До самого Киева разошлась среди горячей степи серая книжечка: сперва от руки переписывали, потом неизвестные анархисты в Екатеринославе уговорили местную типографию на три тысячи оттисков. Оттиски вышли так себе: большие, и на рыхлой серой бумаге, никакого сравнения с привезенным из Москвы оригиналом, что удобно помещался в нагрудный карман френча и не промокал даже под летними ливнями.
Но слова и картинки неведомого автора Дальгиза даже на серой бумаге выглядели просто и страшно. Как убийственное знание расползлось достаточно широко, так и пошли по всему Приазовью резать помещиков, залпами из темноты сносить гетманскую варту, гранатами в окошко забивать кайзеровцев прямо в отведенных им под казармы пакгаузах или купеческих каменных складах.
От казацких станиц Дона до густой щетки Днепровских плавней, от пресного прибоя Азова до курской лесной окраины поднялось крестьянское восстание. Командующий немецкими силами на Украине фельдмаршал Герман фон Эйхгорн далеко не сразу понял, что столкнулся с организацией. Голодранцы и голодранцы — там бричку перехватили, там конвой обстреляли, там остановили и разграбили эшелон с посылками в любимый фатерлянд. Где-то зарезали старосту, где-то неугодному человечку в окно из обреза пальнули, подожгли хату или повесили на воротах жирного попа — все по канонам разрушительной стихии, о чем, кажется, писал весьма уважаемый славянами der Puschkin. Ходили слухи, что у одного из атаманов при себе томик стихов этого самого Puschkin, с которым крестьянский вождь не расстается даже на военных советах. Ну, дикари, загадочная русская душа, что тут еще сказать?
Когда же немцы допросили нескольких пленных, обработали данные от сотен беженцев из немецких колоний, а также свели в одно данные собственных агентов, лишь тогда у них встали волосы дыбом.
Во-первых, все ревкомы возникали везде по единой схеме. Избирали троих самых авторитетных в округе человек, а к ним везде, всегда, непременно — троих по жребию, хоть бы даже то были сущие голодранцы или бабы, лишь бы местные жители! Ревком получал полную власть на год и немедленно назначал от каждого села в войско тридцать пеших или десять конных. Малое число призывников позволяло брать одних только добровольцев. Новобранцы уходили в какое-то тайное место, для каждой округи свое, где им выдавали оружие, снаряжение «из английских запасов» — а потом начинали чему-то учить. Чему конкретно, не рассказал никто: и времени прошло немного, и у повстанцев, совершенно неожиданно, оказался вполне действущий штаб. А в том штабе даже имелся ответственный за контрразведку. Сама контрразведка, правда, еще находилась в пеленках, слабее даже чекистов. Но тут Герман фон Эйхгорн иллюзиями себя не тешил: на войне все выжившие учатся очень быстро. Не за горами полноценный штаб с боевыми участками, ответственностью за выполнение приказов и прочими необходимыми скучными вещами. Вон, большевики тоже начинали с рыхлой добровольческой Красной Гвардии, а теперь строят обычные для любой цивилизованной нации вооруженные силы. Даже царскими «военспецами» внезапно перестали брезговать. И на Украине произойдет все то же.
А еще, кроме «во-первых», имелось «во-вторых». Тут уже все немцы — в отличие от гогочущих над пленниками «сичовых стрильцив» Скоропадского — покрылись испариной.
Потому что «во-вторых», новобранцам «Революционно-повстанческой армии Украины» выдавали малые пехотные лопатки. Лопатки! А еще хитрую сбрую из нескольких ремней, куда оказалось вполне удобно вешать подсумки, котелок, ту самую лопатку и прочие необходимые солдату на походе вещи.
У солдата дом — лишь то, что на нем. Что повстанцы вообще о таком задумались, что не стали бросать новобранцев сходу в огонь под крики агитаторов и с комиссаром впереди, выдавало подготовку к войне долгой и упорной, к войне правильных маршей и контрмаршей, охватов и фронтов, а не к войне бандитских набегов оболваненных пропагандой недоучек.
И вот за этим уже явно стояли англичане. Хотя бы потому, что русская армия Великой Войны обходилась единственным мешком- «сидором», даже не рюкзаком или солдатским ранцем времен войны турецкой. Москва сейчас никакой ременной сбруи в больших количествах выделывать не смогла бы, даже захотев: там кожу варили и ели, а не на ранцы пускали. Правда, повстанцы могли бы ремни пошить и сами, человечья сбруя не сложнее конской — но для этого их должен был кто-то научить. Ну и кто, кроме многоумных эмиссаров Антанты?
В-третьих, чему немцы теперь совсем не удивились — а своим туповатым «спильникам» из Гетманщины уже и не сказали — лидеры восставших имели концепцию несложного государственного устройства. По странному совпадению, как раз такого игрушечного государства, которое можно провозгласить прямо сейчас и прямо здесь, и которое худо-бедно заработает почти без грамотных чиновников, практически без писаного закона, без парламентского словоблудия, но и без диктаторской единоличной фанаберии.
Понятно, что в долгосрочной перспективе бунташная пародия на государство не выдержит конкуренции. Опереточные ревкомы можно попросту скупить мелким оптом, еще и недорого выйдет. Но ведь это, пойми, потом! А горячее украинское зерно, те самые кожи, мясо, черный юзовский уголь требовались изнемогающей Германии сейчас, сегодня, немедленно!
Агенты и пленные, и те же немецкие колонисты, и украинские помещики, бежавшие от бунта, в один голос пересказывали, что у анархистских агитаторов на самые ходовые вопросы явно заучены вполне толковые ответы. И по вечно больному земельному вопросу, и по финансам с налогами, и по содержанию больниц. Даже по наполнению школьной программы, о чем пламенные революционеры думают исключительно редко, имелись не просто расплывчатые лозунги общего вида, но четкий катехизис. Что, сколько учебных часов, какой нужен результат от ученика — и, самое главное! — почему именно «это» и именно «так», а не «вон то» и не «вот этак».
В-четвертых, аналитики Германского генштаба обратили внимание, что местные анархисты опираются не на «революционную сознательность масс», а на конкретную выгоду каждого шага. Почерк выглядел совершенно не большевистским: комиссары призывали на жертвы ради туманных контуров светлого завтра. Здешние предлагали сделку: сделай то или иное, и выиграешь вполне конкретную безопасность или свободу от налога. Мало того, меры против самых простых возражений тоже оказались приготовлены. Кто-то позаботился предугадать несколько типовых сценариев разговора и заставил — заставил! — анархическую вольницу их отрепетировать.
Словом, все указывало, что действия повстанцев кем-то продуманы заранее, а сегодня направляются из единого центра. Расслабившаяся было немецкая военная машина заработала и скоро установила главного возмутителя спокойствия. Им оказался житель села Гуляй-поле Александровского уезда Екатеринославской губернии, анархист с дореволюционным стажем, верный ученик «Черного князя» der Kropotkin, якобы учитель и офицер Иван Яковлевич Шепель.
А на самом деле — Нестор Иванович Махно.
Махно в ту среду агитировал село Преображенское, что по дороге на Токмак и Мелитополь. Здешнего помещика давно выгнали, земли поделили, а с чем спорили — с арендой земли. Бедняки- «незаможники» вполне соглашались, чтобы вся земля была в собственности Республики, а люди ее арендовали на год или сколько там надо. Так богатые всю землю скупить не смогут. Богатеи- «дуки», опираясь кто на семью, кто на закопанную кубышку, вполне предсказуемо надеялись именно это и провернуть в скором времени, когда сойдет революционный угар и перестанут орать на митингах всякие там голодранцы.
Племянник одного такого богатея, выбрав момент, подошел по сельской площади к самой церкви, к высокому крыльцу. Встал точно напротив оратора, огляделся: верные товарищи окружали его со всех сторон, защищая от любых действий махновской охраны.
Вокруг собралось человек пятьсот, в свитках, широких штанах, в тканях темных и некрашеных домотоканых, простоволосых и в соломенных брылях. Широколицые, загорелые — что мужики, что бабы, что высушенные «в порох» старики. Подросткам велели сидеть по домам, и большая часть, на удивление, послушалась: тут уже не леща по затылку, тут пулю выхватить можно. Сбежали только самые-самые лихие, и сейчас таращились на собрание с толстых веток единственного крепкого тополя, тени от которого едва хватило на четвертушку сельской площади. Еще и день, как на грех, выдался солнечный, жаркий. До пыльного майдана долетало недовольное мычание коров. Пахло сухой землей, пылью, потом конским и человеческим. Стоял негромкий гул переговаривающихся людей. Приехавшие агитаторы сгрудились вокруг одноглавого маленького сельского храма. Их вороных коней у церковной ограды сторожили зевающие от жары хлопцы. На протолкавшегося в первые ряды вроде бы никто не косился с подозрением. Вот на коней вороных, лоснящихся, волос к волосу — у девок такой косы нет ни у которой! — каждый хоть раз да кинул глазом.
