Глава 19, где рассказывается о покаянии, которое наложил на себя Дон Кихот в подражание Мрачному Красавцу, и о посольстве к Дульсинее Тобосской

Дон Кихот все больше углублялся в горы, пробираясь самыми дикими ущельями. Верный оруженосец плелся за своим господином, умирая от желания почесать языком, и нетерпеливо ждал, чтобы господин первый начал разговор, так как не хотел нарушать строгого приказания быть молчаливым и почтительным. Наконец ему стало невтерпеж, и он заговорил:

– Сеньор Дон Кихот, благословите меня, ваша милость, и отпустите с миром, – я хочу вернуться домой к жене и детям: с ними, по крайней мере, я могу разговаривать и рассуждать, сколько мне вздумается, а ваша милость велит мне странствовать и днем и ночью по этой пустыне да еще не открывать рта, когда рот у меня полон разных слов, – уж лучше закопайте меня живым в землю. Нелегка доля оруженосца: всю-то жизнь ты ищешь приключений, тебя дубасят, подкидывают на одеяле, забрасывают камнями и тузят кулаками, и при всем том еще не смей и рта разинуть, не смей высказать того, что накипело у тебя на сердце, – словно ты немой.

– Я понимаю тебя, Санчо, – ответил Дон Кихот, – ты жаждешь, чтобы я снял запрет, наложенный на твой язык. Ну, так и быть, снимаю его: говори, что хочешь. Но помни: я даю тебе право болтать, что вздумается и когда вздумается, только на то время, пока мы находимся в этих горах. Когда же мы попадем в населенные места, я снова наложу на тебя запрет, и ты будешь молчать до тех пор, пока я первый не заговорю с тобой.

– Благодарю вас, ваша милость, и за это. Позвольте в таком случае задать вам один вопрос: к чему мы все больше и больше углубляемся в горы, когда мы могли бы отлично скрыться от Санта Эрмандад, и не забираясь в такие дебри?

– Знай, Санчо, – ответил Дон Кихот, – что в эти дикие и пустынные места меня влечет желание совершить такой подвиг, который навеки прославит мое имя и затмит все великие подвиги, когда-либо совершенные самыми знаменитыми рыцарями.

– А подвиг этот очень опасен? – спросил Санчо Панса.

– Нет, – ответил рыцарь Печального Образа. – Впрочем, кто знает, – может быть, мне придется тяжко пострадать. Все будет зависеть от твоего усердия.

– От моего усердия? – воскликнул Санчо.

– Да, – продолжал Дон Кихот. – Я намерен послать тебя с одним поручением, и если ты исполнишь его быстро и успешно, то испытания мои не долго будут длиться, и слава обо мне прогремит по всему свету. Но мне не следует оставлять тебя в мучительной неизвестности. Перейдем прямо к делу. Тебе, конечно, известно, Санчо, что всякий художник, желающий прославиться в своем искусстве, старается подражать творениям тех мастеров, которых он считает величайшими. Но то же правило должен соблюдать в жизни каждый рассудительный человек. Кто хочет прослыть благоразумным и терпеливым, тот должен подражать Улиссу[45], которого Гомер изображает воплощением благоразумия и твердости. Виргилий в своем Энее[46] дал нам образец почтительного сына и мудрого вождя. Конечно, оба поэта изобразили своих героев не такими, какими они были на самом деле, а такими, какими они должны быть, чтобы служить примером человечеству. Как бы то ни было, но ты не станешь спорить, что и странствующий рыцарь обязан избрать себе для подражания героя. Для меня таким героем является единственный и несравненный Амадис Галльский. Но этот славнейший из славных рыцарь блистательнее всего проявил свою рыцарскую доблесть – мудрость, мужество и постоянство в любви – именно в ту пору, когда, отвергнутый сеньорой Орианой, он удалился на скалу Пенья-Побре и, переменив свое имя на имя Бельтенеброс[47], предался покаянию. И вот я твердо решил последовать его примеру, тем более что для меня это гораздо легче, чем подражать другим его подвигам: рубить головы великанам и драконам, обращать в бегство армии, рассеивать флотилии и разрушать чары волшебников. Эта скалистая пустыня как нельзя лучше подходит для выполнения задуманного мною дела, и я намерен сегодня же начать свой новый подвиг.

