимости.
— Если б вам сказали, что вы умерли, вы бы думали иначе.
— Дело в том, сэр, что мы используем наши базы данных в первую очередь для…
— Прекрасно. А если бы я не был предположительно покойным писателем? Если бы я был просто посетителем-студентом?
— Учебное заведение?
— Уиллистон-колледж.
— Факультет?
— Английского языка. — Я вспомнил, как Анастасия описывала порой свои академические интересы. — Специализация — американская эмигрантская литература начала двадцатого века.
— И вы по-прежнему настаиваете, что вас зовут Джонатон…
— Да. — Моя подлинность и так была слишком хрупка, чтобы выдержать еще и вымышленность псевдонима. Как все-таки Саймон это сделал? — Шмальц, — сказал я, — Саймон Шмальц.
— Теперь вы говорите, что вы Саймон Шмальц?
— Нет. Так зовут человека, пожертвовавшего материалы, которые я хочу видеть.
— Теперь, кажется, что-то есть, — признала она. Сверилась с файлами. — Да. Различные удостоверения личности начала двадцатого века и подборка французских газет. Я принесу.
Она усадила меня за массивный деревянный стол и попросила помощника найти архив Шмальца.
На следующий день шел дождь. Стэси одиноко сидела на кровати и терзала сигарету — ей запрещали курить в помещении. Распотрошенная пачка валялась перед ней на высоком матрасе. Стэси пристально посмотрела на меня и костлявыми руками обхватила лиф льняного платья.
Я сел на ее кровать в уголок.
— Стэси, — сказал я. Развернул что-то на одеяле между нами. — Поговори со мной.
Она бросила взгляд на ряды цифр в расписании поездов Лионского вокзала на 1921 год.
— Значит, ты знаешь, — выдохнула она.
Я кивнул. Назовем это блефом. Я пришел к Анастасии, не имея ни малейшего представления, что держал в руках. И уж точно не представляя ставок в игре, которая за этим последует.
— Ты уже сказал? — тихонько спросила она.
— Нет, — ответил я.
— Скажешь? — Смелее.
— А как ты хочешь?
— Я не могу позволить себе это потерять. — Абсолютно уверенно. Получилось.
— Что ты потеряешь? — спросил я.
— А что я не потеряю, Джонатон?
— Свою книгу.
— Ты жесток.
— Просто честен.
— Плагиатор!
— Я не…
— Зато я — да.
— Ты — что?
— Хочешь, чтобы я сказала прямо? Это тебя осчастливит? Я, Анастасия Лоуренс, совершила плагиат «Как пали сильные».
— Нет.
— Ты не знаешь?
— Я не верю…
— Но у тебя…
— Ты с ума сошла.
— Послушай меня.
— Кажется, лучше бы ты молчала.
— Я украла рукопись.
— И автор не заметил?
— Автор умер, Джонатон.
— Тоже по твоей вине?
— Она принадлежала Эрнесту Хемингуэю.
— Если это сюжет твоего нового романа, он не слишком убедителен.
— Но у тебя расписание… — Она взяла его с постели, чтобы рассмотреть время убытия. — В какое время суток, по-твоему, у Хедли свистнули рукопись Хемингуэя?
— В твоей истории не чувствуется смысла.
— Тогда подойди ближе.
Я повиновался. Она положила мои руки себе на колени. Удержала их там. Она получила меня. Поцеловала меня.
— Мне нужна помощь, — сказала она, отталкивая меня.
— Потому ты и в психиатрической клинике.
— Мне нужно домой.
— Ради чего?
— Ради Саймона.
— Нет.
— Он не знает.
— Что?
— Что я сделала.
— Что ты меня поцеловала?
— Это было невсерьез.
— Что?
— Я люблю Саймона. Если он узнает о моем преступлении…
— Твой бред — не преступление.
— Зачем ты мне это принес? — Она свернула расписание. — О чем ты думал?
— Блеф. Способ заставить тебя заговорить.
— Тебе нравится то, что ты слышишь?
— Я думал, все просто.
— И уж никак не литературный скандал?
— Это не скандал, Стэси. Это проблема психического состояния.
— Надеешься, я сошлюсь на безумие?
— Надеюсь, тебе станет лучше.
— Лучше обманывать?
— Это уже патология какая-то, — сказал я. — Мертвые авторы не пишут. Как ты могла украсть роман Хемингуэя?
— С этической точки зрения?
— С практической.
— А как ты украл это расписание? — Она вложила его мне в руки. — Я нашла рукопись в той же кипе старых газет. — И она процитировала мне дословно из «Праздника, который всегда с тобой»: «Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности…» — Иди домой, — сказала она. Сняла с шеи маленький ключик. — Увидишь у меня в квартире кофр. Найдешь доказательство. Поверишь. — Она вдавила ключ мне в ладонь, сжав мои пальцы в кулак для пущей сохранности. Когда наши губы встретились, рот ее был влажным. Потом она меня прогнала.
В «Пигмалионе» ни души. Двери кабинета закрыты. Накрашенные губы Жанель коснулись глубокой морщины на лбу Саймона. Она слегка дотронулась до него отполированными ногтями:
— Я просто говорю правду, и мы оба знаем, что это правда.
— Это не значит, что нет других соображений. Возможностей, которые мы не имеем права списать со счетов. Очень мало времени прошло, Жанель. Она могла говорить.
— Хочешь сказать, она могла писать.
— И это тоже. — Он смотрел на нее снизу вверх из директорского кресла, которое она не так давно ему купила. — Так или иначе, это важно.
С высоты стола, на котором сидела, она погладила его по голове:
— Ненавижу, когда ты впадаешь в сентиментальность.
— Есть здравые деловые соображения…
— А если бы их не было? Что тогда? А если бы я тебя бросила? У тебя не хватило бы даже средств выкупить мою долю.
— Выкупить твою долю?
— У меня есть здравые деловые соображения делать деньги где-нибудь в другом месте. Ты выстроил самую большую галерею в Сан-Франциско, и тебе едва хватает произведений искусства, чтобы ее заполнить, не говоря уже о покупателях, которые за них бы заплатили. Что же касается финансов, мне следовало сбежать со всей наличностью, которую удалось бы прихватить, еще вдень твоей свадьбы.
— Если ты ненавидишь сентиментальность…
— Я ненавижу твою сентиментальность по отношению к ней. В нынешнем состоянии она — обуза и помеха: твой брак с ней обанкротит тебя, если она не напишет новую книгу, аванс за которую ты уже потратил. В банкротстве нет ничего романтичного, Саймон. И уж конечно нет ничего романтичного в твоей упрямой привязанности к этой сумасшедшей.
— Но она…
— Совершенно не важно, кем она была до того, как ты связал себя обязательствами, Саймон. Даже Ф. Скотт Фицджералд был жалок, когда тосковал по жене, которую сам и упрятал.[52]
— По-твоему, я жалок?
— Да, дорогой. Если популярная пресса уже называет роман Анастасии случайным…
— Только желтая пресса.
— Это и есть популярная пресса. И, если откровенно, — она встала, — не удивлюсь, если они окажутся правы. Бросила колледж, не способна даже прилично одеваться — и вдруг года не прошло, а она уже замужем за видным арт-дилером и принята в обществе, будто по праву рождения.
— Полторы недели назад ты рвалась с ней на Американскую книжную премию. Прошло десять дней, Жанель. Ей нужно дать время прийти в себя после шока.
— Барни Оксбау не бывал в психушке, хотя получил Нобеля.
— Согласен, это не лучшее положение дел, и прогнозы медиков не самые обнадеживающие, но нужно дать моей жене шанс, хотя бы ненадолго.
— Потому что ты до сих пор влюблен в нее?
— И потому что ты до сих пор влюблена в…
— Сейчас я остаюсь, чтобы защитить мои инвестиции, — но не более того.
И, захлопнув за собой дверь его кабинета, она ушла.
Не то чтобы эта их беседа хоть как-то отразилась на отталкивающем лице Жанель, когда мы встретились с ней в вестибюле галереи Саймона.
— Какой приятный сюрприз, — сказала она.
— Сколько лет, сколько зим, — согласился я.
— Кажется, мы не виделись по меньшей мере…
— А зря. Мишель всегда с удовольствием…
— Как Мишель?
— Хорошо. А… ты?
— Занята, как всегда.
— Продаешь последние литературные достижения?
— Боюсь, что нет. Не знаю, что бы делал Саймон, не будь у него нас двоих, чтобы заботиться о его делах. — Она улыбнулась.
— Я действительно не против присматривать за Анастасией.
— Ты хороший друг, Джонатон. Сейчас, когда она настолько безнадежна.
— Возможно, она…
— Надеюсь, ты не собираешься внушать это Саймону.
— Что внушать?
— Свои соображения по поводу ее выздоровления. Я пытаюсь помочь тебе. Если Саймон поймет серьезность ее положения, его стабильность, он сможет наконец решить, что для него лучше… и, подозреваю, его решение всех нас осчастливит.
— Кроме Мишель, пожалуй.
— Мишель взрослый человек. — Она пожала плечами. — Передашь ей мои наилучшие пожелания?
— Я уверен, она будет вне себя от счастья. Думаю… надеюсь… Лифт приехал.
Шесть этажей вверх. Двери открылись перед словом «ПИГМАЛИОН», глянцевыми буквами по белой матовой стене фойе. Теперь галерея Саймона занимала весь этаж, раза в три больше места, чем раньше, — пожалуй, хватило бы и для автосалона.
Я нашел его в центре комнаты — он любовался пустой стеной. Я сказал, что мне нужен ключ от его квартиры.
— Как моя жена? — спросил он. — Ты с ней сегодня виделся?
— По-моему, я вижусь с ней каждый день.
— Хорошо. Я это ценю, ты знаешь. Сам делал бы то же самое, не будь у меня галереи. Я тебе завидую.
Он провел меня к себе: кабинет расширили настолько, что помещался стол для заседаний, поставленный туда, судя по всему, для переговоров с клиентами, а пока используемый для сортировки корреспонденции. Я сел перед исходящими счетами-фактурами: кипы бумаг, на некоторых суммы в десять тысяч и более, аж годичной давности. Саймон сел в другом конце стола, у входящих счетов-фактур, особо срочные размечены красным и желтым, большая часть — в нераспечатанных конвертах. Саймон вскрывал их, не просматривая, широким ножом из слоновой кости для разрезания бумаги.
— Анастасии лучше? — спросил он.
— Боюсь, что нет. — Я слышал, как говорю словами Жанель, наблюдал, как следую ее логике. — С Анастасией все по-прежнему. Думаю, нам важно быть честными друг с другом: я не знаю, станет ли ей когда-нибудь лучше.
— Разве она не хочет уехать оттуда? Вернуться домой, ко мне, где она сможет писать свои книги?
— А что ты будешь делать, если она не станет писать?
— Представить не могу. Это как спрашивать: «Что, если Халцедони Боулз больше не напишет ни одной картины?» Только смерть может сломить художника такого масштаба. Просто Анастасия в шоке, до встречи со мной она никогда не понимала своего таланта. Если бы она только начала свой роман обо мне…
— Я с ней работаю.
— Ты ее единственная надежда.
— И ей лучше видеть меня одного.
— Жанель тоже так считает. — Саймон отложил нож. Он вскрыл все счета, лежавшие перед ним. — Ты говорил с ней в последнее время?
— Только мимоходом.
— По-моему, болезнь Анастасии сказывается на Жанель больше, чем она готова признать. Они были очень близки. Как будто… — Саймон напрягся, пытаясь понять кого-то, кроме себя. — …как будто она чувствует, что моя жена ее предала.
— Мишель чувствует то же самое. Я не говорю с ней о Стэси. Она думает, что в основном сижу в Лиланде, провожу исследования для новой книги.
— Но концепция «Пожизненного предложения»…
— Я знаю, Саймон. Но для Мишель лучше, если она верит в то, во что хочет верить. У нее не слишком богатое воображение.
— Тебе повезло с Мишель. Она благоразумна. Я даже думаю иногда, не лучше ли мне было бы с ней, чем с моей женой.
— А кто так не думает?
— Верно. Я знал, что ты поймешь. — Он снова взял нож и принялся чистить ногти. — Кто из нас хоть раз не думал, какой могла быть жизнь, поступи мы по-другому, окажись в состоянии хоть что-то предвидеть или делать выводы, оглядываясь назад? Ты мудро поступил, сойдясь с Мишель. Как только ты на ней женишься, эту часть жизни можно будет отложить в сторону и забыть. Тебе всегда было так сложно с девочками, еще в детском саду, я не верил, что ты себе кого-нибудь найдешь.
— В детском саду? — Я взял пару счетов, чтобы прикрыть разливающийся румянец. — По-моему, мы все же были слишком молоды…
— Уверенности в себе — вот чего тебе не хватает.
— Отсюда и Мишель.
— Я же говорю, для тебя Мишель — то, что надо. С ней ты справишься.
— Тебе не кажется, что это как-то безрадостно? Тебе не кажется, что это может стать проблемой?
— Ты бы предпочел жениться на сумасшедшей? Ты понятия не имеешь, что это такое — когда в любой момент может случиться все, что угодно. То по ней все сходят с ума, то она сама в психушке. Я могу на нее положительно влиять, но всему есть пределы. Я могу вдохновить ее на великую литературу, но не могу сам за нее писать. Никто не может. У Анастасии неважная семья. Они католики, а ее отца толком не было рядом, пока она росла. Геолог, вечно в разъездах. Я ему не доверяю. Естественно, мать поприличней, хотя бы росла при каких-то деньгах и ответственности, но Анастасия бунтовала против нее, вместо того чтобы чему-то научиться.
— По-твоему, ей лучше было бы управлять магазином спорттоваров в Коннектикуте?
Саймон покосился на меня, потом его взгляд снова уперся в ногти.
