Плен — позор, неволя! Еще в детстве Богдан многое узнал о турецкой неволе из рассказов матери, из казацких песен, в которых проклинались алчные крымские ханы и воинственно-спесивые турецкие султаны, постоянно совершавшие набеги на соседние земли. А позже, когда освобождал единокровных братьев и сестер в Крыму и Турции, он снова немало услыхал об ужасах проклятого плена.
Теперь Богдан сам стал невольником, неволя с каждым днем все больше и больше угнетала его пылкую, восприимчивую душу.
В караван-сарае содержались только знатные пленники, и янычары охраняли их лишь для видимости. В первые дни Богдан не мог пожаловаться на особые притеснения, хотя он и был простым пленником, посполитый, а не шляхтич.
Только в душе пустота! Неужели и там… пустота? Или народ только присмирел, притаился, делая вид, что покорился Польской Короне? Неужели запорожские казаки обленились от безделья? А что с его бедной, осиротевшей матерью, с друзьями, с которыми разлучила его судьба?
Казалось, свет померк, нет больше ни друзей, ни близких. Коллегия, дружба с Хмелевским, Кривонос, морской поход, юношеские порывы и мечты — все пролетело словно сон. Далекий, волнующий сон. А действительность — одиночество и постыдная турецкая неволя! Много слыхал он о ней, и какой страшной предстала она перед ним еще в Синопе. Но тогда он освобождал пленников!
Однако ее, монахиню Христину-Доминику, не нашел. Свою милую, свою любовь! Да, любовь была и вечно будет источником тяжелых страданий и в то же время больших героических свершений, как утверждает мудрый Ариосто!
Богдан даже вздрогнул от этих мучительных мыслей. Христина, видимо, стала наложницей какого-нибудь хана. Послушница-монахиня — наложница, навеки опозоренная женщина…
Во имя чего жить, на что надеяться? Ведь жизнь они у тебя еще не отняли! Жизнь… Что сулит она?.. Унизительную роль толмача на позорном торжище, когда будут требовать выкуп у сыновей Жолкевского. Разве это жизнь?
Раненый сын гетмана не испытывал особых лишений в неволе. Да, собственно, и плен был не таким уж тяжелым для знатных, высокомерных вояк. Вера в силу шляхты и золота, которым родные заплатят за их свободу, согревала их души. Они даже начали помышлять о мести неверным в недалеком будущем.
А на что надеяться ему, осиротевшему сыну чигиринского подстаросты? Если бы еще был жив отец…
Но у него нет теперь отца. А у матери, очевидно, нет ни прежней власти, ни прежних возможностей помочь сыну вырваться из этого страшного пекла. Что может сделать несчастная вдова? Не стало подстаросты, забыли и о его многолетней службе у шляхтичей. Да и сам гетман сложил свою седую голову в политой кровью, утоптанной копытами придунайской степи.
Вот и насмеялась над ним судьба!
«Эх, да загуляла, загуляла казацкая доля…» — вспомнил Богдан рассказ Мусия Горленко о том, как пел Галайда в Звенигородском старостве. «Загуляла казацкая доля… словно шлюха бесстыжая», — жаловался перед казнью на свою судьбу свободолюбивый казак. А его, Богдана, доля попалась вон в какие сети! И не трепещет, не бьется она, как пойманная рыбешка…
«Ой да в поле пот на лбу от ветра стынет, но горькую думу из ума не гонит…»
«Нех пан Богдан надеется на честь нашего рода!..» — превозмогая боль, воскликнул раненый сын гетмана, когда по чьему-то грозному приказу янычары уводили Хмельницкого.
«На честь нашего рода!..» — удрученно повторил Богдан. В отчаянии посмотрел на осеннее небо, на затянутое тучами солнце. Тяжело переживал он разлуку с сыновьями гетмана, ибо только с ними связывал свою надежду на освобождение из неволи.
Братья Жолкевские в дни совместного пребывания в плену искренне верили, что им удастся освободить и сына чигиринского подстаросты. Но победители-турки не из любви и уважения к наследникам прославленного коронного гетмана заботились о них. Они смотрели на сыновей Жолкевского лишь как на ходкий товар. Причем ценный товар! Поэтому купцы заботливо оберегали их и даже держали при сыновьях гетмана толмача Хмеля.
Вначале Богдан обижался, когда его называли так. Ведь он не Хмель, а Хмельницкий, это такая же фамилия, как Жолкевские, Конецпольский…
Янычары словно угадали душевное состояние молодого толмача Однажды поздней осенью налетели они, точно голодные псы на караван-сарай. Схватили Богдана, как пойманного на месте преступления вора, и скрутили ему руки в присутствии сыновей гетмана. От неожиданности он даже не успел спросить, в чем его вина, — все произошло точно на пожаре.
— За что связали меня, голомозые! — с возмущением спросил Богдан, когда его вывели за ворота. Янычары с нагайками в руках поспешно отвязывали коней и стремительно вскакивали в седла.
Богдан шел между двумя вооруженными всадниками, а следом за ним двигался целый отряд янычар. У них было такое приподнятое настроение, словно праздновали еще одну победу.
— Будешь противиться, гяур, привяжем к хвосту коня и потащим, — сурово крикнул неуклюжий янычар с широкими угловатыми плечами. Он, казалось, был воплощением ненависти, подлости и кровожадности.
«Привяжем к хвосту коня…» Да этому чудовищу ничего не стоит за ребро крюком зацепить и мертвым тащить человека туда, куда прикажут. Лучше уж не злить их. Ишь как разошелся! Нет, напрашиваться на издевательства он не будет. Ему надо подумать о спасении. Но как спастись?..
Мазанки-хижины остались позади. Вот уже миновали и военный лагерь. Куда и зачем ведут его с такой загадочной поспешностью? Взглянул на солнце, вынырнувшее из-за облаков, вспомнил астрономию, географию и сориентировался. Его ведут на юг.
Впереди должно быть море. То самое море, волны которого плещут и у казацких берегов!.. Значит, его ведут в Крым, на родину победителя — Гирея.
Напрягал зрение, хотел поскорее увидеть море, словно надеялся услышать от него весточку о родной земле. А вокруг — бесконечная пустынная степь, и только изредка пронесется над ней порывистый ветер. Порой в небесной мглистой дали на распростертых крыльях парит орел. Хищник словно любуется вооруженным отрядом всадников, зорко подкарауливая добычу на их пути. Страшны степные дороги, ведущие в неволю: крылатых хищников в этом диком поле басурмане приучили к кровавой поживе!..
Чем дальше, тем труднее было идти. Около трех десятков коней поднимали столбы удушающей пыли. Ручейки пота, струившиеся по лицу, смешивались с пылью, превращались в липкую грязь, которую время от времени приходилось вытирать просто о плечо, наклоняя голову. Ведь так и оставили руки связанными за спиной. Пот разъедал, слепил глаза.
«Нех пан Богдан надеется на честь нашего рода!..» — поторопились пообещать ему сыновья гетмана.
Куда ведут и зачем так внезапно и грубо разлучили его с Жолкевскими, которые были для него спасительной соломинкой, протянутой ему самой судьбой? И вот она оборвалась! А как ему хотелось вырваться из плена!
Бесконечная пустынная степь, выбившийся из сил пленник между двумя всадниками. Тот же коренастый рябой янычар огрел Богдана плетью по спине.
— Поживее, поживее, гяур! — подгонял он, бессердечно стегая своего коня.
Остальные янычары, пружинисто подскакивая в седлах, тоже пришпорили коней, подхлестнув их нагайками. Словно и к ним относились оскорбительные окрики старшины янычар. Выслуживаясь перед неизвестным Богдану вожаком или военачальником, конопатый не только не скупился на площадную брань, но и слишком вольно орудовал плетью.
Удар вывел Богдана из задумчивости. Вначале он даже не почувствовал боли, только вспыхнул от возмущения. Душа его, казалось, застонала.
— За что бьешь, конопатый шайтан! — выругался обозлившийся Хмельницкий. Он вдруг решительно остановился и задергал руками, стараясь высвободить их.
— Гяур! — воскликнул конопатый янычар и снова разразился грязной бранью. Он ведь победитель!
Резко дернув поводья, янычар осадил коня, словно не пленник, а конь проявил непокорность. Жеребец стал на дыбы. А нагайка конопатого янычара, потерявшего над собой власть, изо всех сил впилась в голову Богдана. Он успел втянуть голову в плечи и закрыть глаза. Но это не спасло его. Удар, словно молния, сразил молодого казака. Нагайка была со свинчаткой.
Падая, юноша еще чувствовал удары разъяренного палача. На какое-то мгновение мир закружился в смертельном вихре, а потом провалился в бездну, исчез — он уже не слышал брани рассвирепевшего вояки.
Остальные янычары сначала пришли в замешательство, а потом зашумели. Ведь им приказали доставить пленника в султанский дворец живым!
От криков и ругани янычар Богдан очнулся.
«Значит, не в Крым, а в султанский дворец ведут», — догадался он.
На обезумевшего от ярости янычара со всех сторон набросились всадники, оттеснив его от пленника, лежавшего на земле со связанными руками. По его мертвенно бледному лицу струился грязный пот. Кровь сочилась из рассеченной губы, капала из ушей, запеклась на шее.
Когда очнувшийся Богдан закашлял, захлебываясь кровью, к нему подбежал молодой янычар и приподнял голову. Подбежал и второй. Они усадили пленника, осторожно поддерживая, кто-то вытер ему лицо малахаем.
В тревожных криках янычар находившийся в полусознательном состоянии Богдан улавливал осуждение конопатого. Он понял, что янычары ненавидят своего старшого.
Открыв глаза, увидел, как плотной стеной окружили его спешившиеся и, казалось, встревоженные воины. Они о чем-то горячо спорили. Однако Богдану неясно было, из-за чего янычары ссорятся. Мир предстал перед ним чужим, жестоким. Да и жизнь вдруг стала не мила ему после такого позорного наказания. Богдан снова впал в беспамятство.
Янычары повернули его на правый бок. Разняли зубы и влили в рот теплой воды из бурдюка. Когда спустя некоторое время пришедший в себя Богдан раскрыл глаза и чуть слышно, словно обращаясь к матери, стоявшей у его смертного одра, простонал: «Воды», — ему тут же снова поднесли ко рту бурдюк…
Очнувшись, Богдан вначале не мог понять, где находится, кто ухаживает за ним: может, это родная мать склонилась над его изголовьем?..
Среди янычар нашелся сердечный человек, поднесший гяуру бурдюк с выдержанным кумысом. Выпив несколько глотков, Богдан пришел в себя. Он с жадностью набросился на животворный напиток! И смутился.
— Тешеккюр едерим![1] — благодарно прошептал он.
Внезапная страшная боль в голове воскресила в памяти все — унижение, позор. Кровь ударила в виски, вихрем пронеслись в голове тяжелые мысли. Едва сдержался, осознав безвыходность своего положения. Только бы выдержать! Тупое равнодушие, словно яд, просочившийся в кровь, стало наполнять все его существо.
Добросердечный янычар снова вытер пленнику окровавленные губы, снял запекшуюся кровь возле уха и на шее. Богдану захотелось взглянуть на этого чуткого человека, оказавшегося среди воспитанных в злобе и ненависти янычар. И тут в памяти всплыл Назрулла, которого наказали двадцатью ударами нагайки за то, что отказывался брать ясырь. Так, может быть, это он?..
С трудом приподнял голову и, превозмогая боль, искал глазами янычара с добрым сердцем. Вспомнил слова казаков о том, что янычары — это звери в образе человека. А этот уже немолодой янычар по внешнему виду ничем не отличался от остальных, но… это и не Назрулла. Встретились взглядами. Да, по бурдюку в руках догадался, что это тот самый, который поил его целительным кумысом. И среди янычар, оказывается, встречаются хорошие люди. Еще раз произнес «тешеккюр» и, зажмурив глаза, тяжело опустился на землю.
Спустя некоторое время, прижавшись ухом к земле, Богдан услышал топот конских копыт. Приближались всадники. Может быть, еще отряд с такими же пленниками догоняет их. Ах, как ему хотелось, чтобы и сыновей гетмана провели по этой пыльной вражеской земле!» Даже без нагайки и побоев! Только провели бы их по этому безграничному пыльному океану страшной и безжалостной чужбины…
Послышались голоса. Волнение, а может быть, и тревога в отряде янычар.
— Зачем связали его? — сердито спросил прискакавший военачальник.
Богдан устало закрыл глаза. Ему развязали руки, удобнее положили на земле. Он облегченно вздохнул, на глазах выступили слезы — то ли от радости, что почувствовал себя свободнее, то ли от благодарности за заботу. А вытереть слезы не решался, боялся, как бы снова не связали еще не отдохнувшие руки.
— Поднять и поддержать гяура!! Кумыс… — велел тот же властный голос. Богдан узнал его — это Мухамед Гирей.
Благодарить или, может, сопротивляться, чтобы хоть этим выразить свое презрение к врагу? И Богдан с ненавистью посмотрел на человека, проявившего такую заботу о нем. Доброта врага — это то же издевательство, только более тонкое, чтобы еще сильнее донять побежденного.
Защитник… Кровавый победитель, опьяненный успехом, который и вскружил ему голову… Богдана подвели к Гирею. Юноша почувствовал, как стали оживать онемевшие руки, от гнева помутилось в голове. Пошевелил одной, затем второй рукой. Привычным движением, как учила в детстве мать, протер глаза, вытер кровь на лице и шее.
— За что меня так жестоко избили, Мухамед ага-бей? Ведь я пленник и ничем не оскорбил вас… — с трудом сдерживая гнев, покорным тоном спросил Богдан.
Ага-бей улыбнулся, решив, что пленник не в таком уж плохом состоянии, раз осмелился задавать ему вопросы. Ясырь для самой Мах-Пейкер! Покуда приедут в Стамбул, губа у него заживет. Да и переоденут его.
— Пленник и сам может спросить у безрассудного янычара, чем провинился перед ним. Ведь он так прекрасно говорит на языке правоверных! — улыбнувшись, ответил Мухамед Гирей. То ли ему понравился пленник, то ли он был доволен, что видит его живым вопреки паническому сообщению гонца. Возможно, была и другая причина, вызвавшая его лукавую улыбку: такой молодой красивый гяур может погасить гнев всесильной султанши, по повелению которой Мухамед возвращается в Стамбул.
Богдан огляделся, ища глазами своего обидчика. Спешившиеся янычары расступились. А до сих пор еще не унявший своей злобы янычар стоял, держа коня за поводья. Издевательская пренебрежительная улыбка торжествующего победителя появилась на его перекошенном лице.
— Такого словом не прошибешь. Сожалею, что на поле брани, защищая сына гетмана, не встретился с ним… — сквозь зубы процедил Богдан.
Рябой янычар тут же схватился за саблю и, бросив коня, грозно рванулся к Богдану. Несколько янычар преградили ему путь. А Мухамед Гирей стоял, как заколдованный. У него в голове молниеносно промелькнула мысль. Как встретит этого казака-красавца распутная Мах-Пейкер? Отомстит ли ему за своего любимца, обожавшего ее Ахмет-бея? Даже ее чары не спасли любимого от этого гяура. Победивший Ахмет-бея казак оказался недосягаемым и для такого проныры, как Селим… Случай?
А может, Мах-Пейкер придется по сердцу красивый казак и она снова не заметит отважного Мухамеда Гирея?
Крымский хан вздрогнул от этих тягостных дум. И решил не мешать разгневанному янычару.
— Поступай с пленником так, как подсказывает тебе твоя совесть. Слуга султана волен по своему усмотрению чинить суд над неверным… — почти тоном приказа сказал Мухамед Гирей рассвирепевшему янычару. Он вспомнил при этом красавицу Фатих-хоне, самую младшую дочь славного Зобара Сохе. Мстительная султанша сначала обещала отдать ее в жены доверенному чаушу, а потом забрала ее в гарем своего сына, молодого султана.
Надсмотрщик расценил слова Гирея как призыв к расправе. Он успел уже привлечь на свою сторону нескольких янычар из охраны. Надо действовать решительно. Ведь на то он и доверенный слуга султанши матери, а не простой янычар! Грубо растолкав охранявших гяура янычар, он подскочил к Богдану. Зазвенели сабли, стремительно выхваченные из ножен.
Богдан тревожно огляделся и понял, что сейчас произойдет схватка между его охранниками и злым янычаром султанши.
Лишь на миг заколебался всемогущий властелин этих безграничных степей. Кому придет в голову мысль об истинной причине мести крымского хана или… янычара? Убили и бросили на съедение хищникам, объяснив всесильной султанше, каким непокорным был гяур, даже находясь в руках такого исполнительного ее слуги.
— Мегмет-ульча! — воскликнул Гирей. — Расступитесь! Пусть янычар достойно проучит гяура, осмелившегося поднять руку на победителя!
И почувствовал, как у него самого задрожали губы. Поднять бы и свою саблю!.. Но на кого? На гяура-победителя, синопского героя? Или… на рябого и злого янычара, представляющего здесь грозную и лукавую Мах-Пейкер?
Приказ ага-бея выполняется молниеносно. Турецкая карабеля в руках разъяренного янычара угрожающе просвистела недалеко от Богдана. Янычар хищно оскалился, на миг остановился, прикидывая расстояние до смерти своего врага.
Ошеломленный Богдан уже не надеялся на спасение. Думать некогда, бежать некуда.
А враг приближался, предвкушая удовольствие от кровавой расправы. Сабля играла в его руке, отражая скупые лучи осеннего заходящего солнца. В глазах янычара пылал огонь.
«Вот это и есть ослепление победой!» — промелькнуло в сознании обреченного. И, как никогда прежде, в нем пробудилась жажда жизни. Почувствовал, как напрягается каждый мускул, а глаза зорко следят за каждым движением противника.
Когда янычар порывисто замахнулся саблей, безвольно замерший перед этим Богдан вдруг бросился к нему. Враги ахнули. Как шакал, разинул пасть конопатый янычар, готовый вмиг рассечь свою жертву. Но миг оказался долгим…
Безоружный Богдан с силой ударил головой в выпяченную грудь янычара. Теперь сабля ему не послужит, она очутилась в руках трезвого и спокойного в такой неравной борьбе пленника. Богдан не прислушивался ни к окрикам Мухамеда Гирея, ни к смертельным угрозам врагов. Как только вырвал из рук янычара саблю, почувствовал, что теперь может умереть достойно. И он вдруг выпрямился и взмахнул саблей. Еще раз, как змея, зашипела сабля в руках Богдана. Янычар еще стоял на ногах, нечеловеческим голосом взывая о помощи. Широкая открытая грудь, грязная, с огромным кадыком шея — в нее и врезалась сабля Богдана. Голова конопатого янычара не слетела с плеч, а надломилась, как чертополох, подкошенный кнутом пастуха, и казалось, с презрением смотрела на такую позорную смерть.
Богдан не видел, как сраженный янычар опустился на землю. От сильного напряжения и волнения у него помутилось в голове. Кровь и смерть врага вызвали в нем еще большую жажду жизни. Ах, как хотелось ему жить! Но… пусть убивают, один раз умирать: или сам с честью погибнешь в этой бескрайней, чужой осенней степи, над которой кружат, навевая тоску, голодные вороны, или алчный враг прикончит тебя.
Выпрямился, как победитель. Преодолевая предательскую усталость, Богдан оперся на чужую саблю, забрызганную кровью врага. В предсмертной агонии бился сраженный янычар. А все живое вокруг, даже воронье в небе, умолкло. Умолкло, пораженное силой и дерзостью пленника.
— Посадить на коня и вести на двух арканах! — властно повелел Мухамед Гирей, только теперь понявший, почему погиб в украинской степи храбрый воин Ахмет-бей! Богдан уловил в словах Гирея нотки растерянности.
Тревожные вести молнией неслись по стране, наполняя сердце печалью и скорбью. Из сотни чигиринского подстаросты еще не вернулся домой ни один воин. Тяжелый туман стелился над Днепром. Точно после кровавого набега крымских татар, нигде не было слышно ни песен, ни смеха.
Сиротливо приуныло широкое низовье Днепра. Семьи казаков были в трауре.
Весной из Лубен в Чигирин пришла к Матрене Хмельницкой Мелашка.
Мать Богдана часто вспоминала Пушкариху, эту добрую, умную женщину, и несказанно обрадовалась ее приходу. Какие только слухи не распространялись среди родственников погибших и оставшихся в Чигирине казаков! С кем посоветуешься, кто утешит тебя, овдовевшую, как и многие другие казачки? С нетерпением ждала казаков чигиринской сотни, с которыми ушел ее муж. Но все они пали на поле брани или попали в плен к туркам — и в родном старостве давно уже отслужили по ним панихиду.
— Не верится мне, сестрица Мелашка… Если уж и суждено было погибнуть, то…
— Бог с вами, пани Матрена, — сочувственно успокаивала Пушкариха. — Наши люди живучие. В бою как и на поле — не каждая головка чертополоха попадает под кнут чабана. Так и род человеческий переведется, сохрани боже.
Все это верно, молча соглашалась хозяйка. Степной чертополох — это ее любимый сын Богдан. Матрена и сама, превозмогая боль материнского сердца, рассудила, как справедливый судья: нельзя отнять у нее сразу мужа и сына! Да и сын-то какой орел! Очевидно, неверные неожиданно напали на него, поразив его саблей со змеиным ядом? Ведь он турецкий язык, как свой, знает, сумел бы договориться даже с врагами.