– Но что же в конце концов ваша милость собирается предпринять в этой пустынной местности? – спросил Санчо, ничего не понявший из длинной речи своего господина.

– Да ведь я же тебе сказал, – ответил Дон Кихот, – что хочу последовать примеру Амадиса Галльского и вести себя так, словно я впал в отчаяние и лишился разума из-за жестокости моей дамы. А в то же время я буду подражать и доблестному дону Роланду, прозванному Неистовым[48]. Когда он узнал, что прекрасная Анджелина изменила ему, то с горя сошел с ума: он с корнем вырывал деревья, мутил прозрачные воды ручьев, убивал пастухов, поджигал и разрушал пастушьи хижины и проделывал тысячи других безумств, достойных вечного прославления. Впрочем, я не собираюсь подражать Роланду, Орландо или Ротоланду (он известен под этими тремя именами) во всех его безумствах. Возможно также, что я удовлетворюсь подражанием одному Амадису, который никаких убийств и поджогов не совершал, а все же своей скорбью и плачем достиг такой славы, какой не достигал ни один рыцарь ни до, ни после него.



– Думается мне, сеньор, – сказал Санчо, – что рыцари, о которых вы рассказывали, не без причины проделывали все эти штуки. Но у вашей милости, сколько я знаю, нет повода сходить с ума. Разве вас отвергла какая-нибудь дама или сеньора Дульсинея Тобосская изменила вам?

– Видишь ли, друг мой Санчо, – ответил Дон Кихот, – сойти с ума, имея на то причину, – в этом нет ни заслуги, ни подвига, но совсем иное дело утратить разум, когда для этого нет никаких поводов. Если моя дама узнает, что я дошел до безумия без всякой к тому причины, – она поймет, что я смогу натворить, если дать мне серьезный повод к отчаянию и гневу. Я пошлю тебя с письмом к моей госпоже Дульсинее и не перестану безумствовать, пока не получу от нее ответа. Если в своем послании она воздаст должное моей верности, тогда кончится мое безумие и покаяние, а если нет, тогда я и вправду сойду с ума и ничего не буду чувствовать. Итак, что бы она ни ответила, мои страдания и испытания закончатся. Если ты принесешь мне радость, я упьюсь ею в здравом уме, если же горе, то я не почувствую его, ибо лишусь рассудка. Теперь скажи мне, Санчо, ведь ты уберег шлем Мамбрина, не правда ли? Ибо я заметил, что ты поднял его с земли после того, как неблагодарный каторжник, которого я освободил, хотел разбить его в куски. Понятно, что это ему не удалось: волшебный шлем не так-то легко уничтожить.

На это Санчо ответил:

– Ей-богу, сеньор рыцарь Печального Образа, вы иногда такое говорите, что у меня просто терпенья не хватает слушать. Нередко мне приходит в голову, что все ваши разговоры о рыцарях, о завоевании царств и государств, о пожаловании мне острова и оказании милостей и почестей – простая побывальщина или небывальщина, – не знаю, как это по-настоящему называется. Услышь кто-нибудь, как ваша милость величает бритвенный таз шлемом Мамбрина, так, наверное, он решит, что вы действительно рехнулись. Этот таз у меня в сумке; он весь исковеркан, но все же я подобрал его. Если бог пошлет мне милость и приведет меня домой к жене и детям, я выправлю его и буду пользоваться им для бритья.

