«Идея романа „Хоксмур“ состояла в том, чтобы противопоставить друг другу две разновидности языка: ту, что существовала в начале XVIII века, и ту, которая сложилась к концу века XX. Мне хотелось проследить сходство и различия между ними; я надеялся, что это позволит дать более четкое определение и той, и другой эпохе. Я пытался сделать так, чтобы и читатель вслед за мной вжился в язык, на котором говорили в XVIII веке, и тем самым смог ощутить прошлое более непосредственным, естественным образом. Надеюсь, мне удалось достичь этой цели. Еще более важной задачей было установить параллели между этими двумя формами речи, найти гармонические соответствия и в то же время выявить природу разрыва. Последний, как мне представлялось, проистекал из того, что современная речь по сравнению с речью тех времен звучит более нейтрально, плоско, менее выразительно, недостаточно своеобразно».
Зимним вечером, когда последние немногочисленные служащие, отбывшие дневную повинность на финансовом поприще, подобно кусочкам сухого льда всасываются в теплые отдушины станции метро «Банк», одинокому страннику, остановившемуся у ограды перед входом в церковь Св. Мэри Вулнот, на углу Ломбард-стрит и Кинг-Уильям-стрит, простительно испытать пронизывающую дрожь. Объявления выглядят вполне прозаически: службы проходят в 13:10 по вторникам и в 20:00 по пятницам; в церкви регулярно собирается Общество Тела Господня (чем бы оно там ни оказалось); а следом идет знакомая полубессмыслица — реклама духовного содержания: «Войди в обитель покоя, обратись к Господу, который тебя создал и любит, и позволь Ему обратиться к твоему сердцу». Все это так и осталось бы картиной успокоительной, если бы странник, не поднимая головы, заторопился вперед, в оранжевые шатры света уличных фонарей, и дальше, мимо супермаркета, закусочной и спортклуба.
Но случись ему взглянуть вверх, на полосатый, как зебра, фасад, и ощутить в полной мере необъяснимый вес здания, которое, дугой уходя в черный проем входа, словно протягивает скошенные колонны к горлу жертвы, — тогда наш странник, возможно, понял бы, что его охватила не простая дрожь, но отчаянная лихорадка, передаваемая из поколения в поколение, источник которой — страх вечности, ожидающей в конце, и неизбежного на пути туда плотского отмирания.
Церковь Св. Мэри Вулнот образует вершину треугольника, или одну из вершин пятиугольника, или самый кончик стрелы — в зависимости от того, сколько построек Николаса Хоксмура с их местоположением вам заблагорассудится включить в эту странную геометрическую фигуру, начертанную на лондонском палимпсесте. В глазах Питера Акройда эта — хвост стрелы, острие которой целится в церковь Св. Альфеджа в Гринвиче, в то время как Св. Георгия в Блумсбери можно принять — за что? Наверное, за оперение. Вообразить себе, что шесть лондонских церквей работы Хоксмура образуют на карте нечто, формой напоминающее оружие, — решение, как скоро сделается ясно читателю этого романа, нетривиальное. Все сказано в начальных словах первой главы: «Итак, начнемте. Да помните: наблюдая, как сооружение на глазах Ваших обретает форму, всегда в голове держите все строенье целиком…»
Николас Дайер, помощник сэра Кристофера Рена, которому в начале XVIII века была вверена постройка шести церквей в Лондоне, выступает не вымышленным альтер эго реально существовавшего Хоксмура, но его двойником. Ибо замысел Акройда иначе, как грандиозным, не назовешь: показать, что линейная природа времени, какой она выглядит в традиционном повествовании — будь оно основано на событиях реальных или воображаемых, — не более чем фальшивка, и подтолкнуть читателя в зону полной синхронности. Читайте «Хоксмура» внимательно, так, как священник читает свой молитвенник или адепт тайного знания — свои книги, и он окажет на вас магическое воздействие — вы превратитесь в того странника возле Св. Мэри Вулнот, охваченного лихорадкой многих поколений.