— Иногда я забываю, что ты знаешь об Анастасии практически столько же, сколько и я. Впрочем, потому мы с тобой сейчас и говорим, да? Ты настоящий друг, сам знаешь.
— Но ты так и не ответил…
— Разумеется, мне бы не хотелось, чтобы она оставалась в Коннектикуте, где я бы никогда ее не встретил. Она моя жена, Джонатон. Я люблю ее. Я бы изменил некоторые вещи, если бы мог. Хотя даже заставить ее бросить курить удалось только на несколько месяцев. На какое-то время она действительно стала получше, согласись? Но многие вещи, например макияж и одежду, она бросила, а какие-то, типа этой диеты, зашли слишком далеко.
— Какой диеты?
— Жанель думала, моей жене стоит слегка сбросить вес, фунтов пять, тогда, перед свадьбой. Просто чтобы платье лучше сидело. Вот мы и посадили ее на короткую недельную программу, обычную диету. Кажется, называется «Голодовка», потому что всю неделю буквально ничего не ешь. Мы не знали, что она продолжает ее соблюдать. Она странная девочка, Джонатон, так хочет мне угодить и в такой растерянности от того, что не знает как. Никогда не думал, что у меня будут дети, но в Анастасии есть что-то от ребенка. Я чувствую ответственность за свою жену. Поэтому я так ценю все, что ты делаешь. Ты сегодня еще увидишься с ней?
— Пожалуй. Уже поздно.
— И она хочет, чтобы ты принес ей что-то из дома?
— Кое-какие письменные…
— Жаль, что я не додумался посмотреть.
— Ты читал ее дневники.
— Теперь я понимаю ее намного лучше.
— Что ты понимаешь?
— Она не хочет писать, ведь так? Она сочиняет романы, потому что вынуждена это делать. Думаю, в этом вся разница между вами, поэтому ты провалился как писатель. Ты никогда не был обязан писать свои книги. Я до сих пор помню, как настойчиво Анастасия прислала мне «Как пали сильные», словно мой ответ оправдал бы все, что она пережила.
— Ты не читал рукопись, — напомнил я. — А я читал.
— Ты не понимаешь — я о ней говорю. Она с таким отчаянием рылась в прошлом, чтобы написать свою историю. Я чувствую, чтобы написать книгу, она могла бы солгать, смошенничать и украсть.
— Возможно, ты прав насчет нее, Саймон. А вот насколько ты прав насчет меня, мы еще посмотрим.
Ложь. Мошенничество. Воровство. С новой связкой ключей я проскользнул в квартиру Саймона. В кабинете Анастасии все стало иначе. Саймон сложил стопками ее книги и бумаги в стенном шкафу, тщательно убрав из кабинета все, что ей принадлежало, дабы расчистить место для галерейных дел. Возможно, он считал это временной перестановкой; сказать, что он уже не ждал ее возвращения, было бы самонадеянно, осмелиться вообразить, будто он не хотел, чтобы она вернулась, — предвзято. Несмотря на изменения в квартире и его неизменное отсутствие в клинике, я вынужден был на слово поверить, что он предвкушал ее полное выздоровление и с нетерпением ждал их воссоединения — и, увы, вести себя соответственно.
Плагиат — это искусство, украденная симфония, око за око. Разве можно не восхищаться Лоренсом Стерном, исковеркавшим работы Рабле, Монтеня, Сервантеса и даже почти забытого Роберта Бёртона[53] ради создания своего «Тристрама Шенди». «Анатомию меланхолии» Бёртона — медицинский труд широчайшего охвата, в котором, дабы диагностировать состояние человека на 1621 год, анализировалась вся литература и философия, классическая и современная, — Стерн чтил так высоко, что копировал целыми кусками, даже собственные размышления Бёртона о плагиате: «Вечно будем мы изготовлять новые книги, — писал Стерн, как всегда, без указания источника, — как аптекари изготовляют новые микстуры, лишь переливая из одной посуды в другую? Вечно нам скручивать и раскручивать одну и ту же веревку?»[54]
Как ни полна была иронией его кража, никто не замечал ее десятилетиями: к тому моменту, когда лондонское общество получило первый том «Тристрама Шенди», Бёртона не печатали уже восемьдесят три года. Лондон был в восторге. Популярность потребовала второго тома, слава — третьего. К счастью, у Бёртона, отличавшегося некоторой многословностью, оказавшейся в прозе под почти безусловным запретом с XVII века, хватало материала для дословного удовлетворения настойчивой потребности каждого плагиатора, от Мильтона и далее. Стерн продолжал свой грабеж на протяжении девяти томов «Тристрама Шенди», фальсифицируя и модифицируя собственные источники, смешивая их, а затем — во всяком случае, так считал литературный поденщик Теккерей — совершил плагиат самого себя, написав «Сентиментальное путешествие». (У Стерна был талант копировщика: чтобы соблазнить будущую любовницу, он переписывал письма, сочиненные им когда-то для жены.) И тем не менее он пережил читательское радушие и умер вне подозрений лишь потому, что Сэмюэль Джонсон[55] и прочие сочли его недостойным презрения и обреченным на безвестность.
Не будем обсуждать ни посмертную жизнь авторов, ни мнения следующих поколений: спустя несколько дней после похорон Стерна похитители трупов откопали его неузнанное тело и продали ученым вместе с телами преступников и бродяг, подле которых его бесцеремонно бросил ближайший родственник. Стерн попал прямиком в медицинскую школу, где врач во время вскрытия опознал его исхудавшее лицо. Что не помешало продолжению процедуры. Никаких ироничных комментариев до нас не дошло. Несколько лет после этого Лоренс Стерн покоился более-менее с миром, без славы и популярности, но читаемый, как и Бёртон до него, людьми с особым вкусом к истории. И вот один из них, врач по фамилии Ферриар, заинтересовался анахроничностью суждений Стерна, столь же неуместных в его время, как в нашу просвещенную эпоху страстный памфлет против монархии. Явно и сам старомодный, доктор Ферриар вскоре наткнулся на разгадку, листая издание Бёртона. Он опубликовал свою находку — полностью совпадавшие абзацы. Непростительный плагиат Стерна, бывший неотъемлемой составляющей воскрешения его репутации, готовы были простить все. Учтите к тому же оригинальность, с которой он позволил вымышленному персонажу совершить его собственную кражу: чтобы поведать свою историю, Тристрам Шенди ворует слова Роберта Бёртона и избегает кары Лоренса Стерна. Это делает Стерна соучастником преступления Шенди; он не может донести на собственную выдумку, не настучав при этом на себя самого. Назвать лоскутное одеяло катастрофы «Тристрама Шенди» постструктуралистским — значит не сказать ничего: Стерн, почти на два столетия опередив свое время, стал предшественником постмодернизма.
В 1790-х, когда тайну Шенди и, следовательно, Стерна разоблачили в печати, этого слова еще не знали, но люди, несомненно, могли оценить шутку, при жизни Стерна сыгранную с читателями, которые приняли за новый роман то, что им уже полагалось знать. Подлинная сатира крылась не на страницах «Тристрама Шенди», а за ними — в реакции общества на книгу. Будучи отнюдь не просто мистификацией, «Тристрам Шенди» поистине вовлекал публику, вынуждая культуру вести себя таким образом, что она, ничего не подозревая, писала собственный общественный комментарий. Чрезмерно образованный деконструкционист сказал бы, что «Тристрам Шенди» формировал мир читателя как отдельный метароман. Чрезмерно изнеженный викторианец, с другой стороны, просто хмыкнул бы и возблагодарил господа за то, что Стерн уже покинул этот мир и не сможет его одурачить. Не важно, ожидал ли Стерн, что Тристрама разоблачат, — его плагиат так спутал прошлое и будущее, причину и следствие, оригинал и копию, писателя и читателя, и даже вымысел и жизнь, что с тех пор подвергалось сомнению почти любое своеобразие, принятое как должное всем Просвещением.
Что с того, что Анастасия плагиатор? Конечно, ей не хватало легкости Стерна в обращении с исходным материалом. Ей это и не требовалось. Ее достижение было самостоятельным, спустя два с лишним века после Стернова. Когда она выдала первый роман Хемингуэя за свой дебют и мир поверил в ее историю, она перевернула с ног на голову всю теорию авторства, классическую и современную. Или, точнее, она отделила старую традицию, в соответствии с которой авторская работа является исключительно отражением писателя (и ее следует читать в светлую память о), от новой, согласно которой текст вообще не нуждается в авторстве (но ему должны быть гарантированы права на авторские отчисления). Для обретения смысла «Как пали сильные» не нуждались в Эрнесте Хемингуэе. Люди оценили книгу без него. Приписав роман Анастасии Лоуренс и увидев в ее предполагаемом авторстве значимость, которой бы не было и в помине, читай публика эту книгу лишь как очередную работу автора «Старика и моря», бесчисленные поклонники нашли сходство между разными эпохами. Присутствие Анастасии Лоуренс требовало, чтобы мы читали роман не просто как свидетельство прошлого. Для найденного объекта она, автор, создала эффектный контекст. Показала нам, как неуловимо авторство — и как оно существенно. Наша точка отсчета необязательно должна быть исторически точной, при условии, что некая точка отсчета у нас есть. Плагиат смещает ее назад в расцвет юности. В идеальном мире плагиатором оказался бы любой читатель; каждый вписывал бы всю обширную историю в собственный контекст. Ни одна диссертация, написанная Анастасией по «Как пали сильные», не имела бы такой научной новизны или общественных последствий, каких она нечаянно добилась простейшим актом плагиата.
Но она смотрела на все по-другому.
— Никто не поверит, — сказала она мне. — Я и сама с этим не согласна.
— У тебя есть идеи получше? — спросил я.
Санитар вкатил в палату тележку. Сверил имя на повязке у Анастасии на запястье со своим списком.
— Анастасия Стикли, — произнес он и отсчитал три маленькие таблетки, словно драгоценные камни. Пронаблюдал, как она глотает их по одной. Дал ей одноразовый стаканчик с водой из-под крана, чтобы запила. Когда она вернула пустой стакан, санитар ушел.
— Где страница рукописи? — спросила она.
— У меня. Она тебе понадобится.
— Ты не понимаешь.
— Я не утверждаю, что у тебя были неопровержимые доводы, чтобы украсть «Как пали сильные». Я просто говорю, что у тебя есть хорошее оправдание. Ты ученый, Стэси. Теперь я в это верю. Ты честно добилась чего-то интересного. Твоя новая теория авторства принесет тебе академическое признание, даже большее, чем если бы ты опубликовала книгу Хемингуэя под его именем.
— Во-первых, это твоя новая теория авторства, не моя.
— Я…
— Во-вторых, даже если теория верна, научный мир никогда не простит мне, что я ее доказала за его счет.
— Ты…
— И в-третьих, есть вещи, которые для меня важнее, чем наука.
— Мы…
— Дай мне закончить, Джонатон. Саймон, мой муж, женился не на ученом. Ему не нужна жена-исследовательница и тем более неудачница, которая даже колледж не окончила. Я бросила учебу. Ты же знаешь. Я не могу вернуться. Не смогла бы, даже будь такая возможность. Я писатель. Надо было оставить все как есть, поддержать заблуждение. Пожалуйста, сделай вид, что я ни в чем тебе не признавалась. У меня есть только жизнь с Саймоном, да и той, пожалуй, уже не осталось. Мне надо вернуться. Отвези меня домой, Джонатон. Мне тут нечего делать.
Я потянулся через кровать, чтобы поцеловать Анастасию. Она отвернулась.
— Посмотри, — сказала она, — вот врач. Скажи ему, что я готова вернуться домой.
Этого человека я, возможно, уже видел в больнице, но ни разу с ним и словом не перемолвился.
— Миссис Стикли? — осведомился он, скрипя по-стариковски.
— Объясни ему, что со мной все в порядке, Джонатон. Скажи ему: после всего, что я написала, после моего награжденного романа, мне просто какое-то время нечего было сказать.
— Думаю, доктор захочет, чтобы ты сама ему все объяснила, — сказал я. Врач подошел к кровати. Водрузил очки для чтения на кончик длинного носа, чтобы лучше нас разглядеть. — По-моему, вам стоит побеседовать.
Потом был консилиум, на который Анастасию не допустили. Меня не приглашали. Врачи вместе с Саймоном решили, что назавтра он заберет жену домой.
Но он, естественно, был слишком занят. Поэтому он отправил в Пало-Альто меня. Я поехал. Забрал жену Саймона на машине моей подруги.
— Куда теперь? — спросил я, пока мы ехали с холма прочь от клиники. Она не ответила, и я остановился на обочине.
— Хочешь увидеть, где все началось? — спросила она. — Давай я покажу тебе, где стала плохой.
Мы оставили машину и пошли пешком. Она взяла меня за руку.
— В кампусе Лиланда так сразу и не разберешься, — сказала она. — Я никогда и не слышала о том месте, куда сейчас тебя веду, пока не нашла его на старой университетской карте. Грот Велланова. Никто не знает, в честь кого он назван и почему. — Мы дошли до окраины кампуса, где окрестности становились лесистее, а тропинки замыкались сами на себя. — После пожара о нем узнало больше людей. В газетах были фотографии. Больше полугода прошло. Хочу посмотреть, растут ли снова кусты. Все вышло из-под контроля, Джонатон. Я имею в виду, это невозможно было остановить. — Она столько пережила, что любые ее слова можно было понимать как метафору — и в то же время как реальные факты. Я сказал ей об этом, пока она расстегивала сандалии. Она отдала их мне. — Моя жизнь литературнее обычной? — спросила она.
— Ты уже знаешь ответ.
— Скажи мне.
— Твоя жизнь заставляет краснеть от стыда мои романы.
— У тебя никогда не было интриги.
— У тебя никогда не было прозы.
— И что теперь?
— Покажи мне свой грот.
Она за руку свела меня с исчезающей тропинки. Протащила сквозь заросли деревьев к опаленному солнцем выходу — ни тени той черной ночи.