– Теперь, Санчо, – сказал Дон Кихот, – позволь и мне поклясться божьим именем. Клянусь – такого тупоголового оруженосца еще не было на свете. Неужели же за то время, как ты мне служишь, ты не успел убедиться, что все вещи, к которым прикасаются странствующие рыцари, подвергаются таинственным превращениям и кажутся не тем, что они есть на самом деле? И это потому, что нас постоянно окружают целые толпы волшебников, которые околдовывают и подменивают все предметы, желая нас облагодетельствовать или, напротив, погубить. Запомни это, и ты поймешь, почему тот предмет, который ты принимаешь за бритвенный таз, для меня настоящий шлем Мамбрина. Волшебник, покровительствующий мне, проявил свою редкую мудрость, устроив так, чтобы подлинный шлем Мамбрина всем другим казался тазом: иначе все стали бы преследовать меня, стараясь отнять его, ибо шлем этот – величайшая драгоценность. Но люди вроде тебя думают, что это всего-навсего бритвенный таз, и потому не добиваются его; вспомни только, что неблагодарный каторжник сначала попытался его сломать, а потом швырнул на землю и даже не потрудился поднять; уверяю тебя, что, если бы он знал правду, он бы не расстался с ним. Сохрани же его у себя, друг мой, ибо в настоящую минуту он мне не нужен. Сейчас я сниму с себя все доспехи, сложу оружие и разденусь донага в знак моего глубочайшего отчаяния.

В таких беседах доехали они до подножия высокой горы; мирный ручеек вился по ее склону и опоясывал прелестную зеленую лужайку, на которую нельзя было смотреть без восхищения. Лужайка поросла тенистыми деревьями и была покрыта свежей травой и пестрыми цветами. Эту лужайку рыцарь Печального Образа избрал местом своего покаяния и, остановив коня, воскликнул:

– Вот место, которое я избираю, чтобы оплакивать ниспосланные мне несчастья. Вот место, где мои слезы сольются со струями ручейка, где от моих глубоких вздохов будут непрерывно шелестеть листья горных деревьев, повествуя о печали истерзанного сердца. Солнце жизни моей! О Дульсинея Тобосская, ты путеводная звезда моя, подательница счастья, пусть небо благосклонно исполнит все твои желания! Взгляни же, до чего довела меня разлука с тобой, и награди по заслугам мою верность. А вы, возросшие в уединении деревья, ныне товарищи моего скорбного одиночества, подайте знак нежным колебанием ветвей, что мое присутствие вам не в тягость. А ты, мой оруженосец, мой верный спутник в удачах и невзгодах, запечатлей в памяти все, что я сейчас стану делать, и поведай об этом единственной виновнице моего отчаяния и горя.

Сказав это, он соскочил с Росинанта, расседлал его, потом хлопнул его рукой по спине и сказал:

– О конь, столь же прославленный своими подвигами, сколь обездоленный судьбою, тебе дарует свободу тот, кто сам ее лишается, – ступай, куда хочешь. Ты достоин свободы.



А Санчо, увидев это, вскричал:

– Черт бы побрал того, кто увел моего серого. Уж я бы тоже сумел похлопать своего дружка по спине и наговорить ему всяких похвал. Впрочем, если бы он был тут, я бы ни за что не согласился отпустить его на волю, потому что я никого не обожаю и не лезу на стены от любви. Но, по правде говоря, сеньор рыцарь Печального Образа, если ваша милость всерьез собирается послать меня с каким-то поручением, а потом сойти с ума, так следовало бы опять оседлать Росинанта: он заменит мне пропавшего серого; на нем я скорее совершу предстоящий мне путь; если же мне придется идти пешком, так уж я и не знаю, когда доберусь до вашей Дульсинеи и вернусь обратно, ибо, по правде говоря, хожу я очень медленно.



– Ну что ж, – ответил Дон Кихот, – мысль твоя неплоха; пусть будет по-твоему: бери Росинанта. Ты отправишься отсюда через три дня, ибо я хочу, чтобы ты посмотрел на то, что я стану делать и говорить, а потом рассказал бы ей обо всем этом.

– А что же вы станете делать? – полюбопытствовал Санчо Панса.

– Сначала я стану рвать на себе одежды, – ответил Дон Кихот, – разбросаю доспехи, буду биться головой о скалы и… вообще натворю таких дел, которые приведут тебя в изумление.

