Сергей Сергеевич Козлов

ЗОНА БРОКА

Хождение за три ночи

повесть


И скажи им: так говорит Господь: разве, упав, не встают и, совратившись с дороги, не возвращаются?

(Иер. 8, 4).

Жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берёт воду жизни даром.

(Откр. 22, 17)

Если бы не Господь был мне помощником, вскоре вселилась бы душа моя в страну молчания.

(Пс. 93, 17)

* * *

Да, так оно и бывает. Сначала все вокруг становится серого цвета. Сливается с лентой асфальта. Мир теряет точность контуров, линий, острые утлы закругляются. Несущийся за окнами пейзаж превращается в аморфную серую массу, размазывается по лобовому стеклу, обманывает зрение, и открытые глаза перестают видеть, реагировать, понимать. Это называется спать с открытыми глазами. Потому сумерки на дороге страшнее ночи...

Петрович уже два раза сбрасывал этот морок. Останавливался, умывался из пластиковой бутылки, курил не по графику и громко безадресно матерился. Можно было, вообще-то, ругать самого себя. За жадность. Потянулся за лишним рублем — вот тебе лишний рейс. Не отоспался, не отъелся, перепрыгнул со своего КамАЗа в чужую «газель» и погнал на четверо суток на радость коммерсанту, у которого вдруг занедужил водитель. Занедужил... Запил, гад! Запил сосед Федька. Не подмени его Петрович, Шагид быстро найдет другого, и останется Федька без работы.

Но не рассчитал Петрович... Усталость догнала его уже в первую ночь. Уж давно зарекался: никаких левых рейсов, здоровье не то — вся выручка на лекарство от геморроя и остеохондроза уйдет. То на то и выйдет. После сорока стало садиться зрение, потом, как водится, закровило «рабочее место», а уж спину ломало с юности. Понадеялся, что Шагид поедет рядом, будет пасти свой товар, болтать без умолку и петь свои азербайджанские песни, а значит, — бороться со сном будет проще. Но коммерсант нынче вдруг изменил своему правилу.

— Один поедешь, Петрович, один. Там земляки тебя загрузят. Деньги везти не надо, бояться нечего. Я платил уже. Загрузят, накормят, и гони назад. Я эту неделю не могу ехать...

— Что у тебя, критические дни? — поддел балагур Петрович.

Не можешь? Не надо. Дверцей хлопнул и — по газам. Но в первую же ночь вдруг понял, что не рассчитал сил. Только что пришел с Екатеринбурга, и снова туда. И ног в этой «газели» толком не вытянешь! Поклюешь руль: не сон, а морока. Эх, отговаривала же Лида! Не послушал... Рукой махнул. Чего купить-то хотел на левый заработок? О! Уже и память отшибло...

Ночь на дороге со своими «колокольчиками». То промчит мимо с ревом «фура», — не захочешь, проснешься. То праворукая япошка ослепит ксенонами так, что естественная темнота покажется блаженством. Но потом все равно наступает барьер, когда луч фар собственной машины превращается в туннель, ведущий в липкий, болотный сон, из которого можно не вернуться. И превратишься в венок на километровом столбе или, в лучшем случае, в невзрачный крест...

Включил, было, магнитолу, да потекла оттуда жуткая восточная заунывь шагидовых земляков. Нашел другие диски: Федькин блатняк, благородно и глупо называемый в народе шансоном. Такая музыка тоже быстро надоела, потому как не мог слушать Петрович песни, восхвалявшие тех, кто тормозил его в девяностые на трассах, вытряхивал из кабины, наставлял в лоб «помповик» или, того хуже, Калашников, вытрясая все, до последней копейки, не оставляя даже на бензин. Так и ехал, вглухую.

Когда глаза в очередной раз стали «замыливаться», со злостью выдавил педаль тормоза, принимая на обочину. И чуть не сбил идущего вдоль трассы человека... Полметра, наверное, оставалось... Тот будто вырос из-под земли. Даже в свете фар не сразу понял, кто перед ним. Тем более что ночной пилигрим вовсе не испугался, а просто повернулся лицом к свету и даже не зажмурился, не закрыл глаза ладонью. И первое, что увидел Петрович, было даже не само лицо, а умиротворенное спокойствие, от него исходившее. Такое, что пятиэтажный мат так и застрял в горле, не найдя себе выхода. Пришлось его сглотнуть и сказать другое:

— Ты зачем, мил человек, водителей пугаешь?

Путник молчал. Он, казалось, был смущен, словно виноват был в том, что брел по обочине в ночное время и мешал Петровичу ехать, где вздумается. Водитель же, тем временем, приходил в себя и всматривался в непривычную, черную, как ночь, одежду странника. Про рясу он понял, а вот названия скуфьи не знал. Больше его удивили стоптанные армейские кирзачи и лямки такого же армейского вещмешка на плечах. На вид ему было лет тридцать пять, но лицо и серые задумчивые глаза хранили в себе удивительное выражение детскости. «Взрослый ребенок»,— похоже, так называют людей с таким подкупающим детским взглядом. А телом — крепкий высокий мужик!

— Поп! — неправильно догадался Петрович.

Путник отрицательно покачал головой.

— Монашек! — осенило Петровича. — Настоящий монашек! — Петровичу показалось, что именно он только что придумал уменьшительно-ласкательное от слова «монах».

— Тебе куда? Поехали, мне в ту сторону, разберемся... Давай-давай! Нечего дорогу ногами месить.

Петрович искренне обрадовался неожиданному попутчику, а, главное, — вдруг понял, что кому-то в эту ночь может быть хуже, чем ему. Он картинно поежился, прежде чем хлопнуть дверцей, — мол, смотри, там темно и холодно: май здесь — не май-месяц, да и июнь еще не лето, ночами на улице не то что свежо — холодно. Инок залез на пассажирское сидение и поставил в ноги вещмешок.

— О! Щас веселее будет, — обрадовался Петрович, лихо рванул машину с места, поглядывая на монаха.

Тот молчал с еле заметной улыбкой на губах.

— Ну, давай, агитируй меня! — восторженно предложил Петрович. — За Бога агитируй! Вам же, как человек попадет, вы его сразу месить-крестить! Ну?! Или тебя агитировать не учили?

Монах вопросительно посмотрел на водителя. Тот насторожился:

— Чего молчишь? Как зовут-то? Меня — Сергей Петрович. Свои просто называют Петровичем, и тебе можно...

Монах достал откуда из-под рясы карточку, типа визитки, на которой было написано «Алексий».

— Лёxa, стало быть? А чего, языком сказать не можешь? Немой, что ли? — Петровичу показалось, что инок кивнул, и он тут же взорвался от вопиющей к нему несправедливости: — Во! Немой! Послал же Бог попутчика! Я тут, понимаешь, к беседе приготовился, а мне во как выпало! Ну, косить-месить, что за невезуха. Понимаешь, Алёха, я ж почти засыпать за рулем начал, мне напарник нужен, хоть не за рулем, но в беседе. Говорить со мной надо, понимаешь?

Инок вроде как снова кивнул.

— Вот попал, а?! Эх, рулить-катить, я думал ты мне про Бога расскажешь. Честное слово, даже обрадовался бы. Я, между прочим, крещеный. Мать крестила. Ну, знаешь, как в советские времена было: на всякий случай. Коммунизм строим, а вдруг Бог тоже есть... Короче, Ленину — слава, а Богу — душу. Бабка так говорила. Но в церковь я не ходил. Нет, был, конечно, несколько раз. Но, как на экскурсию... Да еще когда своих детей крестил. А чего? Меня крестили, значит, и я своих крестить должен. Верно? Вырастут — разберутся. А чего у тебя большого креста нет, как у батюшек? Ну, на груди такой? О... Молчишь... Ну тогда извиняй, брат, говорить я буду. Уши-то у тебя, я так понял, работают? То-то... Так что я тебе щас исповедь на пару часов заряжу, а, может, и более. А ты мне за доставку грехи отпустишь! — Петрович хохотнул, подмигивая монаху, но тот посмотрел на него серьезно, все тем же обезоруживающим почти детским взглядом. Стало как-то неловко...

— Вот, — неопределенно прокомментировал ситуацию Петрович, но быстро вернулся в нужное ему русло: — Везет же мне нынче. Гаишники два раза оштрафовали. Два раза! Я превысил-то всего на десять километров в час. А им, видишь ли, семью кормить надо. Вот бы твой Бог щелкнул им с неба по фуражкам! Где Он был, чего делал? Какая иномара пролетела бы, и чирикнуть не успели, а я еле эту колымагу раскочегарил, тут они и бегут из кустов. Палочками-радарами машут, счастливые — деньги едут. Всю жизнь в кустах сидят — подосиновики сизоголовые. Подводная одиссея команды Кусто... Кустарное производство. Приличные люди в кусты по нужде ходят. Ага. Пойдешь по-малому, а там мент со своим шлагбаумом. Вы мочитесь с превышением скорости, с вас штраф... — Петрович вдруг замолчал с блуждающей улыбкой и вспомнил: — А я в детстве милиционером хотел стать. Кино, наверное, насмотрелся. После армии, чуть было, туда не вляпался. Уже и документы подал. Надо было психологические тесты проходить. Бог отвел...

* * *

— Алеша, подсекай, клюет! Тяни же! Тяни! Ох, и повезло тебе! Это не лещ, а лапоть целый!

Серебристый лещ мощно — всем телом — бился на траве. Отец снял его с крючка, и Алеша подсел ближе, чтобы рассмотреть свой улов.

— Это не уха даже, это пирог будет! Килограмма на полтора! Точно говорят, новичкам везет.

Лещ подпрыгивал и, казалось, с ужасом смотрел в наземное пространство круглым глазом с одного бока. Постепенно его движения утрачивали силу, он перестал прыгать, какое-то время бил хвостом, потом замер и только судорожные взмахи жабр говорили о том, что он еще жив. Алеше чудилось, что лещ с ужасом и болью смотрит на своего мучителя.

— Держи удочку, может, еще пару чебаков словим.

И тут вдруг Алеша подхватил огромного леща обеими руками и спихнул в воду. Рыба несколько секунд не верила своему счастью, так и лежала боком на мелководье, но потом резко рванулась, выправилась и скрылась в мутной глубине.

— Алеша, ты что? Ты зачем отпустил?! Ой-ой... Пожалел, небось... Вижу, пожалел. Оно, конечно, верно, жаль всякую тварь и животину. Но ведь нам их Господь дал в пропитание. Кошку опять же твою чем кормить? Да и знаешь — даже Христос с апостолами рыбу ловил. А он весь мир любил и жалел так, что нам с тобой даже представить невозможно. В маленьком нашем сердце такая любовь не поместится. Понимаешь?

* * *

— Отец у меня геолог был, — увлеченно рассказывал Петрович. — Как только нефть да газ накопали, он всю семью на север потащил. В начале семидесятых. Мне тогда лет пятнадцать было. В семье три брата, я — старший, Володька на пять лет меня младше, Димка — на десять. Батя все по тайге носился, а мы базовый поселок обживали. Школу второпях строили, я как раз в девятый класс пошел, так первую четверть учиться на полу пришлось. Парты и стулья завезти не успели. Зато нефть качали... А ты, мил человек, на наших северах что делал? Проповедовать ходил? Ай, тьфу, катать-болтать, — сам себя поймал Петрович, — как же ты немой проповедовать-то мог... Извини, брат, это я не подумал.

Вывернуться из оплошности ему помогла встречная «праворучка». На миг она ослепила спутников галогенной вспышкой фар, что позволило Петровичу перейти на оправданную ругань.

— Японский городовой! Ну в натуре косоглазые! Чтоб тебя жена так засветила в постели с любовницей!

Алексий достал из кармана подрясника свернутую вчетверо бумагу, развернул, положил на панель в центре. Петрович снизил скорость, потом снова прижался к обочине, включил свет в кабине и, прищурившись, изучил документ.

— Свидетельство о смерти... — прочитал он вслух... — Добромыслов Петр Васильевич... Ага... Батя? Отца, значит, похоронил... Потому из монастыря отпустили? Как из армии? Соболезную... Ну, судя по антиметрике, пожил... Мы, выходит, с тобой оба — Петровичи, назвать — как звать! А пешком-то чего поперся? Денег нету? Или обет какой? Я слышал, вы там обеты всякие даете, послушания выполняете. Монахинь тут до Тобольска подбрасывал, они мне все про эту вашу жизнь рассказывали. Как в тюрьме у вас там. — Петрович опять испугался, что сморозил что-то неуместное: — Да не, ты не обижайся, это ж я со своими понятиями сравниваю... Мне, понимаешь, Бог по жизни не помогал. Забыл, наверное, про меня. Так вот... А я своего отца в начале девяностых схоронил, не вынесло у него сердце, когда страна накрылась. Геология никому тогда не нужна была, а трубы внаглую делили. Со стрельбой. У него прямо на номере приступ случился. Вертолетом уже мертвого привезли. А у тебя отец кто был? Небось, тоже священник?

* * *

— Твой отец поп — толоконный лоб!

— Где твой Боженька?

— Тебя даже в пионеры не приняли!

— А ты Боженьку попроси, пусть он нам денег на мороженое и на кино пошлет.

— Твой батя народ обманывает и свечками торгует...

— А еще он яйца на Пасху красит!

— Ха-ха-ха, яйца красит!..

И в который раз это было? Только что играли все вместе, но стоило Алексею начать выигрывать в те же «ножички», как проигрывающий вспоминал, что он поповский сын и ходит в церковь... Один вспомнил, остальные подхватывали. Обычно Алексей, когда начинали дразнить, молчал. Так научила мама. И она действительно была права. Стоило броситься на обидчика с кулаками, как на тебя бросятся все остальные. И придется уходить домой, утирая разбитый нос и пряча слезы. А вот если стоять и молчать, тогда они уймутся сами собой. Покружат-покружат, покричат, а потом сами же позовут в новую игру. Главное — вытерпеть самое обидное. Да вот не всегда стерпишь...

— А что твой Бог ногу мне не сломает, раз ты его сынок? — и пинок. — А руку мне чего не сломает? — и подзатыльник.

И зачем Пушкин написал «Сказку о попе и работнике его Балде»? Для того, чтобы ребята со двора могли отвешивать тебе щелчки, приговаривая: «с первого щелчка...»?

И тут уже терпеть нет сил.

Алешка приходил домой и с молчаливым вызовом сквозь слезы смотрел на иконы. «А чего, действительно, не заступился Всемогущий?!» Он хотел быть как все, он и был как все, но все его не принимали.

— Я больше не пойду в храм! Отцу не буду прислуживать! — кричал он в сердцах матери.

