По пыльному проселку шел совершенно легендарный путник, один из тех, каких описывали с такою охотой наши русские романтики. И рваная шляпенка, и котомка за плечами, и длинная палка в руках, и длинная седая борода, и заветрелое лицо, изборожденное глубокими морщинами, и какая-то подозрительная таинственность во всей фигуре и даже в каждой складке страннического рубища, – все эти признаки настоящего таинственного странника как-то не вязались с веселым выражением его лица. Очевидно, ему было весело, несмотря на страннический посох, котомку, морщины и седую бороду. Даже, вероятно, нашлись бы завистники, которым казалось бы это веселое настроение обидным. Ведь нынче всему завидуют. Этот таинственный странник был не кто иной, как возвращавшийся из ссылки «по милостивому манифесту» знаменитый в летописях Зауралья исправник Илья Фирсыч Полуянов.
Итак, странник шел, испытывая прилив самой преступной радости. Он возвращался на родину… Недавний изгнанник снова чувствовал себя человеком и в качестве такового замышлял целый ряд предприятий. О, они радовались тогда, когда его судили! Они отреклись от него, они смеялись и торжествовали, а вот он возьмет да и придет. Вот я, милостивые государи и государыни! Вам это не нравится, черт возьми? Да? Вы заживо похоронили Илью Фирсыча Полуянова, а он вот взял да и воскрес. Ха-ха… И он еще вам покажет и всех на свежую воду выведет, – он, Илья Фирсыч Полуянов!
Из «мест не столь отдаленных» Полуянов шел целый месяц, обносился, устал, изнемог и все-таки был счастлив. Дорогой ему приходилось питаться чуть не подаянием. Хорошо, что Сибирь – золотое дно, и «странного» человека везде накормят жальливые сибирские бабы. Впрочем, Полуянов не оставался без работы: писал по кабакам прошения, солдаткам письма и вообще представлял своею особой походную канцелярию.
– Будет день – будет хлеб, – повторял Полуянов, пряча заработанные гроши. – А на Руси с голоду не умирают.
Сидя где-нибудь в кабаке, Полуянов часто удивлялся: что было бы, если б эти мужланы узнали, кто он такой… д-да. Раз под пьяную руку он даже проболтался, но ему никто не поверил, – это уже было недалеко от Запольского уезда, где полуяновская слава еще жила. Кабацкие мужики хохотали в лицо Полуянову, настоящему Полуянову, который осмелился назвать себя своим собственным именем. Получалась настоящая трагикомедия, и настоящий Полуянов точно раскололся надвое: один Полуянов в прошлом, другой в настоящем, и ничего, ровно ничего, что связывало бы этих двух людей. От первого Полуянова ко второму не было никакого перехода, а так взял да точно оборвался в какую-то пропасть. Роскошный Полуянов превратился в скитальца и нищего, в «подозрительную личность» полицейских протоколов.
Но, несмотря на всю глубину падения, у Полуянова все-таки оставалось имя, известное имя, черт возьми. Конечно, в местах не столь отдаленных его не знали, но, когда он по пути завернул на винокуренный завод Прохорова и К o , получилось совсем другое. Даже «пятачок», как называли Прохорова, расчувствовался:
– Илья Фирсыч, голубчик, да ты ли это?.. Ах, боже мой! Давай, сейчас же переоденься, а то муторно на тебя глядеть.
– Нет, этого не будет, – с гордостью заявил Полуянов. – Прежде у меня был один мундир, а теперь другой… Вот в таком виде и заявлюсь в Заполье… да. Пусть все смотрят и любуются. Еще вопрос, кому стыдно-то будет… Был роскошен, а теперь сир, наг и странен.
Прохоров подумал и согласился, что в этом «мундире», пожалуй, и лучше явиться в Заполье. Конечно, Полуянов был медвежья лапа и драл с живого и мертвого, но и другие-то хороши… Те же, нынешние, еще почище будут, только ни следу, ни дороги после них, – очень уж ловкий народ.
– Ведь отчего погиб? – удивлялся Полуянов, подавленный воспоминаниями своего роскошества. – А? От простого деревенского попа… И из-за чего?.. Уж ежели бы на то пошло и я захотел бы рассказать всю матку-правду, да разве тут попом Макаром пахнет?
– Да, было дело, Илья Фирсыч… Светленько пожил, нечего сказать.
– Ничего, умел пожить… Пусть-ка другие-то попробуют. И во сне не увидят… да. Размаху не хватит.
– Куда же им, нынешним-то, Илья Фирсыч? Телята залижут.
– У меня, брат, было строго. Еду по уезду, как грозовая пуча идет. Трепет!.. страх!.. землетрясенье!.. Приеду куда-нибудь, взгляну, да что тут говорить! Вот ты и миллионер, а не поймешь, что такое был исправник Полуянов. А попа Макара я все-таки в бараний рог согну.
Полуянов пил одну рюмку водки за другой с жадностью наголодавшегося человека и быстро захмелел. Воспоминания прошлого величия были так живы, что он совсем забыл о скромном настоящем и страшно рассердился, когда Прохоров заметил, что поп Макар, хотя и виноват кругом, но согнуть его в бараний рог все-таки трудно.
– Мне трудно? – орал пьяный Полуянов. – Ха-ха… Нет, я их всех в бараний рог согну!.. Они узнают, что за человек Илья Фирсыч Полуянов! Я… я… я… А впрочем, ежели серьезно разобрать, так и не стоит связываться. Наплевать.
– Вот это ты уж напрасно, Илья Фирсыч. Поп-то Макар сам по себе, а тогда тебя устиг адвокат Мышников. В нем вся причина. Вот ежели бы и его тоже устигнуть, – очень уж большую силу забрал. Можно сказать, весь город в одном суставе держит.
– Что же, можно и Мышникова подтянуть, – великодушно согласился Полуянов. – Даже в лучшем виде.
– Уж так бы это было хорошо, Илья Фирсыч! Другого такого змея и не найти, кажется. Он да еще Галактион Колобов – два сапога пара. Немцы там, жиды да поляки – наплевать, – сегодня здесь насосались и отстали, а эти-то свои и никуда не уйдут. Всю округу корчат, как черти мокрою веревкой. Что дальше, то хуже. Вопль от них идет. Так и режут по живому мясу. Что у нас только делается, Илья Фирсыч! И что обидно: все по закону, – комар носу не подточит.
Полуянов говорил все время о прошлом, а Прохоров о настоящем. Оба слушали только себя, хотя под конец Прохоров и взял перевес. Очень уж мудреные вещи творились в Заполье.
– Ты теперь и не узнаешь города, – с сокрушением сообщил Прохоров. – От старинки-то как есть ничего не осталось. Да и люди совсем другие пошли. Разе где старички еще держатся. А главная причина – все себя богатыми показывают. Из банка так деньги и черпают. Ничего не разберешь: возьмет деньги в банке под вексель, выстроит на них дом и заложит его опять в банке же. И все так. Теперь вот мельники сильно начали захудать. Сперва действительно дело было выгодное, ну, все и накинулись, а теперь друг дружку поедом едят. Помнишь старика Колобова, – так он какую штуку уколол. Выстроил три мельницы, а как начал получать со всех трех убыток, – взял две новые заложил в банке да застраховал, а потом и поджег. Вот какую моду старичонко придумал. А сам Галактион еще почище родителя будет, хотя и по другой части пошел.
Речь о Галактионе заходила уже несколько раз, но Прохоров сейчас же заминался и сводил на другое. Из неловкого положения его вывел сам Полуянов.
– Знаю, знаю все… Харитина-то у него живет, у Галактиона.
– Разное болтают, Илья Фирсыч… Не всякое лыко в строку.
– Перестань зубы заговаривать… Знаю. Рано немножко обрадовалась Харитина Харитоновна. Я не позволю себя срамить… я… я…
На Полуянова напало бешенство. Он страшно ругался, стучал кулаками по столу, а потом неожиданно расплакался.
– В сущности я Харитину и не виню, – плаксиво повторял он, – да. Дело ее молодое, кругом соблазн. Нет, не виню, хотя по-настоящему и следовало бы ее зарезать. Вот до попа Макара я доберусь.
Много новостей узнал Полуянов с первого же раза: о разорении Харитона Артемьича, о ссудной кассе писаря Замараева, о плохих делах старика Луковникова, о новых людях в Заполье, а главное – о банке. В конце концов все сводилось к банку. Какую силу забрал Мышников – страшно выговорить. Всем городом так и поворачивает. В думе никто пикнуть против него не смеет. Про Стабровского и говорить нечего. Прохоров только вздыхал и чесал в затылке при одном имени Стабровского. Кстати, он рассказал всю историю отчаянной кабацкой войны.
– Теперь плачу дань ему, – признался он. – Что ни год, то семьдесят тысяч выкладывай. Не пито, не едено – дерут… да. Как тебя тогда, Илья Фирсыч, засудили, так все точно вверх ногами перевернулось.
– Ага, вспомнили Полуянова?
– Еще как вспомнили-то. Прежде-то как все у нас было просто. И начальство было простое. Не в укор будь тебе сказано: брал ты, и много брал, а только за дело. А теперь не знаешь, как и подступиться к исправнику: водки не пьет, взяток не берет, в карты не играет. Обморок какой-то.
Полуянов прожил на винокуренном заводе два дня, передохнул и отправился дальше пешком, как пришел.
– Будет, поездил, – говорил он, прощаясь с Прохоровым. – Нахожу, что пехтура весьма полезна для здоровья.
– Конечно, – соглашался Прохоров. – Уж ежели для здоровья, так на что лучше.
Отойдя с версту, Полуянов оглянулся на завод, плюнул и проговорил всего одно слово:
– Подлец!
Он даже погрозил кулаком всему винокуренному заводу.
Философское настроение оставило Полуянова только в момент, когда он перешел границу «своего» уезда. Даже сердце дрогнуло у отставного исправника при виде знакомых мест, где он царил в течение пятнадцати лет. Да, все это были его владения. Он не мог освободиться от привычного чувства собственности и смотрел кругом глазами хозяина, вернувшегося домой из далекого путешествия. Свой уезд он знал, как свои пять пальцев, и видел все перемены, какие произошли за время его отсутствия. Прежде всего его поразило полное отсутствие запасных скирд, когда-то окружавших деревни. Куда девалось это мужицкое богатство?
В одной деревне Полуянов напустился на мужиков, собравшихся около кабака.
– Где у вас хлеб-то, а?.. Прежде-то с запасом жили, а теперь хоть метлой подмети.
– Да уж оно, видно, так вышло.
– Недород, что ли, был?
– Нет, пока господь миловал от недороду, а так воопче.
– Что «воопче»-то? На винокуренный завод свезли хлеб, канальи, а потом будете ждать недорода? Деньги на вине пропили, да на чаях, да на ситцах?
– А тебе какое дело? Чего ты ругаешься-то, оголтелый?
– А вот такое и дело. Чего старики-то смотрят?
Полуянов принялся так неистово ругаться, что разозлившиеся мужики чуть его не поколотили.
Чем дальше подвигался Полуянов, тем больше находил недостатков и прорух в крестьянском хозяйстве. И земля вспахана кое-как, и посевы плохи, и земля пустует, и скотина затощала. Особенно печальную картину представляли истощенные поля, требовавшие удобрения и не получавшие его, – в этом благодатном краю и знать ничего не хотели о каком-нибудь удобрении. До сих пор спасал аршинный сибирский чернозем. Но ведь всему бывает конец.
– Ах, мерзавцы! – ругался Полуянов, палкой измеряя толщину пропаханного слоя чернозема. – На двух вершках пашут. Что же это такое? Это мазать, а не пахать.
Попадались совсем выродившиеся поля с чахлыми, золотушными всходами, – хлеб точно был подбит молью. Полуянов, наконец, пришел в полное отчаяние и крикнул:
– Голод будет! Настоящий голод!
Он стоял посреди поля один и походил на сумасшедшего. Ему хотелось кого-то обругать, подтянуть, согнуть в бараний рог и вообще «показать».
Появление Полуянова произвело в Заполье известную сенсацию. Он нарочно пришел среди бела дня и медленно шагал по Московской улице, останавливаясь перед новыми домами. Такая остановка была сделана, между прочим, перед зданием Зауральского коммерческого банка.
– Эй, ваше превосходительство, здравствуй, – крикнул Полуянов появившемуся в дверях подъезда швейцару Вахрушке. – У вас здесь деньги дают?
– Дают.
– Богатым дают, а бедные пусть сами добывают?
– Около того, господин.
– А как это, по-твоему, называется?
– Даже очень просто: ходите почаще мимо.
– Ах вы, прохвосты!.. Постой-ка, мне как будто твое рыло знакомо. Про Илью Фирсыча Полуянова слыхал?
Вахрушка посмотрел на странника и оторопел. Он узнал бывшую грозу и малодушно бежал в свою швейцарскую.
– Ага, не понравилось? – торжествовал Полуянов. – Погодите, вот я доберусь до вас!.. Я вам покажу!
Дальше следовал целый ряд открытий. Женская прогимназия, классическая мужская прогимназия, только что выстроенное здание запольской уездной земской управы, целый ряд новых магазинов с саженными зеркальными окнами и т.д. Полуянов везде останавливался, что-то бормотал и размахивал своею палкой. Окончательно он взбесился, когда увидел вывеску ссудной кассы Замараева.
– Замараев? Фамилия знакомая. Тэ-тэ-тэ!.. Это уж не суслонский ли писарь воссиял? Да, ведь Прохоров рассказывал.
Полуянов отправился в кассу и сразу узнал Замараева, который с важностью читал за своею конторкой свежий номер местной газеты. Он равнодушно посмотрел через газету на странника и грубо спросил:
– Что тебе нужно?
– А ты посмотри на меня хорошенько.
– Много тут вас таких-то, шляющих!
– А ежели я палку свою пришел закладывать? Дорогого стоит палочка. Может, и кожу прикажете с себя снять?
– Ступай, ступай, откуда пришел.
Замараев сделал величественный жест и указал глазами на странника «услужающему». К Полуянову подскочил какой-то взъерошенный субъект и хотел ухватить его за локти сзади.
– Как ты смеешь, ррракалия? – грянул Полуянов.
Газета у Замараева вывалилась из рук сама собой, точно дунуло вихрем. Знакомый голос сразу привел его в сознание. Он выскочил из-за своей конторки и бросился отнимать странника из рук услужающего.
– Илья Фирсыч, голубчик… ах, боже мой!..
– Ага, узнал?.. То-то!
Замараев потащил дорогого гостя наверх, в свои горницы, и растерянно бормотал:
– Не прикажете ли водочки, Илья Фирсыч? Закусочку соорудим. А то чайку можно сообразить. Ах, боже мой! Вот, можно сказать: сурприз. Отец родной… благодетель!
Угощая дорогого гостя, Замараев даже прослезился.
– Господи, что прежде-то было, Илья Фирсыч? – повторял он, качая головой. – Разве это самое кто-нибудь может понять?.. Таких-то и людей больше не осталось. Нынче какой народ пошел: троюродное наплевать – вот и вся музыка. Настоящего-то и нет. Страху никакого, а каждый норовит только себя выше протчих народов оказать. Даже невероятно смотреть.
– Что же, всякому овощу свое время. Прежде-то и мы бывали нужны, а теперь на вашей улице праздник. Ваш воз, ваша и песенка.
– У волка одна песенка, Илья Фирсыч.
От Замараева Полуянов услышал только повторение того, что уже знал от Прохорова, с небольшими дополнениями и поправками.
– Так, так, – повторял он, качая в такт рассказа головой. – Все по-новому у вас… да. Только ведь палка о двух концах и по закону бывает… дда-а.
– Ох, забыли и про палку и про протчее, Илья Фирсыч!
Выпив две рюмки водки, Полуянов таинственно спросил:
– Ну, а как поживает суслонский поп Макар?
– Ничего, слава богу.
– Что-о? – грянул Полуянов, вскакивая. – Слава богу? Да я… я…
– Ох, обмолвился! Простите на глупом слове, Илья Фирсыч. Еще деревенская-то наша глупость осталась. Не сообразил я. Я сам, признаться сказать, терпеть ненавижу этого самого попа Макара. Самый вредный человек.
– То-то!
– Недавно приезжал он деньги вкладывать, а я не принял. Ей-богу, не принял… Одним словом, вредный поп.
От Замараева Полуянов отправился прямо в малыгинский дом, и здесь его удивление достигло последних границ. На доме висела вывеска: «Редакция и контора ежедневной газеты Запольский курьер».
– Что-о-о? – зарычал Полуянов, не веря собственным глазам. – Газета? в моем участке? Да кто это смел, а? Газета? Ха-ха!
На этот крик в окне показалась голова Харитона Артемьича. Он, очевидно, не узнал зятя и смотрел на него с удивлением, как на сумасшедшего.