Интересно происхождение «Хоксмура», опубликованного в 1985 году. Питер Акройд отнюдь не скрывает того влияния, что оказало на его роман сочинение Иэна Синклера «Лудов[1] жар». Я не случайно использую слово «сочинение», поскольку то, что пишет Синклер, классификации не поддается: отчасти заурядная книжка, отчасти символистская поэма, отчасти вариации на тему автобиографических заметок, относящихся к тому времени, когда автор работал садовником в парках Хакни. В «Лудовом жаре» можно найти несомненный генезис романа — связь между уникальным архитектурным синкретизмом Николаса Хоксмура — английское барокко, сделавшее остановку в некрополисе Петры при бегстве из Египта, — и описанием географии Лондона в скрытых неоплатонических терминах. Кроме того, формы сооружений Хоксмура приводят на наших глазах к убийствам: пирамиды, колокольни и шпили церквей заставляют проливаться жертвенную кровь. Таким образом были совершены убийства на Рэтклиффской дороге, с такой любовью описанные Де Куинси в книге «Убийство как одно из изящных искусств».
Однако чего у Синклера не найти, так это целостной структуры «Хоксмура». Скорее кажется, что «Лудов жар» меньше, чем сумма его составляющих, — набор экзегетических записок, комментариев к роману, на деле вышедшему спустя добрый десяток лет. У Синклера, как у любой творческой личности, вполне может вызывать досаду то, что оригинальность его видения не стала залогом первенства, однако, хотя обскурантизму «Лудова жара», созданному рукой сильной и волевой, присуще благородство, по увлекательности ему далеко до «Хоксмура», текста насыщенного и тем не менее захватывающего — крепко, словно руки убийцы.
Гений Акройда заключается в первую очередь в его языке — или, точнее, в расшифрованных им словах, потоком выходящих из-под гусиного пера Николаса Дайера. Любому, кто знаком с дневником Пипса[2] — бессистемное использование заглавных букв, суффиксы, образованные на французский манер, и иррегулярная орфография, — записи Дайера не покажутся столь уж странными, скорее воплотят в себе убедительный пример развития языка за следующие полвека, его приближения к современной разговорной речи. Подобно частному дневнику Пипса, этот текст под грузом полученных из книг знаний не задыхается, но приобретает собственные модуляции. К тому же, опять-таки подобно Пипсу, Дайер — человек относительно скромного происхождения, поднявшийся по социальной лестнице с помощью могущественного покровителя.
Но если Пипс — человек, не чуждый мирских радостей, целиком погруженный в раблезианские грязь и чувственность, свойственные Лондону XVII века, то Дайер — адепт потусторонних истин, испытывающий глубокое отвращение к городу, восставшему из чумных ям и пепла Великого пожара. Пипс был одним из основателей Королевской академии наук — Дайер ее громит. Пипс преклоняется перед ролью Церкви в формировании общественной морали — Дайер любую религию готов склонить к преступлению ради своих темных целей. (Нам прямо-таки слышен его резкий, лающий смех, когда он читает плакаты духовного содержания перед церковью Св. Мэри Вулнот.) Пипс почти не использует метафор — текст Дайера ими изобилует.
Тут стоит остановиться, чтобы поразмышлять о достижениях Акройда. Ведь если цель автора состоит в том, чтобы полностью избавить читателя от недоверия, то этот шаг — с размаху швырнуть нас в мир столь чуждого нам сознания — послужит самой надежной проверкой его таланта. И все-таки мы не только успеваем поверить в Лондон Дайера, но вскоре начинаем считать его рассказ более достоверным, чем исторические документы, и в конце концов он представляется нам весомее миражей высотных зданий и зыбких магистралей современного города.