— Что здесь случилось? — спросил я. Она закурила. — Ты сказала, тут был пожар?
— Разве я могла быть хорошей, Джонатон? Как бы ты сам поступил? — Она высвободилась. — Представь, что ты влюблен. Представь, что ты любишь какую-то женщину, не твою милую Мишель. Допустим, это взаимно, но чем больше вы видитесь, тем чаще она хочет от тебя того, что за гранью твоих возможностей.
— Дружбы?
— Настоящего литературного таланта. Но, предположим, у тебя есть способ смошенничать. Ты бы смошенничал?
— Да.
— Даже если бы это означало навсегда потерять ту жизнь, к которой ты привык?
— Да.
— Но представь, что больно не только тебе. Представь, что и другие пострадают.
— Представляю. Ответ тот же.
— Тогда ты понимаешь.
— Иди сюда.
— Это было неизбежно, что я так дурно себя вела. В ночь, когда я сожгла рукопись, я просто сделала то, что было неотвратимо.
— Ты опубликовала рукопись.
— Оригинал.
— Ты дала мне его увидеть.
— Только последнюю страницу. Я не смогла ее уничтожить.
— Почему?
— Хотела помнить правду, что бы ни случилось. Хотела помнить себя до лжи и знала — чтобы быть убедительной, чтобы убедиться, мне потребуется серьезное доказательство.
— Ты говоришь в прошедшем времени.
— В клинике я решила забыть. Пришла к выводу, что только так можно.
— Только так можно?
— Только так можно любить Саймона. Неправдоподобно, я признаю. С амнезией романов не пишут.
— Стэси, ты сожгла рукопись?
— Там, где ты стоишь.
— Такое не забывается.
— Я думала, ты уже знаешь, поэтому и призналась.
— Сейчас я знаю все.
— И что теперь?
— Пигмалиону нужна новая книга.
— Кому?
— Твоему мужу.
— Да.
— Тебе нужна твоя жизнь с Саймоном.
— Да.
— А мне нужно…
Она поцеловала меня прямо в губы. Грубый и гибкий, словно кошачий, ее язык обволакивал и терся. Кисловатый привкус, подсоленный дымом ее дыхания, достиг моего носа. Она лизала и смеялась.
Я прикусил ее шею, упиваясь никотиновым потом. Она укусила в ответ, сильнее. Стукнула меня. Я впился в яремную вену.
Вот так все и случилось. Мы поимели друг друга в гроте Велланова. Раздели друг друга догола. Она кормила меня своей грудью. Я проталкивал член глубоко ей в глотку. Она поставила меня на колени. Я ее повалил. Раздвинув ноги, она вцепилась в меня. Я погрузился в нее, вышел. Я целовал ее соски, ее губы. Она потянула меня за ухо.
— Трахни меня, — сказала она. — Пожалуйста.
Куда деваться? Захват плеч. Толчки бедер. Боже милостивый, эта новизна. Два тела. Так хочется всего, все доступно. Ни покровов. Ни времени. Ни. Времени. Да. И все же. Так. Так-так.
Она открыла глаза мне навстречу.
— Мы…
— Да.
— Мы не…
— Да?
Она притянула меня к себе.
— О, Джонатон. Ты ничего не знаешь.
Я вез ее домой. Мы не разговаривали. Мы отнесли ее сумки наверх, собирались распаковать.
— Помоги мне, — сказала она. — Пожалуйста.
Я прошел за ней в гардероб Саймона. Всю конструкцию он посвятил платьям, которые подбирал для ее изящной анорексичной фигуры, но не оставил места для той одежды, которую она обычно носила. И она просто вытряхнула всю кучу шмотья на пол. Босиком, согнувшись пополам, она опустошала чемоданы. Что мне было делать? Я пошел в масть: слившись с хаосом, стянул брюки, задрал ее платье и вошел в нее сзади.
— А, — сказала она.
— Мм?
— Хм.
У нас были все возможности. Я вошел глубже, руки сжимали тугую плоть ягодиц. Она наклонилась вперед. Опустившись на четвереньки, зажала меня в угол. Мы имели друг друга под рядами вешалок с пустыми костюмами Саймона. Она замерла.
— Обещай, что не кончишь, — сказала она.
— Что?
— Только с презервативом.
— Но я уже.
— Без меня?
— С тобой. В гроте Велланова.
— Я знаю.
— Тогда почему не сейчас?
— Думаешь, я пью таблетки?
— Я думал, все женщины пьют?
— Если есть причина.
— А как же — до?
— До Саймона?
— Сегодня, раньше. Когда мы были вместе, ты ни слова не сказала.
— Мы были в лесу.
— Какая разница?
— А что было делать?
— Что ты имеешь в виду?
— Не могла же я послать тебя в круглосуточный магазин за пачкой «Троянцев».
— А здесь? — Я посмотрел на нее, распростертую передо мной. — Ты этого хочешь?
— А как ты думаешь?
— А что мне думать?
— Я хочу, Джонатон, закончить то, что мы начали.
Это была деликатная задача — покинуть теплое ложе ее тела, грубо пробудиться, когда мою оголенную плоть встретили суровые объятия одежды. Она в платье проводила меня до двери.
— Лучше со смазкой? — спросил я.
— И пачку сигарет. Тебя это не обеспокоит?
— Не беспокойся обо мне.
Ей казалось, у нее есть время. Решила, что приготовит выпить. Налила виски, как раз на двоих. Этого ей хватит, по меньшей мере пока…
Скрипнула, открываясь, входная дверь.
— Уже дома? — спросила она. — Знаешь, мне и вправду нужна сигарета.
— Знаю. У тебя зависимость.
— Саймон?
— Клиент отменил встречу. У меня было свободное время, и… Это спиртное?
— Скотч, — сказала она. — Попробуешь?
Она его поцеловала, все губы в виски.
— Где Джонатон?
— С чего бы ему быть здесь?
— Он привез тебя домой. Он знает, что ты пьешь?
— Он ничего не знает.
— Но я ему доверяю…
Она заткнула мужа, втянув его язык в себя. Она целовалась, увлекая его вниз. Он крепче стиснул ее. Прижал к кровати.
— Может, позже? — попросила она.
Он покачал головой, уже полностью на взводе. Потом навалился на нее. Проник в готовую влажность ее возбуждения, едва откинув подол, забившийся между ног. Она сама задрала платье до груди. И, откинувшись на супружеский матрас, вцепилась в мужа, совокупляя себя со всем его неполноценным телом.
Стэси не останавливалась, разгоряченная погоней — за ничем. Она просто трахалась дальше, пришпоривала на скользком склоне. Она перекатывалась и извивалась, щипала себе соски так, будто их сосал человек, что находился внутри нее. Он, не отрываясь, смотрел прямо перед собой. Два обособленных яруса: между ними могли быть целые этажи и никакого лифта.
Выполнив поручение Анастасии, я поднимался по лестнице. С тридцатью шестью презервативами в коробке я был готов практически к любой неожиданности. Открыл дверь. Направился прямиком в спальню. Стэси отвела взгляд от мужа и закричала.
Что за этим последовало, могу лишь догадываться: я так их и оставил, не вмешиваясь не в свое дело. Отправился к Мишель. Естественно, ее не было дома. Совсем один. Что делать? Я взял ручку. Как там начинались мои романы когда-то давным-давно?
Мишель хранила знакомых в обувных коробках, составляла из них укрепления на полках в шкафу. Она никогда не оглядывалась. В ее схеме прошлому отводилось место; если держать его под контролем, оно не поймает Мишель в ловушку на плавном пути в будущее.
Я нашел коробки с именем Стэси. Вытряхнул содержимое на кухонный стол. Фотографии, билеты и запоздалые открытки с днем рождения. Приглашение на ее свадьбу, на котором она попыталась нарисовать их обеих: лучшие подруги держатся за руки. И больше ничего, кроме газетных вырезок в хронологическом порядке. Я читал до вечера.
Анастасия даже не пыталась скрыть свое преступление. Зачем? На самом деле никто не слышал, что она говорила. Подозреваю, она рано это поняла: если признание не влекло за собой последствий, можно искать оправдания без приговора. Возможно, я слишком великодушен к ней, но недостаточно доброжелателен. Ну да, это лишь домысел. Но если вы не верите мне, найдите эти ранние статьи на микрофише. Перечитайте старые газеты, зная, что случилось потом. Я всегда воображал, что предзнаменования — просто литературный прием.
Сейчас я понимаю, что это орудие, заимствованное у жизни для устрашения будущего, каузальный блеф. Анастасия, моя любовница, была мастером. Такая жизнь — литературное произведение; пускай оно написано другими, но автором, несомненно, оставалась она.
И все же мне остается гадать, что бы случилось, если б я тогда оставил все как есть. Если б она застыла навеки в своем фальшивом положении, без единого слова, приняв величие, что приписывали ей все и каждый? Скорее всего, мы бы смирились, чтили бы ее за подаренное нам произведение неоспоримой значимости, а поколения читателей «Как пали сильные» в замешательстве недоумевали бы, что за обстоятельства не позволили ей писать дальше. Таково и было бы ее наследство: примитивно выдав себя за другого, облечь читателей мимолетным облыжным состраданием. Разве жизнь ее не стоила дороже? Может, обнажала больше, нежели потерю всего? Подозреваю, она сама спланировала свое поражение; видимо, я планировал обратить его в победу.
Вернувшись, Мишель застала меня за работой.
— Милый? — спросила она. — Ты пишешь?
Наличие бумаги под моей ручкой было очевидно, поэтому я кивнул:
— Так, ничего особенного.
— Включи побольше света. Ослепнешь. — Она начала включать сама: сначала гирлянду белых рождественских лампочек, круглый год висящую на вытяжке над плитой для пущей праздничности, потом верхние лампы дневного света. — Ну вот, — сказала она, — так же лучше?
Я посмотрел на нее, выбеленную фальшивым светом. Оголенное лицо прошито морщинками, в волосах седые пряди. Глядя на нее, я видел, как старею.
— Над чем ты работаешь, милый? — спросила она, наклоняясь ближе, чтобы поцеловать меня в щеку. — Опять над тем романом? Ничего не говори, если хочешь сделать мне сюрприз. — Она повесила пальто на стул. — Но почему тут статьи про Стэси? С ней все в порядке? Ты же привез ее сегодня домой, да?
— Домой, к Саймону.
— Ты такой милый. Но зачем тебе мои вырезки?
— Хочу помочь ей разобраться, что привело к срыву.
— Думаешь, это хорошая идея? В смысле, врачи одобряют? С теми, у кого не в порядке с головой, надо быть осторожнее, Джонатон. Они на самом деле никогда не поправляются. Вообще говоря, я припоминаю странности в ее поведении еще до этого маленького кризиса. Это ее навязчивое желание стать ученым. Наверное, у психически больных всегда сумасшедшие идеи, оттого-то они и безумны. Ты уже поел, дорогой?
— Давай просто ляжем спать.
— Не знаю, смогу ли я уснуть.
— Прошу тебя.
— Я хочу еще узнать о Стэси. — Мишель запустила пальцы в мои волосы. — Я очень волнуюсь, они с Саймоном так друг от друга отдалились.
— По-моему, зря ты беспокоишься.
— Но ты не сможешь всегда быть рядом с ней. — Она чмокнула меня в лоб. — А вдруг мы захотим уехать, когда поженимся?
— Зачем?
— А вдруг мне предложат работу в «Таймс»?
— Или, может быть, Глория Грин уступит тебе место в «Алгонкине»? Да, случиться может что угодно.
— Между прочим, у некоторых из нас еще осталась капелька амбиций…
— …или они принимают способность грезить за самоуважение.
— Кто бы критиковал.
— Мне нечего терять.
— Ты можешь потерять меня.
— Ради кого?
— А кто говорит, что кто-то должен быть? Я самодостаточна.
— Тогда почему ты сейчас здесь?
— Это моя квартира.
— Хочешь, чтобы я ушел?
— Не уходи.
— Почему?
— Мы любим друг друга, Джонатон. Не забыл?
— Жалеешь, что я не Саймон?
— Жалеешь, что я не Стэси? — Она посмотрела на газетные вырезки у меня в руках. — Забудь. Идем спать.
— Это ты жалеешь, что ты не Стэси.
— Быть может, иногда. По крайней мере, я не свихнулась. И у меня есть свои достоинства.
— Есть, — сказал я, идя за ней в спальню.
Лежа рядом со мной на спине, Анастасия натянула простыню на голую грудь. Я высунул руку из-под одеяла и бросил на пол еще один полный презерватив.
— Пятен от спермы точно не будет? — спросила она. — Если Саймон увидит, он все поймет. — Я укусил ее за шею. Она отвернулась. — Пожалуйста, не надо.
— Почему?
— Когда я пригласила тебя, чтобы извиниться за вчерашнее, я совсем не это имела в виду.
— Пигмалиону тоже пришлось несладко.
— Кому?
— Твоему мужу, Саймону.
— Его это просто убило. Он никогда не думал, что ты застанешь его в таком виде.
— Он знал, что я вернусь.
— Как бы я ему сказала? Вспомни, за чем я тебя послала.
— Я только не понял, почему ты меня отправила. У тебя же должны быть презервативы, раз ты позволяешь ему…
— Нам просто повезло, что ты ушел, Джонатон. Представь, если бы тут застукали нас?
— Ну, было бы не так плохо, как…
— Я его жена. Давай сменим тему.
Мы не стали. Просто оба уставились в потолок. Но где-то там, в глубине, где наши тела лежали подле друг друга, ее рука нашла мою. Она провела ею вдоль своего бедра, по животу, над грудью, мимо шеи, к губам. Поцеловала костяшки, по очереди.
— Что мы будем с тобой делать? — спросила она.
— Есть у меня кое-какие идеи.