– Газета?.. Это ты придумал газету? – крикнул ему Полуянов, размахивая палкой.
– А тебе какое дело, рвань коричневая?
– Мне?.. В моем участке газеты разводить? Да вы тут все сбесились без меня?
– А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, – спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. – Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.
– Да ты с кем говоришь-то, седая борода? – орал Полуянов.
– Нет, ты с кем говоришь? – орал Харитон Артемьич, входя в азарт.
– Газетчик проклятый!.. Прохвост!
Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам «греческий язык».
– Здравствуй, тестюшка, – проговорил Полуянов, протягивая руку. – Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал…
– Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?
– Где был, там ничего не осталось.
Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.
– Ох, горюшко наше объявилось! – причитала Аграфена, раздувая самовар.
– Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!
Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива «сама» и дом стоял полною чашей. Не стало «самой» – и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.
Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, – все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.
А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.
– Ну, брат, удивил! – говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. – Придумать, так не придумать такого патрета… да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!
– Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.
– Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!
– А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.
– Подтянем?
– Еще как!
– Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось… земство… библиотека… газета…
– Ну, закон-то один, а это так… Одним словом, подтянем.
– Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной… и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: «тятенька… тятенька»… Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали
– все равно, как яичко облупили.
– Ничего, мы доберемся… Скажем, что духовная была подложная.
– Н-но-о?
– Только и всего.
– А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?
– Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.
Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.
– Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу… Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке… Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?
– Для всего есть свой закон.
– Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?
– Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.
– Главное, чтобы все по закону… Катай их законом… И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона – всех валяй!.. Ты живи у меня, – ну, вместе и будем орудовать.
– Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать… В порошок его изотру!
Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.
– Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости… Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!
Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.
На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.
– Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч… Даже испугался.
– Не беспокойся, никуда не уйду… Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.
– Кощей проклятый!
– Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак… Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.
– Вот, вот… Он у нас раздулся, как "лещ в собачьем ухе. Всех зорит.
– Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает… А дочь совсем большая.
– Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.
Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь,
– мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:
– Подтянем!
Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.
– Мы все так сжились с тобой, – говорил Стабровский, обнимая Устеньку.
– Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.
– Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, – точно оправдывалась Устенька. – И потом я столько обязана всем вам… Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.
Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.
– Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, – говорил он с грустною нотой в голосе. – Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.
– Чего же бояться, папа? – удивлялась Дидя. – Под старость ты делаешься сентиментальным.
– Чего я боюсь? Всего боюсь, детки… Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас… что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь… Сейчас мы еще не поймем друг друга.
Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
– Папа, будем смотреть на вещи прямо, – объясняла она отцу при Устеньке. – Я даже завидую Устеньке… Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.
Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил,
– это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.
– Да, она идет к своим, – заговорил он, делая широкий жест. – Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае… А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе… Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся… Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.
Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:
– Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда… Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные… Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это – совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света… Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.
«Господи, отец, кажется, сошел с ума! – с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. – Говорит, точно ксендз… Расчувствовался старикашка».
Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.
Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.
– Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, – повторяла старуха при каждом удобном случае. – Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.
Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет… Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.
– Это скучно, папа, сидеть без дела, – объясняла она отцу.
– Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек… Это нехорошо. Уроки давать – то же самое. Поживи, отдохни.
– Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!
– Читай книжки.
Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.
– Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете… Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?
– Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?
– Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик – пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.
Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, – те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции «Запольского курьера» для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались «протестующие элементы» с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью «воспользоваться моментом», как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.
– А мы опять воспользуемся моментом, – говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. – Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.
В редакции по вечерам собирались разные «протестанты» и обсуждали нараставшие злобы дня. Собственно редакцию составляли Харченко и Кочетов, а остальные только помогали. Здесь Устенька прошла целый курс знаний, которых нельзя получить было нигде больше. Она отлично познакомилась с вопросами городского хозяйства, с задачами земского самоуправления, с экономическою картиной целого края, а главное – с тем разрушающим влиянием, которое вносили с собой банковские дельцы, и в том числе старик Стабровский. Ей часто делалось больно, когда упоминалось это дорогое для нее имя с очень злыми комментариями, – и больно и досадно, а нельзя было не согласиться. Получалась самая мучительная раздвоенность.
– Ну, что у вас нового? – спрашивал Тарас Семеныч, когда Устенька возвращалась домой с кипой газет. – Все за мухой с обухом гоняетесь?
Втайне старик очень сочувствовал этой местной газете, хотя открыто этого и не высказывал. Для такой политики было достаточно причин. За дочь Тарас Семеныч искренне радовался, потому что она, наконец, нашла себе занятие и больше не скучала. Теперь и он мог с ней поговорить о разных делах.
– Ты у меня теперь в том роде, как секретарь, – шутил старик, любуясь умною дочерью. – Право… Другие-то бабы ведь ровнешенько ничего не понимают, а тебе до всего дело. Еще вот погоди, с Харченкой на подсудимую скамью попадешь.
– Если б это было нужно, папа, то отчего же не пойти за правое дело?
– Оно, конечно, так, а мы вот все боимся правды-то.
Приглядываясь к новым людям, Устенька долго не могла разобраться в своих впечатлениях и многого не могла понять. Жизнь давала себя знать, разбивая на каждом шагу молодые иллюзии и счастливые верования. По временам Устеньке делалось просто страшно. Боже мой, кругом столько самого бессмысленного и обидного зла! Большинство точно сознательно старалось делать зло даже самим себе. Тут даже не спасало образование. Живым примером являлся доктор Кочетов, который все чаще и чаще приходил в редакцию в ненормальном виде. Первое время он стеснялся Устеньки, а потом махнул рукой.
– Доктор, неужели вы не можете удержаться? – спрашивала его Устенька.
– Ведь есть же сила воли.
– Вам жаль меня?
– Да.
– Не стоит!.. Я сам сначала тоже жалел себя, а потом… Одним словом, не стоит говорить.
Устеньке делалось жутко, когда она чувствовала на себе пристальный взгляд доктора. В этих воспаленных глазах было что-то страшное. Девушка в такие минуты старалась его избегать.
– Барышня, а вы не находите меня сумасшедшим? – спросил ее раз доктор с больною улыбкой. – Будемте откровенны… Я самое худшее уже пережил и смотрю на себя, как на пациента.
– Не знаю, доктор… Вы просто нездоровы.
– Да, да… Нездоров. Ах, если бы вы только видели, какие ужасные ночи я провожу! Засыпаю я только часов в шесть утра и все хожу… Вдруг сделается страшно-страшно, до слез страшно… Хочется куда-то убежать, спрятаться.
В маленьких провинциальных городках тайны не могут существовать. Устенька, несмотря на свое девичье положение, знала многое, чего знать девице и не полагалось. Источником этих закулисных сведений являлась главным образом старая нянька Матрена. Семейное положение доктора Кочетова давно сделалось притчей во языцех. Все знали, как он женился и как Прасковья Ивановна забрала его под башмак. Последнею новостью в докторской биографии было то, что адвокат Мышников сильно ухаживал за Прасковьей Ивановной и ежедневно бывал в бубновском доме.
– Раньше-то сама Прасковья Ивановна припадала к нему, – объяснила Матрена с старческою наивностью. – Даже совсем без стыда гонялась… А нынче уж, видно, Мышников погнался за ней. Змей лютый, одним словом… Ох, грехи!
– Няня, не смейте мне ничего говорить о докторе.
– Да ведь весь город говорит. Только в колокола не звонят.
Разгадка мрачного настроения доктора была налицо.
Доктор Кочетов переживал ужасное время. Он дошел до того состояния, когда люди стараются не думать о себе. В нем точно жили несколько человек: один, который существовал для других, когда доктор выходил из дому, другой, когда он бывал в редакции «Запольского курьера», третий, когда он возвращался домой, четвертый, когда он оставался один, пятый, когда наступала ночь, – этот пятый просто мучил его. Мысль о сумасшествии появлялась у доктора уже раньше; он начинал следить за каждою своею мыслью, за каждым словом, за каждым движением, но потом все проходило. Эти припадки мнительности начали повторяться все чаще и принимали все более мучительную форму. Успокоение давала только мадера. В бубновском доме царил какой-то дух мадеры. Доктор пил потихоньку, как это делал покойный Бубнов и как сейчас это делала Прасковья Ивановна.
Окончательным поворотным пунктом в психологии доктора послужило открытие, что Прасковья Ивановна устроилась по-новому. Сначала доктор получил анонимное письмо, раскрывавшее ему глаза на отношения жены к Мышникову, получил и не поверил, приписав его проявлению тайной злобы. Потом получено было второе письмо, третье, четвертое, – тайный враг не дремал и заботился о нем, как самый лучший друг. Невольно доктор начал следить за женой и убедился в том, что тайный корреспондент был прав. Он знал, когда жена уходила на свидание, знал, когда она ждала Мышникова, знал, когда она рассчитывала, что он уйдет из дому, – знал и скрывался. Теперь роли переменились, раньше Прасковья Ивановна ухаживала за Мышниковым, а сейчас наоборот. Дело дошло до того, что всесильный Мышников даже ухаживал за ним. Доктору делалось стыдно за любовников, за себя, за тот позор, который густым облаком покрывал всех. Ведь и сам он не лучше других.
Больше всего пугало доктора то, что его ничто не интересовало. Не все ли равно? Сегодня жена обманывает его, завтра будет он ее обманывать, – только небольшая перемена ролей. Он давно перестал бывать у Стабровских, раззнакомился почти со всеми и никого не желал видеть. Для чего? Оставалась, правда, газета, но и тут дело сводилось на простую инерцию и на отдел привычных движений. Сначала доктор стеснялся приходить в редакцию в ненормальном виде, а потом и это чувство простого физического приличия исчезло. Не все ли равно? Он приходил теперь в редакцию с красными глазами, опухшим лицом и запойным туманом в голове. Что же, пусть все видят, удивляются, презирают, жалеют. В глубине души доктор все-таки не считал себя безнадежным алкоголиком, а пил так, пока, чтобы на время забыться. Иногда у него являлась спасительная мысль бежать из проклятого Заполья куда глаза глядят, но ведь это последнее средство было всегда в его распоряжении. Его все-таки что-то удерживало, какое-то смутное чувство собственного угла, какого-то неисполненного дела. Что-то такое еще оставалось впереди, неопределенное и смутное.
Одной ночи доктор не мог вспомнить без ужаса. Он выпил вечером целых две бутылки мадеры. Долго ходил он по кабинету, думал вслух, ложился на диван и снова вставал, чтобы шагать по кабинету. Он знал, что не уснет до самого утра. Вдруг, лежа на диване, он почувствовал, как в нем стынет вся кровь и сердце перестает биться. Его охватила ужасная мысль, вернее – ощущение, точно он раздваивался и переставал уже быть самим собой. Да, он это чувствовал всем своим телом, опухшими от пьяной водянки ногами, раздутою печенью. Он больше не был он, доктор Кочетов, а тот, другой, Бубнов, который вот так же лежал на диване, опухший от пьянства и боявшийся каждого шороха. Доктор боялся пошевелиться, открыть глаза, точно его что придавило. Да, он превратился в Бубнова.
Галлюцинация продолжалась до самого утра, пока в кабинет не вошла горничная. Целый день потом доктор просидел у себя и все время трепетал: вот-вот войдет Прасковья Ивановна. Теперь ему начинало казаться, что в нем уже два Бубнова: один мертвый, а другой умирающий, пьяный, гнилой до корня волос. Он забылся, только приняв усиленную дозу хлоралгидрата. Проснувшись ночью, он услышал, как кто-то хриплым шепотом спросил его:
– Ты здесь?
Это был бубновский голос, и доктор в ужасе спрятал голову под подушку, которая казалась ему Бубновым, мягким, холодным, бесформенным. Вся комната была наполнена этим Бубновым, и он даже принужден был им дышать.
Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции «Запольского курьера», доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.
– Вам дурно, доктор? – спрашивала Устенька, сидевшая за своим столиком с корректурами. – Я принесу воды.
– Ради бога, не двигайтесь, – умолял доктор шепотом.
Ему казалось, что стоило Устеньке подняться, как все мириады частиц Бубнова бросятся на него и он растворится в них, как крупинка соли, брошенная в стакан воды. Эта сцена закончилась глубоким обмороком. Очнувшись, доктор ничего не помнил. И это мучило его еще больше. Он тер себе лоб, умоляюще смотрел на ухаживавшую за ним Устеньку и мучился, как приговоренный к смерти.
Память вернулась только ночью, когда доктор лежал у себя в кабинете и мучился бессонницей.
Так продолжалось изо дня в день, и доктор никому не мог открыть своей тайны, потому что это равнялось смерти. Муки достигали высшей степени, когда он слышал приближавшиеся шаги Прасковьи Ивановны. О, он так же притворялся спящим, как это делал Бубнов, так же затаивал от страха дыхание и немного успокаивался только тогда, когда шаги удалялись и он подкрадывался к заветному шкафику с мадерой и глотал новую дозу отравы с жадностью отчаянного пьяницы.
Когда пришел навестить его старик Кацман, произошла совсем дикая сцена.
– Ну, что, collega, как вы себя чувствуете? – спрашивал Кацман, нюхая пропитанный мадерой воздух.
– Ничего, отлично.
– А дайте-ка ваш пульс.
Эта фраза привела Кочетова в бешенство. Кто смеет трогать его за руку? Он страшно кричал, топал ногами и грозил убить проклятого жида. Старик доктор покачал головой и вышел из комнаты.
Однажды ночью, когда Кочетов шагал по своему кабинету, прибежала какая-то запыхавшаяся женщина и Христом богом молила его ехать к больной.
– Ох, у смерти конец, родненький, – причитала она. – Зашлась наша-то барыня… Лежит, глазки закатила… Ох, смертынька!
– Да какая барыня, говори толком?
– А Серафима Харитоновна!
– Какая Серафима Харитоновна?
– Ах ты, господи!.. Ну, которая за Колобовым, за Галактионом Михеичем. Еще пароходы у него.
Доктор давно не практиковал, но тут, по какой-то инерции, согласился и поехал.
В маленьком домике Колобова, где жила Серафима с детьми, шел страшный переполох. Доктора встретила в передней Харитина, бледная, но спокойная.
– Простите, что мы потревожили вас, Анатолий Петрович. С сестрой плохо, а Кацман сам болен.
Проходя мимо двери в столовую, Кочетов увидел Галактиона, который сидел у стола, схватившись за голову.
Больная лежала в спальне на своей кровати, со стиснутыми зубами и закатившимися глазами. Около нее стояла девочка-подросток и с умоляющим отчаянием посмотрела на доктора.
– Мама умерла… – прошептала она, точно боялась кого разбудить.
Доктор приложил ухо к груди больной. Сердце еще билось, но очень слабо, точно его сжимала какая-то рука. Это была полная картина алкоголизма. Жертва запольской мадеры умирала.
Пущены были в ход холодные компрессы, лед, нашатырный спирт и обтиранья, пока больная не вздохнула и не открыла глаз.
– Принесите сюда мадеры, – шепнул доктор Харитине.
Через минуту в спальню вошел с только что откупоренною бутылкой вина Галактион, налил рюмку и подал больной. Она взглянула на него, отрицательно покачала головой и проговорила слабым голосом:
– Вы, кажется, считаете меня за пьяницу, а я совсем не пью…
Как доктор ни уговаривал ее, больная осталась при своем. Галактион понял, что она стесняется его, и вышел Харитина приподняла больную на подушки, но у нее голова свалилась на сторону.
– Посылайте скорее за священником, – шепнул доктор.
– Да ведь мы староверы… Никого из наших стариков сейчас нет в городе, – с ужасом ответила Харитина, глядя на доктора широко раскрытыми глазами. – Ужели она умрет?.. Спасите ее, доктор… ради всего святого… доктор…
– От паралича сердца спасенья нет.
– Доктор… доктор!..
Но доктор уже шел в столовую с бутылкой в одной руке и с рюмкой в другой. Галактион сидел у стола.
– Идите, проститесь с женой, – сказал доктор, усаживаясь к столу и ставя перед собой бутылку. – Все кончено.
Галактион взглянул на него, раскрыл рот, чтобы сказать что-то, и выбежал из столовой. Доктор проводил его глазами, улыбнулся и спокойно налил себе рюмку мадеры.
Больная полулежала в подушках и смотрела на всех осмысленным взглядом. Очевидно, она пришла в себя и успокоилась. Галактион подошел к ней, заглянул в лицо и понял, что все кончено. У него задрожали колени, а перед глазами пошли круги.
– Серафима, благослови детей! – проговорил он сдавленным голосом.
Больная наморщила лоб и тревожно посмотрела кругом, кого-то отыскивая. Галактион понял этот взгляд и подвел дочь Милочку.
– Сережи нет… он уехал в гимназию; благослови Милочку.
