I (1606―1609 гг.)

Часть первая В Нижнем Новегороде

I

— Сказывал я тебе, Михалка, — проговорил степенный мужик, шагавший рядом с первым возом длинного хлебного обоза, — чего не стали в Слободском? До Борок дойдем либо нет к ночи-то?

— Ты сказывал! — усмехнулся Михайла. — А я норовил до Починок дойти, чтоб наутро поране выйти и к ночи в Нижний поспеть. Да ин не выйдет. В Борках станем. Беды бы не накликать. Ишь, ноне мордвы этой самой, — так круг дороги и рыщут. Как бы не отбили воз, как смеркаться станет.

— Ишь Михалка-то наш, — рассмеялся Лычка, коротконогий мужичонка, шедший у второго воза и все цеплявшийся одной ногой за другую, — как его князь заместо приказчика послал, так он за хозяйское добро горло перервет.

— Известно, — подхватил немного обиженный Невежка от первого воза, — кому служу, тому и пляшу. А об нас у тебя, гляди, и думки нет, Михалка. Я за дорогу, мотри, две пары лаптей сносил. Ты то́ попомни, Михалка, — шерсть стриги, а шкуры не дери! А то я за дорогу все ноги раскровянил.

— Ноги-то ништо, — перебил его со смехом Михайла, — благо голова цела. Небось, коли мордва навалится, тогда держись. Гляди-ко, — что собаки рыщут. То-то я и норовлю поскорей до места добраться. А вам и невдомек. Видал давеча — Чувятка да Тарайка с наших мест, с Имжи, под самый, гляди, Нижний поспели. И луки за плечами, словно воевать собрались.

Михайла Чевкин вел обоз с хлебом из Княгинина, от князя Воротынского, в Нижний. Михайла был еще молодой парень, и никогда бы ему не водить княжого обоза. Да на беду старший приказчик, Семейка, летом заболел и в самую молотьбу помер. Князь никак не ждал такой беды и не мог враз надумать, кого поставить приказчиком. Старший приказчик — дело большое. Сам князь часто на Москву уезжал, на царскую службу, и на приказчика все хозяйство покидал. Плохо выберешь — беды не оберешься. Надо хорошенько обмозговать. А тут дело не терпит, надо скорей в Нижний обоз посылать с хлебом нового умолота. Очень казна князю надобна была. Выжидать времени не было.

Вот и вспало князю на ум послать с обозом молодого конторщика Михайлу Чевкина. Михалку князь давно к себе приблизил. Сперва-то за то больше, что Михалка больно хорошо свистать умел. Всякую птицу перенимал, всякую песню насвистать умел. Князю очень его свист по душе пришелся. Позвал он мальчишку в свои хоромы, слушал, гостям показывал. А там, чтоб он всегда под рукой был, назначил в свою контору. Мальчишка оказался смышлёный, расторопный. Какое ему князь дело ни даст, он все как надо выполнит. Семейка, приказчик, тоже хвалил его, брал с собой в Нижний с обозом, сперва на побегушках, а там вроде помощника он ему был, к делу приглядывался. Князь знал про это, и как приспела нужда посылать обоз без Семейки, он и велел Михалке сбирать обоз и вести его в Нижний вместо приказчика.

Смеялись промеж себя мужики — вот нашел князь приказчика, борода не выросла, а он заместо старшего приказывать станет. Свистун! Да кто его слушать будет? Однако собрал Михалка обоз как надо. Назначил, кому из мужиков справляться, сколько хлеба на воз грузить, какой запас с собой брать. И, как обоз изготовился, увидали все, что дело Михалка понимает. И мужиков и лошадей подобрал он — лучше не надо.

Князь похвалил Михалку, наказал мужикам слушать его, как приказчика, а Михалке посулил, коли хорошо хлеб продаст, награду дать, ну а коли не сумеет продать или казну в целости князю не доставит, тогда лучше пусть и на глаза князю не кажется — голову с него снимет.

Князь был нравом крутой, на руку скорый, мужики его как огня боялись, и Михалка не меньше других.

Пятидесяти лет не прошло с тех пор, как Грозный царь пожаловал Княгинино со всеми окрестными деревнями в вотчину князю Воротынскому. Мужики в ту пору все государские были — царю одному оброк платили. А тут пошли войны да разоренье, многие дворы вовсе обессилели, подошло хоть по миру итти. Князь то тому, то другому ссуду даст — и зерном, и скотиной, и казной, а сам кабальные пишет на годы. Годы идут, а из кабалы выкупиться не так просто. Один по одному чуть не все мужики из вольных стали княжими холопами. Молодые воли-то и не помнили. Ругали стариков, как это они закабалились, лучше бы хоть худо-плохо, да перебиться. А то и детей и внуков в кабалу загнали, холопами княжими сделали. Думали, что им одним такая злосчастная доля выпала, не знали, что в ту пору по всей Руси то же было — и войны и голода́ разоряли вконец мужиков, и многие не могли выдержать, давали на себя кабальные помещикам или монастырям, а там не могли выкупиться мужики и оставались холопами.

Михалкин отец закабалился еще раньше его рожденья, Михалка так и вырос холопом. Про волю от стариков только слыхал. Как только малость понимать стал, ненавистна ему стала неволя, хуже каторги. Князь хоть и приближал его и хвастал им перед соседями, а чуть что — порол не хуже, чем других. С малых лет одна у Михалки думка была — выкупиться от князя на волю. Обижался он очень, что князь с ним точно с собачонкой: то ласкает, по голове треплет, расхваливает, а то по носу щелкает, ногой пинает. Зато и обрадовался он, как князь его с обозом послал и награду посулил. Думал он, коли награда хорошая будет, от себя торговлю завести да и накопить на выкуп. Была у него на то и особая причина, только он покуда никому об ней не говорил.

Как припугнул Михайла мужиков мордвой, так они и примолкли и зашагали быстрей о́бок длинного обоза, опасливо поглядывая по сторонам.

Дорога поднималась на пологий холм. Прямо впереди вилась речка Шава, а за ней солнце задержалось на верхушке высокого холма и последними лучами осветило крест на маленькой церквушке в Борках.

И вдруг слева, на верхушке другого холма, ярко освещенная заходящим солнцем, показалась кучка мордвинов на лошадях, может, человек семь-восемь. На вечернем небе четко выступили косматые головы и высоко торчащие луки. Как нагрех, Лычка тут-то и оглянулся, и такой на него напал страх, что он даже присел, потом ухватил зачем-то вожжи, дернул и изо всех сил огрел лошадь кнутом. Обоз как раз только что перевалил гребень холма и начал спускаться под горку, к деревне. Лошадь рванулась, заскользила по накатанной дороге, воз навалился на нее. Лычка и не подумал подпереть телегу. Что-то затрещало, и воз тяжело рухнул набок, сбив с ног и лошадь. Лычка сам еле успел отскочить.

Михайла оглянулся, быстро кинулся назад, ухватил за уздцы следующую лошадь и, пока обозчик изо всех сил поддерживал плечом третий воз, он с усилием направил его лошадь немного в сторону, в объезд упавшего воза. Остальные лошади пошли спокойно за ней. Увидев, что обоз выровнялся, Михайла бегом кинулся к упавшей лошади, около которой возился Лычка.

— Разиня! — сердито крикнул на него Михайла. — Гляди, коли лошадь покалечил, не быть тебе живу. Распрягай, чего глядишь!

Лычка покосился влево. Но мордвины уже исчезли за холмом. Он поспешно принялся разматывать постромки. Михайла помогал ему. Вдвоем они живо распрягли. Как только мужик снял дугу и оглобли упали, лошадь забилась передними ногами. Михайла схватил ее за уздцы и сильной рукой помог встать. Лошадь вся дрожала, но держалась на ногах.

Михайла отвел ее в сторону и схватился за обод телеги. Лычка со страхом косился на сломанную оглоблю и мало помогал ему. Михайла кричал, ругался, но ничего не выходило. Мужик совсем обессилел от страха.

Наконец обоз съехал на ровное место, и другие обозчики кинулись вверх, на помощь.

— Ишь беда-то какая! — кричали они наперебой. — И как это ты, Лычка? Оглобля-то, гляди!

— Ну и Лычка, — что ни шаг, то спотычка, — проговорил Невежка. — Не вдруг надо под гору, а с поноровочкой.

— Ну, беритесь живо! — крикнул Михайла.

В десять рук они сразу поставили воз на колеса.

— У кого запасная оглобля? — спросил Михайла.

— У меня есть, — ответил один.

— Тащи живо, Третьяк, — все еще сердито сказал Михайла. — Этак мы когда до Нижнего доберемся. Знаешь, чай, нашего князя. От него потачки не жди. У него всякая вина виновата. За каждый убыток — взыск.

— Неужто князю доведешь, Михалка? — проговорил плачущим голосом Лычка. — Аль то моя вина? Видел, чай, подпирал я. А тут мордвины… Однова́, дыхнуть!

Лычка совал кулаком куда-то на пустой холм.

— Какие там мордвины! — крикнул Михайла. — Мне, что ли, за тебя платить? Запрягай живо! Моли бога, что лошадь цела… Всех бы лошадей перекалечил, кабы я не подхватил. Спроси хоть стариков.

— Что говорить, Михалка, — вмешался Невежка, — без тебя не изжить бы беды. Всех бы нас подвел Лычка… А ты все пожалей человека, Михалка. Чай, и на доброго коня спотычка бывает. Не всяко лыко в строку.

— Ты меня не учи, Невежка. Думаешь, как борода сивая, так умней тебя нет.

— Ученого учить, что мертвого лечить, Михалка, — примирительно заметил Невежка. — Я только к тому, что добро, оно во всяк час худо переможет.

— Ладно, говорю, иди к обозу.

Невежка замолчал и только покачал головой.

— Никто как бог, — вздохнул длинный нескладный Ерема, с поседевшей как-то одной стороной узкой бородой.

— Бог-то бог, да и сам не будь плох, — оборвал его Михайла. — Ну, поворачивайтесь живей — вон она, деревня.

Обозчики побежали под гору, с удивлением переговариваясь о Михайле:

— Вот тебе и мальчишка-свистун! Поди-ка, как за дело взялся. Не хуже Семейки.

Лычка тем временем прилаживал с помощью Третьяка оглоблю.

Обоз тронулся и через несколько минут подошел к деревенским воротам. На воротах, по обыкновению, висели ребятишки.

— Эй вы, пострелята, отворяйте ворота! — крикнул подоспевший Михайла.

Но ребятишки вместо того стайкой снялись с ворот и помчались в ближний сарай. Оттуда вышел высокий чернобородый мужик с рогатиной и с топором за поясом.

— Ты чего, дядя, точно на медведя собрался? — спросил Михайла. — Скот не загнан, а у вас ворота на запоре.

— Да вишь ты, — заговорил мужик, опершись на рогатину, — вчерашний день тут мордвы этой валило, сила! Ну, к нам, бог миловал, не зашли. На лошадях, слышь ты, с оружьем; сказывают — на Нижний. Заворовались, стало быть. Нашему московскому царю и крест не целовали, не хотят его. У них де свой есть, с низу идет, Волгой, Петрушка. Нам-то оно ни к чему. Животишки бы лишь не пограбили. А вы отколь?



— С Княгинина мы, от князя Воротынского, в Нижний с обозом. Ночь у вас перебудем, а наутро дальше.

— Вот уж и не знаю как. Такой у нас уговор был — не пущать чужих на село. Не ровен час…

— Да ты чего, дядя! Аль мы нехристи какие? — сказал Михаила. — Не ограбим, чай, отворяй живей.

— Бог вас знает. А как староста заругается?

— Кто ругается, у того конь спотыкается, — проговорил Невежка.

Сторож с удивлением посмотрел на него.

— Молчи, Невежка, — отстранил его Михайла. — Ишь, несговорный какой, — обратился он к сторожу. — Ну, на́ тебе деньгу, а со старостой я сам поговорю. Время нам нет стоять тут.

Мужик взял деньгу, покачал головой, но все-таки отворил ворота.

Возы медленно потянулись по деревенской улице к въезжей избе.

────

Наутро вышли они чем свет. Починки проходили, как скот выгоняли, а там и Волга с правой руки видна стала. За ней луга заливные, сколько глаз хватает. Простор! Не то, что у них, в лесах под Княгининым. Еще солнце до полдня не дошло, а уж Кстово показалось. Оттуда до Нижнего верст пятнадцать, не больше. Засветло должны дойти.

Обозчики рады были селу. Лычка рассказал им про мордвинов, и они хоть и не очень поверили, а все же всю дорогу опасливо озирались. То ли дело на людях. Кстово — большое село на Волге, народ там ходовой, бывалый. Сюда уж, небось, мордвины не сунутся.

У постоялого двора обоз остановился. Мужики задали лошадям корму и сами сели во дворе на бревна полдничать. Хлеб и лук у них с собой были, а хозяин вынес квасу два жбана за три деньги и сам тут же сел на крылечке. Толстый, красный, под правым глазом бородавка чуть поменьше яйца. Засмеется — она трясется; прищурит глаза, а она так на правый глаз и лезет.

Спросил проезжих — откуда, куда. Воротынского князя он хорошо знал. Как в Нижний проезжал князь, каждый раз к нему заворачивал: «Квас, — говорит, — у тебя, Миней, больно хорош». Мужики тоже пили и похваливали.

Откуда-то из избы доносился молодой голос, певший заунывную песню. Мужики примолкли и внимательно слушали.

— Дает же бог талан, — сказал со вздохом старый Ерема, — ажно слеза прошибла.

— Сын это у меня, — с некоторой гордостью заметил хозяин. — Где бы лошадей почистить, а он ишь заливается. Ну, я не препятствую. Слава богу, есть кому и окромя его.

— Это уж как кому от бога дадено, — заговорил Невежка. — Вот, к примеру сказать, наш Михайла Потапыч. Свист ему от бога даден. Всякую, то есть, птицу может…

— Ну, ты, Невежка, помалкивай, знай, — сердито перебил его Михалка. Всегда он в обиду принимал, как про его свист поминали. — Кончайте живо полдничать. Некогда проклажаться, ехать надобно.

Невежка удивленно взглянул на Михайлу. Чего вскинулся? Не поймешь. Похвалить же хотел.

— А чего спешить-то? — заметил хозяин. — Отдохнули бы. У меня на сеновале места много. А самое бы лучшее — заночевать. С солнышком бы и вышли, как раз бы в обед в Нижний поспели. Что на ночь-то глядя приезжать. Еще пустят либо нет в ворота? Время теперь не тихое.

— А что? — с интересом спросил Михайла. — Мы-то ведь в Княгинине что в темном лесу живем. Одно зверье кругом. Ни про что и не слышим. Видали вот дорогой — мордвы больно много бродит, а чего они взбаламутились, кто их знает. Вон в Борках караульный говорил — царь у них де свой объявился. Да врет, чай.

— Это я вам все доподлинно объяснить могу, — с охотой начал хозяин. Мордва, она тут с испокон веку живет.

— Про то мы и сами знаем, — прервал его Михайла. — У нас под Княгининым ее больше вашего.

— Ну, коли ты сам знаешь, — обиделся хозяин, — так сам и сказывай.

— Ну, чего ты? Разве я в обиду тебе? — поправился Михайла. — Я к тому, что мы, мол, в толк не возьмем, чего она бродить пошла.

— Вот и я про то. А ты, коли спросил, так и слушал бы, не перебивал, — наставительно произнес хозяин. — Мордва, она сыздавна на русских обижается. Пошто, мол, на ее земле селятся. Она все тутошние земли за свои полагает.

— Ишь ты! — удивился Михайла. — Земля-то, чай, божья да царева. Вот нашему князю еще сам Грозный царь Княгинино в вотчину пожаловал.

— Так она, мордва-то, и на царей наших в обиде, — продолжал, точно не слыша, хозяин. — Ее, мол, землю дарствуют. Не один Грозный царь тут поместья жаловал боярам своим. И Федор, сын его, тоже, и Борис. А которые крестьяне, как голод был при Борисе царе, и сами сюда пёрли. Земля здесь родимая. Поставят починок, выкорчуют кругом лес и пашут. А мордва, она в тех лесах бортничает, за зверем охотится.

— Это как есть, — согласился Михайла. — Охотники они первые, ну, и меду собирают за лето пуды.

— Ну вот, — подхватил хозяин. — Стало быть, и жалеют своих лесов. Ну, до времени, покуда у нас на Руси порядок был, они хоть и обижались, а помалкивали, терпели. А ноне, как у нас смута пошла, они и взбаламутились. Прослышали, что на Москве что ни год, то новый царь. Выл Борис, а как он летось помер, царевич Дмитрий, сын Грозного царя, объявился, с поляками пришел. Ну, Борисова сына зарезали, Дмитрию крест целовали. А нынче опять и Дмитрия скинули, тоже побили до смерти. Князя Шуйского, Василья Ивановича, выкрикнули царем. Ну, а его кто признаёт, а кто и нет. Вот и мордва тоже. Свой де у них царь, Петрушка. А которые говорят, Дмитрия де не убили вовсе, он опять на Москву идет. И они, мол, мордва, за Дмитрия тоже. Кто их разберет, замутилось все. За грехи наши, знать. Вот и мордва бунтует. Варкадинка тут у них какой-то объявился. Командует тоже.

— Ишь ты! — вскричал Михайла. — Караульный-то, стало быть, правду говорил. А я бы, кабы воеводой был на Нижнем, я бы тотчас стрельцов забрал да на них. Живо бы всех прогнал. И Варкадинку того.

Хозяин захохотал так, что бородавка его запрыгала и весь глаз закрыла.

— Ишь ты, Аника-воин! — крикнул он. — То-то, знать, тебя воеводой и не посадили, что больно прыток. А наш воевода, Репнип князь, за стенами отсиживается. Так-то оно вернее. Поколобродят да сами и уйдут. Зимой-то в поле не простоишь. А в Нижнем за стенами страху нет. Живи, не тужи.

— А которые в слободках живут, у пристаней хоть, на Нижнем базаре, те как? — с тревогой спросил Михайла.

— Ну, тех и пограбить могут, — равнодушно заметил хозяин, — коли не уйдут наверх, в город. Вон у меня кум там на пристани худобишку завел. Так он… — хозяин, видно, собирался начать новый рассказ.

Но Михайла не захотел его слушать. Он встал, обтер губы и подошел к обозчикам.

— Ну, поели? — спросил он. — Рассиживаться-то нам не время. Запрягайте живей, чтоб засветло дойти.

— А не заночуем тут? — спросил Невежка. — Лошади-то притомились будто, да и нам бы поспать охота. Больше спишь, меньше грешишь.

— Отоспитесь в Нижнем, — твердо проговорил Михайла. — Сказано, запрягайте. Запамятовали князя. Опозднимся, меня первого выпорет. На то его взять, — кнутобойцу.

Мужики неохотно завязывали кошели и разбредались по возам.

— Ишь Михалка-то, пуще Семейки князя боится, — ворчали они.

— Зря ты это, — обратился к Михайле хозяин, вставая с крылечка и потягиваясь. — Самое время теперь часок на сеновале поспать. Ишь, солнце-то на полдни. И чего спешить-то? Поспеете. Кому это вы хлеб-то везете?

— Дорофею Минычу Сухорукому, — ответил Михайла.

— Это, стало быть, Козьмы Миныча брату. Козьма-то Миныч ведомый человек. Скотом он торгует. А ноне в старостах ходит. Как же, знаю.

— Да мы не с Козьмой, а с Дорофеем Минычем торг ведем сыздавна, — прервал его Михалка. — Ну, скоро вы там? Трогать пора.

Мужики медленно поправляли шлеи и выводили возы со двора. Михайла подошел к переднему и проговорил:

— Ты, Невежка, кажись, спишь на ходу. Сам знаешь, поспешать надо. — И он так стегнул кнутом лошаденку, что она с места рванулась вскачь. — Подгоняйте и вы там, — обернулся он к остальным. — Не отставать! А то, гляди, мордвины бы не напали.

Мужики подгоняли лошадей, чертыхаясь про себя, а Михайла шел спереди и с удивлением поглядывал на мелькавшую между изб Волгу. В такое время на ней бывало полно барок. Целые караваны на низ тянулись — с кожами, с хлебом, с салом, с деревянной посудой — к Астрахани. Оттуда, с низу, струговщики тащили волоком струги с солью и с разным кызыльбашским[1] товаром — с шелками, с коврами, с урюком. А нынче Волга точно вымерла. Одни рыбаки тянули невода, — точно у них на Имже или на Шаве.

Михайла все оглядывался на Волгу, и ему как-то не по себе становилось. Что-то, видно, и впрямь замутилось. Не такое все стало. Ничего они в Княгинине не знали.

Дорога опять отошла от Волги и пошла гребнем холмов, так что в обе стороны было далеко видно. Прямо перед ними на краю дороги протянулась маленькая деревенька Опалиха. Но на порядке, поди-ка, пусто совсем, избы как нежилые, ворота настежь раскрыты. И народу не видать. Что за притча?

Только у одной избы на завалинке сидел сгорбленный, белый, как лунь, старичишка.

Михайла отошел от обоза. Мужики стали было задерживать лошадей, но он махнул им, чтоб не останавливались, а сам подошел к старику и спросил:

— Дед, а дед, ты чего ж один сидишь? Куда мужики подевались?

Старик поднял голову, загородил трясущейся рукой глаза от солнца и прошамкал:

— Чего тебе, сынок? Не слышу я.

— Куда ваши мужики ушли? — громче переспросил Михайла.

— Мужики? Да в Ельню, слышь, побегли вчерашний день, и бабы и ребята с ими. Мордва, вишь ты, шалит. Бешенцово выжгли, слышь. По сю пору горит. А в Ельне — церква. Иконы вынесут, може, нехристи-то спужаются.

— А тебя чего ж не взяли? — спросил Михайла.

— Меня-то? Мне-то, вишь, не дойти, — прошамкал старик. — Ноги слабы стали.

Старик похлопал себя по острым коленям.

— Церквы-то у нас нет, — бормотал он. — Вот беда. Васятке намедни деньгу дал, чтоб он в Ельне Власу святому свечу поставил. Мой он святой. Думал я, бога Влас-то умолит, чтоб он меня поскорей прибрал. А Васятка, видно, своровал, маковников себе на деньгу купил. Вот бог-то меня и позабыл, прости, господи.

— Ну, прощай, дед! И мы на Ельню идем. Хошь, подвезем?

— Спаси тебя бог, сынок. Езжайте с господом. А мне уж на своем месте помирать.

Обоз прошел пустую деревню, и Михайла бегом догнал его. Налево вдалеке курился затухающий пожар. Мужики со страхом оглядывались на него.

В Ельне ворота опять стояли на запоре, но обоз впустили. На порядке народу было мало, только у некоторых изб мужики грузили на телеги разный домашний скарб. Но посреди села, перед церковью, толпился народ. Мужики кричали, перекорялись.

Михайла сначала и не заметил в толпе мордвина на косматой лошаденке. Он размахивал над головой исписанным листом и кричал:

— Нэ нада бегать! Рэзать нэ будем. Наш царь лист прислал. Мурза с Арзамаса велел тут вам сидеть. А мы на Москву ходить будем.