Казак укрывал за полой собственный новенький наган — как там что, а оружие Республика разрешила носить каждому, и это все-таки хорошо… Но земля! Земля важнее. Вся земля мужикам, каждому по сто десятин, чтобы никаких помещиков и духу не ближе ста верст! И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью — во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку! И пусть никоторая шпана из города не лезет с продразверсткой! Чтобы из города привозили керосин, вот это дельно. А хлеб отнимать не сметь! Сами не съедим — закопаем в землю.
Так вот подумал казак — хорошо, гладко подумал, как по книге писано. Перекрестился мелко, отвернул полу, вытащил жирно заблестевший под солнцем револьвер, оттянул тугую пружину — да и выстрелил прямо в грудь Махно, прямо в карман френча, прямо в сердце. Выстрелил несколько раз, только после первого же раза легонький агитатор отлетел вглубь церкви, и следующие пули пошли над упавшим куда-то в толпу.
Стрелка потянулись хватать и бить, но друзья по сторонам вытащили ножи, кистени, даже сабля нашлась у кого-то. Люди от сабли подались в стороны, и скоро гордые хлопцы оказались в кольце наставленных оглобель, шашек и маузеров махновской охраны.
Подошел высокий, худощавый, лысый парняга с пудовыми кулаками — Лев Зиньковский. Сын еврея-извозчика, работник металлического завода в Юзовке, за вооруженный грабеж в пользу партии отсидевший на царской каторге восемь лет. С января восемнадцатого в Красной Армии, на Царицынском боевом участке, где проявил себя толковым. За это с июля большевики послали Льва в немецкий тыл, в Северное Приазовье. Тут Лев примкнул к махновцам и как-то весьма быстро выдвинулся в контрразведку.
Сейчас он подошел, грызя травинку, на удивление веселый и спокойный:
— Правильно, хлопцы, — сказал своим. — Живьем брать демонов. Надо всю подноготную выбить: кто надоумил стрелять в батьку.
— Мы сами! — крикнул сжатый в напряжении стрелок. — Наша земля, наша правда!
Из-за спины здоровяка Зиньковского вышел…
Стрелок перекрестился, выронив наган прямо в пыль. Хлопцы его ватаги в голос закричали молитвы.
Не помогло!
Вышел батька Махно — подлинно вернулся с того света! Белый-белый, едва дышащий, при каждом слове хватающийся за грудь, двое охранников практически несли его под руки.
— Нет, — сказал этот призрак. — Не ваша правда.
Сморщился и опять потер грудь.
— Вот же черти, новый френч порвали. Настя меня съест.
Стрелявший повалился на колени, ударил головой в сухую землю:
— Бес попутал! Прости, батько! Бог не попустил смерти твоей! Храм тебя спас! Именем Христа, смилуйся!
— Все расскажешь! — прохрипел тогда Махно. — Вон ему расскажешь, Льву.
Зиньковский кивнул уже вовсе без признаков улыбки. Протолкался доктор:
— Куда вы его потащили! У него наверняка ребро сломано! Не двигаться! Легкое проткнет! Нужна операция! На бричку! В Александровку, в госпиталь!
Тут Махно уже без околичностей положили на первую попавшуюся доску и потащили к возку; люди повернули головы вслед удаляющимся крикам доктора:
— Осторожнее, черти косорукие!
Собравшиеся у церкви люди обходили компанию гордых казаков как обходят прокаженных. Те стояли, словно громом прибитые. Нет, конечно, про Махно говорили всякое. Однажды в самом Екатеринославе взял его кайзеровский патруль, приказали: «Стой! Руки за голову!» Так батька руки-то поднял, ан прямо из воздуха револьвер вынул, бац одному, бац второму, а сам бог в ноги! Думали: сказки, похвальба. Но сейчас-то своими глазами видели: пуля в грудь, френч дымится… Правда, что и не сильна пуля из нагана, не сравнить с обрезом трехлинейки. Толстую шубу наган пробивает не всегда. Так ведь лето! Где там шуба! Френч один, тоненький, хорошего сукна.
Понятно, что после такого убедительного доказательства никто в селе с махновскими замыслами больше не спорил. Шутка ли, бог с того света возвернул! Да не втайне, не ночью в пещере, как Христа — а при всем честном народе! Прямо сказать, честного народа в селе Преображенском набралось немало. И теперь уже все реформы, что земельная, что финансовая, прошли как по маслу, при полном одобрении даже тех, кто утром желал гостям-бузотерам смерти.
Очень скоро история неудавшегося покушения из уст в уста разлетелась по всей Украине, и даже перешла через Днепр на правый, «ляшский» берег. В истории той от правды сохранились разве только место действия да имя потерпевшего. Например, на ярмарке в Ровно пели, что пуля отразилась от стальной груди батьки Махно (сам он, конечно, имел росту полную сажень) и поразила злокозненного убийцу — «казака Остапа» — точно в нательный крест. А после выстрела из церкви вылетели на огненных крылах архангелы и всех присутствующих низвергли в адскую пасть, раззявившуюся прямо посреди сельского майдана. Иные возражали: не сбросили в адскую пасть, а обратили в девять вороных коней, обреченных возить Махно, продавшего душу Сатане, аж до самого Страшного Суда.
Вторым следствием неудачного убийства, осознанным намного позже как целью, так и организаторами, вышла полная невозможность завербовать на следующую попытку даже вокзального побродяжку. Смерть еще полбеды, но связаться с казацким колдуном — «характерником»? У такого черти под седлом ходят, на том свете душе покоя не даст!
И сколько потом хлопцы ни оправдывались, сколько ни божились, что-де косяк вороных они собрали безо всякого злого умысла, просто ради красоты — вотще. Люди в каждом селе жадно разглядывали жеребцов махновской охраны, находя в лошадиных печальных глазах несомненные приметы злополучных друзей «казака Остапа».
На самом деле спутников стрелка всего лишь отволокли в махновскую контрразведку. Лев Зиньковский, про которого в этой истории Толстой еще не написал: «Я Лева Задов, со мной шутить не надо. Я вас буду пытать, вы не будете мне врать», снял со всех показания, поразмыслил над записями. Выслал несколько новых групп разведчиков — бабы с пацанами на подводах, их никому в голову не приходит задерживать — и в прикрытие группу «инициативного» отряда, опытных бойцов с наилучшим доступным оружием. Распорядился проследить за родителями стрелка и дружков его. Велел молодому старательному секретарю переписать протоколы набело шифром и закрыть в стальной ящик. Правда, Лев еще не знал, что приказывает это сделать чекисту из Мариупольского ревкома, пятнадцатилетнему Марку Спектору, будущей легенде разведки.
Только вечером Лев набрался смелости все же зайти в госпиталь. С первого дня восстания Нестор велел учителей и докторов привечать всячески, тяжелое царское золото на сельские лазареты и амбулатории выдавал без малейшей жадности. За обиду доктора-еврея даже успел собственноручно пристрелить какого-то неумного антисемита. Нынче предусмотрительность оправдалась, и лежал батька не под кустом на подводе, а во вполне чистой палате, хоть и не одиночной. Но не коммунисту анархического толка требовать себе привилегий. Тем более, что как позволит рана, все равно придется из-за конспирации переехать.
Время Зиньковский выбрал удачно: поспав после перевязки, напившись горячего бульона, Нестор уже не выглядел упырем и не заикался на каждом слове. Сейчас он тихо разговаривал с женой. Настя ругала его за глупую браваду — вполголоса, чтобы не будить раненых на трех соседних койках — так что визиту соратника Махно только порадовался:
— Ну, полно, золото мое. Все обошлось, видишь. А теперь ступай, сына корми. Ко мне Лева с делами. Жизнь-то продолжается.
Женщина слабо улыбнулась, вежливо и коротко поклонилась Зиньковскому, вышла.
Лев занял нагретую табуретку:
— Немцы, батько. Но по-умному. Нашли заможного селянина. Рассказали, что республика землю отберет насовсем, и комиссара поставит, хуже, чем у большевиков. Дальше тот уже сам додумал. Не дослышал, так добрехал.
— Вот, — покривился Махно, — начинается. Взялись по-настоящему.