Девушка зарыдала, опустилась на колени и припала головой к слабо искавшей ее материнской руке. Губы больной что-то шептали, и она снова закрыла глаза от сделанного усилия. В это время Харитина привела только что поднятую с постели двенадцатилетнюю Катю. Девочка была в одной ночной кофточке и ничего не понимала, что делается. Увидев плакавшую сестру, она тоже зарыдала.
Больная благословила девочку и сделала глазами Харитине знак, чтоб увели детей. Когда Харитина вернулась, она посмотрела на нее, потом на Галактиона и проговорила с удивительною твердостью:
– Пожалейте детей… я… я не буду никому больше мешать.
Харитина всхлипывала и, припав головой к изголовью умиравшей, шептала:
– Сима, прости… Сима… Сима…
Галактион стоял и не чувствовал, как у него катились по лицу слезы. Харитина подвела его к постели и заставила стать на колени.
– Сима… я… меня… – бормотал Галактион, точно каждое слово приросло к горлу и он должен был его отдирать. – Нет нам прощенья, Сима… я… меня…
Умирающая уже закрыла глаза. Грудь тяжело поднималась. Послышались мертвые хрипы. В горле что-то клокотало и переливалось.
– Матушка ты наша… касатушка, – причитала около кровати точно из-под земли выросшая Аграфена. – Голубушка барышня…
В дверях стоял Харитон Артемьич. Он прибежал из дому в одном халате. Седые волосы были всклокочены, и старик имел страшный вид. Он подошел к кровати и молча начал крестить «отходившую». Хрипы делались меньше, клокотанье остановилось. В дверях показались перепуганные детские лица. Аграфена продолжала причитать, обхватив холодевшие ноги покойницы.
– Матушка ты наша, барышня… на кого ты час, сироток, оставляешь?
Доктор продолжал сидеть в столовой, пил мадеру рюмку за рюмкой и совсем забыл, что ему здесь больше нечего делать и что пора уходить домой. Его удивляло, что столовая делалась то меньше, то больше, что буфет делал напрасные попытки твердо стоять на месте, что потолок то уходил кверху, то спускался к самой его голове. Он очнулся, только когда к нему на плечо легла чья-то тяжелая рука и сердитый женский голос проговорил:
– Ты это што за моду придумал лакать винище в этакой-то час, бесстыжие твои глаза? Ступай домой, горький…
Это была Аграфена. Она в следующий момент взяла доктора под руку и повела из столовой. Он попробовал сопротивляться, но, посмотрев на бутылку, увидел, что она пуста, и только махнул рукой.
– Finita la commedia… Да, горький… именно… Галактион обманывал свою жену, а она умерла… и Прасковью Ивановну тоже обманывал, а она жива… Не правда ли, как это странно?
Смерть жены для Галактиона являлась только продолжением разных других неудач. Ему вообще не везло в последнее время. На Иртыше затонула баржа с незастрахованным чужим товаром, пароход «Первинка» напоролся на подводный камень и целое лето простоял без работы, было несколько запоздавших грузов, за которые пришлось платить неустойку, – одним словом, одна неудача за другой. В банке положение Галактиона тоже пошатнулось. Забравший силу Мышников пробовал на нем свое влияние. Даже старик Стабровский, покровительствовавший Галактиону до сих пор, заметно охладел к нему без всякой видимой причины. Последнее особенно беспокоило Галактиона, хотя он крепился и никому ничего не высказывал. Все складывалось против него как раз с того момента, когда он сошелся с Харитиной. В этом было что-то роковое… Впрочем, сама Харитина давно это заметила и тоже мучилась.
– Это я тебе принесла несчастье, – повторяла она, глядя на Галактиона виноватыми глазами.
Последнее его бесило каждый раз. Да и прежней Харитины, веселой, сумасбродной, красивой русалочьею красотой, уже не было, – может быть, она изменилась, может быть, постарела, а может быть, просто он привык к ней. О ее красоте он мог теперь судить только по тому впечатлению, какое она производила на других. Но его злило и это, когда эти другие любовались Харитиной, точно и в этом был какой-то скрытый обман. Особенно не шло к Харитине, когда она делалась печальной, начинала жаловаться и вообще хныкала. Галактион возмущался, говорил ей дерзости, доводил до слез, а потом начинал жалеть молча, не имея сил проявить свою жалость активно.
Теперь все служило поводом к домашним сцепам, недоразумениям и настоящим ссорам. Обыкновенно начинал Галактион, которого одинаково возмущало, если Харитина раздражалась или оставалась хладнокровной. Он успокаивался только тогда, когда Харитина выходила из себя и начинала рвать и метать. Несколько раз она бросалась на него прямо с ножом. Галактион не сомневался, что она в таком состоянии может зарезать кого угодно. Но именно такое бешенство его удовлетворяло, снимая с души какую-то тяжесть. Как ни был несправедлив Галактион к Харитине, но одного достоинства он не мог не признать за ней: ни один посторонний глаз не видел ее слез, никто не слыхал ее жалоб. Она для других была только в хорошем или дурном настроении, что еще не давало повода делать какие-нибудь предположения об ее интимной жизни.
В сущности Харитина была глубоко несчастна, потому что продолжала любить Галактиона, и любила его тем сильнее, чем больше он охладевал к ней. Есть такие натуры, чувства которых требуют препятствий, особенно такое чувство, как любовь. Если бы Галактион любил ее попрежнему, Харитина, наверное, не отвечала бы ему тою же монетой, а теперь она боялась даже проявить свою любовь в полной мере и точно прятала ее, как прячут от солнца нежное растение. В то же время она отлично понимала, что такое Галактион и что любить его не стоит. Ведь он всю жизнь думал только о себе и своих планах, а женщины для него являлись только печальною необходимостью. В сущности он никого и не в состоянии любить, как все эгоисты. И все-таки, зная все это, Харитина радостно вся вздрагивала, когда он входил в комнату. О, она так ждала его каждый раз, точно он приходил к ней прощаться навсегда! Да, ждала и ненавидела себя именно за это, как ненавидит каторжник свои цепи.
Последнею каплей в этой чаше испытаний для Харитины было появление в Заполье мужа. Галактион приехал из города в Городище и заявил с злорадством:
– Твой Илья Фирсыч приехал, то есть пришел пешком… В полной форме: и котомка и палочка. Только недостает кошеля…
– Какой же он мой? – тихо ответила Харитина, боясь обидеться.
– А чей же? Конечно, твой… Вот он придет к нам в гости и попросит хлебца, как бродяжка.
Харитина молчала. Ее возмущал до глубины самый тон, каким говорил с ней Галактион. Точно это она желала, чтобы Полуянов вернулся из ссылки.
– Да, твой, твой, твой! – уже кричал Галактион, впадая в бешенство. – Ведь ты сама его выбрала в мужья, никто тебя не неволил, и выходит, что твой… Ты его целовала, ты… ты… ты…
Он задыхался от ярости, сжимал кулаки и, кажется, готов был броситься на Харитину и убить ее одним ударом. О, как он ревновал ее к ее прошлому, как ненавидел ее и с радостью растоптал бы ее, как топчут змею!
– Зачем же он придет к нам? – заметила Харитина.
– Зачем? Придет за своею законною женой. Он в своем полном праве. Ты забыла, чья ты жена.
Харитина молчала, что уже окончательно взбесило Галактиона. Он схватил ее за руку и крикнул задыхавшимся голосом:
– Ведь ты… ты любила его… да! Ты его целовала, и он…
Закончилась эта дикая сцена тем, что Галактион избил Харитину, зверски избил, как бьют своих жен только пьяные мужики, а потом взял и запер в комнате, точно боялся, что она убежит и будет жаловаться на него. Это был ужасный момент. Харитина целый день просидела в темном углу, как затравленный зверь, и вся дрожала, когда слышались чьи-нибудь шаги. Ей казалось, что Галактион вернется и убьет ее. О, как она была бы рада умереть, заснуть, найти вечный покой, когда ничто не будет тревожить, волновать и мучить! Это была смертная жажда покоя. Харитина не плакала, а сидела молча, уничтоженная, жалкая, несчастная.
– За что? – повторяла она про себя, закрывая глаза. – Господи, за что?
Из всех чувств оставалось только физическое чувство страха, то чувство, которое заставляет собаку лизать только что наказавшую ее руку.
Галактион бил ее уже не в первый раз, но тогда было другое. Опомнившись, Харитина пришла к тому заключению, что ей даже некуда деваться. Ни близких знакомых, ни друзей, ни родных – никого. С сестрами она совсем не виделась, да и не любила никого. Значит, оставалось опять жить с Галактионом и терпеть новые побои, – она сознавала, что нынешний день только начало еще худших дней. Что же делать? Броситься в воду? А он будет радоваться, что избавился от обузы… да. Потом женится… В сердце Харитины закипела дикая ненависть именно к этой другой, а в воображении пронеслась страшная картина убитого Галактиона, любя убитого, вперед оплаканного и еще более дорогого. Одна земля будет разлучницей. Харитина старалась не думать об этом, даже принималась со страха молиться, а в голове стояла одна мысль, эта же мысль наполняла всю комнату и, как ночная птица, билась с трепетом в окно.
Теперь из-за Полуянова начали повторяться постоянные истории. Галактион не только не чувствовал угрызений совести, но выискивал всевозможные случаи, чтобы придраться к Харитине. Смерть жены на время прекратила это ожесточенное настроение, и Галактион точно отмяк. На первый план выступили теперь сироты-дети. Нужно было их куда-нибудь пристроить. Со смертью матери-пьяницы рушился последний призрак своего дома. Харитина боялась предложить взять их к себе в Городище. Она потихоньку от Галактиона написала Агнии, умоляя ее всеми святыми не оставлять сирот. Агния очень ловко повела дело и уговорила Галактиона. У нее было уже двое своих детей.
– Мне ведь все равно с ребятами-то сидеть, – убеждала она. – Заодно уж хлопотать… Да и твои большие совсем.
Галактион долго не соглашался, хотя и не знал, что делать с детьми. Агния убедила его тем, что дети будут жить у дедушки, а не в чужом доме. Это доказательство хоть на что-нибудь походило, и он согласился. С Харченком он держал себя, как посторонний человек, и делал вид, что ничего не знает об его обличительных корреспонденциях.
Все-таки, когда Галактион перевез детей к дедушке, его охватило мучительное чувство пустоты. Что-то такое порвалось, чего уж нельзя было соединить никаким" силами. И обидно и грустно. Сколько раз Галактион раньше думал о том, как было бы хорошо, если бы Серафима умерла. И сама не мучилась бы и ему развязала бы рук". Вот теперь ее нет, и нет свободы. Мысль о детях стала являться все чаще в чаще, заставляя проверять себя. Конечно, Галактион давал на их содержание много денег, но это было еще не все. Именно дети вставали теперь перед его глазами живым упреком, напоминая все несправедливости прошлого. Под давлением этой мысли он даже к Харитине сделался добрее, то есть не притеснял ее и держал себя так, точно ее совсем не было и на свете.
В грустный день помещения детей у деда Галактион остался в Заполье и решительно не знал, что ему делать. Ехать в Городище тоже не хотелось. Именно в этот критический момент он вспомнил про старика Луковникова. Строгий был человек, правильной жизни. Галактиону мучительно захотелось, чтобы кто-нибудь его бранил, попрекал, говорил строгие слова. Он вечером отправился к Луковникову именно под этим настроением. Старик встретил его довольно неприветливо и смотрел такими глазами, что зачем-де пожаловал незваный гость.
– Давненько не видались, Галактион Михеич.
– Да, давненько, Тарас Семеныч. Все собирался как-нибудь завернуть.
– Уж и собирался? Перестань пустые-то слова говорить… На что вам меня, старика?
– Сами не молодые, Тарас Семеныч.
Сначала старик подумал, что не приехал ли Галактион занимать у него денег, – ведь слава богатого человека еще оставалась за ним, – а потом догадался по выражению лица Галактиона и по тону разговора, что дело совсем не в этом. В последнее время он сильно недолюбливал Галактиона и теперь не мог побороть в себе этого чувства. Так бы вот, кажется, все и отпечатал… На, слушай, Галактион пробовал что-то говорить, но разговор не вязался. И гость и хозяин молчали Луковников поднялся, прошелся по комнате, разгладил седую бороду и проговорил как-то в упор:
– Что, Галактион Михеич, худо?.. То-то вот и есть. И сказал себе человек: наполню житницы, накоплю сокровища. Пей, душа, веселись!.. Так я говорю? Эх, Галактион Михеич! Ведь вот умные люди, до всего, кажется, дошли, а этого не понимают.
– А разве виноват человек, если он не понимает, Тарас Семеныч?
– Кругом виноват… На то ему дан разум, – не ум, а разум. Богатство – это нож… Им можно много хорошего сделать, а делают больше зла… да.
– Опять-таки, Тарас Семеныч, и злой человек себе худа не желает… Все лучше думает сделать.
– Да, для себя… По пословице, и вор богу молится, только какая это молитва? Будем говорить пряменько, Галактион Михеич: нехорошо. Ведь я знаю, зачем ты ко мне-то пришел… Сначала я, грешным делом, подумал, что за деньгами, а потом и вижу, что совсем другое.
– Да, другое, – откликнулся Галактион, точно эхо. – Сегодня вот детей к тетке Агнии свез.
– И будешь возить по чужим дворам, когда дома угарно. Небойсь стыдно перед детьми свое зверство показывать… Вот так-то, Галактион Михеич! А ведь они, дети-то, и совсем большие вырастут. Вырасти-то вырастут, а к отцу путь-дорога заказана. Ах, нехорошо!.. Жену не жалел, так хоть детей бы пожалел. Я тебе по-стариковски говорю… И обидно мне на тебя и жаль. А как жалеть, когда сам человек себя не жалеет?
– А как вы думаете, Тарас Семеныч, бывают на свете проклятые люди? Так, от рождения?..
Луковников хотел что-то ответить, но в этот момент вошла Устенька сказать, что чай готов. Она очень удивилась, когда увидала Галактиона, и раскланялась с ним издали.
– Чай готов, папа.
– Что же, дело хорошее. Пойдем, Галактион Михеич.
Галактион тоже смутился. Он давно не видал Устеньки. Теперь это была совсем взрослая девушка, цветущая и с таким смелым лицом. В столовой несколько времени тянулась самая неловкая пауза.
– Галактион Михеич, я сегодня видела ваших детей, – заговорила первой Устенька. – Девочка такая милая и мальчик…
– Да? – спросил Галактион, не понимая. – Ах, да, дети!..
Наступила опять пауза. Устенька упорно отмалчивалась и старалась не смотреть на гостя, а потом торопливо выпила свою чашку и вышла.
– Ты вот что, Галактион Михеич, – заговорил Луковников совсем другим тоном, точно старался сгладить молодую суровость дочери. – Я знаю, что дела у тебя не совсем… Да и у кого они сейчас хороши? Все на волоске висим… Знаю, что Мышников тебя давит. А ты вот как сделай… да… Ступай к нему прямо на дом, объясни все начистоту и… одним словом, он тебе все и устроит.
– Мышников?
– Да, Мышников. Уж я-то его вот как хорошо знаю.
Когда Галактион ушел, Устенька напала на отца с необыкновенным азартом.
– Папа, я решительно не понимаю, как ты можешь принимать таких ужасных людей, как этот Колобов. Он заколотил в гроб жену, бросил собственных детей, потом эта Харитина, которую он бьет… Ужасный, ужасный человек!.. У Стабровских его теперь не принимают… Это какой-то дикарь.
– И я его тоже не хвалю… да. А мне его жаль. Ведь умница и характер
– железо. Только как-то вся жизнь у него вверх дном. Одним словом, несчастный человек.
– Он? Несчастный?
– Совсем несчастный! Чуть-чуть бы по-другому судьба сложилась, и он бы другой был. Такие люди не умеют гнуться, а прямо ломаются. Тогда много греха на душу взял старик Михей Зотыч, когда насильно женил его на Серафиме. Прежде-то всегда так делали, а по нынешним временам говорят, что свои глаза есть. Михей-то Зотыч думал лучше сделать, чтобы Галактион не сделал так, как брат Емельян, а оно вон что вышло.
– И Михей Зотыч тоже дрянной. Ведь это он мельницы свои сжег?
– Ну, это еще неизвестно, Устенька. Могли и сами сгореть. Мало ли что зря болтают.
– Ты, папа, всегда и всех защищаешь, а так нельзя.
– Поживешь с мое, так и сама будешь то же говорить. Мудрено ведь живого человека судить… Взять хоть твоего Стабровского: он ли не умен, он ли не хорош у себя дома, – такого человека и не сыщешь, а вышел на улицу – разбойник… Без ножа зарежет. Вот тут и суди.