— Слишком рискованно. Тебе нужно одеться. Откуда ты знаешь, что мой муж не придет?
— Жанель сказала, что берет его с собой в…
— Так вот, значит, как это между ними.
— Все возможно.
Стэси повернулась ко мне, прижала мою руку к своей плоти.
— Он знает, что я никогда не напишу новый роман. Он уверен, что нет смысла меня содержать.
— Ты сказала ему, где взяла «Как пали сильные»?
— Нет, конечно. Но вряд ли я смогу украсть продолжение.
— Ты крепко влипла.
— Я пожертвовала ради него своей жизнью, Джонатон. Я даже колледж не окончила.
— Тебе нужна вторая книга.
— Особенно после этой премии. Все слишком многого ждут. Саймон говорит, каждый день добрая дюжина людей его спрашивает, когда выйдет мой новый роман, даже, как ни странно, его подрядчик. А мне вообще нечего предложить.
— Ты уверена?
— Ты не плагиатор, Джонатон. Тебе не понять.
— Стэси, как ты не видишь, у тебя есть то, чего никогда не было у меня, — история.
— Моя жизнь, моя трагедия? Кто в это поверит?
— Вот именно.
— Ты же не хочешь сказать…
— Да.
— Но я не могу…
— Иди сюда. — Я обнял ее, бессильно обмякшую, точно пальто без человека: уже не такое истощенное, ее тело все равно казалось каким-то пустым, ее личность дремала под покровом кожи. Я обхватил ее одной рукой, а другой распутывал колтуны в волосах, вытирал ей глаза. Поцеловал в губы. — Рассказать твою историю просто, как весь день валяться вдвоем в постели.
— Тебе легко говорить. Ты ведь можешь писать.
— Я и буду. Ночью.
— Тогда это будет твой роман.
— Возможно, мои слова. Но имя — твое. Это что, важно?
Она выгнулась, чтобы увидеть мое лицо.
— Почему ты мне помогаешь?
— А ты как думаешь, Стэси?
— Ты очень скоро устанешь от этого тела. — Она подняла простыню и посмотрела. — Во мне ничего особенного.
— Но я люблю тебя.
— Нет, не любишь.
— Люблю.
— Ты не можешь. Это неправильно. — Она взяла меня за руку. — Я замужем. И ты забываешь о Мишель.
— Это нетрудно.
Она прикусила мои пальцы.
— Джонатон, мне жаль ее. — Пососала мой большой палец. — Она такая верная. — Поцеловала мою ладонь. — Мы должны быть такими же хорошими. — Дотянулась до моего члена. — Видимо, никогда не будем. — Сжала сильнее.
— Ммм…
— Ты такой забавный. — Она отпустила меня. — Думаешь, ты сможешь написать мою историю?..
— Да.
— А я — выдать ее за свою книгу?..
— Да.
— Сказав людям, что это… художественное произведение?
— Да.
Она улыбнулась мне:
— Как?
— Ты все мне расскажешь.
— А если у меня есть секреты?
— Ты признаешься во всех без остатка.
— Ты просишь о настоящей близости.
— Ты мой рассказчик, Стэси. Ты должна полностью отдаться мне.
— Ты понимаешь, что делаешь.
— Я уже это делал.
— Сибил в «Модели» была ненастоящая.
— А какая разница? Это же выдумка, Анастасия.
— Тогда я смогу выдумывать.
— Я пойму. У выдумок будет другой вес. Чтобы роман получился, пообещай мне быть абсолютно честной. Мне нужно кроить из цельного куска.
— Я попробую. Но тогда я должна быть честна сейчас: я собираюсь остаться с Саймоном, Джонатон. Я дам тебе написать мой роман, но только чтобы удержать Саймона. Что бы между нами ни происходило, ты должен это знать. Так что, по-моему, даже начинать не стоит.
— У тебя есть история — она стоит того, чтобы ее записать, и репутация — она заставит людей ее прочитать. Даже этого почти достаточно.
— Когда ты бросил писать, — сказала она потом, — это было не по доброй воле.
— Да, не добровольно.
— Что бы ты сейчас ни написал, Фредди не напечатает.
— Мой роман? Я — заведомая неудача. Даже под псевдонимом у меня больше шансов.
— И все же ты не написал…
— Я же говорю: с тех пор, как я закончил «Покойся с миром, Энди Уорхолл», я не мог выдумать ни одного интересного персонажа.
— Пока не нашел меня.
— Ты — другое.
— Ты что-то увидел с самого начала.
— Я заинтересовался.
— У тебя уже была Мишель.
— Прекрасно знаешь, как ничтожно Мишель смотрелась бы в романе. У нее повествовательный дар расписания.
— И ты подумал, что совратишь меня и получишь материал для сочинительства. Ты даже именем моим хотел воспользоваться с самого начала?
— А ты с самого начала хотела стать плагиатором и ложиться под мужиков ради их слов?
— Я просто пытаюсь вести нормальную жизнь… Любящий муж… Дом…
— Американская Мечта, Стэси. Как оригинально.
— Ты не понимаешь меня. Я никогда не хотела ничего сверхъестественного. Я думала, буду ученым и смогу читать книги. Или стану женой, буду стелить постель. Не важно. Ты воображаешь, будто у меня есть амбиции. Ты как все писатели, Джонатон, не видишь дальше собственного желания создать целый мир, не желаешь понять, что большинству людей нужно в нем просто жить, день за днем, достаточно успешно и относительно без проблем, иногда молиться богу или делать что-нибудь хорошее поближе к дому, читать стихи или слушать музыку, вступить в брак хотя бы такой же удачный, как у родителей, что как минимум означает — вырастить ребенка. Никто из вас не может этого постичь: Мишель слишком профессиональна, Саймон слишком респектабелен, ты слишком… необычен. А я обыкновенная. Смешно, что среди вас экзотической оказалась я, правда?
— Нет, Анастасия. Ты не можешь быть обыкновенной. Ты что, не понимаешь? Твое желание быть как все еще непостижимее, чем желание Мишель стать значительной или желание Саймона стать безупречным. Я понимаю тебя. Я понимаю, что только ты и я можем дать друг другу то, что нужно нам обоим.
— Секс?
— В том числе. — Я поцеловал ее в губы. — Но для начала расскажи-ка мне о своей юности.
Странно, что ты никогда не менялась, Анастасия, никогда до конца не ребенок, никогда по-настоящему не взрослая. Я хотел прожить твою жизнь в твоих рассказах, но в них не было видимого порядка, они не предполагали хронологии. Время от времени по какой-нибудь внешней детали я мог догадаться о возрасте: так по прическе или мебели вычисляешь, когда написана картина. Но и это ничего не объясняло: до того как Саймон тебя нашел, ты словно существовала без причины и следствия; что бы ни происходило с тобой сейчас, не влияло на то, как ты вела себя потом. Если ты была таким хорошим читателем, как же ты жила, не сознавая подтекста собственной драмы? Может, это и означает отсутствие амбиций? Возможно, это свойственно человеку?
Каждый твой день был моим, Анастасия. Странно, что ты всегда отвечала, никогда не спрашивала. Ты не отвлекала нас характеристиками или мотивами, своими или моими, не говоря о возможном вмешательстве других. Мы установили распорядок, дабы ограничить наш роман, словно эти восемь из каждых двадцати четырех часов могли обнимать друг друга вне всего пространственно-временного континуума. Но Стэси, моя Стэси, неужели ты и вправду любила меня по часам? Неужели желала меня, лишь пока я был рядом? Ты разгуливала без белья. Ты была очаровательна. Ты трахалась со мной на любой поверхности, способной выдержать твой тающий вес. Ты кормила меня тем, что Саймон оставлял специально для тебя, никогда не ела сама. А в назначенный час мы брали пилюли, прописанные тебе психиатром, — ты жаловалась Саймону, что от них умирает все ниже талии, — и смывали их в канализацию. Ты была умна. Изображала ненормальную. Убедила мужа не сбивать ритм твоей работы. Планируя вернуться домой до вечера, он должен был позвонить и спросить разрешения. А ты задавала ему сугубо личные вопросы: ответы нужны были мне для восполнения пробелов в его жизни. Ты выудила из него всю историю его семьи ради своего нового романа, моей следующей книги. Ты сделала ее нашей.
Он следил за твоими достижениями. Страницы, которые я писал по ночам, отправив спать Мишель, — уверенную, что, вдохновленный твоим возвращением, я наконец-то принялся за новую книгу, достойную премий, — ты печатала под мою диктовку на следующий день. Ты расшифровывала мои слова, не слыша историй, отказывалась даже вычитывать текст, что накапливался на твоем столе: уже расставшись со своим будущим, ты стремилась удержать хотя бы прошлое. Ты боялась, что на бумаге оно лишится реальности. Может, ты была права. Я писал от третьего лица во избежание любых подозрений относительно тебя или, по крайней мере, относительно того, что преступление, в котором героиня признавалась, на самом деле принадлежало тебе, словно вину можно подавить грамматикой.
Ты говорила мне, что хочешь сохранить свои воспоминания в первом лице единственного числа. Но Стэси, моя Стэси, если ты предпочитала не считать себя кем-то другим, разве не стала бы ты ученым? Что ты обменяла на Саймона? Странно, что ты никогда не менялась, даже прикинувшись другим человеком.
Слишком многие ее истории были с изъяном — это заметно, только если записать на бумаге; их стоило если не выкинуть сразу, то хотя бы искусно подрезать. Многих я уже коснулся; ее рассказы об учете спортивных товаров в дядином магазине повторять, конечно, не стоит, и я, пожалуй, слишком задержался на ее влечении к Саймону. Подавляющую часть любой жизни можно вычеркнуть без особых потерь — во всяком случае, для тех, кто ею не живет.
Но каждому автору, несомненно, важны разные подробности. Если Сибил была относительно неизменна как плод моей фантазии, у прошлого Анастасии не было таких ограничений. Уже начав писать, я сознавал, что другой на моем месте, возможно, создал бы повествование, ничем не напоминающее мой рассказ. Думаю, я пытался овладеть Стэси. Мне казалось, я ее получил. Но потом она шокировала меня тем, о чем я и не подозревал. Останавливала меня, когда я освобождал ее от одежды. Рассказывала невероятное. Или высказывала мнение — казалось, непростительное.
— Саймон невиннее любого из нас, — сказала она мне однажды утром. — Ты его называешь Пигмалионом. Это несправедливо. Он не делал из меня ту, кем я стала.
— Ты правда в это веришь, Галатея?
— Ты думаешь, все так же просто, как в старом мифе. Ты об этом пытаешься написать? Не выйдет. Твои герои не оттуда.
— Но это действительно Овидий, Анастасия. Женоненавистник Пигмалион ваяет из слоновой кости идеальную женщину Влюбляется в свое творение, называет ее Галатеей. Вечно романтичная Венера ее оживляет. Они женятся. Разумеется, на этом все заканчивается. Овидий оставляет воображению читателя…
— Я не из слоновой кости, Джонатон.
— Саймон сделал тебя писателем. Мир сделал это реальностью. Ты замужем. У меня есть идея, как это должно закончиться.
— Твой замысел талантлив…
— Я знаю.
— Но ты ошибаешься.
— Это почему?
— В одном важном моменте: я сама была собственным скульптором.
— Саймон стал называть тебя писателем, когда ты еще не показала ему ни слова.
— Но я создала книгу.
— По его идее.
— У него не было идеи. Он просто недопонял.
— Ты сказала ему, что ты исследователь, Стэси. Возможно, он не интеллектуал, но способен отличить ученого от…
— И я увидела, во что он хочет верить, а удача дала мне возможность оживить эту иллюзию.
— Саймон стал называть тебя Анастасией, Стэси. Заставил Жанель трудиться над твоим имиджем. Попросил меня помочь твоему равновесию. Ты бросила курить.
— Но посмотри на меня сейчас.
Она выглядела кошмарно. Такая худая, что неряшливое платье едва держалось на костлявых плечах. Колени в ссадинах от секса в ванне, волосы слиплись от моей спермы.
— Ты очень сексуальна.
— Я не об этом, Джонатон. Я выгляжу совсем не так, как ты описываешь, и уж точно не так, как хотелось бы Саймону. Наверное, он бы предпочел, чтобы я стала его Галатеей. — Она вздохнула. — А ты чем-то от него отличаешься?
— Я только хочу, чтобы ты была собой.
— …если мое «я» не противоречит твоему представлению обо мне. Тебе хочется воображать, будто я какая-то беспомощная инженю, и пока я твоя шлюшка, ты доволен. Если уж на то пошло, — твой комплекс Пигмалиона гораздо хуже, чем у моего мужа. Возможно, он и пытался выточить мой образ согласно своим профессиональным требованиям. Но ты надеешься, что я приму выдуманную личность.
— Не вижу никакой разницы.
— Вы оба не видите, что я — активный участник собственной жизни. Я не метафора.
— Можно мне использовать эту строчку в романе?
Она пожала плечами:
— В конце концов, автором буду я.
— Если ты и впрямь не просто принадлежность Саймона, не понимаю, зачем тебе сочинять новую книгу. Он — не единственное, что у тебя есть, Стэси. Оставь его, ради меня. Я брошу писать. Ты будешь, кем захочешь.
— Ты так уверен, что я тебя люблю?
— А ты любишь?
— Это не важно. Я тебе рассказывала историю.
— Историю.
— Для моего романа.
— А если я откажусь писать?
— А если я откажусь трахаться?
— Это больше, чем трахаться, Стэси.
— А писать? Так же интимно, нет?
— Ты могла бы рассказывать мне истории и не ради Саймона.
— Я никогда раньше этого не делала. И вряд ли буду делать снова. Попробуй пользоваться моментом. Я здесь. Я твоя. Спрашивай, что хочешь, что сможешь вместить в день.
— А завтра?
— Начнем сначала.
— А когда я допишу последнюю главу?