— Нестор Иванович, — неожиданно серьезно сказал Зиньковский, — ты хотя бы мне скажи, как ты уцелел. Я-то знаю, что наган любую толстую книгу пробивает. Уж с пятнадцати шагов как пить дать. Не мог тебя спасти твой любимый Пушкин.
Нестор хмыкнул, вытащил из висящего на спинке кровати френча, из того же кармана, уже наспех заштопанного, плоское металлическое зеркальце:
— Подарок… Товарища одного из Москвы. Надо же, и пригодилось.
Зиньковский осторожно взял прямоугольное зеркальце. Повертел в руке. Против ожидания, оно не оказалось металлически-холодным. На ощупь, скорее, как эбонитовая трубка полевого телефона.
— А след от пули где?
— А нету. Слишком твердый металл. Пуля же мягкая, свинцовая. Расплескалась, френч изорвала.
— Не врешь, Нестор?
— Перевязку снимут, сам поглядишь. Синячище аккурат по размеру, тютелька в тютельку. Книжка под ним была, в том же кармане. Правда твоя, что бумагу пуля пробьет, но тут не одна бумага была. С такой вот покрышкой сам видишь, чего вышло.
— А чего вышло?
— Доктор говорит, в ребре трещина. Ну, поберегусь покамест. В штабе посижу, Настя довольна будет. Могло и хуже выйти, сам понимаешь.
— Нестор, а правда в это зеркальце можно видеть, что за сто верст от нас делается?
Нестор принял зеркальце и убрал в карман френча. Нахмурился:
— Лев. Ты вот найди, кто такое говорит. И выпытай доподлинно, ему ли кто подсказал, или он сам видел.
— Убрать?
— Сперва мне доложи. Может, мы через говоруна кому что подскажем.
Лев пожал могучими плечами, не придумав, что еще добавить. Вздохнул:
— Кто бы мог подумать, что тебя спасет книжка Пушкина.
— Пушкин учит нас, что в России… Да и на Украине, как выяснилось, — Махно подмигнул, — культурный человек прежде всего должен уметь стрелять. Умелый стрелок бы в голову целил, а так повезло нам, Лева.
— Ты поэтому в школах требуешь военную подготовку?
— И поэтому тоже.
Снаружи застучали копыта, потом резанул голос посыльного:
— К Зиньковскому, с донесением!
Лев кивнул раненому и вышел, чтобы не принимать гонца в госпитале. Гонец, обычный сельский подросток, босой, прибывший на неоседланном коне с веревочной уздечкой, тем не менее попытался козырнуть, и начальник контрразведки оборвал его:
— Без чинов! Что там? Только не ори, тут госпиталь, раненым покой надо.
— Йе-есть! — шепотом «отрубил» пацан. — Товарищ Зиньковский, пятая группа доносит, шо над Юзовкой в сторону Мариуполя летят аж три этих… Как их… Дирижбабеля, вот!
— Сам ты дирижбабель! — не удержал смешок грозный Лев Зиньковский. — Все бы вам бабы. Цеппелины это, если не соврали и не перепутали ничего.
Подросток пошевелил губами:
— Цеппелины… Цеппелины… Ага. Товарищ Зиньковский!
— Ну?
— А если в школе учиться, потом правда на машиниста цеппелина выучиться можно? Нам учитель говорил, что ему профессор сказал в городе, что можно.
Лев развел могучие ручищи:
— Уж если сам профессор говорил, так наверняка можно. Меня что спрашивать, я всего только и знаю, что цеппелин сложная штука.
Цеппелин сложная штука. Пожалуй, на сегодняшний день самая сложная машина, выдуманная людьми. Даже громадные линкоры попроще — те все же по воде ходят. А цеппелин держится на воздухе — вот как? Воздух же не твердый!
Величиной новейшие немецкие воздушные корабли уже сравнялись с кораблями морскими, да не с чумазыми угольщиками, а с «Олимпиком», удачливым sistership того самого «Титаника».
Снаружи цеппелин выглядит вытянутой каплей. Округлая широкая голова переходит в постепенно сужающееся туловище, а затем в острый хвост — чисто тебе кит из учебника биологии. Разве только хвост у кита плоский, а у дирижабля крестом. Ну и брюхо кита гладенькое, а у дирижабля снизу выступает главная гондола, где капитан и рулевые: по высоте и по направлению. С боков топорщатся темные капельки — шесть моторных гондол на почти незаметных стальных распорках. Наконец, ближе к хвосту, вторая гондола с мотористами и седьмым двигателем.
Обычно в гондолах пассажиров не бывает, но сегодня случай особый. В «семидесятый» цеппелин погрузили Великих Князей из Алапаево. Вторая машина, «L-72», приняла Николая Романова, его камердинера полковника Труппа, лейб-медика доктора Боткина, уцелевших офицеров-заговорщиков и повара Харитонова. А флагманский «L-71» под командой самого Петера Штрассера принял наиболее деликатную часть: Александру с горничной Дарьей, дочками и малолетним Алексеем, которому снова стало хуже. Пожалуй, в иных обстоятельствах и у царицы Аликс отнялись бы ноги, но тут сделалось не до шуток. Хорошо еще, что у начальника отряда, матроса-анархиста Корабельщика, сыскался неведомого происхождения порошок, от которого мальчику делалось очевидно легче.
Немцы из экипажей говорили, что сам Корабельщик не матрос и не анархист. И совсем даже не человек, а пришелец то ли с Марса, то ли откуда подальше, чуть ли не вовсе из преисподней. Дескать, об этом уже знает вся Москва, где Корабельщик возник в синей вспышке прямо на совещании Совнаркома. И послан Корабельщик заоблачным ревкомом извести на Земле всех честных людей, отдав ее во власть голодранцам и митинговым паяцам.
Слово свое, однако, пришелец держал. Дирижабли без обмана держали курс на Ливадию, как доложил корректный немец, очень смешной в кожаном полетном реглане и дамской меховой муфте для мерзнущих на высоте рук. С офицерами кайзера семья Романова общалась свободно. Все-таки царица выросла именно в Германии, да и культурному человеку приличествовало знать европейские языки. Погода стояла великолепная, дирижабли шли на высоте в четверть версты, и внизу расстилалась панорама приазовских степей — желтых и серых, там и сям прорезанных зелеными узорами оврагов, на дне которых текли закрытые листвой реки.
Седьмой мотор «L-71» не пускали, не было необходимости. Седоусый немец-моторист развернул на кожухе двигателя landkart и показывал средним дочерям с Алексеем, над какими городами они сейчас пролетают. В гондоле стояла приятная тишина, позволяющая старшим женщинам беседовать, не повышая голоса.
— …Но, mama, — с французским ударением на последний слог сказала Татьяна Николаевна, — все же я настаиваю на этом разговоре. Вообразите: вот мы в Ливадии. Что же далее? Чьими игрушками мы сделаемся там? Сколько же можно ждать неизвестно чего?
— Ах, да я уже не знаю, что вам сказать. Вы уже взрослая. Поступайте, как знаете!
И бывшая императрица громадной империи с тяжелым вздохом проводила глазами старшую дочь, решительно вставшую на нижнюю ступеньку стремянки.
Татьяна, закусив губу, взобралась по стремянке к потолку гондолы. Собралась с духом, выставила голову на воздух. Ничего страшного с ней не произошло. Тогда девушка снова заработала руками и ногами, поднявшись из подвешенной кабинки в самое брюхо громадного цеппелина.
Изнутри дирижаль оказался похож на кринолин, широченную парадную юбку бального платья. Такие же обручи, обтянутые тканью. Каждый обруч представлял собой решетчатую квадратную трубу, вблизи широкую, но по сравнению с диаметром дирижабля буквально нитяной толщины. Из таких решетчатых квадратных труб — немцы называли это «der Farm» — собирался каркас небесного кита, разделенный изнутри сплошными дисками на одиннадцать отсеков. Припомнив любезные пояснения герра Штрассера, Татьяна сообразила, что сейчас она в девятом. Решетчатые Farm уходили высоко-высоко наверх, замыкаясь в громадные кольцевые ребра. Иные Farm соединяли все это вдоль корабля в единое целое, das Fachwerk. Самая нижняя продольная Farm называлась «нижний коридор» и сделали ее нарочно такой высоты, чтобы внутри свободно проходил человек.