Для такой философии у Луковникова было достаточно материала. Особенно в последнее время пошатнулся народ, и совсем не разберешь, где кончается хороший человек и где начинается дурной. Да и вообще кругом делалось бог знает что. Не заметишь, как и сам попадешь в негодяи. Раздумывая о самом себе, Луковников приходил именно к такому заключению. Его дела с вальцовой мельницей затягивались в какой-то проклятый узел. Все операции давно вышли из всяких предварительных смет и намеченных бюджетов. Сама по себе мельница стоила около трехсот тысяч, затем около семисот тысяч требовалось ежегодно на покупку зерна, а самое скверное было то, что готовый товар приходилось реализовать в рассрочку, что составляло еще около полумиллиона рублей. Около дела таким образом сосредоточивался в общей сложности капитал в полтора миллиона рублей. Таких денег налицо у Луковникова не было, и добрую половину приходилось добывать в кредит. Обороты этих трех капиталов, которые представляла собой мельница, зерно и готовый товар, шли с неравномерной скоростью, и трудно было подводить общий торговый баланс. Иногда каких-нибудь две недели стоили десятков тысяч, потому что все хлебное дело постепенно перешло в какую-то азартную игру. Рвал куши тот, кто умел поймать момент. Кроме того, в верховьях Ключевой выстроены были две новых вальцовых мельницы, представлявших очень опасную конкуренцию как при закупке зерна, так и при сбыте крупчатки. На рынок выдвигались страшные капиталы, которые беспощадно давили хлебную мелюзгу, как крупные хищники давят хлебных мышей. Сплетались тысячи условий, которые трудно было предугадать, и выдвигались с каждым годом все новые.
Особенно характерен был для хлебного дела прошлый год, когда в полосе Зауралья, прилегавшей к горам, случился недород благодаря дождливому лету. Произошла крупная игра на хлеб степной полосы. Скупались миллионные партии, и мелкотравчатые мельники, как старик Колобов, остались совсем без зерна. Нечего было молоть. Шла именно игра, спекуляция с миллионным риском, а не обыкновенное промышленное дело. Тут выяснился в первый раз роковой вопрос, что золотое дно, каким до сих пор считалось Зауралье, не может обеспечивать равномерно хлебом работу всех мельниц. До сих пор рынок пополнялся из старых крестьянских запасов, а сейчас их уже не было, и приходилось жить одним годом. Производитель зерна жил от одной осени до другой и весь находился в полной зависимости от одного урожая. Этого раньше не было.
Окончательно достукала зауральского мужика только что открытая Уральская железная дорога. Это открытие совпало с неурожаем в Поволжье, и зауральский хлеб полился широкою волной в далекую Россию. От этой операции нажились главным образом верховые мельники, стоявшие в самом горле, то есть у железной дороги. Они сбыли миллионные партии и нажили целые состояния. Мельница Луковникова тоже работала отлично, хотя и в менее выгодных условиях, проигрывая на летней перевозке гужом, – верховые мельники подвезли зерно по дешевой зимней дороге. Особенно один случай остался в памяти Луковникова как зловещий признак. Он еще с осени законтрактовал партию в тридцать тысяч мешков дешевого сибирского хлеба, которую Галактион обязался доставить на своих пароходах в Тюмень. Весна вышла неопределенная, и по официальным бюллетеням об урожае трудно было судить, что еще будет. В общем ожидался средний урожай, и цены на муку не поднимались. Луковников задержал партию на всякий случай, выжидая цену. Наступил июнь, а цены не поднимались. Тогда Луковников послал в Рыбинск своего доверенного и запродал всю партию чуть не за свою цену. Но не прошло двух недель, как цена сразу поднялась на два рубля с мешка, – другими словами, подожди он две недели, и это дало бы шестьдесят тысяч чистого барыша. Одним словом, шла самая отчаянная игра, и крупные мельники резались не на живот, а на смерть. Две-три неудачных операции разоряли в лоск, и миллионные состояния лопались, как мыльные пузыри. А тут еще помогал банк, закрывая кредит пошатнувшимся фирмам и увеличивая ссуды тем, которые и без этой помощи шли в гору.
Естественным результатом такого обострившегося порядка вещей было то, что по Ключевой началось оплошное разорение средней величины мельников, как старик Колобов. Это были жертвы даже не конкуренции, а биржевой игры на хлеб. У них был отнят и зерновой рынок, и кредит, и заперт семью печатями оптовый сбыт. Кое-кто еще держался, торгуя по мелочам, но в общем дело было конченное. Вопрос теперь заключался в том, что будет с полсотней крупчаточных мельниц, построенных на Ключевой. Первую мельницу-крупчатку поставил старик Колобов, и он же показал выход, когда застраховал две новых мельницы и сжег их. Это точно послужило сигналом. Мельничные пожары начали из года в год повторяться с математическою точностью, так что знатоки дела вперед предсказывали, чьи теперь мельницы должны были гореть. И обреченные мельницы в указанный срок загорались.
Разъезжая по своим делам по Ключевой, Луковников по пути завернул в Прорыв к Михею Зотычу. Но старика не было, а на мельнице оставались только сыновья, Емельян и Симон. По первому взгляду на мельницу Луковников определил, что дела идут плохо, и мельница быстро принимала тот захудалый вид, который говорит красноречивее всяких слов о внутреннем разрушении.
– Ну, как вы тут поживаете, Емельян Михеич? – спрашивал гость.
– А ничего… Помаленьку.
– Чего тут помаленьку! – вступился не утерпевший Симон. – Совсем конец приходит, Тарас Семеныч… Тятенька-то забрал все деньги за сгоревшие мельницы и ушел с ними в скиты, а мы вот тут и выворачивайся, как знаешь.
– Слышал, слышал, – уклончиво ответил Луковников. – Что же, надо терпеть, пока молоды. Под старость будет зато легче.
– А я уйду, как сделал Галактион… Вот и весь разговор. Наймусь куда-нибудь в приказчики, Тарас Семеныч, а то буду арендовать самую простую раструсочную мельницу, как у нашего Ермилыча. У него всегда работа… Свое зерно мужички привезут, смелют, а ты только получай денежки. Барыши невелики, а зато и убытков нет. Самое верное дело…
– Правильно, Симон Михеич. Это точно… да. Вот и нашим вальцовым мельницам туго приходится… А Ермилыча я знаю. Ничего, оборотистый мужичонко и не любит, где плохо лежит. Только все равно он добром не кончит.
– Все мы плохо кончим… На людях и смерть красна.
Луковникову нравился этот молодой задор Симона. Вот так же Устенька любит спорить… Да, малому трудненько было жить на разоренной мельнице ни у чего. И жаль, и помочь нечем.
– И Галактиону не сладко приходится, – сказал Луковников, чтобы утешить чем-нибудь Симона. – Даже и совсем не сладко.
– Все-таки Галактион у своего дела, Тарас Семеныч. Сам большой, сам маленький… А мы с Емельяном, как говорится, ни к шубе рукав.
– А тятеньку-то забыл? Он теперь за всех в скитах своих вот как молится… Не ропщи, молодец.
Проезжая мимо Суслона, Луковников завернул к старому благоприятелю попу Макару. Уже в больших годах был поп Макар, а все оставался такой же. Такой же худенький, и хоть бы один седой волос. Только с каждым годом старик делался все ниже, точно его гнула рука времени. Поп Макар ужасно обрадовался дорогому гостю и под руку повел его в горницы.
– Вот уж угодил, можно оказать… – бормотал он. – Редкий гость, во-первых, а во-вторых…
Поповский язык точно замерз. Поп Макар придержал гостя и шепотом сообщил:
– А ведь там у меня того… значит, в горнице-то, нечестивый Ахав сидит.
– Какой Ахав?
– А Полуянов? Вместе с мельником Ермилычем приехал, потребовал сейчас водки и хвалится, что засудит меня, то есть за мое показание тогда на суде. Мне, говорит, нечего терять… Попадья со страхов убежала в суседи, а я вот сижу с ними да слушаю. Конечно, во-первых, я нисколько его не боюсь, нечестивого Ахава, а во-вторых, все-таки страшно…
«Нечестивый Ахав» действительно сидел в поповской горнице, весь красный от выпитой водки. Дорожная котомка и палка лежали рядом на стуле. Полуянов не расставался с своим ссыльным рубищем, щеголяя своим убожеством. Ермилыч тоже пил водку и тоже краснел. Неожиданное появление Луковникова немного всполошило гостей, а Ермилыч сделал движение спрятать бутылку с водкой.
– Не тронь… – остановил Полуянов. – Сие посох страннический.
По Зауралью Луковников слыл за миллионера, а затем он был уже четвертое трехлетие городским головой. Вообще именитый человек, и Ермилыч трепетал.
– Здравствуйте, господа, – просто поздоровался Луковников. – Как это ты сюда попал, Илья Фирсыч?
– Я-то? А даже очень просто… Пешком пришел сказать вот попу Макару и Ермилычу, что окручу их в бараний рог… да. Я не люблю исподтишка, а прямо действую.
– Не прежние времена, Илья Фирсыч, чтобы рога-то показывать, – ответил пап Макар, на всякий случай отступая к стенке. – Во-первых…
– Что-о? – зарычал Полуянов. – Да я… я… я вот сейчас выпью рюмку водки… а. Всех предупреждаю… Я среди вас, как убогий Лазарь, хуже, – у того хоть свое собственное гноище было, а у меня и этого нет.
– Богатство тоже к рукам, Илья Фирсыч, – заметил Луковников, подсаживаясь к столу. – И голова к месту, и деньги к рукам… Да и считать в чужих карманах легче, чем в своем.
– Х-ха! – замялся Полуянов. – А вот я в свое время отлично знал, какие у кого и в каких карманах деньги были. Знал-с… и все меня трепетали. Страх, трепет и землетрясенье…
– Да будет тебе… – останавливал его Ермилыч.
– Что-о?
– В самом деле, довольно, – заговорил Луковников. – В самом деле, никому не страшно. Да как-то оно и нехорошо: вон в борода седая, а говоришь разные пустые слова. Прошлого не воротишь.
– Нет, постойте… Вот ты, поп Макар, предал меня, и ты, Ермилыч, и ты, Тарас Семеныч, тоже… да. И я свою чашу испил до самого дна и понял, что есть такое суета сует, а вы этого не понимаете. Взгляните на мое рубище и поймете: оно молча вопиет… У вас будет своя чаша… да. Может быть, похуже моей… Я-то уж смирился, перегорел душой, а вы еще преисполнены гордыни… И первого я попа Макара низведу в полное ничтожество. Слышишь, поп?
– Ох, слышу!.. Пил бы уж ты лучше свою водку, Илья Фирсыч, да прилег отдохнуть.
– Не понравилось? Х-ха!.. Не любите? Х-ха! Не согласны? Х-ха!..
Запас энергии Полуянова вдруг исчез, он уже машинально выпил залпом две рюмки и заснул тут же на диване.
Из своей «поездки по уезду» Полуянов вернулся в Заполье самым эффектным образом. Он подкатил к малыгинскому дому в щегольском дорожном экипаже Ечкина, на самой лихой почтовой тройке. Ечкин отнесся к бывшему исправнику решительно лучше всех и держал себя так, точно вез прежнего Полуянова.
– Вот не ожидал… да… – откровенно удивлялся Полуянов. – Прежние-то дружки смотреть не хотят, два пальца подают, а то я прямо отвертываются… да. Только в несчастии узнаешь людей.
– И все по-своему правы, Илья Фирсыч, – объяснял Ечкин. – Ведь все люди, если разобрать, одинаковы, потому что все – мерзавцы.
– Именно!
– Поэтому истинный философ никогда не огорчается… Вот посмотрите на меня: чего я не перенес? Каких гадостей про меня не говорили? А я все терплю и переношу.
– Именно!.. И я тоже много испытал, Борис Яковлич… Царствовал, можно оказать, а сейчас яко Иов многострадальный… Претерпел, можно сказать, до конца. И не ропщу… Только вот проклятого попа извести, и конец всему делу.
Харитон Артемьич, ждавший возвращения Полуянова с детским нетерпением, так и ахнул, когда увидел, как он приехал в одном экипаже с Ечкиным. Что же это такое? Обещал засудить Ечкина, а сам с ним по уезду катается…
– Ты это что, Илья Фирсыч? Никак совсем сбесился? – накинулся старик на Полуянова. – Обещал судиться с Ечкиным, а сам…
– Погоди, старче, гусей по осени считают.
– Да ты мне не заговаривай зубов! Мне ведь на свои глаза свидетелей не надо… Ежели ты в других зятьев пойдешь, так ведь я и на тебя управу найду. Я, брат, теперь все равно, как медведь, которого из берлоги подняли.
– А ты не сказывай никому… Сказанное слово серебряное, а не сказанное – золотое. Так я говорю? А потом, как ты полагаешь, ежели, например, этот самый Ечкин мне место предлагает? Да-с.
– Место? О-хо-хо!.. На подсудимую скамью вместо себя али в острог? О нем давно острог-то плачет.
– Да ты слушай: настоящее место. Он будет в Заполье железную дорогу строить, а я смотрителем.
– Друг на дружку будете смотреть да любоваться? Ох, прокураты!
– Ну, ладно… Смеется последний, как говорят французы. Понимаешь, ведь это настоящий пост: смотритель Запольской железной дороги. Чуть-чуть поменьше министра… Ты вот поедешь по железной дороге, а я тебя за шиворот: стой! куда?
– Ох, уморил!.. Ох, смертынька!.. Вам надо с Ечкиным тиятр открывать да представление представлять. Ох, животики надорвали!
Полуянов даже обиделся. Ечкин действительно предложил ему место на будущей железной дороге, и он с удовольствием согласился послужить. Что же, он еще в силах и может быть полезным, особенно где требуется порядок. Его, брат, не проведут… Х-ха! Полуянова проверти, – нет, еще такой шельмы не родилось на белый свет. С другой стороны, Полуянов и не нуждался даже в этом месте, а принимал его просто по дружбе. У него и других мест достаточно. Сделайте милость, дела всякого сколько угодно. Во-первых, Замараев предлагает в своей кассе место бухгалтера потом Харченко предлагает в газете работать.
Харченко действительно имел виды на Полуянова, – он теперь на всех людей смотрел с точки зрения завзятого газетчика. Мир делился на две половины: людей, нужных для газеты, и – людей бесполезных.
– Голубчик, ведь вы для нас настоящий клад, – уверял он Полуянова. – Ведь никто не знает так края, как вы.
– Да, немножко знаю… С завязанными глазами пройду пять уездов.
– И по истории у вас много есть интересных фактов.
– Чего лучше: сам история с географией.
Выбор между этими предложениями было сделать довольно трудно, а тут еще тяжба Харитона Артемьича да свои собственные дела с попом Макаром и женой. Полуянов достал у Замараева «законы» и теперь усердно зубрил разные статьи. Харитон Артемьич ходил за ним по пятам и с напряжением следил за каждым его шагом. Старика охватила сутяжническая горячка, и он наяву бредил будущими подвигами.
– Мне бы только начать, – мечтал он, – а там уж я и сам как-нибудь изловчился бы.
– Ну, это, брат, дудки! – огорошивал Полуянов. – Какие тебе законы, когда ты фамилию свою с грехом подписываешь?
– А я словесно.
– Нет, твоей словесности не требуется, а надо все по форме.
– Ох, уж эта мне форма!.. Зарез. Все по форме меня надували, а зятья лучше всех… Где же правда-то? Ведь есть же она, матушка? Меня грабят по форме, а я должен молчать… Нет, шалишь!
Полуянов мог только улыбаться, слушая этот бред, подводимый им под рубрику «покушений с негодными средствами». Он вообще усвоил себе постепенно покровительственный тон, разговаривая с Харитоном Артемьичем, как говорят с капризничающими детьми. Чтоб утешить старика, Полуянов при самой торжественной обстановке составлял проекты будущих прошений, жалоб и разных докладных записок.
– Ты у меня, как волчий зуб, – льстил Харитон Артемьич, благоговея перед искусством зятя, – да… Ох, ежели бы да меня учить, – сколько во мне этой самой злости!.. Прямо бери и сади на цепь.
– Тут злостью ничего не возьмешь. Пусти тебя в суд, ты первым бы делом всех обругал.
– Ох, обругал бы!.. А там хоть расколи на части… Только бы сердце сорвать.
– Вот то-то и есть. Какой же ты адвокат? Тебе оглоблю надо дать в руки, а не закон.
Никогда еще у Полуянова не было столько работы, как теперь. Даже в самое горячее время исправничества он не был так занят. И главное – везде нужен. Хоть на части разрывайся. Это сознание собственной нужности приводило Полуянова в горделивое настроение, и он в откровенную минуту говорил Харитону Артемьичу:
– Без меня, брат, как без поганого ведра, тоже не обойдешься… И тут нужен, и там нужен, и здесь нужен. Вот тебе и лишенный особенных прав и преимуществ… Х-ха!.. Вот только не знаю, куда окончательно пристроиться.