— Чего вы его, нехристя, слушаете! — закричал с церковного крыльца поп. — Мы, чай, царю Василью крест целовали! Идите в Нижний, там воевода, князь Репнин Александр Андреич, ратных людей и стрельцов собрал. Он эту мордву всю посечет да и вас тоже, коли вы к вору Петрушке приклонитесь.

— Нэ Петруш! Дмитры царь! — крикнул мордвин, но его уж не слушали.

Со всех сторон поднялись крики. Одни хотели итти отсиживаться за стенами Нижнего, другие уговаривали ждать Петрушку. Может, под ним легче будет.

Михайла, не ожидая конца спора, махнул своим мужикам и, свернув в сторону с площади, повел свой обоз дальше к Нижнему.

Под самым Нижним они все время нагоняли возы с крестьянским скарбом, с бабами, с ребятишками на мешках и сундуках. Мужики понуро шагали рядом.


— Мы царю Василью крест целовали! — кричал поп.


Несколько раз их обгоняли боярские кибитки, запряженные тройкой или четверкой гусем, за ними тянулись телеги с поклажей и с дворовыми. Но навстречу им никто не ехал. Бывало по всем дорогам от Нижнего и мужики едут с городским товаром, и купцы, и бояре, а нынче — никем никого. Показалась опять Волга, но и на ней было пусто.

Дорога раздваивалась. Налево вела к Ивановским воротам в верхний город, вправо спускалась к берегу Волги и шла вдоль хлебных и соляных амбаров и пристаней.

II

— Вот, стало быть, и приехали. — Михайла радостно перекрестился. Сразу и про мордвинов забыл. Довел-таки обоз в целости и не запоздал. Как велел князь, в пять дней дошли. Путь не ближний — не меньше ста верст.

Невежка стал уже заворачивать передний воз к Ивановским воротам, куда тянулись все подводы, но Михайла крикнул:

— Куда? Чай, к Дорофей Минычу едем!

Он взял Невежкину лошадь под уздцы и повернул на дорогу к берегу Волги. Там напротив амбаров и пристаней тянулся ряд изб, некоторые были заколочены. Обозчики с удивлением поглядывали на них и переговаривались, подталкивая друг друга.

Дальше, в торговых рядах, тоже много лавок было на запоре. Михайла покачал головой и подогнал лошадь. У поворота вверх, к Спасским воротам, за высоким тыном была просторная изба Дорофея Миныча. Михайла остановил обоз и застучал в запертые ворота.

Долго никто не открывал. Слышно было, что по двору ходят, переговариваются. Но к воротам не подходили. Михайла постучал сильнее.

— Михалка, да это ты никак? — раздался голос откуда-то сверху. — Ты чего на ночь глядя добрых людей пугаешь?

Михайла задрал голову. С верхушки забора на него весело глядела вихрастая голова Степки, младшего сына Дорофея Миныча.

— Где же ночь? Светло вовсе, — ответил Михайла. — Отворяйте, что ли. С обозом я.



— Отвори, Кирюшка! — звонко крикнул Степка, соскакивая с забора.

Тяжелый засов заскрипел, но ворота все не открывались, и во дворе послышался плачущий женский голос:

— Ой, лишенько! Погоди ты, Кирюшка. Да ты ладно ль разглядел, Степка? Может, прикидывается он, а как впустишь, он мордвой обернется. Ой, горе мое! И Дорофеюшки нету.

— Да будет тебе, матушка! — сердито крикнул Степка. — Говорю тебе, Михалка из Княгинина, князя Воротынского холоп. С обозом он. Отворяй, Кирюшка!

Наконец ворота чуть-чуть приотворились, и Михайла смог протиснуться во двор.

У ворот толпились дворовые, сторож Кирюха, Степка и хозяйка, жена Дорофея Миныча, в съехавшей набок кичке и накинутой второпях однорядке.

— Здравствуй, Домна Терентьевна! — сказал Михайла, кланяясь хозяйке. — Ты чего же пускать меня не хотела? Прикажи ворота открыть, возы ввести.

— Ох, уж и не знаю, Михалка, как быть-то. Нету Дорофея Миныча. К суседям пошел. А одной-то мне боязно. Как увидают, что обоз к нам вошел, как бы не кинулись грабить. Страсти какие! Козьма Миныч давно зовет в город перейти, отсюда все, почитай, выбрались. А Дорофей Миныч, бог с ним, животишки наши покинуть жалеет. Говорит, как уедем, так все и пограбят.

— Да чего ж ты боишься, Домна Терентьевна? Суседи же тут. Сторожа. Дом на запоре. А мордву эту воевода живо прогонит. Стрельцы у него с пищалями.

Домна Терентьевна испуганно замахала руками.

— Нишкни, Михалка. Накликаешь еще. Их, сказывают, железо не берет. Они заговоренные. Сам нечистый их с пекла выпустил нам на погибель. Как их помянешь, так они с земли и лезут. Господи, батюшка, за грехи наши, видать. А ведь у меня Марфуша! — причитала она. — Ну как выскочат и уволокут. С головы у них хвосты растут, а на руках-то, сказывают, когти: ухватят — и не отымешь…

Домна Терентьевна громко заголосила. Михайла оглянул двор. На крыльце, прижавшись к косяку, стояла Марфуша, в синем сарафане, с выпущенной из-под белого платка длинной косой. Михайла шагнул было к ней, но она погрозила ему пальцем, и он остановился.

Темнело, надо было как-нибудь решать с обозом.

Михайла дернул Степку за рукав и сказал ему:

— Добеги до отца, Степка; чай, знаешь, где он. Скажи, пусть домой идет. От князя Воротынского, мол, приказчик с обозом. Не до ночи нам у ворот ждать.

— А где ж приказчик-то? — спросил Степка.

— Я ноне заместо приказчика, — сказал Михайла, поглаживая бородку. — Бежи ты скорее.

Степка с любопытством посмотрел на Михайлу, пробежал за спиной матери к воротам, приотворил их и юркнул на улицу. За воротами его сразу обступили мужики, дергали его во все стороны, спрашивая, когда же им сделают развязку. Степка еле отвязался от них и бегом побежал в кружало искать отца.

Дорофей Миныч охотно посиживал с приятелями в кружале. Там собирались соседи послушать новости. Часто заходил туда какой-нибудь приезжий издалека, с низовьев Волги, с Москвы, с литовской границы. Рассказывал про важных польских панов, про вольных долгоусых казаков на Днепре, про ногайских татар, налетавших, как туча, на русские украйны, про персюков в пестрых халатах.

Дорофей Миныч слушал и винцо потягивал.

В этом году рассказывали все про разные смуты да сполохи. Вся земля русская замутилась. У них-то пока тихо было. Все больше, слышно, в Москве да за Москвой, ближе к ляхам. Вот только по осени уж мордва чего-то взбаламутилась. Сказывали, что под Нижний набежала. И у них, на Нижнем базаре, сполох поднялся. Купцы лавки позакрывали, в верхний город, за стены кинулись.

Дорофей Миныч не очень этому верил. Как это возможно, чтоб мордва на город кинулась? По дорогам пошалят да и уйдут к себе. Сильно не хотелось ему к брату наверх перебираться. Козьма-то Миныч, верно, сам в кружало не ходит, да и его пускать не станет. Сиди с ним в избе, что в обители. Нет, не пойдет он, как там Домна ни причитай.

— Михейка, а Михейка, — обратился Дорофей к соседу и затряс его за плечо. — Не пойдем наверх? А? Ты как смекаешь?

Михей с трудом оторвал от стола отяжелевшую голову, поглядел мутными глазами на Дорофея и пробормотал:

— Пошто наверх?.. Склизко — свалишься…

— Ну вот. И я говорю. Чего туда итти? Тут у нас лучше. Способне́й.

В это время дверь в кружало заскрипела, и в отверстии показалась белобрысая встрепанная голова Степки.

Оглядев сидящих за столами, он сразу увидел у окна отца, опять пытавшегося растолкать заснувшего приятеля.

— Тятька! — торопливо заговорил Степка, подбежав к нему. — Иди домой! Там с Княгинина от Воротынского князя обоз с хлебом пришел, а матушка не пускает. А с обозом знаешь кто? Михалка! Сказывает, будто его за приказчика прислал князь. Чудно́! Иди скорей!

— Чего ж матка-то не пускает? Мы ж с князем Воротынским завсегда торг ведем.

— Боится, как бы де за ними мордва не прокинулась. А они на порядке не хотят стоять. Ночь де. Притомились, идучи.

— Эх! Ну, видно, не миновать итти. Бежи, скажи, я тотчас.

Степка выскочил в дверь, а Дорофей пошел расплачиваться с хозяином.

Как только Дорофей вышел на улицу, так в нем вино и забродило. Весело стало, и ноги сами собой выписывали кренделя.

Так бы в пляс и пошел. Смех его разбирал: Степка сказывал — обоз пришел, и будто Михалка за приказчика. Умора! Поглядим, какой он нонче стал. Дорофей подался вперед, и ноги чуть не бегом понесли его к дому. На улице у его ворот сгрудились возы с хлебом, и толпились обозчики.

— Чего ж во двор не идете? — спросил Дорофей, пытаясь укрепиться против них, расставив ноги и приветливо кивая на все стороны.

— Здорово, Дорофей Миныч! — заговорили мужики. — Да, вишь, ворот не отпирают. Пущать не велят.

— Как так — не пущать, когда я велю! Чай, я хозяин!

Дорофей с трудом пробрался к воротам и застучал.

— Кирюха! Ты чего? Хозяина не пущать? Отворяй шире!

Засов быстро отодвинулся, и ворота распахнулись.

— Вали, ребята! — крикнул Дорофей мужикам. — У меня просто. И накормлю и по чарочке поднесу. С устатку.

— Вот это так! — заговорили повеселевшие обозчики. — Вот это хозяин! Дай тебе бог, Дорофей Миныч! А то, гляди-ко. С коих пор стоим.

— А мы, Дорофей Миныч, — прибавил Невежка, — к тебе в дом со своим добром. Возы-то прикажешь ввести?

— Ведомо, ведите. Не на порядке оставлять, — сказал Дорофей.

Возы со скрипом потянулись в обширный двор, тем временем опустевший, а Дорофей, рассуждая сам с собой и разводя руками, направился к крыльцу. Навстречу ему выскочил всюду поспевавший Степка.

— Иди вечерять, тятька! — крикнул он, хватая отца за рукав. — Мамка велела… Ты возы-то уж пустил?

— Чего ж не пустить? Ведомо, пустил. Вели Никешке в людской покормить… и лошадям чтобы… и вина по чарке.

Степка прыснул.

— Лошадям, что ли, вина-то?

— Чего врешь, пащенок! Сена лошадям. Не понимаешь? А тем, ну, обозчикам, вина. Вот дурень! Не понимает. — Дорофей начинал сердиться.

— Ты иди в горницу, тятька. Там Михалка. — Степка опять засмеялся.

Дорофей сразу развеселился. Он с шумом распахнул дверь и ввалился в сени с криком:

— Где тут приказчик княжий?

Дверь направо из горницы отворилась, и на пороге показалась Марфуша.

— Тятенька, ты иди сюда. Михайла тут. И мамынька ждет.

Марфуша взяла за руку отца и повела его к двери.

— А! Дочка! Марфуша! Ну, поздоровкаемся.

Дорофей притянул к себе Марфушу, и она поцеловала его в красное, немного отекшее лицо с реденькой сивой бороденкой.

Дорофей ласково похлопал ее по плечу и сейчас же тяжело оперся на нее.

— Что там Степка говорил? Кто с обозом-то?

— Михайла, тятенька, — пробормотала смущенно Марфуша.

— А! За приказчика, стало быть? Где он тут?

Марфуша подталкивала отца к двери горницы, и Дорофей с усилием перешагнул порог.

— Здоро́во, Дорофей Миныч! — проговорил, кланяясь ему, Михайла, вставший навстречу хозяину.

— А, Михалка! Ну, здорово, почеломкаемся.

Дорофей обнял Михайлу и три раза звучно поцеловал его.

— Здоро́во, здоро́во! — повторил он. — Вот люблю парня, даром что холоп.

Потом он немного отстранился от него и захохотал.

— За приказчика пришел! Врешь, чай? Когда ж это ты, парень, в приказчики вышел?

Михайла, весело улыбавшийся хозяину, сразу насупился и проговорил торопливо:

— Нынешним летом Семейка у нас помер… — начал он.

— Помер? — прервал его Дорофей. — Царство ему небесное! Справедливый был старик. — Дорофей перекрестился. — Ишь ты — помер! А я и не знал.

Он еще раз перекрестился и вытер кулаком красные слезящиеся глаза.

— Как же князь-то без его? Доверенный был человек. Все мы под богом ходим. Помер!

— Князь Иван Михайлович приказчика еще не назначил на место Семейки, — заговорил Михайла. — А обоз мне велел вести заместо приказчика.

Дорофей смешливо посмотрел на него и прищурился.

— Тебе? Врешь, чай, Михалка? Молод еще ты. Знаю я тебя сызмальства. Веселый был парнишка. Свистал знатно. Балагуришь, чай?

— Что это ты, Дорофей Миныч, — обиженно сказал Михайла, — как это возможно в таком деле балагурить. Спроси обозчиков, коли мне не веришь, Дорофей Миныч.

— Ну, чего там спрашивать. Привел обоз, так и ладно. Отличает тебя, стало быть, князь. Может, вольную дал?

Михайла оглянулся на Марфушу, которая подошла к отцу и с интересом слушала его разговор с Михайлой.

— Вольной покуда не дал, — грустно сказал он. — Да я сам выкупиться хочу. Награду мне князь посулил. Может, я от себя торговлишку заведу, лет в пять, может, наторгую на выкуп.

Марфуша вздохнула и отошла к матери.

— У нас по торговому делу приказчики все вольные, — сказал Дорофей. — Вот, как выкупишься, иди ко мне, Михалка, в приказчики.

— Враз-то не выкупиться, — заговорил Михайла. — А уж как бы я рад был, Дорофей Миныч. Тотчас бы от князя отошел…

— Как это можно, чтоб от князя уйти! — вмешалась Домна Терентьевна. — Чай, лестно у князя-то служить? Не простой, чай, человек. Мне бы хоть глазком поглядеть на него.

— А чего на него глядеть? — сказал Дорофей. Хмель у него уже начал проходить, и вместо того им овладевала досада. — Такой же человек, как и не мы.

— Уж ты скажешь, Дорофеюшка! Князь, чай! Не простой. Уж, верно, и ростом и дородством вышел. И с лица не как мы грешные.

Михайла не сдержался и прыснул, как мальчишка.

— Показал бы я его тебе, Домна Терентьевна. Тощий сам и на одну ногу храмлет.

— Ахти, господи! — ужаснулась Домна Терентьевна. — Да ты не врешь, Михалка? Как же так? Князь, а храмлет. Его ж до царя, чай, допускают.

— А как же, — сказал Михайла. — Вот и ноне наказывал мне князь, чтоб я скорей ворочался. Казна ему надобна. Царь Василий на Москву ему ехать велит. То и первопутки не дождался. На телегах обоз послал. Вот мне, Дорофей Миныч, и охота с тобой враз договориться. Почем рожь берешь? Сто двадцать пять четвертей я привез. Останное не обмолочено еще. По зимнему пути привезем, как ты добрую цену дашь.

— Ладно, Михалка, садись, повечеряем, а там и потолковать можно. Домна, чего ж ужинать не даешь?

— Марфуша, — сказала Домна Терентьевна, — кликни Феклушку. Печка-то уж, надо быть, остыла. Кое время топилась… Садись, Михалка, гость будешь.

Дорофей сел в верхний угол стола рядом с Домной Терентьевной и указал Михайле место около себя. Марфуша с Феклушкой открыли печную заслонку и стали вынимать из печи лист с подовыми пирогами, горшок щей, горшок каши. Пироги Фекла поставила на стол, рядом с караваем хлеба, а щи и кашу оставила на шестке и начала разливать в деревянные плошки. Марфуша подносила плошки щей — сначала отцу, матери, а потом Михайле; он встал и взял от нее с поклоном.

— Ты что ж это, Домна, — сказал Дорофей Миныч, — разве так гостя с дороги потчуют? Иль у нас уж в доме вина по чарке не сыщется?

— Как вину не быть, Дорофей Миныч. Да я так смекала, что, может, на ночь-то кваску бы лучше испить.

— Ну, как тебе лучше, так ты и пей, — засмеялся Дорофей. — А нам с Михалкой без чарочки и пироги в горло не полезут.

— Что ты, Дорофей Миныч, да я… — начал было Михайла.

— Ну, ты там у князя как знаешь. Вы, может, с ним только заморские вина-то пьете. А уж в гостях, чем хозяин потчует, то и пей.

Степка, сидевший на нижнем конце стола, уже успел сбегать за вином и принес отцу жбан и две чарки.

Дорофей взял у него жбан и неверной рукой налил обе чарки. Одну подвинул Михайле, другую взял сам, опрокинул в рот, проглотил, крякнул, поморщился и закусил пирогом с луком и яйцами.

Михайла поклонился хозяину, хозяйке, молча поглядел на Марфушу, выпил и тоже закусил пирогом.

В это время в сенях громко хлопнула входная дверь и заскрипели половицы под тяжелыми, уверенными шагами. Домна Терентьевна охнула, дернула за рукав Дорофея и сейчас же закрестилась мелкими крестами, причитая:

— Господи, пронеси! Господи, спаси и помилуй!

Дверь в горницу отворилась, и на пороге показался дородный человек среднего роста, с окладистой бородой, в наглухо застегнутом кафтане.

— Ха-ха-ха! — закатился Дорофей. — Так-то ты, Домна Терентьевна, братца встречаешь! Просим милости, Козьма Миныч, к нашей беседе.

Дорофей не совсем уверенно поднялся с места и поклонился брату, пока тот, сняв шапку, крестился на образа.

Домна Терентьевна тоже суетливо поднялась и кланялась гостю в ответ на его степенный поклон. Марфуша и Михайла быстро встали и низко поклонились. Михайла даже отошел к сторонке.

— Здорово, брат! Здравствуй, Домна Терентьевна! Как бог милует? Здравствуй, Марфа! А это кто ж у тебя, Дорофей? Будто видал где-то, а не припомню кто.

— Да это ж Михалка от Воротынского князя. Знаешь ты его, Козьма.

— А, помню — свистун это.

Михайлу всего передернуло.

— То давно было, — прервал его Дорофей. — А ноне его, гляди-ка, с обозом князь прислал заместо приказчика.

— Видел я у тебя во дворе возы с хлебом, — заговорил Козьма Миныч. — От князя Воротынского, стало быть. Рано прислал. Видно, боится, чтоб не разграбили. Ну, и ты, Дорофей, гляди. Купить-то купишь, а куды продавать станешь? По Волге ни одной барки вниз не сплавляют — не тихо там на низу. Да и по Оке на Москву не так способно посылать.

— На Оке-то тихо, — вмешался Михайла, искоса поглядывая на Козьму Миныча. — Там кому ж бунтовать? Мордва, она дальше Нижнего не пойдет.

— А коли по Оке тихо, вы бы сами с князем наняли струговщиков да и свезли на Москву. Там вам и цену бы хорошую дали.

— Князю, вишь, скоро казна надобна, Козьма Миныч, — заметил Михайла, сдержавшись. — Царь Василий за ним гонца прислал. Нам время нет на Москву везть. А у Дорофей Миныча свой оборот.

Дорофей молча прислушивался к разговору Козьмы с Михайлой и под шумок успел пропустить еще одну чарочку. Расхрабрившись, он обратился к брату:

— Мы это дело с Михалкой опосля обсудим, а ты, Козьма, садись, повечеряй с нами.

— Спасибо, брат, вечерял уж я. Вы снедайте, а я пока тут посижу, — сказал он, усаживаясь на лавку у окна. — Садись, Михалка, — распорядился он.

Но Домна Терентьевна не могла успокоиться, — этакой почетный гость да будет сидеть у нижнего конца стола, покуда они ужинают. Она подозвала Феклу и что-то озабоченно зашептала ей и даже погрозила пальцем.

Фекла со всех ног бросилась из горницы и немного погодя внесла поднос, на котором стоял жбан браги, чарка и тарелки с пряниками, маковниками и сотовым медом. Домна встала, взяла у нее из рук поднос и сама поднесла деверю.

— Не побрезгуй, Козьма Миныч, откушай, — сказала она с поклоном, ставя поднос перед ним на стол и наливая чару браги.

— Спасибо тебе, Домна Терентьевна. Сыт я. Ну, браги твоей испробую. Ты на это мастерица.

Козьма Миныч выпил браги и посмотрел на брата, успевшего, когда жена отошла, налить и быстро выпить еще чарочку.

— А ты что ж, Дорофей, — сказал он, — разве не начинал еще ужинать, что за чарочку берешься?

— Это я, брат, с радости, что ты пришел, — смущенно засмеялся Дорофей. — То я с гостем выпил за его здоровье, а эту за тебя, чтоб ты здоров был.

— Спасибо, я и так не жалуюсь. Бог милует. А я с тобой говорить пришел, Дорофей. Да у тебя, вишь, дела. — Он покосился на Михайлу.

— Я подожду, Козьма Миныч. Мое дело терпит, — сказал Михайла. — Коли Дорофей Миныч не прогонит, я у него и ночь пересплю. Утром можем наши дела обговорить. Утро-то вечера мудреней.

Но Козьма Миныч поглядел на него строго, ничего не ответил и обратился к Дорофею:

— Так вот, брат, я опять о том же. Долго ль вы тут жить станете? Почитай все торговые люди, что побогаче, перебрались в верхний город. Неровен час мордва набежит, да и наши воры рады случаю. На бога, говорится, надейся, да и сам не плошай. Диви бы тебе податься некуда было. А то у меня, благодарение богу, изба просторная. Есть где братнину семью уложить.

— Вот, вот, Козьма Миныч, и я то же самое говорю, — заторопилась Домна. — Страсти тут такие. Без души сижу. Того и гляди, черти эти хвостатые с земли прыснут и Марфушу нашу в преисподнюю уволокут.

Козьма Миныч слегка улыбнулся.

— Пошто черти, Домна Терентьевна? И без чертей есть кому озоровать. И наши воры шалят, и мордва поднялась.

— Я и говорю, мордва эта, не к ночи будь помянута, — заторопилась Домна. — Батюшка намедни в церкви говорил, сам де чорт старший — тьфу, тьфу, тьфу! — с пекла их за грехи наши на нас напустил. Уговори ты Дорофеюшку. За стенами-то все надежней.

Дорофей засмеялся.

— Вишь, Домна Терентьевна, коли их чорт насылает, так ему, чай, все едино, что в нижний город, что в верхний посылать.

Домна с недоумением посмотрела на него.

— Уж ты скажешь, Дорофеюшка. Там, чай, большие бояре, воевода со стрельцами. Все не так боязно.

— Ты что ж думаешь, к боярам и сам чорт не подступится? — опять перебил ее Дорофей.