— В Лубнах рассказывали, — продолжала Мелашка, — будто гетман в день гибели написал жене прощальное письмо. Словно терновым венцом венчал себя, отправляясь в последний раз на свою Голгофу. Сыну будто бы завещал отомстить неверным, а сам прощался с женой и жизнью. По трупам народа нашего шел, да и споткнулся. На старости лет пришлось, как простому смертному, вместе с ними костьми лечь. Жутко, но жалости никакой. Всю жалость сам и растоптал своим жолнерским сапогом. Тьфу, прости господи, — будучи мертвым, в грех нас вводит.
— А о Михайле моем слыхала что-нибудь? — спросила Матрена, когда Мелашка умолкла.
— Ничего утешительного, пани Матрена. Известно, что вместе с гетманом сложили головы и его ближайшие слуги.
Мелашка запнулась на слове. И не только потому, что вспомнила об очень близких отношениях покойного подстаросты с гетманом Жолкевским. Она вдруг вспомнила о жолнере из Белоруссии, который заходил к ней в Лубнах. Назвал себя Василием Ставком или Ставецким, интересовался вдовой Хмельницкой. «Любили мы друг друга, — сказал он. — Любовь эта была несчастливой, но она на всю жизнь оставила след в моем сердце. Теперь я решил найти ее. Хотя бы утешить в таком горе…» «Сказать или промолчать? — колебалась Мелашка. — Такой не успокоится. Раз уж до Лубен дошел, доберется и до Чигирина!..»
— Спасибо и вам, Мелашка, — продолжала хозяйка, не замечая нерешительности гостьи. — Хочется открыть вам душу, как на исповеди, чтобы снять с нее тяжелый камень. Сердце подсказывает мне, что Михайла уже нет в живых. Приими, боже праведный, душу убиенного во брани… — крестилась вдова, не вытирая слез. — Признаюсь, не по доброй воле. Ради отца-наливайковца согласилась связать свою судьбу с нелюбимым человеком. Но любила сына, орла ясноглазого. Этой материнской любовью и жила, забывая о счастье супружества. А теперь…
Хмельницкая вытерла полой свитки слезы. Свет ей не мил, но жить нужно. О судьбе сына, а не своей позаботиться надо. Может быть, он остался жив и попал в плен с остатками войск гетмана.
— Хочу просить вас, — подавив грусть, обратилась подстаростиха к Мелашке. — Похозяйничали бы вы у меня в Субботове, пока я в Польшу съезжу. В глубоком трауре наши чигиринцы. А что делается в Жолкве? Надо бы и мне вместе с родными гетмана отслужить панихиду по любимом им подстаросте. Может, о сыне что-нибудь узнаю. — Немного помолчала и мечтательно добавила: — Такая теплынь, солнышко, сады цветут. А мне тяжело. Одиночество, словно шашель, вгрызается в самое сердце!.. Вот и хочу в последний раз повидаться с панами Жолкевскими, узнать их отношение к нам и попросить…
— До Лубен дошли слухи, что раненый сын ваш находится в турецком плену. Сказывают, Богдан по приказу пана Михайла бросился со своим отрядом на выручку панов Жолкевских. Очевидно, вместе с ними и в неволю попал. Поезжайте, пани Матрена, а я останусь у вас по хозяйству. Все равно мне своих птенцов приходится в чужом гнезде растить…
Как родные, договаривались две матери. По одной тернистой дороге пришлось им идти, воспитывая своих детей. Сын Мелашки завершал образование в Мгарском монастыре, куда забросила его нелегкая судьба. Ивасик Богун тоже с ним. Мартынко считает его своим братом и заменяет ему отца. А Матрене, которая была старше Мелашки, приходится еще раз, может быть в последний, напрягать все силы и снова искать свою судьбу на длинном вдовьем пути.
Погожие весенние дни делали мир прекрасным, привлекательным, зовущим к жизни. На дорогах, бегущих вдоль Днепра, было спокойно. Прошел уже год, как их очистили от турок и татар.
В сопровождении четырех дворовых казаков и одной наймички Матрена отправилась в путь в старостовом тарантасе. Рассчитывая ехать не только днем, но и вечером, Хмельницкая собиралась за лето справить все свои дела в Польше и побывать в Киеве. Немногочисленная челядь проводила ее со двора. Мелашка шла рядом с тарантасом до самого леса, который начинался за околицей села. Наплакались вдосталь, даже слез не вытирали. Мелашка, напутствуя, старалась подбодрить вдову и вселить в ее сердце надежду.
— И на ратном поле смерть не каждого подстерегает. Дворовые Вишневецких сказывают, якобы пан Станислав сам искал себе смерти. Такому человеку и впрямь пора было о покаянии подумать. Сколько греха взял на свою душу, безжалостно карая и уничтожая православный люд. И умом бог его не обидел, и талантом, а что из того, чему принес его в жертву? Полвека мечом и распятием завоевывал славу польской шляхте. А самому, как видите, пришлось сложить голову в утоптанной вражескими сапогами молдавской степи. Получается, как у мачехи: иди, мол, Грицю, спать в копицю: отдохнешь, а заодно и сено никакой бес не украдет… Разве не нашлось кого помоложе для защиты Молдавии?
— Молодые-то и оберегали старого гетмана в том смертельном бою.
— Нет, пани Матрена, не те молодые… Охраняли гетмана и погибли вместе с ним честные воины. Поедете к родственникам гетмана — возможно, встретите там и очевидцев. Наверно, они тоже беспокоятся о выкупе, об освобождении оставшихся в живых из этого проклятого плена. Ах, горюшко наше бабье. Сама была в неволе у басурман, знаю… Может, пани Матрена в Киеве встретится с Сагайдачным? Тоже мечется человек, никак не прибьется к одному берегу. То с Москвой воюет за польского королевича, то какого-то Одинца Петра послом к московскому царю шлет, подданства просит. Как невестка: в доме мужа во всем свекрови угождает, а встретившись с родной матерью, кости свекровушки перемывает. Да, польская шляхта уважает его, он может помочь вам. Проклятые басурмане большой выкуп потребуют…
— Ох-хо-хо, — горько вздохнула вдова. — Был бы жив мой сокол степной! Уверена, что сам бы нашел дорогу к родной матери.
— Надо верить.
— Я и верю, Мелашка. Порой богу верю меньше, пусть простит всеблагий… Перемешалось все на свете: нехристям так и черт и бог помогают притеснять христиан. А мы… сердцем чую, жив мой сын, вернется!
— Так думает и его побратим Мартынко. Не убивайся, говорит, мама, о Богдане. Ни слезы, ни молитвы ваши ему не нужны. Если не помогли ему оружие и смелость, так он ужом обернется и выползет, не погибнет.
Подстаростиха вздрогнула при этих словах, но с болью в сердце согласилась с ними. Эту черту характера мать давно подметила в сыне. Гордиться этим, привитым иезуитами ее ребенку качеством, не приходится. Но будь то хитрость или лукавство — все равно. Только бы помогли спастись. Ничего не поделаешь, столько лет он воспитывался у иезуитов, вырос и возмужал там!..
Третий день тоскует в Жолкве вдова чигиринского подстаросты. Ни сочная весенняя зелень садов и лугов, ни щебетанье птиц не могли развеселить ее в чужой стороне.
Господский дом стоял на взгорье посреди большого сада. Его окружали пруды с прозрачной водой, в них важно плавали черные лебеди с огненными кольцами вокруг глаз. Эти печальные птицы, торжественно передвигаясь среди блестевших, как пламя, желтых заморских лилий, казалось, еще больше подчеркивали скорбь хозяев.
«В каком же из этих прудов молодой Михайло учил плавать юную дочь гетмана? Плавали ли тогда вокруг счастливой паненки Софьи экзотические лебеди?..» — невольно подумала Хмельницкая, хотя сейчас мысли ее и были заняты совсем другим.
Переживавшим тяжелое горе Жолкевским было не до вдовы из далекого пограничного староства Даниловича. К тому же никто из здешних женщин и не знал Матрены Хмельницкой. Правда, после получения страшного известия о гибели гетмана в Жолкве жила любимая дочь покойного… Софья Данилович. Она-то очень хорошо знала свою соперницу. Знала о ней все! И то, что Матрена Переяславская могла затмить ее своей красотой. И то, что эта гордая казачка ни разу не поинтересовалась, ни разу не упрекнула мужа за его увлечение знатной шляхтянкой. Но видела ли ее хоть раз Софья — Матрена не была уверена. Может быть, в Переяславе, когда Михайло приезжал с жалобой на молодого Лаща…
Но это было давно, и Софья, наверное, забыла об этом. Только одновременная смерть подстаросты и гетмана казалась ей какой-то роковой. И вот в эти тяжелые, траурные дни степная красавица подстаростиха пришла к осиротевшей дочери вельможи гетмана и просит свидания.
Даже дворовые слуги едва заметили появившуюся в Жолкве опечаленную женщину. Хмельницкая была одета в простое дорожное платье, говорила сдержанно, с достоинством.
— Странная какая-то, — сообщила дворовая девушка горничной Софьи Данилович.
— Зачем она приехала сюда из такой глуши?
— Ничего не говорит. Только плачет и просит их светлость принять ее. В сопровождении четырех казаков явилась…
— Пусть подождет… — сказала горничная и смутилась, когда Софья Данилович вошла.
Софья критически осмотрела себя в зеркало. Она задумалась, стоит ли говорить хозяйке дома о приезде матери прославившегося воспитанника львовских иезуитов или самой помочь этой женщине? Но как разговаривать с ней: как с просительницей или как с вдовой бывшего слуги двора, пана Михайла, достоинству которого могут позавидовать и шляхтичи? А может, воспользоваться своим высоким положением и отказать ей?
В гостиную вошла вдова Жолкевская, прервав размышления дочери, которая до сих пор не могла решить: принять ли Хмельницкую или нет. Высокая, очень похудевшая жена покойного гетмана заметно изменилась, морщинистые щеки отвисли, глаза воспалились от слез. Как всякая женщина, пережившая горе, она готова была помочь каждому. Дворовые и домашние, даже пани Софья, старались не говорить с ней о турках, о войне. Пани Данилович, как называли Софью в имении отца, взяла под руку мать и проводила ее в зал.
Тишину в доме нарушали только монетчики, чеканившие злотые для выкупа из турецкой неволи сына и племянника гетмана. Они чувствовали себя свободно и уверенно, как создатели товара, олицетворявшего собой сверхчеловеческое могущество.
Вдова Жолкевская заметила, что с появлением незнакомой женщины Софья изменилась. Зачем она ведет незнакомку именно к ней, в гостиную, где так много посторонних людей: просителей, соболезнующих, готовых сделать все, чтобы развеять ее печаль?
— Что пани хочет от меня? Ведь я и сама в неутешном горе… — почти с упреком сказала вдова гетмана, обращаясь к Хмельницкой.
— Не совета и не утешения. Слыхала я, что вельможная пани собирается выкупить из басурманского плена своего сына и племянника. Мой сын, защищая их светлость, попал вместе с ними в плен…
— Пани есть…
— Хмельницкая, уважаемая вельможная пани, жена чигиринского подстаросты, который вместе со своим любимым паном гетманом сложил голову…
— Хорошо, хорошо, пани подстаростиха, — поторопилась прервать ее Жолкевская. — Мы поручим своим послам, напомним. Софья, дочь наша, жена чигиринского старосты, выслушает вас, пани Хмельницкая. — И ушла, привычно протянув руку просительнице для поцелуя.
Страдальческий голос и дрожащая рука вдовы гетмана вселили в душу Хмельницкой надежду и заставили поверить ее словам. Ведь она тоже женщина, тоже жена погибшего, страдает, как и все смертные.
Матрена во всем следовала придворному этикету. Даже поцеловала руку госпоже, как это делают посполитые. Но сердцем почувствовала, что ни этой пожилой, осунувшейся от горя женщине, ни ее дочери сейчас не до нее. Гетманша пообещала, но тут же отослала ее к своей дочери, словно хотела поскорее избавиться от просительницы. А поможет ли дочь покойного вдове Хмельницкой? Здесь чеканят золото, чтобы прежде всего выкупить мертвого и сгнившего уже в земле гетмана! За мертвого — сотни тысяч злотых! Им дороже мертвый гетман, чем живой воин — ее сын…
А чем она сама может помочь своему Богдану?..
Михайло был всего лишь подстароста, сотник. Когда не стало самого, забыли и о его заслугах.
Оглянулась, когда за вдовой гетмана, сопровождаемой дочерью, закрылась дубовая дверь, словно спрятав их в тайник. Одиноко стояла Хмельницкая в покоях, где веяло холодом траура и скорби. Горничная не знала, что делать ей с просительницей. Внимательно слушала она разговор вдовы чигиринского подстаросты со всесильной вдовой Жолкевского. В любую минуту готова была выполнить приказ хозяйки: то ли вывести подстаростиху из приемной, то ли посадить в господское кресло, напоить водой.
В последней комнате, при выходе из дома, в котором Матрена надеялась найти утешение, если не помощь, она почувствовала, как больно у нее сжалось сердце, и огляделась. Ведь это господская приемная, где всегда толпятся разные люди, приезжие и местные, господа и дворовые. Вдруг у Матрены часто-часто забилось сердце, она схватилась рукой за грудь.
Может быть, она увидела знакомое лицо, промелькнувшее как во сне, воскресившее в памяти далекое детства? Небольшие белокурые усы, светлые глаза и широкие плечи…
»…Так, может, убежим, дивчина, куда-нибудь в Белоруссию и скроем там нашу любовь!..» — как дьявольское искушение пришли на память эти давно сказанные, по до сих пор не забытые слова. Этот разговор состоялся за несколько дней до свадьбы с нелюбимым слугой Жолкевского. Какое утешение они могли принести ей?.. Лишь разбередили сердечную рану.
Теряя сознание, почувствовала, как ее подхватила сильная мужская рука. И вовремя!
— Пани Матрена? — услыхала она чистый, мужественный голос переяславского парня Василия Ставка, который исчез из местечка на второй день после ее свадьбы. Говорили, что он подался в Белоруссию. Убежал от мести Михайла Хмельницкого.
Неужели это не сон? Открыла глаза и снова закрыла их. Но успела заметить немного поседевшие на концах роскошные усы, поношенную жолнерскую одежду. А глаза, те же самые глаза, светились лаской и добротой.
— Василий? Боже мой, Василий!.. — словно спросонья произнесла, опираясь на сильную руку жолнера. Не ожидала она такой встречи, давно похоронив свои девичьи мечты о счастье.
Кто не знал на Украине Петра Сагайдачного, не слыхал о его политических и военных интригах! Казаки и посполитые по-разному называли его. «Наш гетман Петр Конашевич», — говорили старшины реестрового казачества и члены их семей. Сами же реестровые казаки называли его паном гетманом, а запорожцы — Сагайдаком.
В Субботове кое-кто называл его даже Коронным, не скрывая неприязни к нему. Матрене еще в Чигирине многое рассказывал о Сагайдачном ее сын. Этот ловкий, разбитной человек, получивший образование в Острожской коллегии, надеялся на то, что имя князя-просветителя поможет ему возвеличиться и прославиться. Королевские войска потерпели тяжелое поражение за Днестром, а он в это время носился по белому свету. Снова вместе с королевичем Владиславом ходил войной на Москву, чтобы покорить ее Польской Короне. Украинский народ помнит, как Петр Сагайдачный, поддерживая королевича, окружил и взял город Ливны. Пленил воеводу Никиту Черкашина. «Не в ясырь ли взял, как турки?» — посмеивались жители Приднепровья. Воеводу Елецкого убил, а его молодую жену увел. А воспитанник Острожской коллегии хорошо знал, что Елец — Московия, а не Крымское ханство или Турция. Что хотел, то и творил христианин Сагайдачный, выслуживаясь перед польским королем… Московское посольство, направлявшееся к крымским татарам, на полпути перехватил. Посла Степана Хренова и его писаря Бредихина принудил стать казацкими старшинами. И остались! Так и не вернулись обратно царские послы. А Сагайдачный с казаками дошел до самой Москвы, помогая польскому королю Сигизмунду…
«Но он-то не вошел в Москву, сам остановился у ее стен», — говорили реестровые казаки, выгораживая гетмана.
Вдруг иерусалимский патриарх приостановил успешное продвижение гетмана. И Сагайдачный остановил казаков! Казалось, лишь прижизненной славы добивался человек. Какой-нибудь, лишь бы славы. А может, он давно облюбовал какую-то одну славу? Славу властелина, пусть и неполную, только бы при прославленных владыках…
Не вдове, не женщине угнаться за таким гетманом. Стали распространять слухи, что Петр Сагайдачный вдруг гетманские клейноды[2] сменил на церковные свечи, торжественно выстаивая перед алтарем во время богослужения. Почувствовав заметное ослабление влияния озабоченных своим поражением иезуитов, гетман действительно развернул религиозную деятельность на Украине. Словно подражая королевским и иезуитским властям в Польше, Сагайдачный ревностно принялся наводить порядок в церковном хозяйстве Украины. Для этого как раз было подходящее время: шляхта готовилась дать реванш туркам. Униаты обрекли на гибель православные приходы и их храмы, десятки попов постригли в ксендзов. Сагайдачный ловко использовал замешательство и растерянность в королевстве после цецорской трагедии и срочно стал восстанавливать на Украине митрополичьи и епископские кафедры. Воспользовавшись заездом в Киев по пути из Москвы патриарха Феофана и сопровождающих его софийского митрополита и епископа Стагонского, гетман задерживает их на Украине, намереваясь проехать с ними по православным епархиям, чтобы попутно посвятить своих пастырей в сан митрополитов и епископов.
В это время и застали Сагайдачного высокие послы короля из Варшавы. Им пришлось долго ждать в саду Печерской лавры, покуда Нов Борецкий закончит богослужение. Гетман украинского казачества в течение всего митрополичьего богослужения смиренно стоял посреди церкви, держа в руке большой мерликийский подсвечник с восковой свечой. Рядом с ним стоял сам затворник Антониевой пещеры Исайя Копинский, которого иерусалимский патриарх Феофан собирался посвятить в епископы Перемышля после пятнадцатилетнего пребывания в пещере.
Так и увезли украинского гетмана реестровых казаков с церковной службы прямо на службу королевскую. Едва успев захватить гетманскую саблю, взамен подсвечника, он направился в Варшаву!
…Хмельницкая не возражала против предложения Ставецкого проводить ее «хотя бы до Киева», чтобы помочь встретиться с чрезмерно занятым духовными делами казацким гетманом. Узнав о постигшем Матрену несчастье, Василий решил оставить на время жолнерскую службу. Он надеялся излечить старые незажившие сердечные раны. Ему доставляло радость сопровождать любимую, теперь такую беспомощную женщину, быть ее бескорыстным помощником и наставником.
Ставецкому казалось, что только из этих побуждений поехал он с ней. Ведь Матрена теперь не девушка с толстой косой, как прежде. И не он расплел ее девичью косу…
Он давно уже смирился со своей горькой участью. Матрена все такая же искренняя, душевная, как и тогда. Как думает жить дальше, оставшись вдовой во цвете лет? Непременно надо спросить!..
После долгой и трудной дороги Матрена отдыхала на казацком подворье на Подоле. А Ставецкий в это время успел побывать в Лавре, разузнать о гетмане, встречи с которым добивалась Матрена.
Чего только не услышишь в Лавре от богомольцев и служителей церкви. Опытному воину не было необходимости расспрашивать, обращать на себя внимание богомольцев. Он без расспросов все узнал.
— Сам король пригласил Конашевича на совет, — рассказывал Ставецкий. — Святые отцы, как молитву, скороговоркой пробормочут об этом, чтобы не все и поняли, о чем идет речь. Но миряне уже догадываются о причине срочного отъезда казацкого старшого в Варшаву.
— Снова война? — решила Матрена, делая вывод из сказанного Василием.
— Похоже, что война. И снова с турками. Король в присутствии сенаторов и всей шляхты объявил гетмана реестровых казаков опекуном королевича, снаряжая его в поход против турок. После такой чести, сказывают, Конашевич недолго задержался в Варшаве. Вернулся, словно засватанная девица после смотрин. Будто бы жену из Самбора вызвал, стараясь скрыть свою подготовку к войне.
— Война, Василий, не посиделки в заброшенной избе, ее не утаишь. Вон одних молебнов сколько служат в монастырях и церквах. Где же теперь нам полковника искать? Ведь он мог бы спасти Богдана, обменяв его на какого-нибудь турка. Гетман же! Басурманская петля чем дальше, тем крепче затягивается на шее моего сына.
— Не следует так убиваться, Матрена. Сама же говоришь, разбитной казак. Удастся ли тебе выкупить его из неволи даже при помощи Сагайдачного? Напрасные хлопоты. Монахи говорят, что после Терехтемирова Конашевич должен направиться в Белую Церковь, чтобы подготовить к зиме всенародные проводы константинопольского патриарха с причтом. Попутно, говорят, посвящает священников в епископы. Может, и нам поторопиться в Белую? Ведь только там и можно найти его. Разве я могу оставить тебя в такой беде? У Конашевича столько забот, что ему не до мирских дел… Ну, я пойду готовить лошадей.
Заметил ли он, с какой благодарностью посмотрела на него вдова? За время долгого странствования Хмельницкая потеряла веру в людей, «истомилась душой», как сама определила свое состояние. Поэтому нет ничего удивительного в том, что встречу со старым другом молодости она считала спасением, предначертанным ей самой судьбой. Что бы она делала без него, почувствовав, как рушатся все ее надежды на спасение сына?
Не часто приходилось ей бывать в Киеве. Еще будучи девушкой, говела вместе с матерью в церкви Ближних пещер в Лавре. Спускалась с печерских холмов в подольские торговые ряды. Сейчас Киев разросся, сюда наехало много купцов из королевской Польши, процветает униатство…
Все направлено на то, чтобы закабалить украинский народ, сначала сделать униатами, а затем крепостными польской шляхты. Но кто добровольно согласится променять человеческую свободу на латинский крест? Мечом людей не окрестишь, католиков мечи тоже рубят.