– А ты не разбегайся, – советовал Харитон Артемьич. – Ломи в одну точку, и шабаш. Значит, накаливай по одному месту.
– Не беспокойся, охулки на руку не положим.
– То-то… Первое дело, будем добывать проклятого писаря, а там закорчим и других.
Полуянов долго не решался сделать окончательный выбор деятельности, пока дело не решилось само собой. Раз он делал моцион перед обедом, – он приобретал благородные привычки, – и увидел новую вывеску на новом доме: «Главное управление Запольской железной дороги». Полуянов остановился, протер глаза, еще раз перечитал вывеску и сказал всего одно слово:
– Эге!
На другой день он, одетый с иголочки во все новое, уже сидел в особой комнате нового управления за громадным письменным столом, заваленным гроссбухами. Ему нравилась и солидность обстановки и какая-то особенная деловая таинственность, а больше всего сам Ечкин, всегда веселый, вечно занятый, энергичный и неутомимый. Одна квартира чего стоила, министерская обстановка, служащие, и все явилось, как в сказке, по щучьему веленью. В первый момент Полуянов даже смутился, отозвал Ечкина в сторону и проговорил:
– А я думаю, Борис Яковлич, очки себе купить… дымчатые, в золотой оправе… да.
– Разве у вас глаза слабы?
– Нет… Но в очках как-то солиднее. Стабровский носит очки, Мышников,
– одним словом, все серьезные люди.
– Отчего ж, можно и очки, – милостиво согласился Ечкин, думавший совсем о другом. – Да, конечно, очки…
– Купцы, и те нынче в очках ходят. Вон Евграф Огибенин… да.
На следующий день Полуянов явился в золотых очках и даже подстриг бороду а la граф Шамбор. Нельзя, дело было слишком серьезное, и каждая мелочь имела свое значение.
Все, знавшие Ечкина, смеялись в глаза и за глаза над его новой затеей, и для всех оставалось загадкой, откуда он мог брать денег на свою контору. Кроме долгов, у него ничего не было, а из векселей можно было составить приличную библиотеку. Вообще Ечкин представлял собой какой-то непостижимый фокус. Его новая контора служила несколько дней темой для самых веселых разговоров в правлении Запольского банка, где собирались Стабровский, Мышников, Штофф и Драке.
– Это какое-то безумие, – говорил Мышников. – Я на месте Ечкина давно бы повесился, а он железную дорогу строить придумал.
– Будет стеариновые свечи возить с закрытого завода, – вышучивал Штофф. – Даже можно так и назвать: стеариновая дорога…
– Что-нибудь тут кроется, господа, – уверял Стабровский. – Я давно знаю Бориса Яковлича. Это то, что называют гением без портфеля. Ему недостает только денег, чтобы быть вполне порядочным человеком. Я часто завидую его уму… Ведь это удивительная голова, в которой фейерверком сыплются самые удивительные комбинации. Ведь нужно было придумать дорогу…
– Да, гений… – соглашался Мышников. – Совсем нового типа гений: вексельный. Ему все равно – терять нечего… Недостает только, чтоб он объявил какую-нибудь войну.
– Какую войну? – не понимал, по обыкновению, Драке.
– Мало ли какую… Была же какая-то война за испанское наследство. Вот бы Ечкину примазаться в самый раз.
Вообще банковские воротилы имели достаточно времени для подобных разговоров. Дела банка шли отлично, и банковские акции уже поднялись в цене в два с половиной раза.
Пока банковские заправилы шутили, Ечкин неутомимо хлопотал. Он то пропадал из Заполья, то снова появлялся, точно метеор. И только один Полуянов, сохранивший чутье старого сыщика, понял, наконец, в чем дело. Ечкин, потихоньку от всех, «разрабатывал» неприступного миллионера Нагибина. Какими путями он пробрался к нему, чем заслужил доверие этого никому не верившего скряги, – оставалось неизвестно. Но Полуянов отлично знал, что по вечерам, когда стемнеет, Ечкин ездил к Нагибину, жившему на краю города, и проводил там по нескольку часов. Конечно, даром Ечкин не стал бы терять золотое время. Он, впрочем, не один раз возвращался в изнеможенном отчаянии, брал Полуянова за пуговицу его сюртука и говорил:
– Ведь я – святой человек, Илья Фирсыч, святой по терпению… Господи, чего только я не терплю? Нет, кажется, такой глупости, которую не приходилось бы проделывать. И, ей-богу, не для себя хлопочу, а для других…
– Глупый народ, Борис Яковлич… Ничего не понимают. Я тоже натерпелся вполне достаточно…
– Да, да… Например, деньги – что такое деньги, когда они лежат без всякой пользы? Это все равно – если хорошенькую женщину завязать в мешок… да. Хуже: это разврат.
– Совершенный разврат, Борис Яковлич.
– Нужно быть сумасшедшим, чтобы не понимать такой простой вещи. Деньги
– то же, что солнечный свет, воздух, вода, первые поцелуи влюбленных, – в них скрыта животворящая сила, и никто не имеет права скрывать эту силу. Деньги должны работать, как всякая сила, и давать жизнь, проливать эту жизнь, испускать ее лучами.
– Я то же самое всегда думал, Борис Яковлич.
Таинственные визиты Ечкина к Нагибину закончились совершенно неожиданно. Даже видавший всякие виды на своем веку Полуянов ахнул, когда Ечкин однажды утром заявил ему:
– Илья Фирсыч, вы мне сегодня нужды… Ведь вы умеете быть шафером?
– Случалось. Только я-то сейчас не гожусь. Шафером бывают молодые, неженатые люди, а я… гм…
– Э, пустяки!.. Там где-то нужно что-то такое расписаться, – одним словом, глупая формальность.
– Свидетелем могу быть.
– Дело в следующем… да. Ведь вы знаете, что у этого миллионера Нагибина есть девица-дочь. Ей уже за тридцать… да. А ведь женщина – тоже капитал, который необходимо реализировать. Хорошо. Вы помните, что есть молодой человек Колобов, Симон? Он сидит на отцовской мельнице совсем без дела и ловит мух. Я и поехал к нему на мельницу и все объяснил. Если он женится на Нагибиной, у него будет все. Понимаете?.. Ну, конечно, молодой человек сначала ничего не понимал… Мне же пришлось ему объяснять, что ранняя молодость и женская красота в семейной жизни еще не составляют счастья, а нужно искать душу… Понимаете?.. Ломался-ломался, а я все-таки его привез и прямо к Нагибиным. Пришлось быть сватом. Без меня у них ничего бы не вышло. Так вот, будет свадьба, такая – без шуму, и вы будете свидетелем.
Полуянов смотрел на Ечкина с раскрытым ртом, потом схватил его за руку и восторженно проговорил:
– Борис Яковлевич… Ведь это что же такое, а? Это… это… Вам бы по-настоящему сибирским исправником быть!
Мы уже сказали выше, что за время отсутствия Полуянова в Заполье было открыто земство. В соседних губерниях земские учреждения действовали уже давно и успели пережить первую горячую пору увлечений, так что запольские земцы уже не увлекались ничем. Да и контингент гласных был почти тот же, что и в думе, с прибавкой нескольких мужиков, писарей и деревенских попов, как о.Макар из Суслона. В Запольском уезде не было ни одного помещика, поэтому земство получило отчасти купеческий характер. Из новых людей выдались сразу Замараев, двоюродный брат Прасковьи Ивановны Голяшкин, повторявший, как эхо, чужие слова, Евграф Огибенин и уже известные дельцы, как Мышников, Штофф и компания. К числу новых людей можно было отнести Стабровского. Его даже выбаллотировали в председатели земской управы, но он великодушно отказался в пользу кандидата, которым был Огибенин. И здесь, как в думе, подавлял всех Мышников, но его влияние в земских делах уже не имело той силы, как в купеческой думе. В земстве составился совершенно самостоятельный кружок гласных, не зависевших от Запольского банка, и Мышников получал отпор при каждой попытке проявить свой деспотизм. Он свои неудачи теперь вымещал на Огибенине, которого преследовал по пятам. В земских делах особенную силу получила гласность. Харченко попал в число гласных и работал по земским вопросам с каким-то ожесточением. Его прочили уже в члены управы. Недостаток людей чувствовался в земстве еще больше, чем в думе, и работала небольшая кучка. Вообще деятельность земства проявила себя с очень хорошей стороны, а главное – дело шло совершенно независимо от всяких посторонних влияний.
Деятельность этого нового земства главным образом выразилась в развитии народного образования. В уезде школы открывались десятками, а в больших селах, как Суслон, были открыты по две школы. Пропагандировал школьное дело Харченко, и ему даже предлагали быть инспектором этих школ, но он отказался. Газета, типография и библиотека отнимали почти все время, а новых помощников было мало, да и те были преимущественно женщины, как Устенька.
– Было бы дело, а люди будут, – уверенно повторял Харченко.
По земским делам Харченко особенно близко сошелся со стариком Стабровским. Этому сближению много способствовала Устенька. Она знала, что Стабровский увлекается земством и в качестве влиятельного человека может быть очень полезен. Вышла довольно комичная сцена первого знакомства.
– Мы с вами враги по части банковских и винокуренных дел, – откровенно объяснил Стабровский, – но думаю, что будем друзьями в земстве.
– Это будет видно.
– Я почти уверен… Здесь наши интересы вполне совпадают.
Стабровский никогда и ничего не делал даром, и Устенька понимала, что, сближаясь с Харченкой, он, с одной стороны, проявлял свою полную независимость по отношению к Мышникову, с другой – удовлетворял собственному тяготению к общественной деятельности, и с третьей – организовал для своей Диди общество содержательных людей. В логике Стабровского все в конце концов сводилось к этой Диде, которая была уже взрослою барышней.
– Сморчок какой-то, – резюмировала Дидя свое впечатление, познакомившись с Харченкой. – Я удивляюсь пристрастию папы к разным монстрам.
Устенька бывала у Стабровских довольно часто, хотя и с перерывами. Но стоило ей не быть с неделю, как старик встречал ее ворчаньем и выговорами. Он вообще заметно старился, делался требовательнее и брюзжал, как настоящий старик. Устеньку забавляло, как он ревновал ее ко всем и требовал самого подробного отчета в поведении, точно отец. С другой стороны, это упорное внимание трогало и подкупало ее. Она так любила Стабровского, когда он был у себя дома. В нем было столько какой-то неудовлетворенной жажды деятельности, особенной теплоты и еще более особенной польской культурности. Никто так не умел взвесить и оценить во всех мельчайших подробностях всякое новое явление, как Стабровский. В земской деятельности он хотел точно искупить самого себя и отдавался ей с жаром молодого человека.
– Ах, как я завидую вам, молодым людям! – повторял он с какою-то тоской. – Ведь перед вами целая жизнь впереди. Жаль подумать, в какое время нам пришлось прожить свою молодость. Я тебе как-нибудь расскажу, Устенька. Да, тяжелое было время. Когда говорят о недостатках и недочетах настоящего, я всегда вспоминаю это далекое прошлое, бесправное, несправедливое и темное. Ведь теперь каждая земская школа является уже светлым лучом, знамением времени, залогом будущего… Впереди – грамотная Россия, свободный труд, нарастающая культура!
Насколько сам Стабровский всем интересовался и всем увлекался, настолько Дидя оставалась безучастной и равнодушной ко всему. Отец утешал себя тем, что все это результат ее болезненного состояния, и не хотел и не мог видеть действительности. Дидя была представителем вырождавшейся семьи и не понимала отца. Она могла по целым месяцам ничего не делать, и ее интересы не выходили за черту собственного дома.
Когда приходила Устенька, Стабровский непременно заводил речь о земстве, о школах и разных общественных делах, и Устенька понимала, что он старается втянуть Дидю в круг этих интересов. Дидя слушала из вежливости некоторое время, а потом старалась улизнуть из комнаты под первым предлогом. Старик провожал ее печальными глазами и грустно качал головой.
Раз, среди самого серьезного разговора, Устенька неожиданно спросила старика:
– Скажите, Болеслав Брониславич, вы очень не любите Галактиона Михеича?
– Да, не люблю.
– Не будет с моей стороны нескромным вопросом, если спрошу: за что?
– Причин достаточно, а главная – та, что из него вышло совсем не то, что я предполагал. Впрочем, это часто случается, что мы в людях не любим именно свои собственные ошибки. А почему тебя это интересует?
– Да так… Он нынче бывает у отца, и я возмущалась, что отец его принимает.
– Ах, это совсем другое дело! Мы, старики, в силу вещей, относимся к людям снисходительнее, хотя и ворчим. Молодость нетерпима, а за старостью стоит громадный опыт, который говорит, что на земле совершенства нет и что все относительно. У стариков, если хочешь, своя логика.
Устенька не без ловкости перевела разговор на другую тему, потому что Стабровскому, видимо, было неприятно говорить о Галактионе. Ему показалось в свою очередь, что девушка чего-то не договаривает. Это еще был первый случай недомолвки. Стабровский продумал всю сцену и пришел к заключению, что Устенька пришла специально для этого вопроса. Что же, это ее дело. Когда девушка уходила, Стабровский с особенной нежностью простился с ней и два раз поцеловал ее в голову.
– Умница ты моя… – повторял он взволнованно.
Раз, когда Устенька была одна, неожиданно заявился Галактион. Она встретила его довольно сурово, но он, кажется, совсем был нерасположен что-нибудь замечать.
– Папы нет дома.
– Нет? А я его подожду.
– Как хотите.
Он говорил таким тоном, каким говорят с прислугой. Устенька обиделась и вышла из комнаты. Пусть сидит один, невежа! Галактион действительно сидел у стола и ничего не хотел замечать. Устенька два раза посмотрела на него в щель двери и совсем рассердилась. В самом деле, это нахальство – явиться в дом, сесть и не обращать ни на кого внимания. Устенька волновалась. Ее раздражение достигло высшей степени, когда она услышала, что Галактион сидит и смеется. Нет, это уж слишком… Она вышла к Галактиону и увидела, что он сидит с последним номером «Запольского курьера» и хохочет.
– Может быть, вам что-нибудь нужно передать папе?
– Ах, это вы, барышня! – удивился Галактион, продолжая смеяться.
– Чему вы смеетесь?
– Да очень уж смешно в газете пишут.
– Ничего смешного нет.
– Да вы не читали… Вот посмотрите – целая статья: «Наши партии». Начинается так: «В нашем Заполье городское общество делится на две партии: старонавозная и новонавозная». Ведь это смешно? Пишет доктор Кочетов, потому что дума не согласилась с его докладом о необходимых санитарных мерах. Очень смешные слова доктор придумал.
– А по-моему, так это просто неприличные слова… Вероятно, и доктор придумал их в ненормальном состоянии.
– Ничего вы не понимаете, барышня, – довольно резко ответил Галактион уже серьезным тоном. – Да, не понимаете… Писал-то доктор действительно пьяный, и барышне такие слова, может быть, совсем не подходят, а только все это правда. Уж вы меня извините, а действительно мы так и живем… по-навозному. Зарылись в своей грязи и знать ничего не хотим… да. И еще нам же смешно, вот как мне сейчас.
– Кто же вам велит так жить?
– Кто велит?.. Вот видите, барышня, как я с вами буду разговаривать… Если вам сказать все прямо, так вы, пожалуй, и обидитесь.
– Можно все говорить, если серьезно.
– Да? Так… Хорошо. Прежде всего все мы звери. Вы скажете: «Ах, это мужчины звери, а женщины бедные» и прочее. Так? Хорошо? Отчего же теперь постоянно такая вещь выходит: вот я вдовец, у меня дети, я женюсь на хорошей девушке, а эта хорошая девушка и начинает изживать со свету моих детей?.. Одним словом, мачеха. Ведь таких случаев сколько угодно-с… да. Значит, у мужчины одно зверство, а у женщины другое, а вместе нам одно название: звери. Конечно, есть такие особенные хорошие люди, да лиха беда, что их очень уж мало… Вот переберите-ка свои поступки и обдумайте… да. Так-то вот я часто про себя думаю… Думаешь-думаешь – и даже страшно сделается. Да разве это я? да разве я такой?.. Если бы про другого рассказали это, так не поверил бы… да.
– И я не верю.
– Кому?
– Вам… Да, не верю. Вы – нехороший человек… Вам этого никто не смеет сказать, а я скажу, чтобы вы и сами знали. Ведь каждый человек умеет очень хорошо оправдывать только самого себя.