— Полно тебе, Дорофей, — прервал его брат. — Чего зря лясы точить. Правильно говорит Домна Терентьевна, в верхнем городе куда тише. Перебирайся-ка, брат.

— Спасибо, Козьма, вот я тут кое-какие делишки налажу и приду к тебе потолковать, чего с собой брать. Не кинуть же все так.

— Ну, ладно, Дорофей, справляйся, а мне до дому время. — Козьма Миныч встал и поклонился хозяевам. Взглянув на Марфушу, он прибавил, обращаясь к Дорофею: — Может, дочку покуда со мной пустишь? Вишь, Домна Терентьевна за нее больше опасается.

Марфуша умоляюще посмотрела на мать, подошла к отцу и прижалась к нему. На глаза у нее навернулись слезы.

— Я из твоей воли не выступлю, тятенька. Велишь, я пойду. А, може, позволишь с тобой и с мамынькой, вместе уж?

— Чего ты, доченька, — сказал Дорофей, ласково гладя ее по голове. — Вестимо, вместе. Благодарствуй дяденьку. Скажи, мол, тятька и сам меня никому в обиду не даст. Спасибо тебе, Козьма, на твоей заботе. Даст бог, мы все скоро к тебе переберемся. А уж она, ведомо, непривычна. Без матки ни на шаг.

Козьма ничего больше не прибавил, еще раз поклонился и пошел к дверям в сопровождении всей семьи.

Михайла с тревогой прислушивался к разговору между братьями, и только когда Козьма Миныч пошел к выходу, он с облегченьем перевел дух.

Горница опустела. Дорофей и Домна пошли провожать гостя во двор, а Марфуша прямо из сеней побежала наверх, в свою светелку.

Через минуту из сеней вбежал Степка и быстро зашептал Михайле:

— Михалка, сестрица велела, как все спать полягут, зайди в холодную горницу, она туда сойдет.

У Михайлы все лицо засветилось. Он потрепал Степку по плечу, так он ему люб стал. Главное, глаза у него, точь-в-точь как у Марфуши, большие, темные.

— Спасибо, Степка, я тебе завтра кнут подарю долгий — кубарь запускать.

Только что обрадованный Степка убежал опять в сени, как оттуда ввалился Дорофей, которого заботливо поддерживала Домна Терентьевна. Во дворе его опять сильней разобрал хмель.

Увидев Михайлу, он что-то припомнил, но уже не мог ясно выразить — язык плохо его слушался.

— Мы с тобой, стало быть, Михалка, того, посидим вместях… вот только полежать бы мне малость… с устатку…

— Вот, вот, Дорофеюшка, ты ляг на полати. Михалка, помоги-ка хозяину. А ты, Феклуша, собирай живей со стола.

Михайла с готовностью стал на лавку и помог взгромоздить Дорофея на полати и уложить его там головой на подушки. Не успел он спрыгнуть на пол, как с полатей раздался заливистый храп.

— Степка, ложись, чего вертишься под ногами, — распоряжалась Домна Терентьевна. — А тебе, Михалка, тут, что ли, на лавке велю постелить?

— Не надо, Домна Терентьевна. Я с обозчиками на сеновале пересплю, как завсегда, — ответил Михайла, с тревогой посматривая на Феклу и соображая, сколько еще времени она будет тут мыть и убирать посуду. Но, точно в ответ ему, Домна Терентьевна сказала ей:

— Забирай всю посуду в естовую избу, там перемоешь. А сюда уж поутру принесешь. Я тоже ложиться буду.

Успокоенный Михайла поклонился хозяйке и вышел в сени. За ним сейчас же пробежала во двор Феклуша, забрав в охапку груду чашек.

Михайла в раздумье постоял несколько минут в сенях. Он боялся, как бы, если он выйдет во двор, Домна Терентьевна не заперла наружную дверь. Как же он тогда попадет в холодную горницу. Дверь в нее выходила тоже в сени, напротив двери в теплую горницу. Он рассудил, что Домна, наверно, не станет заглядывать в ту горницу, где хозяева жили только летом. Стараясь не зашуметь, он приоткрыл дверь напротив, прошел в летнюю горницу и затворил за собой дверь. И верно, только что он на всякий случай забился в самый темный угол, дверь из теплой горницы в сени отворилась, хозяйка, что-то тихонько приговаривая, вышла в сени, и Михайла услышал стук задвигаемого засова. Вот шаги ее зашаркали обратно и, к ужасу Михайлы, приостановились у его двери. Домна что-то пошарила на двери и сразу же отошла, подошла к лестнице наверх в светелку и негромко окликнула:

— Марфуша, а Марфуша, спишь, что ли?

Никто не отзывался.

— Спит, — пробормотала Домна. — Умаялась за день-то. И девка, стало быть, спит. Ну, господь с тобой. Спи, доченька, спи. Отсюда тебя покрещу.

«Ишь любит как, — подумал про себя Михайла. — Да и как не любить-то? Этакой другой и не сыскать».

Домна между тем уже ушла к себе, и скоро в избе всё затихло. Слышался только заглушенный двумя стенами храп хозяина.

III

Михайла постоял немного в углу, потом вышел оттуда и сел на лавку у темного окна. По небу ползли легкие полосы облаков, и из-за них проглядывал молодой месяц, бросая на землю неясный, бледный свет, чуть-чуть рассеивавший тьму в горнице.

Михайла нетерпеливо ждал. В груди у него что-то колотилось, и руки холодели. Через минуту он встал и подошел к двери. Сидеть он не мог. Он даже приложил к двери ухо, чтобы лучше услышать, если скрипнут ступени. Ему казалось, что прошло очень много времени. Все было тихо, даже храпа больше не слышно было. Лестница не скрипела. И вдруг что-то зашуршало около самого его уха, как будто отодвинулась задвижка. Он поднял голову и весь насторожился. Дверь тихонько приотворилась, и в щели мелькнул белый платочек.

«Марфуша!» Михайла протянул руки. В груди у него так захолонуло, что даже больно стало, и горло сжало, слова не сказать.

Марфуша беззвучно скользнула в горницу и тихо затворила за собой дверь.

— Матушка-то заперла дверь снаружи, — шепнула она. — Тебе бы и не выйти, кабы не я.

— Солнышко мое! — пробормотал Михайла, пытаясь обхватить ее руками.

Но она спокойно отвела его руки и сказала тихонько:

— Не трожь, Мишенька. Разве я для того? Поговорить надо.

Михайла послушно опустил руки и сел на лавку. Марфуша села рядом.

— Не ждала я тебя так скоро, Мишенька. Думала, по снегу приедешь. А сказать много надо.

— Марфуша, одно скажи, — заговорил тихим, прерывающимся голосом Михайла. — Не забыла? Замуж не отдают?

— Что ты, Мишенька. Мое слово верное. Сказала, не пойду за другого, стало быть, и не спрашивай. Да у нас, Мишенька, нонче и свадеб-то не играют. Какое время-то!

— А по весне ты с отцом про меня не говорила, Марфуша? Помнишь, сбиралась.

Марфуша низко опустила голову и стала теребить руками сарафан.

— Говорила, — прошептала она чуть слышно. — Тятенька-то ничего. Он тебя любит. Сам знаешь. А вот, что холоп ты… — произнесла она с усилием.

Михайлу как ножом полоснули слова Марфуши. Самому ему непереносно было, что холоп он, только и думал, как бы выкупиться… Но чтоб Марфуша попрекнула… Знала ж и раньше она, а как глядела-то на него в прошедшем году, что говорила… Правда, много-то говорить им не приходилось. Нонче в первый раз.

Марфуша заметила, что Михайла сразу потемнел весь. Она ласково дотронулась до его руки дрожавшими пальцами.

— Я-то готова с тобой и князю служить, — прошептала она.

Но Михайла не сразу отошел, в груди у него что-то ныло, и слезы обиды жгли глаза.



Марфуша ближе подвинулась к нему и, ласково заглядывая ему в глаза, заговорила:

— Тятенька-то по себе ничего, да он сильно Козьмы Миныча боится. Старший он. И сказать-то ему тятенька опасается. Нипочем не позволит. Нравный он. Он ноне староста. Все до него с почетом. Он уж тятеньке говорил: «Марфуша де невеста. Из нашего, мол, дома и сын боярский возьмет, не то что служилый. Я де и приданого от себя прибавлю, как у меня дочерей нет». Тятенька — спасибо ему — сказал: «Молода еще Марфуша у нас. Жалко де. Может, годик еще погодим». А ты говоришь, через пять годов лишь выкупишься на волю. С ним, с дяденькой-то, без того и не поговоришь. Вот я про что. Не про себя.

— Я-то думал, — с усилием проговорил Михайла, — сперва, может, так пойдешь, а там выкуплюсь. А выходит, нельзя, — он с отчаяньем махнул рукой. — Мне без тебя лучше в Волгу, один конец.

— Ну что ты, Мишенька, грех и говорить-то такое! — вскрикнула Марфуша, тесней прижимаясь к нему. — А я-то? Ты послушай меня. Я тут без тебя много про то дум передумала. Ты у меня, Мишенька, вон какой сокол! — Она подняла на него засветившиеся глаза.

У него невольно потеплело на сердце. «Стало быть, не гнушается», мелькнуло у него. Он заглянул ей в глаза и встретил нежный, любящий взгляд. Не удержавшись, он горячо обнял ее, но она ласково отстранилась.

— Вон и князь как тебя жалует, — продолжала она. — С обозом послал заместо приказчика.

Михайла махнул рукой. Он и сам раньше гордился этим, думал, что так он скорей выкупится и ему отдадут Марфушу, а выходит, гнушаются они им и ждать не станут.

— Ты погоди, Мишенька, — проговорила Марфуша, заметив, что он опять нахмурился. — Надумала я тут одно дело. Время-то ведь нынче какое! Ты там, в Княгинине, может, не про все и слыхал. Земля-то наша вся замутилась.

Михайла кивнул.

— Отец Иона сказывает — за грехи наши. Вот ты говорил, князя вашего царь на Москву зовет. Верно, пошлет с ратными людьми биться за землю русскую. Вот бы он и тебя взял. Сам-то он, ты сказывал, хромой да неудалый, вот бы он тебя заместо себя и послал. А ты вон какой! — Она опять окинула его просиявшим взглядом. — Ты, верно, всех там победишь, князю от царя почести будут, ну, деревни новые, а тебе князь за то вольную даст. А?

Марфуша вопросительно посмотрела на Михайлу.

У Михайлы вся обида на Марфушу сразу прошла. Вот как она об нем понимает. Он с восторгом глядел на Марфушу, но ничего не отвечал. Он хорошо понимал, что князь и не может и не захочет посылать его на войну вместо себя, но ему не хотелось огорчать Марфушу.

— Ты одно скажи, Марфуша, — заговорил он взволнованным голосом, — год будешь меня ждать?

Марфуша уверенно кивнула головой.

— Ну, а за год я волю себе добуду. Вот тебе моя рука.

Он смело протянул ей руку, и она, не колеблясь, вложила в нее свою. Он совершенно не знал, как исполнит свое обещание, но был уверен в эту минуту, что исполнит.

— Я за тебя заступнице молиться буду, — прошептала Марфуша, не сводя с него любящих глаз. — Ну, а теперь прощай, Мишенька, не проснулась бы Аксюшка. Я тебя выпущу и засов за тобой запру.

— Пойду, Марфуша, друг ты мой, ягодка моя! — Он потянулся к ней, пытаясь поцеловать ее.

Но она отрицательно покачала головой.

— Грех это, Мишенька, не обручились еще мы. Знаешь сам, что одна у меня на сердце дума. Прощай, Мишенька!

Она тихонько отворила дверь, скользнула в сени. Он шагнул через порог и ощупью пошел за ней к выходным дверям.

— Притяни дверь, — шепнула она ему, стараясь не зашуметь тяжелым засовом.

Он взялся за скобку и потянул дверь, в то время как она тащила засов. Голова ее почти касалась его плеча, и он, не удержавшись, свободной рукой прижал к себе ее плечо и горячо поцеловал в губы.

Марфуша слабо ахнула, подтолкнула его в дверь и сейчас же захлопнула ее и задвинула засов.

Михайла очутился во дворе раньше, чем сообразил, как это случилось, раньше, чем разобрал, очень ли рассердилась на него Марфуша.

Ругая себя, Михайла шел знакомой дорогой к сеновалу. Во дворе все уснуло. Далее цепная собака только лениво шевельнула хвостом, когда он прошел мимо. Караульного тоже не видно было. Наверно, и он забрался в сторожку и крепко спал, несмотря на строгие наказы хозяйки.

Ворота сеновала были только слегка притворены, и, когда Михайла подошел к ним, до него донеслись звуки разноголосого храпа.

Михайла остановился на минуту. Ему казалось, что все вокруг переменилось, и сам он словно другой стал. Точно силы у него прибыло. Жив быть не хочет, а Марфушу возьмет за себя. Вон она как об нем думает! А что Козьма Миныч его свистуном обозвал, так это еще он ему покажет, какой он свистун. Как сказал Марфуше, так и будет. Добудет себе волю за год или голову сложит. Заставит князя вольную ему дать! Так заслужит ему, что даст он!

Михайла даже ногой притопнул, но потом опомнился, тихонько вошел в сарай и протянулся на свежем сене.

И вдруг ему вспомнилось, как он поцеловал Марфушу в сенях. А ну как рассердилась она и глядеть на него больше не захочет? Он заворочался на сене, толкнув соседа. Тот что-то забормотал во сне, и Михайла затих.

IV

Наутро, только что Михайла помылся в людской избе и вышел на залитый солнцем двор, как за ним прислали Феклушку звать его к хозяину. Он чуть не бегом бросился в хозяйскую избу, так ему не терпелось увидать Марфушу, поглядеть, сердится она на него за вчерашнее или нет.

Первая, кого он увидал, перешагнув порог, была как раз Марфуша. Но она смотрела так ласково, что у Михайлы сразу отлегло от сердца, и он, поклонившись ей, перевел глаза на Дорофея Миныча. Тот смотрел непривычно хмуро и еле кивнул на низкий поклон Михайлы. Домны Терентьевны в горнице не было.

— Ну, садись, Михалка, давай говорить, — начал Дорофей охрипшим с утра голосом.

— Да что ж так-то говорить, Дорофей Миныч? — начал Михайла, поглядев на Дорофея. — Может, ты не примешь себе в обиду, коли я тебя в кружало позову? Там способне́й. И Семейка завсегда в кружале дела вершил. А я, хоть и холоп, а от князя заместо приказчика прислан. Он мне наказал торг вести. Как ты скажешь?

У Дорофея сразу лицо повеселело, но Марфуша с упреком взглянула на Михайлу.

— Мамынька тотчас придет, — заговорила она несмело, — она в людскую пошла.

— Ладно, дочка, — прервал ее Дорофей, — ты в наши дела не вступайся. И мамке скажи, что мы по торговым делам пошли. Пускай она велит обозчиков накормить.

Дорофей быстро надел шапку и пошел к выходу.

Михайла успел за его спиной подойти к Марфуше и шепнуть ей, наклонясь к самому ее уху:

— Ясынька ты моя, смотри, жди меня.

— Пошто тятеньку в кружало ведешь? — также тихо прошептала Марфуша.

Михайла хотел ответить, но Дорофей уже отворял дверь, и он поспешил за ним, ласково кивнув Марфуше.

Во дворе Дорофей опасливо оглянулся на людскую избу и быстро зашагал к воротам. Михайла догнал его и пошел рядом. Оба молчали. Только выйдя за ворота, Дорофей хлопнул Михайлу по плечу и сказал:

— Молодец, Михалка. Порядки знаешь.

— А как же, Дорофей Миныч. Я сколько разов с Семейкой в Нижний приезжал. Знаю, как дела делать. Семейка до тебя всегда с почетом. Да и князь тебя, Дорофей Миныч, поминал. Сказывал, чтоб прямо к тебе, больше ни к кому.

— Ишь ты. Памятует, стало быть, князь Иван Михайлыч, — сказал Дорофей. — И то сказать, не первый год с ним торг ведем. И все у нас было по-хорошему.

— Вот-вот, Дорофей Миныч. Так и напредки дела делать будем. Ну вот и пришли. Входи, Дорофей Миныч.

Дорофей привычной рукой отпер дверь кружала и вошел в низкую, хотя довольно просторную горницу. Теперь, утром, за столами сидело не больше двух-трех человек.

Маленькие подслеповатые окошки скупо пропускали свет, и Михайле после улицы показалось там совсем темно. Вчерашний перегар еще не успел за ночь рассеяться, и у Михайлы с непривычки сразу запершило в горле.

Дорофей сел на свое привычное место за столом у окна, а Михайла подошел к стойке и велел подать им жбан вина, соленых огурцов, по плошке щей с говядиной и гуся с кашей.

Им принесли вино, хлеб и чарки. Михайла налил Дорофею и себе.

— Ну, будь здоров, Дорофей Миныч, — сказал он, поднимая чарку ко рту.

Дорофей выпил чарку, закусил корочкой хлеба с солью, и лицо его сразу повеселело.

Михайла сейчас же налил еще и пододвинул к Дорофею плошку с горячими щами.

— Горячих-то щец с утра — первое дело, — сказал он, принимаясь и сам за еду.

Дорофей проглотил вторую чарку и тоже начал есть.

Несколько минут оба усердно хлебали щи. Только когда плошки опустели, Михайла отодвинул свою и спросил:

— Выпьешь еще, Дорофей Миныч?

— Что ж, это можно, Михалка, — проговорил Дорофей, опрокидывая в горло четвертую чарку. — Уж и не знаю, как быть-то? — продолжал он. — Брат Козьма, слыхал, что вчерашний день говорил? — шалят нонче и по дорогам и по рекам тож. Сам знаешь, с Москвой мы торг вели. А ну как пограбят караван? Убыток я большой возьму.

— Смекаю я это, Дорофей Миныч. Зачем мне тебя под убыток подводить? Мы с тобой и вперед дела вести станем. А только вот у меня думка какая. Я еще вечор про то смекал, как Козьма Миныч тебя в верхний город звал. Ехали мы сюда с обозом, Дорофей Миныч, и всё нас бояре обгоняли, ну и мужики тоже. Едут всё в Нижний, за стенами отсиживаться. Бояре-то всем домом, с женами, с детишками, с челядью. И мужиков сила. Почитай со всего уезду. Мордва, вишь, шалит. Которые села пожгли уж. Едут, глядел я, со скарбом, с поклажей. Надо быть, на всю зиму. Ну, а хлеб чтоб везли, не видать. Да и время раннее. Мало кто обмолотился. То уж мы поспешили, как князю казна надобна. Ну вот, смекаешь, Дорофей Миныч? В Нижнем, чай, хлеба-то не наготовлено, а есть-то, чай, все захотят. Кругом мордва, — не выедешь. Где его взять, хлеб-то, в городу?

Михайла придвинулся ближе к Дорофею и слегка понизил голос.

— Любую цену давать станут, только продай. Да где его взять? Ни у кого не заготовлено. Ан у тебя-то, Дорофей Миныч, — вон он, хлебец-то. Пожалуйте! Только цену хорошую давайте. Чуешь, Дорофей Миныч? Вот где наживешься-то. А?

Михайле ночью пришла эта мысль, и он с тревогой смотрел, как отнесется к ней такой опытный торговец, как Дорофей Миныч.

Дорофей внимательно слушал Михалку. Когда тот кончил, он хлопнул по столу кулаком и радостно захохотал.

— Ну и дошлый же ты, Михалка! — крикнул он с восторгом. — Экое удумал! Вот плут парень! Люблю. Так оно и быть должно. На Москве, как голод был, сколько хлебники нажили. И как мне это самому в голову не пришло? Вот спасибо, Михалка! Только ты, смотри, никому про то не сказывай, не то и другие запасать станут. Собьют цену-то.

— Зачем говорить, Дорофей Миныч? Как мы с тобой торг покончим, я в тот же час в обратный путь. Князь наказывал скорей казну привозить. Выпьем еще по одной, Дорофей Миныч, за доброе скончанье дела.

Дорофей с готовностью проглотил еще чарку. В голове у него уже шумело, но он еще соображал.

— Ну, Михалка, по чем же продаешь рожь? Ты по-божьи говори. Мы старые знакомцы. Не обижай.

— Как это можно, Дорофей Миныч. Ты же по хлебному делу первый торговец в Новегороде. Цены сам знаешь. А мое дело маленькое. Первый раз с обозом меня князь послал. Ты меня, Дорофей Миныч, не обидь. Чтобы на меня князь не гневался.

— Зачем обижать? Я тебе правильную цену дам. Знаю, что теперь рожь в цене. Не то, что годов пять назад, до большого голода. Тогда, веришь ли, по 20 денег четверть покупали, по 30, по 35 на Москве продавали. А в голодные годы и по 240 денег давали, только бы кто продал, да хлеба-то не было.

— Вот и нынче также, Дорофей Миныч, в Нижнем-то. Подвозу не будет, а народу набралось много, и по 250 денег за четверть с охотой дадут.

— Уж ты скажешь, Михалка! 250 денег! Этак бы я враз тысячником стал, не хуже Козьмы.

— И станешь, Дорофей Миныч. С моей легкой руки. Я тебе все 125 четвертей, что привез, без торга по 200 денег продам. Наживайся!

Дорофей захохотал.

— По двести денег! Да что ты, Михалка? Вот и видно, что впервой за дело берешься. Да ныне никто про такую цену и не слыхивал. От силы 150! И то лишку накидываю для старого знакомства.


Дорофей внимательно слушал Михалку.


Михалка посмотрел на Дорофея. Он сразу понял, что запросил лишку. Да и что ему была за надобность надувать Дорофея для своего князя. Конечно, хорошо бы привезти князю казны вдвое больше, чем он ждал. Он велел не продавать дешевле, чем за 125 денег четверть. Но Дорофея подводить Михайле еще меньше хотелось. Ведь он Марфушин отец. Он вон рад, что Михайла его надоумил выждать, пока хлеба в Нижнем не станет, ну, а насчет цены придется уступить. Чорт с ним, с князем! Для виду он еще немного поторговался.

— Прижимист ты больно, Дорофей Миныч, — сказал он. — Обижаешь меня. Заругает меня князь. Скажет — дурака послал: какую ему цену дали, он и рад.

— Зачем мне тебя обижать, Михалка? Мальчонкой я тебя знал еще. Как свой ты у нас в дому. Сказываю, никто по такой цене не покупывал ныне. Боле 125 денег и не слыхивал. Ну да ладно, чтоб не обижался ты, еще по 5 денег накину, по 155 дам. А боле и не проси!

— Ну ладно, Дорофей Миныч, я к тебе веру имею, все одно как к родному отцу. Пущай по 155 будет. На том и порешим. А пока, гляди, гуся несут. Ишь, жирный какой! И с кашей. Клади-ка себе ту половину, а я еще чарочку налью.

Михайле очень хотелось хорошенько угостить Дорофея. Он знал, что тот любит и выпить и поесть всласть, и надеялся еще больше расположить его к себе.