Та садилась рядом, обнимала за плечи, прижимала к себе, и злость отступала. Мать будто изнутри светилась добром. И даже самые склочные соседи уважали ее и любили. Иногда она доставала Евангелие, открывала его на нужной странице и показывала Алексею пальцем — читай.

И он читал и, волей-неволей, втягивался и начинал идти рядом со Спасителем. «Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам...». «Проходящие злословили Его, кивая головами своими и говоря: э! разрушающий храм, и в три дня созидающий! спаси Себя Самого и сойди со креста. Подобно и первосвященники с книжниками, насмехаясь, говорили друг другу: других спасал, а Себя не может спасти. Христос, Царь Израилев, пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его». «Люди, державшие Иисуса, ругались над Ним и били Его; и, закрыв Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя? И много иных хулений произносили против Него».

— Помнишь, мы говорили, за кого Он страдал? — тихо вопрошала мать. — И ты хочешь оставить Его одного на кресте? Ты мне в семь лет говорил, что ты не отречешься от Него, как апостол Петр в ту ночь... Помнишь? А Петр свой крест заслужил...

И теперь Алексей снова плакал, но уже от стыда за себя и от сострадания к Спасителю. А мать снова листала Евангелие и указывала: «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир».

— Почему они этого не знают?! — спрашивал Алексей о дворовых ребятах.

— Не время, — отвечала мама и еще крепче прижимала к себе.

И весь мир наполнялся покоем и безмятежностью. И старый ребристый тополь за окном кивал ветвистой кроной и каждым листочком: «я знаю, я знаю, я знаю...». И облака над ним тоже знали. И голубь, воркующий на карнизе, тоже знал...

* * *

Петрович вдруг поймал себя на мысли, что с тех пор, как монах сидит рядом с ним в кабине, он ни разу не сквернословил. Будто малодушие какое проявлял. В любой другой беседе сыпал бы, не взирая на пол и звания. Попытался найти этому объяснение, но только ощутил нервное напряжение из-за несоответствия привычного словообразования и того, что выходило наружу. Словно в горле поселился какой-то цензор. Хотел, было, выпалить что-либо позабористее, но не нашел повода. Посмотрел на Алексия, который неотрывно смотрел вперед, и решил-таки сохранить «статус кво» и уважение к сану. Тем более, что молчание попутчика обезоруживало.

— Жаль, что ты говорить не можешь, может, и объяснил бы мне чего, — признался Петрович. — Я ведь тоже часто думаю, жизнь она только здесь, или там, — он кивнул вслед свету фар, — тоже что-то есть? Если есть, то меня точно в ад определят. Да не мотай ты головой. Точно тебе говорю. Ох, я там позабавлюсь.

Инок посмотрел на водителя с явным удивлением.

— А?! Интересно?! Я для себя специальный ад придумал. Попрошу у черта ответственную работу. Буду дрова колоть и в костер под котлы подкладывать. Попрошусь к тем котлам, где политики вариться будут. Желающих, конечно, много будет, на конкурсной основе, наверное, принимать станут. Но меня точно возьмут, потому как бабы здесь мне надоели, водка — тоже, а то, что я матом ругаюсь... так к такой работе без крепкого слова и не подойдешь. Уж я дров жалеть не буду! От всего народа отработаю. Не покладая рук, как и положено в аду. Всех попарю! А для педиков газ проведу, чтоб пламя голубое было, соответственно их нежному восприятию. Вечный огонь, шалить-палить. Персонально за каждым буду ухаживать. Так-то...

Пару минут Петрович помолчал, получая удовольствие от нарисованных сцен, которые он себе ярко представлял. Но внутреннее веселье вдруг сменилось неожиданной пустотой и грустью. До ада было уже недалеко, а был ли позади рай? Если б можно было в жизни, как на трассе притормозить, где бы остановился? Когда Лиду в первый раз поцеловал и понял, что теперь это его вторая половинка? Когда первенца на руках баюкал? А все остальное — пахал-ехал!.. А монах этот что? Сразу в рай? Да кто же его знает, почему вырядился он в черное и выбросился из этого переполненного автобуса под названием «жизнь».

— Монахини говорили, что у вас жизнь на две части делится. И та, которая мирская, вы ее специально забываете. Ну, как грешную, ненужную. Типа, как ящерица, хвост отбрасывает. Жаль, что ты рассказать не можешь... А монахини мне иконки подарили, денег-то я с божьих людей не взял, а от специальных иконок для машины не отказался. Но они у меня в моем КамАЗе, это-то не моя тачка. Это у меня случайный рейс, азербайджанцу одному надо в магазин его продукты привезти, а водитель, сосед мой, запил. Тут у него только «Аллах акбар» какой-то висел, но я ему оставил. Говорю, сам поедешь, хоть на шею себе вешай, а мне не надо. Правильно, наверное, сделал? Как думаешь?

Инок, вроде, кивнул.

— Религия у них хитрая. Больше на свод правил похожа. Типа устава в армии. Пока они не в силе, улыбаются, заискивают, а как только силу набрали, могут и за кинжалы начать хвататься, права качают. А мы, дураки, душу нараспашку. Это я еще в армии заприметил. Нам все говорят: дружить со всеми надо. Только вот дружба, валить-катить, какая-то односторонняя получается. Мы со всеми дружим, а они думают, как нас получше обобрать и в дураках оставить. Как это слово-то называется?.. Ах, водить-мутить... Ну это? — Петрович наморщил лоб, гоняясь в уме за потерянным умным словом: — О! Толерантность. Противное какое-то. Чем-то на предательство похоже. А наши бабы — дуры... Что смотришь? Как есть дуры! Курицы тупоголовые. Думают, что восточные мужики — это настоящие, а мы только водку пить можем и на завалинке сидеть. А те ими и пользуются вовсю. Правы, конечно, в чем-то бабы. Спивается ныне русский мужик, но ведь и тем они нужны, как дворняжки, которых, когда добрый — покормить можно, а когда захочешь, пнуть и со двора прогнать. Всем бабам семейного счастья хочется. Не так разве? А то как все в монастырь уйдут от такой жизни, весь русский народ переведется. Молодежь-то нынче какая пошла. Мечтают о теплом месте, о тачке импортной и загранице... А мы? Мы в космос мечтали полететь, горы сворачивать, новые земли открывать. Поизмельчал, выходит, человек. Ты вот, небось, в детстве, тоже не в рясе ходить мечтал?..

* * *

— Папа, я решил заниматься рукопашным боем. Благословишь?

— Ты считаешь, это тебе поможет? — отец Петр внимательно посмотрел на сына.

— Я смогу защищаться. Открылась новая секция.

— Сначала надо научиться защищаться от себя, от своих страстей.

— Но ты же сам говорил, что мужчина должен быть воином! Александр Невский, Дмитрий Донской, Александр Суворов...

— Да, да, — остановил напор сына отец Петр, — но ведь ты, в первую очередь, хочешь научиться драться, чтобы уметь дать сдачи.

— Пап, я никогда никого не бил и бить не собираюсь, но я не хочу, чтобы били меня. Вот если на маму нападут, как я смогу ее защитить?

Священник задумался.

— Наверное, в этом нет ничего плохого, — после долгой паузы сказал он, — но я хочу, чтобы ты помнил, Христос никогда никого не ударил.

— Но разметал лавки торгующих в храме!

— Это другое. Он защищал дом Отца Небесного. И при этом, повторяю, никого не ударил. Труднее всего побеждать любовью.

— А с фашистами тоже надо было любовью? Думаешь, если бы Красная Армия вышла навстречу им с иконами и молитвами, они не стали бы бомбить наши города?

— Да нет же, — улыбнулся отец, — защищать земное Отечество — долг каждого христианина. Но, мне кажется, ты немножко лукавишь, тебе нужны эти тренировки для осознания собственной силы.

— Ты разрешишь?..

— Это твой свободный выбор. Просто помни, о чем я тебе сказал. Прежде, чем поднимать руку на человека, вспоминай, на чей образ ты замахиваешься.

— А тренер сказал, что пока я буду думать, меня сомнут и раскатают. Думать надо на уровне механики движений — так сказал тренер.

— Значит, ты уже ходил на тренировку? Зачем ты тогда просишь благословения? — Отец Петр вздохнул и поднялся, всем видом показывая, что он в этой беседе уже не нужен.

— Пап, я же просто посмотреть ходил, прежде чем благословения просить, надо знать, куда идешь. Я смотрел и все, а потом мы разговаривали.

— Иногда даже сильный попадает в такие обстоятельства, где его сила бессмысленна. Так смиряет Господь... — священник задумался, но вдруг оставил назидательный тон: — Ладно, хорошо, помни, о чем я тебе сказал. И еще: сегодня друзья позвали тебя на тренировку, завтра — позовут пить вино, послезавтра...

— Пап, у меня почти нет друзей. Только Олег, сын дьякона. Со мной как-то опасаются дружить, что ли? А девчонки смотрят на меня, как на первобытного человека...

Отец Петр с интересом посмотрел на сына. Подошел ближе, приобнял его за плечи.

— Алеш, ты вспомни, апостолов сначала было только двенадцать на весь мир...

— Пап, в школе надо писать сочинение про Ленина. По Горькому. Я не хочу. Придется лукавить.

— Не пиши. Это тоже твой выбор. Но думай о том, что последует вслед за этим.

* * *

— Все... — Петрович снова стал прижимать машину к обочине. — Все, валять-катать, вот чувствую же, хренотень какая-то... Похоже, заболел я, Алексей. Еще еду, думаю: чего это меня ломает да в сон клонит. Получается, это не мне с тобой, это тебе со мной не повезло. Таблеток-то никаких не взял. У тебя, конечно, тоже нету. Ага. Ты ж на помощь оттуда, — Петрович ткнул пальцем в крышу кабины, — уповаешь. А у меня что-то мутнеет... В глазах, мутить-катить. Ты, вот что, если торопишься, лови другую попутку. Еще заразишься. Федька-то — гад, видимо, не просто бухал, а от простуды лечился... Ну и меня заразил. Зараза он и есть зараза, катить-лечить! Ну что, ловить будешь?

Инок отрицательно покачал головой. Петрович в ответ тоже, но уже с недоумением:

— Бросать меня не хочешь? Это, конечно, по-человечьи. А ежели я куда втюхаюсь, топтать-катать? М-да-а... Хреновасто... — Петрович достал из кармана сигареты, хотя последнее время не курил и таскал их только для блезиру. — Извини, подымлю. Да знаю, что вредно, а для заболевающего вдвойне. Но такой я человек — чем хуже, тем лучше.

Петрович приоткрыл на сантиметр окно, выпуская туда струю табачного дыма от первой затяжки. Курение будто бы подкинуло ему нужное решение:

— Вот что, Алексей, тут недалеко сверток есть. Там поселок. У меня там кум живет. Заедем? Таблетками какими отоваримся, если надо — отдохнем до утра, а там и дальше. Лишь бы не спился кум-то, катить-мутить. Он может. Сто лет к нему не заезжал. А там вся деревня на стакане с самой перестройки. Ага. Как Горбатый-Меченый алкоголь запретил, так все, на, и забухали. Синярят, мрут как тараканы от дихлофоса, а все равно пьют. Массово, как на демонстрации. К ним даже врачей-наркологов привозили из района, так они и их напоили. Насилу ноги унесли, катать-глотать. Непонятно, чем живут. Всё, что было в колхозе — продали, рыбу всю в реке выловили и на дорогу отнесли продавать, друг у друга картофель весь выкопали. Вот такая, копать-бухать, русская деревня. Может, не по сану тебе туда ехать?..

Алексей смотрел на Петровича спокойно, все тем же детсковатым взглядом. И тот, не докурив, бросил в щель окурок и крутанул зажигание.

— Ну, раз ты такой смелый, поедем. Может, и нам нальют для сугрева. Из чего гонят? Покрышки, небось, на дороге собирают, резину в оборот. Из чего им еще гнать? А уж закусывать точно нечем. О! Там, кстати, и церква какая-то была. Еще до революции. Теперь, правда, развалины только, креста нет. Ну так и у тебя нагрудного креста нет. А то вдруг они на него, как вампиры, реагировать будут, гореть-кипеть.

* * *

— А крестик снять придется, — сказал тренер, — в бою лишним будет. Горло должно быть свободным.

— Тысячу лет русским воинам крестик на шее не мешал, а защитой был, отчего ж теперь снимать? — твердо возразил Алексей.

— Ишь ты, значит, не ради моды надел. Ну, посмотрим, какой ты воин. Попробуем тебя в боксе. Бокс видел? Чуть-чуть хоть знаешь? Смотри, чтоб не уличная драка, понял?

Тренер выгнал Алексея на ринг с поджарым пареньком, который был ниже на полголовы, но двигался пружинно и точно. Явно не новичок. Алексей понял это с первого удара в нос, который пропустил в самом начале спарринга. Противник сыпал точными ударами, Алексей же доставал только его перчатки и воздух. В принципе, это было избиение на глазах у всех, и, в первую очередь, тренера, который внимательно с легкой иронией в глазах наблюдал за всем происходящим, но даже не остановил бой, когда Алексей после очередного меткого удара упал. Одно радовало, никто не смеялся. Противник дождался, когда он поднимется, и тут же обрушил на него новую серию ударов.

Уже в раздевалке партнер по первому в жизни спаррингу подошел к нему, протянул руку и представился:

— Антон Смирнов. Ты неплохо держался. Извини, если я переборщил. Правило у тренера такое. Сначала ты должен узнать, что такое бьют, и если вернешься после этого на следующую тренировку, значит, есть смысл с тобой заниматься.

— Я знаю, что такое бьют, — ответил Алексей, протягивая руку. — Меня Алексей зовут.

— А крест, что думаешь, поможет?

— Помог же. Я верующий. А отец у меня священник. — Сразу определил позиции Алексей.

— А у меня военный. Полковник. — Антон никак не обратил внимания на признание Алексея. — Я тоже хочу в военное училище поступать.

— Это хорошо, когда есть цель в жизни. Тем более, благородная.

— А ты? Решил что-нибудь?

— Не знаю, отец, конечно, хочет, чтобы я пошел в семинарию... Но я пока не знаю.

В это время в раздевалку заходили и другие ребята. Они поочередно подходили к Алексею, чтобы пожать руку и похлопать по плечу: мол, нормально, парень, все через это прошли. И Алексей впервые в жизни почувствовал ауру мужского братства.

— Слышь, Лex, — спросил кто-то, — а если я захочу покреститься, твой отец меня покрестит?

— Конечно, покрестит. Главное — верить.