Девушка раскраснелась и откровенно высказала все, что сама знала про Галактиона, кончая несчастным положением Харитины. Это был целый обвинительный акт, и Галактион совсем смутился. Что другие говорили про него – это он знал давно, а тут говорит девушка, которую он знал ребенком и которая не должна была даже понимать многого.
– Да, да, да… – азартно повторяла Устенька, точно Галактион с ней спорил. – И я удивляюсь, как вы решаетесь приходить к нам в дом. Папа такой добрый, такой доверчивый… да. Я ему говорила то же самое, что сейчас говорю вам в глаза.
Галактион поднялся бледный, страшный, что-то хотел ответить, но только махнул рукой и, не простившись, пошел к двери. Устенька стояла посреди комнаты. Она задыхалась от волнения и боялась расплакаться. В этот момент в гостиную вошел Тарас Семеныч. Он посмотрел на сконфуженного гостя и на дочь и не знал, что подумать.
– Галактион Михеич, куда же ты бежишь?
Галактион обернулся и, показывая на Устеньку, проговорил всего одно слово:
– Она права.
У Луковникова произошло довольно неприятное объяснение с дочерью:
– Устенька, так нельзя. Наконец, какое ты имела право оскорблять человека в своем доме?
– А если я не могу, папа?.. Ведь вы все молчите, а я взяла и сказала. Я ему все сказала.
– И он тоже все сказал… Ведь хороший бы человек из него мог быть, если бы такая голова к месту пришлась.
По своему характеру Луковников не мог никого обидеть, и поведение Устеньки его серьезно огорчило. В кого она такая уродилась? Права-то она права, да только все-таки не следовало свою правоту показывать этаким манером. И притом девушка – она и понимать-то не должна Харитининых дел. Старик почти не спал всю ночь и за утренним чаем еще раз заметил:
– А я все-таки не согласен с тобой, Устенька. И правде бывает не место. Какие мы с тобой судьи? Ты думаешь, он сам хуже нашего понимает, где хорошо и где нехорошо?
Устенька выслушала все и ничего не ответила. Тарас Семеныч только пожал плечами и по пути в свою думу заехал к Стабровскому. Он очень волновался, рассказывая все подробности дела.
– Ах, милая, милая! – восхищался Стабровский. – Господи, если б у меня была такая дочь! Ведь это молодое, чистое золото, Тарас Семеныч… Да я сейчас же поеду к ней и расцелую ее. Бедняжка, наверное, теперь волнуется.
– Нет, этого вы, пожалуйста, не делайте, Болеслав Брониславич. Пусть уж лучше она одна про себя раздумается.
Галактион приходил к Луковникову с специальною целью поблагодарить старика за хороший совет относительно Мышникова. Все устроилось в какой-нибудь один час наилучшим образом, и многолетняя затаенная вражда закончилась дружбой. Галактион шел к Мышникову с тяжелым сердцем и не ожидал от этого похода ничего хорошего, а вышло все наоборот. Сначала Мышников отнесся к нему недоверчиво и с обычною грубоватостью, а потом, когда Галактион откровенно объяснил свое критическое положение, как-то сразу отмяк.
– Что же вы мне раньше ничего не сказали? – заметил Мышников с укором делового человека. – Без Стабровского можно обойтись, и даже очень.
– Да ведь вы, Павел Степаныч, знали положение дела. Что тут было говорить? Потом мне казалось, что вы относитесь ко мне…
– Вздор!.. Никак я не относился… У меня уж такой характер, что всем кажется, что я отношусь как-то нехорошо. Ваше дело хорошее, верное, и я даже с удовольствием могу вам помочь.
Собственно деловой разговор занял очень немного времени.
– Вы понимаете, что если я даю средства, то имею в виду воспользоваться известными правами, – предупреждал Мышников. – Просто под проценты я денег не даю и не желаю быть ростовщиком. Другое дело, если вы мне выделите известный пай в предприятии. Повторяю: я верю в это дело, хотя оно сейчас и дает только одни убытки.
Это был самый лучший исход, и деньги Мышникова не ложились на пароходство займом, а входили живым капиталом. Главное – не было никаких нравственных обязательств и ответственности. Подсчитав актив и пассив, Мышников решил так:
– Скажу вам откровенно, Галактион Михеич, что всех своих денег я не могу вложить в пароходство, а то, что могу вложить, все-таки мало. Ведь все дело в расширении дела, и только тогда оно сделается выгодным. Так? Отчего вы не обратились к Штоффу, тем более что он не чужой вам человек?
– Вот именно последнее и служит препятствием, Павел Степаныч. С посторонним человеком всегда как-то легче вести дело и даже получить отказ не обидно.
– В таком случае позвольте мне с ним переговорить. Я думаю, что наша компания всего лучше устроится на таких основаниях: у вас два пая, а у меня со Штоффом по одному.
Галактиону приходилось только соглашаться. Да как и было не согласиться, когда все дело висело на волоске? Конечно, было жаль выпускать из своих рук целую половину предприятия, но зато можно было расширить дело. А главное заключалось в том, что компаньоны-пароходчики составляли большинство в банковском правлении и могли, в случае нужды, черпать из банка, сколько желали.
Одним словом, все дело устроилось наилучшим образом, и Галактион не смел даже мечтать о таком успехе. Оставалось только оформить договор и приступить к делу уже «сильною рукой», как говорил Павел Степаныч. Именно под этим впечатлением Галактион и отправился к Луковникову, чтобы поделиться со стариком своею радостью, а вместо этого получился такой разгром, какого он еще не испытывал. Кто угодно выскажи ему то же самое, что говорила Устенька, не было бы так обидно, а тут удар был нанесен такою чистою и хорошею рукой.
Выйдя от Луковникова, Галактион решительно не знал, куда ему идти. Раньше он предполагал завернуть к тестю, чтобы повидать детей, но сейчас он не мог этого сделать. В нем все точно повернулось. Наконец, ему просто было совестно. Идти на квартиру ему тоже не хотелось. Он без цели шел из улицы в улицу, пока не остановился перед ссудною кассой Замараева. Начинало уже темнеть, и кое-где в окнах мелькали огни. Галактион позвонил, но ему отворили не сразу. За дверью слышалось какое-то предупреждающее шушуканье.
– Дома Флегонт Васильевич? – спросил Галактион горничную.
Горничная посмотрела на него какими-то оторопелыми глазами и потом убежала. Галактион снял пальто и вошел в гостиную. Где-то захлопали двери и послышался сердитый шепот.
«Они, кажется, здесь с ума сошли?» – невольно подумал Галактион.
В этот момент открылась дверь хозяйского кабинета, и в дверях показался Голяшкин, одетый во фрак, белый галстук и белые перчатки. Он поманил гостя пальцем к себе.
– Ну, Галактион Михеич, ты нам всю обедню испортил, – шепотом заявил Голяшкин, запирая за собой дверь. – Ни раньше, ни после тебя принесло. Горничной-то прямо было наказано никого не принимать, а она увидала тебя и сбежала. Известно, дура.
– Куда это ты вырядился-то петухом галанским?
– Я-то? А мы на свадьбу.
Голяшкин зажал себе рот и изобразил ужас.
– Ох, продал проклятый язык! – виновато забормотал он, озираясь на запертую дверь. – Ведь сегодня твоего брата Симона женим… да.
– Симона?
– Его самого… В том роде выходит, что не невеста убегом выходит замуж, а жених. Совсем особенное дельце.
– Ничего не понимаю.
– И я тоже… Спроси Ечкина: он все оборудовал.
Теперь Галактион уже решительно ничего не понимал. Его выручил появившийся Замараев. Он еще в первый раз в жизни надел фрак и чувствовал себя, как молодая лошадь в хомуте.
– Накрыл ты нас, Галактион Михеич, – заговорил он, стараясь придать голосу шутливый тон. – Именно, как снег на голову. Мы-то таимся, а ты тут как тут.
После некоторого ломанья Замараев рассказал все подробности предстоящей свадьбы. Галактион выслушал и спросил только одно:
– А отец ничего не знает?
– Никто и ничего не знает. Ечкин обернул дело уж очень скоро. Симон-то на отчаянность пошел. Всего и свидетелей трое: мы с Голяшкиным да Полуянов. В том роде, как бывают свадьбы-самокрутки.
– Отчего же Симон мне ничего не сказал? Ведь не чужие.
– А уж об этом ты его спроси сам.
– Хорошо, я спрошу. Вместе с вами поеду на свадьбу. Вперед не обманывайте добрых людей.
– Чего же тут обманывать? Слава богу, Симон-то Михеич не двух лет по третьему. В своем уме паренек.
– Оно и похоже, что в своем.
– Да ведь и ты, Галактион Михеич, женился не по своей воле. Не все ли одно, ежели разобрать? А я так полагаю, что от своей судьбы человек не уйдет. Значит, уж Симону Михеичу выпала такая часть, а суженой конем не объедешь.
На этот разговор вышла Анна Харитоновна и начала уговаривать Колобова не ездить на свадьбу. Но эта политика суслонской писарихи имела как раз обратное действие. Галактион заявил решительно, что поедет.
– Ну, как знаете, Галактион Михеич, – обиделась Анна, – я, значит, вам же добра желаю. Прежде-то соседями живали, так оно тово…
Замараев едва успел придумать предупредительную меру, – он потихоньку послал Голяшкина вперед, а сам поехал вместе с Галактионом.
– Я вас на своей лошадке подвезу, Галактион Михеич.
– А Голяшкина загонщиком послал? Не бойся, будут рады.
– Мне-то что же? Не к чужому человеку едете, а я только так… вообще…
Предупрежденный Симой встретил брата спокойно, хотя и с затаенной готовностью дать отпор. Свадьба устраивалась в нагибинском доме, и все переполошились, когда узнали, что едет Галактион, особенно сама невеста, уже одевавшаяся к венцу. Это была типичная старая девица с землистым цветом лица и кислым выражением рта.
– Где Ечкин? – спрашивала она, бросая свои наряды.
Как на грех, Ечкин, вертевшийся все время на глазах, куда-то пропал. Старик Нагибин совершенно растерялся и спрятался со страха.
– Позовите сюда Галактиона Михеича, – решила невеста. – Я сама с ним поговорю. А главное – чтоб он не оставался с глазу на глаз с Симоном.
Посредником явился все тот же Голяшкин, точно он готов был вылезть из собственной кожи.
– Галактион Михеич, вас невеста зовет. Пожалуйте к ним в комнату. Они вам хотят словечко сказать… очень просили.
Так братья и не успели переговорить. Впрочем, взглянув на Симона, Галактион понял, что тут всякие разговоры излишни. Он опоздал. По дороге в комнату невесты он встретил скитского старца Анфима, – время проходило, минуя этого человека, и он оставался таким же черным, как в то время, когда венчал Галактиона. За ним в скит был послан нарочный гонец, и старик только что приехал.
Когда Галактион вошел в комнату, его встретила невеста и подала первая сухую и костлявую руку.
– Милости просим, Галактион Михеич, – заговорила она, подавляя невольное волнение. – Вы это очень хорошо сделали, что приехали к нам на свадьбу. Я даже не знала, что вы в городе.
– И я тоже случайно узнал про вашу свадьбу. Извините, я даже не знаю, как вас зовут.
– Натальей, а отца Осипом, – значит, вышла Наталья Осиповна.
Невеста говорила теперь уже совсем смело, овладев собой. Она сделала Голяшкину знак глазами, чтоб он убирался.
– Садитесь, – предложила она. – У нас все так скоро случилось, что даже не успели оповестить родных. Уж вы извините. Ведь и ваша свадьба тоже скороспелкой вышла. Это прежде тянули по полугоду, да и Симон Михеич очень уж торопил.
– Что же, я ничего не говорю. Вам жить с Симоном, вам и знать, как и что.
– О нас не беспокойтесь, – с улыбкой ответила невеста. – Проживем не хуже других. Счастье не от людей, а от бога. Может быть, вы против меня, так скажите вперед. Время еще не ушло.
– Я? Нет, я ничего не могу сказать. Конечно, оно как-то неловко, что Симон женится тайком, а впрочем, все равно.
– Он стыдится, что берет жену старше себя, – объяснила невеста без заминки.
Невеста понравилась Галактиону своим решительным характером. Именно такую жену и нужно бесхарактерному и податливому Симону. Эта будет держать его в руках.
Когда жених, а потом невеста уехали в моленную, явился Ечкин, весь сиявший румянцем и бриллиантами. Увидев шагавшего по пустой гостиной Галактиона, он радостно крикнул:
– Кого я вижу! Вот удружил, что сам догадался приехать! А я нарочно разыскивал тебя по всему городу.
– Не ври ты, пожалуйста, – оборвал его Галактион. – Ты это все устроил потихоньку. Не беспокойся, понимаю, что тебе нужно. Обрабатываешь этого старого дурня?
– Тсс… Ради бога, тише!.. Просто, не могу видеть мертвый капитал, а каждая девушка и молодой человек – именно мертвый капитал.
– Перестань морочить. Одно скажу: ловко. Да, очень ловко.
Пока происходило длинное раскольничье венчание, старик Нагибин заперся в своей собственной моленной и все время молился, откладывая земные поклоны. Он даже прослезился и все шептал: «Слава тебе, господи!»
Из свидетелей запоздал к обряду один Полуянов, но зато он вернулся из моленной первым. Его встретил на крыльце Нагибин, расцеловал и все повторял:
– Слава тебе, господи!
– Что же, дело правильное, Осип Григорьич. И в писании сказано: не хорошо жити единому.
Против общего ожидания скороспелый свадебный стол прошел очень оживленно. Невесту провожали совершенно неизвестные Галактиону раскольничьи девушки, вырядившиеся в старинные парчовые сарафаны, а одна даже была в кокошнике. Старец Анфим за столом попал между Полуяновым и Ечкиным и под столом несколько раз перекрестил «жида». Молодая держала себя очень свободно, просто и смотрела на мужа уже с чувством собственности. Приехавшая к свадебному столу Анна Харитоновна не могла надивиться: давно ли вот эта самая Наташа была такая тихая да застенчивая, а тут откуда прыть взялась. Мужчины скоро подвыпили, и поднялось свадебное галденье. Выпил и сам старик Нагибин. Пошатываясь, он обходил всех гостей, всех целовал и всем повторял одно я то же:
– Слава тебе, господи! Родимые мои, слава тебе, господи!
Ечкин сидел рядом с Галактионом и несколько раз толкал его локтем.
– Посмотри на Замараева и Голяшкина: эти два плута далеко пойдут, – шептал он.
– Не дальше тебя, Борис Яковлич.
Галактион все время молчал, находясь под впечатлением давешней сцены с Устенькой. Если б она увидала этот тир благочестивых разбойников! – ведь все разбойники, как одна масть, и невеста разбойница.
Свадьба Симона, как и свадьба Галактиона, закончилась крупным скандалом, хотя и в другом роде. Еще за свадебным столом Замараев несколько раз подталкивал Симона и шептал:
– Ты, смотри, не дай маху. Сейчас же требуй денег с тестя.
– Да неловко как-то, Флегонт Васильич. Как-нибудь потом.
– А ты не будь дураком. Эх, голова – малина! У добрых людей так делается: как ехать к венцу – пожалуйте, миленький тятенька, денежки из рук в руки, а то не поеду. Вот как по-настоящему-то. Сколько по уговору следовает получить?
– Никакого уговора не было. Ведь одна дочь.
Замараев вскипел и обругал молодого:
– Убил ты бобра, Симон… да. Ну, не дурак ли ты после этого, а? Да ведь тебя как бить надо, а?
Симон обиделся и обругал Замараева.
– Да ведь я тебе добра желаю, пень ты березовый! Вот ужо помянешь меня добрым словом.
Молодые должны были ехать на мельницу в Прорыв через два дня. Замараева мучило глупое поведение Симона, и он забегал к нему несколько раз за справками. Эти приставанья начали тревожить Симона. Он потихоньку выпил для храбрости коньяку и решил объясниться со стариком начистоту.
– Тятенька, как, значит, я с женой уезжаю завтра на мельницу, так нам надо, значит… Вообще насчет капиталов.
У Нагибина сейчас же сделалось испуганное лицо, и он, по обыкновению, прикинулся непонимающим в даже глухим.
– Каких капиталов? – переспросил он.
– Ведь у вас, тятенька, одна дочь, и, значит, должны вы ее наградить.
– За что это награждать-то, милый зять?
– Да уж так ведется.
– А, ты вот про что! Ну, это ты даже совсем напрасно. Приданое за дочерью я дал в полной форме, а что касаемо капиталов, так у меня их и у самого-то нет.
Симон опешил и не знал, что ему говорить.
– Нет у меня ничего, – уверял старик. – Вот хоть сейчас образ со стены сниму. Зря про меня болтают. Я-то женился сам на босоножке, только что на себе было, а ты вон капиталов требуешь.