— Ну и гусь! — сказал Дорофей, вытирая жирные пальцы об бороду. — Уж угостил ты меня, Михалка, — с места не встать! Ишь изубыточился как. Ну, да ништо! Не скажешь, что Дорофей Сухорукий скупей других. Беру у тебя всю рожь по 155 денег за четверть, хоть никто тебе той цены не дал бы. Давай руку!

Михайла протянул руку, и Дорофей с размаху хлопнул по ней ладонью.

— Стало быть, в амбар сносить? — спросил Михайла.

— В амбар. Куда ж еще?

— А деньги когда, Дорофей Миныч?

— Деньги у меня завсегда есть. Не такой человек Дорофей Сухорукий, чтобы денег не платить, — бормотал он уже не совсем твердо. — Я и не такие деньги заплатить могу. У меня в подклети полный сундук денег. Ты, может, столько и не видывал, Михалка. Вот придем домой, я тебе покажу. Будешь помнить Дорофея.

Михалка с опаской поглядел на Дорофея. Успеет ли деньги отсчитать? Как бы не заснул сразу.

Михайла быстро расплатился с хозяином и вернулся к Дорофею, немного пошатываясь. Он не хотел показывать, что сам остался совсем трезв.

— Ишь, развезло тебя как, Михалка, — сказал Дорофей, вставая. — Ну, давай, я тебе пособлю.

Он поднялся и тяжело навалился на Михалку, ухватив его за руку.

— Ну, иди, иди, ничего, — бормотал Дорофей. — Со мной не пропадешь.

Они вышли из трактира и пошли к дому, мотаясь из стороны в сторону.

— Главное, двор бы пройти, — бормотал Дорофей, еле переступая подворотню.

Михайла крепко держал его под руку и направлял к сеням, уже не думая о том, чтоб самому прикидываться пьяным.

По счастью, они никого не встретили ни во дворе, ни в сенях, и Михайла с некоторым трудом свел Дорофея вниз по лестнице к подклети. На двери подклети висел замок, а у Дорофея ключа с собой не было.

— Ты тут постой. Не свалишься? — заботливо спросил он. — Об стенку обопрись, а я подымусь, там у меня в горнице, на гвозде у самой притолоки, ключ висит.

— Что ты, Дорофей Миныч! — остановил его Михайла. — Чай, я помоложе, я сбегаю, принесу.

Дорофею самому не хотелось попадаться на глаза Домне Терентьевне, и он не стал спорить.

Михайла за себя не боялся, но он опасался, что Домна, а еще хуже — Марфуша станут спрашивать его про Дорофея.

И в самом деле, как только он переступил порог горницы, Марфуша, сидевшая у окна с прялкой, спросила его:

— А тятенька где?

Михайла оглянулся. Больше в горнице никого не было.

— Внизу он, Марфушенька, солнышко мое, в подклеть собрался, деньги мне отсчитать. За ключом меня прислал.

Михайла сейчас же увидел ключ и повернулся к двери.

— А как он, тятенька?.. — начала Марфуша.

— Не опасайся, Марфушенька. В добром здоровье Дорофей Миныч. Сама видишь, торг мы ведем. Ждет он меня. Итти надобно. — Он с нежностью посмотрел на Марфушу.

Когда он сбежал с лестницы, Дорофей сидел на полу у двери и, прислонясь к косяку, крепко спал.

— Пусть его малость проспится, — решил Михайла и сел на последнюю ступеньку лестницы. Так он терпеливо просидел с полчаса и только потом наклонился к Дорофею и принялся трясти его за плечо.

Дорофей приоткрыл глаза, посмотрел на Михайлу и вдруг захохотал.

— Свалился! Я ж тебе говорил — свалишься.

Михайла отворил замок.

В подклети было прохладно и полутемно. Освещалась она крошечными окошечками под самым потолком.

— А сундук-то ведь тоже замкнут. Что ж ты, Дорофей Миныч, не велел мне за одним разом и от него ключ принесть?

— Эх ты, голова, — со смехом сказал Дорофей. — Думаешь, от этого сундука ключ на гвозде висит? Вон он у меня где. — Дорофей расстегнул кафтан, запустил руку за ворот рубахи и вытянул гайтан с образком. Вместе с ним был привязан и небольшой ключ.

— Вот он! — с торжеством заявил Дорофей и стал с усилием развязывать шнурок.

Замок щелкнул, Дорофей откинул окованную железом крышку и с торжеством посмотрел на Михайлу.

— Гляди-ка! Небось, и у твоего князя, поди, этакого-то сундука нету.

Сундук был до половины наполнен кожаными мешочками с деньгами.

— Ну, сколько же я тебе должен, Михайла? — спросил Дорофей.

— Да вот, считай сам, Дорофей Миныч. Двадцать пять возов со мной, на каждом по пяти четвертей.

— Стало быть, сто двадцать пять четвертей по 155 денег четверть — выходит 19375 денег.[2] Ишь, сколько казны-то! Довезешь ли, Михалка? Молод ты больно.

— Расписку дам, Дорофей Миныч, к писцу пойдем, на Верхний базар.

— Ладно. Время теперь не тихое. Не ровен час, убьют тебя, а князь с меня искать будет. Ну, давай считать. У меня тут в каждом мешочке по тысяче денег. Стало быть, тебе девятнадцать мешков, да еще 375 денег. Пересчитывать будешь?

— А как же, Дорофей Миныч. Денежка счет любит. С меня князь по счету принимать станет. Хоть, может, и не сам князь, ну так доверенный его, все одно.

Дорофей с Михайлой сели под окном на лавку. Дорофей вынимал из сундука по мешку, высыпа́л на лавку между ними маленькие овальные серебряные денежки, и они вдвоем отсчитывали по десятку и откладывали кучками. Всех кучек вышло ровно сто.

Тогда они опять всыпали денежки в мешочек, завязали его и принялись за второй.



Они еще не пересчитали и половины, когда застучали в дверь, и Степка закричал:

— Тятька, мамка велела обедать итти!

— Недосуг, Степка. Скажи матке, что тотчас не можем. Пущай щи в печку поставит.

Степка убежал, а они продолжали считать до тех пор, пока уже темнеть стало в подклети. Только когда они завязали последний мешочек, Дорофей достал с полки большой мешок, и Михайла сам сложил в него 19 мешочков и завязал. Потом Дорофей вытащил из-за пазухи кошель, высыпал на ладонь денежки и отсчитал еще 375.

— Ну, пущай здесь лежит, покуда я тебе расписку дам, — сказал Михайла, кладя мешок на сундук.

Они заперли на замок подклеть, и совершенно отрезвевший Дорофей быстро поднялся на лестницу следом за Михайлой.

Домна Терентьевна, хоть и поворчала на непорядки, но, увидев, что оба они трезвы, накормила их сытным обедом.

— Обозчиков твоих давно покормила, Михалка, — сказала Домна Терентьевна, когда они поели, — спят на сеновале. И ты туда, чай, пойдешь, покуда Дорофей Миныч на полатях поспит.

— Часу нет, Домна Терентьевна. Ехать надо, а мне еще на Верхний базар надо — Дорофею Минычу расписку писать.

— Так неужто и Дорофей Миныч не поспавши пойдет?

— Что будешь делать, Домна Терентьевна. Дела торговые. Вон я ему деньги отсчитал, а он, гляди, отопрется, как я с него расписку не возьму. — И Дорофей весело захохотал.

Домна с ужасом посмотрела на Михалку.

— Неужто отопрешься, Михалка? Грех-то какой! Ну идите, коли так.

— Дорофей Миныч опасается: может де, убьют меня, так с него искать будут.

— Ох, Дорофеюшка, что это ты, бог с тобой, накликаешь!

Марфуша ничего не сказала, но тоже с тревогой посмотрела на Михайлу.

— От слова не станется, Домна Терентьевна, — весело проговорил Михайла. — Бог даст, жив буду, тем годом снова приеду. — Он посмотрел на Марфушу. — Может, в те поры на волю я у князя выкуплюсь. Ну, пойдем, что ли, Дорофей Миныч.

────

По дороге в верхний город валила толпа народа. Мужи с мешками за плечами, бабы с узлами, ребятишки. Тут же посреди дороги ехали телеги с сундуками и перинами, с подушками, с корытами и всяким кухонным скарбом. Наверху сидели хозяйки с малыми ребятами, а рядом шагали торговцы.

Некоторые здоровались с Дорофеем и спрашивали, где ж его хозяйка и куда он перебирается.

— А вот иду наперед с братом уговориться, — отвечал Дорофей.

Михайла подталкивал Дорофея и шептал ему:

— Гляди, Дорофей Миныч, что народу-то в верхний город валит. А хлеба-то никто не везет. Примечаешь? Все тебе кланяться придут.

Дорофей радостно кивал ему и заговаривал со знакомыми.

— Тарас Родионыч, — сказал он, поравнявшись с огромным возом, на верхушке которого восседала необъятной толщины купчиха в атласной шубе и ковровой шали. — Ты бы Марфу-то Кузьминишну покрепче привязал. Тряско. Не ровен час сверзится, шубу перемарает.

— И не говори, Дорофей Миныч, все ей жалко покинуть, все с собой велит забирать, а на себя, почитай, три шубы надела, — свалится и не встанет.

— А тебе бы как? Все покинуть да и ладно. Чай, горбом наживали! — сердито закричала с возу купчиха. — Вы с Дорофеем Минычем пара. Вам бы лишь до кружала, а добро хоть пропадом пропадай.

Дорофей поскорей перегнал тяжелый воз и замешался в толпу.

В воротах толпа сгрудилась и не проходила. Под сводами кто-то вопил не своим голосом.

— Чего там? — кричали в толпе.

— Мужика, слышь, стрельцы схватили. Стащил чего. Бьют смертным боем.

Дброфей с Михайлой протискивались через толпу.

— Куда лезешь? По загривку хочешь? Гляди, и тебе попадет! — кричали им.

Но Михайла настойчиво продирался вперед, таща за собой Дорофея.

Под воротами двое стрельцов рвали из рук перепуганного мужика новый сермяжный зипун и кричали:

— Ведомо, скрал! Давай добром, страдник, не то самого в холодную сволокем!

— Ой, горюшко! — вопил мужик. — Ратуйте, православные. Зипун-то жалованный, боярина моего, Шереметева. Пусти! С его вотчины я. В город посылан. В дом его. Хошь Индринку спроси — доверенный его тут.

— Подь к лешему и с Индринкой да и с боярином с твоим, с Шереметевым! Не самое он нам дорог, хоть бы и боярин твой!

— Это кто ж боярина так честит? — спросил Михалка Дорофея.

— А то Баим, стрелецкий сотник. Ишь волю им дал воевода, Олексей Ондреич князь.

Стрельцы вырвали у мужика зипун и, избив его, прогнали пинками и пошли в город. Мужик с ревом бросился за ними. Но шедшие за ним мужики схватили его и не пускали, крича:

— Вот дурень! Ну куда ты? Ведь посадят, а то и вовсе убьют. Радуйся, что пустили.

— Ишь, Домна-то Терентьевна в город хочет, за стрельцами де не опасно, — сказал Дорофей. — Они еще допрежь мордвы пограбят.

— Идем скорей на Верхний базар, — торопил Михайла, — подьячего поищем.

Толпа медленно расходилась из-под ворот, давая дорогу телегам.

Дорофей с Михайлой вышли на базарную площадь.

Между рядами лавок, расталкивая покупателей, продирались лотошники, выкрикивая на разные голоса:

— Вот сбитень горячий, пьет приказный, пьет подьячий!

— Пироги подовые, пряженые, с яйцами, с сыром, с бараньим сердцем!

— Хороши калачи, горячие, крупичатые!

— Эй, купец, черева курячьи больно хороши!

Михайлу хватали за полы и совали в руки калачи.

— Пирог арзамасский, с рыбой астраханской!

— Эй, молодец, возьми калач, угости любезную! Эй, махни, не далече до Балахни!

В стороне безместные попы, оборванные, грязные, хватали за полы прохожих и предлагали требы — за деньгу панихиду отслужить, за две деньги младенца окрестить. В церкви дороже возьмут.

В конце ряда у прилавка сидел писец и что-то строчил. Мужик, наклонившись к его уху, старался перекричать гомон и галдеж толпы. Рядом стоял другой писец — в рваном кафтане, с висящей у пояса чернильницей и заткнутым за ухо гусиным пером.

Дорофей с Михайлой остановились около него, и Михайла объяснил, какое у них дело.

Подьячий сейчас же достал из-за пазухи сверток бумаги, загнул и оторвал от него небольшой листок и, присев на обрубок у прилавка, приготовился писать.

— Смотри, хорошо пиши, — сказал Дорофей, — чтоб он потом не отперся.

— Две деньги дашь, так напишу, что никуда не уйдет, хоть на Москве в Володимерскую четверть представь, дьяк его тотчас велит разыскать. И послухов не надо.

— Ну, пиши, коли так, все по ряду, как он мне 125 четвертей ржи продал по 155 денег за четверть.

Подьячий поднял голову.

— По 155 денег? Дорого дал, борода! 125 ноне цена.


— Дорого дал, борода! — сказал подьячий.


— Ну, ну, пиши, знай, — перебил его Дорофей. — Он мне, может, такое слово сказал, что не жаль 30 денег лишку дать.

Дорофей засмеялся, и у Михайлы все лицо засветилось. «Чувствует, стало быть», подумал он про себя с радостью.

Подьячий окинул их любопытным взглядом и заскрипел пером по бумаге.

Через пять минут расписка была готова, Михайла поставил крест, и подьячий подписал за него: «Площадной подьячий города Нижнего Новаграда Юшка Плесунов руку приложил».

Дорофей велел еще раз прочитать ему все, вынул кошель, уплатил две деньги и, сложив вчетверо, уложил расписку в кошель.

На обратном пути Михайла купил в кожевенном ряду долгий кнут для Степки, и они торопливо пошли в обратный путь.

Вернувшись домой, Михайла велел обозчикам развязывать возы и таскать тяжелые кули в амбар. Сам он с Дорофеем стоял около и считал мешки. Мешков оказалось по счету верно — сто двадцать пять.

Теперь все дела были кончены, и можно было уезжать. Но когда Михайла велел запрягать, обозчики подняли настоящий бунт.

— Ты что это, Михалка! — кричал Савёлка, размахивая неравными по длине руками, из-за этого девки на селе браковали его. — Не люди мы, что ль! Чай, надо какие ни то гостинцы с городу девкам привезть.

— Бога побойся, Михалка! — бормотал Ерема, — хошь в собор Благовещенский зайтить, заступнице поклон положить.

Даже мрачный, ко всему равнодушный Нефёд, и тот возроптал.

— Нет такого положения, Михалка, чтоб в Новегороде алтына не выдать, — бурчал он.

Лычка хоть и поглядывал опасливо на Михайлу, а все-таки ворчал:

— Баба — однова́ дыхнуть! — на порог не пустит, коли без гостинцу.

Все напоминали, что и у Семейки такое заведение было, чтоб в Новегороде по алтыну да по две деньги вперед выдавать.

— Не жалей, Михайла Потапыч, алтына, — крикнул Невежка, — отдашь полтину! — Он протискался вперед и дружески похлопал Михалку по спине, ласково заглядывая ему в глаза.

Михайле и самому не очень хотелось выезжать под вечер с такими деньгами. Да и с Марфушей надеялся хоть словечком перемолвиться. Он еще немного поспорил, но когда и Дорофей стал уговаривать его переночевать еще ночку, он будто нехотя согласился и выдал обозчикам казны двести пятьдесят денег.

Повеселевшие обозчики забрали деньги и повалили гурьбой за ворота.

Но надежды Михайлы не сбылись. Домна весь вечер ворчала на Дорофея, что он не хочет перебираться в верх к Козьме Минычу. Марфуша рано ушла к себе в светелку, кивнув на прощанье Михайле. Степка рад был кнуту и по себе готов удружить Михайле. Он несколько раз выбегал в сени, возвращался, но от сестры ничего не передал.

Наконец, отужинав, хозяева собрались спать, и Михайле пришлось прямо итти на сеновал.

— Прощай, Дорофей Миныч, — проговорил Михайла, кланяясь, — прощай и ты, Домна Терентьевна, спасибо на угощеньи. Завтра чем свет выедем. Может, не увидимся, так до будущего года. Разживайся с моей легкой руки, Дорофей Миныч. Может, на тот год и говорить со мной не будешь, как богатеем станешь.

— Дай-то бог, — подхватила Домна. — Вот как казна надобна. Марфуша-то у нас невеста, надо приданое готовить. Вон Козьма Миныч хороших женихов сулит.

— Ну, чего ты, — прервал Дорофей, — рано еще Марфуше замуж. Не хочет она, боится. Чего ее неволить? Пущай годок с нами поживет. Вот на тот год, как приедешь, может, к свадьбе и угодишь, попируешь, а ноне не стану неволить.

Михайла вышел на двор огорченный. Он знал, что Дорофей сболтнул, что на язык подвернулось, но ему все-таки страшно стало: а ну как велят Марфуше итти за какого ни на есть боярского сына, и она не посмеет ослушаться? Боярыней-то всякой лестно стать.

Эту ночь Михайле плохо спалось. Дорофей еще до ужина вынес ему мешок с деньгами, и Михайла положил его на сеновале себе под голову. И про Марфушу думалось, и про деньги, и про князя. Дело-то он ему обделал — лучше не надо. Князь наказывал меньше 125 денег за четверть не продавать, чтоб ему 15 тысяч денег привезти, а он по 155 продал. Лишних почти что пять тысяч привезет князю. А ну как князь ничего ему не даст, или какой ни на есть зипун пожалует, как тому мужику? Козьма Миныч вспомнился. Ишь ты, «свистун», говорит. Дался им тот свист. Мальчонкой ведь был он в те поры, а нынче он разве свистит? Обидно даже. А ну как нипочем не отдадут Марфушу?

Всю ночь проворочался Михайла на сеновале. Сено колет, голове на мешке неловко. Начнешь забываться, вдруг точно кто мешок из-под головы потащит. Очнешься, — голова с мешка скатилась. Обозчики храпят, бормочут со сна. Холодом под утро пробирать стало. Конца ночи не было.

V

Как только рассвело, Михайла разбудил обозчиков и велел запрягать.

Солнце еще не вставало, и дверь в хозяйскую избу не отворялась, а уже обоз готов был. Михайла вынес свой мешок, положил на переднюю телегу и сам сел на него. Невежка сел сбоку на ту же телегу и спросил:

— Трогать, что ли?

Михайла с грустью посмотрел на дверь в избу и сказал:

— Трогай!

В эту минуту нижняя половина окна в светелке приподнялась, и оттуда выглянула Марфуша.

Михайла радостно закивал ей, но лошадь тронулась, и через минуту он уже был за воротами. Еще раз над забором мелькнуло верхнее окошко, но рама уже опустилась, и за слюдяным оконцем ничего нельзя было разглядеть.

У Михайлы вдруг точно оборвалось что-то внутри. «Ладно ль это я Дорофею-то наказывал — не перебираться в верх? А ну как впрямь нападут мордвины да ее, Марфушу-то…» Страх навалился камнем на грудь ему, хоть он и уговаривал себя: «Не кинутся мордвины на город — вон Кстово, село, и то не трогают. Так, по дорогам шалят, ну разве самую малую деревеньку разграбят». Но все-таки неспокойно ему было. Он не отводил глаз от оконца, пока не встретил любопытного взгляда Невежки. Тогда только он опустил голову, поправился на мешке и сказал:

— Ну, подгоняй, Невежка. Порожнем едем, нечего лошадь жалеть.

Невежка стегнул лошаденку, она побежала шибче, и телеги затарахтели по колдобинам разбитой в городе дороги. Михайла хотел покормить в Кстове, а заночевать не ближе Борок. Он рассчитывал на третий день к вечеру поспеть в Княгинино.

Прошло всего два дня, как они здесь проезжали, а уже все как-то иначе смотрело, точно и не по той дороге ехали.

В Ельне, где так шумели и кричали мужики, когда они проезжали, теперь никого не видно было; от Опалихи дымились одни головни. Все опустело кругом. И на дороге-то пусто, словно вымело. Тогда сколько народа ехало в Нижний, а теперь как есть никого.

И так непривычно было, — под самым Нижним, на большой дороге, и вдруг тишина такая. Мужики совсем заробели. Никто голосу не подавал. За каждым поворотом чудилось, что кто-то подстерегает их. Михайла каждую минуту ощупывал под собой мешок, точно он мог провалиться сквозь дно телеги.

— Ишь, напугала как мордва, — сказал Михайла, чтоб только не молчать, — ладно, что до солнца выехали. Засветло и до Борок доедем, а там уж потише будет. Ну-ка, придержи малость, Невежка, я мужикам крикну.

Невежка приостановил лошадь, Михайла встал на телеге и крикнул:

— Не отставайте, ребята, тут, видно, сильно мордва шалит, на дороге-то пусто. Надо поскорей до Кстова добраться.

Вот уж и Волга слева замелькала, пустая тоже, рыбаков, и тех не видно. А за Волгой в красной дымке выползало солнце. Михайло снял шапку и перекрестился. Мужики тоже крестились. При солнце-то все не так страшно. Ну, да и Кстово сейчас. За поворотом только не видно.

— Гляди-ка. Кто это там? — сказал Михайла Невежке. — Откуда взялся?

Впереди точно из-под земли вырос старик. В кустах он, что ли, хоронился? Идет, на одну ногу припадает, а видно, что торопится, и все кругом озирается. Услыхал их, побежал было бегом, а потом оглянулся, отошел к краю дороги, стал, снял шапку и кланяется, а когда передняя лошадь поравнялась с ним, он сразу затянул:

— Подайте убогому, Христа ради!

Невежка придержал лошадь.

— Ты чего ж? — спросил Михайла, — Христа ради просишь, а от людей хоронишься?

— Озорной больно народ ноне стал, — заговорил нищий.

Михайла с удивленьем взглянул на него. Идет сгорбившись, храмлет, а голос словно у молодого.

— Нет, чтоб убогому хлебца дать, — продолжал тот, — сам норовит изо рту корку выбить. Гляди — в кошеле-то пустым-пусто.

— Отколь бредешь?

— Да с Мурома, к Волге пробираюсь.

— Муромский плут хоть кого впряжет в хомут, — пробормотал Невежка.

Нищий сделал вид, что не слышит, а Михайла покачал головой.

— Чего ж ушел с Мурома? — спросил он нищего.

— Там-то у нас все села пограбили, — отвечал тот, — которые мордва, которые казаки да наши воры. Сказывают, на Волге сытей живут. Подсади, сынок, до Кстова хоть. Одному-то больно боязно.

— Ну, садись, не далеко уж. Да и светло, солнышко вышло. Теперь уж страху нет.

Старик легко вскочил на задок телеги.

Солнышко начало пригревать, телега быстро катилась по наезженной дороге, Михайла успокоился и задумался. Вспомнилась Марфуша. Дождется ли? Дождется. Жалеет, видно. А уж он-то ее! Всю душу проняла. Незаметно Михайла начал свистеть, да так душевно и жалостно, что Невежку за сердце взяло.