Потом, как обычно, завязалась беседа о сущности мироздания, будто эти вопросы можно разрешить в спортивной раздевалке. Все ли знает наука? Есть ли жизнь на других планетах? Почему Бог, если он есть, допускает на земле несправедливость и войны? И, в конце концов, заговорили о том, что такое смерть и почему она так неотвратима. Алексей на все вопросы старался отвечать взвешенно и спокойно. Но никто и не пытался над ним смеяться. Некоторые просто и твердо не соглашались, даже если у них не хватало аргументов. Но, видимо, в этом кругу умели уважать мнение другого человека.

* * *

Деревня начиналась покосившимися столбами линий электропередач, которые больше походили на кресты для распятия. Между ними дыбилась оббитыми краями брошенная как попало на бугристый грунт бетонка.

— Цивилизация, светить-крутить, — прокомментировал Петрович, неистово вращая руль, чтобы уберечь покрышки от торчащей то тут, то там арматуры. — Добро пожаловать в ад местного значения.

Ни один фонарь на улицах не горел, отчего возникало впечатление, что здесь абсолютно мертвая зона. И все же кое-где в домах и покосившихся избушках шаял бледно-желтый свет.

— О, еще не отключили за неуплату. Они тут всем колхозом за электричество не платят. Скоро при лучинах сидеть будут. Ты смотри, а картошку еще садят! — Изумился Петрович всплывшему в свете фар полю-огороду, где неровными радами пробились узнаваемые кустики. — Петра Первого боятся... Ага, помнят, что он садить картошку велел. А больше ни хрена уже не помнят! Спроси, кто у нас президент, скажут: Горбачев или Брежнев. У них, между прочим, над сельсоветом до сих пор красный флаг болтается. Хотя, я давно не был, может, и пропили уже... Чувствуешь, стабильную Россию, Алексей? — хитро прищурился Петрович. — Стабильная, как кома! О, точно, буду их коматозниками называть, лечить-мочить... Ведь многие вокруг поднялись, кто на картофеле, кто на мясе, кто на птице, а эти... Молодежь, какая не успела на стакан сесть, разъехалась, остальные — доживают... А, забыл — ты мне сейчас, небось, возразил бы. Типа, не суди и не судим будешь. Так я не сужу. Я факт констатирую. Из программы «Время» сюда не приедут. Теперь непопулярно чернуху такого плана показывать. Это противоречит партийной линии, хвалить-молить.

* * *

В кабинете у завуча по воспитательной работе Алексей бывал раз в неделю. На фоне пионерских и комсомольских флагов, портретов членов Политбюро ЦК КПСС и различных грамот Зинаида Павловна добросовестно и регулярно выполняла свой долг и вела антирелигиозную пропаганду.

— У нас в конституции — свобода совести, — несмело возражал ей Алексей.

— Вот, Алеша, ты учишься хорошо, активен, мог бы комсоргом стать, но ты, как это сказать?.. Ты — атавизм в нашем коллективе.

— Скажите, Зинаида Павловна, а ваша бабушка, скажем, в Бога верила?

— Моя бабушка жила в другое время. Но теперь, когда все прогрессивное человечество... Ну неужели ты думаешь, что всем управляет Бог?

— А кто?

— Партия, Алеша, партия. Которая ведет нас к светлому будущему.

— Ну и пусть ведет, а Бог-то здесь причем? Бог партию не запрещает, а вот партии почему-то Бог не нравится.

— Да не может он ей нравиться или не нравиться, — заводилась Зинаида Павловна, — для партии Бога нет! Ученые давно это доказали!

— Как?

— Ну... — терялась тут Зинаида Павловна, — исследованиями. Последними научными достижениями. И только темные, отсталые люди верят в Бога.

— А Ломоносов?

— Что Ломоносов?

— Он тоже был темный и отсталый?

— Почему?

— Потому что он верил в Бога.

— Ну знаешь, Добромыслов, ты меня тут за нос не води. Ломоносов когда жил? Он не мог в условиях царского режима открыто заявить, что не верит в Бога. Он просто двигал науку. Но он не ве-рил. — Зинаида Павловна застолбила последнее утверждение по слогам — так, будто была, по меньше мере, женой Михаила Васильевича.

— Это он вам сам сказал?

— Все, Добромыслов, все. Твои закоренелые заблуждения выводят меня из себя, а я не могу себе этого позволить. Все. Из-за тебя, Алеша, у нас показатели падают. Ты же во всех анкетах пишешь, что ты верующий! Это пятно на школе. На моей карьере! На моем имени. Ну неужели нельзя написать: я — атеист? А верь — сколько тебе влезет. В церковь ходи. А? Что тебе стоит?

— Это стоит совести, Зинаида Павловна.

— О, Господи! — восклицала порой главная воспитательница и даже не ловила себя за язык.

— Знаете, апостол Петр, после того как Христа схватили, отказался от него три раза, как и предсказывал Спаситель. Но потом все же пошел на крест.

— И ты веришь в эти сказки? Ну вот, тебе осталось учиться всего год, откажись и ты? А? Пока учишься в нашей школе? Окончишь, получишь аттестат — и тогда можешь хоть на крест, хоть куда!

— А от отца мне тоже отказаться? Вот вы, Зинаида Павловна, честный человек, скажите, как бы вы относились к предателю? Можно ли предать ради показателей?

На какое-то время Зинаида Павловна умолкала, взвешивая слова ученика, пытаясь найти правильный ответ. И, как обычно, хваталась за своего «святого». Показывая на портрет Ленина, она пускала в ход тяжелую артиллерию:

— А ему ты веришь? Он — как и твой Христос — жизнь ради нас положил! Всю ее отдал ради народа!

Алексей знал, что ему ответить на это, но не смел. Отец и мать категорически запретили спорить о личностях вождей, генеральных секретарей, даже если их сравнивают со Спасителем. И все же он нашел, что сказать.

— А если бы вас заставляли отречься от Ленина? Ну... Так... На годик всего... А потом можно снова... В комсомол, в партию, хоть куда?

— Вот что, Добромыслов, ты говори да не заговаривайся. Как ты вообще можешь сравнивать! С именем Ленина люди в атаку шли! На амбразуры бросались!

— Старшая сестра рассказывала, что когда она училась, все говорили — с именем Сталина.

— Да, и с именем Сталина!

— А вы знаете, сколько христиан приняли мученическую смерть с именем Спасителя?

— Да от чего он тебя спас, спаситель твой? А? От чего? От заблуждений твоих заскорузлых? Нет, все, у меня сейчас еще совещание, а ты, Добромыслов, думай, придешь в пятницу. Понял? И помни, Алеша, для нас важен каждый член нашего общества. В пятницу жду, вот, — она взяла со своего стола первую попавшуюся брошюру, — почитай... это... — посмотрела на название, — о борьбе коммунистов с международным сионизмом. Это важно.

Алексей послушно брал книгу, язвительно подмигивал лукавой улыбке портретного Ленина и уходил до следующей пятницы. В пятницу беседа продолжалась в той же тональности. Еще были комсомольские и классные собрания, куда его приглашали на проработку. Но, правда, все реже. Видимо, потому, что у многих ребят он вызывал отнюдь не недоумение или раздражение, а иногда нескрываемый интерес. Особенно после того, как по оплошной просьбе секретаря комсомольской организации Добромыслов рассказал о своем понимании Вечной жизни.

Жить вечно хотелось всем...

* * *

Петрович прижал «газель» к воротам одного из домов. Было заметно, что самочувствие его со временем становится все хуже. Он часто ежился от озноба и стал меньше говорить. В двух окнах горел свет, но за плотными цветастыми занавесками о происходящем за стеклом можно было только догадываться по шумному говору.

— Я же говорю, бухают, — определил Петрович и постучал казанками по стеклу.

С первого раза его не услышали, он постучал громче, на этот стук штора отодвинулась, в окно выглянуло небритое лицо, пытаясь безуспешно вглядеться в темноту и одновременно вопрошая:

— Кого там нечистая принесла? Чего надо?

— Жаль, здесь не белые ночи, так бы сразу распознал Васька, — пояснил Петрович Алексею данный негостеприимный ответ. — Мы с ним тут все трассы исколесили, еще в семидесятые.

— Васька, открывай! — крикнул Петрович. — Открывай, а то уеду, у меня коньяк есть!

— Петрович! — распознали за окном, и штора тут же колыхнулась обратно, Васька пошел открывать.

Через минуту он уже стоял в открытых воротах, улыбаясь наполовину беззубым ртом. На вид Ваське было за пятьдесят.

— Петрович, так тебя растак, даже не верится!

Кумовья обнялись. Правда, Петрович заранее предупредил:

— Ты это, подальше держись, меня какая-то простуда мает, заразишься еще, сопеть-корпеть.

— Да от моего выхлопа микробы на расстоянии пяти метров мрут. Полная дезинфекция. Меня можно в поликлинику брать: на задницы перед уколом дышать вместо спиртовой примочки. А этот с тобой? — Васька кивнул на Алексея.

— Да, попутчик. Монах. Поэтому базар фильтруй внимательно. Мата не надо. А сам он немой, молчать-торчать.

— О, как, — оценил информацию Васька, и тут же переиграл словами: — Немой — не значит не наш. Твой друг — мой друг. Щас всем нальем, и немые заговорят.

— Да мне бы, Вась, отлежаться до утра. Меня трясет, как музгарку дворового... Надо еще Шагиду позвонить, что задержимся, а то с ума сойдет без своего товара. Таблеток бы каких. Парацетамола, аспирина. Тачка-то не моя. В аптечке только презервативы и мухи дохлые.

— В огнетушителе — брага, — дополнил Васька. — Да проходите вы. Щас фельшерицу подымем. Она тут напротив. Толковая баба. И выпить — не дура.

— У вас все выпить не дураки, — поддержал Петрович, входя во двор. — Колхоз «Светлый путь — чистый спирт», бухать-копать...

* * *

Первый партнер по спаррингу Антон перешел в школу, где учился Алексей, они еще больше сдружились и по вечерам вместе возвращались с тренировок.

— Завтра выходной — с утра побежим? — спросил Антон, когда они уже затемно брели по заснеженной улице с тренировки.

— Нет, — ответил Алексей, — завтра буду в храме помогать отцу. Он будет служить Литургию. Ему здесь немного служить осталось. Придется уехать на север.

— Почему?

— Кто-то донес на отца, что он занимается антисоветской пропагандой, и Владыка порекомендовал ему уехать в другой приход, подальше.

— А твой отец — что — агитирует против советской власти?

— Нет, конечно. Прихожане его любят, а власти не нужны популярные священники. Мать так говорит. Им же надо, чтобы человек со своими бедами не в церковь шел, а в партийную ячейку.

— Ерунда какая-то... Уже вроде перестройка, не красный террор какой-нибудь. Даже Зинаида к тебе уже не пристает.

— В том-то и дело, кесарю — кесарево... Отец говорит: народ все отдал — труд, здоровье, жизнь, так еще и душу подавай. Но знаешь, он часто повторяет, что если с советской властью что-то произойдет, то и со страной — тоже.

— Да что с ней произойдет? Такая силища!

Алексей не ответил. Он вдруг остановился и залюбовался высыпавшими в ночном небе звездами. Антон тоже замер и последовал примеру друга. Зимой, казалось, космос раскрывал над городом свою холодную пропасть и холод дул прямо оттуда — из мерцающей звездной глубины. Но вместе с ним струилось на землю удивительное таинство мироздания. Город словно начинал дышать в одном ритме с промерзшим до бесконечности небом. По заснеженным улицам сквозило щемящее душу ожидание, будто вот-вот через это холодное слияние земли и неба произойдет нечто удивительное и всеобъясняющее: и эту улицу, и эти спящие тополя, и эту отступившую в теплые подъезды жизнь, и эту непостижимым образом упорядоченную звездную кутерьму, сквозь которую несется маленькая голубая песчинка — Земля.

— Как думаешь, там есть что-нибудь? — спросил Антон.

— Есть. — Твердо ответил Алексей.

— А инопланетяне? Может, смотрят сейчас на нас — двух дурачков?

— Может, — согласился Алексей.

— Они — как мы?

— Должны быть как мы. Ведь и они — по образу и подобию Божьему.

— Я тоже часто смотрю в ночное небо. Такая тайна над нами, а мы ходим, упершись носом в землю.

— Это точно...

— Слушай, тебя биологичка завалит. Ну, с этими... Обезьянами... Ты эту теорию эволюции совсем не признаешь? Ведь... Ну... Питекантропы, неандертальцы...

— Антон, — нахмурился Алексей, — мы уж сколько раз с тобой говорили. Подойди к зеркалу. Ну какая ты обезьяна? А? Почему сегодня виды вымирают, а не приспосабливаются? Где эволюция? Деградация, а не эволюция.

— Да я, честно говоря, тоже, не хочу от обезьян происходить. Видеть в макаке своего пра-пра-пра-пра... — облегченно махнул рукой вдаль Антон. — Но на экзамене я все равно буду рассказывать про Дарвина.

— Рассказывай. Заодно расскажи, почему ученые до сих пор не нашли ни одного переходного вида! Расскажи, как Дарвин утверждал, что киты произошли от медведей, которые ловили рыбу. Ты представить себе такое можешь?

— Чушь, неужели Дарвин так утверждал?

— Вот видишь, Тоха, ты даже не знаешь теорию, которую собираешься доказывать. И весь советский народ так... А если б прочитали книгу Дарвина, то знали бы, что Бога он не отрицал. Только надо в английском варианте читать.

— Ладно-ладно, — испугался Антон опасной темы, — ты мне лучше скажи, ты вместе с отцом уедешь?

— Нет, он оставит меня с тетей. Чтобы я школу закончил уже здесь. Осталось-то полгода.

— Это хорошо, значит, будем вместе, — обрадовался Антон и тут же подумал, что тем самым мог обидеть друга, у которого в семье неприятности.

Но Алексей улыбнулся в ответ:

— Будем вместе. Этим летом собираются праздновать тысячелетие Крещения Руси. Кое-где даже храмы открывают. Может, и отца вернут. Даже не верится, что сейчас такое могло произойти.

— А мне завтра можно с тобой пойти?

— Можно. Но ты же ходил уже, тебе не понравилось.

— Да, но не то, что бы не понравилось. Было все так, как ты предупреждал. Сначала какая-то сила будто бы стала меня из храма выталкивать. Тяжело как-то стало. Дышать тяжело...

— Бесы, — определил Алексей.

— И знаешь, мне кажется, там все о смерти напоминает.