– Ради самого господа, – сказал Санчо, – бейтесь о скалы поосторожнее: ведь вы можете так удариться, что сразу наступит конец и вам, и всем вашим удивительным проделкам. И вот что я советую вашей милости: раз вы считаете, что в этом деле необходимо биться лбом и что без этого никак нельзя обойтись, то не довольно ли будет вашей милости биться головой о воду или о другие предметы помягче, вроде ваты. А в остальном положитесь на меня: я доложу сеньоре Дульсинее, что ваша милость билась лбом – о выступы скалы потверже самого алмаза.

– Благодарю тебя за доброе намерение, друг Санчо, – ответил Дон Кихот, – но я должен тебя предупредить, что все, о чем я тебе только что рассказывал, я буду проделывать всерьез, без всякого обмана. Законы рыцарства запрещают нам лгать хотя бы для спасения своей жизни. Вот почему удары головой о камни должны быть сильными и полновесными, без всякого притворства. Необходимо поэтому, чтобы ты оставил мне немножко корпии для лечения ран; ужасно жаль, что волею судьбы мы потеряли наш бальзам.

– Потеря осла – сущая беда, ваша милость, – ответил Санчо, – вместе с ним лишились мы всего, кроме мешка с провизией: и запасного белья, и корпии, и бинтов. А об этом проклятом зелье, умоляю вас, сеньор, лучше и не вспоминайте: стоит мне только услышать о нем – и у меня переворачиваются все внутренности. И еще прошу вас: вообразите, что назначенный вами трехдневный срок уже кончился, что все ваши безумства я уже видел, а уж я сумею насказать про вас вашей сеньоре разные чудеса. Итак, пишите письмо и отправляйте меня поскорее, так как мне очень хочется пораньше вернуться, чтобы вызволить вашу милость из этого чистилища.

– Ты называешь это место чистилищем, Санчо? – воскликнул Дон Кихот. – Вернее было бы назвать его адом.

– Ну нет, – ответил Санчо, – для того, кто попал в ад, уже нет возврата, а я надеюсь, если только у меня не отнимутся ноги, чтобы шпорить Росинанта, вызволить вас отсюда. Как только я доберусь до Тобосо и предстану перед лицом вашей сеньоры Дульсинеи, так я ей такого наговорю о глупостях и безумствах (что одно и то же), которые ваша милость проделывала и продолжает проделывать, что она станет мягче перчатки, хотя бы до этого была тверже дуба. Затем, прихватив с собой ее сладкий, как мед, ответ, я прилечу обратно и извлеку вашу милость из этого чистилища, которое только с виду похоже на ад, ибо вас не покидает надежда выйти из него, – а я уже вам докладывал, что у грешников в аду этой надежды нет. Я не думаю, чтобы ваша милость могла что-либо мне возразить.

– Совершенно верно, – ответил рыцарь Печального Образа. – Но как же мы напишем письмо?

– Не забудьте еще, ваша милость, написать вашей экономке, чтобы она мне выдала трех ослят, которых вы мне обещали подарить.

– Не беспокойся, не забуду, – ответил Дон Кихот, – только на чем же мне писать? У нас нет бумаги. Пожалуй, нам следовало бы по примеру древних писать на листьях деревьев или вощаных табличках, хотя найти здесь такие таблички так же нелегко, как и бумагу. Впрочем, вот счастливая мысль: у нас есть записная книжка, которую мы нашли в горах, и там, конечно, найдется два-три чистых листика. А ты в первом же местечке, куда приедешь, постарайся разыскать какого-нибудь школьного учителя или пономаря и вели ему переписать письмо на хорошей бумаге и красивым почерком; только смотри, не давай его писарям, которые обычно пишут, не отрывая пера от бумаги, так что их почерк сам сатана не разберет.

– Ну, а как же быть с подписью? – спросил Санчо.

– Амадис никогда не подписывал своих писем, – ответил Дон Кихот.

– Так-то оно так, – сказал Санчо, – а только расписка непременно должна быть за вашей подписью, а если ее переписать, так, наверное, скажут, что подпись поддельная, – и я так и останусь без ослят.