По нижнему коридору Татьяна прошла до диафрагмы восьмого отсека, чувствуя себя Ионой во чреве китовом. На металлических балках там и сям слабо мерцали надписи, сделанные фосфорической краской. Над головой мерно колыхались громадные шары из ткани «бодрюш», сиречь верхней кожи бычьих и овечьих кишок, прокленных изнутри бумажной материей. Помнится, немец что-то говорил о начатых испытаниях прорезиненой ткани, и тот самый Корабельщик вмешивался в разговор с очевидным знанием дела. Сердце дирижабля — именно вот эти шары с газом. Обтянутые сеткой прочных канатов, они передают подъемное усилие вот на эту самую нижнюю Ferme, на металлический хребет всей громадной машины, в рукотворность которой сложно поверить. А наружная обшивка «аэродинамической» формы — чтобы уберечь газовые баллоны от непогоды, солнечного жара и порывов шквала… Татьяна поежилась. Нижний коридор сквозной, просматривается до самого носа. И безо всякого шквала коридор изгибался! Плавно, едва заметно, но несомненно. И это еще герр Штрассер говорил, что цеппелины «жесткой» схемы. Каким же надо быть храбрецом, чтобы летать на «полужестких» Шютте-Ланцах или вовсе на «мягких» Парсевалях!
Татьяна спохватилась, что закусывать губу неприлично воспитанной дворянке, но удержаться, признаться, было весьма сложно. По зыбкому коридору, поминутно вздрагивая от его плавного качания, девушка прошла до середины восьмого отсека. При погрузке кто-то из мужчин — кажется, тот студент из монархистов-заговорщиков — спросил, где же тут бомбы? Прежде немца с пояснением успел Корабельщик. «Вот, ” — сказал он, постучав каблуком по настилу, — «прямо под нами створки бомболюка. Отсюда мы вас над Ливадией и высадим. Будете хорошо себя вести, так даже с парашютами.»
Мужчины покосились друг на друга и скривились. Очевидно, шутка была непристойная, и потому ее не развивали дальше. Татьяна просто ничего не поняла, а вспомнила шутку лишь потому, что дошла как раз до этого самого места. Слева и справа показались железные клещи, словно бы оковы для пленных великанов. Потянулись провода и трубы, фосфорецирующие немецкие надписи «Bombegruppen 1», и так далее, до нумера 12.
А вот и нужное, шестой отсек. Сверху опускалась еще одна стремянка. Узкая, длиннющая — герр Штрассер говорил, что диаметр цеппелина более пятидесяти метров. Татьяна еще раз вздохнула. Нет уж, решила спрашивать — надо идти до конца. Закусив губу, девушка полезла вверх, следуя ввинтившейся между газовых пузырей стремянке. Слева и справа тянулись решетчатые металлические ребра небесного кита. Дышали громадные баллоны, волновались в сетках. Запах талька и умягчающей кожу мази окутывал запыхавшуюся девушку при каждом колыхании баллонов. Звон далеких моторов передавался сюда чуть заметной дрожью, а здешние звуки представляли собой словно бы жизнь механического сада. Что-то негромко щелкало, что-то сопело, скрипело, шумно прогоняло воздух, с гудением протягивало в стальных трубах натянутые струнами рулевые тросы. Сплетение балок и Ferme ничем не напоминало мистические готические замки из романов, но сердце билось тревожно, как у героя, пробирающегося меж таинственных надгробий. Успокаивая себя словами немца, что-де водород человеку сам по себе не опасен, Татьяна одолела несколько десятков ступеней и приостановилась отдохнуть.
Впрочем, если Корабельщика не окажется на его излюбленном верхнем гнезде стрелка, сама по себе прогулка выйдет на зависть этим задавакам-сестрам.
А вот если окажется…
Задумавшись, что сказать и что спрашивать, девушка сама не заметила, как одолела всю длиннющую лестницу и оказалась перед откинутым верхним люком. Высунувшись по пояс, остолбенела от небывалого чувства, разом позабыв и злодея-Корабельщика, и вежливых сухарей-немцев, и вредин-сестер, и даже злоключения последних лет.
Небо!
Здесь небо не кончалось. Удавка горизонта ничем ему повредить не могла.
Никак.
Встречный поток упруго давил на лицо, вежливо и непреклонно сминая, сдувая все лишние мысли, страхи, сомнения. Серо-серебристая обшивка цеппелина понижалась от люка на все стороны равномерно. В сторону креста хвостового оперения уходил стальной леер, под ярким солнцем графитово-черный.
Все.
Больше ничего.
Ничего совсем: ни линии горизонта, ни щетки леса, ни зубчатой прорези крыш, ни новомодных телеграфных проводов, «нервов прогресса», через что видят небо те, земные людишки…
Татьяна поняла, отчего все немцы в экипаже смотрели несколько свысока. Они-то как раз имели право. С высоты все иное!
Небо!
Синее-синее, потом жестко-голубое, и только на юге, впереди и слева по ходу цеппелина, небо превращается в белым-белую воронку, фонтан сплошного света; это-то божье око именуется Солнцем. И не существует ничего вовсе, лишь пронзительный бескрайний океан, да в нем покатый остров небесного кита, да из его спины торчит осью мира, пупом Вселенной — она сама, Татьяна Николаевна Романова… Титул Великой Княжны вдруг сделался мелок перед чудом божьего мира; и Татьяна с ужасом поняла: если бы кто пять лет назад предсказал, что все так и будет, что падет корона, что расточится держава, что спать им на холодном полу Ипатьевского дома, всякую минуту ожидая грубого насилия от грязных стражников, что лететь им в Ливадию, может статься, на будущие муки и казнь от русских якобинцев — но за все это такой миг один…
Есть только миг между прошлым и будущим.
Именно он называется — жизнь!
Сколько так она простояла, Татьяна не заметила. Должно быть, недолго: не успела ни замерзнуть, ни устать от напряжения ног. Выбралась на обшивку, крепко взялась за леер и уверенно, словно каждый день так вот ходила по небу, подошла к месту хвостового стрелка.
Теперь она понимала, почему Корабельщик предпочитает общество неба и белого, беспощадного солнечного пламени обществу людей. Но теперь она Корабельщика и не боялась вовсе: она тоже видела, что у неба на самом деле краев нет; она тоже вступила в орден воздухоплавателей.
— Здравствуйте, товарищ Корабельщик.
Товарищ Корабельщик вежливо подал руку, помог сойти на жесткую скамью, слева от холодного пулемета.
— Могу я задать вам несколько вопросов?
— Сколько угодно. Правда, не на все я могу ответить.
— Вы здесь наблюдаете?
— Здесь тихо.
Татьяна молча кивнула, полностью согласившись: ветер на носу, а тут сияющая тишина березового леса. Вопросы, не дававшие покоя на бесконечной лестнице, здесь, под неудержимым Солнцем, казались мелкими, но Татьяна все же сказала:
— Прежде всего я должна поблагодарить вас за спасение наших жизней. Офицеры сказали, что телеграмма о нашей казни уже пришла в город. Каковы бы ни были ваши мотивы, примите благодарность от лица моего и моей семьи. Я уверена, что papa вознаградил бы вас, несмотря на то, что вы большевик, если бы имел средства. Чины же наши вам, наверное, не нужны?
Теперь уже молчаливым кивком согласился Корабельщик.
— Простите меня, если мои вопросы покажутся вам излишне грубыми либо неуместными. Поймите мое беспокойстве о mama и семье в Ливадии.
— Спрашивайте, — Корабельщик все так же смотрел перед собой. — Обидеть можно любого. И меня тоже, просто надо знать, как. А вы вряд ли знаете.
— Так почему вы помогли большевикам? Я более, чем уверена, что вы могли бы спасти монархию, если бы захотели.
Корабельщик, видимо, ждал иного вопроса, потому что шевельнул бровями удивленно.
— Паровоз, Татьяна Николаевна, руками не свернешь. Можно только стрелку перевести, но и то — если есть куда. Если кто-то заранее, потом и горбом, рельсы проложил. Иначе сход с рельсов, кувыркание по телам и в конце взрыв котла. Понятна вам аналогия?
— Благодарю. У меня вполне достаточное образование для понимания аналогий. Но скажите тогда… Можно ли было совсем без революции? Без социалистов? Допустим, я этого не знаю, и вот papa со всеми советниками не придумали. А если бы вы знали способ?
Корабельщик подумал совсем немного и ответил:
— Почему же, можно. Решили бы вовремя земельный вопрос, хотя бы самым грубым способом. Просто в лоб раздав мужикам землю. Без кабалы выкупных платежей, растянутой на полвека. Мужики бы царскую семью на руках носили… Лет пять. Ладно, пускай лет сорок. Потом бы все равно разбогатели, сыновей повыучили. Захотели бы парламента, и снова бы на баррикады вышли. Но — полвека спокойного времени.
— Выходит, и это не панацея совсем. Я читала, в Америке ни царей, ни феодалов, Юг и Север ведь не королевства, части одной и той же республики. С одной стороны якобинцы и с другой те же якобинцы, только с неграми. А между ними случилась кровавая гражданская война.