Хмельницкая совсем выбилась из сил. Днем жара, коней оводы заедают. Ночевать приходилось в подворьях монастырей. Шляхтичи превратили монастыри в костелы, а священников сделали ксендзами. Что делать православным людям? Женщин и детей в казаков не превратишь. А может быть, Сагайдачный действительно творит большое, святое дело, самозабвенно поддерживая могучей дух своей казацкой веры, на котором зиждется вся жизнь в родном крае?
Еще летом в Белой Церкви начались торжества, связанные с ожидаемым прибытием святителей православной церкви. Поездка Хмельницкой в этот живописный городок, раскинувшийся на берегу полноводной Роси, совпала со всеобщим походом верующих за возрождение своей религии на Левобережье. Жители Белой Церкви тоже отвоевали церкви у униатов, красили их и очищали от католической скверны.
Отъехав за Васильков, Хмельницкая почувствовала возбуждение, царившее вокруг. В Белую направлялись монастырские подводы, группами шли дальние богомольцы. Ехали купцы со своими торговыми караванами. Даже киевские бубличницы спешили в Белую Церковь, чтобы занять бойкие места на праздничной ярмарке.
И в душу страдающей матери, которая почти все лето колесит по утоптанным дорогам Украины в надежде помочь любимому сыну, вселялось какое-то удивительное успокоение.
Вдова теперь ехала в своем тарантасе, не заботясь ни о корме для коней, ни о смазывании дегтем колес, ни о девушке-служанке, ни о пище для сопровождавших ее казаков. Всем этим занимался Василий… Вот едет он рядом на изнуренном коне, а за ним следует но белоцерковской дороге весь немудреный эскорт подстаростихи, вытянувшись словно по шнурочку.
— Задержала я тебя, Василий, мне даже неловко. Но… и отпустить тебя, остаться одной со своим вдовьим горем на этих длинных дорогах страшно. Сердишься?
— Гляжу я на тебя, Матрена, и мне кажется, что нас не разлучали черные годы.
Матрена тяжело вздохнула. Вздохом она как бы поддержала Василия.
— Нет, не отняли любви моей, не вырвали ее из сердца. Тосковал, скитался по миру, за твоей жизнью следил, как вор. Однажды даже наведался в Чигирин…
Матрена, словно испугавшись его слов, замахала рукой:
— Не напоминай мне о Чигирине. Не терзай мою душу, Василий… Едем в Белую, или, может, минуем ее?.. Ты до сих пор не рассказал мне, как, с кем живешь? Я обременила тебя своими заботами. Сомневаюсь, — поможет ли нам Сагайдачный, когда в басурманской неволе что ни день, то сотни невольников гибнут. Многие уверяют, что мой Богдан не в Крыму, а в Турции. Такое творится нынче вокруг, столько воинов бродят по дорогам Украины.
— Будем надеяться. Сама говоришь, крепкий парень. А обо мне… Не стоит говорить, беспокоиться: бежал от своей злой судьбы, искал счастья. А его, наверно, и перед смертью не поймаешь…
Их тарантас обогнала машталерская бричка. Чигиринские всадники уступили дорогу торопившимся киевлянам, посочувствовали их взмыленным лошадям. Ставецкий поскакал следом, присматриваясь к ним. Всадник, ехавший рядом с бричкой, едва успевал за нею. Очевидно, не такой уж большой пан спешил добраться до Белой Церкви. Всадник поравнялся со Ставецким.
— Своих ищете? — спросил добродушно.
— Да, вот ищу, но… не они. Этот, видимо, из духовного звания, только переодетый, — пытался завязать разговор Ставецкий.
Утомленный всадник, бросив взгляд на любопытного попутчика, безразличным тоном ответил:
— Пан Адам Святольдович из свиты великого гетмана Ходкевича… Киселем прозвали его украинские люди. Вместе с гетманом Жолкевским сражался под Цецорой. Сейчас разные поручения короля исполняет…
— Вот спасибо, пан жолнер. Выходит, не он. Слышали и о пане Киселе, как же. А мы ищем одного священника из Лавры.
— Еще на заре немало проехало их. У лаврских попов есть на чем ездить…
— Куда им так торопиться? Ведь святители еще путешествуют где-то.
— Да, путешествуют. В Переяславе, в Терехтемирове у них деда… — Жолнер кивнул головой в сторону машталерской брички: — Гоняется за казацким гетманом, всю Украину исколесил.
Ставецкий сочувственно покачал головой и придержал коня, чтобы подождать Хмельницкую. Когда она подъехала, предложил:
— Может, свернем на опушку леса, напоим коней в ручье? А на этот торг еще успеем.
— А кто это на машталерских так бешено скачет в Белую? — поинтересовалась Хмельницкая, ничего не ответив на предложение Ставецкого, поскольку оно было сделано тоном, не допускающим возражений. Тарантас подстаростихи уже повернул к лесу.
— Еще один Кисель какой-то поехал, — сказал жолнер. — Собственно, я знал одного Киселя при дворе гетмана, из молодых, да ранний. Спешат люди. Вон из какой дали прискакал сюда от нашего Ходкевича. Прилипчивый человечишко — ежели пристанет к кому-нибудь, не оторвешь. А сам-то православный. Недавно он приезжал к вам на Украину сватать за старого гетмана одну украинскую княжну… А теперь, сказывают киевляне, в Белой Церкви готовятся к встрече царьградских святителей, храмы божьи собираются отбирать у униатов аль опять войну с турками затевают. Ходкевич просто так не скакал бы по всей Украине за казацким гетманом.
Улицы и площади Белой Церкви уже с утра были забиты приезжими. Казаки-выписчики смешались с реестровыми, все куда-то спешили. Но не они определяли пульс жизни на площади возле трехглавой церкви Святого духа, ключи от которой Петр Сагайдачный отобрал у униатов накануне этих событий.
Широкую площадь с холмами вокруг церкви пересекали два длинных ряда рундуков бубличниц, купцов. Ряды рундуков тянулись до самого берега реки Рось. На площади шла оживленная торговля. Создавалось впечатление, что ни один человек на этом праздничном торге не знал о том, кто и по какому поводу его устроил. Улицы города полны людей, которые с утра до вечера месили вязкую грязь. Среди мирян шатались и вооруженные казаки, кого-то разыскивая, о чем-то горячо споря.
Матрена Хмельницкая старалась не попадать в толпу празднично настроенных людей. А Василий все утро толкался в самой ее гуще, прислушиваясь и расспрашивая людей. Встретив знакомого жолнера из свиты Киселя, обрадованно окликнул его и попросил помочь ему встретиться с гетманом реестровых казаков.
— Он очень занят… Мой Кисель со вчерашнего вечера гоняется за гетманом по всем церквам Белой. У человека государственное дело. И только сегодня они будто бы встретятся в церкви. Надо подождать.
Именно туда и направлялась, утомленная поездкой, вдова Хмельницкая. Ставецкий помог ей пробиться к рядам бубличниц, а сам подошел к группе монахов, чтобы завязать с ними разговор о Сагайдачном.
— Может, пан Василий, пошел бы к телеге, — вдогонку сказала Хмельницкая. — Дивчина одна там осталась, а казаки могут задержаться с лошадьми на водопое.
— Хочу помочь тебе. Ведь такое дело…
Матрена махнула рукой и смешалась с толпой. «Что будет, то и будет…» — прошептала. Впереди нее пробивались трое казаков. По одежде узнала в них казаков с низовья, обрадовалась им, как родным, и решила догнать их.
«Запорожцы!» — мысленно произнесла она слово, которое показалось ей сейчас особенно родным, близким.
Казаки оживленно разговаривали, то и дело затевая ссору с кем-либо из толпы. Временами умолкали, очищали вязкую желтую грязь с сапог. Они тоже, как и она, настойчиво пробивались к собору. Это было ей на руку: следуя за ними, ей, женщине, легче будет протиснуться в храм.
— Гляди! Не чигиринская ли подстаростиха? Здравствуйте, пани Матрена, каким ветром занесло вас сюда? Слыхали мы от чигиринцев, что вы в Жолкву поехали.
— Сам бог послал мне вас, пан Яцко. Ветром иди на тех же чигиринских конях, на которых и в Жолкву добирались? Как это хорошо, пан Яцко, что именно вас встретила я здесь. Хочу повидаться с гетманом реестровых казаков, попросить его помочь вызволить сына из неволи.
— Сказывали, и к вдове Жолкевского за этим ездили. Отказала гордая Гербуртовна?
— Ездила, полковник. Мать в огонь и в воду пойдет, когда дитя в беде. Да… постигла меня неудача в Жолкве, теперь еще хочу к своему, к казацкому гетману пробиться…
— Вот сюда проходите, пани Матрена. Эй, хлопцы, помогите подстаростихе перейти через ров. Значит, гетмана реестровых казаков, украинского гетмана ищете и вы… Ну, и мы к нему, вот вместе и пойдем. Погряз пан Петр в хлопотах с этими церквами. А казакам хозяин нужен. Вернувшись от короля, несколько недель торчал в Переяславе, а приехал сюда и сразу взялся за церковные дела. Как возле роженицы топчутся, прости праведный… Повезло человеку, пользуется уважением короля. Первый казацкий гетман, который пришелся ему по душе. Говорят, что король Сигизмунд отказался от своего увлечения униатством, во всем потворствует пану Петру, поручил сейму обсудить его предложение. Нынче королю не до религиозных дел… Он занят подготовкой нового похода на Турцию.
За торговыми рядами толпа поредела. Теперь Яцко даже галантно поддерживал вдову под руку.
— А мы расспрашивали о вас, пани Матрена, чигиринцев. Люди судачат, будто бы к пани Матрене приезжал какой-то жолнер из Белоруссии. Обещал помочь ей…
— Встретились мы с ним в Жолкве. Это мой земляк, — прервала Хмельницкая Яцка, чтобы тот не сказал при казаках чего-нибудь лишнего.
— Кто именно? Если из чигиринцев, я должен бы знать его. Из казаков или посполитый?
Матрена почувствовала, что краснеет, как застенчивая девчонка. Но ей и самой вдруг захотелось рассказать казакам про Василия:
— Наш он, переяславский. Да что там кривить душой, давняя, еще юношеская дружба у нас. А когда родители отдали меня за пана Михайла, пригрозив Василию, он в Белоруссию сбежал… Что еще сказать вам, пан Яцко? Я точно крылья обрела, встретив близкого человека во время такого тяжелого для женщины путешествия.
— Так он…
— Вместе со мной в Белую приехал. Сама… не в силах я отпустить от себя этого человека. Свой он, пан Яцко, как родной помог мне…
Нелегко было Хмельницкой узнать казацкого гетмана Сагайдачного, находившегося в тесном окружении священнослужителей черного монастырского духовенства и многочисленных ходоков от мирян из приходов Правобережья. Даже казаки, которые не раз ходили с Сагайдачным в походы против турок и крымчаков, только по роскошной бороде узнавали своего вожака.
Матрена Хмельницкая вошла в собор вместе с Яцком Остряпином и его товарищами. В соборе битком набито людей. И ни одной женщины! Но чувствовалось, что и базарных гуляк здесь немного. Сторожа не пускали их в храм, чтобы не нанесли грязи. Присутствующие деловито ходили по собору, осматривая закрашенные богомазами иконы и заново переписанные униатами. В соборе стоял приглушенный, тяжелый, словно стон, гул.
Сагайдачный еще издали заметил казацкого полковника Яцка. Он резко повернулся и направился ему навстречу, выделяясь среди других своей высокой фигурой. Жестом руки прервал Адама Киселя, чтобы тот подождал со своим разговором. Длинная клинообразная борода игриво колыхнулась, и он привычно провел по ней рукой, расправляя ее на груди. На розовых, как у юноши, губах заиграла улыбка, увлажненные глаза заискрились.
— Наконец-то, пан полковник! Ждали вас еще в Переяславе, — произнес Сагайдачный зычным голосом.
— Здравствуйте, пан старшой! Запорожское казачество и старшины низко кланяются пану Конашевичу, желают здоровья, ждут на Низ, готовясь в поход на басурман под вашим мудрым водительством и твердой рукой. А это, прошу… Подходите ближе, пани Матрена… Это вдова нашего чигиринского подстаросты и мать известного пану гетману молодого Хмельницкого.
Полковник Острянин отошел в сторону, пропуская женщину вперед. Все вдруг умолкли, обратив взгляды на единственную в этой церковной толпе женщину. Даже Адам Кисель решил щегольнуть своим европейским воспитанием, откашлялся, ожидая, что именно с ним гетман познакомит даму. Королевский дипломат осторожно, словно крадучись, пробрался вперед, чтобы не последним быть представленным этой красивой женщине, оказавшейся в соборе.
Хмельницкая растерялась на какое-то мгновение. Так это и есть грозное гетманское окружение? Сам старшой в «поповском подряснике», как говорил ее сын. Вспомнив эту меткую характеристику, она почувствовала облегчение и овладела собой. Коротким поклоном начала свое приветствие, подыскивая подходящие слова. Но ее опередил Конашевич:
— Почтение и наше искреннее уважение преславной дочери народа православного, чигиринской подстаростихе! В такую даль забраться женщине! Только паша казачка, в молитве и вере предков сущая, как вы, пани Хмельницкая, может преодолеть все трудности на таком столь длинном пути…
— Желаю вам, пан старшой, многих лет жизни. Благодарю за добрые слова. Порой материнское горе, как гласит народная мудрость, заслоняет молитву и веру. Вот это материнское горе и заставило меня отправиться в такую дальнюю дорогу. За лето успела съездить в Жолкву, надеясь с помощью вдовы покойного Жолкевского освободить сына из неволи… но только разбередила сердечную боль.
Сагайдачный развел широко руками, словно взывал: «Давайте вместе разделим эту горькую материнскую скорбь», — и Хмельницкая будто услышала при этом: «Придите ко мне, все страждущие, обремененные, и аз упокою вы!» Ведь именно такие слова провозглашал священник во время богослужения в Печерской лавре. Десятки лет не изгладили из ее памяти ни этого порывистого страдальческого жеста, ни вдохновенного призыва священника.
— Положитесь на нас… мужчин, пани Хмельницкая! Что вас тревожит, расскажите?.. А-а! Слыхал, слыхал: злой рок, вместе с гетманом-воином…
Сагайдачный медленно опускал руки, показывая этим, что он не собирается обнимать кого-нибудь. «Слыхал, слыхал…» — про себя повторила вдова. Неужели только «слыхал» полковник, как сплетню, о ее семейной трагедии?
— Не горькая участь мужа заставила меня просить пана старшого. Сын мой, может, помните — Богданом звали его, — во время Синопского похода под вашим водительством был ранен отравленной саблей. Потом он и сам был взят в плен под Цецорой.
— Такое горе свалилось на вас, помилуй боже: мужа зарубили, сына пленили… Склоним головы, панове, чтя память отважных воинов.
И Сагайдачный быстро наклонил голову, придержав рукой бороду. Посмотрел на окружающих и; словно призывая их последовать его примеру, размашисто перекрестился. Все окружающие тоже начали поспешно креститься.
— Что поделаешь, матушка, такова уж наша казацкая доля. Защищая свой край и православный народ, иной раз приходится жертвовать жизнью. Но пан подстароста легкомысленно сложил голову, защищая только своего пана… Да, господь всеблагий им судия…
— Не для того, чтобы отслужить панихиду по убиенному мужу, искала я встречи с вами. Муж-подстароста погиб — царство небесное его душе… Но в этом сражении участвовал и мой сын. Его будто бы взяли в плен. Прошу вас, пан гетман, выкупите его из неволи. Ведь он пригодился бы, уверена, и старшому и гетману. Все-таки коллегию закончил, как и пан полковник…
И поняла, что именно об этом и не следовало бы говорить Сагайдачному. Его передернуло от этих слов, он посмотрел на присутствующих, и приветливая улыбка слетела с его уст. А правая рука резко поднялась вверх.
— А из-за сына, матушка, не стоит сердце надрывать печалью. С турками на их басурманском языке он лучше договорится, чем со своими. Такой не пропадет, если господь всеблагий в гневе своем не покарает его за гордость да за язык дерзновенный зело, даже против старших своя. Не мне, старшому православного казацкого войска, заботиться о таком смутьяне, хотя он и является сыном боголикой пани. Господь наш спаситель рече в проповедях своя: «Грешно, не достойно отнимать хлеб у дитяти, чтобы бросить его рычащему псу…» Что мы теперь можем сделать, если за синим морем затерялись среди неверных и следы невольников? Очевидно… отуречится, до этого ему один шаг. Он так усердно защищал их в Синопе да распевал песни богопротивного исламского народа.
— Страшный гнев затаил в своей душе пан старшой. Вижу, мой сын не ошибся. Божьими делами, говорил, слишком увлечен пан Конашевич. А к человеку, сама вижу, относится хуже, чем к собаке…
Из пылающих гневом глаз матери брызнули слезы. Она повернулась и пошла, пробиваясь сквозь толпу к выходу. Рука Сагайдачного резко опустилась, будто навсегда разрубила узел, который связывал его с именем этого гордого и сильного духом чигиринского воина. В первое мгновение что-то дрогнуло в его душе — заговорила совесть: ведь это он мстит за нанесенное ему оскорбление, хотя и заслуженное. Гадкая месть шута, а не казацкого полковника…
Но «бог всемилостив, а дела мои прославляют его небесное величие… Будем надеяться, — дела искупят эти минутные человеческие слабости»! На этом и успокоился. Потом резко повернулся к посланнику гетмана Ходкевича — Киселю:
— Прошу прощения, пан Кисель, женщины, женщины!.. Нет пуще зла, чем женщина!
— Эврипид? — блеснул своей образованностью Адам.
— Эврипид, пан Кисель, последний из трех столпов мудрости со времени военной эпопеи при Саламини…
Очень обрадовался Сагайдачный духовным отцам, которые снова нахлынули, словно волны морские, вытеснив из головы назойливые мысли о вдове Хмельницкой. Он старался ответить всем сразу, увлекаясь заботами о церкви и святых отцах, уходя от всего будничного, человеческого…
У ограды собора Матрену поджидал Василий Ставецкий. И она упала ему на грудь, чувствуя в нем твердую мужскую опору.
— Вот спасибо. Теперь поехали, Василий!
— Куда? Может… в Белоруссию поедем, ко мне!
Хмельницкая подняла голову с его груди, пристально посмотрела Ставецкому в глаза. Убеждала или убеждалась? Ведь этим было сказано очень много, может, даже все! И — очевидно, убедилась.
— Вези куда хочешь, Василий! Я делала все, что было в моих силах, но на каждом шагу встречала равнодушие и бессердечность людей. Сначала старалась для родителей, потом для семьи, для сына, и осталась одинокой. Ни дочь, ни жена, ни мать… Позаботься хоть ты обо мне…
— О нас обоих, — тихо произнес Василий, ведя Хмельницкую к тарантасу. Он уже заранее отправил чигиринских казаков домой, потому что решил не отпускать Матрену от себя. После стольких лет страданий — они снова вместе!
У крутых скалистых берегов бушевало море. Холодные ветры, вспенивая волны, устремлялись на побережье Царьграда — Стамбула. И в эти теплые края ужо стучалась зима, чтобы освежить опаленную знойным южным солнцем страну. Несколько дней подряд моросил холодный дождь, предвестник приближающейся зимы. Затем дожди прекратились, земля затвердела и покрылась седой изморозью.
Городские женщины выходили теперь за калитку дувала[3] на улицу или на рынок, набрасывая традиционную паранджу поверх обычной летней одежды — длинной клетчатой сорочки с множеством складок на груди. Очень редко, да и то тайком, выходили на улицу и женщины из султанских гаремов. Лица свои они прятали за яшмаком — белоснежной газовой сеткой из шелковой ткани, а их молодые девичьи сердца рвались на волю.
Праздных, откормленных и выхоженных гаремными служанками наложниц султана всегда тянуло на волю, за пределы разукрашенного балкончиками дворца. Правда, за балкончиками возвышались еще и массивные, как в тюрьме, каменные дувалы, огораживавшие двор и сады султанского гарема.
Синопская красавица Фатих-хоне, которой Богдан так целомудренно прикрыл грудь парчовым халатом, теперь куталась в расшитую шелком паранджу. Девушку, разумеется, против ее воли взяли в гарем Османа II, которого мать еще младенцем нарекла султаном. В детстве Фатих-хоне считалась невестой любимца султанши Ахмета. Он стал потом беем и бесславно погиб на Украине. После его смерти девушку прочили в жены чаушу Али-бею, правой руке султанши. А когда грозная Мах-Пейкер увидела Фатих-хоне, она тут же велела взять невесту покойного синопского бея в гарем молодого султана… Любимой женой Османа была пленница монашка, похищенная Зобаром из киевского монастыря. Но мать под наблюдением верных одалисок готовила для него Фатих-хоне.
— Гордись, ты должна стать матерью правоверного наследника тропа государства, благословленного самим аллахом! Не век же султан будет очарован красотой Доминики-хоне… Ты будешь третьей женой султана, заменишь бесплодную Баюн-хоне и Доминику. Этим очистишься от скверны, брошенной на твое тело правоверной мусульманки глазами неверного в Синопе, — однажды сказала ей заботливая мать Османа, прозванная среди одалисок божественным лицом луны — Мах-Пейкер.
Ко всему можно привыкнуть. Не так уж сладко жилось Фатих-хоне и в Синопе, будучи с детства обрученной с незнакомым, хотя и прославленным беем. Хотя в этом большом и шумном дворце султана она чувствовала себя свободнее других, после смерти ее первого жениха Ахмет-бея, к которому была не безразлична султанша, девушку считали чуть ли не вдовой.