— Правильно. А что в этом такого? Непомнящий о смерти не знает о Вечной жизни. Другого перехода туда нет. Хотя, вру. Пророки Енох и Илия были живыми во плоти взяты на небо. Илия поднялся в огненной колеснице.

— В огненной колеснице? Может, инопланетный корабль? — сделал свое предположение Антон.

Алексей улыбнулся:

— Вот есть у нас, у людей, привычка Божии дела своими мерками мерить. Отец говорит: антропоморфный подход.

— Какой?

— Да чисто человеческий.

— А другого у нас нет, — смутился Антон, — я, вон, читал, что Ванга сказала: Гагарин не погиб, его забрали... Забрали, понимаешь? А кто мог забрать? Инопланетяне. Ты про Вангу-то знаешь?

— Знаю.

— Ну и что скажешь?

— Ничего.

— Но в церкви же постоянно о каких-то чудесах говорят, ты сам сколько рассказывал.

— Тош, чудеса бывают истинные и ложные, подобие чудес и дьявол делает, чтоб человек заплутал. А про Вангу я не знаю ничего. Откуда у нее какие-то знания? Кто ей дал? Мне ближе наша Матронушка Московская, вот уж провидица была... К ней люди приходили во время войны, у кого близкие без вести пропали, и она точно говорила — ждать или отпевать. — Алексей остановился, взял за плечо друга: — Лучше давай не будем, опять спорить придется, поздно уже. Скажу одно: человек, ограниченный физическим телом, не может собственными силами познавать потусторонний мир.

— Ладно, не будем. А звезды сегодня, и правда, очень красивые. Так и манят. Если б построили звездолет, ты бы полетел? Или это тоже нельзя? — хитро прищурился Антон.

— Почему нельзя? С тобой — полетел бы, — улыбнулся Алексей.

— Так я завтра приду?

— Приходи. Отец рад будет.

— Ты серьезно? А я думал он меня безбожником каким ругает.

— Не ругает. Твой же меня не ругает.

— Ругает, — вдруг признался Антон, — но не сильно. Ты же мой друг. Батя считает, что человек — творец собственной судьбы, а Бог здесь ни при чем.

— Правильно считает. Человек сам выбирает: к Богу ему идти или в другую сторону.

— Слушай, Лёх, — покачал головой Антон, — ты такой умный, что у тебя на всё ответы есть.

— Не на всё.

— Ага, то-то я себя дураком всякий раз чувствую. Пошли, давай. Богослов.

* * *

В доме было накурено, едко пахло свежим нарезанным луком, водкой и чем-то прелым. Скорее всего, остановившимся в этих стенах временем. В комнате, куда Василий провел гостей, царил беспорядок. Посередине под слабой лампой, облагороженной съежившимся от времени и температуры абажуром, стоял стол, на котором вместо скатерти лежала древняя пожелтевшая газета. На полу, чуть в стороне, валялись костыли. На столе — початая бутылка водки, под столом — дюжина пустых. На засаленных потемневших тарелках с надписью «общепит» грубо порезанный лук и ржаной хлеб. Рядом что-то похожее на вяленую пелядь. В центре пластиковая бутылка пива. У стены незаправленная металлическая кровать, которая скрипела уже одним своим видом. Рядом с ней ободранный комод, на котором покоилась радиола «Беларусь». Именно радиола больше всего поразила Алексея, потому как долго пришлось вспоминать название этого раритета. А ведь где-то там, под крышкой, заветный переключатель скорости вращения пластинок: 33/78. Ах, как смешно было в далеком детстве включить пластинку, записанную на скорости 33 оборота, на все 78! Тогда в динамиках пели и играли смешные лилипуты... А еще рядом с радиолой валялись старые школьные ручки с обгрызенными, пожеванными концами, стоимостью 35 копеек... Время остановилось.

За столом сидели двое. Юра и Миша, как представил их Василий. По возрасту они были ближе Алексею.

— Тоня уже спит, — пояснил Петровичу Василий, — да и мы собирались сворачиваться. Завтра на работу.

— Неужто работать начали, крутить-винтить? — искренне удивился Петрович.

— Тут, хочешь не хочешь, придется, у нас новый хозяин.

Юра и Миша как-то печально кивнули: мол, зверь-хозяин.

— Председатель, что ли? — уточнил Петрович.

— Да не, — отмахнулся Василий, — владелец земли... Ну, короче, все, что здесь у нас есть в округе, один мужик купил.

— Новый русский?

— Если б русский, — в голос ответили Юра и Миша.

— Даже и не знаем — каких кровей, — пояснил Василий, — Гамлетом зовут.

— Гамлетом? Это у этого, как его, у Шекспира такой был. Принц датский. Его Высоцкий играл.

— Не, этот чернявый, — сообщил Миша, наливая по стаканам.

— Чего ты там про коньяк говорил, Петрович? — вспомнил Василий. — А то за фельдшерицей пойду, надо — чем заманить.

— Да вот, налить-палить, — Петрович достал из пакета и поставил на стол бутылку «Российского».

По всему было видно, что Петровичу с каждой минутой становилось все хуже. Он уже все меньше балагурил, даже налил себе рюмку водки, оставив коньяк для медика.

— Полыхну, может, микробов выведу, — пояснил он Алексею, — все равно до завтра здесь кантоваться.

Через пять минут вернулся Василий с молодой, немного растрепанной женщиной. Похоже, он поднял ее с постели. В шлепанцах на голую ногу и стареньком мешковатом плаще она выглядела невзрачно, но лицо ее все же дышало нерастраченной женской тайной, а большие серые глаза наполняли взгляд спектром тоски, усталости, природного ума, ироничного высокомерия и притворной покорности судьбе. Именно этот взор она дольше всего задержала на Алексее.

— Ну, если такие молодые в монахи идут, то и мне пора. Возьмешь, хлопец? — спросила она.

Алексей ответил ей долгим пронизывающим взглядом, который заставил ее вернуться в привычный мир и переключиться на Петровича. Из пакета она достала старенький стетоскоп, тонометр, градусник, кулек с таблетками.

— Это Ева — первая женщина... — начал, было, представлять Василий, но не успел.

— Ложка чайная есть, горло посмотреть? — спросила-скомандовала Василию, который тут же ринулся куда-то искать ложку.

После недолгого осмотра, прослушивания и простукивания Петровича Ева со вздохом вынесла приговор:

— Ну, если без анализов — банальная оэрвэи, дня три надо валяться.

— Нет у меня три дня. Мне ехать надо, — горько озадачился Петрович. — Ты мне, Ева, порошков-микстур каких дай, аспирин-маспирин, антибиотиков-антиубьетиков, но мне ехать надо. Хоть плод от древа познания, но ехать надо!

Ева посмотрела на Петровича, как на безнадежного больного. Василий в это время плеснул ей (в специально принесенную из серванта рюмку для дамы) коньяка. Она выпила его без какого-либо внешнего интереса, так она могла бы выпить и глоток воды или, скажем, валерьянку. Василий тут же заново наполнил стопку, а Ева начала рыться в кульке с таблетками.

— Чудес не бывает, — сообщила она вдохновленному ее поисками Петровичу. — Хочешь не хочешь, а три дня такая болезнь берет минимум. И проходит вне зависимости от лечения. Сказки это все, про колдрексы по телевидению. А будешь гарцевать, можешь получить осложнение. Вон, температура-то лезет...

— Гарцевать-кварцевать, — озадачился Петрович и вытер испарину на лбу.

— Ну, грипп — это не мина, — заметил Михаил. — Пните мне костыль, отлить схожу, — попросил он всех, но просьбу его тут же выполнил Василий.

Когда он поднялся, стало ясно, для кого в комнате лежал костыль. Правой ноги у него не было выше колена.

— Протез задолбал, трет в кровь, — пояснил он и заковылял к выходу.

— В Чечне, — кивнул ему вслед Юра. — Теперь геройскую пенсию получает на буханку хлеба в день. Орден и тот пожалели. А сейчас еще и забыть стараются. Как же — война кончилась. Ныне все мирные.

— Ага, а еще на Гамлета с одной ногой корячиться, — добавил Василий.

— За что воевал? — спросил всех на свете Юра. — Надо было — вон, — он стрельнул взглядом в Алексея, — в церковь слинять, поклоны бить, авось боженька и защитил бы нас всех...

Алексей, разумеется, молчал и будто безучастно смотрел куда-то мимо.

— Что ты про него знаешь? — тихо, но веско спросил Петрович, который умел давить авторитетом прожитой жизни и намотанных километров.

— Да... — неопределенно отмахнулся Юра.

* * *

— Старший лейтенант Добромыслов! Ты меня слышишь, в конце-то концов! Да что ты пялишься на меня, как будто я стена?! Где рота?! Где батальон?! Кому еще удалось прорваться с вокзала?! Где твой друг Смирнов, в конце концов?! Да позовите кто-нибудь медика!!!

Ничего... Только левую часть головы прорезает длинный-длинный раскаленный нож. «Ничего» — это ад, который образуется из сплошной череды взрывов, превращающих «чего», то есть пространство в мозаику, которую никогда уже не сложить в правильном порядке. Боевые машины горят колонной, как на параде. Кто отдал этот тупой приказ, втягивать на улицы боевую технику? Они что, не изучали битву за Сталинград или Берлин? По аду бессмысленно метаться, потому что он везде. Но нужно куда-то идти... Куда? Там, в командно-штабной машине были Антон и Лена. Где штабная машина? Зачем там была Лена? Кто ее взял на этот парад смертников? БМП-1, БМП-2... Не бронетехника — а свечи поминальные! Почему-то правая рука не поднимается? А зачем ее нужно поднять?

— Добромыслов?! Добромыслов?!

— Товарищ генерал, оставьте его... Посмотрите сюда, да, сюда... Здесь, в левой лобной доле... Осколок... Я даже представить не могу, насколько он там глубоко...

— Ну так вынь его! Пусть он говорит!

— Я не уверен, что его можно просто так трогать. Зона Брока. Осколок вон какой огромный. Может, и зона Вернике задета. Отвечают эти зоны за речь... — и уже шепотом. — Я вообще не знаю, почему он жив...

— Но он же дошел сюда под свинцовым ливнем с вокзала! Значит, соображает! За ним же рядовые вышли! Как он их вывел?! Где собрал?!

— У них и спросите...

— Да ни хрена они толком сказать не могут. Он же офицер!..

— Шок. У него шок.

— Ну так промедоль его! Он должен мне разъяснить обстановку!

— Боюсь, вы требуете невозможного.

— Войну выигрывают те, кто умеет делать невозможное, лейтенант. Чему вас там учат в военно-медицинской академии? Все, убирай его отсюда... Уводи же! Командира разведки ко мне!

* * *

Петрович проглотил горсть таблеток и напросился в соседнюю комнату, где можно было прилечь.

— Пойдем и мы, — засобирался Юра.

— Ага, на трех ногах идти дольше, — поддержал Михаил.

— Так, а вот тебя куда положить? — озадачил сам себя Василий по поводу Алексия и с надеждой посмотрел на Еву.

Та с иронической ухмылкой и веселым вызовом ответила:

— Ну, наливай, заберу я вашего святого, — окинула монаха с ног до головы: — но я девушка незамужняя, со мной опасно... — И задорно опрокинула в себя рюмку коньяка. — Лимончика бы, — поморщилась.

— Ну вот и ладненько, — обрадовался Василий, — ты только Гамлету ничего не говори, — попросил он Алексия и тут же хлопнул себя ладошкой по лбу, — забыл, что ты не говоришь! Извини, брат.

— Да пошел он, этот ваш Гамлет — мачо! Пусть в ауле у себя командует... — зло прищурилась Ева.

— Ну, ладно, ладно, — как-то испуганно смутился Василий. — Алёха, ты это, иди к Еве, она тебе отдельно постелит. Дом у нее большой.

Из соседней комнаты уже в трико и майке появился Петрович.

— Ева, спасибо тебе, — поблагодарил он,— парня этого не обижай, он отца похоронил. Да и что-то мне подсказывает, что у него самого жизнь не сахар была, мотать-копать.

— Вы кого из меня тут делаете? — немного обиделась Ева. — Пойдем, Алексей, или как там тебя, отец Алексий?

Дом Евы оказался куда больше и пригляднее, чем дом Василия. В нем тоже остановилось время, но замерло оно на какой-то уютной минуте. Об этом говорило все: старенькие, но чистые половички, ажурные, вязанные крючком салфетки под цветочными горшками, дремлющие в углу ходики, черно-белые фотографии в деревянных рамках на стенах, белоснежный холодильник «Мир» на веранде, старая, но ухоженная мебель, и даже плюшевый мишка на диване.

Пока Ева, нежно пересадив медведя, стелила на этом диване в гостиной, Алексей сел на стул у стены и смотрел на фотографии. Заметив его интерес, Ева поведала:

— Да, у нас большая семья была. Отец — механизатор, мать — врач. У меня три брата было. Старших. А отец все дочку ждал. Потому и назвал так — не по-русски. Как первую женщину. А теперь вот и нет никого. Я женщина первая и последняя... Старшего Ивана — вон — в форме десантника — в цинковом гробу из Афгана привезли, даже вскрыть не разрешили, среднего Диму в городе пристрелили, в девяносто втором, ага, вон рядом фотка, в плаще кожаном с сигаретой в зубах. Крутым быть хотел. Стал, посмертно. А младший — Андрюшка — он уже ничего не хотел, водку пил... Так и угорел. Мать сама его откачивала. Ничего не смогла. Я тогда уже в меде училась. Отец запил, когда третьего похоронили. Так я и не доучилась... Да что я тебе рассказываю, по глазам вижу, что и тебе хлебнуть довелось. Жаль, что такие красивые мужики в монахи уходят. Я бы за таким... — Ева осеклась, села на диван и горько вздохнула: — У тебя-то, интересно, невеста или жена была? Да сними ты скуфейку свою! Ага... Ух ты... Чего ж это у тебя только одна часть головы седая?

* * *

С Леной Антон и Алексей познакомились уже после училища, когда приехали в часть. Два молодых лейтенанта представлялись командиру полка вместе с военврачом — лейтенантом Еленой Терентьевой.

— У вас зеленые глаза в цвет формы? — спросил у девушки Антон.

— А у вас обоих серые — значит, вам в милицию надо было, — нашлась девушка.