— Я не знаю ответа. Возможно, будет следующая книга…
— …и мы будем продолжать вечно?
— Заранее никто не знает. Вы, писатели, так хорошо управляетесь с финалами, так стремитесь к завершению. Вы не понимаете: когда все кончилось, есть определенность, но в финале никакого удовольствия.
— Есть воспоминания.
— Это все, что тебе от меня нужно? Если так, ты их уже получил.
— Я уже и сам не знаю.
— Бедняжка, иди сюда. — Она притянула меня к своим коленям. Она кормила меня дымными поцелуями. Мои руки искали ее грудь под мешковатой одеждой. Она соскользнула с ее плеч, когда она встала. Она расстегнула мне брюки. Сжала мой уже вставший член. — Что мне сделать, чтобы ты это запомнил? — Она встала на колени, дабы рассмотреть этот вопрос. Побывал ли я уже в каждом отверстии? А она? Оставались ли хоть одна хитроумная позиция, невыразимая манипуляция? Место извращенное, как ее брачное ложе, или же бестолковое, как кухонная раковина? Честное слово, не помню. Мне запомнилась не эта бесчувственная сексуальная новизна, которой мы каждый день предавались, чтобы наверняка не наскучить друг другу, но прикосновение ее рук, обнимающих меня, рук, что всегда сжимались на моем затылке, и ее простая улыбка в начале каждого изобретательного оргазма. Я помню лишь обычное наслаждение и необычную симпатию наших тел, кратко сходящихся, чтобы остаться вместе, притихших между рассказами.
Саймон вызвал меня к себе в галерею. Он хотел бы поговорить со мной наедине, сказал он, по деликатному вопросу, который не стоит обсуждать по телефону. Я пожаловался, что слишком занят.
— Моя жена может часок побыть в одиночестве, — сказал он. — В конце дня она, несомненно, не останется без внимания.
Значит, он знал. Я скажу ему, что надо позволить Стэси выбрать. А потом склоню Стэси к решению доводом, который приготовил для нее: я — ее единственный выбор.
Я приехал вовремя. Он заставил меня ждать. Я разглядывал его последнюю выставку.
Смотреть было особо не на что: в центре комнаты стоял банковский сейф, который вместил бы циркового артиста-эскаписта, закрытый на задвижки и перетянутый сетью цепей с висячими замками. Рядом на столе лежали пачки красных лотерейных билетов, какие можно купить на ярмарке: корешки из плохой бумаги — вписать свое имя и адрес, отрывные купоны — глянуть, когда будут называть номера.
— Позволь дать тебе шанс, — сказал Саймон, появляясь из своего кабинета, замотанный в телефонную гарнитуру. — Я думаю, тебе понравится…
— Саймон, все не так просто.
— Ну разумеется. Но ты же не предполагаешь, что я…
— Предполагаю.
— Я не художник.
— По-моему, ее намерения вполне ясны.
— О каких намерениях можно говорить в наше время?
— А что нам еще остается?
— Остается работа.
— Почему ты решил, что это все ее?
— А что такого, если кто-то помогает? Тот, у кого есть навык?
— Значит, тебе все равно.
— Меня интересует, что из этого выйдет.
— А договор тебя не волнует?
— По-моему, все получается.
— Но для чего?
— Чтобы дать тебе шанс.
— Это же не все, правда?
— Остальное зависит от тебя.
— Мне нужно больше.
— Почему тебе этого мало?
— Потому, что я хочу все сразу.
— Ты готов заплатить?
— Сколько?
— Восемьдесят пять тысяч долларов. За вычетом налогов.
— Ты сошел с ума.
— Такова цена.
— Цена чего?
— Только содержания. И, по условиям договора, тебе придется хранить ключи от всех замков. Я и не знал, что ты теперь покупаешь искусство.
— Я не… я не могу… я должен… обсудить это с Мишель.
— Понимаю. Но сейчас хотя бы испытай судьбу. Это бесплатно.
— Что я должен сделать?
— Хочешь сказать, что не понимаешь?
— Не совсем.
— Даже после интервью Мишель с художником?
— Кажется, я его не читал.
— Но ты ее… Вряд ли я когда-нибудь пойму тебя, Джонатон. — Он все равно оторвал один лотерейный билет от рулона. — Вот как это происходит: художник предлагает каждому из неограниченного числа людей единственный шанс, причем все они будут вечно храниться в этом сейфе. Мишель это описывает как лотерею, которая может состояться в любой момент, но на самом деле не состоится никогда. Поэтому тот, кто станет хранителем лотереи — которая представляет собой коллективную собственность всех участников, — должен всегда носить при себе ключи от сейфа с шансами всех участников. Иначе может произойти незаконный розыгрыш, и, независимо от того, чей билет вытянут, все, включая победителя, теряют свои шансы — событие, последствия которого, я уверен, сможешь оценить даже ты.
И я заполнил билет. Саймон опустил корешок в маленькую прорезь на сейфе, потом отдал мне оторванный купон.
— Это нужно хранить вечно. Доказательство права собственности.
— Собственности.
— Твоя доля Судьбы. Что заставляет меня перейти к другой теме, а именно к судьбе моей жены Анастасии. — Он пригласил меня в свой кабинет. Освободившись от телефона, быстро повернулся, чтобы глянуть на свое отражение в плексигласе, защищающем рисунок Халцедони Боулза, а затем принял свою обычную позу — спокойная президентская уверенность в собственных возможностях плюс баронская беззаботность, — усевшись за столом красного дерева. — Я знаю, тебе очень нравится моя жена, Джонатон, и я ценю ту роль, которую ты играешь в ее жизни. Я признаю твою заслугу в ее возвращении, в буквальном и в переносном смысле. Ты обеспечил ей все необходимое, чтобы она приступила к новому роману. Ты хороший друг. Она давала тебе прочесть что-нибудь из того, что написала?
Я не соврал, сказав, что нет.
— Как ты, вероятно, знаешь, роман обо мне. Меня беспокоит, Джонатон, что могут всплыть некоторые нелицеприятные подробности моей жизни.
— Почему ты решил, что роман дурно с тобой обойдется?
— Я не говорю, что дурно. Моя жена меня любит. Но я допускаю, что она, возможно, не всегда правильно судит. Ей не хватает твоего такта. И я не уверен, что был в должной мере осторожен, если учесть, сколько я ей рассказывал.
— Но ее книга будет художественным вымыслом, Саймон.
— Если автор известен, люди читают книгу, как будто это реальные факты.
— Нет — если они умны.
— Такие еще хуже. Читают книгу как головоломку и собирают, как им вздумается.
— Тогда не важно, что попало…
— …и важно, что не попало. Я бизнесмен, Джонатон. Я даже не прикидываюсь художником. У меня есть только моя репутация; и я хочу ее защитить. Во благо Анастасии не распространять слухов, но, боюсь, она этого не понимает.
— Ты ей что-нибудь говорил?
— Она меня боготворит. Моя критика может повредить творческому процессу.
— Вот уж сомневаюсь.
— Но с тобой у нее рабочие отношения. Твоя помощь очень важна, ее невозможно переоценить. Я только прошу задать ей некоторые рамки… пристойности.
— О чем бы ты хотел, чтобы люди не узнали?
— Используй свою интуицию.
— Мою интуицию, Саймон? Я писатель, а не цензор.
— Слухи начинаются с упоминания непристойности или беспринципности.
— Сочинительство начинается с переработки непристойности и беспринципности.
— Я понимаю, это деликатное дело.
— Возможно, Анастасия — обуза для тебя.
— Я ценю, как ты обо мне заботишься, несмотря на вашу с ней дружбу, но ты должен помнить, что она моя жена.
— Что с последней частью аванса за ее новую книгу?
— Он уже потрачен. Но если ты сделаешь, как я говорю, то не пожалеешь о потраченном времени.
— То есть?
— Как редактор-консультант, ты, видимо, заслуживаешь небольшой доли авторских отчислений. Анастасии необязательно об этом знать.
— Мне бы не хотелось извлекать из нее выгоду.
— Тогда что я могу предложить?
— Мне нужно проводить с Анастасией больше времени.
— Уединиться где-нибудь?
— Хорошее начало.
— Я понимаю, как непроста, вероятно, эта работа — помогать ей в ее нынешнем состоянии писать новую книгу, особенно учитывая ожидания читателей. Но я боюсь, что могут подумать люди, если твое участие станет еще очевиднее.
— Очевиднее?
— Если люди будут видеть вас вместе.
— Хочешь сказать, они могут подумать, что…
— …вы сотрудничаете.
— А отсюда вновь непристойные слухи или беспринципные поступки.
— Ты понимаешь.
— По крайней мере, начинаю улавливать.
— Может, я смогу отправить тебя с Мишель в отпуск. Кики говорит, у нее есть возможность получить скидку на круиз в нетуристический сезон. Возьмешь с собой работу Анастасии. Твоя невеста погреется на солнышке. А когда вернетесь, скажешь моей жене, что делать. Тебя она послушает.
— У меня нет невесты, Саймон.
— Мишель за тебя не выйдет?
— Мишель — не единственная, чье согласие требуется.
— Она независима.
— Как и я.
— Ты ждешь другую женщину? Я просто не знаю, что может быть лучше для тебя. Мишель делает карьеру.
— А Анастасия — нет, — заметил я. — Почему ты не женился на Мишель?
— Наверное, мозгов не хватило.
— Ты бы и сейчас предпочел ее?
— Я люблю Анастасию.
— Почему?
— Потому что она моя жена, Джонатон. Это и ожидается, это и значит любить. У меня успешный бизнес, поэтому, сам знаешь, я не сентиментален. Но у меня есть чувство долга и долг чувствовать к Анастасии все, что она чувствует ко мне. Мы связаны взаимной ответственностью.
— И ты никогда ей не изменишь?
— Чем бы я ни занимался, я это делаю ради нас обоих как договорного союза. Если мне что-то нужно, мне это нужно для нее, потому что она… нужна мне. — По-моему, я никогда раньше не видел, как он краснеет. — Все это сплошная тавтология, прими на веру, и все. Если ты женишься на Мишель, тебе не придется мучиться этими бесполезными вопросами, Джонатон, и не исключено, что ты сможешь написать собственный роман.
В тот вечер Анастасия задержала меня допоздна, уверенная, что Саймон знает о нашем романе и собирается ее бросить. Она заставила меня повторить весь разговор и отнеслась к нему с такой дотошностью, что объект ее изысканий можно было принять за литературу.
— Подтекст становится ясен, когда мы рассматриваем, как он относится к Мишель, — объяснила она, и хотя ей пришлось согласиться, что Саймон не отличит подтекста от притворства, она все равно отправила меня домой, не поддавшись ни единому обличительному поцелую.
Когда я приехал к Мишель, она, видимо, уже некоторое время была дома. Мебель стояла криво, ящики и полки в беспорядке, а Мишель, не переодевшись после работы, сидела на стремянке в кладовке, роясь в старых папках с рецептами.
— Снова решила заняться кулинарией? — спросил я. Она пожала плечами. Я взял у нее из рук пластиковую коробку для файлов и поставил ее на пол к остальным. Выглянул в гостиную. — И дизайном интерьеров?
— Кажется, я кое-что потеряла и пытаюсь найти.
— Что ты потеряла, Мишель?
— Может, кольцо.
— Зачем ты хранила его вместе с рецептами?
— Я уже везде искала.
— Но не нашла? То есть вообще ничего не увидела?
— Ничего хорошего. Ты сегодня был с ней?
— С кем?
— С Анастасией. С кем еще?
— Я виделся с Саймоном.
— Я знаю.
— Да?
— Он мне звонил. Спрашивал, не находят ли другие, что в том, сколько времени вы с ней проводите, есть что-то непристойное. Сказал, что ты предложил уехать с ней на неделю, но он беспокоится, что люди подумают.
— И что ты ответила?
— Да как у тебя язык поворачивается спрашивать?
— Ты ему так и сказала?
— Я говорю это тебе. Я понимаю, ты за нее очень переживаешь, Джонатон, но всему есть предел. Я определенно не хочу знать, чем вы там занимаетесь дни напролет…
— Сегодня Анастасия рассказывала, как усердно трудилась в библиотеке.
— У Стэси склонность преувеличивать. У нее живое воображение. — Мишель опустила взгляд на свои крупные ступни. — Во всяком случае, я всегда так считала.
— Она говорила о своей начальнице, женщине, которую звали мисс Флаунс, — продолжал я нести все, что приходило в голову, лишь бы не прерывать разговор. Пока я не вычислил, в чем именно Мишель подозревала меня и Анастасию, и не понял, насколько серьезны ее основания, я не дам ее журналистскому чутью никакой пищи, кроме сомнений. Я плохой актер, но сейчас это было к лучшему. Я что-то скрывал, ясно как день, но мне не хватало мастерства, в коем опыт общения с мошенниками научил ее искать потайные смыслы отработанных жестов. Может, мне стоило просто быть честным? Правда освободила бы меня. Но ущерб, который Мишель могла причинить в зависимости от того, что знала, показался мне слишком серьезным; я не мог рисковать: правда вполне могла снова отправить Стэси в психушку. Поэтому я рассказывал Мишель, как мисс Флаунс заставляла Анастасию каталогизировать пожертвования выпускников, а Анастасия развлекалась, читая все подряд.
— Вечно все оправдывают Стэси, говоря, что она уникальна, — заметила Мишель, — но иногда я сомневаюсь, есть ли в ней хоть что-то особенное. — Она прошла на кухню. — Ты как думаешь, Джонатон? Она ведь, кажется, близка с тобой, как ни с кем из нас.
— Не понимаю, о чем ты.
— Она доверяет тебе то, о чем не сказала бы мужу или ближайшей подруге.
— Мисс Флаунс — это ерунда.
Мишель открыла бутылку с пивом и вручила мне. Себе из холодильника пива не взяла.
— Мисс Флаунс ерунда? Да ты вещал так, будто на ней свет клином сошелся.