Именно ей, созревшей красавице Синопа, вместо наказания за «надругательство» казаков суждено было стать третьей женой молодого мужественного Османа, который увлекался беспрерывными войнами. Пожилая султанша-мать хорошо знала порывы молодости, знала, что нужно первому после аллаха правоверному. Сын мог полностью положиться на многолетний и богатый опыт своей матери.
Девушки — гурии гарема султанши — не все знали, что творилось в доме их грозной госпожи. Но вот они прослышали о том, что во дворец Мах-Пейкер доставили с молдавского поля сражения молодого, очень красивого казака-гяура. Мать султана до сих пор еще любила сама разбирать самые сложные дела и жестоко расправляться с гяурами — валахами, албанцами, чехами, украинцами, русскими. Особенно ее интересовали молодые красивые пленники. И тем более — бесстрашные казаки. Красивые юные невольники подвергались пыткам в тайных покоях султанши… Из этих покоев ночью, при лунном свете выносили осчастливленного любовника-гяура в мешке и бросали его в пенящиеся воды Босфора.
Понятно, что обо всем этом девушки-гурии не говорили вслух. А тайком перешептывались друг с другом, восхищаясь тонким вкусом пресыщенной любовниками стареющей матери Османа. Забавляясь красивым невольником, Мах-Пейкер надеялась задержать увядание женской плоти, возбудить угасающую страсть развращенной женщины…
Фатих-хоне вдруг почувствовала ревность. Как покарает Мах-Пейкер гяура, победившего в поединке Ахмет-бея? После разговора с одалисками матери султана девушка была уверена, что это тот самый казак, который, проявив благородство, спас многих турчанок в Синопе, в том числе и ее, Фатих-хоне. И теперь это ставилось ей в вину, как преступное общение с неверным. Казаку же, спасшему несколько десятков мусульманок от страшного бесчестия и позора, угрожает не только надругательство, но и ужасная смерть. А ведь он ей, юной мусульманке, первой подал одежду, по восточному обычаю отведя взгляд от ее обнаженного девичьего тела…
Этот молодой, с черными усами и орлиным носом казак прекрасно говорил по-турецки! О нем рассказывал в Синопе правоверный Назрулла, искавший лучшего, чем у мусульман, счастья для себя и своей семьи. Казак, джигит и… убийца ее прославленного жениха!..
Она испуганно оглянулась на своих подруг из гарема.
— Наверно, это злые языки наговаривают на мать султана, — сказала она, выходя вместе с другими за ворота каменного дувала.
— Старуха Юзари-опа собственными ушами слышала, как Мах-Пейкер говорила: «Синопского героя и убийцу нашего лучшего слуги Ахмет-бея я сама буду судить. Кровь за кровь, гласит святая мудрость…» — шепотом промолвила молодая ключница из покоев грозной Мах-Пейкер, озираясь. И добавила: — Но при этом мать султана велела разузнать у чауша, действительно ли этот казак так молод и красив, как описывал его крымский хан Мухамед Гирей…
«Это он! — окончательно убедилась Фатих-хоне. — Синопский герой казак…» Да, в синопском бою он вел себя как герой. Он единственный среди сотни мужественных юношей, которые единодушно поддержали благородный поступок гяура… Жениха своего она должна была уважать, подчиняясь воле своих родителей и законам грозного адата. Но этот… гяур мил ее девичьему сердцу. Пусть мужчины-воины сводят счеты между собой. Эти счеты закономерны, но — чужды ее сердцу! Она ведь девушка и, султанша говорит, — мать… в будущем.
Теперь Фатих-хоне, кажется, нашла то, чего ей недоставало, нашла стимул к жизни. Каждый день она прислушивалась к разговорам в гареме о пленном казаке. Он ли это? Чувствует сердце, что он, ее спаситель!.. По велению матери султана его подкармливают при дворе Мухамеда Гирея, уже несколько дней сряду выводят на тойхане[4], словно собираются продать. Каждый день купцы прицениваются, внимательно оглядывают пленника, причмокивают губами, размахивают руками, переговариваются, предупрежденные слугами о том, что гяур понимает турецкий язык.
Но Фатих-хоне разузнала через верных людей, служащих у хитрого Мухамед-бея, что он и не собирается продавать невольника. Таким путем он хочет набить ему цену, словно разжигая страсть у грозной Мах-Пейкер.
Шумные невольничьи базары как-то отвлекали Богдана от тяжелых мыслей. Он переставал думать о том, что говорили о нем во дворце Мухамеда Гирея. Среди невольников — испанцев, калабрийцев, неаполитанцев и корсиканцев — Богдан выделялся не только своим сложением и здоровьем, но и выражением умных глаз.
Третья невеста молодого султана и привела на рынок невольников старика Джузеппе Битонто, итальянца, родом из Мессины. Давно принявший магометанство, итальянец теперь нисколько не был похож на прежнего пламенного, неутомимого борца за освобождение своей родины от испанского ярма. Убежденный атеист-революционер, жертва кровавой инквизиции, один из ближайших соратников Томмазо Кампанеллы, Джузеппе Битонто некоторое время служил во флоте турецкого корсара Чикалы, тоже итальянца родом из Мессины, и тешил себя надеждой на скорое возвращение на родину, чтобы отомстить иезуитам и спасти Кампанеллу. Но командир турецкого флота, Бесса Чикала, бесславно погиб в сражении во время очередной авантюры против своих соседей. Только после смерти Чикалы Битонто вдруг почувствовал, что его надежде на возвращение на родину, порабощенную испанцами и подавленную черной реакцией, иезуитов, не суждено осуществиться. Кроме того, возраст и подорванное жестокими пытками инквизиторов здоровье навсегда лишили изгнанника возможности снова обрести свою родину и бороться за ее освобождение.
Согбенный, седой, убого одетый, как и большинство турок его возраста и положения, бывший доминиканец Джузеппе Битонто бесцельно толкался на невольничьем рынке. Время от времени, будто совсем невзначай, он останавливался возле богатой, закрытой яшмаком турчанки. Учтиво кланялся ей, когда она просила его узнать о цене интересовавшего ее невольника. Будто случайно, турчанка подошла к невольникам известного и прославленного воина Гирея, среди которых находился и Хмельницкий.
Битонто вдруг остановился как вкопанный, оглядывая с ног до головы Богдана, стоявшего за высокой перегородкой. Невольник произвел на бывшего монаха-доминиканца такое впечатление, что он, привыкший за грубостью скрывать свои мысли, воскликнул:
— Terra movet![5]
И еще больше удивился, когда казак-невольник, поняв его, улыбнулся.
— Не слугу-раба ли подыскивает преподобный отец для прелата римской церкви? — свободно, даже несколько вызывающе, спросил Богдан на латинском языке.
Вопрос пленника удивил Битонто. Отуреченный итальянский партизан испуганно огляделся вокруг, боясь, как бы кто-нибудь не услышал их разговора.
— Всего можно ждать от казаков, но… услышать на торжище от пленника, схваченного на Украине, латинскую речь… — несдержанно и искренне выразил Битонто свое изумление и восхищение.
— Per lunam… A! Non ludere aliquem vana spe[6], мой господин…
«Но… пользуйся случаем!» — вдруг промелькнула в голове у Богдана неожиданная мысль о спасении. Ведь все это время он только и тешил себя надеждой. Он должен пойти на любые жертвы, даже на унижение, лишь бы вырваться из этого басурманского мешка, покуда тот не завязан страшным узлом. «Мой господин» никак не вязалось с этим Hoinullos[7] — турком, одетым как нищий старец. Но это была своего рода соломинка, за которую хватается утопающий. К тому же проницательному юноше показалось, что прячущая свое лицо под дорогим газовым яшмаком турчанка не случайно остановила на нем свои пристальный взгляд. Очевидно, старый турок, владеющий латинским языком, именно для нее и выбирает слугу среди невольников.
Слугу или… Какая разница: молодая турчанка может стать надежной опорой для прыжка на волю! В борьбе за свободу все средства хороши. И он тепло обратился к турку-латинцу:
— Вы просто растрогали меня, заговорив со мной на языке моей альма матер, — по-латински сказал он. И в то же время во все глаза смотрел на молодую турчанку, следил за малейшим движением ее украшенных золотыми браслетами рук. Они нервно одергивали яшмак, плотнее прикрывая лицо.
— Пан был спудеем или братом ордена… — послышался голос дервиша.
— Был спудеем иезуитской коллегии. Но это не имеет никакого значения. Хотелось бы найти… верного друга среди этих… чужих мне людей. Меня вывели продавать, а продадут ли… Может, пан купил бы меня?
— Замолчите! Они не знают, что вы владеете и языком папы. Вас не продадут… Видите, на нас обращают внимание, — резко оборвал разговор Битонто. — Здесь поблизости находится инкогнито ваш друг, синопская красавица Фатих-хоне, девушка, которую вы спасли от поругания. Она… теперь невеста молодого султана, рискует жизнью! Но из чувства благодарности хочет помочь вам. Предавать ее не в ваших интересах.
— Почтеннейший… простите, я не знаю, как вас звать, в своем ли вы уме? Разве можно предавать своего спасителя, да еще девушку…
— А какая девушка, мой добрый молодой коллега! Она надеется на успех. Но и вы должны содействовать ей в этом…
— Чем, как?
— Молчите, черт побери! Вам нужно только слушать… Мать султана собирается жестоко расправиться с вами за то, что вы убили ее любовника Ахмет-бея. Эта девушка хочет помочь вам. Лишь спасти вашу честь, и только. Ведь вас охраняют строже, чем тысячи остальных невольников.
— Вижу… Но… к чему эти лишние разговоры? Что я должен делать? — шепотом спросил встревоженный невольник.
— То, что сделал я, ученик и друг Томмазо Кампанеллы.
— Кампанеллы? — ужаснулся Богдан, хватаясь за перегородку невольничьего стойла и тряся ее. Имя гиганта мысли и духа молнией поразило все его существо, бросило в жар и пот.
— Молчите, заклинаю вас! Я нашел спасение на этой мусульманской земле, приняв магометанство! Пан спудей понимает, какой может быть из атеиста, друга Кампанеллы, мусульманин… Но в этом спасение! У вас, юноша, положение куда трагичнее, вы невольник. Турчанка обещает спасти вас, но когда это будет… в будущем, туманном и неясном, как и ее девичьи мечты. А в настоящее время вас ждет позорная кастрация…
— Пан советует мне принять магометанство? — спросил Богдан, предугадывая невысказанные мысли спасителя.
— Да. Так настойчиво советует вам синопская девушка Фатих-хоне. Как мусульманина, я уверен, она спасет вас. Фатих-хоне говорит, что вас уже разыскивает турок-неофит, какой-то Назрулла… Тес! Запомните: вы уже давно стали магометанином!
— Понятно, благодарю!.. Еще в годы моего обучения в иезуитской коллегии у меня была хорошая наставница, и тоже турчанка-невольница. Ах, Назрулла, Назрулла! Алла-гу-акбар…
— Ло иллага… илаллаг!.. — закончил Джузеппе Битонто и превратился снова в немощного, сгорбленного старца. И на глазах у стражи, на глазах у вооруженного крымчака-надсмотрщика они, прощаясь по мусульманскому обычаю, провели руками по лицу.
Старый дервиш ушел со словами молитвы на устах. Он смешался с толпой, превращаясь в глазах Богдана в зил-уллу[8], который снился и жене запорожского атамана Нечая. Окрыленный другом Кампанеллы, Богдан старался не потерять из вида не только седую, взлохмаченную голову дервиша, но и стройную фигуру молодой турчанки, которая приближалась к его советчику. Подвергаясь риску, девушка едва заметно, будто поправляя газовый яшмак, приоткрыла лицо. Ее взгляд лучом надежды согрел сердце юноши.
Кампанелла… Ведь и он во имя избавления отчизны от многолетнего, тяжкого испанского ярма не пренебрег союзом с неверными турками! Из-за этого и пострадал, неосмотрительно доверившись ненадежным сообщникам. Союз ли это или благородный риск?..
Принятие веры — только маневр, а не союз. Всякая вера — темное дикарство! За ней легко можно скрыть свое настоящее естество. А нельзя ли воспользоваться ею, чтобы утаить крайнее безбожие здравомыслящего человека? Магометанство — как средство! Средство, черт возьми!.. Но по совету такой девушки и магометанство воспримешь как веру любви. Кампанелла, Назрулла…
В памяти возникло лицо заплаканной и насмерть испуганной обнаженной девушки. Неужели?.. И право, как могут скрещиваться пути: в Синопе всего-навсего проявил гуманность, а какая всепобеждающая сила человеческого добра! Жизнью рискует девушка во имя этого чувства… Кампанелла, Назрулла!..
Сагайдачный возвращался с юго-западной границы на Сечь. Эта поездка не особенно радовала его, но и не огорчала. Из-за этих зимних поездок по церковным делам придется ему и рождественские праздники проводить на Запорожье. А разве проедешь мимо! И вот в сопровождении пышной свиты он провожал святителей восточной церкви, гарантируя этим их безопасный выезд за пределы Речи Посполитой. Ничего хорошего не предвещала поднятая иезуитами шумиха, горячо поддерживаемая королем, будто святители, подкупленные турецким правительством, осуществляли свою просветительскую миссию в Москве и особенно на Украине.
Но Сагайдачный был спокоен и доволен. Паны униаты дали украинскому народу и его церкви только передышку, — это он хорошо понимал. Да и шляхта все больше и больше втягивалась в борьбу с турками, теперь и ей некогда было заниматься религиозными преобразованиями. Кардиналы, отцы иезуитской церкви искали более надежной почвы в поспешной подготовке к войне-реваншу с турками, разгромившими Жолкевского. Надо наконец такой державе, как Польша, выйти из подчинения ненавистным туркам…
— В Стамбуле растет, говорят, молодой горячий султан, — словно дразня Адама Киселя, промолвил Сагайдачный, оборачиваясь в седле.
— Поговаривают об этом и у нас, уважаемый пан Петр, — облизывая губы, как это он обычно делал во время подобных разговоров, согласился собеседник. — На казаков зубы точит, передавал пан Отвиновский из Стамбула.
Сагайдачный, поняв контрудар дипломата, весело, раскатисто засмеялся:
— На казаков, говорите, передавал Отвиновский? Что же… Помолившись пречистой богоматери, казаки с благословения шляхты могут наскочить на эти отточенные зубы. Сразу притупят их! Молоко еще не высохло на губах у этого молодого слуги Магомета. Не с казаками должен был бы мериться своими юношескими силами молодой султан, пан Адам…
И подстегнул лошадь, чтобы не слышать ответа Киселя. Это означало конец беседе, раз он высказал свое мнение!
Старшой реестровых войск, назначенный польским королем, торопился еще до крещения выполнить свое обещание запорожцам, переданное им через полковника Острянина. К тому же по велению короля должны были прибыть сюда и его казначеи!.. Казакам же он обещал не так уж много: заехать на острова, отправить в запорожской церкви Спаса рождественское богослужение и тайком договориться с их атаманами. А о том, что у него было еще и особое поручение от короля, ни словом не обмолвился.
Таким образом, старшому реестрового войска было о чем толковать с атаманами нижнеднепровской пограничной крепости. Долго и скучно читал послание к запорожским казакам царьградского архиепископа, призывавшего поддержать всеми силами Польшу в войне с врагами христианства — мусульманами. Затем от имени короля призывал славных рыцарей с оружием в руках поддержать его войско. Не столь важные дела!
Правда, разговор Конашевича с запорожцами, как всегда, был нелегким, хотя сейчас он опирался на послание духовенства, к которому до сих пор прислушивалось казачество. Атаманы поняли, что старшому реестровых казаков они очень нужны. Эх, как нужны запорожские казаки Короне, которая до этого упрямо не хотела признать боевой силы Сечи! Казаки еще до приезда к ним Сагайдачного почувствовали, что назревал серьезный конфликт между Польской Короной и диваном. Ведь совсем недавно торжественно и пышно проводили они королевского посланника, приезжавшего уведомить запорожцев о выплате им содержания «за хорошую службу на границе». А от безделья запорожцы с жиру бесятся, развлекают себя вооруженными нападениями да затевают разные авантюристические набеги на крымчаков и турок.
Начав с богослужения, осторожный дипломат Сагайдачный обдуманно проводил свои дружественные переговоры с запорожцами, и не только как гость. Ему было поручено Польской Короной склонить их на свою сторону. Узнав о радушном приеме здесь королевского казначея, Сагайдачный совсем осмелел.
— Наших казаков и запорожцев просят принять участие в одном важном государственном деле, — наконец произнес он. — Король и сановники Речи Посполитой дружески просят примкнуть к армаде посполитых войск, чтобы дать вооруженный отпор зарвавшемуся юнцу, турецкому султану Осману…
Об этих переговорах на островах, несмотря на строгое предупреждение Сагайдачного, опиравшегося на тысячное войско реестровиков, стало известно и казакам. Старшины улыбались в бороду, оживились и казаки. Вспомнили о том, как заупрямился покойный гетман Жолкевский, отказываясь призвать на помощь казаков. Тогда польские шляхтичи преследовали еще одну тайную цель. Они надеялись, что запорожцы своими набегами будут беспокоить турок и на какое-то время оттянут их силы на себя. Но той осенью запорожцы напали на турок с моря, и Жолкевский, словно в наказание за неприязнь к ним, поплатился головой. Теперь поговаривают, что поход против турок возглавит известный победитель ливонских рыцарей гетман Ходкевич. Осмотрительный полководец, хотя уже и в летах! На него вся надежда!
Предварительные переговоры Сагайдачного с атаманами низового казачества закончились будто бы успешно. Но запорожский атаман Яков Бородавка, которому Сагайдачный предложил вести войско на Дунай, не боясь задеть самолюбие гетмана, смело напомнил ему об условиях и казацких «требованиях». Атамана интересовала не только плата за участие в походе.
— Будем мы воевать с турками под началом своего, запорожского атамана или нам снова придется подчиняться коронным «пся крев», тюфякам? — спрашивал Бородавка, горячо поддерживаемый сечевыми старшинами. — И опять чванливая шляхта будет поучать нас да швыряться казацкими полками, словно свинья порожними мешками!.. Вот запорожцам привезли жолд, а реестровым казакам до сих пор еще не уплатили за службу. Что же это? Не задумали ли они поссорить нас с реестровыми казаками? Разумные государственные деятели, наверно, так не поступают! Не пора ли нашим запорожцам ударить сыновьим челом московскому царю, чтобы воссоединить казацкую силу с их силой… К тому же неизвестно, получат ли что-нибудь казаки от этого похода? А может быть, снова коронные деятели захватят всю военную добычу, а низовых казаков потом обвинят в грабеже?..
— А ведь верно, пан Конашевич! Воевать идем, как в наймы, и не ради собственных интересов, — рассудительно заметил кто-то из полковников реестровых войск.
Запорожский атаман одобрительно хлопнул по плечу полковника левобережных реестровых казаков Хтодося Мосиенко.
— Правду говорит полковник, — горячо поддержал он. — Снова, как и во время похода на Москву, заставят воевать за короля Сигизмунда. А что пользы — ни харчей, ни киреи!..
Сагайдачный, словно пойманный с поличным, удивленно посмотрел на старшин. Но Яков Бородавка решительно добавил:
— А что же, верно говорят старшины. Кругом воюют, казаки всюду, нужны. Вон чехам навязывают войну, хотят перекроить их государство. Австрийцы охотно нанимают наших рыцарей-казаков у польского короля. Царьградский патриарх Кирилл с Бетленом Габором торгуются из-за Польской Короны! Только воюй, казаче, а хозяева, которые хорошо платят, найдутся. Но польский король как лукавый сват: бедную покрытку[9], скажем реестровую, льстиво задабривает, а богатую единственную дочь за парубка, соблазнителя этой реестровой, вон как высватывает…
Старшины захохотали. Даже Адаму Киселю понравилось удачное сравнение запорожского атамана, который по привычке облизал губы и улыбнулся.
«Пан Бородавка, очевидно, выпил для смелости», — решил Сагайдачный, обдумывая, как ему вести себя с чересчур расхрабрившимися старшинами.
— Кто же этот лукавый сват, пан Яков? — лишь бы не молчать, смеясь, спросил Сагайдачный. — Если не я, полковник украинского реестрового казачества, так, очевидно, король, который недавно расплатился с вами злотыми!
— Расплата, расплата… Не пора ли, может быть, и об этом подумать королю? А сами целые полки лисовчиков создали во главе со своими старшинами. Наверно, пойдут воевать к австрийскому цесарю. Словно на работу нанимают! На состав этих полков сквозь пальцы смотрят. Банитованных, осужденных на смерть принимает пан Стройновский в то войско…
— Может быть, это хорошо для какого-нибудь нарушившего государственные законы вояки. Да и от безделья казакам не придется томиться.
— И для запорожцев нашлась бы работа, пан Петр! Только бы государственные мужи побольше проявляли заботы… Вон и Максима Кривоноса обидели! В Чехию бежал, спасаясь от королевского произвола, в наемные войска вступил. А за что осудили казака?!
— Кто его знает, панове старшины, где сейчас Кривонос? Сказывали люди, что празднует свою победу над внучкой Острожского, ставшей теперь женой гетмана… Может, и погиб из-за этого или руки на себя наложил от отчаяния, что не его, а литовского гетмана женой стала, — отшучивался Сагайдачный, стараясь замять разговор о прославленном молодом воине.
Подобные разговоры могли привести к нежелательному при такой ситуации разладу. Ведь ирклеевского полковника Мосиенка поддержал и полковник реестровцев Северин Цецюра. Полковник Яцко Гордиенко, улыбаясь, тоже подошел к ним. Что это, неужели заговор среди реестровых полковников?..