В Лене не было режущей глаза красоты, но было какое-то внутреннее обаяние, та женственность, которая заставляет мужчин вздрагивать и провожать девушку глазами, угадывая в ней будущую нежную жену и заботливую мать. Еще говорят: от таких женщин исходят флюиды. Каштановые волосы, собранные в хвостик, немного изогнутые брови, придающие взгляду выражение легкого удивления, родинка на левой щеке, чуть вздернутая полная верхняя губа — почему-то весь ее образ увязывался в сознании Алексея с барышнями конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Почему? Да кто ж его знает? И ухаживать за ней хотелось так, как делали это офицеры царской армии, хотя научиться подобному обхождению можно было только из книг и кино. Но Алексей, в отличие от Антона, у которого в училище был длительный роман с одноклассницей, вообще не умел ухаживать. При Лене он терялся, отводил в сторону взгляд, говорил несвязно и это резко бросалось в глаза окружающим. Что говорить: отец готовил его для поступления в семинарию, а не в военное училище, знакомые девушки изначально относились к нему с некоторым снисхождением, так, будто он уже был священником или монахом. Но ребята над его нерешительностью не посмеивались, потому как знали, что на татами ему может противостоять только Антон, а вместе они вообще непобедимы, потому что не сдаются. Так, за возлюбленную Антона Вику они уже бились с целой бандой из железнодорожного района; не победили, но и не проиграли. Противник, количеством восемь человек, вынужден был отступить, пообещав разобраться с двумя каратистами (тогда так называли всех, кто владел какими-либо навыками единоборств), но больше никто уже для решающей битвы не явился. Может и потому, что воздыхатель Вики не имел в этой группе серьезного веса. Так или иначе, Добромыслов и Смирнов прослыли в городе отчаянными сорвиголовами и пользовались уважением даже в среде приблатненных. Одного тогда не знал Алексей: как к этому отнесется отец, который в это время служил в маленьком храме где-то в нефтяном краю.

С Викой у Антона произошел разрыв, когда нужно было выбирать: ехать с ним в военную часть в уральское захолустье или оставаться в областном центре. Стать декабристкой она не была готова, тем более тогда, когда рушилась советская держава, а служба в армии считалась чем-то вроде пристанища неудачников и патриотов-идиотов, готовых за жалкие копейки оборонять никому не нужное государство. Они переписывались, но, в сущности, Антон был свободен. Поэтому в ухаживании за Леной он мог бы составить конкуренцию лучшему другу, но, заметив его «тихую» любовь, Антон быстро переквалифицировался в свата. С одной стороны, он всячески подталкивал друга к более активным действиям на любовном фронте, с другой — постоянно нашептывал Лене о чувствах Алексея. Но его друзья сближались очень медленно, как в дореволюционном романе.

— Ты, поди, еще у отца будешь благословения спрашивать? — сетовал Антон на друга.

— Буду, и венчаться надо... Если Лена согласится, — отвечал Алексей.

— Да она-то хоть завтра!

Так, наверное, прошел год. И действительно, Алексей получил благословение от отца и от матери. И когда, казалось бы, можно было назначать день свадьбы (хотели сразу после Рождества), грянула маленькая, но, как оказалось, долгая и кровавая война.

* * *

— Чай будешь пить? — спросила Ева.

Монах отрицательно помотал головой.

— Тебе, поди, иконы нужны, чтоб помолиться на сон грядущий? На кухне есть, чай и мы христиане. Там угол красный. Еще от деда. Иконы старые. У меня уж несколько раз просили продать.

Алексий последовал за Евой на кухню, где в углу напротив входа действительно располагался красный угол с лампадкой. Он быстро сходил обратно в гостиную, развязал свой мешок и достал оттуда небольшую бутылочку с лампадным маслом. Через пару минут ровный огонек уже высвечивал лики Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца. Монах встал на колени и склонил голову... Ева, глядя на него, как-то робко, словно стесняясь, перекрестилась. Последний раз она видела человека на коленях перед иконами, когда привезли цинковый гроб из Афганистана. Мать тогда молилась ночи напролет.

— Зачем? — спросила Ева.

— Раньше надо было! Когда там был! Будь он проклят атеизм ваш липовый! — в сердцах выкрикнула мать.

* * *

Никогда Алексею не снились Антон и Лена, может, потому, что молился он о них усердно. И кто знает, может, и они молились о нем там. Не видел он во снах разорванной в клочья командно-штабной машины, не видел успевшего выскочить, но скошенного очередью водителя, обнявшего перед смертью горящее дерево, не видел катящегося в его сторону дымившегося колеса, перескакивавшего через куски человеческих тел... Не видел он Антона и Лену в скоротечных сумбурных снах, о назначении которых гадать не пытался. Зато часто видел привалившегося к стене солдатика, бушлат которого перемешался с кровью и телом. В последние свои минуты он смотрел на мир удивленным, ничего не понимающим взглядом, в котором угасал главный вопрос. Это была ни гримаса ужаса или боли, это был именно вопрос — вопрос ко всем. Рот его открывался, чтобы безуспешно захватить разорванными легкими воздух. Вспомнилась тогда первая в жизни осознанная наступающая смерть — лещ на траве — жабры и мертвеющий взгляд. В какую воду столкнуть солдатика, чтобы он смог дышать?

Командовать больше было некем. Живых в обозримом радиусе не наблюдалось, но бой продолжался, словно невидимый за стенами враг охотился на таких же невидимок. Да где-то вдалеке такой же невидимый в стене огня русский воин продолжал стрелять из пушки горящей уже БМП.

И тогда Алексий упал на колени перед солдатом и начал читать канон на исход души. То, что помнил. Правильно или неправильно в эту минуту поступал офицер, в одночасье ставший боевым, — судить некому, и никто не имеет права. Никогда до этого и уже никогда после этого он не произносил слова молитвы с такой страстью и силой, обливаясь слезами и содрогаясь от рыданий. И даже сейчас он не мог представить, как нелепо мог смотреться офицер, читающий на коленях молитвы перед умирающим солдатом — в хаосе неуправляемого уже боя, точнее даже — расстрела штурмового отряда, среди искореженного металла, изуродованных тел и чужого города в родной стране.

— В месте злачне, в месте покойне, идеже лицы святых веселятся, душу раба Твоего преставленнаго покой, Христе, Едине Милостиве...

Наверное, он молился за всех, кто превратился в эту ночь в дым и огонь, кто умирал с мучительным вопросом, ответа на который ни у командования, ни у правительства нет до сих пор...

— Покой, Спасе наш, с праведными раба Твоего, и сего всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко Благ, прегрешения его вольная и невольная, и вся яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче.

Кругом крошился бетон, ныли в стенах кирпичи, и удивительно, что именно треск автоматического оружия придавал этому хаосу прицельную осмысленность. Страх полностью уступил место безысходности еще в тот момент, когда Алексей увидел остатки штабной машины. Это было не презрение к смерти, это было неприятие ее, хотя она заполняла собой все окружающее пространство. Не тот ли это случай, о котором предупреждал когда-то отец: сила и навыки уже бессмысленны и не нужны? Все окружающее воспринимается как жуткий кинофильм, в котором ты всего лишь случайный зритель. Где-то должны нажать кнопку — и все прекратится. Но нет такой руки. Тысячи рук жмут на курки... И остается — наперекор всему — молитва.

И вдруг солдат перестал хватать ртом воздух и начал улыбаться. И взгляд его, застывая в вечности, хранил в себе именно эту улыбку. Солдат улыбался, офицер плакал и молился:

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй и упокой души рабов Твоих в безконечныя веки, яко Благ и Человеколюбец, аминь.

И только тогда, когда поднялся офицер в полный рост, смерть заметила его, когда уже и сам бой начал затихать на какое-то время, уходя в подъезды, в подвалы и подворотни, и, словно опомнившись, смерть швырнула в него случайным, попавшим под руку осколком...

Этим осколком и перерубило молитву изустную.

* * *

Бом! Бом! Бом!

И не колокол, но все же звон стоял утром над деревней, когда струился вдоль по взмокшим травам волнистый туман.

— Это что за обедня, звонить-будить? — открыл глаза Петрович.

Сел на кровати и тут же понял, что болезнь не отступила, а, напротив, даже усилилась. Буквально через пару минут в комнату, где спал Петрович, забежал Василий и с порога объявил:

— Побудка. Гамлет на работу собирает. В рельсу бьет. Через полчаса общее построение. Тоня там чай заваривает. Будешь?

— Построение? — вскинул брови Петрович. — Совсем тут рехнулись. У вас тут колхоз или концлагерь?

— Типа того, но заработать можно. Не выйдешь на работу, можно дома лишиться. Дом я ему свой должен, понял? О тебе и монахе твоем еще доложить надо... И это... ты учти... мы Гамлета уважаем. Не потому что в долгу перед ним, а потому что он по-человечески с нами. Доложу вот о тебе...

— Че, миграционная служба? — еще больше удивился Петрович. — А сыновья-то у тебя где? Крестники мои? Еще вчера хотел спросить.

— Да в городе, там работу нашли. Слава Богу, со стакана слезли. Девки им хорошие достались, вот и держат их в шорах...

— Между ног они их держат, — хмуро поправил Петрович.

— Да мне без разницы, главное, не бухают мои парни, работают. Сашка—водителем у одного бугра, Федя — на стройке. Давай выползай, чай пить...

— Да чегой-то меня, Вася, ломает, шибко ломает... — Петрович с трудом спустил ноги с кровати. — А ехать надо. Как ехать?

— Ну, может, Ева чего придумает, — пожал плечами Василий и ринулся в другую комнату.

Тоня накрывала на веранде. Увидев Петровича, искренне обрадовалась, бросилась обнимать-целовать.

— Ой, Сереженька!

— Да уж забыл, когда меня так звали... Все — Петрович да Петрович... А ты все такая же, Антонина, крутить-винтить, — соврал, не моргнув глазом, Петрович.

Тоня за эти годы высохла, под глазами образовались синяки, да и во рту зубов явно поредело. От прежней красоты, которую помнил Петрович, остались только глаза.

— Спасибо за вранье, — улыбнулась Антонина. — Но все равно приятно.

— Зря я тебя тогда Ваське уступил, — улыбнулся в ответ Петрович.

— Ну, твоя-то Лида не хуже будет. Городская... Садись, чай пей, бутерброды вот. С маслом. Васька щас со двора придет. Почки у него... В туалет бегает всю ночь, и утром тоже...

— Да и я нынче чего-то расклеился...

— Вижу. Небось, по-другому бы и не заехал...

— Не знаю,— честно ответил Петрович. — Жизнь такая, несется сто двадцать, притормозишь — махом из потока выбросит, мотать-катать.

— Зато у нас все по расписанию.

— Да слышу уже, звон-перезвон. Как он вас всех купил-то, Гамлет ваш?

— Да все просто. Пить надо меньше... — Тоня села напротив, ладони под щеки, вздохнула. — По метру всю землю скупал.

— Это как?

— Сначала приехал, домик на окраине себе взял, пустовал он, магазин открыл. Все к нему и ходили. Надо бутылку — метр земли. Вроде и немного, все ж вокруг народное, все вокруг мое... Огороды у каждого, казалось, не пропить. А на деле не так уж много и вышло... У кого литров полста, у кого — чуть больше. А для верности, он нотариуса из города привез, платил ему. Так что каждая сделка по закону оформлялась. Ну, а когда всю землю прибрал, собрал всех и объявил, как теперь жить будем и на него работать... Кто не хочет — может уезжать. А куда ехать, Сереж?

— Да вы тут совсем рехнулись! — дернул желваками Петрович. — И что — всю деревню, все дома за водку купил?

— Нет, Ева родительский дом и огород выкупила.

— За сколько?

— Да... За несколько ночей, — потупилась Тоня. — Он на ней жениться хотел. Жену-то у него в какой-то войне на Кавказе убили. Вот и начал он по Еве сохнуть. Так-то мужик нормальный. Никого не оскорбляет, но требовательный. А Ева свое взяла, и послала его со всем кавказским акцентом.

— Молодец, крутить-винтить, — оценил Петрович.

— Да, он ее порядочной считает. Подарки ей делает. Но она ни в какую. «Я, — говорит, — молодца ждала, а не джигита. Сегодня ты под меня стелешься, а завтра из меня подстилку сделаешь»...

— Да-а-а... — задумчиво потянул Петрович. — Всякого насмотрелся на дороге, но о таком, чтоб целая деревня за водку продалась... Это ж, мутить-давить, рабство получается. Вы ж русскую землю продали! И так о нас, русских, — чего только не говорят. И вы еще тут, бомжи колхозные, кутить-пропить...

— А, — отмахнулась Тоня, — корреспондент даже из области приезжал. Думали, напишет чего. Написал: мол, трудовая коммуна тут у нас. А Гамлет — образец бизнесмена и руководителя. Во как!

— Да как же вы пьяные работаете?

— Ты же видишь, не похмеляемся. Кто до вечера выпил — выгонит. Кому в поле плохо станет, сам нальет. Но немного. А некоторых он даже за свои деньги лечить от пьянства возил. Мы вот с Васей, не поверишь, уже привыкли. Даже, вроде как, организм правильно настроился.

— Мозги у вас неправильно настроены! — вспылил Петрович и со стоном схватился за голову, в которой молотом застучал быстрый пульс.

— Чего митингуем? — вернулся, наконец, со двора Василий. — Десять минут до построения. И тебе надо бы, Петрович, туда сходить.

— Мне на хрена? Я русскую землю не пропивал, да и худо мне...

— Тонь, — спохватился вдруг Василий, не обратив внимания на обидные слова. — Ты забери пока к нам монаха-то. Забери от греха подальше. Гамлет ведь не монаха, мужика в ём увидит.

— Да сходила уже. Молится он. Сказала ему. Вроде все понял.

— Ну и ладно, — успокоился Василий.

* * *

Сбор тружеников модернизированного колхоза проходил на центральной площади села. Там, где когда-то стоял сельский храм, потом в обезглавленном храме был клуб, а теперь его наполняла зияющая выбитыми дверьми пустота... Напротив махал застиранным оборвышем союзного флага дом, где еще десять лет назад располагалась сельская администрация, а ныне — офис фирмы «Гамлет». Хозяин земли и фирмы жил на окраине и подъезжал каждое утро к офису на видавшей виды «копейке» по кличке «Коррозия». Под самопальной табличкой ИЧП «Гамлет» так и хотелось написать: генеральный директор — Шекспир.

Гамлет, кстати, чем-то походил на великого драматурга, если, конечно, портреты Шекспира, дошедшие до нас, являются портретами Шекспира. Это был худощавый мужчина лет сорока, с длинными — до плеч — вьющимися волосами, и лицо его кроме традиционной кавказской уверенности выражало еще некую поэтическую задумчивость, даже отстраненность. Характерного акцента у Гамлета не было, точнее — его акцент больше напоминал какой-нибудь южнорусский диалект с единственным несовпадением — «г» у Гамлета была твердой и правильной. Но вот со склонениями и определением рода у него был явный хаос. Вообще-то он больше походил на цыгана, располагала к такому суждению и одежда: ковбойские сапоги со шпорами, заправленные в них черные джинсы, черная кожаная куртка поверх черной, вышитой золотыми узорами рубахи, и, наконец, черная широкая шляпа, как у артиста Боярского или, все же, у самого Шекспира.