— Я думал, тебя это позабавит.
— Как Саймон, вероятно, позабавился, услышав, что для него Анастасия — потенциальная обуза.
— С чего вдруг он тебе это сказал?
— Спросил, согласна ли я. — Она перекладывала ложки и вилки в ящике для приборов, словно это могло что-то изменить. — Тогда у меня не было ответа.
— Тогда?
— Может, пару часов назад.
— А сейчас есть.
— Я еще не знаю точно, чему верить.
— Может, я могу что-то объяснить? — Покончив с пивом, я выбросил бутылку в…
— В корзину для перерабатываемых отходов, пожалуйста.
— Ну да. — Я переложил пустую бутылку в мусорную корзину, специально окрашенную в голубой — напоминание о ясных днях впереди, заслуженных простейшей домашней рутиной. — Мне кажется, ты хочешь что-то сказать.
— Куда ты дел ложечку для дыни?
— Что?
— Ты один раз ею пользовался, пару лет назад. С тех пор я ее не видела.
— Возможно, она у меня дома.
— Я хочу, чтобы ты ее вернул.
— Она стоит семьдесят девять центов, вряд ли больше. — Я запустил руку в карман брюк.
— Мне не нужны твои деньги.
— Может, скажешь мне, в чем дело?
Она захлопнула ящик для приборов.
— Я слишком устала. Пожалуйста, выключи свет, когда соберешься спать.
— Сейчас всего… — Я взглянул на кварцевые часы у нее над головой. — Восемь тридцать.
— Вот и радуйся. Больше времени на книгу, да?
— Ты сама хотела, чтобы я вернулся к романам.
— Не сомневаюсь, у тебя выйдет бестселлер, дорогой.
— Почему ты так говоришь?
— Раз ты внимателен к Анастасии, я уверена, она поделится с тобой всем, чего достигла.
Она поцеловала меня в щеку и не сказала больше ни слова.
Затем почистила зубы и легла спать. Я начал разбирать учиненный бедлам. У стремянки я обнаружил свои рукописные заметки, так и лежавшие в обычной папке для рецептов, одной из трех (с пометкой Д.О.С.Л.), что я заметил у ее ног, — неизвестно, успела она их проверить или нет. Но и это ничего не объясняло: она могла иметь в виду что угодно, ее слова полнились загадочным смыслом — который вкладывала она сама или на пустом месте выдумывал я. Она рассердилась. Хотя бы в этом можно не сомневаться. Но если после разговора с Саймоном ее подозрений хватило, чтобы привести квартиру в такое плачевное состояние, возможно, одно это и объясняло ее ярость. Однако если она нашла мои записи, она узнала кое-что еще: в зависимости от того, что Саймон рассказал ей о новом романе жены, Мишель могла сообразить, что Анастасия и я, по сути дела, пишем одну и ту же книгу. Мишель сомневалась, есть ли в Стэси нечто особенное. Правда, история, которую я успел записать, рассказывала о Стэси до кражи «лирической легкости юности» Хемингуэя (каковая явилась, как Хемингуэй и предупреждал, «такой же непрочной и обманчивой, как сама юность»). Однако достигают ли тайные любовники такой близости, чтобы искусство их исказилось до нечаянной неотличимости? Я мог бы размышлять о своем интеллектуальном родстве со Стэси бесконечно, не приди мне в голову другая, несколько менее философская мысль: а что, если Мишель обнаружила ту уцелевшую страницу оригинала хемингуэевского романа, вверенную мне Анастасией? Я вложил страницу в книгу на полке Мишель: поскольку она никогда не читала того, что в своей нечувствительности ко времени нуждалось в переплете, я решил, что надежным местом будет «Исчерпывающий указатель библейских слов и выражений» Стронга, унаследованный ею от бабки вместе с собраниями сочинений Августина, Ансельма, Шекспира, Скотта и Киплинга, а также разрозненными ранними изданиями Оскара Уайльда и ему подобных; все они хранились в массивном дубовом книжном шкафу, где она рассчитывала однажды выставить наши семейные фотографии. Как и Стэси, я попытался действовать по науке, вложив последнюю страницу рукописи в конкорданс под заглавием «Падший», где, естественно, была ссылка на строку из 2 Книги Царств, 1:27 — «Как пали сильные, погибло оружие бранное!» — откуда Хемингуэй стибрил название своего первого потерянного романа.
Но, как ни справедливо было предполагать, что вряд ли Мишель — по крайней мере, в этой жизни — захочет узнать, где именно в Библии короля Якова[56] упоминается падшая девственница, традиция, лик, ковчег и Вавилон, я не предполагал обнаружить сам шкаф падшим на пол. Киплинг, укомплектованный в восемнадцать единообразных томов, валялся унылой грудой рядом с перевернутым ящиком стола, а «Исповедь» Августина была грубо расплющена тяжестью шкафа. «Пусть же обратятся, пусть ищут Тебя; если они оставили Создателя своего, то Ты не оставил создание Свое».[57] Закрепив полки, я поставил книгу на место. Возвращая комнате обычный порядок, я обнаружил другие работы Августина, собрание стихов Лонгфелло и Лоуэлла. Я разбирал все, расставлял по местам мебель, раскладывал подушки по диванам, ставил искусственные ирисы в пластиковые вазы, имитирующие металл. Указатель исчез.
Я проверил спальню. Куда бы она его ни дела, ей все равно как следует не спрятать вещь такого размера и веса. Я подошел к ней. Опустился на колени, чтобы заглянуть под кровать.
— Иди спать, Джонатон, — сказала Мишель. — Который час?
— Около полуночи.
— Что ты делаешь? — Она подперла рукой подбородок. — Что ты шаришь под матрасом? Я здесь, сверху. — Она протянула ко мне другую руку, погладила меня по носу пальцами, что пахли мылом и кремом. — Извини, я была не в себе.
— Я не хотел тебя будить.
— Я знаю, это не твоя вина.
— Что?
— Она не так невинна, какой кажется.
— Кто?
— Есть пределы тому, что ты можешь делать для Стэси.
— Почему?
— Я знаю, я сама тебя в это втянула. Я знаю, ты пытаешься помочь. Ты не знаешь мир так хорошо, как я, милый. Вот почему ты писатель, а я журналист. Я должна тебя защищать, потому что люблю тебя. По-моему, тебе нужно перестать торчать у Стэси. Мне приходится полностью доверять тебе, но не уверена, что смогу так же доверять ей.
— Со мной она всегда честна.
— Верь во что угодно, милый. Но, пожалуйста, ложись спать. Дай мне обнять тебя. — Она притянула меня к себе. — Потому что я собираюсь защитить тебя, хочешь ты этого или нет.
— Чем заканчивается эта история? — спросил я Анастасию назавтра. — В романе что-то должно произойти.
— Зачем?
— Должно быть заключение. Точка.
— Меня поймают?
— И что тогда?
— Не знаю. Это еще не произошло.
— Постарайся представить.
— Но, Джонатон, я не могу представить, как хоть в чем-то, что я когда-либо делала, может быть точка. Я не знаю, что случилось бы, если б меня поймали. Если б я нашла конец для своей истории, он бы не был вымышленным.
— Но ты же понимаешь, необходимо…
— Ты ждешь озарения?
— Согласен на завершение.
— По-моему, какой-то президент или генерал, или кто там еще, говорил, что история — всего лишь одно чертово событие за другим.
— Верно — для президента или генерала. Жизнь в настоящем и есть просто одно чертово событие за другим. Но повествование бывает только после свершившегося, когда моральный вес поведения можно сопоставить с моральным весом намерений.
— Джонатон, дорогой, мы — не после свершившегося.
— Но мы ничего не достигнем, если так и застрянем в настоящем. Ты можешь бросить Саймона. Мы можем начать сначала.
Она грустно улыбнулась:
— Знаешь, что Гертруда Стайн сказала Хемингуэю, когда он прочитал ей отрывок из «Как пали сильные»?
— Я думал, никто не видел оригинала рукописи, кроме тебя, меня и…
— Он тогда очень уважал ее мнение. Наверное, пришел к ней в салон и читал ей наедине. Позже она цитировала другим только свой ответ.
— Ей понравилось, но она уже не знала почему?
— «Начни заново, — сказала она ему, — и сосредоточься».
— Он так и сделал.
— Ему пришлось. А я не могу.
— И что?
— Посмотрим.
— Ты знаешь.
— Еще нет.
— Галатея, — сказал я.
Она сжала мою руку:
— Пигмалион.
Судя по счетам, ты ходила в супермаркет. Вспомни, ты не выходила из квартиры, с тех пор как вернулась из клиники; почти ничего не ела и не спала по ночам, бесчинствовала каждый день и, должно быть, выглядела дай боже, мало напоминала человека, не говоря о восхитительном молодом авторе самого знаменитого романа современной Америки. Я тебя знаю, Стэси: не обладая ни координацией, ни предусмотрительностью, необходимыми, чтобы незаметно маневрировать с тележкой среди толп народу в проходах, ты взяла корзину. И в любом случае ты не собиралась принимать так много, столько лишь, чтобы мы не ошиблись, чтобы твое пробуждение не утратило драматизма, даже если бы мы вели себя так, словно это был несчастный случай.
— Спишь?
— Да. — В одежде забравшись в постель к Стэси, я погладил ее волосы. Сквозь почти полуденный свет она сощурилась на меня и отвернулась к стенке. Моя рука спустилась по ее спине.
— Прекрати.
— Я не видел тебя два дня.
— В этом я виновата?
— Мишель меня отправила. Я же говорю: она сказала, это проверка, люблю я ее или нет.
— И как, любишь? — Анастасия перевернулась и уставилась на меня. Я вытер ее слипшиеся карие глаза. — Ты обгорел, — сказала она.
— На пляже. Так и бывает, когда мы ездим к океану.
— Ты по правде ее любишь.
— Океан — первое место, куда мы отправились вместе; ну, как пара. Вот и все.
— Значит, с вами все ясно. Видимо, так мне проще.
— О чем ты?
— Пожалуйста, просто женись на ней, Джонатон. Живите долго и счастливо. Это ты можешь стать Американской Мечтой. Ты это заслужил, ты сам понимаешь. А теперь уходи, оставь меня. — Завернувшись в простыню, она метнулась в ванную и принялась всухую давиться над унитазом.
Мне показалось, я слышу плач. Я вошел — ее тело скрутилось на полу, голова на унитазе. Она вытянула руку — удержать меня хотя бы на расстоянии руки. Я сжал ее ладошку, слабую, как всплеск воды. Она покачнулась. Голова легла на мои колени.
— Утренняя тошнота, — сказала она. — Наверное, женщинам, которые едят, приходится намного хуже.
Я отпустил ее руку:
— Твой муж сделал тебе ребенка?
— Саймон не смог бы при всем желании.
— У тебя его ребенок, потому что ты хочешь…
— Никакого его ребенка.
— Значит, ты собираешься…
— Тебе не кажется, что это лучше всего, при таких обстоятельствах?
— Без сомнения.
— Спасибо, что ты так уверен.
— А Саймон согласен?
— С какой стати мне говорить ему?
— Это его вина, что…
— …что я ему изменяла? Что не предохранялась? Что впустила тебя в свою жизнь? Он не виноват, Джонатон. И раз уж я признаю свою вину, думаю, тебе самое время признать свою. — Она отползла от меня. — Ты хочешь верить, что я твое создание? Почему бы и нет? Я позволяю тебе написать мой роман, эти вещи мало чем отличаются. Но Саймон не просто какой-то там характерный актер. Мы не вправе причинять ему боль, ни ради нашей истории, ни ради нашего… нашего физического удовлетворения.
— Тогда почему тебе не взять и не родить ему ребенка?
— Потому что он бесплоден, Джонатон. Как тебе еще объяснить?
— Но я же видел, как вы…
— Он не может эякулировать, ясно? Спермы нет.
— Так, значит, твой ребенок от… меня?
— Если, разумеется, не зачат непорочно. Зачем, по-твоему, я тебя спрашивала про аборт?
— Не делай этого. — Слова вырвались неожиданно, мы оба не готовы были вообразить все последствия.
— Ты же сам сказал, что я должна, без сомнения.
— Я не понял, о чем ты спрашиваешь.
— Пожалуйста, Джонатон. Повтори, что ты сказал.
— Не делай аборт.
— Не это.
— Это наша дочь. — Я снова взял ее за руку, ее ладонь выдиралась из моей. Приложил к ее животу. Она затихла. — Анастасия, ты должна быть со мной. Саймон не поймет. Как сможет понять мужчина, который стерилен? Между нами есть что-то живое, то, что взаправду важно.
— Для романа? Ты готов на все ради продолжения.
— Мы бросим книгу. Сожжем ее, как первую, только не оставим ни единой копии.
— Ты чокнутый. Я с тобой связалась, только чтобы…
— Это неправда. Саймон разведется с тобой. Я не вижу других вариантов. Я немедленно оставлю Мишель. Она будет довольна, что получит всю компенсацию за предоплату нашего круиза.
— Какого круиза?
— На Карибы, в июне. Но с этим покончено.
— Нет.
— Пойдем со мной, Стэси. У меня есть деньги. Если мы уедем сейчас, нам не нужно будет возвращаться.
— Куда мы поедем?
— В другую страну.
— В Мексику?
— Конечно.
— Я не говорю по-испански. И ты тоже.
— Мы купим словарь.
— Если мне и впрямь надо учить язык, пусть это будет русский.
— Тогда в Москву.
— Петербург? Там Набоков жил.
— Прекрасно. Тебе нужно что-нибудь надеть. Я вызову такси. В аэропорту найдем самолет. — Я встал. Она следом. Я вышел. Набрал номер на телефоне у кровати, со стороны Саймона. — Мне нужно такси в…
— Прошу тебя. — Стэси вздохнула и нажала отбой. — Тебе нужна я, а не другая страна. — Она обернула нас своей простыней и под этим покровом раздела меня.