— Мы пойдем бить турок, как били их с вами в Синопе, Трапезунде и под Царьградом! — воскликнул Петр Сагайдачный. — В этот раз мы идем по воле короля, правителя и нашей украинской земли… Верно ли я говорю, панове старшины?
— Что правда, то не грех, пан полковник. Властвуют короли и над нами, казаками… — раздались голоса старшин. — Но ведь и наши казаки могли напасть на турок и оттянуть на себя их силы. Меньше голомозых пришлось бы на долю гусар.
— А сумели бы казаки оттянуть на себя турецкие силы. Хотя бы только морские! Ибо тут надо уничтожить огромную армию голомозых, которые тучей идут на молдавские земли. Именно там, где сложил свою голову Жолкевский. Без казаков на придунайских полях, как без божьей помощи, снова придется отступать!.. Не морские сражения, не крымские набеги, а многотысячные полки храбрецов за Днестром спасут наши польские земли, завоюют мир. Ляхов хули, как говорит народная мудрость, но с ляхами живи! Что же касается Москвы, мы тоже и русским… согласны помочь. Не помешает и с Москвой повести надлежащие разговоры.
С трудом вывернулся полковник, затаив злобу на Якова Бородавку, во всем поведении которого чувствовалась давняя неприязнь к Сагайдачному. Кто он такой? Веремеевский казак, бунтарь во время войны Ходкевича с ливонцами, едва научившийся писать у лаврских монахов, будучи два года у них прилежным послушником. Наказной… И Сагайдачный почувствовал, что слова Бородавки не зажгли военным энтузиазмом и патриотизмом запорожцев. Но все же… он польстил казакам.
…Теперь все это позади. Со старшинами Сагайдачный условился встретиться еще раз в Киеве на большом Круге запорожцев вместе с реестровыми казаками. В Киеве… Ведь там до сих пор еще не угомонились после суда над униатским священником Грековичем, которого взбунтовавшиеся казаки спустили под лед — «попить днепровской водицы!». Бородавке обещали, что он возглавит казаков в этом походе Речи Посполитой. Хитро придумал гетман Ходкевич! А будет ли в действительности Бородавка руководить казаками в боях, Сагайдачный не был уверен. Такому незаурядному запорожцу только дай возможность отличиться в общегосударственном походе, стать победителем, тогда…
Что же «тогда», полковник не нашел слов для ответа, хотя душой чувствовал, к чему это может привести. Его мысли о дерзости запорожских Бородавок, возлагающих большие надежды на Москву, вытесняли другие — о военном долге казачества. А ему, политическому деятелю, воину, хотелось добиться только согласия! Согласия с казачеством, с украинским народом, или с… королем? Может, все-таки французы поддержат «восточную квестию»[10], и он готов возглавить ее! Современный крестовый поход!
«Ударить сыновним челом московскому, царю, — подумал Сагайдачный. — Этим можно привлечь на свою сторону казачество. Но в то же время можно и потерять все у Польской Короны, что с таким трудом было достигнуто в годы молодости, после Ливонского похода…»
Подъезжая к Чигорину, Сагайдачный отправил свою свиту прямо в Киев. Если уж он уступил старшинство запорожскому вожаку, то нужна ли ему такая пышная свита? Да и Чигирин, благодаря его стараниям, крепко связан с Речью Посполитой, покорно выполняет его волю. Неспроста затягивался в канцеляриях короля и староства вопрос о назначении нового подстаросты Чигирина!
К тому же полковник почувствовал угрызение совести из-за того, что холодно обошелся с пани Хмельницкой в Белой Церкви. По-христиански ли поступил он тогда с вдовой? Об этом, он уверен, стало известно чигиринским казакам. Дважды замаливал он этот грех, будучи старшим реестровых казаков, будет замаливать и оставшись полковником. Потому, что до сих пор не нашел успокоения…
Одинокой женщине, потрясенной тяжелым горем, он не протянул руку помощи, не поддержал ее, а еще больший камень положил ей на сердце! Да и себе тоже, прости всеблагий… До сих пор в его душе таится обида на ее горячего сына-юнца. Это верно, да, верно! Но ведь он зол на ее сына, а при чем здесь убитая горем вдова?
«Надо будет отслужить в Лавре сорокоуст по убиенному во брани рабу Михайлу!..» — когда подъезжали к Чигирину, набожно прошептал, посмотрев на легкомысленно уменьшенную военную свиту, сопровождающую его.
Ну что же, вот и Чигирин. И Чигирин, и сочельник… и мороз пробирает до костей, холодит душу. В чигиринской Спасской церкви уже зазвонили к вечерне. Когда удары колокола напомнили Петру Конашевичу о долге христианина, он чуть ли не в первый раз в жизни почувствовал усталость, и не столько от длительного путешествия, сколько от душевных переживаний.
Будто застонало утомленное тело, нуждавшееся в отдыхе, когда, перекрестившись, рука дернула поводья, направляя коня во двор церкви. Озябшее на холоде тело жаждало тепла, спокойного отдыха. Сейчас бы не в церкви молиться, а где-нибудь в теплой хате, в постели…
— Зайдем, панове, в церковь. Зажжем по свече в храме божьем, перекрестимся и успокоим душу молитвой, — сказал он ближайшим старшинам, не поддаваясь греховному искушению тела. Кивнул головой в сторону церкви, словно наказывая себя за свою минутную слабость.
Но даже молитва на устах и свеча в руке, обожженной восковой слезой, не уняли угрызения совести из-за неучтивого обхождения с вдовой-подстаростихой в Белой Церкви.
Сагайдачный дрожащей рукой вставил свечу в подсвечник возле алтаря, содрал с руки желтые, еще теплые капли воска и, крестясь, направился к выходу. Разве не видит батюшка, не догадываются молящиеся, после какой утомительной поездки заехал он на это праздничное богослужение?
Джура держал в руке стремя, протягивая Сагайдачному поводья. Тяжело садились в седла сопровождавшие его полковники, звенели сабли, ударяясь о стремена. Но Сагайдачный не сел в седло. Взял из рук джуры поводья и повел коня, погруженный в свои думы. С лязгом и топаньем соскочили с коней и полковники, даже Адам Кисель. Некоторые сами вели коней, а другие отдавали поводья джурам. Право же, пан старшой правильно поступил: не мешало размять кости и тело перед отдыхом.
К Сагайдачному подъехал джура, которого еще при въезде в город Чигирин направил в староство, чтобы там позаботились о ночлеге для казацких старшин.
— Подстароста до сих пор еще не приехал из староства, уважаемое панство. Старший челядник тоже выехал охотиться на лисиц. Чигиринское подстароство осталось без властей, — отрапортовал джура, вытирая шапкой пот на лбу.
— А казаки? Ну хотя бы заехал домой к батюшке, предупредил, — недовольно сказал Сагайдачный.
— Чигиринские казаки весьма сожалеют. Советуют заночевать в усадьбе покойного подстаросты, пана Хмельницкого. Подворье там просторное, есть помещение для джур, покои для гетмана и старшин. Да и сочельник как следует отпразднует пан полковник в православном доме.
Даже вздрогнул Петр Сагайдачный, словно его ударили плетью.
— К пани Хмельницкой, на сочельник? — переспросил, хотя сам уже решил ехать на ночлег именно к ней, в Субботов. Извиниться перед ней, пообещать… — Со мной поедут только полковники и пан Кисель. Отряду разместиться в чигиринской казачьей сотне.
И довольно легко вскочил на коня.
В Субботове готовились к встрече гостей. Но не Сагайдачного ждала Мелашка. Дом подстаросты был еще в трауре, вся прислуга чувствовала себя так, словно над ними вот-вот разразится гроза. Челядь привыкла к томительному ожиданию, привыкла к новой хозяйке Мелашке. Даже «пани Мелашкой» стали называть ее. Вечером, перед приходом гостей на сочельник, на кутью, они все время поджидали свою настоящую хозяйку, Матрену Хмельницкую. Хотя Мелашку они тоже любили. Дворовые девушки всегда обращались к ней за советами, да и казаки Чигиринского подстароства прислушивались к ее разумным словам. Женщина поездила по свету, побывала в проклятой турецкой неволе. Тяжкое горе состарило Мелашку, но не согнуло.
Мелашка ждала приезда на праздник своего сына Мартынка, такого же красивого казака, как и Богдан Хмельницкий. Может, он и не такой стройный, несколько угловатее Богдана, но для матери он самый лучший! «Не сегодня-завтра приедет в гости, передавал с людьми. Обещал привезти с собой Ивася Богуна, которого давно не видела. А ведь была ему названой матерью, он — третий уже сын-сокол! Красавцем растет! Любая девушка позавидует его точеной фигуре, широким плечам, ловким рукам или тонким, как шнурочек, бровям! Даже перенесенная в детстве оспа не испортила его красивого лица. Весь в мать пошел. В мать… — Мелашка задумалась. — С Джеджалием доживает свой век вдова, теперь уже двоих сыновей растит — своего Ивася-сокола и Филонка-орла!..»
Вот так и сидела, задумавшись, рисуя угольком на полотенце узоры для вышивания. Сидели все домашние, поджидая Мартынка с друзьями-колядниками. Вдруг в дом вбежал дворовый казак и встревоженно крикнул:
— Сагайдачный вместе со свитой старшин пожаловал.
— Ну что же, — спокойно произнесла Мелашка. — Проси, казаче, пана полковника Сагайдачного в светлицу. Не помешают. Вот видите, и колядники пришли, не объедят, кутьи много приготовлено. Да скажи конюху, чтобы не сразу сыпал овса разгоряченным, изморенным коням старшин и не поил бы их пока. Пускай сначала последом оскомину собьют.
— А Мартынка поджидать? — спрашивал дворовый казак.
— Поджидай. Наши ведь колядники…
В светлицу поспешно вскочил юркий пан Адам Кисель. То ли холод, то ли голод гнал его в светлицу. Одна из девушек гостеприимно открыла перед ним дверь.
— Просим в дом пана гетмана, — поклонилась девушка, обращаясь к озябшему в дороге пану.
— Дзенькую бардзо, голубушка ясная. Но я не гетман. Я Кисель, прошу, почтенная… — сказал он, смутившись от такого приветствия.
— Кисель? — хмыкнула девушка, едва не сбив с ног вошедшего в переднюю Сагайдачного.
Сагайдачный взял девушку за плечи и отвел ее в сторону. Как всегда вежливый и не безразличный к женскому полу, Петр Сагайдачный умел так взяться за девичье плечо, что бедняжка встрепенулась, как рыбешка. Да и… борода у него, уже серебряная, испугала девушку, хотя и вел он себя как молодой парубок. Стройный и гибкий, точно семинарист при оружии. На пухлых губах его замерла добродушная улыбка.
— Не пугайся, милая, Кисель — это только фамилия, за которой прячется пылкая молодая душа пана Адама Григорьевича… Да сохранит господь хозяев обители сей! — поздоровался Сагайдачный, входя в светлицу. Повернувшись к образу Спасителя с пальмовым крестом, набожно перекрестился. Глазами искал хозяйку дома, хотел поздороваться, сразу же попросить у нее христианского прощения за «неудачную встречу» в Белой Церкви.
Окинул взглядом украшенную рушниками комнату. И тут же увидел выходящую из боковой двери Мелашку, вопросительно и недоуменно развел руками.
— А где же, извините… — И не договорил, ибо и так стало ясно, что хозяйки нет дома.
— Еще из Белой осиротевшей ласточкой наведалась было пани Матрена, да и уехала. Милости просим, пан гетман…
— Для вас, хозяюшка, я здесь, в этот праздничный вечер, только Петр. Да, да, Петр Конашевич. А как звать хозяйку?
— Да Мелашкой называют по милости… родителей. Неужели забыли меня, пан Петр?..
— Ах, Мелашка, помилуй бог! Та самая пани Мелашка, что в басурманском плену горя хлебнула, которую проклятые турки в Синоп завезли. Да воскреснет бог и расточатся врази его… Низко кланяюсь вам, многострадальная жено!
И в самом деле поклонился, придерживая бороду. Это уже вошло у него в привычку, за которой человеку порой легко и свою неискренность скрыть. Ведь Мелашка простая женщина — может быть, экономка у воспитанника иезуитской коллегии…
— Будьте и вы здоровы, милости просим. Приглашайте уважаемое товарищество ваше. Девчатам я велела и стол накрыть, попотчуем чем бог послал. Крещенской кутьей угостим вас… А пани Матрена с горечью вспоминала встречу с паном Петром. Да и покинула нас, бедняжка…
— К родителям, очевидно, поехала, чтобы отвлечься от своего горя. По-христианскому, по-набожному поступают родители! Не в храме божьем слышать бы ей мою гетманскую неучтивость! Заботы! Заботы и нас одолевают, пани Мелашка. Король обещал позаботиться и о наших пленных, пребывающих в Турции. Молебны и аз грешный совершаю. Сам же королю буду напоминать об этом, как ежедневную молитву повторять.
Мелашка гостеприимно указала рукой, приглашая такого неожиданного и почетного гостя сесть в красный угол.
— Благодарю за доброе слово. Садитесь, пожалуйста, — горько вздохнула женщина. — Где уж там королям думать о наших людях? Глаза не видят, сердце не болит… Непременно передадим ваши слова пани Матрене.
Когда гости садились за стол, вежливо пропуская за гетманом юркого и, кажется, самого главного среди них пана Киселя, в светлицу, не постучавшись, вошло несколько солидных казаков с саблями на боку. Следом за ними, как показалось сидящим за столом, вошла целая ватага молодых казаков.
— Вы смотрите, и впрямь колядники, что ли? — удивился гетман, уже сидевший за столом.
— Колядники, дай боже здоровья хозяевам и гостям в доме сем! — ответил один из казаков, пропуская вперед молодежь.
Старший из них тряхнул непокорными пышными волосами. Встретился глазами с Мелашкой, одарил мать сыновней улыбкой. Положил руку на плечо стоявшего рядом с ним юноши с такими же роскошными волосами. Ободренный матерью, взглянул на гостей.
— Вот видишь, мама, колядников привел, как обещал. Ивась Богун, Филонко. А это наш приятель — наверно, знаете его? — Юрко Лысенко, — приятным возмужалым голосом произнес молодой казак.
— Это наши хлопцы, пан Петр. Вот сын, до сих пор называю его Мартынком, как маленького.
Мартынко отошел в сторону, чтобы мать могла поздороваться с его гостями. Ивась тоже подставил конопатую щеку, здороваясь с Мелашкой, как с родной матерью. Он улыбнулся Мелашке, и высокие гости поняли, кем является она для этих двух юношей. Здороваясь с другом Мартынка, которого видела впервые, она обеими руками взяла его за голову, словно собиралась поцеловать так же, как и своего сына.
— Юрком звать, хлопче? Казаком хочешь стать? А у нас в гостях, кстати, и атаман со старшинами. Попросите, если его ласка, чтобы взял вас в наше заднепровское казачество.
— Спасибо, матушка. Собирались колядовать… Да и так будьте здоровы в доме сем, пусть счастливым будет весь этот год. Если же у вас гости, матушка, так мы, пожалуй, пойдем в другую светелку. Как по-твоему, Мартынко?
А к ним уже подошел сам Конашевич, о котором столько им рассказывали в Лубнах. Остановился, поглаживая свою волнистую бороду.
— Казаки? — спросил он. И посмотрел на юношу, как купец на жеребенка. — А оружие у вас есть, казаки? Если есть, тогда дай боже вам счастья в трудовой военной жизни. Люблю и я это дело, еще благочестивым князем привитое нам, юношам, в Остроге… Как только пригреет весеннее солнышко, приходите ко мне, казаки. В свой оршак[11] старшинский и возьму вас всех четырех, оружие дам. Обязательно вот так все четверо и приходите ко мне вместе с казаком Мартынком, прошу. Думаю, что ты, казаче, не возражаешь? — спросил Сагайдачный Мартынка.
— Ежели с Мартынком, так нас больше придет, пан гетман! Не только в Лубнах хлопцы рвутся казаковать… — заговорил Ивась Богун, выходя вперед поближе к гетману, словно на танец приглашая.
— Вот это дельный разговор! — обернулся Сагайдачный к сидевшим за столом полковникам, указывая рукой на молодых казаков. — Так благослови нас боже выпить чарку во славу юности и праздника!
Самолюбие гетмана было несколько уязвлено тем, что самый представительный из них казак, сын Мелашки, промолчал и за него ответил Ивась. Юноши и пришедшие с ними чигиринские казаки сели за столом напротив Сагайдачного и полковников, заняв всю скамью. Мартынко понял, что, уклонившись от ответа, задел самолюбие гетмана. Посмотрел на мать, кивнул головой в ответ на ее молчаливый вопрос.
Мать то ли корила сына за то, что он не ответил на многообещающее предложение гетмана, то ли велела ему, как хозяину, угощать гостей. Возможно, этот взгляд таил в себе сговор матери с сыном, а может быть, и благословлял его на путь казацкой жизни… Мартынко взял сулею и стал наполнять бокалы, начав с полковника.
Сидя за столом, заставленным вкусными яствами и хорошим вином из погребов бывшего подстаросты, Сагайдачный все время думал о своем разговоре с молодыми казаками. Ведь они не воспитывались, как царьградский пленник, в иезуитской коллегии. Их надо обучить и прибрать к рукам. Дружба разбитного казака Мартынка с сыном чигиринского подстаросты Богданом, видимо, не прошла бесследно. Правильно поступил, что без всяких раздумий обещал принять их в свою свиту. Не только устами, но и устремлениями таких младенцев, как сегодняшние друзья Мартынка, руководит сам промысел божий! Получив его приглашение, приглашение старшого реестровых казацких полков, хлопцы расскажут другим, привлекут десятки, сотни таких же, как и они, молодцов. Оршак или даже целый полк можно будет создать из таких юных сторонников, друзей!
Особенно пришелся по душе Сагайдачному красавец Ивась Богун, он, казалось ему, будет наиболее преданным джурой. Такого не обольстить лукавым обманщикам. Непременно надо посоветовать хлопцам, чтобы привели с собой сотню или даже две таких же, как и они, юношей.
— Ну как же, молодец Мартынко: останешься казаковать у Вишневецких или, может быть, и нам, грешным, можно надеяться? Не пренебрегайте, молодцы, нашим казацким родом! — подобрев от выпитого вина, все-таки спросил Сагайдачный, причисляя и себя к «нашему казацкому роду».
Умудренный уже житейским опытом и хорошо зная горячность своих младших друзей, Мартынко поспешил ответить полковнику за всех:
— Весна, пан гетман, еще далеко. Говорю, гетман, потому, что полковники и среди нас найдутся… Пока что еще только рождественские праздники провожаем крещенской кутьей. Все мы казаки пана Вишневецкого, и больше того… казаки украинского народа, как говорит мама. Куда народ, туда и мы.
— Ясно, куда народ, туда и мы! А воевать под началом такого пана полковника каждый согласится. Верно, Мартынко? — вмешался и Филонко Джеджалий, словно настраивая и свой, прорезывающийся басок. Ивась даже покраснел за него, смутился, как девушка, для бодрости подтолкнув его локтем.
Знакомое чувство воина зашевелилось в душе Сагайдачного. Знакомое и такое близкое свое, норой и горькое, прошлое. Так же договаривался он и с Марконетом о службе у французов!.. Именно на такую молодежь, как эта, ему и следует опираться. Молодежь бросается в реку, не ища броду. Э-хе-хе… Но он еще не все растерял в этой погоне за проклятым королевским бубликом, за государственным признанием!..
Утром Сагайдачный отправлялся в дальний путь на Киев как почетный гость чигиринских казаков. В окружении казаков и сопровождавших его старшин ехал он до монастыря святой Матрены, спрятавшегося в лесистых буераках. Святая Матрена! Не в честь ли хозяйки-вдовы сооружена эта обитель?
Остановил коня, повернул его в сторону храма, снял шапку и перекрестился. Он остался доволен собой! Вся его свита, даже хозяева-казаки, поддержали показную набожность прославленного полковника.
Еще не все потеряно! Если не Мартынка, самозабвенно влюбленного в иезуита Богдана Хмельницкого, так его скромных друзей он твердо решил взять в свою гетманскую свиту. Не с большим рвением восприняли они его предложение, но и не отказались. Утром он узнал от дворовой девушки, что Мартынка считают братом храброго сына Хмельницкой. Надо и ему, Петру Сагайдачному, непременно привлечь на свою сторону этого молодого казака!..
До сих пор молодому Осману редко позволяли заниматься важными государственными делами. Он довольствовался безграничной свободой, а вместе с ней и властью, проявляя ее на конских ристалищах и в гареме. Вот уже пятый год гордостью гарема была первая султанша из гяурок, красивая невольница, торжественно подаренная султану Мухамедом Гиреем и всесильным беем — Зобаром Сохе. В диване обходились без молодого Османа. Его мать зорко следила за управлением государством знатными беями, порой, может, подобно затянутому тучами солнцу, туманно и не всегда мудро определяла политику своей страны.
Военное совещание в диване собирались провести, как обычно, без участия молодого Османа. Бей порой даже из добрых побуждений старались лишний раз не беспокоить молодого султана. А ведь опять готовились к войне с Речью Посполитой! Всем было известно, что султан твердо решил возглавить этот поход.
Мать предупредила Османа о созыве военного совещания в диване. Предупредила, как родная мать. До сих пор и она играла не последнюю роль в определении политики государства. Она не только управляла во дворце, в гареме, но и решала сложные государственные и семейные дела. Мах-Пейкер проводила совещания в диване, порой без яшмака, с открытым лицом, как настоящая властительница. Жестокая женщина не щадила даже детей покойного султана…
— Осман уже совершеннолетний, вполне созревший султан! — заявила она в диване. — Уже в третий раз женится, а от бывшей гяурки-монахини, теперь пресветлой любимой султаном правоверной султанши, ждем второго ребенка… — говорила она государственным деятелям, горячо доказывая, что именно он, ее Осман, должен стать во главе турецких войск, выступая против Ляхистана.