Звон, как выяснилось, раздавался от подвешенного на крыльце куска рельсы. А гремел в нее обрубленным ломом низкорослый круглолицый мужичок в мятом плаще и кепке, которого Василий представил как формального главу сельского поселения Леонида Мирного. Следовало полагать, что свой дом и свой огород он когда-то тоже «слил» Гамлету и теперь выполнял роль всенародно избранного приказчика.

Он-то и начал утреннюю перекличку:

— Афиногеновы!.. Алимовы!.. Бобровы!.. Безруких!.. Васюковы!..

Вместо ожидаемого ответа он просто выстреливал колким взглядом через толстые линзы очков в толпу. Гамлет стоял рядом, гоняя в руках четки, словно надевал на нитку каждую прозвучавшую фамилию. Когда Мирный закончил, Гамлет еще раз окинул всех пристальным взглядом и потом спросил:

— Чья приехала «Газель»? Зачем? Не вздумайте продавать овощи по-тихому!

Василий выступил вперед и отчетливо доложил:

— Гамлет Тимурович, это ко мне старый друг приехал. Давно не виделись. Их двое, он и монах, попутчик. Никаких овощей они не повезут.

— Я не против, чтобы приезжали друзья, — заверил хозяин земли, — но проверять буду. У нас тут нет миграционная службы, но важно, чтобы наша поля никто не обобрал. Мы должны все честно работать. Всем будет выгода. Я разве кого обманывал?

Толпа одобрительно загудела: нет, никого. Петрович смотрел на это действо с нескрываемой усмешкой в глазах. Рядом стоял Алексий, взгляд которого вообще блуждал где-то поверх голов. Похоже, он еще продолжал утреннюю молитву.

— Гости — это хорошо, — продолжал Гамлет, — гостей надо уважать и хорошо встречать. Но вы помните, приезжали из одной газеты — плохо написали, хотя мы их угощали, потом из другой — хорошо написали. Нам шума не надо, работать надо.

— Я не из газеты, — не выдержал Петрович и закашлялся.

— Хорошо, уважаемый, я не против. А монах зачем? Агитировать за религию? Мы ко всем религиям относимся хорошо...

— Не может он агитировать, он немой, — поторопился заверить Василий.

— Немой? — удивился Гамлет. — Значит, так надо, — сделал он вывод для самого себя. — Больные есть? Просьбы есть? — спросил он жителей.

Просьб и пожеланий не было, поэтому все быстро начали расходиться, и Петрович заметил, как Юра подсадил Михаила, и тот сел за руль старенького трактора «Беларусь». «С одной-то ногой! Маресьев...», — подумал он. Сам он вновь почувствовал себя значительно хуже и дернул за рукав Василия:

— Вась, если я у тебя еще до вечера поваляюсь, хозяин, — кивнул на Гамлета, — не выгонит? Дурновато мне, болеть-потеть... Думал, встану...

— Да лежи, говорю же — не зверь он, а хозяин.

— Ну-ну, — горько ухмыльнулся Петрович, — местный Джугашвили...

* * *

Петрович с трудом дошел до дома Василия, осмотрел на всякий случай со всех сторон «газель» и только потом отправился «болеть по полной программе». Уже завалившись в постель, он позвонил Шагиду и сообщил, что его «прижало». Азербайджанец спросил, не послать ли кого на помощь, но Петрович заверил: «Если не к вечеру, то утром двинусь дальше. Предупреди своих земляков, что задержусь». Алексий зашел к нему вместе с Евой.

— Вот, мутить-давить, совсем прижало, — признался им Петрович. — Поспать надо.

— Кризис, — отметила Ева, — это нормально, в эти сутки все и решится. Вот таблетки.

— Ты бы хоть помолился, что ли, о здравии раба Божьего Сергия, раз уж остался со мной, — то ли попросил, то ли подтрунил Петрович Алексия.

Инок кивнул и куда-то отправился. Ева, между тем, извлекла из подмышки Петровича градусник и скептически скривила губы:

— Давай-ка еще жаропонижающее. На фига вскакивал утром?!

— Да... Думал, поеду...

— Смотри, совсем не уедь...

— Лопата в кунге есть, зароете, — улыбнулся Петрович.

— Спи давай, — улыбнулась в ответ Ева. — Сон — твое главное лекарство.

Петрович закрыл глаза, но даже внутренний его взор все время не покидала нелепая сцена утреннего построения. Гамлет, Леонид Мирный, переминающийся с ноги на ногу народ, и над всем этим — разоренный храм. Как не прогонял он это видение, раскаленный мозг держал картинку, как видеомагнитофон — «на паузе». Она только чуть подрагивала, но не уходила. Но вот память, перебрав свои файлы, нашла что-то аналогичное, и заставка сменилась.

В семьдесят-каком это было? Парторг экспедиции и начальник ОРСа стоят перед шеренгой водителей. Парторг произносит душераздирающие патриотические речи, хотя они совсем не нужны. И так все ясно: ноябрь теплый, декабрь теплый, Иртыш еле-еле встал, толщина льда куда как ниже нормы, зимник не накатан, а экспедиции и поселку нужны грузы. Запасы на распутицу кончаются.

— Товарищи! — рвет душу парторг. — Мы не можем вам приказывать, но вы сами понимаете, какая сложная ситуация! Нужны добровольцы! Как, понимаете ли, в сорок первом! Стране нужна нефть, а значит, геологи должны работать, поселку нужна мука, а значит...

— Нужны добровольцы, — закончил за него кто-то из водителей.

— Правильно понимаете. Хотя бы три машины. Кто пойдет?

Первым, не задумываясь, шагнул Петрович. Героем быть хотел? Вовсе нет. Просто знал, что умения и опыта у него побольше, да и надоело вынужденное сидение на базе. Дорога, она ведь, как любимая женщина — то надоест до тошноты, то так поманит, что бросаешься ей в объятья, наматывая километры до мельтешения в глазах. И кажется, что во время этого движения происходит что-то самое важное в жизни, будто едешь к новому ее рубежу.

Вторым, разумеется, потянулся из строя за другом Васька. А уж потом загалдели, зашевелились все остальные, так что пришлось парторгу отмахиваться от добровольцев.

— В головную сяду сам! — объявил парторг, за что честь и хвала первому коммунисту, но Петрович от такой «радости» сник. Парторг в кабине хуже бабы на корабле.

— Мотать-катать! У меня машина, а не мавзолей! — попытался избавиться от такого попутчика Петрович, но парторг был настроен решительно.

— Считайте меня коммунистом, — подмигнул отчаявшийся Петрович товарищам.

Надо отдать должное парторгу, на льду Иртыша он вел себя храбро и грамотно. Шли, разумеется, с открытыми дверьми, и с глупыми советами он не лез. Напротив, позволил Петровичу проинструктировать маленькую колонну перед выездом на реку. Пересекали одиночным порядком, шли тридцать-сорок километров в час, слушая, как под колесами трещит «незрелый» лед, разбегаясь молниями во все стороны. Перед передними колесами буквально катилась волна, которую ни в коем случае нельзя было догонять.

— Ну че, колготки мокрые? — весело спросил Петрович парторга на том берегу.

— Нормально, Петрович, — не обиделся тот.

После этого рейса Лида встретила мужа баней, пирогами и теплыми объятиями. Но, «выполнив супружеский долг», начала отчитывать:

— Тебе чего — больше всех надо? Я что ли в одиночку должна детей тянуть? Я их и так одна тяну, пока ты по всему Союзу мотаешься.

— Так не пацанов же на лед пускать! — несмело «отстреливался» Петрович, потому как за Лидой и так закрепилось звание терпеливой жены. Парторг же инициировал вручение грамот и ценных подарков водителям.

— Грамота — хорошо, — оценил благодарность Васька, — повод выпить. А на стену повесил, и всегда есть повод выпить.

— А без грамоты мы безграмотные, — согласился Петрович.

Сколько еще было таких «фронтовых» рейсов добровольцами? Не за грамоты, не за премии... Но помнилось уже другое... Посвежее... Поближе... В девяносто втором, вроде бы, когда северные зарплаты превратились в фикцию, а то и вообще не выплачивались, уговаривал начальник АТП водителей делать рейсы в долг. Но сколько их уже было сделано? Давить на мораль было бессмысленно, этот ресурс не только растратили, но и сами же высмеяли. Потому сыпали бесконечными обещаниями. Да не верил никто. «Зарплату давай — поедем». И Петрович молчал вместе со всеми, поплевывая под ноги, а Васька к тому времени уже остался на трассе — у своей любимой Антонины. Наступали другие времена, основной смысл которых: успеть хапнуть, ухватить чего-нибудь, «прихватизировать». А чего ухватишь, если ничего, кроме «баранки», в руках не держал?

* * *

В разоренных храмах душе тревожно. Мечется она сквозняком меж разбитыми окнами, взмывает к зияющему пролому в куполе, вздрагивает у обезображенных фресок...

Битый кирпич и штукатурка под ногами, стены испещрены посланиями да именами тех, кто так нелепо и богохульно пытался себя увековечить. Вдоль стен поломанные скамейки да связки стульев, какие ставят в клубах и кинотеатрах. Обрывки афиш и окурки, будто останавливалась здесь на перекур целая армия. Покурила, поплевала во все стороны и двинулась дальше в светлое цивилизованное будущее...

Алексий поднял глаза и содрогнулся: близ к куполу, вместо которого зияла неровная дыра, сохранилась на островке штукатурки единственная фреска — Богородица с Младенцем. Монах упал коленями на кучу мусора и начал беззвучную молитву. Время потеряло свое значение...

— А я знаю, что ты был там. Я сразу чувствую... — услышал Алексий за спиной голос Гамлета. — Ты тоже потерял близких, как и я. Ты ушел в монахи, чтобы убежать от боли... А, может, я и не прав, ты ушел, чтобы быть ближе к ним?

Инок никак не реагировал. Только закончив внутреннюю молитву и совершив несколько поклонов, касаясь лбом кучи мусора, он повернулся к неожиданному собеседнику.

Гамлет сидел на обломках кирпича, подогнув под себя ноги по-восточному, сапоги, блистая шпорами на солнце, стояли на входе. Теперь это был совсем другой человек: на лице не осталось и тени самоуверенности, из голоса исчезли командные нотки. Он смотрел даже не на Алексия, а куда-то сквозь, даже, пожалуй, сквозь стены.

— Я думаю, этот Дом Бога надо восстановить... Не веришь? Я правда так думаю. Я знаю, что вы всех нас считаете чурками безмозглыми... — некоторое время он помолчал, теперь уже следил за реакцией монаха. Алексий же поднялся и слушал его стоя. Лицо его ничего не выражало. — Нет, ты уже выше. Ты уже знаешь, что мы все дети Всевышнего. Непослушные, да? — ухмыльнулся Гамлет. — Я вот уже поздно, но понял, если бы все, кто живет в России и рядом с ней, объединились, то какая бы это была мощный сила! Бог давал нам шанс, а мы... Ты так не думаешь? — Гамлет снова замолчал, словно подыскивал ответы на собственные вопросы. Потом продолжил: — Когда я сюда приехал, тут уже ничего не было. Дом можно было купить совсем дешево, я купил. Они сильно пили. Очень сильно... Будто все умереть хотели. Русские все делают сильно. Сильно воюют, сильно трусят, сильно работают, сильно отдыхают, сильно плачут, сильно молятся, сильно богохульствуют, сильно пьют, сильно бросают пить... Другим этого не понять. Я долго понять не мог. Теперь сам так могу.

Какое-то время они внимательно смотрели друг на друга. Больше это даже походило на какое-то взаимное созерцание.

— С тобой интересно разговаривать, — признался Гамлет. — Ты самый лучший собеседник. Я чувствую твою душу и твою силу. Ты сильнее... — Гамлет в первый раз повернулся к Алексию спиной, скорее потому, что не хотел, чтобы инок в этот момент читал его лицо. — Ты сильнее, — продолжил Гамлет, — потому что ты не... — Он так и не закончил фразу. Постоял немного и, так и не повернувшись, вышел под открытое небо, начал обувать сапоги.

* * *

— Алешенька, ты устал? Еще немного осталось... Видишь, сколько людей стоит?.. Все хотят прикоснуться к святыне.

— Мама, а почему к святому очередь, как в магазине? Даже больше?

— Потому что нас грешных много, а святых мало.

Очередь медленно продвигается, никто не ропщет, некоторые шепчут молитвы и акафисты.

— А почему Успенский собор цветастее Троицкого?

— Разные стили архитектуры; Троицкий намного древнее, мальчик, — ответил за маму какой-то мужчина, стоявший рядом, — каждый из них по-своему прекрасен.

— Мама, а Брежнев тоже сюда приезжал?

В этот момент очередь, показалось, на какое-то время замерла. В первый раз Алеша видел, как мама растерялась, но быстро нашлась:

— Нет, сынок, ему некогда, он вон какой страной управляет.

Очередь вздохнула и зашептала молитвы.

— Странно, — не успокоился Алексей, — а Дмитрий Донской к нему приезжал. Помнишь, мы читали?

— Помню... Конечно, помню. Но ты сейчас помолчи немного, мы к святыне приближаемся, понимаешь? Надо свое сердце послушать, понимаешь? Тут Дом Живоначальной Троицы...

— Понимаю, — ответил Алеша, но не совсем понял.

Уже когда вошли под своды храма, Алешу вдруг начал мучить другой вопрос, и он не преминул его задать, правда, уже шепотом:

— Мам, вот раньше был Сергиев Посад, а почему теперь Загорск? Разве это название лучше?

Мать уже не ответила. Она стояла, чуть опустив голову, читая одними губами вслед за монахом у раки с мощами акафист преподобному Сергию. В храм, кроме русских паломников, входили иностранцы. Они были в шортах и с фотоаппаратами, двигались не со смирением, а с любопытством, но внутри храма погружались в созерцательное молчание, некоторые осеняли себя по-католически крестным знамением, были и такие, кто падал на колени...