И на других возах мужики заслушались. Ерема вздыхал и крестился. Савёлка достал из-за пазухи кошель, развязал и нащупал на дне колечко с голубым камешком — три деньги отдал. Неужто Аксютка не выйдет посидеть за околицу? Что ж, что правая рука у него маленько подлинней. Кому мешает? А Лычка соображал: «Может, и не скажет князю Михалка про сломанную оглоблю». Всем как-то легче стало на сердце.

И вдруг из густой заросли лесистого оврага с гиком и свистом вылетела туча всадников и, размахивая ножами, окружила обоз. Мордвины! Они самые!

Мужики остолбенели от ужаса.

Михалка заметался по телеге — не то топор искать, не то соскочить.

Но тут один из мордвинов ухватил за уздцы его лошадь, так рванул и поволок в овраг, что телега едва не опрокинулась. Михайла еле удержался за грядки. Мужики вопили, что было мочи, а Михайлина телега забиралась все глубже в чащу и только с того не валилась, что некуда — чащоба. Куда это его? Спрыгнуть бы в кусты да и утечь с мешком. Другие телеги не заворачивали за ними. Михайла дернул Невежку и зашептал:

— Невежка! Ну-ка спрыгнем! А коли он на нас, мы втроих, може, отобьемся.

Невежка посмотрел через плечо:

— А где ж старик-то?

Михайла оглянулся:

— Соскочил, стало быть, да удрал. Ну, вдвоих, коли так.

Но тут как раз мордвин свистнул, в ответ раздались дружные свистки. Сверху, ломая сучья, ринулись мордвины и окружили телегу.

— Чего вы! — закричал Михайла, падая на дно телеги животом на мешок. — Не видите? Порожнем едем. Что с нас взять?

Передний мордвин остановил лошадь и закричал Михайле, подступая к нему:

— Деньги давай! Ну! Рэзать буду!

— Какие у нас деньги? — бормотал, весь дрожа, Михайла. — Сам видишь — мужики, холопы.

Мордвины, не слушая, схватили Михайлу и поволокли с телеги, а передний выхватил из-под него мешок и с радостным хохотом потряс им перед самым носом Михайлы.

Увидев у него свой мешок, Михайла сразу весь остервенился. Расшвыривая державших его мордвинов, он бешено кинулся на первого, вопя во всю мочь:

— Караул! Ратуйте! Режут! Невежка, бей их! Нехристи окаянные!

Мордвины облепили его со всех сторон. Задние стягивали ему за спиной руки. Михайла немного опомнился. Никто не бежал ему на помощь, а одному где ж отбиться.

— Слухайте, вы! — крикнул он. — Не моя ведь та казна. Князя моего Воротынского. Он вас всех за нее посечет.



Но мордвины точно и не слышали.

«Не понимают, может?» мелькнуло у Михайлы.

Передний мордвин крикнул что-то остальным по-мордовски и быстро пошел обратно вверх к дороге. Мордвины сразу бросили и Михайлу и его лошадь и побежали тоже наверх.

Но Михайла с криком погнался за ними.

— Стой! — кричал он. — Куда? Сказываю я, князя казна, Воротынского. Он у царя большой воевода. Он вас за то всех порубит!

Мордвин с мешком повернул к Михайле смеющееся лицо и крикнул:

— Нэ Воротын — воевод! Варкадин — воевод! Варкадин деньги дам.

— Пусти! — закричал Михайла, отталкивая плечом схватившего его мордвина. — Веди меня, коли так, к своему Варкадину.

— Ходи, — разрешил старший мордвин и что-то прибавил, обратившись к своим. Несколько мордвинов вернулись назад, быстро распрягли лошадь Михайлы и повели наверх, бросив телегу.

Михайла с трудом продирался по крутой тропинке, связанные руки мешали ему, отчаянье сжимало горло. Вот беда-то! Ведь только бы за овраг завернуть, тут же и село большое, Кстово. Неужто не слыхал никто, как он орал? А Невежка-то где ж? Он оглянулся. Нет его. Видно, убежал, кинул меня, как мордва на меня навалилась. Господи, да неужто так и пропадать?

Они вышли из оврага опять на дорогу. Мордовские лошади были привязаны в кустах у дороги. А мужики, сбившись в кучку, понуро стояли тут же, у своих телег. Даже рук им не связали.

Как только Михайла увидел их, он бросился к ним и крикнул:

— Братцы! Вы чего ж стоите? Глядите, казну всю княжую забрали. Пропадать мне. Да и вам князь не спустит. Давай казну! — кинулся он снова к старшему мордвину, изо всех сил дергая руками и налетая на него головой, как бык. — Пособите, братцы!

Но никто из мужиков и не шевельнулся. Два мордвина схватили Михайлу за плечи, и один крикнул, выдернув из-за пояса нож:

— Рэзать буду! Молчи! Слушай Вечка!

— Сказал, Варкадин дам, — спокойно повторил Вечка, старший мордвин. — Варкадин проси.

Обернувшись к остальным мордвинам, Вечка что-то сказал им на своем языке. Одни из них стали быстро распрягать обозных лошадей, другие привели своих.

Михайла стоял среди дороги, опустив голову и исподлобья хмуро поглядывая то на мордвинов, то на мужиков.

— Ужо́ скажу князю, — сердито бормотал он, — какая мне от вас помога была. Меня выдерет, да и вам не сдобровать. Всю шкуру спустит.

— Садись, Варкадин ехать будем, — сказал старший мордвин, и сам вскочил на лошадь, взвалив на седло перед собой мешок с деньгами.

Михайле развязали руки, и он, ухватившись за гриву, влез на свою лошадь. Два мордвина на лошадях подъехали к нему с двух сторон, остальные окружили мужиков и о чем-то переговаривались с ними.

Мордвин с мешком тронул лошадь и погнал ее прямиком через поле к видневшемуся вдали лесу. Провожатые Михайлы стегнули его лошадь и поскакали вместе с ним, следом за передним.

Оглянувшись, Михайла увидел, что мужики тоже взбирались на лошадей, и вскоре, окруженные мордвинами, они потрусили следом за ними.

На дороге остались стоять пустые распряженные телеги. «Невежка лишь сбежал, — соображал Михайла, оглянув еще раз мужиков. — Ведомый трус. Гадает, не знаю я про то. Хитрый! Ну, да на тот раз, может, и лучше».

Михайла оглядывался во все стороны. Ему все не верилось, что средь бела дня на большой дороге мордвины захватили и угнали больше двух десятков мужиков с лошадьми, точно заблудившихся ребят в лесу. Дорогу точно вымело. Кричи, не кричи, никто не услышит.

Все-таки, пока ехали полем, Михайла надеялся, — вдруг откуда-нибудь какая ни на есть помощь окажется. Ну, как воевода из Нижнего надумает послать стрельцов объезд сделать?

Но они скоро пересекли поле и подъехали к опушке леса.

В этом лесу Михайла никогда не бывал. Слыхал только, что под Нижним глухие леса. На медведей туда ходят охотники. Волки среди лета скот у опушки задирают. Беглые там и в мирное время прятались, не то что теперь.

Жутко стало Михайле. В лес заведут, кто их там сыщет. И дороги никакой не видно. Но мордовские лошади, должно быть, привычные, юркнули между деревьями, точно так и надо. Мордвины прилегли к лошадиным гривам и сразу сгинули из глаз, словно сквозь землю провалились. А лошадь Михайлы ступила несколько шагов между деревьями и приостановилась.

Михайла нетерпеливо понукал лошадь. Теперь он больше всего боялся отбиться от мордвинов и остаться одному в этом глухом, темном лесу. Впереди слышен был треск ломавшихся под ногами лошадей сучьев. Михайла подгонял лошадь, не обращая внимания на ветки, хлеставшие его по лицу.

Вверху где-то треснуло. Михайла поднял голову и едва успел заметить беличий хвостик, мелькнувший между двух озаренных солнцем верхушек сосен. В это время колючая еловая ветка смазала его по лицу и стащила с него шапку. Он хотел остановить лошадь, слезть поискать шапку, но треск сучьев слышался все дальше, он опять испугался, что заблудится в этом проклятом лесу, и погнал лошадь вперед, махнув рукой на шапку. Лес становился все глуше и гуще, и Михайле казалось, что и конца-краю ему нет. Может, мордвины нарочно заведут его в эту глушь, да и бросят одного, чтоб его волки съели. Ужас охватил его, точно мальчишку.

— Вечка! — с отчаяньем крикнул он во весь голос, почти не надеясь получить ответ.

— Скоро приехать будем, — прозвучал где-то совсем близко спокойный голос мордвина, и у Михайлы сразу отлегло от сердца, даже стыдно стало, что он вдруг так перепугался.

Он попытался оглядеться, понять, в какую сторону они едут, но кругом не было никакого просвета. Летом тут, верно, круглый день тьма стоит. И теперь-то, хотя почти все листья облетели, деревья росли так густо, что солнце золотило только верхушки сосен, а вниз и не пробиралось, там стоял густой сумрак. Ветер тоже здесь не продувал, сильно пахло прелым листом и грибами.

Сколько времени они едут, Михайла не мог сообразить, а спрашивать Вечку ему не хотелось.

Вдруг деревья сразу стали редеть, посветлело, донесся шум, голоса, крик какой-то. Он увидел впереди и Вечку и двух других мордвинов. Выехали на опушку. Да нет, какая опушка, — дальше опять во все стороны лес. Не опушка, а большущая поляна, народу на ней толпится — сила, и все мордва, поселок их, верно, — дома не дома, а так вроде шалаши, из веток еловых сплетенные. У них под Княгининым мордва в избах жила, вроде как и у русских мужиков. Михайла оглядывался во все стороны. Лошадей-то сколько, у его князя столько нет. Верно, это и есть войско мордовское. Вот куда его привели — в самое их становище.

VI

Откуда-то неслись дикие вопли. Михайла пригляделся. В средине поляны был разложен большой костер, над ним в огромных чанах что-то варилось. Около столпилась кучка мордвинов, оттуда и раздавались какие-то крики, визг, точно режут кого. Михайла подогнал поближе свою лошадь и через головы мордвинов увидел посредине мужика — русского, должно быть. У мордвинов у всех волосы длинные, как у попов, только на лбу подстрижены, а у того под горшок стриженные, как у русских мужиков. Стоял тот по пояс голый, спиной к костру. Лицо его показалось Михайле знакомым. Ну да, так и есть, — тот нищий, что они на дороге подсадили. Поймали, стало быть. Что же это они с ним делают?

Тут как раз какой-то мордвин сзади полоснул нищего по плечам кнутом. Он дернулся вперед и закричал:

— Ой-ой-ой! Пустите! Нет у меня ничего.

Михайла подался назад, соскочил с лошади и отошел к опушке леса. Ужас опять охватил его. «Нищего этак дерут. А что с него возьмешь, с нищего-то? Меня, наверно, насмерть засекут. Убежать разве? Да где там. Из лесу разве убежишь. Заплутаешься. Да и догонят мордвины. Нищий-то у самой дороги сбежал, и то поймали».

Михайла с отчаяньем оглядывался. За ним никто сейчас не смотрел. Да и около нищего не так много толпилось. Больше своими делами занимались. Кто около лошадей, кто у шалашей, кто у костра в чанах мешали, птицу на вертела прилаживали. А что там человек истошным голосом орет, им словно и дела нет.

Михайла стоял у опушки и думал: «Вот с тем кончат, наверно, за мной придут». Он уже не разбирал больше, что тот кричал. Может, они просто всех русских, кто к ним попадет, до смерти запарывают. А он еще драться с ними кидался, мужиков подбивал.

Вдруг крики затихли. Помер, может? Сейчас за ним придут.

Михайла подался ближе к деревьям и уж хотел было юркнуть в кусты, но его остановили радостные крики, раздавшиеся из толпы мордвинов.

«Ишь, убили крещеного и радуются, черти!» подумал Михайла со злобой. Но крики сразу же замолкли, и из толпы послышался какой-то голос. Говорил один, нет, не говорил, а словно читал, и будто по-русски. До Михайлы доносились отдельные знакомые слова: «Верный мой слуга… скорым поспешением…» Потом тот же голос забормотал что-то непонятное, не по-русски, должно быть.


Михайла увидел мордовское становище.


Михайла ничего не понимал. Что там такое делается? Об нем-то, слава богу, позабыли, видно, свое у них чего-то. Очень ему хотелось узнать, что такое читают. Но подойти ближе он все-таки не решался. Пожалуй, увидят да и примутся драть, как того нищего.

Он сел на пенек у опушки и стал ждать. Покуда там читают, наверно, его не тронут. А как кончат, он успеет в кусты схорониться. А там будет тишком пробираться. Медведей-то будто нет. Только бы из леса выбраться. А там уж до Нижнего рукой подать.

Он так задумался, что не заметил, как кончили читать, и опомнился только, когда кто-то спросил его:

— Эй ты, парень, откуда к нам забрел?

Михайла поднял голову. Перед ним стоял высокий сутулый мужик, стриженый, русский, должно быть.

— Забрел! — с досадой повторил Михайла. — Напали средь бела дня, ограбили дочиста да и приволокли. А теперь, видно, до смерти запорют, как того бродягу.

— Жив! Чего ему деется! — сказал добродушно мужик. — Тебя чего ж драть? Тебя не тронут, не опасайся.

— Да я и не боюсь вовсе, — обидчиво ответил Михайла. — Так, про нищего сказал, что всю шкуру, мол, спустили.

— Нищий, как же! — перебил мужик. — Бродяга! С Москвы с грамотой послан. Много их таких бредет. Наши их ноне ловят. Кто добром отдаст грамоту, пускают. А этот, ишь, несговорный попался, не признается. Ну, посекли малость, молчит, а как стали шкуру на спине резать, он и взговорил, — в подоле, мол, зашито, а что — ведать не ведаю. Ну, вспороли, нашли.

— Что ж было-то? — живо спросил Михайла. Он теперь как-то сразу успокоился и с любопытством оглядывался кругом.

— А грамота от самого царя Василья Иваныча Воротынскому князю.

— Воротынскому? — перебил Михайла.

— А ты что, аль знаешь его?

— Холоп я его, — ответил Михайла. — Чего ж ему царь пишет?

— Да наказывает ему тотчас войско набрать и на Нижний итти. А ты-то как сюда попал? Твой князь ведь в Княгинине живет.

— Меня князь с хлебом в Нижний прислал, — с некоторой гордостью сказал Михайла. — Я хлеб-то продал, а казну у меня мордва проклятая отграбила. — Михайла сказал и сразу испугался. — Ты-то ведь, видать, русский, православный? — прибавил он вопросительно.

Мужик сел на пенек. Должно быть, ему не часто приходилось встречать русских, и он охотно разговорился с Михайлой.

— Я-то по себе кщеный, как и не ты, — начал он. — А батька да матка, сказывают, мордвины были. Выходит, и я мордвин.

— Сказывают? — удивился Михайла. — А сам-то ты что ж не знаешь, мордва они али православные?

— Не знаю. Их волки заели, когда я вот этакий был, — он показал на аршин от земли.

— Обоих? Неужто в избу зашли?

— Не, в поле, в санях. А тут встречные попались, русские. Волков прогнали, стали кладь в санях разбирать, глядят — мальчонка, в рухлядь завороченный. Я, стало быть. Артём-то и взял меня. У его как раз младенец помер. Хозяйка его и выкормила. Ну и окстили, Иваном нарекли, а Артюшкиным прозвали по нему, по Артёму.

— А здесь-то ты чего ж? — спросил Михайла.

Мужик поскреб в затылке.

— Да вишь ты, как в возраст пришел я, стал меня Артём к хозяйству приучать. А мне этто пахать — смерть моя. Я все норовлю в лес, за зверем охотиться. Приволоку волка, мать ахать почнет, а Артём драть. Паши, говорит. А как я впервой медведя…

Но тут раздались радостные крики, все мордвины бросились встречать выезжавшего на поляну всадника на разукрашенной серебряными бляхами и цветными лоскутьями лошади. На всаднике была шляпа с серебряной пряжкой и петушьим пером, за плечами торчал большой лук и висел колчан с оперенными стрелами. Сзади ехало еще несколько всадников.

— То наш воевода Варкадин, — сказал Михайле мордвин, — к Мо́скову ездил сговариваться. То другой воевода, мокшанский, а мы, стало быть, ерзя. Русские-то всех нас мордвой кличут. А мы различаем: те — мокша, а мы — ерзя.

Варкадин соскочил с лошади и пошел к среднему шалашу. Вечка шел рядом и что-то быстро говорил ему, оглядываясь назад. У входа в шалаш он повернул обратно и, заметив издали Михайлу, стал махать ему рукой.

— Тебя зовет, иди, — сказал высокий мордвин.

Михайла поднялся и быстро зашагал через поляну.

Вход в шалаш был изнутри завешен куском холста с черно-красным узором по краям. Вечка приподнял его, вошел и впустил Михайлу. Стенки шалаша были увешаны такими же полосами, а на них развешано было разное оружие — луки, стрелы, ножи и даже русский меч. Прямо напротив на обрубке, покрытом медвежьей шкурой, сидел Варкадин. Небольшая русая бородка и длинные белокурые волосы окружали молодое румяное лицо с яркими голубыми глазами, смотревшими на Михайлу прямо и весело.

— Зачем такой молодца́ — холоп? — заговорил он сразу, увидев Михайлу, — луче воевать — много добра брать, воля доставать.

Михайла с удивлением смотрел на него. И откуда он знал, что Михайла холоп?

— Русски холопы много к нам бежали, волю доставать хотели. Вечка сказал, ты не боялся, один дрался, как волк!

«Ишь, — подумал Михайла, — не рассердился, стало быть, а я думал — пороть за то станут».

— Мы Москву ходим. Свой цар сажать, добрый цар. И русски воевода с нами ходит — Доможир воевод. Мы с ним на Нижни ходим, брать Нижни будем. Нижни наш город, мордвин. Мы его сама русскому царю отдала, сама назад брала. Надо все враз — ерзя, мокша, вся мордва.

Михайла слушал его и ничего не понимал. Как это так: Нижний — мордовский город? Да и не взять им его, ни в жисть. И какой такой русский воевода с ними идет?

— Хочешь с нам итти, русски холоп вести? Доможир велел на Нижни итти. Ты тоже воевода будешь.

Михайла усмехнулся. Марфуша-то говорила, что его князь воеводой сделает, а тут вон мордва воеводой хочет сделать.

— Холоп я княжий был, — проговорил он нерешительно, — с обозом меня князь посылал. Где ж мне войско вести?

— Бояться нэ надо. Вместе ходить будем. Твои холопы тебя слушать будут, и другие слушать будут. Теперь спать нада. Утром говорить будем. Ходи!

Михайла вышел от Варкадина ошеломленный. Думал, что драть будут, а вышло вон что. А про казну-то он так и не сказал ничего. Варкадин ему понравился. Только что не очень чисто говорит, а так — чем не русский. И что он говорил: «Зачем такой молодец — холоп?» А как же быть? Михайла шел по поляне, задумавшись, не замечая ничего кругом. Нечаянно он подошел к костру и остановился у самого огня.

— Ты что, парень, не видишь, куда идешь? — окликнул его знакомый голос.

Михайла поднял голову и увидел крещеного мордвина, который говорил с ним по-русски. Он сидел у костра и точил об ремень кривой нож. Кроме него, почти никого не оставалось на поляне. Мордвины, верно, разошлись по шалашам.

— Чудной ваш воевода, Варкадин этот самый. Чего мне наговорил — и не понять. Нижний будто их город, мордвинов. Сами будто его русскому царю отдали, а нонче назад хотят брать. И с чего ему такое взбрело?

— А это, вишь ты, про старые времена он, видно, вспомнил. Побаска у них такая есть. Хочешь расскажу?

— Ну, чего мне побаски сказывать, чай, я не робенок. Ты мне лучше скажи: неужто правда на Нижний они итти сбираются? Стрельцы же там с пищалями, ратники. Где ж им, мордве-то, против ратных людей?

— Варкадин говорит, кабы все разом, весь мордовский народ, так им все нипочем, хоть бы и стрельцы. Они де с того лишь и русским поддались, что заодно не стояли. Вот ты побаску слушать не хочешь, а там все это рассказано — как они русским покорились. Варкадин часто меня зовет, велит наново сказывать. Любит он ее.

— Ты, видно, сам любишь сказки сказывать. Ну ин ладно, сказывай, послушаю. Только, может, у тебя хлеба ломоть найдется, — не обедал я ноне.

— Чего ж ты ране не сказал? Похлебкой бы тебя накормили. А теперь уж так пожуй лепешку вот с медком. — Он подвинул к Михайле деревянную плошку с куском сотов и вытащил из своего кошеля толстую лепешку.

Михайла стал с жадностью жевать, обмакивая лепешку в натекший из сотов мед.

— Ну, слушай, — начал Артюшкин, усевшись поудобнее. — Было то давно, когда в Казани еще татарский султан сидел, а на Дятловых горах, где теперь Нижний, будто мордва тогда жила. Вот они и сказывают: едет мурза московский по Воложке, по Воложке на камушке, — Воложкой они Волгу зовут, — и говорит мурза — это царь, значит: «Слуги вы мои верные, вы взгляните на те горы, на Дятловы: что это березник мотается, шатается, к земле приклоняется? Вы, слуги мои, подите, слуги верные, доглядите, что за березник шатается, к земле приклоняется?» Слуги возвратилися, низко царю поклонилися. Это, говорят, мордва своему богу молится, к земле-матушке приклоняется. «А зачем они кругом становятся, и о чем они молятся?» — «В кругу у них стоят с суслом сладким бадьи могучие, в руках держат ковши большие заветные, хлеб да соль на земле стоят, каша и яичница на рычагах висят, вода в чанах кипит, в них говядину один из янбедов варит».

— Янбеды — это ябедники, что ли? — спросил Михайла.

— Какие ябедники? — с досадой сказал Артюшкин, — янбеды — это вроде попов у них. Ты молчи лучше, слушай, а то я собьюсь. Царь, значит, и говорит: «Слуги вы мои, подите, слуги верные, понесите и скажите: вот вам бочонок се́ребра, старики, вот вам бочонок золота, молельщики. На моленье ступайте, старикам отдайте». Слуги от мурзы ушли, мурзов дар отнесли. Старики сребро, злато приняли. Слуги к мурзе приходят, мурзе весть приносят: «Угостили, напоили нас своим суслом сладким, накормили нас хлебом мягким». Старики от мурзы злато-серебро получили, а после моленья судили-рядили: «Что нам мурзе послать, в дар ему дать?» Меду, хлеба-соли взяли, блюда могучие наклали, с ребятами молодыми к мурзе послали. Ребята молодые приустали, приуставши сели, мед, хлеб-соль съели, — старики, мол, не узнают. Земли и желта песку в блюда наклали. Наклавши, пришли к мурзе, московскому царю, поднесли. Мурза землю и песок принимает, крестится и бога благословляет. «Слава тебе, боже-царю, что ты отдаешь в мои руки всю сию землю». Поплыл мурза по Воложке, по Воложке на камушке, где бросит горсточку, там быть градичку, где бросит щепоточку, там быть селеньицу.