— Но это небезопасно для султана, великая матушка, пусть всегда сияет благословенное лицо нашей луны, — льстиво уговаривал султаншу Али-бей. — Молодой, неопытный в военном деле султан, надежда правоверных, нужен здесь, в сердце страны Истамбуле. Войска может повести новый визирь Гусейн-паша. Да благословит аллах его ноги!
Мать султана настаивала на своем, стараясь как можно скорее вывести из серальских пеленок своего сына, настоящего наследника прославленной династии Сулеймана Пышного! За спиной Османа стоит, наступая ему на пятки, второй сын покойного султана, Мухамед…
Высокомерно вела себя турецкая знать, пьянела от безраздельной власти над страной. И вот он, Осман, — «…да благословит его аллах, как своего прямого наследника!..» — вдруг так неожиданно взбунтовался, добиваясь власти, единоличного управления государством. Возглавить поход против польских войск — это значит взять в свои руки вооруженные силы государства. Как султан, он возглавит и верховную власть над войсками правоверных! Он и никто иной должен вести войска против неверных ляхов!..
— Европа сейчас угрожает величию султана, — грозно изрекла Мах-Пейкер, забывая о яшмаке. — Французы намереваются объединить всю Европу в этом богопротивном крестовом походе против нас. Ва кюллю ль-кьяфырина омматон вахидатон![12] — говорит наша благословенная мудрость. Король Ляхистана — главное лицо в этой войне против нас! Так кто же, как не сам султан, наследник Сулеймана, должен стать судьей обнаглевших неверных?!
Диван бессилен был погасить пыл честолюбивой матери-султанши. Сам Осман, по ее воле, присутствовал на этом ответственном совете дивана! Турецкие войска, отдохнувшие после персидской кампании, теперь поведет самоуверенный, как и его мать, хвастливо-воинственный Осман II. В диване, на этом решающем совете, он выступал впервые. Бей услышали хвастливую и полную угроз речь своего султана. Решительная султанша, привыкшая не считаться с мнением дивана, зажгла сына своими честолюбивыми замыслами. Именно это и подчеркивал Осман в своей тронной речи, угрожая всем непокорным…
Под бравурный бой барабанов, уверенный в легкой, посылаемой самим аллахом победе, Истамбул заговорил о властном и грозном выступлении молодого султана в диване. Одобрительно встретили эту весть воины янычарских полков, одетые, по приказу молодого султана, в новую европейскую гвардейскую форму и вооруженные не только луками, но частично и европейскими позолоченными самопалами, главным образом в отрядах, сопровождавших султана. От прежней формы остались только тяжелые шапки-малахаи с длинными шлыками, как символ султанского могущества.
Именно в это время и встретился с матерью султана главный надсмотрщик гаремов Кызляр-ага Сулейман. У него тоже есть свои взгляды и замыслы. Никто, кроме старой султанши, не поможет ему в этом.
— Хочу предостеречь, уважаемая надежда наша земная, — сказал с рабской покорностью Сулейман Мах-Пейкер.
— О чем? — так же властно, как и в диване, но настороженно спросила султанша.
А Сулейман умел найти ключ к этой правоверной душе. Он, конечно, понимает мать-султаншу! Поэтому предостерегает ее о том, как бы после отъезда молодого Османа из Истамбула, после такой угодной аллаху борьбы в диване, не остались во дворце враги, что может привести к нежелательным для него последствиям. И не только на поле брани, а именно на троне… Ведь в Истамбуле остается его младший брат Мухамед, только что возвратившийся из путешествия к египетским пирамидам. Он будет жить вместе с матерью возле Босфора, в новом дворце, подаренном покойным султаном любимой жене, матери Мухамеда. Не ее ли, как старшая, справедливо поучала Мах-Пейкер… Мухамед, родной брат султана, несмотря на свою молодость, объездил много стран, его обучают лучшие учителя, отуреченные греки и венецианцы…
Эти слова, точно стрелы молнии, пронзили сердце вдовы-султанши. Задели они и легко уязвимое самолюбие молодого султана. Какой же он глава государства, если у себя под носом разрешает воспитывать злейшего врага, посягающего на его султанский престол! Ведь Мухамед может взбунтоваться, добиваясь власти еще при его жизни!..
— Немедленно убрать его, как бунтовщика! — лаконично повелел Осман, единственный властелин живых и мертвых на мусульманской земле. Он даже не дослушал до конца этой фатальной для Мухамеда клеветы Кызляра-аги.
— Казнь над братом султана может быть совершена только после фетвы[13], вынесенной главным муфтием… — нашептывал Сулейман, снова вызванный к султанше Мах-Пейкер.
Страшное дело эти незыблемые законы веры, традиций и престолонаследования…
Фетву мог выносить только главный судья государства, муфтий Езаад. А он был не только непримиримым противником похода Османа, но и отдавал личное предпочтение Мухамеду. И муфтий категорически отказался вынести приговор! Тогда Мах-Пейкер, используя влияние и связи, обратилась к своему стороннику — муфтию Румелийскому кади. Мало ли она совершила полезного для себя в союзе с ним, и не он ли, чуть ли не единственный из военных духовников Анатолии, знает о греховной связи пожилой султанши с неверными пленниками, даже и правоверным Ахмет-беем?
Кадиаскер был удостоен властительницей высоких наград и недавно получил от нее подарок: султанша подарила ему пленного Богдана, когда узнала о том, что этот убийца Ахмета давно уже стал мусульманином. Одаряла она его тоже не без тайного умысла. Покорный кади в благодарность за великие милости могущественной может закрыть глаза на слабости стареющей женщины, легко поддающейся искушениям прародительницы Евы…
Кади согласился утвердить смертный приговор брату султана Мухамеду.
…Казнь совершалась не на большой площади, как обычно, в присутствии правоверных, а ночью, без огласки. Богдан, как домашний слуга кадиаскера, должен был сопровождать своего господина на эту казнь.
Это не радовало Богдана. Но это давало ему относительную свободу. В течение почти двух лет изо дня в день, по пять раз, от восхода до захода солнца, он читал молитву кади, завоевывая доверие бея-духовника. Это усыпляло бдительность почитаемого в стране кадиаскера. Иногда Богдан выходил за калитку двора и без надсмотрщиков духовника и янычар. Поначалу он ежедневно любовался морем и прибоем с балкона первого этажа дворца кади. Слева возвышалась знаменитая Девичья башня, за ней во мглистой дымке морского залива вырисовывалась башня Скутари, окруженная высокими кипарисовыми рощами.
Скутари! Патриарх Кирилл Лукарис советует начинать именно оттуда. Кому придет в голову поинтересоваться, почему молодой мулла известного кади посещает Скутари? Разве не хочется и ему отдохнуть в роскошном уголке стамбульских вельмож?..
Вот так, замечтавшись, и приехал он с кади на удаленную от центра города площадь Сары-ер. Очевидно, когда-то здесь была только пустынная, желтая земля, захваченная купцами. Со временем тут возник отдаленный, малонаселенный район города. Давно начатое строительство новой мечети Ени-Джами, казалось, предвещало лучшее время, когда прекратятся страшные убийства из-за наследования султанского престола.
Площадь была оцеплена отрядом янычар. За плотным кольцом янычар шатались какие-то люди. Проснулись старики, разбуженные приготовлением к казни. Им уже все известно! Негодуют или равнодушно регистрируют это событие, которым завершается подготовка к большой войне с поляками. Им не раз приходилось быть свидетелями подобных убийств.
Сколько войск прошло уже через эту площадь, в сторону Кыркларели! А сколько воинов еще готовится и каждый день уходит из города в том же направлении. Что значит убийство, пускай даже и брата султана, в сравнении с погибшими на войне правоверными.
Кыркларели находится на границе со славянской страной, на так называемой земле неверных. Кто бы они ни были — болгары или сербы — они свои! За этим городом, в сорока милях, жизнью, а не смертью полна их славянская земля!..
Мрачный, молчаливый рассвет. Посреди площади, прямо на земле, устлано коврами священное место казни. Даже преступная казнь совершается здесь в священных местах!
Богдан оглянулся, ища глазами свежесрубленную колоду и возле нее палача в красной мантии. Как тогда на львовской площади.
Вздрогнул от неожиданно нахлынувших воспоминаний. Обтесанная колода и откормленный палач. Толпа людей и солнце, прячущееся за весенние облака.
Печальные воспоминания о родной земле. Но кровь казненных, и не всегда справедливо казненных, впитается в землю так же, как и здесь. Будет ли здесь пролита кровь? В полумраке виднеются разостланные на земле дорогие ковры мусульманского Востока. Казалось, что они уже залиты кровью. Посмотрел на янычар, плотным кольцом окруживших площадь, и у него, казалось, застонала душа от унижения человеческого достоинства. Сейчас и думать нечего о помощи обреченному, как это было во Львове. Тут надо обо всем забыть, готовясь к побегу из этой ужасной страны…
Кадиаскер остановился, воровато, со страхом огляделся вокруг. В сопровождении неусыпной свиты янычар к месту казни направлялся молодой султан Осман II, облаченный в рыцарские доспехи. Почти рядом с ним вели его младшего брата Мухамеда, такого же роста, как и султан.
Вначале Богдан пытался сравнить двух братьев. Да стоит ли… сравнивать Мухамеда с этим жестоким человеком, грязным подобием зверя! Нет, несчастного красавца Мухамеда даже нельзя сравнивать с этим закованным в, железные доспехи палачом…
Мухамед шел в легкой богатой одежде, с непокрытой, побритой головой. Ступив на ковры смерти, младший брат султана резко остановился, испуганно и растерянно огляделся, встретившись глазами с братом, в руках которого находилась его юная жизнь.
Упал на колени перед могущественным братом, зарыдал, торопливо моля Османа, а не аллаха, не губить его:
— Я не хочу быть султаном, мой могущественный брат! Алла-гу-ак-бар, умоляю тебя именем нашего отца…
Но Осман грозно посмотрел на стражу и рукой, закованной в железо, повелительно указал на ковры и отошел в сторону. Стража схватила несчастного, стоявшего на коленях на коврах, и поставила его на ноги.
Кадиаскер быстро подошел к обреченному и стал рядом с ним. Вытащил из-под полы пергамент, властно передал его мулле Хмельницкому, чтобы тот громко прочел. Руки у Богдана то немели, то начинали предательски дрожать. Два факела освещали с боков этот пергамент со смертным приговором. Он сам писал его под диктовку кади. Несколько раз перечитывал дома, чтобы не сбиться при оглашении на площади. При таком фантасмагорическом свете все знакомые ему слова фетвы казались живыми. За каждым словом стояла тень страшной действительности, которая вот-вот поглотит и Богдана с его весьма рискованными связями с царьградским патриархом, самым хитрым и мудрым его советчиком здесь и, может быть, спасителем…
Эти опасные мысли одолевали Богдана именно сейчас, когда он читал смертный приговор молодому и одаренному юноше — наследнику султанского престола! И вот последние слова приговора переплетаются с вихрем таких же страшных мыслей о посеянной патриархом в его душе надежде. Принесут ли они плоды?.. А в приговоре сыну султана приходится читать: «…подлежит смертной казни за готовящуюся измену и возможное нападение на султана, земного брата аллаха…» — чуть слышно закончил по памяти, потому что глаза были ослеплены слезами непонятного ему бессилия. Словно себе читал он приговор за дерзкие помыслы о побеге, к которому он тщательно готовился в последние месяцы своей подневольной жизни.
И, передав кади пергамент, отвернулся. Не видел, что происходило на коврах позора. Но все слышал. Страшные проклятия брата султана, казалось, вызывали стон даже у окружавших его янычар. Будто эти проклятия спасут несчастному жизнь!
— Нет, ты не брат аллаху, Осман! Ты хочешь пролить братскую кровь на эти ковры, которые были свидетелями славных побед Баязеда… Пусть же эта твоя первая кровавая победа братоубийства покроет тебя позором! Нет, аллах не допустит, чтобы ты господствовал над народом правоверных…
— Кончайте!.. — истерически воскликнул Осман, хватаясь за саблю.
Мухамед больше не произнес ни слова. Сквозь шум и крики, поднятые янычарами до команде старшин, Богдан услышал страшные, нечеловеческие хрипы умирающего. А потом все утихло…
Чтобы не проливать священную султанскую кровь на землю, Мухамеда задушили волосяным арканом. Когда умирающий издал последний стон, кадиаскер повернулся и ушел прочь, пробиваясь сквозь толпу придворных и янычар. Следом за ним пошел и Богдан.
Он почувствовал, что стоял на краю пропасти, в которую его снова чуть было не толкнула судьба… Но… толкнет! В душе пустота или злость на всех окружающих и на свою горькую судьбу.
Богдан подумал, что бессмысленно было бы класть свою голову рядом с головой несчастного брата султана. Он должен торопиться. Ведь твой господин, верховный дамулла и военный судья, словно бежит от этого символического эшафота, покрытого багряными коврами Баязеда. Страшное преступление совершили безмолвные, а может, совсем немые телохранители султана…
Пробившись сквозь ряды янычар, кади обернулся к Богдану и повелительным тоном сказал:
— Иди домой и жди меня, читая молитвы по убиенному!
Повернулся и направился к своей военной свите, ожидавшей его на улице. Богдан словно окаменел. Конечно, он должен уйти отсюда. Но продолжал стоять, точно придорожный столб, провожая своего господина растерянными глазами, в которых, может быть, зарождались искры гнева. Позади него до сих пор слышался приглушенный крик. А впереди шагала гвардия, сопровождавшая властелина страны. Удалялся торжественный султанский катафалк — карета с телом Мухамеда. Следом за ним поехал и кадиаскер, властелин его, Богдановой, жизни. «Иди домой и жди меня, читая молитвы…»
— Алла… акбар, — послышалось совсем близко за спиной… Это его окликают. Ведь он условился со своими… сообщниками, что именно словами азана они будут обращаться к нему. Здесь принято так приветствовать друг друга, и потому никто не обратит внимания.
Не торопясь, чтобы не выдать себя, обернулся. Уже в который раз встречался Богдан на берегу Адриатики с этим древним дервишем Джузеппе Битонто, через него поддерживал связь с Фатих-хоне, ныне третьей женой Османа. Но иногда старый дервиш приносил ему вести и от святейшего патриарха царьградского…
— Еще вечером искал встречи с тобой, брат-сынок. Такая радость… выследил, когда ты остался один и без надзора.
— Аллах видит, что я рад этой встрече, мой падре Джузеппе, — встревоженно бросился к рукам старца, делая вид, что лобзает их.
Но Битонто отстранил его от себя, что-то пробормотал. И вдруг с радостью срывается с его уст имя:
— Назрулла-дир, бай-ока!..
— Назрулла-дир, бай-ока! — повторяет весело Богдан, поднимая свою голову с груди Битонто. И встречается взглядом со своим бывшим пленником-братом!
Позабыв всякую осторожность, бросился к нему, как к самому близкому человеку, обнимая его в предрассветной мгле. Даже не обратил внимания на молодого аскера-янычара, который стоял в стороне, словно ожидая, что и его сейчас начнут целовать. Аскер был одет так же, как и Назрулла.
Можно ли выразить словами бурю чувств, нахлынувших так неожиданно, что даже дух захватило.
Все его надежды на побег из неволи были связаны с именем Назруллы…
Сзади толкнул его в плечо сгорбленный Джузеппе Битонто. Толкнул не случайно, это сразу почувствовал Богдан и тотчас опомнился. Очевидно, снова о чем-то предостерегает. Ведь аскер продолжает неподвижно стоять. Но мулла Хмельницкий был освобожден своим господином от надзора, как зарекомендовавший себя истый правоверный. Его господин кадиаскер должен уехать на несколько дней в Брусу, в Эшиль Брусу — бывшую первую столицу Османского государства, где в склепах-усыпальницах покоятся многие султаны и члены их семей. Там торжественно должны похоронить-убиенного Мухамеда. Кадиаскер обязан лично подтвердить султану и его матери, что Мухамед похоронен…
Богдан поэтому свободен не только в данный момент, но и в течение ближайших трех-четырех дней.
— Уважаемый брат-сын! Наконец я получил весточку от патриарха Кирилла и его верных посланцев. Наступило подходящее время для того, чтобы рискнуть совершить побег. Святейший ждет прибытия казачьих чаек к берегам Босфора! Несколько дней, начиная с сегодняшнего, в Кыркларели вас троих, с братом Назруллой и вот с этим аскером-албанцем, будет ждать болгарин, тоже аскер — воин султана. Вместе с ними вы должны бежать навстречу казакам! Немало отуреченных братьев-славян бегут, не желая участвовать в войне против славян. Побег хорошо подготовлен служителями патриарха. Для тебя тоже принесли одежду и оружие аскера. Из Кыркларели — на море, а там уже… волны да ветер будут союзниками вашей молодости, будут вашими глазами и разумом в поисках путей для свободы и встречи со своими!.
Давно уже умолк Битонто, принесший такую желанную весть. На дворе совсем рассвело, опустела площадь казни. А Богдан стоял, как околдованный, держа руку Назруллы, и чуть слышно шевелил губами:
— Не забыл, не обманул святейший Кирилл Лукарис! Им обманывать грешно. Не забыл!..
В Киеве, на Подоле, отправлявшиеся в дальнюю дорогу послы прощались с казаками и киевлянами. Зима из последних сил боролась с оттепелью, по утрам еще держались заморозки. Но все же чувствовалось теплое дуновение весны!
— Нет, не выдумывай, полковник, — в последний раз советовал тоном приказа Петр Сагайдачный, — поедем в тарантасе. Дорога дальняя, владыку в седло уже не посадишь!
Полковник Яцко пожал плечами и, посмотрев на оседланных казаками коней, махнул рукой:
— По мне, хоть и на волах, запряженных в ярма. По-моему, пускай владыка в своем пастырском тарантасе тащится, а нам следовало бы сопровождать его, как подобает казакам. Ведь казаки мы еще, да и едем по своим делам. Весна вон как наседает!
— Сопровождать будут молодые. А пану Яцку надо ехать вместе с владыкой, в его закрытой карете. Я тоже поеду в коляске с паном Дорошенко… А кони не спеша будут идти следом за нами.
По приказу Конашевича пришлось отказаться от привычного способа передвижения, от езды в седле. Да сейчас они и не думали о казацкой чести, направляясь с таким посольством. К сердцу Речи Посполитой казаки еще протягивают, к сожалению, просящие руки.
— Ну какие мы казацкие послы, мать родная? — до сих пор еще не мог успокоиться полковник Яцко. — Приедем в Варшаву, точно купцы, в разрисованных, как пасхальное яичко, каретах.
С посольством отправлялся и давно известный казакам священнослужитель Езекиил Курцевич-Булыга, как игумен православной епархии. Новоявленный владыка, в противоположность другому попу Курцевичу — Йосафату, всегда помогал казакам и украинскому народу. Казаки уважали его и доверяли ему, как своему полковнику.
Бывший терехтемировский настоятель прихода, теперь святитель целого епископата, улыбался, слушая неунимавшегося полковника. Разводил руками, но не оспаривал распоряжений старшего в посольстве Петра Сагайдачного. Сколько вместе с ним, как говорится, хлеба-соли съедено!
Набожно благословил молодых казаков из оршака Сагайдачного: Станислава Кричевского и совсем юного, похожего на девушку Юрка Лысенко. Пылкий юноша нагнал полковника еще по дороге из Чигирина. Не послушался Юрко совета Мартынка и предостережений Мелашки. С юношеской непосредственностью он поверил Сагайдачному, прельстившись… казацким хлебом и славой.
Езекиил Курцевич добродушно улыбался, наблюдая, как смело ведет себя молодежь в кругу духовенства. А на замечание Яцка ответил:
— Казак в посольстве, да еще и к самому королю, уже не казак, пан Яцко, а только посол. Или, может, вам неизвестно, полковник, что Сигизмунд исключительно, если можно так выразиться, «расположен» к вашему казачеству?
И тут же рассмеялся, подчеркивая этим, что он согласен с полковником Яцком, чем окончательно покорил его. Владыка приподнял полы рясы, влезая в карету и садясь на покрытое ковром сиденье. Следом за ним юркнул в карету и полковник Яцко Острянин.
Слова святителя развеселили Сагайдачного. Улыбнулся также и Дорошенко. «Расположение» Сигизмунда было хорошо известно казакам. Он грозился до последнего человека «истребить это бунтарское казацкое племя!». Но ведь он король: мысли и дела королей подсудны только богу! Сагайдачный даже оглянулся: какой бы иконе поклониться и перекреститься, подумав об этом? Взглянул на свою свиту послов, по-хозяйски поторопил машталеров и, вместо владыки, сам благословил их в путь. И, садясь в карету, больше для собственного успокоения, откликнулся на остроту Курцевича:
— Что верно, то верно. До сих пор еще не умудрил господь нашего короля расположением к православному пароду. Но эта торжественная поездка, — воскликнул он, выглянув из кареты, — будет зачтена нам как христианский подвиг! К тому же подвиг полезен не только нам, но и нашим боевым коням. Не гнать же их в такую даль, да еще по трое подменных коней на каждого!
Яцко услышал эти слова, когда садился в карету вместе с Курцевичем-Булыгой, давним сторонником казацкой веры и острой политической борьбы за нее с униатами и королем. Это в какой-то степени облегчало Яцку длительное путешествие в одной карете с духовником. Было о чем побеседовать с батюшкой, воспитанником Падуанского университета. Даже можно и посоветоваться с ним о казацком посольстве. Сейчас развертываются такие дела, такие бурные события в стране, которыми, кроме религиозных, придется заниматься ему и с епископской кафедры.