Все ближе подходя к раке с мощами преподобного, Алеша вспоминал, как читали с мамой по очереди «Житие преподобного Сергия». Вспоминал, каким небесным смирением обладал этот молитвенник о Земле Русской, вспоминал совершенные им не ради славы чудеса, и неожиданно с огромной силой почувствовал собственное несовершенство. Так сильно, что в груди что-то сжалось, а на глазах выступили слезы. Хотелось оглянуться и посмотреть, ему одному так за себя стыдно, или есть кто-то еще, кто плачет над своими грехами? Он не оглянулся, зато оглянулась уже подходившая к раке бабушка, которая, увидев Алешины слезы, сначала всхлипнула, а потом и вообще зарыдала, упав на колени. Ей помогли подняться, помогли приложиться, а дальше она пошла уже, тихо плача о чем-то своем.

У святого нужно было что-то просить. Все, наверное, просили. Все шли со своими бедами. Но у Алеши попросить не получилось. Он просто не знал, о чем просить, что пожелать, да и мама говорила, что Богу виднее, куда направить человека. Но все желания, все приготовления мамы к этому моменту забылись, потому что хотелось только плакать. Плакать над собой.

Уже на улице к маме подошел иностранец и, ломая русский язык, спросил:

— Нам гид говорить, что это есть великий святой русской земли. Он многое мог делать... Как Иисус. Пре-по-доб-ный...— медленно проговорил он, будто пробовал слово на вкус. — Скажите, что в нем быть главное?

— Смирение, — не задумываясь, ответила мама.

— Смирение? Что есть смирение?

— Humility, probably, — ответила мама, и Алексей впервые узнал, что мама знает иностранные языки, — но в вашем языке, скорее всего, нет того смирения, о котором я говорю.

— Смирение? Humility? — повторил иностранец. — Почему нет?

— Такой глубины нет.

— Глубины? — так и не понял иностранец, оставшись в раздумьях.

* * *

Старший лейтенант Добромыслов снова стоял на коленях. На коленях, потому что оторваться от земли было невыносимо трудно. Боли не было, зато было чувство, что половины головы просто нет. Появилось щемящее чувство несовместимости происходящего вокруг с жизнью. Пытаясь сохранить равновесие, он всем телом, до какого-то внутреннего содрогания и тошноты ощутил, что Земля круглая и на ней нелегко устоять, она постоянно уходит из-под ног. Что вслед за Землей несется пейзаж, и его очень трудно удержать в глазах, он смазывается и вообще гаснет.

— Э-э... Пайдйом!.. — голос отодвинул шипение и треск огня, отодвинул вату в ушах... — Пайдйом, гаварю...

Перед лейтенантом стоял мальчик лет десяти-двенадцати. Чумазый и очень серьезный. Серьезный, как воин.

«Нерусский», — определил Добромыслов и даже испытал перед этим мальчуганом страх. А ведь было отчего: рука, машинально скользнувшая к кобуре, пистолета там не обнаружила. Наверное, это оружие Алексея было сейчас в правой руке паренька.

— Вставай, не умер же? Пайдйом!

Нужно было что-то ответить, пошутить про плен, предположить, что мальчишка сейчас отведет офицера своим старшим бородатым товарищам, и прославится, нужно было что-то сказать, но Добромыслов не мог этого сделать. Он просто не знал, как говорить! Так, как будто никогда не умел. Он и слова мальчика воспринимал как будто не сам, а как посторонний зритель — со стороны, отчего хотелось крикнуть этому нелепому старшему лейтенанту: «вставай, салага, умри хотя бы по-мужски». Но ни кричать, ни шептать, ни даже связно думать Алексей Добромыслов уже не умел. О том, что говорит ему паренек, он больше догадывался, чем понимал.

— Пайдйом! — настаивал парень, нетерпеливо помахивая стволом пистолета.

Поднялся, опираясь руками на горячую от внутреннего пожара стену, и пошел за мальчиком. Если бы мог думать, то понял, что парень идет впереди, а не за спиной, наставив на русского офицера ствол. Идет, и аккуратно вглядывается в пылающую темноту, замирает при близких взрывах, иногда оглядывается: не упал ли старший лейтенант.

Разве мальчик не знает, что Земля круглая? Что стоять на ней трудно. И сколько не иди, все равно придешь туда, откуда пришел. Мальчик не знает, что земля вращается неравномерно... Наверное, сейчас она ускоряется. И даже полюс скачет то туда, то сюда... Мгновенный полюс, так это называется в физике? А зачем эти знания, если сейчас наступит смерть? Смерть — это полюс чего? Раньше смерть приходила... Человек научил ее летать, накрывать, растворяться, излучаться, взрываться... Смерть Добромыслова не остановит вращение Земли, не сместит полюс, но что-то уже будет не так. Другой вопрос: можно ли спасти душу в аду? Если в аду еще страшнее, чем на Земле, то представить его невозможно. Каковы должны быть страдания там?

Если бы Добромыслов мог думать в тот момент, он непременно задался бы вопросом: куда ведет этот мальчуган с его пистолетом в руке? А думать не получалось... Точнее, наоборот: мысль стала какой-то объемной, всеобъемлющей, виделось все в целом, и не со стороны глаз, а будто сверху. И целостность этого восприятия нарушалась только саднящей, но вовсе не нестерпимой, а вполне сносной болью в левой части головы. Другое дело, что от такого восприятия мир опрокидывал тебя, и постоянно хотелось лечь и не двигаться. Но мальчик настойчиво повторял свое «пайдйом!», а значит — надо идти.

Вот из подъезда выскочили два бородача с автоматами наперевес, что-то крикнули мальчику на непонятном языке, он что-то ответил, и они захохотали, как будто сейчас самое время хохотать. Или это и есть дьявольский хохот? Один из них увидел в голове русского офицера осколок, показал на него мальчику, тот кивнул. Мальчика похвалили, потрепали по голове, и снова скрылись в подъезде.

— Пайдйом!

Видимо, убьют Добромыслова не здесь. Хотя зачем искать специальное место, если смерть везде? Если город состоит из смерти? Труднее найти место, где жить, а не где умереть?

С трех сторон в город втягиваются новые воинские колонны. Смысла сейчас в этом втягивании не больше, чем в мясе, падающем в жерло мясорубки. Как удается видеть это, находясь на одной из пылающих улиц?

— Пайдйом! Э-э-э... Давай... Быстро...

Город кончился... Горящие пригороды... Колонны машин... Командно-штабная машина Р-142. Кто здесь? Командующий армией?

— Сматри... — мальчик предлагает еще куда-то смотреть.

Куда? Если все видно как с высоты птичьего полета... Надо упасть, чтобы не видеть этого.

— Сматри... — мальчик хочет, чтобы Добромыслов посмотрел в маленькое прямоугольное зеркало в его руках.

Старший лейтенант смотрит в зеркало. Что там? Залитое кровью лицо...

— Сматри...

Что еще? Какое-то излучение над головой. Там, где торчит кусок металла. Похожее на инфракрасное... Похожее на... нимб...

— Иди! Там твои... — мальчик сунул пистолет Добромыслова в его кобуру и подтолкнул в сторону машин.

— Э! Кто там?! Я щас из подствольника проверю!

Если бы старший лейтенант Добромыслов мог тогда думать, мог говорить...

Мальчик исчез так же неожиданно, как появился. Почему он вывел его к русским? Ведь точно такие же отроки будут подходить с улыбкой к БТРам и танкам, чтобы швырнуть в люк гранату. Став причиной смерти нескольких человек, они никогда не будут жалеть об этом, не будут видеть страшные сны. Они станут считать себя настоящими мужчинами.

Это был другой мальчик. И значит — они есть. Пока они есть, ад — не везде.

Луч света резанул по глазам.

— Э, старлей, я чуть тебя не порешил, почему не отзываешься? — рослый капитан вынырнул из темноты. — А вы, бойцы, чего молчите? Что, жарко там?

Какие бойцы? Добромыслов видел только горящую улицу и спину мальчика впереди. Когда они к нему присоединились? Это были не мысли даже, это были какие-то обрывки, какие-то трудно связываемые между собой образы. И нужно было спросить у этих напуганных, но не бросивших автоматы парнишек, к тому же тащивших на себе двух неходячих: видели ли они мальчика, который вел старлея через горящий город? Но спросить было некому. Мозг Алексея к этому моменту уже вообще не мог декодировать воспринимаемые сигналы.

— Да ты крепко ранен, брат, — заметил капитан осколок в голове Добромыслова. — Сержант! Доктора сюда!

И бессмысленно минутой позже командующий буравил взглядом воспаленных усталых глаз лицо старшего лейтенанта. Бессмысленно взывал к последним остаткам его сил, требуя обрисовать хоть какую-то обстановку. Алексей тогда еще понимал, что с ним разговаривают, но что говорят — декодировать уже не мог. Это был набор звуков. Так мог говорить иностранец, так мог лаять пес, так мог гудеть двигатель автомобиля... Нужно было лечь, но он забыл, как это делается. Реальность и прошлое странно перемешались в поврежденной работе мозга: перед ним все еще шел впереди мальчик, размахивая пистолетом в руке, еще пылал остов КШМ, еще катилось горящее колесо, еще не кончился разгоревшийся перед боем спор...

* * *

Офицеры батальона собрались в будке, потому как разводить костры на улице было запрещено приказом комбрига. Вот и молотили двигатели боевых и тыловых машин, делясь теплом с замерзшими солдатами и офицерами. Почему-то все были спокойны, словно предстоял не штурм города, а военный парад. Пожалуй, перед парадом волновались бы серьезно, да и командной суеты было бы поболее. Потому и навеяло табачным дымом желание пофилософствовать. Разумеется, многие не упускали возможности поддеть Добромыслова, зацепиться за веру, особенно любил иронизировать с легкой издевкой над верующим старлеем капитан Рыбаков. В отличие от остальных, которые делали это не со зла, а по армейской привычке поддеть товарища, он был убежденным атеистом, и не упускал возможности поязвить, если разговор хоть как-то можно было вывести в плоскость теологическую. Рыбакова недолюбливали за его подчеркнутую правильность, вычурную порядочность, и безукоризненную выправку, которой он кичился. Невысокий, белесый, с каким-то въедливым и от природы злым взглядом, он только свои поступки считал правильными и только свои знания верными. Сам же, по сути, человек был ограниченный, тем не менее, обладающий генеральскими амбициями и академическими замашками в суждениях.

В основном говорили о возможных последствиях входа в город, о том, что не помешало бы шампанского, дабы во всеоружии встретить новый год. И тут лейтенант Гарифуллин вспомнил о враге, которого почему-то в расчет не брали.

— А они пить не будут, Аллах им не велит, — сказал он.

— Ниче, — отмахнулся капитан Фролов, — за нас вон Добромыслов помолится: и — с нами Бог.

Вот тут и ввинтился в разговор Рыбаков, недобро сверкнув глазами в сторону Добромыслова.

— Какой Бог! Совсем долбанулись! Если бы он был, то откуда бы война? Он же добрый, справедливый, любит всех. А? — он окинул кампанию едким взглядом.

Только Антон и Алексей выдержали его взгляд, остальные предпочли опустить глаза или сделать вид, что чем-то заняты.

— Вы еще выползите на улицу, помолитесь, чтоб солдаты на вас поглядели...

— Зря вы так, товарищ капитан, — попытался возразить Гарифуллин.

— Страна с ума сходит, церквей пооткрывали, правительство со свечками, как попы, тьфу! Где он, ваш бог, когда народ голодает? Че он делает, когда города бомбят? Выходной у него? Че он всесильный-то? Где сила? И церковь эта — коммерция сплошная. Отпеть — тыщу, крестить — тыщу... Кусочек мощей за сто рублей купите! — кого-то передразнил он.

— Войну не Бог начинает, — не выдержал в очередной раз Алексей.

— Ну так понятно, что не он, а закончить чего ж? Кишка тонка?

— Вам, наверное, товарищ капитан, не понять, но Господь наделил свое главное творение высшей свободой. Свободой выбора. Если бы этого дара не было, мы были бы роботами. Он ведь не просит вас ходить и бить поклоны перед иконами. Не просит?

— Вот спасибо ему за доброту и тебе, однофамилец ты его. Наделал добра! Половина — уроды! Готовы друг другу глотки перегрызть! Свободные люди, нечего сказать. А еще это... Землетрясения, цунами, что там еще, чтоб наказать-то нас грешных! Смыл пару городов — нормально. День седьмой, можно отдыхать.

— Бог никого не наказывает. Человек наказывает себя сам.

— Ага, это по тебе, Добромыслов, видно.

— Оскорблять-то не надо, господин капитан, — натянулся струной Антон, но тут же на его руку сверху легла рука Алексея: мол, не кипятись, и тому сразу вспомнилось про свиней и бисер.

— А в церковь пришел, там тебя старухи научат, какое ты говно, а священник скажет, сколько надо денег, чтобы ты исправился.

— Где вы видели таких священников?

— А то они на «мерседесах» не ездят?!

— У моего отца нет машины, — вспомнил вдруг Алексей.

— Ну, значит, он плохо поклоны бьет, а то, может, мало народу обманул.

Антон, было, хотел уже подняться, но Алексей его опередил.

— Священники тоже люди. Вас же не смущает, что у нас прапорщики на «тойотах», а офицеры на велосипедах.

— Прапорщики от имени Бога не лопочут. А воруют по-тихому и увольняются по-быстрому. Вот ты скажи, Добромыслов, моральные уроды, убийцы, насильники тоже по образу и подобию Божьему созданы?

Тут не выдержал Антон и вставил:

— Нет, они, как и вы, товарищ капитан, от обезьян.

Алексей растерянно глянул на товарища, не успев изложить рассказ о покаявшемся разбойнике, которому Господь с Креста сказал: «ныне же будешь со Мною в раю». Было уже поздно.

— Ты че щас сказал? — вздыбился Рыбаков, и, пожалуй, началась бы драка, но дверь кунга открылась и в табачный туман заглянула Лена.

— О! — обрадовалась она. — Комбат в уазике с замполитом, а ротные, значит, в его штабе хозяйничают? В гости пустите?

— Ну вот, Снегурочка уже есть, — обрадовался Гарифуллин, и разговор сам собой перешел в другое русло...

Рыбакова Алексей увидит позже живым, но сказать ему уже ничего не сможет. Рыбаков тоже промолчит. Из этого ада Рыбаков вышел...

Больше года Добромыслов будет мотаться по госпиталям, где медперсонал от санитарки до академических светил станет учить его говорить. Но — безрезультатно. И, в конце концов, Алексей начнет понимать речь других людей, хотя, по всей видимости, не обычным способом декодирования, описанным в классических учебниках о работе головного мозга, а, скорее, на уровне телепатии, воспринимая речь не потоком, а цельным, оформленным в некий единый сгусток, смыслом. Потому немой старлей станет с интересом слушать рассказы раненых, из тех, кому придется повторить путь его части и второй и третий раз, словно первого и не было. Бесконечные исповеди солдат, сержантов, офицеров сделают его лучшим психотерапевтом, потому что неумеющий говорить, умеет слушать. Впитывая невольно чужие страдания, он начнет забывать собственную боль.