Так уж обстоит дело с главами «Хоксмура», звучащими контрапунктом, — теми, в которых современный детектив, чье имя стало названием романа, разыскивает того, кто совершил преступления, уходящие корнями в трехсотлетнее прошлое. Полицейского Хоксмура само время просеивает через свое сито; в Лондоне, по которому он кружит, включив сирену, имеется вся необходимая обстановка: машины, поезда метро и автобусы; его помощник расхваливает новомодные компьютеры за их способность раскрывать преступления. Несмотря на это, все здесь кажется бледным, приглушенным — таким же до умопомрачения несущественным, что и какая-нибудь подробность лондонской жизни. Дух реальности источают одни лишь бродяги, волочащие натруженные ноги от одного сборища к другому, да уличные мальчишки, распевающие фольклорные песенки.
Несколько слов о «психогеографии» — термин, которым принято обозначать литературные странствования и Акройда, и Синклера. Введенный французским ситуационистом Ги Дебором,[3] сперва он означал цепочку обычаев и занятий, что были направлены на разоблачение «общества спектакля» — еще одно изобретение Дебора — во всей его красе: урбанистическая география, искаженная коммерческими и консюмеристскими требованиями позднейшей стадии капитализма. С целью сорвать этот спектакль Дебор и другие члены его марксистской микроячейки предпринимали так называемые dérives (буквально — шатания по городу), блуждания, самая бесцельность которых призвана была отделить разнообразные пласты того или иного места — исторические, психические, физические — от топорной географии человеческих нужд и желаний.
Переправившись через Ла-Манш, в руках английских литераторов психогеография претерпела существенные изменения. Для Синклера dérive — мистический ритуал, дарующий ему недоступный, скрытый от других образ города, того, что построен поэтами и шаманами, а не политиками и планировщиками, где именно первые определяют его атмосферу, дух и даже судьбу. Акройда всегда отличал, скорее, психологический подход, как в романах, так и в литературных биографиях. Он уложил город на кушетку и подверг глубокому анализу — наиболее явно это сделано в «Хоксмуре», похожим образом написана и биография самого Лондона. В глазах Акройда Лондон — личность, которую можно понять, изучая его различные районы, словно они представляют собой отдельные характеристики, несовместимые, но объединенные в некий уличный театр, в результате чего город в душе смущается под удивленным, ироническим взглядом своих собственных обитателей.
Акройд и сам в большой степени полагается на dérive, но для него это понятие включает в себя кружение по времени и пространству — расширяющаяся спираль, двигаясь по которой можно открыть вечную сущность этого двухтысячелетнего города. Разумеется, Николасу Дайеру естественным представляется перемещение пешком; именно так — не считая редких случаев, когда он пользуется носилками или каретой, — мы и следуем за ним, несущимся из одной вершины той фигуры, того орудия убийства, которое он задумал возвести, в другую. Но важно, что под влияние древнего мастера попадает и его современный двойник, Хоксмур, которому тоже не сидится взаперти, и он выходит на улицы, бредет, словно живой мертвец, по Коммершл-роуд.
Все это лишь заметки на полях; основная часть «Хоксмура» — не просто сухое изложение окаменевшего видения некоего философа, но дело живое, ободранное докрасна, человеческое до жути. Все — от Дайера и постигших его в детстве несчастий до странствующего по большой дороге бродяги, потерявшего память и разум, от затрапезных домохозяек, изнывающих от недостатка общения, до парочек, обжимающихся в церковных дворах, и покинутых в туннеле детей — все в этой прозе не отгораживает вас от мира, но волной вздымается со страниц, чтобы вторгнуться в ваши чувства и привести их в полное смятение.
Решив наконец перечитать «Хоксмура», как-то зимним вечером я уселся в ярко освещенном доме в центре Лондона с книгой — но вскоре отложил ее в сторону. Мне было известно, чего ожидать, и все-таки атмосфера романа Акройда захватила меня с головой — до того, что мне стало страшно. Человек я отнюдь не легко поддающийся внушению, так что читайте — и будьте осторожны.