— Именно. Давно уже думаю: отчего в истории Земли никто такого простого способа даже не попробовал. Английская революция, французская опять же революция. Итальянская, германская, венгерский бунт. Даже в застегнутой на все пуговицы Японии и то была война Босин…
— Ах, — вздохнула девушка, — Япония… Там papa какой-то городовой саблей ударил. Больше я про них ничего не знаю. Что же, благодарю вас. Ваши ответы весьма поучительны, хоть и неприятны. Вас послушать, мы повинны в том, что заранее путь не проложили. Как вы говорите, потом и горбом. И вы считаете, у вас получится лучше?
— Как получится, не знаю. Но попробовать обязан.
— Почему непременно обязаны? Отчего вам не отойти в сторону от… Скажу прямо, клоаки? Вы же видели, какие люди на той, красной стороне. Некультурная чернь. Они ваши реформы не примут. Еще, чего доброго, вас же за это гильотинируют.
Корабельщик не ответил; белое Солнце промолчало неодобрительно. Татьяна не сдалась:
— Вы вспоминали историю, следовательно, знаете, что и английская и французская революции окончились реставрацией все той же монаршьей власти. Что заставляет вас марать руки в politik? Я случайно слышала ваш спор с герром Штрассером там, внизу, когда нас поднимали в кабины. Оказывается, вы неплохо понимаете во всех этих новых изобретениях. И в радио, и в аэропланах, и в цеппелинах. Вы могли бы облагодетельствовать человечество в облике инженера, а не во фраке парламентария.
Корабельщик усмехнулся с очевидным сарказмом, но Татьяна не остановилась:
— Вот вы говорите, проложить путь «потом и горбом». А если техникой? С помощью радио? Аэропланы, это же чудо света! Наконец, орудие нашего спасения, этот самый цеппелин!
Цеппелин! Конечно же, цеппелин!
Вот барышня: о, цеппелины! Ах, радио! О, аэропланы!
Эх, как свищет в голове ветер! Аж завидно.
У меня-то в голове счетчик.
Гражданская война. Это вот прямо сейчас вокруг нас. Вон, внизу облака. А то не облака, то дымит подожженый Большой Токмак. Махновская конница наскакала на залетных гетманцев, застала их за мародерством и теперь безжалостно рубит в капусту. Гетманцы орут и отмахиваются винтовками: сабель пехоте не положено. Сверху не видно, но у меня-то связь с Махно через планшет. Он мне видеоряд с места событий, а я ему воздушную разведку… Итак, Гражданская. Десять с половиной миллионов человек погибло, и почти два миллиона уехало. А сколько искалеченных, а сколько на всю жизнь запомнивших, как ребенка при нем головой об угол и в брызги? Таких никто не считает. Чего их в потери заносить: они-то живые. Что вместо сердца уже гнилой осиновый корч с опятами, кого когда волновало?
Так, значит, пишем: Гражданская война, потери тринадцать миллионов. Это полностью население, к примеру, Швеции двадцать первого века.
А потом в двадцать первом году голод в Поволжье. Пять миллионов со стола, эти фишки битые.
А еще через десять лет Голодомор. Политиканы орут, что там и десять миллионов, и пять миллионов. Только грамотные демографы из INED насчитали два миллиона человек. Всего-то. Фигня какая. Подумаешь, два миллиона трупов. И помнят люди лишь тех, кто в Голодомор своих детей съел и за то расстрелян. Кто чужих съел, тех не помнят. Чего их помнить, это же не потери.
Они же — выжили.
Цена? Цена — это буржуазный пережиток. Сказал же Окуджава, поэт умный и тонкий, словами не раскидывающийся: «Мы за ценой не постоим».
Так вот, цена: тринадцать плюс пять плюс два. Ровно двадцать миллионов.
Это сорок миллионов нерожденных детей в первом поколении, и уже восемьдесят во втором, и в третьем сто шестьдесят. У кого есть суперкомпьютер, попробуйте расчет проверить. Вдруг у меня от ярости руки дрогнули, вдруг я не там запятую влепил.
А ведь это еще за пять лет перед недоброй памяти «тридцать седьмым» годом. Да и что там «тридцать седьмой», пятьсот тысяч пуль в полмиллиона затылков, ерунда какая. Население моего города полностью, если что. Ну так, «Россия людьми богата», еще царевна Катька говаривала, переползая из постели одного хахаля в постель другого.
А ведь там, кроме расстреляных, полстраны через лагеря прошло. Кто сидел, кто сторожил, кто передачи возил, кто в ожидании трясся; кто, высунув язык, писал на соседушку донос квартиры ради…
И потом опа, внезапно! Уголовная романтика, сам Высоцкий поет. По городам вечером от гопоты не пройти. Восточнее Урала: «Не сидел — не мужик». В школах «арестантский уклад един»… Вот в самом деле, ну откуда?
Так что, вместо чтобы сейчас настоящую великую княжну на пулемете раскладывать, я думаю: что у Маришина в «Звоночке» спереть, а что подсмотреть у Колганова в «Жерновах истории». А «Остров Крым» я уже у Аксенова попятил, сейчас вот лечу воплощать в жизнь. Мне не до красивых решений, не до изящных. Это будет пошло.
Но это будет.
Потому что в конце заплыва нас ждет Вторая Мировая Война.
Двадцать миллионов.
Оценочно. Точной цифры нет, хотя скоро сто лет с той войны. И разрушенная страна. И безногие, безрукие «самовары» на Соловках. И штурман 661 АПНБ — авиполка ночных бомбардировщиков, Рапопорт, ответивший как-то журналисту:
“В феврале 1942 года возвращаемся из немецкого тыла с бомбежки, смотрю на землю и не могу ничего понять. Час тому назад летели над заснеженным полем, а сейчас это поле все черное. Потом рассказали, что бригада морской пехоты в полном составе полегла, а сплошное черное пятно — да это они в бушлатах в атаку!”
Я знаю, кто там лежит. Фамилий не знаю, лиц не знаю. А кто лежит — знаю доподлинно. Лежит изобретатель межзвездного двигателя, умнее Цандера, Глушкова и Челомея, вместе взятых. В следующем ряду премьер-министр, лучше Косыгина и Струмилина. А на нем сверху генсек нормальный, взамен Горбачева. И учитель гениальный, круче Макаренко в сто раз, так и не выведший пацанов из банд в космос, а девчонок из борделей в жизнь. А через три тела врач, так и не открывший лекарство от рака. Да и просто работящие непьющие мужики там лежат во множестве. Тоже, оказывается, дефицит в двадцать первом веке. Вот с чего бы, а?
Лежат, кого Советскому Союзу в девяносто первом году не хватило.
И подснежники растут у старшины на голове.
Ну ладно, скажет здесь наблюдатель, сохранивший здравый рассудок, не купившийся на мои неуклюжие попытки вышибить слезу. Ладно. Люди там. Кошки. А почему непременно СССР? Отчего не Российская Империя 2.0 с фантами и гимназисточками? Отчего не Великая Укрия? Ведь я-то могу море и взаправду выкопать, боеголовок хватит.
Я — линкор Тумана «Советский Союз». Отстаивая страну, я, помимо прочего, спасаю собственную жизнь. Кто думает, что имя корабля ничего не весит и ни к чему не обязывает, «Приключения капитана Врунгеля» еще раз перечитайте. Как вы яхту назовете, так вам в лоб и прилетит. Легкая книга, радостная. Не те циферки, что у меня в голове горячим снегом, багровой метелью.
До второй мировой — двадцать миллионов.
Вторая мировая — двадцать миллионов.
Сорок миллионов — это сколько в процентах от страны, в который вы сейчас эти строки читаете?
После Второй Мировой уже так, по мелочи. Ну там убили приусадебное хозяйство, ну там раздавили артели-кооперацию, ну там засуха… Голодный бунт в Новочерскасске, Верхне-Исетский радиоактивный след. Разве ж это потери? И миллиона не набирается. А сколько народу с голодухи рахитами выросло, сколько из-за вечной нищеты, от бездомности, отказалось третьего ребенка рожать, сколько народу навсегда, навек, в подкорку себе и детям вбило животную ненависть к московской власти… Кто же их считал?
А потом, внезапно — даешь перестройку! Даешь демократию! Нафиг ваших коммунистов, Бориска наш президент, Кравчучело ваш президент, Назарбаев тот вообще хитрый азиат: не ваш и не наш президент. Развод и девичья фамилия!
В самом деле, вот чего они, а?
Я могу понять, что местные всего этого не знают. Вон как девочка на левом кресле раскраснелась. Радио! Цеппелины! Аэропланы!