Этим все разговоры и кончились. Симон отправился к Замараеву и передал свой разговор с тестем.
– Врет, все врет! – клялся Замараев всеми святыми. – А ты прямо на горло ему наступи. Эх, горе ты лыковое. Ты его, старого черта, припугни хорошенько. Да нет, у тебя ничего не выйдет. Тоже свадьба называется! Вот что: ведь вы едете в Суслон, и старик туда же притащится? Ну, и я поеду. У нас с Голяшкиным зуб разыгрался. Мы уж на мельнице выправим настоящую-то свадьбу. И старика прижмем. Скажи прямо: так и так, богоданный тятенька, очень я задолжал Замараеву, и грозит он меня в острог засадить. Вот погляди, как жена-то за тебя уцепится.
Симон чуть не плакал. Он надеялся через женитьбу вырваться с мельницы, а тут выходило так, что нужно было возвращаться туда же со старою «молодой». Получился один срам. Оставалась последняя надежда на Замараева.
Принял участие в деле и Голяшкин, считавший себя до известной степени прикосновенным к делу лицом, как участник. Даже был вызван Полуянов для необходимого совещания.
– Это ведь мы подвели парня, – говорил Голяшкин. – Надо его выручать.
– Трудненько выручать-то, – соображал Полуянов. – Вот ежели бы была устроена рядная запись, или ежели бы я был исправником. Тогда бы я ему показал! Я бы его выворотил на левую сторону!
На этот конгресс попал даже Харитон Артемьич, разыскивавший Полуянова по всему городу. Старик одолевал своего поверенного и успел ему надоесть.
– А, свидетели! – сообразил Харитон Артемьич. – Чужое наследство делите? Ловко вас обзатылил Осип-то Григорьич. Эх вы, горькие!
– Вот видите? – огорчился Голяшкин. – Теперь над нами все будут смеяться.
– Летать любите, а садиться не умеете, – не унимался старик. – То-то. А знаете пословицу: свату первая палка. Наступите на жида: его рук дело.
– И то, братцы! – спохватился Замараев. – Что же это мы дураков валяем?
Полуянов скромно отмахивался, как лицо заинтересованное. Выходило настоящее похмелье в чужом пиру. Да и так он не посоветовал бы посылать Ечкина для переговоров. Как раз он получит деньги, да себе в карман и положит, как было с стеариновой фабрикой. Хороший человек, а деньги показывать нельзя.
– Давайте я схожу к старику, – предлагал Харитон Артемьич.
– Нет, тятенька, вам никак невозможно, – протестовал Замараев. – Известно, какой у вас неукротимый характер. Еще обругаете, а то и врукопашную пойдете.
Пока шли эти конференции, дело разрешилось само собой. Молодая узнала об этих недоразумениях слишком поздно и принялась стыдить мужа.
– Ты это что придумал-то? Ведь я одна дочь у отца, и все мне достанется. Зачем грешить прежде времени? Папаша уж старичок и, того гляди, помрет. Одним словом, пустяки.
Она скрыла от мужа свой разговор с отцом. Дело было довольно крупное.
– Вы, папаша, в самом деле дайте денег, – заявила она отцу. – Не мужу, а мне. Ведь я у вас одна дочь.
– Не дам ни гроша… Помру, тогда все твое. Да и нет у меня денег.
– Да ведь я-то знаю, сколько у вас их везде напрятано. Пожалуйста, не запирайтесь.
– Ну, хорошо. Поезжайте теперь на мельницу с богом, а потом я сам привезу. В банке у меня деньги.
– А не обманете?
– Наташка, прокляну!
– Вы лучше деньги-то дайте, а проклясть всегда успеете.
– Ей-богу, привезу, только поезжайте.
Молодой и самой хотелось до смерти поскорее вырваться из Заполья, и она согласилась. Провожая молодых, Нагибин прослезился и все повторял:
– Слава тебе, господи! Родимые мои, слава тебе, господи!
Когда экипаж скрылся из виду, старик хихикнул и даже закрыл рот горстью, точно самые стены могли подслушать его родительскую радость.
Вечером в каморке Нагибина, – старик занимал самую скверную комнату во всем доме, – сидел Ечкин. Миллионер, чтобы отблагодарить благодетеля, вытащил полбутылки мадеры, оставшейся от свадьбы…
– Ведь я не пью, Осип Григорьич.
– Ох, отлично делаешь! – стонал Нагибин. – Ведь за мадеру деньги плачены. И что только мне стоила эта самая Наташка!.. Теперь возьми, – ведь одеть ее надо? Потом один-то я и старых штец похлебаю или редечкой закушу, а ей подавай котлетку… так? Да тут еще свадьбу справляй… Одно разорение. А теперь пусть кормит и одевает муж… Так я говорю?
– Конечно, Осип Григорьич.
– Слава тебе, господи!.. А уж тебя не знаю, чем и благодарить. По гроб жизни не забуду… И в поминанье даже запишу, хоть ты и некрещеный.
– Мне ничего не нужно, Осип Григорьич.
– Вот, вот… Еще первого такого-то человека вижу… да. А я теперь вольный казак. По рукам и по ногам вязала дочь. Ну, много ли мне одному нужно? Слава тебе, господи!
По городу ходила молва, что Ечкин обрабатывает выжившего из ума миллионера, и все с нетерпением ожидали, чем вся эта история разыграется. Уверяли, что Ечкин уже втянул Нагибина в свою концессию и черпает деньги, как из своего кармана. Другие клялись, что крепок Нагибин и ничего из этого не выйдет. Все соглашались только в одном, что очень уж ловко Ечкин поддел старика, высватав дочери молодого жениха. Уж лучше этой штуки и не придумаешь. А приданое, конечно, Ечкин получит за свои труды. В этом тоже никто не сомневался. Из-за чего же он хлопотал да беспокоил себя?
Избавившись от дочери, Нагибин повел жизнь совершенно отшельническую. Из дому он выходил только ранним утром, чтобы сходить за провизией. Его скупость росла, кажется, по часам. Дело дошло до того, что он перестал покупать провизию в лавках, а заходил в обжорный ряд и там на несколько копеек выторговывал себе печенки, вареную баранью голову или самую дешевую соленую рыбу. Даже торговки из обжорного ряда удивлялись отчаянной скупости Нагибина и прозвали его кощеем.
К себе Нагибин не принимал и жил в обществе какой-то глухой старухи кухарки. Соседи видели, как к нему приезжал несколько раз Ечкин, потом приходил Полуянов, и, наконец, видели раз, как рано утром от Нагибина выходил Лиодор. Дальнейшие известия о Нагибине прекратились окончательно. Он перестал показываться даже на улице.
Прошло после свадьбы не больше месяца, как по городу разнеслась страшная весть. Нагибин скоропостижно умер. Было это вскоре после обеда. Он поел какой-то ухи из соленой рыбы и умер. Когда кухарка вошла в комнату, он лежал на полу уже похолодевший. Догадкам и предположениям не было конца. Всего удивительнее было то, что после миллионера не нашли никаких денег. Имущество было в полной сохранности, замки все целы, а кухарка показывала только одно, что хозяин ел за час до смерти уху.
Судебное следствие ничего не могло выяснить. Осмотр трупа ничего не дал, насильственных знаков на теле не оказалось. Сгоряча врачи решили, что старик отравился рыбным ядом. Но это было опровергнуто доктором Кочетовым, который в «Запольском курьере» напечатал целую статью о том, что рыбный яд заключают в себе только голопокровные рыбы, а Нагибин ел уху из соленой головы максуна, то есть рыбы чешуйчатой. Пришлось сделать вскрытие тела, и анализ внутренностей показал присутствие стрихнина. Этого было достаточно, чтобы сейчас же были арестованы по подозрению Ечкин и Полуянов, а потом Лиодор.
Город ужасно волновался. Ходили упорные слухи, что отравил старика не кто другой, как Ечкин. Весь вопрос заключался только в том, через кого он отравил – видели Полуянова и видели Лиодора. Во всяком случае, все трое были одинаково подозрительны, особенно Ечкин. Ведь он нарочно устроил эту свадьбу, чтоб удалить из дому дочь, потом, что значили его таинственные визиты к Нагибину, наконец, какую роль играл ссыльный Полуянов? Дело запутывалось. Общественное мнение было против Ечкина, отнесшегося к своему аресту совершенно спокойно, как человек, уже подготовившийся к всяким случайностям.
Еще больше смуты внесла приехавшая «молодая». Она рвала и метала, обвиняя настойчиво во всем Ечкина.
– Как же вы можете говорить так уверенно? – удивлялся следователь. – Во всяком случае, дело совершенно темное.
– Некому больше, – с женскою логикой отвечала свидетельница. – Он и меня просватал, чтобы лучше было отравить папашу… Это вам всякий скажет.
Следователя сбивало многое. Во-первых, Ечкин держал себя слишком уж спокойно и слишком с достоинством, как настоящий крупный преступник. Ясно было, что все было устроено через Лиодора, который путался в показаниях и завирался на глазах. Но опять странно, что такой умный и дальновидный человек, как Ечкин, доверит исполнение беспутному и спившемуся Лиодору.
– Я действительно заходил к Нагибину, – показывал Лиодор. – Не было опохмелиться… Ну, а он меня прогнал.
Это было слишком наивно. Загадку представлял собой и Полуянов, как слишком опытный человек, в свое время сам производивший тысячи дознаний и прошедший большую школу. Но он был тоже спокоен, как Ечкин, и следователь приходил в отчаяние. Получалась какая-то оплошная нелепость. В качестве свидетелей были вызваны даже Замараев и Голяшкин, которые испугались больше подсудимых и несли невозможную околесную, так что следователь махнул на них рукой.
– Это мой зятек Замараев стравил Нагибина! – кричал Харитон Артемьич прямо на улице. – Прямо в острог его, подлеца!.. Да и других зятьев тоже! Весь альбом в острог.
Мышников бывал в бубновском доме почти каждый день, что его тяготило, возмущало и заставляло молча негодовать. Мышников, всесильный и заставлявший всех чувствовать свою тяжелую руку, ничего здесь не мог поделать. Так хотела Прасковья Ивановна. Стоило ей прислать безграмотно нацарапанную записку, и он беспрекословно исполнял каждую букву, кажется, даже неистовые грамматические ошибки. Прасковья Ивановна писала: «соводни», «намедни», «делашь», «куфня», «леменация» и т.д. Мышников дошел до того, что был в восторге от такого правописания. Ведь это писала Прасковья Ивановна, а все, что она делала, конечно, хорошо. Одним словом, получалась картина полного рабства. Прасковья Ивановна через Мышникова имела большое влияние в самом банке и открывала и закрывала кредит по своему усмотрению. Мышникова поражало, что она могла предвидеть события. Последним случаем в этом отношения было обращение Галактиона за помощью к своему врагу, каким был Мышников. У нее было что-то вроде спорта ставить людей в неловкие положения, причем Мышникову доставалось больше всех. Так было и тут.
– Галактион придет к тебе, вот посмотри, – уверяла она.
– Нет, не придет… Не такой человек.
– А я тебе говорю: придет. Ты его ревнуешь по мне?
– Я?.. Нисколько.
– Ведь Галактион умница, и ему можно доверить какой угодно капитал. Ты ему дашь денег?
– Не знаю… гм… как тебе сказать.
– Вот и вышло, что ревнуешь… да. Разве я не знаю, как ты его все время жмешь?.. Одним словом, он придет, и ты дашь ему денег.
И Галактион пришел. Только когда все было кончено, Мышникову пришла проклятая мысль, что не подослала ли его сама же Прасковья Ивановна. От нее всего можно было ожидать.
С одним только не мог Мышников помириться: это с визитами в бубновский дом. Каждый раз, когда он ехал туда, его разбирала самая тупая злость. Ведь все пальцами указывают: вон Мышников покатил к своей сударушке. Затем его коробила мысль о соперничестве с пьяницей доктором. Это было что-то уже окончательно невозможное. Мышников каждый раз испытывал такое чувство, точно он что-то ворует, и притом дрянно ворует. Есть крупные воры и мелкие воришки, – он причислял себя к последней категории. Сколько раз Мышников предлагал Прасковье Ивановне разойтись с мужем и жить с ним по-настоящему.
– Да ты никак с ума сошел? – удивлялась Прасковья Ивановна. – Теперь-то я мужняя жена, а тогда пришей хвост кобыле… Прикащики засмеют.
– Все равно и теперь все знают про наши отношения.
– Болтать болтают, а знать никто ничего не знает… Ведь не про нас одних судачат, а про всех. Сегодня вот ты приехал ко мне, а завтра я могу тебя и не принять… С мужнею-то женой трудно разговаривать, не то что с своею полюбовницей. Так-то, Павел Степаныч… Хоть и плохой, а все-таки муж.
Последнею штукой Прасковьи Ивановны было то, что она задумала ехать гостить к Харитине, которая жила в Городище и в Заполье не показывала глаз.
– Что-то я стосковалась по ней, – коротко объяснила она Мышникову. – И ты поедешь… Ну, будто пристань посмотреть, – теперь свое дело наполовину. Вот тебе и заделье, а не зря поедешь.
Злейшим враг не придумал бы для Мышникова более неприятного положения. С одной стороны, он давно старался не встречаться с Харитиной, на которую сердился за свое неудачное ухаживанье, затем он подозревал Галактиона в некоторых успехах у Прасковьи Ивановны, – одним словом, как ни поверни, а выходило неудобно и так и этак. И все-таки Мышников поехал, презирая собственное подчинение Прасковье Ивановне. Он придумал только одно – предупредить Штоффа о поездке. Хитрый немец должен был служить в качестве какого-то изолирующего элемента.
Когда Мышников с Прасковьей Ивановной приехали в Городище, Штофф был уже там. Он сделал вид, что приехал случайно. Хозяева встретили гостей очень радушно, а особенно был весел Галактион. Таким уже давно его не видали. Харитина была бледна и молчалива, но Прасковья Ивановна, несмотря на самое точное исследование, не нашла и следов тех синяков, о которых рассказывали в Заполье. Это даже огорчило гостью, которой хотелось видеть Харитину именно в синяках. Очень бы уж это было хорошо. Прасковья Ивановна не могла забыть, как Харитина отбила у нее Галактиона. Кто знает, может быть, овдовевший Галактион и женился бы на ней, на Прасковье Ивановне?
Харитина в свою очередь отнеслась к гостье с большим подозрением. Неспроста эта мудреная птица прилетела. Но она сделала вид, что ничего не подозревает, и несколько раз принималась обнимать и целовать гостью, а раз подвела гостью к зеркалу и проговорила:
– Посмотри, Паша, какие мы с тобой старые да некрасивые стали… Вот у тебя морщины около глаз, и волос скоро седеть будет. Совсем состарились.
– Ты можешь стариться, а я не согласна, – обиделась гостья.
Мужчины были заняты осмотром пристани, складов, баржей и нового парохода «Компания». Галактион увлекся и не замечал, что компаньоны уже порядочно утомились и несколько раз посматривали на часы. Наконец, Штофф не вытерпел:
– Вот что, Галактион… И пристань, и пароход, и амбары – все это отлично, а хорошо и рюмочку водки выпить.
– И закусить кусочком хлеба с маслом, – прибавил Мышников, пародируя любимое выражение Штоффа.
– Да вот что, мы будем обедать прямо на пароходе, – предлагал Галактион. – Через час пары будут готовы.
Все общество отнеслось к этому предложению с большим сочувствием. День был прелестный. Можно проехать вверх по Ключевой верст на сорок, почти до самого Заполья.
Дамы приняли эту затею, хотя и без особенного восторга, но с удовольствием. В самом деле, хорошо прокатиться по реке. «Компания» была выстроена по-новому – наполовину буксирный и наполовину пассажирский, так что была общая каюта, рубка и кухня.
– Хоть один раз пообедаем за свои денежки, – шепнул Штофф на ухо Мышникову. – Бывают такие обеды.
– Не каркай, немецкая душа! – тоже шепотом ответил Мышников.
Харитина как-то сразу оживилась и бойко принялась собирать все необходимое. Она когда-то умела так мило хлопотать, когда была и молода, и красива, и счастлива. Прасковья Ивановна следила за ней улыбающимися глазами и думала: вот отчаянная эта Харитина, как увидела посторонних мужчин, так и запрыгала брынскою козой.
Мышников тоже наблюдал хозяйку и про себя жалел ее. И похудела она, и подурнела, и какая-то запуганная, и глаза смотрят, как у наказанной только что собаки. Порядочная скотина этот Галактион, если разобрать. Давешнее беспокойство Мышникова относительно неловкости этого визита совершенно улеглось благодаря ловкости Штоффа, умевшего занять какое угодно общество. Сделалось даже совсем весело, когда в ожидании парохода мужчины выпили и закусили. Прасковья Ивановна пила вместе с другими рюмку за рюмкой, а Харитина наотрез отказалась.