Они ехали в крытой карете только вдвоем. В окна было видно, как оживала согретая весенним солнышком природа. Но не будешь же все время говорить об этом, а о делах военных, о состоявшемся Круге в Сухой Дубраве еще до выезда из Киева все уже было переговорено. Отец Езекиил охотно поддерживал разговор, который начинал полковник. Яцку уже надоела эта добродетельная беседа с батюшкой о киевских бубличницах или о подготовке короля к новой войне с турками, на которую так вдохновенно благословил ксендз Оборницкий, королевский посол, привезший казакам деньги за их службу.
И они стали делиться впечатлениями о двух молодых казаках, взятых Сагайдачным в свою свиту из недавнего пополнения оршака. О Стасе Кричевском, кроме как о его завидной молодости, и сказать было нечего. Но с восхищением говорили о самом молодом джуре полковника, Юрке Лысенко. Каким-то угрюмым казался он со своими всегда нахмуренными бровями и словно враждебным молчанием. Конашевич не нахвалится ловким, сообразительным казаком, исполнявшим самые сложные его поручения.
— Пан Петр привлекает к себе молодежь, чтобы всегда иметь под рукой надежных людей, — вслух высказал Яцко свое мнение.
Владыка тут же добавил:
— Сказывают, будто бы молодой джура и своего старшего друга, с которым воспитывался в Лубнах у Вишневецкого, оставил. А хорошего казака вырастили монахи Мгарского монастыря! — И вздохнул.
— Знал я и его знаменитого отца, — если владыка помнит Пушкаря. Весь в отца пошел молодой Мартынко…
— А как же, знаю, хорошо знаю казака Пушкаря. Действительно, отличным бы полковником стал. И думаю, не пошел бы в кумовья к нашему пану Петру, как и его сын к нему в джуры! Такого бы следовало уважать умному пану Петру.
— О чем вы, батюшка?
Священник пристально посмотрел на полковника, их глаза встретились. И он тут же отвернулся, засмеявшись. Посмотрел в боковое окошко. Яцку нетрудно было понять, почему так развеселился владыка. Слишком недоверчиво относилось вольное казачество к шляхтичу из-под Самбора Петру Сагайдачному. Чрезмерное тяготение воспитанника острожской коллегии к королю, к его придворным еще в молодости не нравилось свободолюбивому казаку Острянину. Может быть, кому-нибудь, как, например, старому завистливому Дорошенко, успехи Конашевича портили настроение, мешали видеть в нем человека. Сагайдачный не шел, а летел, точно мотылек, на заманчивый огонек славы, слепо веря доброжелательно относящемуся к нему королю. Это и помогло ему стать гетманом…
— И погиб Пушкарь, обманутый хитрыми есаулами дипломата-воина Сагайдачного, — продолжал полковник, сам отвечая на свой вопрос.
— Не сам же Сагайдачный учинил эту расправу? — пытался Курцевич-Булыга смягчить тяжкое обвинение, брошенное Острянином.
— Очевидно, нет, уважаемый батюшка, — согласился несколько ободренный такой поддержкой Яцко. — Кто-нибудь еще в те времена не мог бы больше и искреннее послужить нашему делу единения с русскими братьями.
— Да как-то союзничали, пан полковник! Слыхали, на совете старшин в Дубраве Петр Одинец докладывал? Вернулся послом от пана Петра к московскому царю.
— Посольства бывают более ладные…
— Не ладное посольство, говорите? Пускай уже потомки судят о важности и своевременности такого посольства именно от пана Сагайдачного. Не послал бы он, так послали бы запорожцы от Бородавки!.. Да и московскому царю, пан Яцко, не мне бы об этом говорить… за молитвами, как порой и нашему Конашевичу, некогда заниматься государственными делами. Царь же сам не принял посольства Одинца, а послал его к дьякам.
— Молитвы царя здесь, батюшка, ни при чем, лишняя спица в колеснице, как говорят посполитые.
И снова Булыга дружелюбно посмотрел на своего собеседника.
— Лишнюю спицу рачительный хозяин оставляет про запас… Не принял московский царь наших послов, пренебрег сыновней рукой помощи. Так было, полковник!
— Не знаю, уважаемый батюшка, что там было, а что приврали. И вам не следовало бы слишком переоценивать посольство Одинца, — уже с жаром возразил полковник. — Неизвестно, как бы и мы с вами поступили, будучи на месте царя державы, которую по наказу Сагайдачного не раз казаки разоряли, жгли и грабили. А теперь он, как равный к равному и послов, знаете, посылает… Да не нужно и на троне сидеть, чтобы раскусить своего недавнего противника, который ломится в закрытую дверь! Вон и сейчас… пан Петр не менее ревностный слуга польского короля!
— Погодите, полковник Яцко. Не мы ли с вами вместе с Сагайдачным едем с посольством к королю?.. Что-то вы не посольским языком заговорили. Теперь мне понятно, почему с таким единодушием, выдвигали вас в это посольство старшины в Сухой Дубраве на Кругу низовиков!.. Да хватит уже об этом. Триста золотых дукатов привез Одинец казакам от царя, подарки, доброе слово монарха! Не затмит ли это… ошибки молодого Сагайдачного?
— Боль, причиняемая раненому, никогда не забывается! Она, как оспа, на всю жизнь оставляет следы!
— Да не горячитесь, пан Яцко, что это с вами? Тогда проводилась одна политика, а сейчас совсем другая, — убеждал владыка больше самого себя. Где-то в глубине души соглашался с ним, но все же спорил.
— Политика одна и та же: к королю Сигизмунду, как подданные, почти с повинной, точно к султану, едем!
— Почему же к султану… Даров не везем! — засмеялся Булыга.
Засмеялся и полковник Яцко. Острота священника сказала ему больше, чем горячая дискуссия. Даров королю они не везли, это верно. Но везут души украинского народа. Искренние души и согласие воевать за спокойствие престола Ягеллонов, выпрашивая для себя… лишь право молиться так, как молились их отцы и деды. А разрешит ли иезуит, не были уверены. Почему же в Москву посылали сотника Одинца, а не полковника, уважаемого всем украинским народом? Да и послали только с обещанием помочь Московии разбить татар и турок. Помочь, а не заключить братский союз!..
Послы украинского казачества во время утомительной двухнедельной поездки в Варшаву не заметили даже наступления весны. Да и королевская Варшава не по-весеннему встретила их. Только одному Сагайдачному казалась она и приветливой, и по-летнему теплой. Радушно встреченный королевичем Владиславом, он забыл и о цели своего приезда в столицу Польши, оставив полковников одних на посольском подворье. Петру Сагайдачному и новоявленному епископу Езекиилу Курцевичу устроили пышный прием во дворце короля Сигизмунда III.
Король благосклонно разрешил присутствовать при этом еще двум полковникам. Он недолюбливал «схизматское племя». Правда, владыке даже милостиво разрешил поцеловать свою монаршую руку. И на прощанье, после краткого разговора, «весьма соблаговолил» изречь:
— Я очень рад видеть вас, преподобный отче, в сане архиепископа схизматиков. Передайте и другим, чтобы поступали так же. Они тоже могут рассчитывать на нашу королевскую милость…
Королю трудно было говорить на польском языке, потому что родным языком был ему немецкий. Курцевич-Булыга перешел на латинский и этим облегчил дальнейшую беседу с королем Речи Посполитой.
Сагайдачный воспринял это как большую милость короля. Особенно ему по душе пришлись теплые беседы с королевичем Владиславом, им было о чем вспомнить — хотя бы о неоднократных походах на Россию, о разорении Москвы. Охотно помогал Владиславу своими советами, как лучше подготовиться к походу на Днестр, к войне с Турцией. У Сагайдачного, признанного знатока военного дела, многое мог позаимствовать Владислав!..
Но простых жителей Варшавы мало интересовало посольство казаков. Вначале владыка Курцевич-Булыга сопровождал Сагайдачного на приемах в королевском дворце и во время визитов к знатным вельможам Польши. Потом, удостоенный такой королевской милости, епископ с головой ушел в свои религиозные дела, завязывая знакомства с духовенством Варшавы.
А что должны были делать полковники, предоставленные самим себе? Стараясь не попадаться на глаза охране и людям, они любовались Вислой. Неловко чувствовали они себя при встречах с Сагайдачным. Не радовали их и восхищенные рассказы полковника о частых посещениях короля и окружавших его иезуитов.
Пожилой уже полковник Дорошенко возмущался утомительным бездельем в посольстве. Сравнительно молодой, но уже не раз ездивший с посольством пылкий Острянин горячо поддерживал своего товарища. И полковники не захотели сидеть сложа руки в посольских покоях.
— Чего нам тут сидеть, пан Петр, — чуть ли не закричал, обычно поддерживавший во всем Сагайдачного Дорошенко. — Там земля горит под ногами казаков, а мы, их полковники… протираем штаны и локти на скамьях королевских задворок, торчим как пни здесь. Говорю же я тебе, пан Яцко, уедем скорее туда, где мы нужнее, где нас ждут!
— Правду говоришь, полковник Дорошенко. С казацкими полками при таком наплыве пришлых людей один Бородавка не справится. Неизвестно, что еще нам будет за нападение на Белую Церковь и усмирение евреев, глумившихся над образом Спасителя. Да и вспыльчивого полковника Мосиенко вместе с ирклеевцами, очевидно, уже отправили в поход на Царьград, чтобы потревожить султана, сбить его с толку, расстроить военные планы. Могут напороться… А мы здесь стельки сушим. Поедем, поможем им!
Для приличия Сагайдачный стал уговаривать их, однако легко и соглашался с ними. Для въезда в королевский дворец нужны были и полковники. Теперь все позади. Король желает только с ним, Петром Сагайдачным, завершать посольские дела, сведенные в конце концов лишь к переговорам о выступлении казаков против Турции под началом польного гетмана. Поджидает Ходкевич казаков во Львове, чувствуя себя там как на пылающем костре разгоревшейся войны. Ведь молодой султан мечтает о большой виктории! Даже свой мусульманский рамазан в походе празднует где-то в низовьях Дуная.
И полковники поскакали верхом на конях из Варшавы, словно удирая от преступления, из посольских покоев! Будто и не ехали сюда в скрипучих каретах. Даже и ночевали в лесах на приволье. А вокруг них зеленели поля, расцветали голубые цикории, возвышались над травами роскошные стебли донника.
За Фастовом начало ласково припекать солнышко, поторапливая полковников, и без этого спешивших к казацкой армаде, находившейся в походе в Молдавии. Ведь молдавские земли не ближний свет, за Днестром! Покуда доберешься туда, не одни подошвы сотрешь. А еще и воевать надо…
— Говорил наш гетман Бородавка: хоть и в ад пойду с таким войском… — от скуки промолвил полковник Яцко Острянин, снимая шапку. Они уже шли по свежим следам отважных, неудержимых казаков.
— В ад, может, и попадет пан Яков, недальновидный и слишком горячий человек. Видите вон пожарище в имении сторонника иезуитов… — тяжело вздохнув, сказал полковник Дорошенко. — Конашевич, прощаясь, советовал мне возглавить реестровых казаков, чтобы Бородавка мог собрать рассеянные по лесам и степям полки запорожцев. Ирклеевцы пошли к морю, чтобы отвлечь силы турок. По пути в Царьград могут нарваться они на мощные заслоны, погубят целый полк! Да и самого Бородавку не так-то легко теперь найти в этих лесах.
— По пожарищам найду! — коротко ответил Яцко.
А пожарища и в самом деле говорили о шумном и грозном походе. Сорок тысяч! Каждый четвертый на коне. Такую ватагу нужно накормить, снабдить возами, пушками, порохом, поневоле рассеешься по широким просторам Приднестровья в поисках постоя!
— А я, будучи на месте Бородавки, пошел бы прямо на орды Османа или сначала заманил бы турок на эти пожарища, пустоши… — вслух размышлял Дорошенко.
— Чтобы потом незаметно выйти из леса и ударить до голодной орде! — поддержал его Яцко Острянин.
Увлекшись, полковники представляли себя на месте наказного атамана Бородавки. Конечно, такой сорокатысячной армаде можно бы и подразнить врага, распыляя его силы. А потом напасть на турок где-нибудь за Днестром, сбить с них спесь, отбить охоту праздновать рамазан в походе. Осман вынужден будет растягивать войска, ослаблять ударный кулак. А если он узнает, что войска Ходкевича сосредоточены в одном месте, то может окружить их и задушить, как удав, своей трехсоттысячной ордой… Умному гетману следовало бы и это учитывать, отвлекая сильную конницу врага на свой южный фланг.
Казаки действительно уже воюют где-то за Днестром. По пути их продвижения раздаются и вопли шляхты в имениях, которые она самовольно захватила, чтобы закрепиться на новых пограничных просторах украинской земли.
— Прошли уже проклятые казаки или промышляют набегами на имения шляхтичей? — нервничал старый гетман Ходкевич, выслушивая донесения разведчиков и связных. Поэтому и решил направить одного из довереннейших православных шляхтичей, пана Киселя, разыскать и как можно быстрее привезти Сагайдачного.
— Пан Адам должен понять наконец, что королевским войскам Речи Посполитой нужен Сагайдачный с казаками! Да, да, пан Адам, нужен именно полковник Сагайдачный, как наказной казацких войск! Понял, пан Адам?
— Конечно, вшистко зрозумялем, уважаемый пан Иероним! Разумеется! Сию минуту лечу навстречу полковнику.
— Наказного, прошу, наказного Сагайдачного!
— Но ведь Бородавка… — настаивал Кисель.
— У пана Киселя в мозгу бородавка растет! Надеюсь, пан Адам понимает, что речь идет о страшной войне с басурманами? — захлебываясь, говорил страдающий одышкой Ходкевич, убеждая своего верного холуя из православных украинцев.
И где-то в конце лета, в Киеве, Кисель все-таки добился встречи с Петром Сагайдачным. Уходило жаркое знойное лето, приближалась осень, напоминавшая о второй годовщине со дня поражения Жолкевского. Богатый и еще не оправившийся после этого похода за Днестр край, в котором вырастали словно грибы хутора шляхты, казалось, притаился, узнав о новой войне, о новых набегах вражеской конницы, опустошавшей земли Украины. Даже птицы и звери, извечные хозяева лесов, неохотно возвращались в свои старые гнезда. С юга и с запада ветер приносил тревогу и печаль.
А с востока, с казацкого края, даже ворон не приносит никакой весточки. Где находятся казацкие войска Бородавки, по каким дорогам движутся они на соединение с королевскими войсками?
— Тревожит пана Ходкевича ваш наказной. Надо было бы вам, пан Петр, возглавить полки реестровых казаков!
— А где же посполитое рушение, где шляхтичи Корецкие, Любомирские, сенатор Журавинский и эти тайные надсмотрщики, паны Лесновский и Собеский? У них же там столько сил, пан Адам! — вспылил утомленный и задетый такой настойчивостью Сагайдачный.
— Войска, конечно, идут… Пану Ходкевичу есть на что опереться своей гетманской булавой. Очевидно, и королевич… — как всегда извивался вьюном льстивый Адам.
Это почувствовал, а вскоре и полностью осознал Сагайдачный. Да и гневаться ему на бдительность Ходкевича тоже не следует. Гетман — опытный полководец!
— Говорил мне на прощанье его милость королевич Владислав, — вдруг похвастался Конашевич, — что он рад моему возвращению к войскам. Что-то намудрил Бородавка, растянув сорокатысячное войско по всей Надднестровщине.
— Именно это и тревожит пана гетмана. Пан Петр, очевидно, помнит, как еще на совете в Сухой Дубраве Бородавка предлагал левобережным полковникам, кропивянцам и переяславцам, чуть ли не оседлать все устье Днестра! Тринадцать чаек с ирклеевцами даже в море вышли, чтобы не сосредоточивался, мол, хвастливый Осман со своей армадой только против войск Ходкевича в молдавских степях.
— Старая казацкая стратегия, пан Адам, узнаю! Но вы правы, войной руководит опытнейший ливонский победитель. А казаков так и тянет это предательское море! Но они и здесь очень нужны пану Ходкевичу!..
Кисель искренне пытался разобраться в сложных, путаных взлетах мысли Сагайдачного. Одобряет ли он эту казацкую стратегию или осуждает? Давняя и хорошо известная Киселю манера Сагайдачного скрывать истинные намерения за красивыми словами.
— Что могу сказать пану Петру… С нетерпением ждем прибытия десятитысячной армады шляхты во главе с королевичем Владиславом! Пан польный гетман назначил мне встречу на берегу Днестра. Но я вынужден был ждать вас здесь.
Из слов Адама становилось ясно, что сейчас у него единственное желание: как можно скорее отправиться с Петром Сагайдачным к старому гетману. Эта важная миссия тяжким бременем лежала на совести шляхтича Адама Киселя. И он, точно неся крест на Голгофу, старался как можно скорее доставить Сагайдачного в стан польного гетмана. Езда в седле казалась ему не только испытанием его преданности гетману, но и наказанием за какие-то грехи.
— А молодую жену, пани Анну-Алоизу, тоже прихватил с собой старый граф Шкловский и Быховский, как иногда любит хвастливо называть себя гетман Ходкевич, подчеркивая свою знатность. Как бы не воспользовался его отсутствием удалой молодец Кривонос…
— Осталась дома, пан Петр, — дружески улыбнулся Кисель, зная слабость полковника к молодым женщинам. — Но осталась под неусыпным надзором блаженных сестер ордена. Заезжать к ней вам не советую.
«Не приведи господи, еще вздумает заехать», — с испугом подумал Кисель. Тогда недели на три, а то и на четыре оттянется его приезд к войскам. Кисель рассчитывал этими словами вывести Сагайдачного из задумчивости, развеселить, к тому же как-то замаскировать собачью слежку за ним, которую он вел по поручению Ходкевича. Для разрозненных войск Речи Посполитой наступали трудные дни. Да и не известны еще ни планы, ни намерения правительств Запада: поддержат ли они их войну с турками?..
Польские шляхтичи, вместо того чтобы вербовать жолнеров и создавать отряды, в большинстве своем откупались от этой обязанности деньгами. А о посполитом рушении упоминалось только во время богослужений и в проповедях отцов церкви.
Наконец-то в погожий августовский день, под вечер, Сагайдачный прибыл в лагерь Ходкевича. Усердие и настойчивость Адама Киселя сказались и на полковнике. А приезд Сагайдачного был двойной радостью для старого гетмана. Полковник привез весть о выступлении в поход десятитысячной армии королевича Владислава. И главное — Сагайдачный передал требование короля, чтобы он, как опытный в борьбе с турками и крымчаками полководец, возглавил украинские войска!
— Его милость королевич Владислав присутствовал на совете у короля. Очевидно, подтвердит сказанное на этом вдохновенном божьим провидением совете, — убеждал Ходкевича полковник Сагайдачный.
— Да я, как гетман, давно мечтаю об этом! Сорок тысяч казаков где-то болтаются на Поднестровье. А турки страшной тучей движутся на нас, выводя из равновесия не только жолнеров, но и выдающихся полководцев Речи Посполитой. Пану наказному надо немедленно отправиться к этому скопищу казаков, взять их в свои руки и вести на соединение с нами! Не велика беда, если какой-нибудь отряд кантемировских голомозых прорвется в приднепровские степи, разорит хутор этого быдла, возьмет в плен неосмотрительных… Зато здесь мы создадим такой вооруженный кулак, который охладит пыл Османа. Я хорошо знаю, на что способны казаки под началом хорошего полководца.
Знал это и Сагайдачный. Именно казацкая храбрость и мужество возвысили его. Если уж говорить о своих симпатиях и устремлениях, то, возможно, променял бы королевскую ласку на казацкую славу в боях!
— Пусть простит всеблагая троица грешные помышления смертного раба: только наша православная вера да благие помыслы о всепрощении загробном удерживают раба твоего Петра в благостном послушании власти предержащей земного наместника — короля…
И вот утром, в сопровождении нескольких сот отборных гусар и донцов Петр Сагайдачный, как наказной гетман, отправился искать Бородавку и свою славу.
— Не буду я объединять казацкие полки с шляхетским сбродом Ходкевича! — категорически и не совсем учтиво возражал Бородавка полковнику Дорошенко. — Для этого мы должны оголить наше левое крыло на юге и дать возможность ордам Кантемира беспрепятственно грабить украинские села. Да и не совсем понятно мне, почему это Ходкевич так стремится прибрать к своим рукам казачьи войска. Чтобы нами откупиться от Османа? Ведь и войну эту молодой султан затеял для того, чтобы уничтожить казачество и наших людей, живущих вдоль Днепра. Нам это хорошо известно, и… не верим панам-ляхам!
Этим, разумеется, дело не кончилось.
Как только Дорошенко разыскал рассеянные по лесам и дебрям вдоль Днестра отряды Бородавки, он изо всех сил стал добиваться сближения их, если не соединения с войсками польного гетмана, который с таким нетерпением ждал этого. В душе Ходкевича стали зарождаться сомнения, переходящие в недоверие и ненависть к украинскому народу. Опираясь только на наемные немецкие войска, без сорокатысячной казацкой армады, кампании не начнешь. Ходкевич хорошо знал цену вооруженным казакам и с нетерпением ждал хотя бы весточки от них.
Еще будучи в Киеве, казацкие полковники понимали, что им придется столкнуться с подобными настроениями и разговорами. Неспроста тогда Яцко в ответ на слова Дорошенко только пожал плечами.