«Дальше-то я по-сказочному не помню, — прибавил Артюшкин. — А только они говорят, что с этой де поры московский царь их под свою руку взял, стал к ним приставов присылать, оброка требовать. А мордва, как она всегда вольная была, приставов гоняла и казанскому султану жалобилась, что де московский царь обижает их. Султан будто московскому царю письмо писал, зачем он мордву обижает зря. А царь султану на ответ: „Мордва, мол, сама мне в подданство отдалась. Как я по Волге-реке ехал, они мне в отдарье земли, желта песку принесли, стало быть, по своей воле в мою власть отдались“. Султан видит, что и правда мордва сама московскому царю поддалась, а теперь зря бунтует, и не велел ей больше себя тревожить. А московский царь с того времени прогнал мордву с Дятловых гор, с Нижнего-Новгорода, и дал ей угодья в дремучем лесу. Вот и сказка вся», закончил Артюшкин.

— А что ж, — сказал Михайла, — султан-то правду сказал. Сами поддались. Чего ж теперь бунтовать?

— А он, Варкадин, вишь, так полагает, что обманом то вышло. Старики-то медом хотели царя поштовать, а парни своевольством хлеб да мед съели, а ему землю с песком подали. Надо, сказывает, один за одного держаться, не отступаться, тогда можно свою землю воротить. Ну, а теперь, парень, давай спать, ишь месяц-то ушел, поздно. Пойдем, ко мне в шалаш, вон он с краю-то.

VII

Когда Михайла скинул армяк и улегся на медвежью шкуру в шалаше у Артюшкина, он думал, что сейчас же уснет. Но не тут-то было. Его сразу обступило все, что сегодня случилось. Ему хотелось хорошенько припомнить, как все это было. Среди бела дня, чуть не у самого села захватили их мордвины, точно слепых котят. И вдруг ему ясно вспомнилось, как он бережно ехал сначала, оглядывался, слушал, мужиков подгонял. А потом, как солнышко взошло, он вдруг засвистал и вовсе позабыл про мордвинов. Все этот свист проклятый! Не иначе как напущено это на него. Кабы не принялся он свистать, он бы, наверно, загодя увидел мордвинов, поднял бы крик; может, ускакать бы успели. А теперь вот попал в полон к мордвинам этим и казну всю сгубил. Как он теперь князю покажется? И ведь что князь-то говорил ему, как в Нижний посылал: «Смотри, говорил, Михалка, парень ты смышленый, я к тебе доверье имею больше, чем к другим старикам. А только ты гляди в оба, не просвистай мне обоз. Сгубишь хлеб — лучше тебе на свете не жить!» Что ему теперь делать? Ведь словно бы по слову княжому так и сталось. Просвистал казну. Со свету сживет князь. Лучше и на глаза ему не попадаться. А Марфуша-то еще говорила, что, может, он Михайлу с собой на войну возьмет, Михайла там волю заработает. Вот тебе и воля! Не видать ему теперь ни воли, ни Марфуши. Просвистал!

Он сел на шкуре. Темно, хоть глаз выколи. Только храп кругом. Мордвины какие-то набились. Спят, а ему вот не заснуть. И ту ночь не спал и нынче тоже. Где тут заснуть? Казна проклятая с ума нейдет. И куда они мешок засунули? Верно, в шалаше у Варкадина. Выйти, что ли, поискать его шалаш? Забраться да и выкрасть мешок. Спит же и он, ведомо.

Михайла тихонько выполз из шалаша, оглянулся. Ветер со свистом раскачивал верхушки сосен. По небу неслись трепаные облака, и бледный месяц пробирался среди них, то совсем скрываясь, то выглядывая и освещая пустынную поляну.

Все спало кругом. Михайла постоял несколько времени, стараясь в те минуты, когда показывался месяц, разглядеть, где шалаш Варкадина. Он еще днем заметил, что его шалаш побольше других и стоит посредине. Шалаши по краю поляны наставлены, вроде как избы в деревне, порядком. За ними сразу лес, а перед шалашами поляна, теперь пустая вся. Да нет, не вовсе пустая. Глаза у него попривыкли, и он ясно различал двух мордвинов, ходивших взад и вперед, навстречу один другому, перед шалашами. «Ишь, сторожат, — подумал Михайла, — и не проберешься, пожалуй, захватят… Разве по-за шалашами, лесом».

Михайла дождался, когда месяц зашел за облако и потихоньку, почти ощупью, обошел шалаш и зашел за первые деревья. Итти по открытому месту между шалашами и опушкой он опасался. Ну, как и сюда заходят караульные, сразу Михайлу увидят да и сцапают.

За деревьями ему жутко стало. Ветер разыгрался не на шутку. Деревья скрипели, сосны шуршали верхушками. Вдруг его что-то больно стукнуло по голове. Он так и шатнулся, чуть не вскрикнул. Только потом догадался, что это шишка сосновая сорвалась. Вышел месяц, и Михайла постарался немного оглядеться. Лес здесь был гораздо реже, чем по ту сторону поляны. Лиственных деревьев вовсе не было. Сосны стояли точно столбы, врытые поодиночке, и кустов никаких не росло.

Михайла попробовал ступить шаг, другой — склизко, точно в гололедицу: хвоя на земле, ноги разъезжаются. И мелькает чего-то меж стволов, будто пробирается кто крадучись. Жутко. Ноги словно каменные стали, не сдвинешь. Вот как мальчишкой он был, князь его бывало вечером за плеткой в повалушу свою посылал, как кого-нибудь отхлестать хотел. Кнутобойца он ве́домый был. Наверху у него, над опочивальней, в башенке горница была просторная, повалушей называлась. Там он с приказчиком говорил, деньги считал. А над сундуком, куда он деньги прятал, зеркало висело — нигде он таких не видал, будто с Веницеи какой-то привезли князю. И сказывал еще князь, что живет у него там за зеркалом какой-то — не домовой, нет, — гыномом словно называл он — деньги сторожит. Маленький будто сам, а голова большая, — врал, поди. И наказывал князь еще, как шел бывало Михайла за плеткой, все время свистать, чтоб слышно князю было. Стал Михайла первый раз по лесенке взбираться, лесенка узенькая, темная. Ну, ничего, лезет он и свистит себе. А как в повалушу вошел, темно там тоже, а все в окна-то немного свет, от месяца, что ли. Глянул он вперед, а из зеркала ну вот выглядывает на него кто-то — маленький, трепаный, — прямо на него идет. Он шаг, и тот тоже. Со страху за волосы схватился, и тот тоже. Словно дразнится. Не стерпел Михайла, как заорет и назад, с лестницы кубарем скатился, все коленки отбил. Про свист и не вспомнил. Ну, обозлился барин страсть и сразу же опять назад за плеткой послал. Как он тогда принес и не помнил потом, словно во сне. После-то, как вечер подходит, так с ума нейдет — вдруг за плеткой его князь посылать станет. Он уж приспособился, зажмуривал глаза, как по лестнице еще взбирался, так и в повалушу входил. Сам свистит, а сам глаз не открывает, ощупью идет и плетку со стола ощупью берет, на одном она месте всегда лежала. А князю он про то ни гу-гу, чтоб не переложил плетку.

Не любил он потом и вспоминать про то, теперь вот с чего-то вспомнилось. А только князь с тех самых пор ненавистен ему стал и свист тот распроклятый, сколько его князь ни нахваливал. Старался он, понятно, угождал князю, все думал: а ну как вольную даст, как хорошенько угодит Михайла. Последний год все думалось — даст князь вольную, он тотчас Марфушу за себя возьмет и сам по себе жить станет.

И чего вспомнилось все то? Ноги ему как веревкам связало. Стоит, слушает, как ветер свистит, а ноги не идут, да и ну. И глаза зажмурил, как в ту пору.

Вдруг кто-то как хлопнет его по плечу. Он, как стоял, так и сел — ноги сразу ослабли. Хорошо еще — не закричал. Открыл глаза, а перед ним Невежка.

Обозлился он, вскочил, а тот на ухо ему шепчет:

— Ай спужался так, Михалка?

— Спужался! Дурень! — зашептал сердито Михайла. — Толкнул ты, а тут склизко, что на льду… А ты чего меня вечор кинул? Струсил, небось?

— Не об том речь, Михалка. Такое вызнал! Весь вечер тебя сторожил. Сказать надо.

— Чего такого? — все еще сердито спросил Михайла.

— Да вишь ты — холопов тут в лесу прорва. Ты и не видал.

— Каких холопов? Мордва, что ль, нахватала?

— Да не. Слухай ты. Сами пришли. С мордвой, слышь, заодно. Бояр своих побили, добро по себе разобрали. На Москву ладят итти. К воеводе Болотникову.

— Холопы?

— Ну, сказываю, холопы. Лист нам тут чли от царя Дмитрия и от воеводы его, Болотникова. Волю всем холопам дает.

— Врешь?

— Вот те крест… — Невежка торопливо закрестился. Михайла стоял совершенно ошеломленный… Царь… Волю дает… всем! И ему, стало быть?

— Постой, — обратился он к Невежке. — Какой же царь? Ведь на Москве ныне Василий царь, из Шуйских бояр?

— Мало что, — проговорил Невежка беззаботно. — Ноне этих самых царей… Сказывал тот, в Кстове-то, Дмитрий-то истинный, царских кровей, Грозного царя сын. А Василий что! — бояре его выкрикнули, свой брат. А Дмитрий-то волю дает!

Михайла весь встрепенулся. В голове у него точно светло стало, а мысли так вихрем и закружились. Царь волю дает… Так вот про что Варкадин! Без воли ему не жить. С малых лет он об воле задумал. А ноне Марфуша еще. А что выкупиться он хотел, так это зря. Не пустит его князь. Угодит, так тут-то и не пустит. А не угодит — шкуру сдерет. А тут вдруг — царь! Уж он-то, Михайла, за волей на край света пойдет. Недаром Марфуше-то посулил, выходит… Все у него закружилось в голове. Но Невежке он сказал как мог спокойней:

— Ну, ладно, Невежка, иди к мужикам, а я погляжу, чего там мордвины надумали. Може, и впрямь нам с ими по пути?

Невежка бесшумно исчез.

Михайла дождался, как месяц спрятался, и осторожно пробрался обратно в шатер Артюшкина. Ему хотелось поскорей лечь и хорошенько все сообразить. Очень уж все враз нагрянуло. И мордвины… и воля…

Но как только он протянулся на медвежьей шкуре, сон, точно поджидал его, так и навалился, как медведь, ничего не дал обмозговать.

VIII

Наутро Михайлу разбудил какой-то неистовый звон, точно набат на селе. И сейчас же, заглушая его, поднялся топот, визг, гиканье. Михайла вскочил с медвежьей шкуры и оглянулся. Ни Артюшкина, ни других мордвинов в шалаше не было. Он поскорей натянул армяк, подпоясался, приподнял занавеску и выглянул из шалаша. Ветер вырвал у него из рук полотнище и хлестнул им по лицу.

На громадной поляне толпились мордвины, пешие, конные, потрясали над головой ножами и что-то выкрикивали. Ветер раскачивал деревья на опушке и осыпал всех последними желтыми листьями, сверкавшими на солнце, точно золото. Свист ветра, звон, крики оглушили Михайлу, и он не мог понять, звон-то откуда. Может, тоже из леса? Но нет, вон посреди поляны, у затухшего костра, на высокой гнедой лошади Варкадин, а рядом с ним толстый коротконогий мордвин изо всех сил колотит двумя палками по железной доске, привешенной у него на груди. По другую сторону Варкадина другой мордвин с разноцветными лоскутами вокруг шеи поднимал вверх обе руки и громко вскрикивал.

Варкадин тронул звонаря рукой за плечо, что-то сказал ему, и тот сразу перестал колотить по доске. Замолчал и другой мордвин. Стало потише. Варкадин крикнул по-мордовски, тронул лошадь и поехал к краю поляны. Мордвин в пестром ожерелке схватил было его за стремя, но Варкадин отмахнулся от него и поехал дальше.

Рядом с Варкадином откуда-то появился еще один мордвин, тоже на лошади, с высоким шестом в руке. На шесте развевалось белое полотнище с красной каймой и с черной фигурой посредине. Только потом Михайла разобрал, что это был вышит черной шерстью медведь.

К Михайле протолкался Артюшкин с лошадью.

— Выступаем, — сказал он. — На Нижний идем. Тебе Варкадин велел с холопами поговорить, что у нас тут в лесу. Садись на лошадь. Вот как войско уйдет, так их сейчас сюда пригонят, ты их и спроси, пойдут они с нами на Нижний аль нет?

— Да что ты! — вскричал Михайла. — Перекрестись! Нам-то чего на Нижний итти? Мы, чай, с Нижним завсегда торг ведем.

Ему и в голову не приходило, что мордвины на самом деле пойдут на Нижний.

— Как это — торг ведете? — спросил Артюшкин. — Вы разве торговые люди? Ты ж говорил — хрестьяне вы.

— То так, хрестьяне мы, князя Воротынского холопы… были, — пробормотал Михайла. — Хлеб его продавать привезли, сказывал я тебе.

— Ну, то-то и есть, что холопы вы. А думаешь, к нам мало холопов прибилось? На своих бояр поднялись. Наш царь и им всем волю сулит.

«Правда, стало быть», подумал Михайла.

— Вот у нас и лист есть от Болотникова.

— Это кто ж — Болотников? — спросил Михайла.

— А это царя Дмитрия воевода. На Москву он идет Шуйского с престола свесть, а Дмитрия опять посадить. Вот он всех и скликает, кто за Дмитрия стоит, и волю всем сулит.

«Не врал, стало быть, Невежка», подумал Михайла.

— Болотников-то уж, слышно, под Москвой, — продолжал Артюшкин. — Вот и лист от него, от Болотникова. Гляди.

Артюшкин вынул из-за пазухи смятый лист и протянул Михайле.

— Неграмотный я, — сказал Михайла. — Не прочесть мне. Ты лучше так мне скажи, чего он там пишет.

Ему хотелось услышать еще раз то, что ему говорил Невежка. Очень уж трудно было сразу поверить в такое.

— А он про всех там пишет, всем сулит волю, — заговорил Артюшкин. — Холопам велит на бояр подыматься, именье их зорить, добро по себе делить — коней там, скот, оружье. А сами чтоб собирались, воевод и окольничих из себя выбирали и к нему в помощь шли бы. И города, что Дмитрию крест не целовали, забирали бы. А кто — пишет — хорошо ему послужит, тому Дмитрий вотчины ослушных бояр отдаст и поместья… Ну, ты чего ж молчишь? — обратился Артюшкин к Михайле. — Аль уж больно сладко холопом у князя быть?

— Чудно́ больно, — пробормотал Михайла, — То холоп был, а то…

— А то воеводой станешь, — захохотал Артюшкин. — Аль плохо? Вот тебе Варкадин и меч посылает. Гляди.

Он протянул Михайле длинный меч на перевязи.

Михайла весь просиял и нерешительно взял в руку меч.

— Вон и холопов гонят, — прибавил Артюшкин. — Чего там! Поговори с ними, да и айда. Варкадин уж, верно, из лесу вышел, а там и до Нижнего недалеко. Ты гляди, сколько холопов-то! Цельное войско.

Мордвины уже все ушли следом за Варкадиным, и теперь на поляну валом валили русские мужики. Оборванные, грязные, с топорами, с рогатинами, с кошелями за спиной, а которые с голыми руками. Но лица у всех были суровые.

Михайла внимательно всматривался в них. Вон и его обозчики бредут кучкой, и Невежка с ними.

Михайле захотелось поговорить сперва со своими. Он вышел из шалаша и пошел навстречу им.

— Михалка! — крикнул, увидав его, Савёлка, — а мы было думали — не запороли ль тебя? Вечор больно голосили тут, как нас пригнали.

Невежка, стало быть, не сказал им, что видел его.

— Не. Жив, — ответил Михайла. — Никакой мне от них обиды не было. А вы как?

— Ништо, — послышались голоса, — обиды и нам не было. Накормили. Лошадям тоже корму дали. Нехристи, а хошь бы и православным.

— Которые и у них тоже кщеные есть, — прибавил Ерема.

Михайла не знал, как ему приступить к обозчикам. Сам же он вчера ругал мордву и звал их отбиваться от тех топорами.

Помог ему опять Невежка.

— Слыхал, Михалка? — заговорил он. — Лист тут чли. Холопам всем волю царь сулит, Дмитрий. Шуйский де Василий неправильно его с престола согнал. И уж многие де города до Дмитрия приклонились. Нижний лишь непокорство ему делает. Холопов-то тут, гляди, сила. А где сила, там, сказывают, и воля. Все ноне на Шуйского поднялись. Как все разом, так, может, бог и даст.

Михайла слушал Невежку и поглядывал на мужиков. Ему вспоминалось Княгинино, княжеские хоромы, княжий крик, конюшня, порка. А как без казны вернутся, не то что порка — колодки. И дальше все то же. Какая тут Марфуша? Зря он себя тешил, что выкупится. Кто у них выкупился?.. А тут царь какой-то волю сулит. И сейчас Варкадин этот воеводой делает.

— Ну, как же, ребята? — кончил Невежка. — Може, и мы за людями долю свою добывать пойдем? Князь-то наш, коли вернемся, всю шкуру спустит.

Минуту все молчали.

— Так-то оно так, — проговорил Ерема. — Князь, оно точно, не помилует. А жёнка-то как же? А? Аль покинуть?

— Пошто кинуть? — пробормотал кто-то из толпы. — Как воля, так и бабам, чай, легше станет.

— А то как! — крикнул Савёлка. — Воля, она, чай, воля и есть. Не мы одни. Гляди, мужиков-то сила! Все, чай, за волей.

— Верно! — раздались крики. — Чего ворочаться? Люди идут, чего ж нам?

— Вот это любо! — крикнул Лычка. — Еще, может, казны заработаем. Болотников, сказывают, ратным людям по три рубля платит.

— То, може, казакам, — оборвал его Савёлка. — А мы каки ратные? Накормят, и на том спасибо. А уж казну самим добывать надо. — Он хитро подмигнул Невежке.

— Стало быть, не идем к князю, — сказал Михайла.

— Не идем! Чего там! — дружно закричали обозчики. — Волю добывать станем. Ране-то и мы вольные были. То Грозный царь нас в холопы Воротынским отдал. Хай его к лешему, князя-то!

— Ну вот, — с облегчением сказал Михайла. — Коли так, Варкадин меня старшим назначил. Вон, глядите, меч мне выдал. Вроде воевода я ноне. — Михайла усмехнулся. Лестно ему было воеводой стать, хоть и у мордвинов.



Артюшкин подошел к Михайле.

— Ну что, сговорились? — спросил он. — Чего проклажаться. Скорей надо. Варкадин уж, поди, к Нижнему подходит. Вели мужикам за тобой итти, а я дорогу показывать буду. Гляди, мужики-то уж трогаются. Не дождались тебя. А Варкадин велел тебе воеводой быть. Не отставай, мотри!

— А лошади наши? — закричали обозчики. — Вели нам лошадей отдать!

— Ладно, — сказал Артюшкин, — идите за мной, я вам велю дать. Там всех в один табун согнали.

— Только чтоб добрых дали, — проговорил Невежка. — Наши-то на княжем корму во́ какие гладкие были.

Артюшкин кивнул и пошел на другой конец поляны, махнув обозчикам, чтоб шли за ним.

А Михайла тем временем оглядывался кругом. Но другие мужики и не думали ждать его. Они валом повалили следом за Варкадиным и его мордвинами.

Михайла обиделся. Как же так? Варкадин велел ему воеводой быть над всеми холопами, меч ему дал, а они и не глядят на него, валят себе вперед, мальчишкой его, верно, считают. А Артюшкин сказал: вели им за собой итти. Что ж теперь делать? Михайла дергал лошадь, не зная, на что решиться. Оглянувшись, он увидел, что Артюшкин едет с другого конца поляны и его обозчики кучкой за ним.

Тогда, не раздумывая больше, Михайла хлестнул изо всех сил лошадь и поскакал вперед, врезавшись в задние ряды мужиков. Те удивленно расступались, давая ему дорогу, а он все нахлестывал лошадь, пока не выбрался из толпы мужиков, отставших от мордвинов, и поскакал вперед по пустой дороге. Тут его нагнал Артюшкин.

— Вот как выедем из леса, — сказал Артюшкин, — тут до Нижнего верст пять будет, не больше.

Михайла заторопился. Верст пять. Пожалуй, Варкадин-то уж до Нижнего добрался, пока он тут с мужиками валандался. Ему уже представлялось, что мордвины рыщут по Нижнему базару, врываются во двор Дорофей и тащат Марфушу. Рука его сжимала рукоятку меча, и он представлял себе, как он с размаху срубит голову мордвину, схватит Марфушу и ускачет с ней из города.

Он изо всех сил погонял свою лошадь, так что Артюшкин едва поспевал за ним.

— Чего гонишь? — крикнул тот. — Гляди, отстали все. Говорил, не растабарывай с мужиками, а теперь подождать надо. Одним неспособно. Надо всей силой навалиться.

Но Михайла гнал, ничего не слушая. Вот и опушка. Деревья расступились, и сразу перед ними открылся вдали Нижний с высокими каменными стенами и горевшими на солнце главами церквей. Здесь, на открытом месте, на них опять налетел ветер, точно подстерегал их.

Но что ж это на поле перед городом?

Михайла придержал лошадь, внимательно всматриваясь вдаль. Артюшкин догнал его и тоже остановился.

По всему широкому полю в беспорядке скакали всадники, точно их гнало ветром, как листья с деревьев.

— Что ж это? Артюшкин! — крикнул Михайла. — Ведь то наши, мордвины. Ой! А там стрельцы. Гляди, гляди! С саблями. Так на наших и наседают.

— Воевода нижегородский, стало быть, со стрельцами ударил на них. Не иначе, как довел кто-нибудь. Поджидали они, верно, не дали к городу подойти. Как наши-то из лесу вышли, они и кинулись встречу. Где ж нашим в поле против стрельцов? Говорил — скорей выезжать надо было. Вишь, опозднились. И мужиков нет. Чай, поди, один не сунешься.

— Не сунусь? — крикнул Михайла. — А вот поглядишь!

И, не оглядываясь назад, Михайла стегнул лошадь и во всю мочь помчался полем навстречу беспорядочно скакавшим к лесу мордвинам, за которыми гнались стрельцы.

Что он будет делать, он и сам не знал. Он даже меча не вытащил из ножен. Знал одно — воевода он, стало быть, вперед всех надо.

Артюшкин кричал сзади:

— Стой! Погоди! Мужиков дождись!

Мужики выходили на опушку и останавливались, сбившись в кучу.

Артюшкин кричал им:

— Братцы! Вы чего ж? Вон воевода ваш! Валите за ним! На стрельцов!

Но мужики топтались на месте и не трогались вперед.

А Михайла скакал все дальше. Вот уж навстречу ему замелькали мордовские лошади, мордвины что-то кричали ему, махая руками. Но он ничего не понимал.