– Галактиона боишься? – травила ее гостья.
– Никого я не боюсь, а так, не хочется.
– Прежде-то вместе пивали? – не отставала Прасковья Ивановна.
– Мало ли что было прежде.
Харитина даже покраснела и опустила глаза. Она начинала ненавидеть торжествовавшую за ее счет Прасковью Ивановну. В довершение всего выпивший Галактион, – он пил редко и поэтому хмелел быстро, – начал ухаживать за гостьей довольно откровенно.
– А вы все еще молодцом, Прасковья Ивановна, – говорил он немного прилипавшим языком. – А моя Харитина на ободранную кошку скоро будет походить.
– Значит, вы плохо ее бережете, Галактион Михеич.
– Ну, уж это пусть она сама себя бережет.
– Женщина – деликатное существо и требует самого нежного ухода.
– Что-то как будто не видал таких.
– Уж будто и не видали?
Прасковья Ивановна загадочно улыбнулась.
Штофф в свою очередь наблюдал всех остальных, улыбался и думал: «Нечего сказать, хорошенькие две семейки!» Его больше всего смешило то, как Мышников ревнует свою Прасковью Ивановну. Тоже нашел занятие… Да, видно, правда, что каждый дурак по-своему с ума сходит.
– Ты это чему смеешься? – привязался к нему Мышников.
– Я? А я думаю, что нам недостает только Ечкина и Полуянова.
– Ты глуп, немец.
– Я? Я человек вежливый и давно уступил совершенство другим. По-моему, даже обидно быть совершенным в обществе людей с недостатками… А впрочем, каждый глуп как раз настолько, насколько это нужно.
– Прилично глуп?
– Нужно соблюдать приличия и в уме.
Интересная беседа была прервана появившимся штурманом, который пришел оказать, что пароход готов. Все обрадовались, потому что начинало уже накопляться какое-то скрытое недовольство.
– Ах, как я люблю воду! – повторяла Прасковья Ивановна, с восторгом хлопая ладонями. – Плыть, плыть без конца!
– А еще коньяку желаете выкушать? Я заметил, что вы вообще неравнодушны к жидкостям, – приставал Штофф.
– Отстаньте, невежа!
Прасковья Ивановна находилась в кокетливом настроении и с намерением старалась побесить Мышникова, начинавшего ревновать ее даже к Штоффу. Да, этих мужчин всегда следует немного выдерживать, а то они привыкают к женщинам, как ребенок к своей кукле, которую можно колотить головой о пол и по целым дням забывать где-нибудь под диваном. Живой пример – Харитина.
Поездка на пароходе удалась на редкость. Особенно развеселился Галактион. Он редко пил, а тут разрешил. Обедали на открытой палубе и перебирали текущие новости, среди которых первое место занимала таинственная смерть Нагибина, связанная самым глупым образом с глупою женитьбой Симона.
– Нет, скажите мне, куда девались деньга? – приставал ко всем подвыпивший Штофф. – Ведь они были… да. И всем это известно… И какая публика подобралась: Ечкин, Полуянов, Лиодор… Ха-ха!.. Лиодор всех путает.
– Я уверен, что Ечкин тут решительно ни при чем, – уверял Мышников. – А Полуянов трус… Лиодор глуп. По-моему, все это устроил кто-нибудь четвертый.
– Ясно одно, что все дело сделано своим человеком, который знал все, а главное – знал, куда старик прятал деньги. Да, нечего сказать, дельце интересное!
Когда все подвыпили, Штофф делал несколько попыток к тостам, но его останавливал Мышников.
– Перестань, Карла… Все равно никто тебе не поверит.
– Ах, да! – соглашался Штофф.
– Ведь все свои, и смешно будет самому слушать свои собственные глупости.
Штофф соглашался, а потом забывал и делал новую попытку разразиться спичем. Это смешило всех. Время вообще летело незаметно, и все удивились, когда штурман пришел сказать, что дальше подниматься вверх по Ключевой опасно. До Заполья оставалось всего верст пятнадцать.
– Э, пустяки! – заявил Галактион. – Я сам поведу пароход.
Его едва уговорили не браться за руль, а предоставить дело штурману, как более знающему и опытному. Этим моментом и воспользовался Штофф.
– Господа, всего два слова на отвлеченную тему… Я хочу сказать о том, что такое герой… да. Вы не смейтесь.
– Герой – это пьяный немец, – вышучивал Мышников.
– Нельзя ли без остроумия, от которого столько же вреда, сколько от жеваной бумаги? Итак, mesdames и messieurs, что такое герой? Герой – не тот завоеватель, который с вооруженным полчищем разоряет беззащитную страну, не тот, кто, по выражению Шекспира, за парами славы готов залезть в жерло орудия, не хитрый дипломат, не модный поэт, не артист, не ученый со своим последним словом науки, не благодетель человечества на бумаге, – нет, герои этого раэбора покончили свое существование. Другое время, другие птицы и другие песни… Нынешний, настоящий герой не имеет даже имени, история не занесет его в свои скрижали, благодарное потомство не будет чтить его памяти… Сам по себе он даже не интересен и даже лучше его совсем не знать, ибо он весь растворяется в своем деле, он фермент, бродильное начало, та закваска, о которой говорится в писании… да. Одним словом, я говорю о Галактионе.
– Вот так фунт! – ахнул Мышников. – Карла, если бы ты меня возвел в такие герои, я на тебя подал бы жалобу мировому… Галактион, хочешь, я вчиню иск об оскорблении? Свидетели налицо… Все дело поведу на свой риск. Ха-ха!.. Герой оптом… Раньше герои имели значение в розницу, а теперь оптовый герой, беспаспортный.
– Говорите, говорите! – поощряла Прасковья Ивановна. – Это интересно!
– Позвольте мне кончить, господа… Дело не в названии, а в сущности дела. Так я говорю? Поднимаю бокал за того, кто открывает новые пути, кто срывает завесу с народных богатств, кто ведет нас вперед… Я сравнил бы наш банк с громадною паровою машиной, причем роль пара заменяет капитал, а вот этот пароход, на котором мы сейчас плывем, – это только один из приводов, который подчиняется главному двигателю… Гений заключается только в том, чтобы воспользоваться уже готовою силой, а поэтому я предлагаю тост за…
Штоффу сегодня было суждено не кончить. В самый интересный момент, когда уже стаканы были подняты, с капитанского мостика раздался голос штурмана:
– Галактион Михеич, пожар!
Все поднялись разом. Где пожар? Что случилось? Всех больше перепугался Штофф, – перепугался до того, что готов был броситься в воду. Скоро дело разъяснилось: пожар был впереди, в той стороне, где чуть брезжило Заполье.
– Заполье горит! – вырвалось у всех.
Галактион сам стал у штурвала, чтобы проехать как можно дальше. Ненагруженный пароход сидел всего на четырех четвертях, а воды в Ключевой благодаря ненастью в горах было достаточно. Но не прошло и четверти часа, как на одном повороте «Компания» врезалась в мель.
– Ну, теперь кончено! – ахнул Штофф. – Господи, всего-то оставалось верст двенадцать!.. Батюшки, что же мы будем делать?.. Посмотрите, господа, ведь это наша Московская улица горит!
По прямой линии до Заполья было всего верст шесть. С капитанской рубки картина пожарища развертывалась с каждою минутой все шире. Громадные клубы дыма поднимались уже в четырех местах, заволакивая даль грозною багровою пеленой.
– Если бы лошадь… Боже мой, дайте мне лошадь! – орал Штофф, в бессильной ярости бегая по палубе. – Ведь у меня все там осталось.
– Господа, идемте пешком, – предлагал Галактион. – Это будет вдвое скорее, если мы станем подниматься на лодке вверх по течению.
– И я с вами, – заявляла Прасковья Ивановна.
– Нет, уж извините, мадам, – резко ответил Штофф. – Куда вы с своими юбками? Вас же придется нести на руках.
Галактион и Мышников были того же мнения.
– Свиньи! – обругала всех Прасковья Ивановна.
Когда мужчины переехали на спасательной лодке на берег и трусцой побежали прямо полями, она еще раз обругала их.
А пожар разливался с каждой минутой все сильнее, и через какой-нибудь час Заполье представляло из себя один сплошной костер.
Пожар начался в городском предместье Теребиловке, где засела мещанская голь перекатная. Загорелась какая-то несчастная баня. С бани огонь перекинулся на соседнюю стройку, а потом уже охватил разом целый порядок. Пожарная команда оказалась в неисправности, как и следует быть пожарной команде, – прогресс еще не дошел до нее. Бочки рассохлись, рукава полопались, помпы не желали выкидывать воды, – одним словом, все как и должно быть. Стоявшая засуха делала из деревянных мещанских построек какую-то подтопку, и огонь захватывал одну улицу за другой. Самое главное неудобство заключалось в том, что нельзя было проехать за водой к Ключевой. Река была на виду, а добраться до нее нельзя. Сделавшие отчаянную попытку бочки пожарного обоза застряли в трясине, да еще на беду сломался ветхий мостик через болото. Получалась картина полной беспомощности.
Когда из Теребиловки перекинуло на главную Московскую улицу, всех охватила настоящая паника. Спасенья не было. Не прошло часа, как город уже был охвачен пламенем. Теперь сразу горело в нескольких местах. В виде отчаянной меры были выпущены даже арестанты из острога. А пожар все разливался. Носились тучи искр, огонь перебрасывало через несколько кварталов, а тут еще поднялся настоящий вихрь, точно ополчилось на беззащитный город само небо. Горел хлебный рынок, горел Гостиный дом, новые магазины, земская управа, женская гимназия, здание Запольского банка. Картина получалась страшная. Большинство домов были деревянные, и притом по амбарам везде хранилась пенька, лен, льняное семя и т.д. Везде по улицам грудами валялось вытащенное из домов добро, и не было свободного проезда. Одуревшая скотина лезла в огонь. У ворот стояли старики и старухи с образами в руках.
Отдельные сцены производили потрясающее впечатление. Горело десятками лет нажитое добро, горело благосостояние нескольких тысяч семей. И тут же рядом происходили те комедии, когда люди теряют от паники голову. Так, Харитон Артемьич бегал около своего горевшего дома с кипой газетной бумаги в руках – единственное, что он успел захватить.
– Ведь говорил Михей-то Зотыч! – кричал он, накидываясь на встречных.
– Он все говорил!.. Чего наша дума смотрела? Где пожарные? Где подъезд к реке?.. Бить надо… всех надо бить!..
Дом, в котором жил Стабровский, тоже занялся. У подъезда стояла коляска, потом вышли Стабровский с женой и Дидей, но отъезд не состоялся благодаря мисс Дудль. Англичанка схватила горшок с олеандром и опрометью бросилась вдоль по улице. Ее остановил какой-то оборванец, выдернул олеандр и принялся им хлестать несчастную англичанку.
– Разе такое теперь время, штобы цветы таскать?
Стабровский не хотел уезжать без мисс Дудль, и это все расстроило. Около экипажа уже образовалась целая толпа, и слышались угрожающие голоса:
– Поляки подожгли город!.. Видишь, как ловко наклались уезжать! Ребята, не пущай!
Произошло замешательство.
– Папа! стреляй! – крикнула обезумевшая от страха Дидя.
Трудно было предвидеть, чем бы закончилась эта дикая сцена. В такие моменты не рассуждают, и самые выдержанные люди теряют голову. Стабровский по опыту знал, что такое возбужденная толпа. Его чуть не разорвали в клочья, когда он занимался подрядами в Сибири. А тут еще Дидя с своею сумасшедшею фразой… Всех спасла мисс Дудль, которую привели под руки. Она так смешно сопротивлялась, кричала и вообще произвела впечатление. Толпа расступилась, и Стабровский воспользовался этим моментом. Он увел всех во двор, велел затворить сейчас же ворота и огородами вывел всех уже на другую улицу.
– В огонь их надо было бросить! – жалели в оставшейся у ворот толпе. – Видишь, подожгли город, а сами бежать!
Магнату пришлось выбраться из города пешком. Извозчиков не было, и за лошадь с экипажем сейчас не взяли бы горы золота. Важно было уже выбраться из линии огня, а куда – все равно. Когда Стабровские уже были за чертой города, произошла встреча с бежавшими в город Галактионом, Мышниковым и Штоффом. Произошел горячий обмен новостей. Пани Стабровская, истощившая последний запас сил, заявила, что дальше не может идти.
– Спасайтесь вы на пароход, а я умру здесь, – спокойно советовала она.
– Мне все равно не дойти.
– Я сейчас достану лошадь, – вызвался Галактион. – Подождите меня.
Мышников и Штофф задыхались от усталости.
– Тебе я не советую идти в город, – говорил Стабровский едва бежавшему Штоффу. – Народ потерял голову… Как раз и в огонь бросят.
Галактион сдержал слово и через полчаса вернулся в простой крестьянской телеге. Это было уже величайшее счастье. Пани Стабровскую, Дидю и мисс Дудль усадили кое-как, а Стабровский поместился на облучке кучером. Галактион указал, по какому направлению им ехать к пароходу. Через час телега подъезжала уже к Ключевой, с парохода подавали лодку.
– Хорошо то, что хорошо кончается, – заметил Стабровский, соображая все обстоятельства дела.
Пароходные дамы встретили гостей с распростертыми объятиям": они сгорали от нетерпения узнать последние новости.
Когда банковские дельцы вошли в город, все уже было кончено. О каком-нибудь спасении не могло быть и речи. В центральных улицах сосредоточивалось теперь главное пекло. Горели каменные дома.
– Вот это так кусочек хлеба с маслом! – ворчал Мышников, задыхаясь от далекой ходьбы. – Положим, у меня все имущество застраховано.
– И у меня тоже, – отозвался Штофф. – Интересно, выдержат ли наши патентованные несгораемые шкафы в банке… Меня это всего больше занимает. Ведь все равно когда-нибудь мы должны были сгореть.
Это хладнокровие возмутило даже Мышникова. Кстати, патентованные несгораемые шкафы не выдержали опыта, и в них все сгорело. Зато Вахрушка спас свои капиталы и какую-то дрянь, спрятав все в печке. Это, кажется, был единственный поучительный результат всего запольского пожара, и находчивость банковского швейцара долго служила темой для разговоров.
Единственный человек, который не тревожился, ничего не спасал и ничего не боялся, это был доктор Кочетов. Когда к нему в кабинет вбежала горничная с известием о пожаре, он даже не шевельнулся на своем диване, а только махнул рукой. Пожар? Что такое пожар? Он, Кочетов, уже давно сжигал самого себя на медленном огне… За последние дни галлюцинации приняли обостренную форму, и он все время страшно мучился, переживая свои превращения в Бубнова. Боже, как это было и тяжело, и страшно, и безвыходно!.. Пожар? Что такое пожар? У него уже давно разливался этот пожар в крови и в мозгу: это действительно страшно, потому что от такого пожара никуда не убежишь. И потом, как мог убежать Кочетов, когда на дороге мог превратиться в Бубнова?
– Доктор, уходите! – умоляли его прибежавшие из магазина приказчики.
– Хорошо, хорошо. Не беспокойтесь.
И горничная и приказчики не заметили, что с ними говорил не доктор Кочетов, а пьяница Бубнов. Доктор Кочетов мог только смеяться над этою мистификацией. Впрочем, о нем скоро забыли. Он стоял у открытого окна и любовался пожаром. Ведь это очень красиво, когда такая масса огня… Огонь
– очищающее начало. Вон уже загораются соседние дома… Тоже очень не дурно. Становилось жарко. В окна врывалась струя едкого дыма, а доктор все стоял, любовался и дико хохотал, когда пламя охватило его собственный дом. Он хохотал потому, что теперь для него сделалось все совершенно ясно. Да, именно ясно, ясно как день… Стоя у окна, он несколько раз превращался в Бубнова, и этот Бубнов ужасно трусил, трусил до смешного, – Бубнову со страху хотелось бежать, выпрыгнуть в окно, молить о помощи.
– Ага, наконец-то ты мне попался, голубчик! – злорадствовал доктор, потирая руки. – Я тебя живого сожгу… Ха-ха!
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, – из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец.
– Извините, господа, а я не могу его выпустить.
Потом ему пришла уже совсем смешная мысль. Он расхохотался до слез. Эти люди, которые бегают под окном по улице и стучат во все двери, чтобы выпустить Бубнова, не знают, что стоило им крикнуть всего одну фразу: «Прасковья Ивановна требует!» – и Бубнов бы вылетел. О, она все может!.. да!
– Ага, голубчик, попался! – хохотал доктор, продолжая раскланиваться с публикой. – Я очень рад с тобой покончить… Ты ведь мне, говоря правду, порядочно надоел.
Сумасшедший сгорел живым.