— Так или иначе, а нашему Бородавке воевать придется, — успокаивал Яцко Дорошенко еще во время поездки их в Варшаву. — Может, придется побеспокоить и пограничную шляхту. Зажирела она там, отказывает в постое.
— Не только о постое думает казак в походе… Настоящие латифундии построили на нашей украинской земле. Но шляхтичи не только готовили ярмо для народа, а и накапливали арсеналы оружия. Очевидно, пушки отнимал у них пан Яков. Конечно, живность тоже нужна…
— Вот и я говорю — оружие. А это чертово зелье — девчата и молодухи, точно ясырь, к рукам казаков липнут… Это наша погибель, побей их сила божья! За тысячи миль пробиваются казаки к Днестру, отягощенные оружием…
Вот так рассуждая да волнуясь, и отыскали полковники Бородавку во время медленного марша его войск вдоль Днестра. Казацкие полки растянулись далеко на юг. Подвижные ватаги молодого султана неминуемо наталкивались на казацкие дозоры, вступая в бои с отдельными отрядами Бородавки.
Силистрийский паша Гусейн по приказу султана оторвался с отрядом от своей армии и бросился к Дунаю, чтобы помешать запорожцам Бородавки соединиться с войсками Ходкевича. Недальновидный паша вступил в бой с казаками полковника Гордиенко. Ожесточенная схватка закончилась полным разгромом турок. В бою полегли все турецкие воины и их паша Гусейн. Занятые этим сражением, казаки еще медленнее продвигались на соединение с войсками польного гетмана.
Совет казацких старшин сломил упрямство гетмана и поручил полковнику Яцку заняться подтягиванием войск, растянувшихся вдоль Днестра, к движущейся впереди коннице. И одновременно продолжать разведывательные бои с турками!
— Все равно, панове старшины, я, как наказной, не поведу казацкие полки на соединение с войсками гетмана. Это мое окончательное решение! Вон из полка Северина Цецюры доставили языка. Голомозый говорит, что султан отпраздновал в степи байрам и двинулся с янычарами на казаков. Есть ли у нас время думать о соединении, коли завязывается такая война!
Старшины одобрили действия Бородавки и послали полковника Дорошенко в штаб гетмана Ходкевича. Двух языков — турка и татарина — направили с ним для допроса и как доказательство того, что казаки не тратят зря времени, воюют.
— А объединимся мы после полной виктории! Заставим сначала султана ползать перед нами и просить у нас мира, а тогда уж и поговорим с ними. Да не забудь сказать, пан Михайло, что своими трофеями, как хлебом казацким, добытыми в этой войне, делиться со шляхтой не будем! Так и передай.
День и ночь скакал старый Дорошенко, разыскивая военный стан Ходкевича. О том, что в штабе гетмана с нетерпением ожидали вестей от Бородавки или хотя бы о его местопребывании, знали не только старшины, но и жолнеры Ходкевича. К тому же здесь ждали и вестей от Сагайдачного. Как встретили полковника казаки, как отнеслись к его торжественной гусарской свите…
Когда покрытый пылью, забрызганный грязью Дорошенко прискакал на загнанном, уже третьем подставном коне в штаб Ходкевича, туда сбежались джуры и старшины. Даже ссорились, столкнувшись в дверях, чтобы первым передать гетману эту радостную весть.
— Что случилось, панове? — спросил, не выходя из комнаты, больной Ходкевич.
— Прибыл казацкий полковник, уважаемый пан…
— Салют пану гетману от казацкого наказного старшого Якова Бородавки! — воскликнул полковник, пробиваясь сквозь толпу джур и старшин.
— О свента матка[14], наконец-то, наконец! Дай я поцелую пана Михайла, как благовестника нашей виктории! Пан сотник, позаботьтесь о том, чтобы я спокойно мог поговорить с полковником, — приказал Ходкевич, поднимаясь и обнимая запыленного, совсем сонного Михайла Дорошенко. Даже, входя в штабную комнату, пропустил его вперед. Ни одним словом не обмолвился о том, что еще вчера поспешно уехал от него полковник Сагайдачный с несколькими сотнями, верных гусар и донцов.
Сагайдачный отправился на поиски Бородавки, в сотый раз обдумывая секретное поручение, по существу — заговор его с польным гетманом, который должен быть осуществлен с помощью нескольких сотен верных Короне гусар…
Войдя в комнату, Дорошенко пропустил вперед гетмана, поменявшись с ним ролями. Теперь он подводил больного гетмана к столу, чтобы усадить его на тяжелую дубовую скамью.
— Разрешит ли вашмость пан гетман привести захваченных нами «языков»? — спросил Дорошенко.
— «Языков»? Так панове казаки уже воюют с войсками болтуна-султана?
— И не раз уже сразились с ними, вашмость. Голомозые переправляются через реку, нападают на войска пана Бородавки. Особенно крымчаки Кантемира. Они объединяются с валашскими разбойниками и нападают на нас в районе Браги и Каменца… Ну и получают отпор, откровенно говоря — кровавый отпор. Казаки не любят нянчиться с пленными, как и с ними поступают в горьком плену… А этих двух схватили разведчики полковника Цецюры, переправившись уже через Днестр.
В это время ввели пленных. И Дорошенко, неплохо владевший турецким языком, начал допрашивать их, переводя вопросы гетмана. Ему помогали два польских командира, которые несколько лет находились в плену у турок.
Военный совет у гетмана королевских войск затянулся далеко за полночь. Ситуация неожиданно прояснилась. Выслушав Дорошенко, передавшего соображения казацких полковников, гетман приказал немедленно форсировать реку и нанести фланговый удар по войскам султана. Это поможет казакам, возглавленным… очевидно, уже Сагайдачным! Последние слова гетман еще не решался произнести вслух.
Ведь полковник Дорошенко, хотя и уснул в начале этого совещания, оставленный в другой комнате, однако находится в штабе армии короля. О нем даже забыли, увлекшись делами. Стареющий гетман Ходкевич почувствовал, что полученные от казаков вести подогрели его кровь и вернули ему на какое-то мгновенье воинственный пыл и способности!
— Пусть, панове, казацкий полковник отдыхает в соседней комнате. Принеся нам такие вести, он заслужил уважение к себе. А о судьбе пана Бородавки поговорим в другой раз, как только получим сообщение от Сагайдачного!
Полковник Дорошенко недолго задерживался в ставке главного командования королевских войск. Никто даже словом не обмолвился с ним по поводу срочного отъезда Сагайдачного на розыски Бородавки. А ведь в ставке Ходкевича не было ни одного человека, который бы не знал о недовольстве гетмана и комиссаров действиями Бородавки, как и о приказах ротмистрам, сопровождавшим Сагайдачного, исполнить волю гетмана.
Спустя сутки после отъезда Сагайдачного выехал и Дорошенко, увезя с собой приказ польного гетмана о немедленном соединении казаков Бородавки с войсками Речи Посполитой.
В это суровое военное время издавна наезженные торные дороги в целинных приднестровских степях зарастали бурьяном и чертополохом. Войска двигались напрямик, а не по дорогам. Клонился к земле переспелый пырей, а в лесах пахло гарью. И трудно было даже самому опытному воину уловить, куда и как проходили здесь войска. Скормленные, вытоптанные травы говорили о многом. По — не обо всем!
Опытный, бывалый воин Петр Сагайдачный, разыскивая Бородавку, днем еще кое-как ориентировался в лесу. А ночью многочисленные тропки и следы могли завести неизвестно куда. Очевидно, казаки до сих пор гуляют по степным просторам, и не только возле Днестра.
Вот туда и направился через леса Сагайдачный вместе со своими гусарами. Неожиданно по лесу разнеслись раскаты выстрелов, они-то и сбили Сагайдачного с верного пути.
Перед рассветом снова послышалась отдаленная стрельба. Сагайдачный решил, что туда прорвались отряды Кантемира. Он оставил гусар в лесу, а сам с полусотней донцов направился в ту сторону, откуда доносился гул затихающего боя.
На опушке леса он увидел военный лагерь. Даже дух захватило: наконец-то догнал какой-то казачий полк. Они, очевидно, хорошо знают, где находится Бородавка.
Перед глазами возникла такая знакомая картина!..
— Ай-ай! Алла! — вдруг тревожно закричали дозорные крымчаки, заметив в кустах разъезд донцов.
— Голомозые, спасай, пречистая дева! — от неожиданности перекрестился Сагайдачный, резко повернув коня в лес.
Но орда услышала тревожные возгласы своих дозорных, стоявших на опушке леса. Атаманы, бей вмиг подняли тревогу. Они были уверены, что на них опять напали казаки Бородавки, но уже с другой стороны, с приднестровских лесов!
И галопом поскакали в кустарники. Сагайдачный еще в тот момент, когда услышал первые возгласы «алла», понял свою ошибку и безвыходность положения. Бежать от первых разъездов орды было бы глупо. Надо отбить их нападение! Кантемир должен думать, что здесь не горсточка гусар, а целый отряд, крыло армии Ходкевича.
И Сагайдачный с отрядом донцов вступил в бой с татарами. Ордынцы все прибывали и уже двинулись на донцов толпой. Тогда Сагайдачный ввел в бой и гусар! И они, истосковавшиеся по настоящей боевой схватке, стали косить саблями утомленных ночным боем татар. Кому не известно, как сражаются польские гусары под началом опытного полководца!
Сагайдачный шел впереди, ведя за собой гусар. Ведь он — воин, и бой — его стихия!..
— Шайтан, шайтан Сагайдак! — закричали бывалые крымчаки, узнавая его по развевавшейся бороде и тяжелым ударам.
Ряды конницы у ордынцев редели. И вскоре оставшиеся бросились наутек.
Тогда остановились и гусары. Их командир на разгоряченном жеребце не терял головы.
— Немедленно отступать в лес. Орда сейчас толпой навалится на нас и перебьет всех. Казаки находятся где-то в стороне. Мы, отбиваясь, должны обойти орду с фланга… — четко приказал он, стремясь вырваться из пасти дикой орды.
А татары уже всполошились. Со всех сторон поднялся такой крик и гвалт, что даже самым отчаянным донцам стало не по себе. Хлынут, точно саранча, и задушат.
Гусары рванулись в глубь леса в обход татар. Сагайдачный с десятком донцов и с сорвиголовами гусарами остался прикрывать их отход. Смельчаки то и дело выскакивали из-за кустов, рубя саблями прорывавшихся к лесу самых отчаянных крымчаков.
Последнее нападение татар пришлось отражать внезапным контрударом, после которого они уже не осмеливались углубляться в чащу леса, преследуя Сагайдачного. Крымчаки выставили отряд самых метких стрелков из лука. Они тоже понимали, что «бородатого шайтана» с гусарами так просто не возьмешь.
В минуту передышки Сагайдачный остановился, чтобы оглядеть окрестность. Именно в этот момент вражеская стрела и впилась ему в левое плечо. Сопровождавший полковника гусар заметил и мгновенно выдернул стрелу из плеча. Только тогда Сагайдачный почувствовал, что он ранен. Опустив поводья, он зажал рану правой рукой.
— Отступать! — крикнул он гусарам и казакам.
Крымчаки остановились, потеряв в густом лесу следы противника.
Только на следующий день Сагайдачному с гусарами и донцами удалось обойти орду и обнаружить дозоры казаков. Ранение уже почти не беспокоило Сагайдачного. Оно даже воодушевляло его, возвышая в глазах воинов!..
— О, пан полковник ранен? — сочувственно спросил казачий сотник, встретив Сагайдачного.
— Пустяки, казаче. Благодарение богу, наконец разыскали вас! Где старшины? Прошу проводить меня к вашим атаманам. Такое время, а мы… — продолжал он, расчесывая бороду и поглаживая ее здоровой рукой.
Озабоченность Сагайдачного приятно поразила и некоторых полковников. Они увидели в нем настоящего военачальника. А ранение поднимало его авторитет. Ведь не прогулку совершал!.. Стройный и подвижный, он размахивал своей бородой, словно гетманской булавой. Старшины и казаки даже завидовали ему, околдованные его славой. Раненого полковника окружили всеобщим вниманием.
Узнав о прибытии Сагайдачного, начали собираться старшины, зашумели казаки. Сотники прибывших гусар и донцов не жалели красок, чтобы как можно ярче обрисовать картину ночного сражения на лесистом берегу Днестра и рассказать о рыцарском поведении настоящего полководца.
Сагайдачный и сам готов был по нескольку раз рассказывать об этой опасной встрече с ордой, о таком рыцарском отпоре! Решив немедленно поговорить с казаками, Сагайдачный потребовал созыва широкого казацкого Круга. Даже с Бородавкой, озабоченным и утомленным военным походом от Днепра к Днестру, Сагайдачный разговаривал не привычным для Бородавки тоном. Герой дня Сагайдачный желал не только разговаривать с казаками, но и хотел видеть, как они будут реагировать на его слова!
А жара, августовская жара еще больше подогревала воинственно настроенных казаков. Растянутые пешие казачьи полки постепенно подтягивались, обходя стороной орду Кантемира. Из-за Днестра прибыли гонцы от полковника Яцка. Они рассказали о жарких схватках их с крымчаками. Казакам Яцка удалось отбить у крымчаков большой обоз с продовольствием и большое количество несчастных пленников.
Военный Круг собрался вечером. Присутствовали полковники и старшины подошедших полков. Завшивевшие и обессиленные ежедневными боями казаки, изнуренные кони. Когда же наступит конец всему этому, до каких пор скитаться по бездорожной степи, отбивая ежедневные набеги крымчаков!
— Погибнем, казаки, в такой богопротивной войне, оторвавшись от коронных войск! — не совсем обдуманно изрек Сагайдачный. — У басурмана Кантемира сотня тысяч голомозых!..
— Ого-о! — словно застонали казаки. — Куда же смотрят наши атаманы?
— Казацкие полковники, по провидению божьему, едва успевают руководить боями во время стычек с крымчаками. А атаманы?.. Да пускай об этом сам наказной расскажет…
— Не надо! — вдруг выкрикнул кто-то из толпы. Сагайдачный узнал по голосу сотника гусар, вспомнил при этом разговор с польным гетманом и его советы…
Но никто не поинтересовался гусаром, не обратили на него внимания и старшины. Действительно, в войсках, которым приходилось ежедневно вести бои с Кантемировской ордой, назревало недовольство своим наказным. Сагайдачного это не тревожило. Он не растерялся, когда услышал отдельные выкрики недовольных. Но и защищать наказного в этот решающий момент не стал. А тем временем к телеге подошел и не долго думая вскочил на нее Адам Подгурский, полковник реестровых казаков. Сняв шапку, он поднял ее над головами и угрожающе потряс ею.
— Казаки! Панове товарищество! — обратился он охрипшим, но сильным голосом. — До каких пор будем мы утаптывать вот этот приднестровский репейник и ковыль? Воины мы, или дворовая челядь, или же милицейская охрана шляхетских имений в пограничных степях! Пускай сами шляхтичи со своей милицией защищаются от орды. Вот прибыл к нам, прорвавшись сквозь ощетинившиеся клыки кантемировских хищников, недавний наш наказной. Да с какими боями прорвался! И ходили мы с ним в славные походы, были воинами, а не милицией у шляхтичей. Давайте попросим нашего брата Петра возглавить этот военный поход.
— Верно! Слава-а! Просим… Слава Конашевичу! — гремело в возбужденной толпе.
Бородавка в тот же миг вскочил на телегу. Поднял руку, успокаивая кричавших. В этом шуме что-то тревожное уловил он, не раз бывавший на подобных советах.
— Долой Бородавку!.. Пускай протрезвится после победы над белоцерковскими купцами! Конашевича-а…
Наказной почувствовал, как ускользает у него почва из-под ног. И в самом деле, какой-то казак уже дергал телегу, на которой стоял Бородавка, отталкивая ее от толпы старшин. Но вот к телеге протиснулось несколько полковников, сняли мокрые от пота шапки.
— Стыд, позор, панове казацкие старшины! — воскликнул полковник Дерекало, подскочив к телеге. — Что случилось? Прибыл Петр Конашевич? Ну и что же, почет и уважение ему. Но ведь и мы с вами с какими боями преодолели эту тысячу верст!
— Слава-а! — загремело снова, поглотив слова полковника, который старался вразумить, казаков.
К полковнику подошел Сагайдачный, чтоб отвлечь его и не дать говорить. А Круг старшин решил, что Сагайдачный упрекает Дерекало за то, что тот защищает наказного.
— Сагайдачного наказным! — вдруг громко воскликнул кто-то из полковников.
Адам Подгурский снова подскочил к телеге и изо всей силы дернул Бородавку за полу жупана. Наказной как-то смешно зашатался. Он едва удержался, чтобы не упасть на землю. Наконец соскочил с телеги и выхватил саблю из ножен.
— Прошу спокойствия, православное воинство! — снова воскликнул Сагайдачный, взбираясь на телегу. Он видел, как гусары схватили Бородавку за руки, вырвали у него саблю.
Стоит ли ему вмешиваться, отводить руку народа?!
— Сагайдачного наказным! — закричали старшины и казаки, окружившие телегу.
А на Бородавку набросились гусары, точно голодные волки с оскаленными зубами на раненого серого…
Поддерживая правой рукой раненую левую, Сагайдачный имел полное право не обращать внимания на то, как глумились гусары над наказным. По приказу полковника Адама Подгурского, а не его, Сагайдачного, обезоружили Бородавку гусары! Он к этому не причастен.
Позорно отстраненный наказной Бородавка метался, словно лев в железной клетке. Но он понял, что сопротивление бесполезно. А на его телеге уже стоял Сагайдачный, окрыленный поддержкой казаков, изнуренных тяжелыми переходами и боями. Он чувствовал себя победителем! Казаков хорошо знал! Да и говорить умел, хоть и не был златоустом, мог все-таки словом взять за душу.
— Что случилось, други-братья во Христе-боге сущем? — спросил он как ни в чем не бывало, разглаживая бороду здоровой рукой. — Разве у нас с вами был когда-нибудь такой беспорядок, когда мы ходили в Крым да на богопротивных турок за море? А под Хотином сам пан гетман Иероним Ходкевич ждет нас, казаков, не начинает войны с богомерзким нехристем султаном. А вы зря тратите здесь свои казацкие силы! Да пусть он пропадет пропадом, — прости меня, пресвятая матерь троеручица, — этот богопротивный Кантемир со своей стотысячной ордой, чтобы наши славные казацкие полки нюхали его мерзкие следы. Пусть идет себе куда хочет голомозый! А мы пригласим нашего войскового священника отца Онуфрия и засветло молебен отслужим. А ночью, да благословит господь, и оторвемся от проклятого Кантемира!..
Этого не ждали заброшенные на границы Молдавии казаки с окровавленными в боях саблями и с перевязанными головами. Большинство восприняло эту речь как протянутую им руку спасения. Еще не успел Сагайдачный соскочить с телеги, как отец Онуфрий уже был доставлен в Круг с ведром воды, кропилом и Евангелием…
…Так и не допустили Якова Бородавку побеседовать со старшинами, оправдаться перед ними. Да и некогда было им слушать его. Коленопреклоненный отец Онуфрий уже служил молебен. Следом за ним падали на колени все старшины и казаки, моля не столько о помощи в войне, сколько о пощаде и прощении всеблагого за какие-то грехи.
А какие грехи — никто не знал. За малые грехи не обезоруживали бы наказного, не заковывали бы его в цепи…
В ту же ночь Сагайдачный в сопровождении своей поредевшей в боях свиты гусар и с полком около двух тысяч всадников повел казацкие войска вдоль Днестра. Орда уже не преследовала их. Бородавку везли в обозе полка Адама Подгурского. Везли на суд польного гетмана, с которым теперь поддерживали постоянную связь. Война входила в обычное русло. Казацкому своеволию, как называли теперь двухмесячные беспрерывные бои у Днестра, был положен конец.
В каждый полк, прибывший к Хотинскому плацдарму, назначили по два-три комиссара из шляхетских полков Ходкевича для поднятия духа и «братания» с королевскими войсками.
По велению польного гетмана Ходкевича немедленно, здесь же в обозе, судили полковника Бородавку. Судили «за преднамеренное противодействие объединению казаков с королевскими вооруженными силами»! Это называлось на языке судей «изменой».
На третий день после прибытия под Хотин казаки узнали о том, что Бородавку казнили, отрубив ему голову…
— За что казнили полковника? — возмущались в сотнях. — Так с каждым из нас могут поступить!..
— Как на кротов набрасывают петлю!..
Но казацкими полками уже командовал опытный воин, Сагайдачный. Подходили полки, рассеянные по степным просторам Приднестровья, возвращались и те, что действовали уже за Днестром, возле Дуная, нанося чувствительные удары янычарам. Полковник Яцко не поверил слухам о позорном свержении наказного Бородавки. Самой страшной карой пригрозил тем, кто будет распространять эти враждебные слухи.
Но для проверки слухов и на раздумья уже не хватало времени. Казакам велели переправляться за Днестр, чтобы поддержать левое крыло войск Ходкевича. Ведь именно с левого фланга и надвигались войска турецкого султана Османа. Двадцатитысячная янычарская конница, возвратившись из молдавских степей, и тут столкнулась со своими противниками, казацкими полками, но уже под началом Сагайдачного и Ходкевича…
Так и не поняли казаки, за что и от чьей коварной руки погиб их атаман Бородавка как раз накануне решающих боев. Подняли ропот, когда уже пересекли Днестр. Снова потребовали от гетмана присылки комиссаров. Но не слова главного комиссара Яна Собеского, не десятитысячная прибавка к плате за службу, а только упорство и воля Сагайдачного, жестоко расправлявшегося с непокорными, сделали казацкое войско решающей силой в Хотинском сражении и в победе над султаном!
Но принесет ли эта победа радость казакам?..