Он помнил одно — опоздал, а Артюшкин крикнул ему: один не сунешься.

Он скакал с такой быстротой, что и стрельцы, гнавшиеся за мордвинами, не успевали остановить его.

Но вот впереди топчется кучка всадников. Дерутся.

«Да ведь это Варкадин», мелькнуло у Михайлы. Размахивает мечом, а на него так и наседают стрельцы.

Михайла тоже вытащил меч и с налета взмахнул над головой стрельца. Тот успел дернуть лошадь, и удар пришелся ей по шее. Лошадь рухнула, увлекая седока, Михайла замахнулся опять, не разбирая на кого, и полоснул по руке второго стрельца, ухватившего за повод лошадь Варкадина.

Ошеломленные стрельцы шарахнулись в сторону.

Вдруг со стены города раздался звук трубы, и стрельцы, поворачивая лошадей, поскакали отовсюду к городским воротам.

— Молодца! — крикнул Варкадин Михайле. — Убили б мой.

Только тут Михайла заметил, что по лицу Варкадина струилась кровь, шапки не было и волосы намокли в крови.

— Ой! — вскрикнул Михайла. — Да ты ранен!

Варкадин махнул рукой.

— Нижни опять не взяла! — с горечью вскричал он. — Где Москов? Где Доможир-воевод? Говорили, враз пойдем, а нет никого.

Тут только Михайла сообразил, что ведь он тоже вел мужиков на Нижний. А ну как взяли бы они город! Неужто бы он дал им зорить его? Ничего-то он, Михайла, толком не обсудил. Вон говорил Варкадин, что какой-то русский воевода с ним на Нижний пойдет. А выходит, никакого русского воеводы и нет вовсе. Может, и не было у них уговора.

Михайла посмотрел на Варкадина. Нет, не может быть, чтоб соврал Варкадин. Нравился он Михайле. Хоть и нехристь, а сразу видно — правильный человек, зря говорить не станет. Ишь как огорчился, что не пришел воевода.

Они ехали по опустевшему полю к опушке леса. В ту же сторону ковыляли и ползли раненые мордвины. Они охали, стонали, окликали Варкадина, но Варкадин точно не слышал их. Он подгонял лошадь, не поднимая низко опущенной головы.

Недалеко от опушки навстречу Варкадину из леса выскочил опять увешанный лоскутьями мордвин и что-то быстро заговорил, размахивая руками.

Варкадин сердито отмахнулся от него и сказал несколько слов.

Михайла оглянулся и увидел Артюшкина.

— Это кто такой? — спросил он, показывая на мордвина в пестрых лоскутьях.

— А это наш поп мордовский. Говорит, что варм-ава рассердился. Барана ему не дали. Вот он наши стрелы все прочь и относил.

— Кто стрелы относил? — спросил Михайла.

— Варм-ава, ну, ветер. Нарочно встречу нам дул и стрелы отворачивал.

— Чего ж Варкадин не дал ему барана?

— Сердится Варкадин. Говорит, коли бы помог, он бы и быка не пожалел, а теперь и ярочки не даст.

Варкадин подъехал к Артюшкину, что-то заговорил с ним быстро и сердито, показывая рукой в сторону.


Михаила замахнулся на стрельца.


Артюшкин кивнул головой, выехал из толпы мордвинов и быстро поскакал вдоль опушки. Варкадин подозвал Вечку, сказал что-то и ему, повернул лошадь и, не глядя ни на кого, поехал назад по лесной дороге. Но, сделав несколько шагов, он остановил лошадь, оглянулся, заметил Михайлу и подозвал его к себе.

— Ехать будем, — сказал он. — Там Вечка раненые подбирать и назад всех вести. Ты молодца! Не боялся. Один скакал! Воевода!

Михайла радостно посмотрел на Варкадина. Понимает, стало быть, какой он есть человек, Михайла Чевкин. Погоди лишь. Он себя покажет! Тоже не лыком шит!

Когда они въезжали на поляну, навстречу им выскакал всадник на заморенной лошади.

— Вы что — на Нижний ходили? — крикнул он. — Опозднился я, стало быть. Чем свет Доможиров меня за вами вдогонку послал. Коня заморил, да не догнал. Объездчики наши языка добыли. Говорит, войско цельное с князем Воротынским прямо на Арзамас пошло.

Варкадин сошел с лошади и быстро увел гонца к себе в шалаш.

Из леса выезжали мордвины, соскакивали с лошадей и разбредались по поляне. Привезли раненых и унесли их в шалаши. Мужиков и лошадей прогнали в задний конец поляны.

Посреди поляны опять раскладывали костер, собирались варить обед.

IX

Михайла слез с лошади и не заметил, как кто-то взял ее за повод и увел. Он сел на пенек и задумался.

Что ж им теперь делать? Мордвины, верно, на Арзамас пойдут, с Воротынским биться станут. А ну, как Воротынский побьет мордвинов, да их всех в полон заберет? Не сдобровать им тогда. Запорет всех насмерть. Сбежать им, что ли? Да куда податься? Неужто назад к Воротынскому? Тогда уж воли как своих ушей не видать.

Кто-то тронул его за плечо. Над ним стоял Невежка.

— Михалка, а Михалка, ты чего замстился? Наперед бы знать, не ходить бы воевать!

Михайла усмехнулся.

— Вы-то много воевали? А вот дале как? На Арзамас они пойдут, а туда наш князь войско ведет.

— Ну, коли так, нам с ими не по пути. Что за сласть самим волку в пасть?

— А куда ж деваться-то?

— Да уж коли волю добывать, так к тому и податься, кто сулит дать.

— К царю Дмитрию, что ли?

— Али к нему, али к тому, что лист прислал, к воеводе его, к Болотникову. Ведаешь, Михалка, что про того Болотникова сказывают?

— Ну? Чего?

— Да он будто тоже холопом был у князя одного. А ноне, гляди, в воеводы вышел.

— Но? Ну что ж, Невежка! Коли назад нам пути нет, давай дальше пробираться. Как лишь мы его разыщем?

— Ништо. Кто ищет, тот и сыщет. Не иголка, чай.

— Ладно, Невежка. Ты мужиков опроси. Кто с нами пойдет, те пусть, как кормить вас станут, посуют чего ни то в кошели, а как все спать полягут, я к вам подойду. Мы уползем в лес, схоронимся, а чуть свет — уйдем.

Михайле стало полегче, когда он решился итти разыскивать Болотникова. Больше всего не любил он сидеть на месте и ждать. Теперь он хотел одного: чтоб поскорей день прошел и ночь настала.

Откуда-то приехал Артюшкин, зашел в шалаш к Варкадину, поговорил с ним, потом вышел и позвал Михайлу похлебку есть. Он поел с удовольствием — накануне весь день не ел горячего. Ломоть хлеба он сунул за пазуху.

Только что они успели пообедать, как из шалаша вышел Варкадин с Вечкой и что-то громко крикнул по-мордовски. Все мордвины повскакали с мест и побежали в задний конец поляны. Артюшкин тоже встал и хлопнул Михайлу по плечу.

— Вставай! Сейчас выступаем. Я тебе лошадь приведу.

— Как выступаем? — спросил Михайла. — Разве ночевать здесь не будем?

— Стало быть, нет. Аль полюбилось у нас?

Михайла испугался. Как же теперь будет? Ему, наверно, придется ехать впереди, а мужиков погонят сзади. Им и не сговориться. Но делать было нечего. Через пять минут мордвины были на лошадях. Привели лошадь Варкадину, Артюшкин вел двух лошадей, себе и Михайле.

Михайла вскочил в седло и спросил Артюшкина, дали ли мужикам лошадей.

— Ладно и так, — ответил тот. — За ними обоз пойдет, подгонят, коли надо.

Михайла еще больше приуныл. И не сговоришься, а коли и уйдут, все одно пешком.

Теперь Варкадин поехал в другую сторону, к заднему концу поляны. Там, когда они проезжали, еще спешно вязали вьюки, грузили телеги и сгоняли табун. Мужики тоже завязывали кошели, подпоясывались — собирались в дорогу.

Невежка протолкался к Михайле и крикнул:

— Гляди-ка, стремя у тебя чуть не до земли болтается, дай подтяну.

Михайла направил лошадь из толпы в сторону и выпростал ногу. Невежка, делая вид, что подтягивает стремя, зашептал ему:

До Кудьмы-то нам одна дорога, а за Кудьмой им на полдень, на Сивуху да на Пьяный Майдан, а нам на закат, на Ворсму да на Павлово. Как переправимся, тут ты и гляди в оба, — ельник там на другом берегу, ты в него сверни и дожидай нас… Ну вот, — прибавил он громко, — так-то лучше будет. Езжай!

Михайла стегнул лошадь и поскакал догонять Артюшкина.

Мордвины ехали густыми рядами, весело перекликаясь. За спинами у всех висели луки и стрелы. Дувший с утра ветер нагнал тучи. В лесу потемнело, и начал накрапывать дождь. Но его никто и не замечал. Веселые голоса не замолкали, прерываясь иногда дружными раскатами хохота.

«Ишь, веселый народ, — с завистью думал Михайла, — словно на пир едут…»

— Артюшкин, — сказал он, поворотясь к тому. — Куда это тебя Варкадин посылал?

— А к Мо́скову воеводе, — ответил Артюшкин. — Ишь, не пришел тот под Нижний. Варкадин сердится. Говорит, коли врозь будем, никогда русских не побьем. За это, говорит, нас еще Тюштя царь проклял. Велел мне и Мо́скову про то сказать.

— Какой такой Тюштя царь? Не слыхал я про такого, — сказал Михайла.

— А он тоже встарину жил, — сказал Артюшкин. — Мордвины тогда сами по себе жили, царство у них свое было, и у Тюшти этого дворец большой был, и кругом караульные ходили. Вот раз караульный и кричит: «Ничего-то ты, Тюштя царь, не видишь, не слышишь, а на нас русская рать идет!» Тюштя царь вышел на высокое крыльцо, видит — и правда: издалека русское войско идет. Он сейчас и взговорил:

«Мордва, мордва, а, мордва! Пойдемте мы себе другую землю посмотрим». Сам Тюштя пошел вперед, а за ним вся мордва повалила. Дошли они так до берега моря и стали себе кашу варить. Оглянулись, а русская рать уж чуть их не настигает. Тюштя махнул на две стороны своим платком, море сейчас расступилось, он пошел на другой берег и народу велел за собой итти. Одни говорят: «Айдате!», а другие говорят: «Кашу-то съедим». Царь Тюштя на другой берег выбрался, смотрит — а половина народа на том берегу сидит, кашу ест. Тюштя тут рассердился, махнул своим платком, море опять сошлось и потекло. А Тюштя тех, что остались, проклял. «Веки вечные живите, — крикнул он им, — боярам хрестьянами да холопами служите!» Вот с той поры де мордва русским и покоряется. Варкадин-то все и сговаривается, чтоб враз на русских ударить. Под Нижним-то опять не вышло. Он к Мо́скову послал — попенять ему и на Арзамас звать.

Лес стал редеть, и они выехали на опушку. Прямо перед ними вилась речка, а влево раскинулось село.

— То Кудьма-река, — сказал Артюшкин, — а село — Комарово. Ты гляди, гляди, — чего они там?

На дороге около села видны были возы со снопами, около них шагали мужики. Как только передние ряды мордвинов показались из леса, в деревне послышался визг, крики. Видно было, как мужики нахлестывают лошадей и гонят их к деревенским воротам.

Через пять минут на дороге было пусто. Только один отставший воз сиротливо торчал среди дороги, брошенная лошаденка взмахивала хвостом и тянулась к придорожной траве.

Деревенские ворота были наглухо заперты.

Но мордвины и не собирались заезжать в эту деревню. Только один молодой парень выскочил из рядов, погнал свою лошадь к возу, соскочил, выпряг лошаденку, взял ее за повод и поскакал к своим, оставив воз на месте.

Голова отряда уже подходила к речке. Ближе к селу видна была лодка перевоза, но перевозчик, видимо, тоже убежал. Впрочем, переправлять весь отряд на пароме было бы слишком долго, и Варкадин, подозвав к себе двух молодых парней, послал их поискать брода. Они направили лошадей к берегу, но берега тут были хоть и не высокие, но обрывистые, и лошади упирались, не хотели соскакивать в воду.

У Михайлы вдруг мелькнула мысль. Он выехал из толпы, подскакал к Варкадину и сказал:

— Дозволь мне поискать броду. Я эту речку знаю.

Варкадин кивнул головой.

Михайла направил свою лошадь к берегу и повернул ее вправо, против течения, к тому месту, где на другом берегу виднелась поодаль от реки еловая роща. Михайла делал вид, что внимательно присматривается к воде. Когда он очутился против рощи, он круто повернул лошадь к берегу, сильно стегнул ее и заставил войти в воду. Через несколько шагов вода уже подошла лошади под брюхо и стала подниматься выше. Михайла подтянул полы армяка и изо всех сил подгонял лошадь. Они были уже на средине реки. Сильное течение сбивало лошадь с ног, и она наконец остановилась, отказываясь двигаться вперед и стараясь всеми четырьмя ногами удержаться против напора воды. Михайла уже выпростал ноги из стремян и развязал пояс, готовясь скинуть армяк и, бросив лошадь, плыть к другому берегу. Но в эту минуту кто-то нагнал его, ухватил за уздцы его лошадь и сильной рукой потащил ее наперерез течению. Вода уже достигала лошади по шею. Михайла был в воде по пояс. Но в следующую минуту лошадь выбралась из самого глубокого места, а еще через несколько минут она уже выходила на противоположный берег.

— Ну и отчаянная ты голова! — сказал Артюшкин, выехавший вместе с ним на берег. — Лошади не знаешь, реки не знаешь, а суешься. Скинь штаны, выжми да поводи лошадь. Зачем скотине зря пропадать?

Сам Артюшкин достал из-за пазухи штаны и лапти и надевал теперь сухое.

Михайла послушно выполнил приказания Артюшкина и даже сорвал пук травы и растер дрожавшую лошадь.

— А ведь брод-то вот он, — сказал Артюшкин, показывая на несколько сажен вправо, где вода заметно рябила, выдавая полосу мели.

Артюшкин подъехал к тому месту, против которого толпился отряд мордвинов, и знаками показал Варкадину, куда надо держать.

Потом он вернулся к Михайле, проваживавшему лошадь, и сказал:

— Чего ж ты полез в реку? Аль жизнь не мила стала?

Михайла сел на мокрое седло, пристально посмотрел на Артюшкина, но не начинал говорить.

— Езжай! — сказал Артюшкин. — На месте ей теперь нельзя стоять.

Михайла тронул лошадь и опять взглянул на Артюшкина.

— Чего не говоришь? Не бойся, полюбился ты мне, я тебя не выдам.

— Вишь ты, не рука мне здесь с вами. Князь мой, слышь, на Арзамас идет. Попадешь к нему в полон, опять в холопа оборотит, а то и голову сымет, что я казну-то его не уберег. Отпусти ты меня добром. Хочу я к этому, к Болотникову, итти, что волю сулит, аль к самому Дмитрию царю.

Артюшкин внимательно слушал Михайлу. Когда он кончил, Артюшкин повернулся к нему и сказал:

— Коль я тебя отпущу, все равно за тобой погоню пошлют. А вот что я тебе скажу. Поезжай ты к Варкадину и все ему напрямик скажи. Так я полагаю, он тебя и сам отпустит.

Михайла подумал минуту, потом тряхнул головой и сказал:

— Ладно. Попытаю. Добром-то оно, понятно, лучше. Только сговориться-то мне с ним неспособно. Уж ты будь другом, Артюшкин, поезжай к нему сам, и все ему растолкуй, что я тебе сказал. А я тебя погожу.

Мордвины тем временем перебрались вброд через реку и, выстроившись на этом берегу, медленно подъезжали. Артюшкин кивнул Михайле и поехал навстречу Варкадину.

Михайла отъехал в сторону и ждал, чем у них кончится. Он видел, как Артюшкин поравнялся с Варкадиным и что-то ему долго говорил. Варкадин слушал его молча и только изредка мотал головой, точно от овода отмахивался. Потом он поднял голову, оглянулся, увидел Михайлу и махнул ему рукой. Михайла подъехал.

— Не хочешь с мордва итти? — спросил он.

Михайла молчал.

— Ну, ты меня сегодня спасал, — сказал он. — Не хочу твой насилу держать. Иди Дмитрий царь. Скажи, мордва за него воевать ходит, — чтоб он потом не грабил мордва, землю не брал, лес не брал. Будешь царю так говорить?

— Скажу, — уверенно ответил Михайла. — Скажу — мордва хороший народ. Не надо ее обижать.

Варкадин кивнул головой.

— Ехай тогда. Дорога знаешь?

Михайла кивнул, потом низко поклонился Варкадину.

Только когда Михайла проехал несколько шагов, он вспомнил, что ничего не сказал про своих обозчиков. Но возвращаться и просить Варкадина отпустить и их он не мог. «Может, они и сами уйдут», подумал он и решил на всякий случай подождать их до ночи в ельнике. Ну, а уж если не приедут, — что поделаешь, придется одному пробираться.

Уж смеркалось, опять принялся накрапывать дождь, зато ветер совсем стих.

Михайла привязал лошадь к белому стволу березы, торчавшей между зелеными елями, а сам выбрал на опушке старую ель и, забравшись под густой зеленый шатер, стал следить за дорогой, проходившей недалеко от опушки. По ней медленно тянулось мордовское войско. Теперь, когда Михайла смотрел на них со стороны, ему казалось, что их гораздо больше, чем было на поляне. Голова уже скрылась за поворотом, а мимо все еще скакали мордвины. Наконец показалась пешая толпа мужиков. Но с обеих сторон около них ехали мордвины на лошадях.

«Где ж им уйти?» подумал Михайла. Следом за мужиками шло стадо коров и овец, десятка два-три запасных лошадей и наконец несколько возов.

Совсем стемнело. Михайла слез с ели, вышел в открытое поле и посмотрел вверх. Дождик перестал, и в одном месте небо было гораздо светлее: видно, месяц хотел выглянуть, и не мог. Лошадь тихонько заржала, точно ей страшно стало одной в лесу. Да и ему-то страшно было. Михайла прошел к лошади и погладил ее по шее. За пазухой у него еще сохранился слипшийся ломоть хлеба. Михайла отломал половину и дал лошади, а другую стал жевать сам.



Скоро обозчики прийти не могли, им придется ждать ночи. Михайла забрался под низко свесившиеся ветви старой ели, сел у самого ствола и прислонился к нему. Здесь было сухо, не холодно и так тихо, точно все кругом заснуло. Понемногу и его стал клонить сон. Вспомнилась Марфуша. Как она на него ласково посмотрела, когда он утром в горницу вошел… да и Дорофей Миныч тоже ласково смотрит, и Домна Терентьевна. За рукав его Марфуша тянет и на колени становится, и он с ней, а Дорофей Миныч иконой их благословляет. Отдает, стало быть. Только что это? — дверь вдруг распахнулась, Козьма Миныч шагнул, увидал их и вдруг как завоет — и на них! Михайла схватил Марфушу и скорей на лошадь, а лошадь ржет и итти не хочет, а Козьма Миныч бежит за ними, кричит: «Я тебя, свистун!» — и хватает за шиворот. Михайла рванулся… Господи, что это! Где это он? Темно, лошадь ржет, копытом землю бьет, и вой слышен. Волки, должно быть. Михайла вскочил. Шею не поворотить, свернул, должно быть. Он выскочил из-под ели. Лошадь била копытом и вся дрожала. Он быстро отвязал ее и вывел на опушку. Там было светлей. Тучи разорвались, и месяц светил сквозь тонкое облачко, точно сквозь занавеску. Из глубины леса опять послышался вой. Михайла вскочил на лошадь и уж хотел выехать на дорогу, как вдруг откуда-то издали послышался топот. Неужели Варкадин отдумал и послал за ним погоню?

В груди у него заколотилось. Весь он дрожал, точно мальчишка, заблудившийся ночью в лесу.

Он слез с лошади, завел ее опять за деревья и сам спрятался под ель на опушке.

Топот все ближе, а вой затих. Проедут мимо или искать станут в роще? Вот из-за поворота показались лошади и люди на них, а только над головами луки не торчат. Ближе подъезжают. Да это ж мужики, русские! Неужто обозчики? Откуда ж лошади у них?

Ну, да хоть и не они, а всё не мордвины. Михайла вышел на опушку и крикнул срывавшимся голосом:

— Эй, люди добрые! Куда путь держите?

— Михалка! Ты это? Михайла! Вот ловко!

Через минуту обозчики окружили Михайлу:

— А лошадь-то твоя где?

— Моя-то здесь. А у вас-то откуда лошади?

— Бог послал, — сказал Ерема.

— Да вишь ты, — подхватил Невежка. — Вчерашний день пригнали нас на село, на переправе-то мы убежать не смогли, стерегли нас. Ну, накормили, дай им бог здоровья, и заперли наших в амбар. Темно уж было. Я в амбар не зашел, притаился там в канаве у амбара. Ничего, не хватились. Гляжу, избы тут около, и все они лошадей во дворы загоняют. Каждый, где стоит, тут и лошадь. А где ж, думаю, запасные? Ну, как все по избам разошлись, спать полегли, я из канавы-то выбрался, прошелся по деревне, спят все, и ворота везде заперты. А у деревенских ворот, гляжу издали, караульный торчит, и лук у его над головой. Не выйдешь, стало быть. А за амбаром-то плетень. Вот я и стал рыть под им. Лопаты нет, топором неспособно, а все выскреб лазейку, проползти можно. Вот я и пошел к амбару, думаю, как замок привесили — каюк. Сбивать станешь, услышат. Нет, гляжу, засов только задвинут. Ну, я отодвинул, а они, дьяволы, дрыхнут.

Тут его перебил Лычка:

— Он меня за ногу хвать! Я со сна думаю — собака.

— Как пнет меня в рыло, — подхватил Невежка, — ну, я сейчас на него навалился. «Молчи, говорю, чортов сын, — я это. Буди других, да, мотри, тихо чтоб». Ну, перебудили мы всех, сказали — выбирайтесь тихо. Выбрались, засов опять задвинули, я их к лазейке привел. Они говорят: «пехом, стало быть?» Ну, что будешь делать? Не ломиться же по дворам. Вылез я первый. Гляжу, а за плетнем как есть в загородку попали, а в ей лошади. А у калитки сторож дрыхнет, рот разинул. Ну, я ему сейчас евоную же шапку в рот, а самого поясом связал. Ну, мы лошадей разобрали. Всем хватило. Еще штуки три им на разживу осталось. Калитку отперли да и с богом. У села-то шажком ехали. Боязно. Ну, как собаки почуют? А там, как отъехали, так и припустили. Голенький-то ох, а за голеньким, гляди, бог!

Михайла оглянул обозчиков. Им, видно, по душе пришлось, что Михайла так смело кинулся в реку, не зная броду, только чтоб убежать от мордвинов и итти добывать волю. Они-то все на своей шкуре испытали холопскую долю, и теперь, когда впереди мелькнула надежда избыть неволю, они не колебались и, как и другие холопы, дружно пошли искать того, кто сулил дать волю. И Михайлу они готовы были признать начальником, коли он вправду окажется смелей и удачливей других.