Ей-то местные умники совершенно точно рассказали: Великая Война была последней — а не Первой. И многочисленные ораторы в Лиге Наций и других подобных заповедниках болтунов на самом деле решают судьбы народов. А уж если кто подписал антивоенный протест — все, с войнами покончено!
В самом деле, вот сейчас как запилим сто тыщ аэропланов с командирской башенкой, так сразу и счастье всем.
Никто не уйдет!
Оно и правда: от аэроплана еще ни один пешеход не убегал.
Так это лепечет бывшая великая княжна, оранжерейный цветочек, выкормыш императорского двора. Ей простительна некоторая наивность в вопросах изготовления колбасы.
Но почему мои бывшие современники считают, что я должен смириться без единой попытки что-нибудь сделать?
Ладно, в прошлой жизни у меня сил и смелости не хватало. Но здесь-то канонiчое скрепное попадание, здесь-то чего бояться?
Или…
Или все именно того и боятся, что сработает?
— … Работает, — Корабельщик сдавил бока черного зеркальца пальцами, и Татьяна увидела на черном стекле зеленые буквы, услышала собственный голос и всю их недолгую беседу.
— Что это? Фонограф? Такой маленький?
— Возьмите, пригодится отвести обвинения в компрометации. Там, куда мы уже скоро прилетим, незамужним дворянкам непристойно долго разговаривать наедине с малознакомыми мужчинами.
— Неужели вы полагаете, что я не знала этого, когда добиралась к вам?
— Полагаю, что знали. Но запись разговора все равно возьмите. Успокоите мать, если уж больше ни для чего не пригодится.
— Благодарю. Игрушка полезная. Но где же сам разговор?
— То есть?
— Мы скоро будем в Ливадии, верно?
— По расчетам, часов через шесть-семь.
— Я хотела бы просить совета. Что мне делать в Ливадии? Кем быть?
— Уточните.
— Быть просто Татьяной Романовой мне никто не позволит. Как и papa с mama никто не позволит оставаться просто гражданами. Я хочу заранее принять какую-то линию поведения.
— А почему вы спрашиваете об этом именно меня?
Татьяна огляделась. Вокруг все так же не существовало ничего, кроме бескрайней синей тишины, и не жило ничего, кроме серебристого небесного кита под ногами. Чуть заметно, на пределе чувств, дрожала жесткая скамья: это невидимые отсюда моторы немецкой выделки неутомимо вращали лакированные лопасти, окованные по краю der Duraluminium. Сырой Петербург и кошмарный Ипатьевский дом остались плоскими картинками в памяти, забылся даже недавний путь по раскачивающейся лестнице, куда-то пропал ветер. Единственная весомая и зримая вещь — угловатый разлапистый пулемет между собеседниками; да на бескозырке Корабельщика горели золотые буквы, сливаясь под неумолимым солнцем в сплошное пятно, вспыхивая то ярче, то слабее, когда матрос чуть наклонял голову.
Татьяна закусила губу. Выдохнула:
— Там… В доме… В Екатеринбурге… Мы каждый день ожидали неизвестно чего. Родители читали нам жития святых, Писание. А я не хочу к богу. Не сейчас! Я твердо решила: больше я не буду ничего ждать. Не буду ничьей. Лучше я сама кого-нибудь застрелю. Или взорву!
Корабельщик не засмеялся, даже не хмыкнул, так что девушка продолжила:
— Там, в Ливадии, мне придется быть… Кем-то. Знаменем, символом, образом. Оставаться просто Татьяной Романовой мне никто не позволит. Как и моим родителям, и сестрам, и дядьям. А если ваша революция победила — значит, совета спрашивать надо именно у вас. Только победителю известно будущее проигравших.
Корабельщик подскочил на скамье, ухватившись за провернувшийся пулемет, и Татьяна поспешила объяснить:
— Нет, я вовсе не считаю вас предсказателем-шарлатаном. Я хочу сказать, что сейчас ваши планы удачно исполняются. Если вы хотя бы немного поясните ваши расчеты, нашей семье будет намного проще выбирать путь.
Вот сейчас Корабельщик задумался всерьез. Поправил пулемет и чем-то закрепил его со своей стороны. Поглядел в небо, и солнце опять вспыхнуло ярчайшим золотом на буквах бескозырки, на больших круглых пуговках, два ряда по кителю. Корабельщику подчинялись целых три новейших дирижабля и сам великий герр Штрассер. Следовательно, матрос имел у большевиков немалый вес. Однако же ни на рукавах, ни поперек груди не вспыхнуло под солнцем ни единой золотой нашивки, завитка, звезды, аксельбанта или иного признака высокого звания. Форменный китель, аккуратный флотский воротник с белыми полосками, в разрезе воротника полосатая матросская фуфайка, на плечах чистые погоны. Ни ремней, ни маузера, ни красного банта. Полно, большевик ли он вообще?
— Советовать вам сложно, я совершенно не знаю текущей обстановки. Не говоря уже о том, что революции пока еще далеко до победы. Готов спорить, что зимой Мамонтов пойдет на Москву, и даже авторитет всей вашей семьи не удержит Белое Движение от попытки реванша. Но это завтра. А сегодня, хм…
Корабельщик пошевелил в воздухе пальцами правой руки с подозрительно ровно подстриженными ногтями. Поглядел в небо:
— Кто там сегодня в Крыму? Ага… Кутепов, Слащев, Деникин… Или Антон Иванович пока что на Дону? Или нет, на Дону же у казаков Краснов, он все с кайзером пытается договориться… Деникин в Одессе. Вот, Врангель еще. Но все они генералы.
— А что плохого в генералах?
— Я говорил в Совнаркоме, повторю и вам. В седле можно завоевать империю, управлять же империей из седла нельзя. Война только инструмент, средство, вещь подчиненная. Главное — построить мир. Такой мир, откуда люди не побегут.
— И как вы полагаете это сделать?
— У меня нет четкого плана, расписанного подетально. Мир меняется каждую секунду, план пришлось бы слишком часто переписывать. У меня есть общая цель, вы только что ее слышали.
— Мир, откуда люди не побегут?
— Именно.
Татьяна решила зайти с другой стороны:
— Хорошо. А что в Ливадии сделаете вы, лично вы?
— Отдам начальнику гарнизона письмо из ВЦИК, с приглашением на переговоры и обмен посольствами.
— Откуда письмо?
— Из всероссийского центрального исполнительного комитета.
— Ваше правительство называется весьма э… Экстравагантно. Но простите мою невежливость… Что потом?
— Потом я отправлюсь в Севастополь… Впрочем, строить планы до прибытия в порт считается у моряков плохой приметой.
— Не нужны мне ваши планы. Достаточно сведений о намерениях. Или это секрет?
Корабельщик прищурился на Солнце. Зевнул.
— Никакого секрета. Подниму якоря, дам полный ход и через известное время окажусь на траверзе Скарборо.
— В Англии?
— Да. Пора мне выполнить обещание, данное Совнаркому. От Скарборо, наверное, двинусь вдоль побережья на юг, останавливаясь в Гримсби, Лоустофте, Ипсвиче… Чтобы к моему прибытию в Лондон плов дошел до кондиции.
Из последней фразы девушка поняла одно название города. И спросила уже чисто машинально:
— А в Лондон вам зачем?
Корабельщик улыбнулся чуточку печально, а ехидно прямо донельзя:
— Надо перекинуться парой слов с Черчиллем.
— Именно с Черчиллем?
— Он сказал, что Ллойд-Джордж тоже подойдет, но Черчилль все-таки лучше. Первый лорд Адмиралтейства лучше поймет моряка.
— На нашем острове любой уличный мальчишка поймет моряка… — Черчилль повернулся:
— Эдди, сводка?
Секретарь не подвел. Черчилль быстро перелистал набранную крупными буквами подшивку:
— Итак, он появился в начале августа под Скарборо. Бомбардировал город, правда, дал два часа на эвакуацию. Странно, зачем бы ему это понадобилось. На отходе как-то проскользнул мимо Битти. Туман? Ну да, у нас бывает… Затем все то же самое во всех сколько-нибудь крупных портах Восточного Побережья. И ни разу эскадры перехвата его даже не видели? Эдди, но как он выполз из Ипсвича? Там же через устье можно перебросить мяч для гольфа!
— Сэр, информация проверена и перепроверена. Моряки клянутся всеми святыми, что все именно так. Они проверили курсы, нанесли на карты каждую минуту поиска. Кстати, в процессе поймали несколько U-ботов кайзера. А вот линкор Советов снова никто даже не видел. Он или умеет сам напускать непогоду на половину Северного Моря, или его синоптики гениальны, и могут предсказать каждый клочок тумана.