– Расписку свою я подпишу сам, и когда племянница увидит мою руку, она, ни слова не говоря, исполнит мое распоряжение. Что же касается любовного послания, то ты вели подписать его так: «Ваш до гроба рыцарь Печального Образа». Не важно, если подпись будет сделана не моей рукой, потому что, насколько я помню, Дульсинея не умеет ни писать, ни читать и во всю свою жизнь не видела ни моих писем, ни моего почерка. Мы только смотрели друг на друга, да и то весьма редко. Могу по совести поклясться, что за все двенадцать лет, что я люблю ее больше света очей моих, я не видел ее и четырех раз. Очень возможно, что она вовсе и не замечала, что я на нее смотрел: в такой строгости воспитали ее Лоренсо Корчуэло, ее отец, и Альдонса Ногалес, ее мать.

– Те-те-те! – вскричал Санчо. – Так, значит, сеньора Дульсинея Тобосская не кто иная, как дочка Лоренсо Корчуэло – Альдонса Лоренсо?

– Да, – ответил Дон Кихот, – и она достойна быть царицей всего мира.



– Да я ее отлично знаю, – воскликнул Санчо, – девка хоть куда, ладная да складная. Накажи меня бог! В силе и удали она не уступит ни одному деревенскому парню. Она хоть какого рыцаря, странствующего или собирающегося странствовать, за пояс заткнет. Лопни я на этом месте, и силища же у нее! А какой голос! Должен вам сказать, что однажды взобралась она на нашу колокольню и стала кликать отцовских батраков, работавших в поле, и хоть до них было не меньше полумили, они услышали ее так же ясно, как будто стояли под самой колокольней. А лучше всего, что она ничуть не жеманится, со всеми балагурит, и все ее смешит и потешает. Ну, теперь я могу сказать, сеньор рыцарь Печального Образа, что вы не только можете и должны ради нее совершать безумства, но что у вашей милости есть вполне законная причина впасть в отчаяние и даже повеситься. Всякий, кто про это знает, наверное скажет, что поступили вы вполне правильно, хотя бы потом сам черт потащил вас в ад. Мне уже не терпится тронуться в путь, чтобы взглянуть на нее; давненько я ее не видел. Должно быть, она порядочно изменилась: девка-то ведь постоянно в поле, на воздухе и на солнцепеке, а от этого цвет лица скоро портится. Только, сеньор Дон Кихот, открою я вашей милости одну правду: до сего дня пребывал я в великом заблуждении, ибо твердо и крепко верил, что сеньора Дульсинея, в которую ваша милость влюблены, – какая-то принцесса или вообще важная особа, достойная тех богатых подарков, которые ваша милость ей посылала. Ведь вы послали ей бискайца, каторжников и, должно быть, еще многих, ибо, наверное, ваша милость одержала немало побед в ту пору, когда я не состоял вашим оруженосцем. Но подумайте хорошенько, какой прок сеньоре Альдонсе Лоренсо, то есть, я хочу сказать, сеньоре Дульсинее Тобосской, в том, что ваша милость посылает и будет посылать к ней побежденных, а те будут падать перед ней на колени? Ведь, чего доброго, они могут явиться к ней в ту минуту, когда она будет расчесывать лен или молотить на гумне. Застав ее за такой работой, они могут рассердиться, а ее самое ваш подарок, наверное, насмешит и обидит.

– Сколько раз уже я тебе твердил, Санчо, – сказал Дон Кихот, – что ты несносный болтун и что напрасно ты с твоим неповоротливым умом пускаешься в рассуждения. Но чтобы тебе стало ясно, насколько ты глуп и насколько я умен, скажу тебе только, что все графини и принцессы, все благородные и прекрасные дамы, которые описываются в романах и воспеваются в стихах, не существуют в действительности. Поэтому их просто выдумывают, чтобы было о ком написать стихи и чтобы все считали их влюбленными или людьми, достойными любви. Кто же мешает мне вообразить, что Альдонса Лоренсо самая прекрасная и умная девушка, самая высокородная принцесса на свете? Тебе следует знать, Санчо, – если ты только этого не знаешь, – что две вещи особенно возбуждают любовь: совершенная красота и добрая слава, а Дульсинея в полной мере обладает и тем и другим. В красоте никто не сравнится с ней, и мало кто пользуется такой доброй славой, как она. Одним словом, я считаю, что говорю чистую правду, ибо моему воображению она представляется такой прекрасной и благородной, что с ней не сравнится ни Елена, ни Лукреция, ни другие знаменитые жены древности. Так пусть люди говорят, что им угодно. Если невежды станут порицать меня, то мудрецы вознаградят меня своими похвалами.