* * *

Петрович очнулся через пару часов в липком поту. Вроде стало легче, но донимала духота в доме. Вчера он не обратил внимания на затхлые, застарелые запахи остановившейся жизни, но как только болезнь чуть отступила, они стали невыносимы. Добрым словом вспомнил Лиду, которая перевернула бы весь дом вверх дном, чтобы было свежо и чисто. Да и у Тони раньше такого не было. Что-то в ней сломалось, как во всей этой аномальной зоне. Лида говорила: «Один раз привыкнешь к беспорядку — и это уже навсегда»... От мыслей таких очень захотелось домой — в идеально чистую и отглаженную постель, а еще бы — оладушек со сметанкой... «Надо ехать, катить-крутить», — где-то в затылке бренчала, как гайка в жестяной банке, навязчивая мысль. Она и вытолкнула Петровича в очередной раз на улицу, где он плюхнулся от слабости на покосившуюся, черную от дождей и времени скамейку у ворот. «О! Можно и старость встречать... На завалинке...», — горько ухмыльнулся своей квелости Петрович. «Баньку бы...». Петровича передернуло от ощущения пропотевшей одежды.

Солнце замерло в зените, точно размышляя, катиться ли на Запад или обратно, и от чувства остановившегося времени в коммуне имени Гамлета или Шекспира грудь защемило так, что захотелось либо умереть на этой скамейке и стать грустной рябиной в заброшенном палисаднике, либо прыгнуть в кабину и вдавить педаль газа в полик.

— Древнерусская тоска, — вслух определил Петрович, но сам не до конца понял собственное определение.

С дороги на въезде в поселок он услышал гул моторов и с интересом посмотрел в ту сторону. Неужели сюда кто-то еще заезжает? Минуту назад казалось, что это фантастическая зона, живущая по каким-то своим, особым законам, и путник, попадая сюда, не будучи ограничен в перемещении, начинает томительно искать то ли выход, то ли собственную память, которая в этом разреженном времени порождает щемящие приступы ностальгии, предмет коей находится в ворохе черно-белых фотографий или мимолетном ощущении вечности, постигшем человека во время созерцания где-нибудь на берегу тихой реки, на обочине пустынной дороги, или на крыше собственного дома, когда он беззаботно смотрел на небо.

Но... Никакой метафизики! Побеждающий материализм современности выкатил на проселок в образе двух черных внедорожников, в которых Петрович еще издали узнал престижные «Land Rover».

— Не хило, катить-мутить, — определил Петрович.

Пропылив до Васиного дома, они притормозили. В первом опустилось тонированное стекло и высунулась чернявая голова.

— Че отдыхаешь, а? — спросила голова. — Гамлет разрешил?

— А я у него не спрашивал, — честно признался Петрович.

— «Газель» чья? Твоя? — продолжала опрос голова.

— Не, земляков твоих, я только водителем.

— Зачем приехал?

— Слышь, мне, может, встать, доложить по форме, доклад-расклад? — возмутился Петрович.

В это время опустилось стекло второй машины, из него показалась абсолютно лысая, но абсолютно славянская голова.

— Ну, надо будет и по форме доложишь, — злобно сказала она.

— Вам че, парни, надо? Сижу, воздухом дышу, никого не трогаю... Заняться нечем?

— Гамлет где? — спросил лысый.

— В конторе, наверное, своей. Он же председатель колхоза, сеять-веять.

Обе головы засмеялись, оценив нехитрый юмор Петровича.

— Щас, мы вашего председателя распашем, — заявил лысый. — Турнепс развалим...

— Так ты не местный? — с подозрением спросил чернявый.

— Не местный, — осторожно ответил Петрович, и внутренне почувствовал опасность. «Еще утром надо было валить отсюда», — с досадой подумал он.

Внедорожники рыкнули и рванули с места, игриво обгоняя друг друга, норовя расширить дорогу за счет снесенных скамеек и штакетника.

— Вот, ведь, интернациональная бригада, курбан-байрам, — прокомментировал Петрович вслед.

* * *

Петрович вспомнил, как в армии схватился с азербайджанцами. Сначала с одним, но уже через минуту их было двое, а через пару минут — дюжина. Русские, как водится, на помощь не пришли. Ребят же из автороты поблизости не оказалось. Наверное, его крепко бы избили, но для восстановления баланса сил хватило всего одного чеченца, с которым у Сергея еще в учебке сложились дружеские отношения. Ширвани, так его звали, слыл вспыльчивым и отчаянным человеком, об этом знали не только в роте, но и в дивизии. В сущности, он в одиночку мог броситься на десяток обидчиков, а уж если к нему присоединятся еще пять-шесть чеченцев, то они могут противостоять любому землячеству. Азербайджанцам объяснять этого не нужно было, они и так резко «повяли», когда он растолкал толпу и встал рядом с Сергеем.

— Ну че, собаки, толпой на одного? — крикнул он.

— Э, зачем лезешь, у нас свои дела! — попытался возразить кто-то из «стариков».

— Заткнись лучше, — зло предупредил Ширвани, — кто его тронет, будет иметь дело со мной.

Азербайджанцы зачем-то стали выяснять — откуда Сергей родом. Когда выяснили, то два или три сразу стали кричать, что они племянники знаменитого геолога Салманова, нефтегазоразведочная экспедиция которого работала в тех местах. Статус свой, что ли, повышали? На что Ширвани спокойно сказал:

— Даже если среди вас найдутся племянники Алиева или Брежнева, я вам точно говорю, сердце каждому вырву, слышали? Вырву и сожрать заставлю.

Сергей стоял и в эту весьма неспокойную минуту размышлял, почему гордый чеченец вмешался в эту свару, и чем теперь он будет обязан этому парню. Но, как потом показало время, Ширвани ни разу ни о чем его не попросил, да и нигде об этой истории не рассказывал. Чувство обязанности по отношению к нему какое-то время томило его, но потом все забылось. Единственное, чем закончилась их армейская дружба, был обмен адресами перед дембелем. Потом, как водится, каждый из них канул в свою жизнь.

Ширвани напомнил о себе много лет спустя, летом девяносто первого. Петрович получил вызов на переговоры. Вызов был из Гудермеса, и Петрович по дороге и во время ожидания на переговорном пункте долго гадал, кому он там мог понадобиться. Но как только услышал голос с легким акцентом и речь с абсолютной прямотой, сразу узнал.

— Ширвани, рад тебя слышать! Сто лет, сто зим!

— Сергей, у меня к тебе просьба...

У Петровича кольнуло под ребром чувство старого долга, но он в этот момент сам посчитал себя мелочным и неблагодарным. Более того, он действительно был бы рад увидеть сейчас Ширвани, посидеть за столом, выпить покрепче, если, конечно, тому Коран не запрещает...

— Сергей, ты не будешь против, если на какое-то время к тебе приедут моя жена и дети? Всего — четверо, — уточнил Ширвани.

Петрович знал, что малейшее промедление в ответе будет расценено гордым кавказцем как неуверенность и поиск возможности отказать, поэтому закричал, пока тот еще не завершил фразу:

— Конечно, конечно, дорогой, пусть приезжают, я встречу, и ты приезжай!

— Надо будет, чтоб они там побыли... месяц-два... — как будто не слышал искреннего восторга армейского товарища Ширвани. — Деньги у них есть, просто надо побыть подальше, понимаешь?

— Да о чем речь?! Пусть едут! Только сообщи когда и каким видом транспорта. Если надо, я хоть в Тюмени, хоть в Тобольске встречу...

— Спасибо, Сергей, — сухо поблагодарил Ширвани и дал отбой.

С неделю Петрович с Лидой готовились к приему гостей, готовили югорские деликатесы, но Ширвани так и не позвонил. А через какое-то время в Чечне, что называется, началось... И до сих пор Петрович не знал, живы ли Ширвани и его семья. Как и не знал — чем занимался тот во время этой долгой и бессмысленной войны. Сам Петрович смотрел сводки оттуда с горьким и противоречивым чувством.

В девяносто шестом кто-то из молодых и неслуживших водителей в компании «кинул валенком»: мол, мы эту Чечню махом...

— Дурак ты, вякать-брякать, — оборвал его Петрович, — у них воинами рождаются, а у нас становятся, да и то не все. Вашему-то поколению соску на бутылку с пивом одели, вы сосете и думаете, как бы под это дело еще и от армии откосить. Я вот читал: была у царя Дикая дивизия — из горцев, так вот, только она его и не предала. Если б у нас в Кремле не тупые сидели, они бы и сейчас такую дивизию имели. А самое главное — война эта на американские доллары ведется, мы режем друг друга, американцы радуются и еще бабла подбрасывают, давайте, ребята, а мы пока под это дело мир под себя переделаем, и пока до горцев дойдет, где у них главный враг — много крови прольется. Победить-то победим, но еще не ясно, катить-мутить, как жить после такой крови...

Но с большей досадой Петрович вспоминал девяносто второй, когда после развала Советского Союза даже украинцы ходили гордые и собирались домой. Мол, хорош, покормили Россию, теперь у нас будет богатое независимое европейское государство, а вы тут лаптями щи хлебайте... До драк ведь доходило! Соберутся старые друзья на проводины, выпьют, а потом — ну друг другу морды бить за незалежность!

Правда, уже через год многие вернулись. Прятали глаза, ругали бандеровцев и киевских лидеров без разбору, но чаще предпочитали вообще отмалчиваться. Соглашались на работу даже с более низким заработком, чем до отъезда, потому как и на нефтяном севере не все было гладко, но куда как лучше, чем на суверенной родине. И снова были застолья — теперь уже встречи старых друзей. Балагур Петрович незлобно отводил на них душу, но драться за сомнительные национальные интересы никто не лез. Даже репрессированные со львовщины и Тернополя отмалчивались, либо сыпали тостами за старую дружбу. Во всяком случае первые полгода... Голод — не тетка, рыба ищет, где глубже...

* * *

В госпитале Алексей с интересом слушал двух профессоров, которые пытались определить — насколько он понимает речь и вернется ли к нему возможность говорить. При этом не стеснялись вести свои дискуссии при пациенте, словно он был еще и глухой. Он-то и хотел бы им объяснить, каким образом он понимает человеческие слова: будто воспринимает их не ушами, не мозгом, собственно, а так, точно сознание его находится вне тела, вне головы, и охватывает все обозримое пространство. И звуки просто живут в нем, как колебания, заполняют его и не требуют перевода с языка символов на язык духа. Они и есть символы. Другая беда: вместе с пониманием речи ушло и понимание букв. Наверное, детсадовский ребенок знал о них больше, чем знал старший лейтенант Добромыслов. Профессора просили его написать о своем самочувствии, но быстро догадались, что и это ему не под силу.

В один из долгих однообразных серых больничных дней двери палаты открылись, и Алексей увидел на пороге родителей. Он поднялся им навстречу, и все трое тихо обнялись. Будто и не с того света вернулся старший лейтенант Добромыслов, а с работы пришел. И так же тихо плакали, без слов. Соседи по палате безмолвно вышли, чтобы не мешать этому семейному молчанию. И потом Добромысловы всей семьей долго, не говоря ни слова, сидели на скамейке в парке. Мама держала руку Алексея, гладила ее и никак не хотела отпускать, словно его снова могли куда-то отправить, откуда есть шанс не вернуться. Отец же нет-нет да начинал шептать молитвы. И вдруг, как по команде, потянулись к Петру Васильевичу изувеченные войной солдатские души. В застиранных нелепых пижамах они окружили священника: кто-то, чтобы попросить благословения, кто-то, дабы задать сокровенный вопрос, третьи — с просьбой помолиться о погибших друзьях...

Когда вернулись в палату, отец достал из старого портфеля Библию и положил ее на тумбочку у кровати Алексея. Тот сначала не обратил внимания на знакомую книгу, точнее — обратил, но не придал значения тому, что слово на обложке было ему понятно.

— Он не читает, — сообщил подоспевший для беседы с родителями врач. — Пока не может... Пока...

— Ничего-ничего, эта книга сама по себе нужна. Пусть будет рядом. У него был с собой молитвослов, но, видимо, Алеша его где-то утратил...

И только в этот момент Алексей понял, что слово «Библия» ему понятно — всем своим немыслимым объемом — не по буквам даже — а общим значением. Он взял увесистый том в руки и долго смотрел на титул, словно пытался через одно слово увидеть смысл всей книги. Потом нерешительно раскрыл ее наудачу и тут же понял, что воспринимает текст. Опять же — не буквами-слогами — а всей его емкостью. «Вспомни, Господи, что над нами совершилось; призри и посмотри на поругание наше. Наследие наше перешло к чужим, домы наши — к иноплеменным; мы сделались сиротами, без отца; матери наши — как вдовы. Воду свою пьем за серебро, дрова наши достаются нам за деньги. Нас погоняют в шею, мы работаем и не имеем отдыха». Он не прочитал, а именно увидел плач Иеремии. Причем в сознании его сначала встало видение древней Иудеи, но потом захлестнули ее вдруг вспышками осиротелых деревень картинки современной России...

— Он понимает! — догадался доктор. — Он понимает! Алексей, кивните, если понимаете.

И старший лейтенант Добромыслов кивнул.

— Ну вот, кто там еще не верил в чудеса?! — искренне восхитился врач.

— Тише, тише, — успокоил его отец Петр, — никакого чуда, чудо — это знаете?.. — он попытался интонацией передать значение этого слова. — А это Библия. Так и должно быть. Так и должно...

— Так и должно... — задумчиво повторил доктор. — Я говорил главному, что надо дать работать в больнице священникам, они куда как лучше психологов. Тут с епархии даже Владыка приезжал... Мы специально молельную комнату сладили...

— Вот и славно, — обрадовался отец Петр.

— Может, я сейчас потороплюсь... Н-но... — доктор нетерпеливо достал из нагрудного кармана халата свернутый листок с какими-то записями и ручку, чистым куском подставил Алексею: — Попробуйте...

Алексей неуверенно взял ручку и вполне сносно, но почему-то печатными буквами написал «БИБЛИЯ».

— А еще? Чтобы не копировать? Сам! — не унимался доктор.

Алексей улыбнулся и вывел: «МАМА, — какое-то время подумал и добавил, — МЫЛА РАМУ».

Загрузка...