Черчилль пожевал губами, не отпуская дежурного офицера.
— За премьер-министром послали?
Капитан береговой охраны отчаяно зевал, глядя на оранжевые шары фонарей, и ответил не сразу:
— Сэр Ллойд-Джордж неподалеку, в клубе. Он еще не собирался домой. Я взял на себя смелость направить за ним ваш личный автомобиль.
— Верное решение, капитан. Эдди, где у нас бумаги этого сумасшедшего датчанина, как там его…
— Голландца, сэр. Хуельс-Майера.
— И что, его установка в самом деле видит сквозь туман?
Эдди живо перебросил несколько листов большого блокнота. Затем отошел к полкам с документами, нашел там нужную папку, ловко рванул завязки и выцепил нужный лист из рассыпавшихся по столу бумаг.
— Сэр. Установка уверенно регистрировала наличие препятствия между приемником и излучателем, несмотря ни на какой туман. Изобретатель обещал, что при должном финансировании приемник с излучателем совмещаются в одном приборе…
— При должном финансировании, — Черчилль растянул улыбку, — я бы сам поместился в каком угодно приборе! Эдди, мне предстоит сложный разговор с премьером.
— Одну минуту, сэр. Вот, сводка по состоянию бюджета империи. Вот сводки по дефициту. Вот задолженности. Вот частные облигации, а вот список государственных долгов…
— Эдди, вы положительно читаете мои мысли. Вы волшебник?
Секретарь тоже позволил себе улыбку:
— Я только учусь.
Затем уложил все перечисленные бумаги в кожаную папку Первого Лорда Адмиралтейства, добавил отчет об испытаниях установки голландца и подал начальнику.
— Ехать с вами?
— Разве что для протокола. Капитан!
— Сэр?
— Парламентер оговаривал количество переговорщиков?
— Никак нет, сэр.
— Эдди, вы будете стенографировать. Сигнал?
— Так точно, сэр. Осмелюсь доложить, это прибыл сэр Ллойд-Джордж.
— Ведите.
На воздухе Черчилль прежде всего раскурил очередную сигару. Так, с боевито уставленной в небо дымовой трубой, Черчилль и запомнился редким ночным прохожим в ту легендарную ночь.
Лимузин проехал по улицам Лондона, затем выкатился за город. Ллойд-Джордж зевал, теребя знаменитые усы. Если Черчилль смотрелся пузатым речным буксиром, дымящим с полным осознанием собственной важности и необходимости, то высокий лоб и зачесанные назад волосы Ллойд-Джорджа придавали этому последнему сходство с выходящим в атаку эсминцем.
Ехать к Саут-энду, да не лондоскому, а морскому, Саутэнд-оф-си, пришлось добрых полчаса, двадцать пять миль. Город этот на северном входе устья Темзы, и неудивительно, что парламентер от красных высадился именно там. Следовало признать, что расчет красных оказался отменно точным: рассвет еще не занялся. Когда истечет срок предъявленного ультиматума, солнце только чуть поднимется над горизонтом, слепя наводчиков береговых батарей… Но почему все-таки моряки не могут поймать этого морского черта и надрать ему хвост, как «Блюхеру»?
В должный час небольшой четырехдверный «Остин» подкатил прямо на набережную Торп, переходящую в свайные домики Шобери-коммон. Песок еще не играл красками, на восходе только чуть посветлело небо. В дощатых домиках, выходящих на пляж узкими фасадами, еще спали местные жители, пока что не подняв шума.
Шесть полицейских, охраняющих место высадки и самого парламентера, приветствовали первых лиц Империи, встав навытяжку. Матрос рейдера, казалось, нисколько не устал стоять в одной и той же позе те несколько часов, за которые отвозили в Лондон его письмо и ждали оттуда переговорщиков.
Автомобиль выгрузил прямо на желтый песок сперва капитана портового гарнизона, затем устрашающе зевнувшего премьер-министра Его Величества короля Георга, Пятого этого имени. Выбрался верный секретарь Эдди Марш, а следом и его начальник сэр Уинстон Черчилль, так и не затушивший отчаянно дымящую сигару — в открытой машине дым никому не мешал.
— Господа! — матрос приветствовал собравшихся коротким поклоном.
Секретарь представил собравшихся, заметив, что парламентер вполне понимает сложные английские обороты. Все как и предупреждал его капитан береговой охраны. Впрочем, идиота и недоучку посылать на переговоры смертельно опасно. Вблизи вражеского берега, рядом с чужими базами, корабль живет буквально часы, и потому важна каждая секунда. Неужели даже сегодня рейдер красных так и не перехватят крейсера Битти? Или эскадра канала хитрого седого Гуденафа? Или отчаянные лейтенанты москитных сил?
— Итак, господа, согласны ли вы прекратить поддержку белого движения в России, а также вывести воинские контингенты из Архангельска, Владивостока, и всех прочих городов России?
Черчилль перекинул сигару в другой угол рта.
— Господин матрос, для подобных заявлений необходимо нечто более весомое, чем один — пусть и весьма ловкий, удачливый — капитан с отличным кораблем.
— Я именно потому и желал разговора с вами. Вы, я думаю, все же поймете меня лучше, нежели уважаемый премьер-министр.
Матрос медленно, чтобы не спровоцировать полицейских, сунул руку за пазуху и вынул оттуда небольшой кусок обычного угля — по крайней мере, так показалось всем присутствующим.
Протянул его Черчиллю:
— Возьмите, сэр. Не опасайтесь, детонатор не вставлен.
Черчилль принял протянутое обеими руками. Ощупал. Поднес к лицу пальцы, на которых осталась черная краска.
— Черт побери!
Уронив предмет прямо на песок, Черчилль отряхнул руки, схватил за рукав шерстяного пальто премьер-министра и отвел на двадцать шагов в сторону, приказав жестом секретарю оставаться на месте.
— Сэр… — медленно проговорил Черчилль, не глядя на собеседника. — Я настоятельно рекомендую вам согласиться со всеми его предложениями.
— Из-за куска плохо выкрашенного мыла?
— О, боже… Это угольная мина. Не мыло, а тротил. Всякий бродяга, проходя мимо угольного склада, способен забросить в него десять, пятьдесят, сто таких мин. Обнаружить их все невозможно! Допустим, в Метрополии мы наладим охрану складов. Но что нам делать в Карачи, Дели, Аделаиде, Порт-Стенли, Галифаксе, Кейптауне, Александрии?
Черчилль выронил сигару и вдавил ее в грязно-желтый песок пляжа:
— Представим себе корабль в шторм. Кочегары выжимают из машин все возможное, и тут взрывается топка. С ней погибает часть машинной команды, которая на гражданских трампах и без того невелика. Судно теряет ход, и волна торжествует над ним. А мы, ничего не зная, заносим эту потерю в жертвы шторма. То же самое может произойти в бою. И более того…
Первый Лорд Адмиралтейства посмотрел на восходящее солнце, махнул рукой:
— Уголь ведь применяется не только в пароходах. Остановятся все наши железные дороги, все шахтные водоотливные машины, привода на заводах, электростанции наши также все на угле… Сэр, это весьма дешевое средство убить империю.
— Не понимаю, чем так уж опасна мина. Что нам-то мешает нанять сотни русских нищих, чтобы они точно так же поступали с угольными складами большевиков? На нашей стороне честные люди всей Империи!
— Да то самое, досточтимый сэр, что после Великой Войны нищих в Империи намного больше, нежели честных людей. Фунт упал в семнадцать раз. Миллионы семей не имеют вовсе никакой работы, следовательно, и никакого дохода. Русским не придется даже платить этим босякам, довольно их разагитировать. А нашим агентам платить придется, и платить много, потому что злые russian cossacks излупят их при поимке вполне всерьез.
Толстый Черчилль и тонкий Ллойд-Джордж прошли по песку еще несколько шагов; сырой грунт прямо за ними затягивал следы. Черчилль поморщился:
— Разве я! Вам! Должен сейчас и здесь, на песке Саутэнда, приводить цифры дефицита британского бюджета? Или ужасающие меня самого величины государственных долгов? Мы уже живем в кредит на двадцать последующих лет, и бог знает, из каких средств нам спасать положение. Мы разве что уйгурам еще не задолжали: у них попросту нет ни государства, ни банка, которому можно всучить наши займы.
И прибавил с явной обидой:
— Сэр, эта соломинка сломает нам спину. Ясно даже и моржу!
Премьер потеребил усы: вовсе не свисающие моржовые, обычная щетка, весьма популярная прическа в те времена.