– Вы вполне правы, ваша милость, – ответил Санчо, – согласен, что вы мудрец, а я осел… Ай, ай!.. к чему только вырвалось у меня это несчастное слово «осел». Ведь в доме повешенного никогда не говорят о веревке. Видно, я никогда не забуду моего серого. Ну, ваша милость, пишите письма и отпустите меня скорей, а то время идет.

Дон Кихот вынул записную книжку и, отойдя в сторону, принялся сосредоточенно писать письмо. Окончив его, он подозвал Санчо и сказал:

– Выслушай внимательно мое послание к Дульсинее и постарайся запомнить его наизусть. Легко может статься, что оно потеряется в дороге. Судьба враждебна ко мне, и нужно быть готовым ко всему.

На это Санчо ответил:

– Да вы, ваша милость, перепишите его раза два или три и передайте мне, а я уж доставлю его в целости. Но чтобы я выучил его наизусть! – ну, уж от этого увольте: память у меня такая дырявая, что я частенько и свое собственное имя забываю. Но все-таки прочтите мне его: должно быть, оно очень хорошо написано.

– Итак, слушай, что я написал, – сказал Дон Кихот.

Письмо Дон Кихота к Дульсинее Тобосской.

Высокая и властительная сеньора!

Рыцарь, раненный и уязвленный до глубины сердца жалом разлуки, желает тебе здоровья, о сладчайшая Дульсинея Тобосская, хотя сам лишен его. Если твоя красота пренебрегает мною, если твои достоинства ополчаются против меня, если твое презрение сулит мне гибель, мне не снести этой горести, ибо она не только глубока, но и слишком длительна. Мой добрый оруженосец Санчо даст тебе полный отчет, жестокая красавица, возлюбленный враг мой, о том отчаянии, до которого ты довела меня. Если удостоишь меня помощи, я твой, если же нет, поступай, как тебе будет угодно: расставшись с жизнью, я надеюсь насытить твою жестокость и свою страсть.

Твой до гроба рыцарь Печального Образа.

– Клянусь жизнью моего батюшки, – воскликнул Санчо, выслушав это послание, – никогда сроду я не слыхал ничего более возвышенного. Диву даешься, как это ваша милость так хорошо умеет сочинять и как подходит к этому письму подпись: «рыцарь Печального Образа». Честное слово, ваша милость, вы сущий дьявол: чего вы только не знаете!

– Странствующий рыцарь, – ответил Дон Кихот, – обязан знать все.

– Ну, а теперь, ваша милость, – продолжал Санчо, – напишите-ка на обороте записочку насчет трех ослят и подпишитесь поразборчивей, чтобы каждый сразу же узнал ваш почерк.

– Охотно, – ответил Дон Кихот и, написав, прочел следующее:

Велите, ваша милость сеньора племянница, выдать подателю сей записки, моему оруженосцу Санчо Пансе, трех ослят из числа тех пяти, что я оставил при отъезде и поручил заботам вашей милости. Каковых трех ослят приказываю я вам выдать ему взамен полученных мною здесь от него трех других. По совершении этого и получении от него расписки, наши счеты с ним надлежит считать поконченными. Писано в дебрях Сиерра-Морены, двадцать второго августа сего текущего года.

– Превосходно, – сказал Санчо, – а теперь, ваша милость, подпишитесь.

– Незачем подписываться, – ответил Дон Кихот, – мне достаточно сделать росчерк – это все равно что подпись: его хватит не только для трех, но и для трех сотен ослят.

– Верю вашей милости, – ответил Санчо. – Ну, так я пойду оседлаю Росинанта, а вы тем временем приготовьтесь дать мне ваше благословение. Я сейчас и отправлюсь в путь, а на безумства, которые ваша милость собирается проделывать, смотреть не стану. Я и без этого наскажу сеньоре таких чудес, что приведу ее в изумление.