— Я отправлюсь куда угодно, если ты будешь со мной.
— Мы уже здесь. Войди в меня.
Значит, все не важно? Последствия отложены, мы воспользовались моментом — нашим последним моментом.
Я составил нижеследующий отчет из газетных вырезок, а также полицейских рапортов и расшифровок стенограмм, ибо после случившегося все участники для меня стали недосягаемы. Я не профессиональный репортер, и обстоятельства не оставили меня беспристрастным. Но все же, несмотря на все оговорки, я чувствую, что обязан развеять слухи, которые сопровождают огласку, сопутствующую подобным обстоятельствам, и письменно изложить факты — с ясностью, каковой могу располагать по прошествии нескольких месяцев после окончания этой истории: в день возвращения из нашего трехдневного путешествия к океану Мишель взяла длинный перерыв на обед, чтобы съездить в Пало-Альто, — ее вторая за ту неделю полуденная вылазка в Университет Лиланда. В учебной части факультета английского языка она сообщила секретарю, что у нее назначена встреча с профессором Тони Сьенной, и ее отправили в факультетскую библиотеку. Она миновала закрытый кабинет, где встречалась с Тони Сьенной в прошлый раз, и попала в обшитую панелями комнату, где не было никого, кроме Тони. Он сидел за столом с библейским указателем, который она одолжила ему на днях.
Тони попросил закрыть дверь. Он выразил свое удовлетворение тем, что, послушавшись совета Донателло, она сразу принесла эту вырванную страницу ему, не тратя времени на менее уважаемых ученых, но когда она спросила о происхождении страницы, он замялся. Разумеется, он не отрицал, что отрывок дословно совпадает с текстом «Как пали сильные», тогда как бумага и чернила выглядели намного старше Анастасии, — но к чему или к кому следует отнести эту несообразность, он отказывался сообщить, пока Мишель не предоставит больше информации. Особенно его интересовали обстоятельства, при которых эта страница была получена, и возможное местонахождение остальных. После неоднократных заверений в том, что любые ее слова он сохранит в строжайшей тайне, и если дело дойдет до обвинения Анастасии в каком-нибудь злодеянии, он предоставит это дело ей, Мишель, та рассказала, что нашла страницу в собственной квартире, где ее, видимо, припрятал для надежности ее будущий муж. Однако, отвечая на вопрос, не считает ли она Анастасию и Джонатона сообщниками, она заверяла, что ее жених толком не общался со Стэси до выхода из печати «Как пали сильные».
Мало того. Мишель намеревалась доказать невиновность Анастасии — дабы убедить своего жениха, что ему не нужно защищать Стэси, храня в тайне свои подозрения, что ему следует смело доверять подобные проблемы будущей жене, а не распределять свои привязанности таким образом, который менее зрелой женщине дал бы повод для подозрения в неверности. К тому же, если бы Анастасия каким-то образом оказалась невиновной в вопиющем плагиате, самой Мишель не пришлось бы выяснять, откуда у ее будущего мужа взялась столь убийственная улика против ее лучшей подруги, как она попала к нему в руки и по какому соглашению, реальному либо им измышленному, на него падала ответственность за ее сокрытие.
— Возможно ли, чтобы Стэси не могла позволить себе новую бумагу, — спросила Мишель у Тони, — и была вынуждена использовать тетради, оставшиеся от?.. — Но вопрос прозвучал настолько глупо, что даже она не смогла договорить.
От обеих сторон мы слышали, что Тони взял контроль над ситуацией на себя и, с учетом ее значения для будущего западной литературной традиции, счел себя обязанным предотвратить любые скороспелые выводы. Под этим предлогом он настоял, чтобы Анастасия ничего не знала о его расследовании, которое «должно поставить всеобщее благо выше наших личных интересов», и чтобы даже этот Джонатон, которому «красота, быть может, важнее правды», был избавлен от соблазна опорочить свое доброе имя, уничтожив другие улики, находящиеся в его распоряжении. После этого Тони отдал ей указатель, но отказался вернуть оригинал рукописной страницы, заявив, что в его кабинете она будет в полной сохранности, и пояснив, что не может работать с ксерокопией, не располагая информацией о волокне бумаги, нажиме ручки и прочих криминалистических формальностях, которыми он не желает ей докучать.
Не озадачили ли ее эти странные формулировки, скорее юридические, чем научные? Спросила ли она, зачем ему устраивать такое серьезное разбирательство или что он собирается сделать с Анастасией по его окончании? Зачем вообще Мишель отправилась к нему, помня, что Тони и Стэси когда-то были вместе? Надеялась вернуть любовника, уличив подругу? Неужели признание Стэси виновной требовалось ей, дабы понять, как важна всем нам была ее внешняя невинность? Или Мишель просто запуталась, как все остальные?
Я рано ушел от Стэси в тот день. После того, как она осталась удовлетворена тем, что я остался удовлетворен ею, она захотела, чтобы я оставил ее одну. Помню, она сказала:
— Я чувствую себя как кошка, с которой слишком долго играли, — и натянула через голову старое льняное платье. Она хотела, чтобы я вылез из ее постели. Я, прирученный, хотел было помочь ее заправить. Стэси сказала, что мне пора.
— Мишель нет дома, по крайней мере сейчас.
— Если ты правда собираешься с ней расстаться, тебе, наверное, чемоданы пора собирать?
— Мне ничего не нужно. Мы купим все новое.
— Но я не…
— Помнишь, что ты мне сказала в «Пигмалионе» в нашу первую встречу?
— Когда Мишель представила меня Саймону? — Она нахмурилась.
— Я спросил тебя, предложила ли ты, как остальные, свою цену за «Пожизненное предложение». Ты сказала, что не стала бы тратиться на мертвое.
— Неужели ты это помнишь?
— Думаю, я смог бы повторить весь этот разговор — или любой другой.
— Тогда у тебя в голове больше, чем у меня в кофре. Я тебе уже не нужна.
— Ты сказала мне, что не стала бы тратиться на мертвое, Стэси. Оглянись. — Я обвел рукой комнату, перевернув Саймонову коллекцию старого веджвудского фарфора, разбив вазу. — Ты живешь в кунсткамере. Ты что, не понимаешь — мы можем оказаться где угодно? Мы начнем все сначала.
— А что мы скажем нашему ребенку? Ты забываешь, я известный писатель.
— Ты когда-нибудь читала Мортона Гордона Гулда?
— Нет.
— Человек, в честь которого ежегодно вручается премия. Слышала когда-нибудь о Рене Франсуа Армане Сюлли-Прюдоме?
— Нет.
— Первый Нобелевский лауреат по литературе. О твоем бессмертии необязательно знать живым.
— Рене. Мне нравится это имя, Джонатон. Подойдет и для мальчика, и для девочки.
— А кого бы ты хотела?
— Ты хочешь девочку.
— Да?
Поглаживая плоский живот, она сказала:
— Ты ее называешь нашей дочерью.
— Рене.
— Пожалуй, я бы предпочла мальчика.
— Почему?
— Он не станет таким, как я. Он будет как Саймон.
— Или Тони.
— Тони был не так уж плох. Может, вел себя по-свински, но я не верю, что со зла.
— Что ты имеешь в виду?
— Я обманываю людей, Джонатон. Его, теперь тебя. Люди получают право быть жестокими. После аборта ты вряд ли станешь со мной разговаривать.
— Но ты хочешь сына.
— Больше, чем дочь. Но кто бы ни родился, я потеряю мужа.
— И получишь другого.
— Как мне объяснить? Это вопрос веры. Если просто что-то принимаешь, потом можешь передумать по какой-нибудь мелкой причине. Но если жертвуешь любой альтернативой, если вместо пари Паскаля испытываешь свою веру русской рулеткой, ничего не остается, только верить, даже если все, во что веришь, утрачивает достоверность. Я научилась смотреть вслепую. У каждого из нас есть только одна возможность пожертвовать всем — потом ее уже не будет. Я этого не сделала, как когда-то воображала, ради того, чтобы стать хорошей католичкой, и не смогла быть правоверной иудейкой.
— И ты успокоилась на Саймоне.
— Ты воображаешь, будто очень умный, но ты идиот. Это же очевидно. Почему ты так усердно пытаешься обвинить бедного ничтожного Саймона? Я решила поверить в Американскую Мечту. Я должна жить со своим мужем и своей ложью. Когда я определилась с верой, я плохо выбрала судьбу. Но дело сделано. Поэтому люби меня. Спасай моей ложью. Сочини из моей истории все, что можешь. Возьми от моего тела все, что хочешь. Постарайся меня понять, только не бросай меня, пожалуйста.
— Думаешь, что можешь пожертвовать всей своей жизнью ради того, во что я не верю, и при этом удержать меня. Нет, Анастасия. Ты должна выбрать. — Я встал на колени. — Выходи за меня.
— Нет.
— Тогда я должен уйти.
— Прошу тебя.
Я отправился домой, делать предложение Мишель.
Саймона Стикли, пожалуйста.
Это Жанель Дектор.
Мисс Дектор, это Уэсли Штраус, репортер «Таймс».
Саймон Стикли сейчас занят. Могу я чем-то помочь?
Боюсь, это не касается галереи.
Это не важно.
Я ценю ваше усердие, мисс Дектор, но дело строго конфиденциально, и мистер Стикли, вероятно, предпочел бы, чтоб его лично известили, до того как прочтет в газетах, что…
Я прошу прощения, мистер… Жанель, оставь меня!.. Мистер…
Штраус. Уэсли Штраус из «Таймс».
Мистер… Жанель, если ты не уберешься из моего… Простите, мистер Штраус. Это Саймон Стикли. Вы хотите узнать о «Судьбе»?
Очевидно, можно сказать и так. Вы уже знаете от журналистов из других газет?
«Голос Сан-Франциско» проявил определенный интерес, как и следовало ожидать. Они прислали корреспондента.
«Голос»?
Пару дней назад. Опубликовали неплохой репортаж. Вполне исчерпывающий.
Что вы сказали…
Я объяснил, что нужно отдаться «Судьбе», быть готовым ловить шанс и изо дня в день жить, не зная о последствиях. Конечно, вы уверены, что никогда не проиграете, но при этом вы также знаете, что никогда не сможете выиграть. Эта неопределенность сводит вас с ума.
Хотите сказать, это свело с ума вашу жену?
Она, сами понимаете, весьма чувствительна. Но в конечном счете это равно касается всех нас. Не важно, во что люди хотят верить, на них влияет великое произведение искусства: если можно так выразиться, это судьба, которую мы все разделяем.
И все-таки есть более конкретные проблемы честности, авторского права…
Но разве вы не видите красоты? Все мы авторы, каждый в ответе за то, чтобы сделать «Судьбу» нашей собственной. Произведение только обогащается, если все больше людей предъявляет на него права. А иначе оно осталось бы лишь артефактом, осколком прошлого. У большинства художников слишком развито эго, что, по моему скромному мнению, и обрекает их на провал.
То есть вы считаете, что любому должно быть позволено взять и скопировать что угодно, не ссылаясь на автора?
Это не вопрос авторства или копирования. Сюжет развивается, даже если кто-нибудь, отличный от создателя, пишет от их имени. Смысл меняется. Становится сердцевиной иного стечения обстоятельств. Вот почему важно, чтобы «Судьба» никогда не была решена.
И вы искренне полагаете, что этот аргумент снимает с вашей жены обвинение в крупномасштабном плагиате?
Я не понимаю.
Вы верите, что это оправдывает ее предполагаемую кражу неопубликованного произведения Эрнеста Хемингуэя ради создания «Как пали сильные»?
Вы определенно что-то путаете, мистер…
Штраус.
«Как пали сильные» написала Анастасия. Она посвятила их мне.
Таким образом, вы не знаете о странице рукописи, которую только что обнаружили.
Я видел рукопись. Она вручила мне ее в подарок.
Вы видели полную рукопись Хемингуэя?
Да почему Хемингуэя? Она подарила мне свою рукопись, напечатанную на компьютере. Я показал ее Джонатону… но, я уверен, вы это все и так знаете.
Выходит, вы знали, каковы источники ее произведения?
Ее творческого процесса?
Если вам угодно его так называть.
Это вряд ли имеет значение. Суть в том, что «Как пали сильные» — несомненно, творение гения.
Но чьего гения?
Автора.
Тогда, если Хемингуэй написал весь роман…
Я арт-дилер, занимаюсь современным искусством. Я сильно сомневаюсь, что мое мнение о гении Эрнеста Хемингуэя представляет интерес для ваших читателей.
Для наших читателей и для всех читателей «Как пали сильные» представляет интерес, действительно ли, и если да, то как именно, роман был списан у Хемингуэя, — не говоря уже об обстоятельствах, которые привели к предполагаемому преступлению мисс Лоуренс. Я уже пытался сказать: в нашем распоряжении находится то, что, судя по всему, является последней страницей, под номером 241, рукописи целой книги, по мнению экспертов принадлежащей перу Хемингуэя, — страницей, которая дословно совпадает с последней страницей «Как пали сильные», якобы романом Анастасии Лоуренс…
Вы уже говорили с моей женой?
Мы не смогли пока связаться с ней и получить ее комментарий. Я оставил ей сообщение.
И она не ответила? Вообще не трогайте ее, обещайте мне. Моя жена еще не очень здорова. Я не хочу ее больше травмировать.
То есть вы отказываетесь от обвинения в плагиате?
Чьего обвинения?
Я пока не могу сказать.
Я ни от чего не отказываюсь.