— Я не морж. Я Ллойд-Джордж! И я все же не понимаю, почему нам непременно нужно договариваться под столь беспардонным давлением!
Ллойд-Джордж покраснел, засопел и Черчилль махнул рукой секретарю. Понятливый Эдди живо принес из машины плоскую фляжку с коньяком, лучшее средство против собирающегося апоплексического удара. Отпив каждый по глотку, Их Лордства сделали еще несколько шагов. Лицо премьера приобрело нормальный цвет, и Черчилль решился:
— Сэр, будем говорить начистоту. Вам известен проект, проводимый мною с адмиралом Филиппсом?
Премьер посмотрел на Первого Лорда Адмиралтейства с несколько преувеличенным удивлением. Первый солнечный луч, скользнувший над крышей, окрасил худое устремленное лицо Ллойд-Джорджа в нежно-розовый оттенок наилучшего бекона, и Черчилль, сам для себя неожиданно, хмыкнул. Премьер же сказал:
— До того дня, когда вы с ним разругались из-за Египета или высадки в Дарданеллах, уже не вспомню… Да, вы немало вытрясли фунтов из бедняги Асквитта. Иранские ценные бумаги, м-да… Что же там было, напомните?
— Перевод военного флота на нефть.
— На Острове имеется собственный уголь. Более того, лучший в мире кардифф — это как раз наши копи. Нефти же у нас нет. — Ллойд-Джордж посмотрел поверх неровного ряда маленьких домиков на стремительно светлеющее небо, а потом с высоты роста — он почти на голову превосходил Черчилля — воззрился на собеседника:
— Но эта угольная мина, это гипотетическая минная война… Прекрасный повод! Мы уступаем грязному шантажу большевиков ради безопасности морских перевозок, увы… Изнемогающая Англия с болью в сердце… И так далее, пусть газетчики разовьют и разукрасят ваш пассаж про судно в шторм или корабль в бою, про «черную кровь Империи». Сразу повод и перевести флот на нефть, и отказать обивающим пороги неудачникам, упустившим собственную державу прямо в руки социалистов.
Черчилль согласно кивнул:
— Ирония судьбы. Вы склонны потакать русским, я же не слишком-то их перевариваю. Но сейчас именно вы сбросите за борт всех этих Deanikeen, Udenitch, Kolcthak. Знаете что, сэр? Давайте учредим где-то поближе к Югу России, скажем, в Александрии… Лучше в Константинополе, но его же придется сперва завоевать. А Кипр недостаточно внушителен, так что — Александрия… Учредим Генеральный Комиссариат по Восточным Делам. Посадим туда надутого болвана, у нас их много. Увешаем орденами по пояс. Так сказать, проявим внимание к судьбе свергнутого царя, белого движения. Пусть выбирает среди беженцев людей полезных, а прочую братию потчует завтраками.
Сэр Уинстон хихикнул:
— Английскими завтраками. Овсянкой! Кроме того, если бы русские…
Премьер остановился:
— Мы довольно далеко зашли, а этот парень все ждет… Невежливо заставлять батарею шестнадцатидюймовок дожидаться конца нашего совещания. Пойдемте к машине. Но я прервал вас. Что вы хотите добавить?
— Если бы русские желали бы нашей погибели, они уже пустили бы в ход эти мины. Миллионами. Детонатор, насколько я помню, легко делается из капсюля, их же для патронов производят все и недорого. Прочее — окрашенный тротил, за медные деньги. Пусть мы обнаружим девяносто мин из каждой сотни, оставшихся нам более, чем хватит… И это сейчас, когда мы, ценой сотен тысяч жизней, передвинули фронт к Монсу на жалкие четыре мили?
Черчилль развел руками:
— Поскольку они предпочли начать с переговоров…
— Хорошенькое начало! — перебил премьер. — Перекопать пушками половину Кента!
Первый Лорд Адмиралтейства хмыкнул:
— Не окажись они на это способны, разве мы бы их слушали? Со времен Цусимы русские не проявили на море ничего хотя бы значительного, а не то, чтобы великолепного. Но, сэр, вы снова торопитесь. Если посланник русских все же предлагает переговоры… Что же, давайте откажем ему. Давайте отважно бросим Россию в объятия кайзера. Немецкая наука… Вы же помните, что сегодня язык химии — немецкий? Так вот, университеты кайзеррайха и неисчерпаемые русские ресурсы. Которые, как назло, все на одном с немцами материке. Наш флот им никак помешать не сможет. Немцы наладят лапотникам сбор налогов, сконструируют им самолеты, танки, машины, заводы. Грамотные немецкие офицеры возглавят бесстрашных до самозабвения славянских рядовых. В самом деле, давайте проявим гордость! После этого нам недолго останется ее проявлять, ибо наша империя против такого союза выстоит, в лучшем случае, лет пятнадцать.
— Ни слова больше, сэр Уинстон. Вот сейчас я в самом деле все понял.
Пока Их Лордства спорили, капитан береговой охраны обратился к визитеру:
— Сэр. Позвольте сказать, что ваши артиллеристы весьма хороши. Мы с вами по разные стороны фронта, но вы позволяете эвакуировать обстреливаемые порты. Должен заметить, что гунны так себя не ведут. А еще в каждом обстрелянном городе последние залпы ложатся строгим рисунком трех последних букв нашего алфавита. Я понимаю, это как визитная карточка вашего старшего артиллериста, верно?
Матрос почему-то подобрался и осторожно сказал:
— Верно.
— Но все же ваши артиллеристы не так хороши, как наши, — отважно заявил капитан. — Последний символ, «Z», вы постоянно кладете набок. Мы сперва полагали, что это «N», однако, сошлись на том, что буквы представляют собой координатные оси, «N» там просто неоткуда взяться. И несколько снарядов падают в стороне и над буквами. Язык наш вы превосходно знаете, мы только что слышали. Следовательно, это не ошибка. Понятно, что вы спешите стрелять, и поэтому под конец обстрела у вас перегреваются стволы и рассеивание растет. Я прав?
Матрос, на удивление капитана и полицейских, покраснел:
— Э-э… Ничто человеческое нам не чуждо.
И откровенно переменил тему:
— Смотрите, ваши предводители договорились.
Подошли Черчилль с Ллойд-Джорджем. Все собравшиеся мигом посерьезнели. Ллойд-Джордж наклонил свой высокий лоб на манер тарана. Проскрипел:
— Так, значит, мы теперь должны договариваться с вами…
Матрос остановил его плавным жестом:
— Если вы желаете договариваться, вам следует войти в соглашение с русским правительством в Москве. Ваши радиостанции достаточно хороши, чтобы избежать промежуточных инстанций. Частоты для связи я вам напишу. Сам я всего лишь командир, как вы сказали, всего лишь единственного корабля. Моих полномочий достаточно лишь на некоторые малые вещи.
— Например?
— Например, дать вам на эвакуацию четыре часа вместо двух. Лондон все-таки большой город.
Город Александрия, 25 сентября 1918 года.
НОТА АНГЛИЙСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА ГЕНЕРАЛУ А.И.ДЕНИКИНУ
Секретно
Верховный Комиссар Великобритании по Восточным Делам в Александрии получил от своего Правительства распоряжение сделать следующее заявление генералу Деникину.
Верховный Совет находит, что продолжение гражданской войны в России представляет собой, в общей сложности, наиболее озабочивающий фактор в настоящем положении Европы.
Правительство его Величества желает указать генералу Деникину на ту пользу, которую представляло бы собой, в настоящем положении, обращение к советскому правительству, имея в виду добиться амнистии, как для населения Крыма вообще, так и для личного состава Добровольческой армии, в частности, особенно в свете последних предложений советского правительства о будущем статусе Крыма. Проникнутое убеждением, что прекращение неравной борьбы было бы наиболее благоприятно для России, Британское Правительство взяло бы на себя инициативу означенного обращения, по получении согласия на это генерала Деникина и предоставило бы в его распоряжение и в распоряжение его ближайших сотрудников, гостеприимное убежище в Великобритании.
Британское Правительство, оказавшее генералу Деникину значительную поддержку, которая только и позволила планировать борьбу с большевиками до настоящего времени, полагает, что оно имеет право надеяться на то, что означенное предложение будет принято. Однако, если бы генерал Деникин почел бы себя обязанным его отклонить, дабы продолжить явно бесполезную борьбу, то в этом случае Британское Правительство сочло бы себя обязанным отказаться от какой бы то ни было ответственности за этот шаг и прекратить в будущем всякую поддержку или помощь, какого бы то ни было характера, генералу Деникину.
Британский Верховный Комиссариат Восточных Дел.