– Нет, Санчо, ты непременно должен взглянуть хотя бы на некоторые мои безумства. Тогда ты со спокойной совестью сможешь поклясться, что видел и все те, какие ты сам изобретешь для украшения своего рассказа. Но можешь быть уверен, что мои безумства далеко превзойдут все твои выдумки.

– Ради самого бога, ваша милость, не заставляйте меня смотреть на них. Мне станет так вас жалко, что я непременно разревусь, а я уж столько плакал из-за серого, что у меня голова распухла, и я не в силах начинать сызнова. Но если вашей милости во что бы то ни стало хочется показать мне какие-нибудь безумства, так проделайте их поскорее, выбрав первые попавшиеся. Тем более, что для меня этого вовсе не требуется. Как я уже вам докладывал, мы только теряем золотое время. Чем скорее я отправлюсь, тем скорее вернусь с вестями, каких ваша милость ожидает и заслуживает. Пускай сеньора Дульсинея твердо знает: если она не ответит, как подобает, на ваше письмо, так, клянусь богом, я тумаками и оплеухами заставлю ее сделать это. Помилуйте, как же можно стерпеть, чтобы такой знаменитый странствующий рыцарь, как ваша милость, спятил с ума из-за такой… Ну, уж пусть она меня не заставляет договаривать, а то я такое скажу, что ни ей, ни мне не поздоровится. Уж я на это мастер. Плохо она меня знает; а коли знала б, то постилась бы в день моего святого.

– По правде говоря, Санчо, – сказал Дон Кихот, – мне кажется, что и ты, так же как я, сошел с ума.

– Ну нет, – ответил Санчо, – я вовсе не такой безумец, как ваша милость, зато я куда более вспыльчив, чем вы. Но оставим это. А вот скажите лучше, чем ваша милость предполагает питаться до моего возвращения? Не собираетесь ли вы выпрашивать еду у пастухов или отнимать у них насильно?

– Об этом ты не беспокойся, – ответил Дон Кихот, – если бы передо мной стояли и самые изысканные яства, я все же не стал бы ничего есть, кроме трав с этого луга и плодов с этих деревьев. Мой подвиг в том и заключается, чтобы ничего не есть и подвергать себя всяким лишениям.

На это Санчо ответил:

– А знаете, ваша милость, чего я опасаюсь? Место это такое глухое, что я, пожалуй, не найду обратной дороги.



– Ты хорошенько запомни приметы, – сказал Дон Кихот, – а я постараюсь не уходить далеко. Впрочем, для большей верности, чтобы не заблудиться и не потерять следы, нарежь побольше дроку, – видишь, сколько его растет кругом, – и бросай его по дороге, пока не выедешь на ровное место: по этим вехам ты, как по нити Тезея в лабиринте, и отыщешь меня при возвращении.

– Ладно, я так и сделаю, – ответил Санчо Панса.

Санчо сорвал несколько веток дрока, затем Дон Кихот благословил его, и наконец они расстались, проливая горькие слезы. Санчо сел на Росинанта и, получив от Дон Кихота наказ беречь коня и заботиться о нем, как о самом себе, направился в сторону равнины. Но, не отъехав и ста шагов, Санчо вернулся и сказал:

– Вы правы, ваша милость, мне следует посмотреть хотя бы на одно из ваших безумств, а не то я возьму грех на свою душу, коли поклянусь, что видел их. Впрочем, самое великое безумство я уже знаю: оно в том, что ваша милость остается здесь.



– О чем же я и твердил тебе все время, Санчо, – сказал Дон Кихот. – Ну, погоди минутку, ты не успеешь прочитать «Отче наш», как я уже покажу тебе кое-что.



Поспешно раздевшись до рубашки, наш рыцарь без долгих предисловий проделал два прыжка, а потом перекувыркнулся раза два через голову. Для Санчо этого было вполне достаточно; не желая видеть дальнейших проделок своего господина, он повернул Росинанта и поспешно отправился в путь.

Загрузка...