Значит, вы признаете…
И ничего не признаю. Я не знаю. Возможно, Стэси незаконно приписала себе эту вещь. Я не понимаю, что это меняет. Люди читают «Как пали сильные», это интересует их намного больше, чем наука, классика и прочая культура. И они любят Анастасию, слишком любят. Кто бы вынес такое давление общества? Этот роман чуть не убил мою жену. У меня нет объяснений ее поведению. Я почти надеюсь, что эта книга — плагиат. Публика заслуживает этого — и, возможно, этого заслуживаю я сам. Она никогда не утверждала, что она писатель, не говорила этого, когда мы познакомились. Она честна. Это и так причинило ей достаточно боли.
И вы настаиваете, что она подлинный законный автор, независимо от того, кто в действительности написал эту книгу?
Я настаиваю?.. Блядь, да мне наплевать, мистер… Природа авторства тут уже ни при чем. Это важнее, чем какая-то там философия или произведение искусства. Это касается человеческой жизни. Это касается моей жены, которой никогда не нужен был никто во всем мире, кроме меня, и которую — можете меня процитировать, если хотите, — я намерен любить больше всего на свете, независимо от того, что она сделала или может сделать.
Она говорила с вами раньше об источнике своих материалов, в особенности для романа, который исторически…
Вы меня не слушаете. Я уже сказал вам все, что хотел сказать. Интервью окончено.
Последний вопрос?
Что?
Предположительно, она пишет сейчас новый роман, который, как вы утверждали, будет о вас…
Интервью закончено.
Мишель Халл, пожалуйста.
Халл слушает.
Уэсли Штраус из «Таймc».
И по совместительству секретарь Пулитцеровского комитета, если не ошибаюсь?
Нет, не ошибаетесь.
Что, уже настало то самое время года?
Не совсем. Мисс Халл, я звоню по поводу вашей подруги Анастасии Лоуренс.
Ну, если вас интересует литература, я бы весьма рекомендовала ее…
Рекомендовали?
На Пулитцера. Все от нее в восторге.
А вы?
Вы же сами сказали — она моя подруга. Моя лучшая в мире подруга. Кто я такая, чтобы судить?
То есть у вас есть какие-то сомнения по поводу ее творчества.
Я недостаточно имела дело с литературой.
Вы подозреваете… жульничество?
Кто вам это сказал? Ублюдок! Тони не имел права…
Значит, вы уже знаете.
Он обманщик! Это просто тупая месть, зависть и ревность человека, которого она когда-то бросила. Я не стану объяснять вам, как делать вашу работу, но нельзя верить Тони.
Значит, Тони Сьенна связался с вами перед тем, как позвонить нам? Он показывал вам страницу рукописи?
Показывал ли он мне страницу рукописи? Это я ему ее показала.
Хотя ему не следует верить.
Когда-то он был ее наставником. Любой другой эксперт, без сомнения, предал бы Стэси.
Любой другой эксперт?
Эта страница была спрятана у меня в квартире. Я поняла, что она старая, и обнаружила странное совпадение с романом Стэси, но хотела разобраться до того, как поговорю с ней. Я не ученый…
И когда он подтвердил, что автором является Хемингуэй?..
Кто?
Он что, не сказал вам?
Эрнест Хемингуэй? Ублюдок! Невероятно.
Первый роман Хемингуэя был потерян. Бумага и чернила, похоже, совпадают. Как и место действия, стиль и персонажи «Как пали сильные».
Вы уже говорили со Стэси?
Мы не смогли пока связаться с ней, чтобы…
Я уверена, у нее есть внятное объяснение. Потому я и решила встретиться и поговорить с ней с глазу на глаз. Она себя практически посадила в заточение. Это ее убьет. Писательство — это вообще не для нее. Это просто ее подход к мужчинам, сначала к Саймону, потом к Джонатону…
У нее что-то было с вашим мужем?
Другом. Я еще не замужем. Саймон сказал, что у Джонатона был с ней роман?
Вы разве сами этого только что не сказали?
Джонатон ее компаньон. Он верит, что она напишет книгу, которую никогда бы не смог написать он сам. По крайней мере, я так думала.
Когда напишет?
Прямо сейчас.
Эту она пишет сама?
Хотелось бы мне знать.
Вы имеете в виду, это снова может быть плагиат? Откуда она возьмет?..
Этот вопрос предлагаю задать Джонатону.
Насколько я понимаю, Анастасия Лоуренс в настоящее время работает над новым романом?
Это она вам сказала?
Вообще-то я говорил с вашей подругой, мисс Холл.
О Стэси? Зачем?
Она сказала, что вы поможете заполнить кое-какие пробелы.
Значит, с Анастасией вы не говорили.
Я не смог с ней связаться.
И вы позвонили Мишель? Что вам нужно?
Это правда, что вы тесно сотрудничаете с мисс Лоуренс? Сколько часов в день?..
Почему это вас интересует?
Возникли некоторые вопросы касательно «Как пали сильные».
И, поговорив с Мишель о теперешнем нашем с Анастасией сотрудничестве, вы надеетесь прояснить литературную неоднозначность книги, которую не в состоянии объяснить даже сама Анастасия?
Будет ли она так же не в состоянии объяснить то, чем занимается сейчас?
Если будет честна.
Почему ей не быть честной?
Что, по-вашему, я должен на это ответить?
Вы сказали, что она не в состоянии понять роман, который вроде бы сама написала…
Ничего подобного я вам не говорил. Я сказал лишь, что она не способна его объяснить и, если будет честна, не станет заявлять, что способна. Исключительно потому, что никто не в силах объяснить ни эту книгу, ни любое другое хорошее литературное произведение, никто, от автора до ученого. Любой может интерпретировать по-своему, и Анастасия в том же положении, что и остальные; точно так же моя интерпретация моего первого романа ничуть не хуже и не лучше прочих. А если книгу можно объяснить или даже описать, это объяснение или описание делает книгу избыточной. До журналистов это не доходит: вы думаете, что можете сочинить о книге такую же заметку, как об ограблении банка или встрече «Ротари-клуба».
На самом деле речь не о содержании романа. «Тайме» просто пытается выяснить, где все-таки она его взяла — и где берет свой материал сейчас.
Вы исследуете творческое вдохновение? Это тоже имеет мало общего со встречами «Ротари-клуба».
Однако, боюсь, случай мисс Лоуренс может иметь слишком много общего с ограблением банка.
Метафорически?
Буквально.
Вы вообще понимаете, о чем говорите?
А вы?
Почему я чувствую себя персонажем романа?
Вы сейчас что-то пишете?
Прямо сейчас я разговариваю — понятия не имею почему — с вами.
Могу я спросить вас, о чем ваш новый роман? Случайно, не о жизни Анастасии Лоуренс?
Роман не биографический.
Но он может основываться на событиях реальной жизни.
Основой хорошей истории может быть что угодно.
Но для великой истории, для американской трагедии нужно какое-то исключительное стечение обстоятельств…
…которое приведет к чудовищной катастрофе. Что вам сказала Мишель?
А что вы уже знаете?
Мне она ничего не говорила.
В нашем распоряжении оказалось доказательство вопиющего плагиата, совершенного Анастасией Лоуренс. К нам попала страница рукописи авторства Эрнеста Хемингуэя, слово в слово совпадающая с текстом «Как пали сильные», и у нас есть основания полагать, что следующий роман мисс Лоуренс… следующий роман… Алло?
Я снова приехал к Анастасии. Я приехал, и в кармане у меня так и болталась клятва, коей я собирался поклясться Мишель, — бриллиант в целый карат. Неужели все это успело случиться за один день?
Плагиат. Слово заимствовано из латыни, буквально означает похищение с целью выкупа. «Plaga» — это «сеть». И теперь она попалась. Но plaga — также «открытое пространство». Явное противоречие, это правда, но и выход.
Мастер игры в «колыбель для кошки», она должна была знать, что сама устроила себе западню; чтобы освободиться, нужно просто отпустить. Ну заберут назад украденного ею Хемингуэя, ее бесплодный брак, возможно, будет аннулирован. Утратив репутацию, она лишится гонораров, у нее нет даже диплома.
Итак, ее похитили обманом, она попалась на удочку того, кто ее пленил. Всему этому конец. Я поехал к ней, к Американской Мечте. Сможет ли она начать заново и сосредоточиться?
Джонатон? Это ты? Ты же знаешь, я никогда не отвечаю…
Мисс Лоуренс? Уэсли Штраус, «Таймс».
Мне кажется, мой муж уже подписался.
Вообще-то я писатель…
И вам приходится заниматься собственным телефонным маркетингом? Пожалуй, могло быть и хуже.
Я пишу для «Таймс». Журналист. У меня к вам несколько вопросов.
Чем бы вы ни занимались, мистер, я думаю, вам следует поговорить с моим мужем.
Я уже говорил. Он не смог или не захотел сказать мне некоторые вещи.
Это серьезно.
Да. В нашем распоряжении оказалась страница рукописи авторства Эрнеста…
Значит, он меня предал.
Кто?
Я сказала, что не брошу ради него Саймона. Он выдал меня.
О ком вы говорите, мисс Лоуренс?
Он получил интрижку. Имел меня несколько месяцев. С чего он решил, что я рожу от него ребенка? Значит, он все раскрыл и теперь Саймон знает. Видимо, самоубийство, вера в жизнь после смерти.
Я совсем вас не понимаю.
И не поймете. Кто поймет? Мишель не поймет. Мой муж не поймет. Вы репортер. Напишите, что я люблю его. Может, он тогда сообразит. А теперь мне пора.
Не будете ли вы так добры объяснить…
Объяснить? Одно признание, почему я не могу этого сделать, займет целую книгу.
Вашего авторства?
Простите меня, ибо я не писатель.
«Неотложка» на улице. «Остин-хили» Саймона наполовину влез на тротуар. Хэтчбек Мишель на платной стоянке на углу, время истекло. Так тихо. Так неподвижно. Что-то произошло.
Она не оставила записки. Это было первое, что я услышал.
— Ни слова от нее, — прохрипела Мишель, обнимая меня в коридоре квартиры, бывшей, наверное, домом Анастасии. — Она покинула нас всех, понимаешь?
— Она… сбежала? Кто вызвал… «скорую»?
— Я.
— Зачем?
— Она умерла.
— Что ты сделала?
— Позвонила 911.
— Что ты с ней сделала?
— Нашла ее на полу.
— Это Саймон?
— Что Саймон, милый?
— Неужели он просто ревновал ко… мне?
— Детка, сядь. У нее передозировка.
— Она была беременна.
— Нет, милый. Попытайся выслушать. Она приняла снотворное, тело маленькое, доза слишком большая. Организм не справился.
— Где она?
— В спальне. С Саймоном. Оставь их.
Между нами прошли три грузных санитара. Я сорвался с места. Бросился в спальню.
Темно. Анастасия лежала так, как я всегда ее находил и как часто оставлял, когда, обессилев, мы к вечеру насыщались друг другом: тоненькую фигурку с головы до пят закрывала только белая простыня: попутчик, выброшенный на остров этой огромной кровати, похожей на сани. Я подошел. Не снимая простыни, взял руку моей любовницы, податливую, как в глубоком сне. Откинул простыню с головы. Погладил россыпь густых волос. Опустился на колени, прикоснулся губами к ее губам. Мои ладони легли на ее грудь, на живот. Я поцеловал ее, но словно говорил в пустой комнате, все еще теплой от разговоров, влажной от напитков, едкой от дыма — будто ласкал лишь эхо. Так знакомо. Пальцы мои проникли в колыбель ее промежности.
— Милый! — закричала Мишель. Она отпихнула Саймона — тот где-то тут был все время, почти незаметный, — и попыталась до меня дотянуться. — Милый, нет! — Я мельком глянул на ее слезы. Опустил взгляд на мертвые глаза Анастасии. Я видел, как Саймон нащупывает стул. Почувствовал, как Мишель хватает меня за руку, оттаскивает от Стэси. — Милый, ты не любишь эту женщину! Ты любишь меня!
— И чтобы в этом не сомневаться, ты ее погубила. — Я встал. — Предательница.
Она посмотрела на меня в упор:
— Если на то пошло, сначала предали меня.
— Ты выдала девочку, называвшую тебя Лучшей Подругой, ради газетной статьи, даже не твоей. Это стоило ее жизни?
— Я выдала ее одному Тони, я думала, он поможет. А что бы сделал ты, если б такое нашел?
— Что бы сделал я? Вопрос едва ли гипотетический, Мишель. Я не отдавал ее будущее в руки ее бывшего любовника. Я хранил ее тайну.
— Удовлетворяя ее животные инстинкты?
— Я предложил ей выйти за меня замуж. Она была беременна моим ребенком.
— Или Саймона. Она, оказывается, была неразборчива в связях.
— Если бы тебе все-таки удалось переспать с ее мужем, ты бы знала, что он импотент.
Она уставилась на Саймона:
— Это правда?
— Моя жена умерла.
— Ты вроде ее не замечал, пока она была жива. Ты даже думал, что она писатель. Я не понимаю, почему меня осуждают за то, что я все расставила по местам.
— Ты не имела права.
— Я знала ее до тебя. Я ее всем представила. Ты что, не понимаешь, какая это для меня утрата?
— Она была моей женой. — Саймон подошел к ней. Опустился на колени подле кровати. Мишель, широко расставив ноги, стояла в изножье. Я медлил у изголовья. Она держала нас в этом сосредоточении, будто в ожидании последнего слова: оправдания, объяснения, отпущения. Но не нарушила безмолвия. И в ее открытых глазах, в двух черных пустых зрачках, ничего не удавалось прочесть.
Такова была Американская Мечта, ее последняя воля и завещание. Я принял их в наследство — а что мне оставалось? Саймон, я прошу прощения. Мишель, не пытайся меня простить ради моего же блага, но, пожалуйста, забудь ради своего собственного. Я далеко, я один, я там, куда однажды хотел взять Анастасию. Вместо этого я привез с собой лишь память о ней. Я похитил ее прошлое; пожалуй, я украл и присвоил ее жизнь. Теперь я расстаюсь даже с этим. Я начинаю заново.
Это трагедия Анастасии. Я только ее автор.