— Едем, стало быть, того Болотникова искать, — сказал Невежка.

Михайла вывел свою лошадь, вскочил на нее и поскакал вперед.

X

Прошло два дня после отъезда Михалки из Нижнего. Марфуша не выходила из светелки. Когда Домна Терентьевна присылала звать ее обедать или ужинать, она наказывала Феклуше передать мамыньке, что неможется ей чего-то, ко сну клонит и на пищу не позывает.

Первый раз Домна Терентьевна сказала только:

— Ну, господь с ей, пущай поспит… Нонче мучеников Прова и Тарака, их завсегда груздями поминают. Снеси ты ей, Феклуша, посля груздочков солененьких.

Но когда и на другой день Марфуша отказалась сойти к обеду, Домна Терентьевна, кряхтя и охая, взобралась сама по узенькой лесенке.

Заслышав скрип ступенек под грузными шагами, Марфуша быстро отошла от оконца, где она сидела, уронив на колени руки, легла на лавку, сунув под голову ковровый платок, и плотно закрыла глаза. Очень ей не хотелось отвечать мамыньке на ее расспросы.

Домна Терентьевна подошла к дочке, перекрестила ее, покачала головой и прошептала:

— Ишь, болезная, спит. Дело девичье. Дорофею-то Минычу невдомек. Замуж пора девоньке. Вот и засосало сердечко-то. У меня по семнадцатому году уж Митроша, покойник, родился. Ну, ништо, переедем в верх, там Козьма Миныч живо за хорошего жениха сосватает.



Сколько Марфуша ни крепилась, но тут у нее из-под длинных ресниц выползли две крупные слезы и покатились по бледным щекам.

На счастье, Домна Терентьевна уже отвернулась и пошла вниз, наказав девке Аксюшке никуда не отлучаться с верху.

Аксюшка и так все сидела в светелке и старалась, как могла, развлечь Марфушу. Предлагала ей позвать девок песни поиграть или бабку Акулину — погадать на соломе. Но Марфуша только головой качала и просила Аксюшку оставить ее в покое и итти самой во дворовую избу к девкам.

На третий день утром опрометью прибежал запыхавшийся Степка и кинулся к Марфуше:

— Марфуша! — крикнул он с порога. — Слышь ты, чего деется? У нас под городом война, правдашная. Мордвины, с луками…

Но Марфуша дальше не слушала. Как только Степка упомянул про мордвинов, она ахнула, привстала и опять упала на лавку, вся дрожа и уставившись на Степку широко раскрытыми испуганными глазами.

— Ты чего, Марфушка? — удивился Степка. — Неужто столь мордвинов боишься? Словно мамынька. С городу-то на их воевода вышел со стрельцами. С пищалей палят.

— По дороге-то, стало быть, проезду вовсе нет, — бормотала Марфуша. — Всех, поди, в полон забирают те-то.

— Чего там — в полон! Наши стрельцы всех полонянников у них заберут… Марфуша, ты не говори мамыньке, тотчас побегу в город, там со стены все видать. Погляжу, чего там стрельцы…

— Мотри, Степка, как бы в тебя стрелой не попали эти самые.

Ей не хотелось даже называть мордвинов.

— Как же! Так я и дался! — отозвался Степка и, крикнув: «Дожидай!» кубарем затарахтел с лестницы.

Весь тот день Марфуша была сама не своя. Ходила по светелке, выглядывала в мутное, переливчатое оконце. Ей все представлялось, как Мишеньку, связанного, с колодками на ногах — так иногда проводили мимо них с пристани колодников, — тащат дикие, свирепые мордвины. Вспоминались причитанья Домны Терентьевны. Тогда она не верила ей, а теперь ей чудились страшные черные когти, вцепляющиеся в любимое лицо.

Наконец она не выдержала и сошла вниз, чтоб поскорей увидеть Степку, когда он вернется.

Домна Терентьевна сидела в горнице и пробирала за что-то Феклушу. Она очень обрадовалась, увидев Марфушу.

— Проголодалась, Марфушенька? Ну, иди, доченька. Отоспалась, видать, кровинушка ты моя. Ишь личико-то разгорелось, что маков цвет. Беги живо, Феклуша, принеси пирожка с грибами да стюденю хоть с потрохов курячьих, да…

Но тут в сенях заскрипела дверь, и послышались вместе и легкие и тяжелые шаги.

Марфуша так вся и подалась к двери. Дверь отворилась, и показался Дорофей Миныч и за ним… нет, не Степка — что ж это за парень? Марфуша сразу даже не признала — не часто видала, да и очень уж ждала Степку. Но Дорофей заговорил веселым голосом, положив руку на плечо гостю.

— Ну, Домна Терентьевна, и ты, дочка, принимайте гостя. Не признала племяша, Домна Терентьевна? Ишь вырос Нефёдушка. В отца будет. Степку нашего куда перерос. И куда его, пострела, носит?

— Я сейчас в верху Степку видал, — заговорил Нефёд тонким мальчишеским голосом, иногда вдруг срывающимся густыми хрипловатыми звуками. — За народом он бежал на стены.

— Ахти, угодники святые! — запричитала Домна Терентьевна. — Куда ж это он? Экий паскудыш окаянный! Не велела ж я ему с ворот выходить. Не быть ему живу. Затопчут!

— Да полно тебе, Домна Терентьевна, — остановил ее Дорофей, — прибежит — чего ему деется. Вырос парнишка, не стать ему за материну юбку держаться. Ты б лучше гостя приняла как след. Не часто к нам захаживает.

— Ахти, царица небесная! И впрямь с головы вон. Садись, Нефёдушка, вот тут, к столу. Бежи, Феклушка, принеси грибков соленых… Аль лучше медку свежего да орехов каленых, да урюку, да пряников медовых. Да живей ты, чего глаза выпучила. Да браги сладкой не позабудь!

Нефёд кланялся и напрасно старался вставить слово в частую стрекотню тетушки.

— Спасибо, тетушка Домна, сыт я, — проговорил он наконец, — накормила меня мамынька.

— Да уж у мамыньки твоей, ведомо, полная чаша. Искусница она первая по всему Новугороду. Каким намедни, в успеньев пост, лапше́ником потчевала, а в нем щучка да судачок, да вот, не знать, не то стерляди ломотки, не то лососины, и шафраном приправлено. Марфуше я тем часом, как мы назад шли, говорила: поспрошать бы Татьяну Семеновну…

— Как бог милует братца Козьму Миныча и матушку твою, Татьяну Семеновну? — прервал бесконечную трескотню Домны Дорофей.

— Слава богу, в добром здоровье и тятенька и мамынька, — проговорил солидно Нефёд. — Тятенька до вас меня прислал, дяденька Дорофей Миныч, велел кланяться, — Нефёд встал и почтительно поклонился дяде и тетке, — и велел спросить вас, когда вы до нас переходить сбираетесь. Велел повестить вам, чтоб поспешили, не тихо под городом, сильно мордвины шалят…

Марфуша, сидевшая все время молча под окном, слабо охнула. Домна Терентьевна завздыхала и закрестилась, но Нефёд на этот раз не дал перебить себя. Немного повысив голос, так что чаще прорывались в нем хриплые звуки, он продолжал скороговоркой:

— … тятенька велел сказать, чтоб скорей как возможно переходили вы, чтобы, не дай бог, беды не нажить…

В эту минуту хлопнула дверь в сенях, застучали быстрые шаги, и в горницу ворвался встрепанный, расхрыстанный Степка.

— Тятенька! Мамынька! — закричал он с порога, не замечая гостя. — Чего я видал! Под городом, там, за стенами, страженье. Страсти какие! Мордвины эти самые скачут, косматые, с луками. А наши стрельцы-то на их! С пищалей ка-ак пальнут, а те ка-ак покатются! А которые саблями! Махнет который саблей, а голова-то так и покатится…

Марфуша как только увидела Степку, вскочила с лавки и так и впилась в него, бледная, с дрожащими губами, ловя каждое его слово. Она ждала, что он непременно скажет что-нибудь про Мишеньку. Что его убили, растерзали, поволокли в полон.

Дорофей с удивлением посматривал на нее, не слушая привычных причитаний Домны.

— Да ты слушай, мамынька! — нетерпеливо прервал мать Степка, все еще не обращая внимания на Нефёда, сидевшего молча, с обиженным видом. — Прогнали же их, мордвинов этих, и-их как! Стрельцы наши. Один какой-то вперед всех выскакал, — ну и его поворотили. Всех, как есть! Которых побили, а которые в лес убегли. Будут знать, черти волосатые! — с торжеством закончил он.

— А… а полонянники как же? — пробормотала вдруг Марфуша, не сводя со Степки отчаянных глаз.

— Каки там полонянники! — беспечно засмеялся тот. — Нашто им! Голову с плеч да и вся недолга!

Марфуша вскрикнула, упала на лавку и зарыдала, закрыв лицо руками.

— Ты чего? — удивился Степка. — Аль мордвинов жалко? Так им и надо!

— Молчи ты! — прикрикнул на него отец. — Вишь, напугалась она.

— Так чего ж? Прогнали ж их, — оправдывался Степка.

— Святые угодники! Страсти-то какие! — запричитала Домна Терентьевна, как только все замолчали, в то же время крестя Марфушу. — Прогнали, сказываешь? Как их, окаянных, прогонишь? Чай, их нечистый насылает. Сейчас прогонят, а сейчас они вновь прокинутся. О-хо-хонюшки! По грехам нашим. — И сразу же она обернулась к Дорофею и заговорила плачущим голосом: — Уморишь ты нас, Дорофеюшка, смертью скаредной. Не жалеешь ты дитя свое рожоное!

Но Дорофей и сам был встревожен. Пока трусила только Домна, он не обращал большого внимания. Марфуша раньше как будто вовсе не боялась мордвинов. А сегодня вдруг так напугалась.

— Ну, ну, дочка, — заговорил он, неловко пытаясь оторвать ее руки от лица. — Ну, чего ты? Боязно? Ништо. Ну чего ж, коли вам тут впрямь боязно, а братец зовет. Ну, чего ж? Соберу вас да нонче же и отправлю в верх с Нефёдом вот и со Степкой.

Марфуша продолжала всхлипывать.

— Отправишь, сказываешь? — переспросила Домна Терентьевна. — А сам-то как же? Неужто здесь на низу останешься? Да чтой-то ты, Дорофеюшка! Да я все глазыньки себе выплачу — как ты тут один жить станешь? А ну как мордвины на тебя?

— Полно, Домна Терентьевна. Ничего мне не станется. Чай, и братца тоже пожалеть надо, — сказал он со смехом. — Экую прорву гостей принимать.

— Тятенька наказывал, — вставил Нефёд, — чтоб вы не тревожили себя. Он сказывал, что все, мол, от него будет. Все довольствие. У нас, сказывал, про всех хватит.

— Поблагодарствуй братца, Козьму Миныча. Скажи, я, мол, на него всегда в надежде. А только мне никак невозможно все тут враз покинуть. Ты и сам хозяином растешь, Нефёд. Сам понимать можешь. Хлеба у меня тут полны амбары. Долго ль замки сбить? Нищими-то тоже остаться не сласть. Вот погожу маленько. Алябьев воевода мордвинов подале отгонит, я тотчас обоз и отошлю в Москву по первопутке. Многие тут у нас сбираются. И охрану себе сговорим. Как справлю все, так и переберусь к вам. Принимайте гостя.

Нефёд внимательно слушал дядю и одобрительно кивал головой.

— Ну, чего скажешь, племяш? — спросил Дорофей, дружески похлопывая его по плечу.

— Это как есть, дяденька, — уверенно сказал он. — Как возможно, чтобы добро пропадало. Это и тятенька завсегда…

— А я с тобой останусь, тятька? — перебил его Степка, не очень приветливо поглядывавший на двоюродного брата.

— Чего ж со мной, дурень? Слыхал, мать с сестрой повезешь. С ими и останешься.

— Ну, я все одно ежедень буду до тебя прибегать, — пробормотал Степка.

Дорофей сделал вид, что не слышал, и обратился к Домне:

— Ну, Домна Терентьевна, сбирайся. Много-то не набирай. Не за море. Занадобится что — завсегда привезть можно. Так, что на первую руку тебе да Марфуше надобно.

— Тотчас, тотчас соберусь, — заторопилась Домна. — У меня все наготове. Марфуша, доченька, — тронула она ее за плечо, — полно тебе плакать. У дяденьки, чай, в верху веселей будет.

Тут только Марфуша опомнилась, удивленно посмотрела кругом и остановила взгляд на отце.

— Слышь, доченька, не опасайся, — проговорил Дорофей, ласково погладив ее неловкой, слегка трясущейся рукой.

— А ты, тятенька? — тихо спросила Марфуша.

— А я посля, доченька. Тотчас не могу. Дела меня торговые держат.

— Тятенька, — робко заговорила Марфуша, встав и нежно прижавшись к отцу, — тятенька, может, позволишь мне с тобой остаться? Пущай мамынька…

Дорофей слегка отодвинул от себя Марфушу и проговорил удивленно:

— Пойми вас, баб. Ревела ж тотчас со страху, что мордвины придут, а тут, на-ко — остаться позволь.

У Марфуши глаза опять налились слезами.


Телеги двигались к Верхнему городу.


— Ну, ну, полно-ка ты, дочка. — Дорофей прижал к себе Марфушу и поцеловал в голову. — Сбирайся. Не навек, чай. Вот налажу тут все и приду к вам.

В доме поднялась суета. Дорофей послал Степку велеть запрягать две телеги. Феклуша, Аксюшка и другие девки носились вверх и вниз — в светелку, в кладовку, в естовую избу, выполняя путаные приказания хозяйки. Сама Домна Терентьевна, кряхтя и отпыхиваясь, опустилась на колени перед большой укладкой и в десятый раз перебирала самые нужные уборы, сарафаны, убрусы, кички, однорядки. У братца, наверно, почетные гости бывают, а то и служилые или дети боярские, может, и из заморских гостей кто — так не ударить бы в грязь лицом. И Марфушу к обедне вывести было б в чем. Может, она судьбу свою там найдет. О-хо-хо! Забот-то полны руки. И тут всё без хозяйского глаза останется. На Дорофея Миныча как положишься?.. И Домна Терентьевна вдруг, забыв укладку, тяжело, со стоном подымалась с колен и бежала колыхаясь в естовую избу пли в кладовку наказать стряпухе, чем кормить Дорофея Миныча, как он один останется; лишний раз пересчитать банки с вареньем, бочонки с огурцами, горшки с грибами и поставить метки на карнизе; в сотый раз пригрозить Феклушке, что коли что пропадет, она с нее всю шкуру спустит.

Часа два продолжалась суета. Запряженная телега с сеном, покрытым ковром, давно стояла у крыльца. На другую уже грузили сундуки, узлы с перинами и одеялами и остальной ненужный скарб, когда наконец Домна Терентьевна замкнула замок на своей укладке, поднялась, охая, с колен, перекрестилась и сразу же заторопилась.

— Феклушка, бежи живо за Марфушей! Не до́темна нам ее ждать.

Все собрались в горнице, присели, кто где стоял, — даже Феклушка на пороге, — встали, перекрестились и вышли во двор.

— Ну, садись, Домна Терентьевна, — сказал Дорофей, с трудом обхватив ее, чтоб подсадить на телегу, и торопясь покончить скорей положенные при прощанье слезы и причитанья.

Но Домна Терентьевна все-таки отступила на шаг, истово поклонилась в пояс Дорофею Минычу и заговорила немного нараспев:

— Свет ты мой, Дорофей Миныч, как я буду без тебя, горемычная, время провождать?.. Феклушка! — крикнула она вдруг. — Куда, дура, укладку суешь? Чай, она потрется об сундук? — И сейчас же прежним голосом: — Николи-то я, свет мой Дорофеюшка, врозь с тобой не живывала, в чужом дому не ночевывала. И как ты тут один-одинешенек жить будешь? Кто тебя напоит, накормит? Кто сапоженьки на ночь сымет?..

— Ну, будет тебе, Домна Терентьевна, — прервал ее Дорофей, потеряв терпение. — Нефёдке домой пора. Не навек. В воскресенье приду побывать. К обедне к Благовещенью сходим. Садись, садись, матушка!

И Дорофей решительно взгромоздил Домну Терентьевну на телегу. Потом он нежно обнял, поцеловал, перекрестил Марфушу и помог ей вспрыгнуть вслед за матерью. Взобрался и Нефёд. Степка уж давно сидел на передке и крепко держал вожжи, опасаясь, как бы Нефёд, как старший, не отобрал у него эту честь.

Воз с поклажей был уже увязан. Кузька открыл настежь ворота, и обе телеги со скрипом тронулись со двора, провожаемые поклонами столпившихся во дворе девок, конюхов и сторожей.

Домна Терентьевна плакала и издали крестила мужа.

Дорофей последний раз махнул шапкой, оглянул двор и, наказав Кузьке хорошенько караулить дом, сам, вздохнув с облегчением, быстро пошел в кружало, уже не опасаясь ничьих причитаний и попреков.

────────

Часть вторая У Болотникова

I

— Караул! Режут! Ой, ратуйте, православные! Не дайте загубить христианскую душеньку! — донеслись вдруг откуда-то отчаянные вопли.

Михайла оглянулся на Невежку.

— Кого это? — крикнул он. — Ну-ка, подгони мужиков!

— А, может, переждать бы за леском? Береженого-то и бог бережет, — пробормотал Невежка.

Но Михайла уже скакал туда, откуда слышались крики.

Невежка покачал головой, но все-таки махнул мужикам, шажком пробиравшимся по выпавшему за ночь глубокому снегу, и пустился следом за Михайлой. Мужики тоже подстегивали заморенных лошаденок и старались не отставать. От Нижнего до Москвы они добирались целый месяц и под конец совсем замучились.

Обогнув край леса, Михайла увидел на дороге двух верховых в высоких бараньих шапках, с саблями на боку. Они что-то делали с путником в длинном балахоне, изо всех сил отбивавшимся от них.

Услыхав топот, один из них поднял голову и крикнул:

— Спросили тебя? Вороти назад! Не то береги голову! — Он повернул лошадь к Михайле, размахивая саблей и не выпуская того, кого держал.



Но тут из-за поворота следом за Михайлой показался сначала Невежка, а потом гурьба мужиков. Нападавшие переглянулись, выпустили из рук добычу и, хлестнув по лошадям, быстро ускакали по дороге.

Михайла подъехал ближе. На дороге стоял какой-то не то нищий, не то монашек. Один рукав длинного балахона был вырван, длинные спутанные волосы почти закрывали лицо.

Когда его отпустили, он откинул волосы и испуганно взглянул на Михайлу. Редкая бороденка тоже вся была спутана и сбилась на сторону.

— Спаси тебя Христос, добрый человек! — заговорил он, охая, прерывающимся голосом.

Немного отдышавшись, он заговорил протяжно, нараспев:

— Напали на меня нехристи окаянные, вороги лютые… Руки вязать начали, саблями грозили. Колотили без милосердия… Тащить хотели. Чуть без покаяния богу душу не отдал.

— Это кто ж тебя так? — спросил подоспевший Невежка.

— Да казаки, милостивец! Рыщут по дорогам, аки лев рыкающий, иский, кого поглотити.

— А ты откудова же бредешь? — спросил Михайла.

— С Симонова монастыря, из-под Москвы, милостивцы. Пограбили наш монастырь воры окаянные с Ивашкой Болотниковым.

— Что ж он, Москву, что ли, взял? — быстро спросил Михайла.

Монашек закрестился.

— Что ты, что ты, милостивец! Почто и говорить такое? Стоит град наш стольный, хоть и прогневили мы господа нашего. За грехи наши попустил господь ворам под самый град наш святой подойти. — Он говорил проникновенно, оглядывая мужиков. Видно было, что он привык, чтоб его слушали. — Ужас и смятение объяли всех! Плач стоит на Москве и стенание! Бегут люди к церквам божиим, молят бога пощадить православных. А ноне… — он приостановился, — ноне владыка пост на всех наложил, и на иноков и на мирян.

— Ты-то и так, гляди, испостился в нитку, — заметил Невежка, окинув взглядом тощего монаха с испитым, точно перемятым лицом. — Небось, бояре-то пожирней будут.

Монах с укором поглядел на Невежку.

— На всех ноне пост наложён, как было некоему мужу грозное видение, — заговорил опять нараспев монашек.

Он провел по лицу рукой и словно расправил его. Как будто куда-то исчезли глубокие морщины, бородка легла вниз, и весь он стал благообразнее.

— Видение? — переспросил сразу присмиревший Невежка.

— Видел он небеса отверстые и бога сил на престоле, и матерь божия одесную его, — говорил монах, глядя в небо, точно и сам он что-то видел там, кроме серой пелены, из которой падали редкие хлопья снега.

Мужики сняли шапки и закрестились.

— Матерь божия молила сына своего за народ хрестьянский. А господь возговорил, — монах поднял руку и повысил голос: — «Несть истины ни в царе, ни в патриархе, ни во всем народе моем! Правых насилуют и грабят, неправедный суд творят. И за то предам их разбойникам на разграбление!» Но матерь божия вновь умоляла господа со слезами, — эти слова монах произнес мягким, задушевным голосом, — и господь сказал: «В последний раз глаголю!» — монах вдруг опять повысил голос — «пощажу их, аще покаются. А не покаются», — гремел он, как дьякон с амвона, — «смертию казню!»

Мужики совсем притихли, не смели надеть шапки, не смели глаз поднять на монаха.

— На четыре дня на всех пост наложён, — продолжал монах, переведя дух, — на весь род хрестьянский — от старцев и даже до грудных младенцев, чтобы укротить гнев божий. Покайтесь и вы, братия, — окинул он строгим взором мужиков, — молитесь господу, чтоб отпустил грехи ваши. А первее всего — пост неослабный четыре дни блюдите!

Мужики со страхом переглядывались.

Один Невежка не сробел. Он покачал головой и сказал уверенно:

— Известно, бог не Микитка, повыломает лытки. Попостимся, что ж. Скоромничают, чай, бояре да собаки. На бога-то положишься — не обложишься. А кому ж такое видение грозное было?

— Некоему благочестивому мужу. Имени своего, по смирению, не открыл он, — промолвил монах.

— А ты, может, знаешь? — спросил Ерема. — Сказал бы. Я б за него поклон положил.

— Молись за благочестивого мужа, коему виденье было, — разрешил монах.

— Мудрено больно, — со вздохом сказал Ерема.

— На бога надейся, да и сам не плошай, — заговорил Михайла. — Царь-то Василий как? Не сбирается на Болотникова?

Монах поглядел на Михайлу.

— Вы на Москву, что ль, пробираетесь, в царскую рать?

Михайла кивнул.

— Многие ратные люди в Москве собрались. Мстиславский князь отряд привел. Князь Воротынский прибыл. Только тот без ратников. А ноне в подмогу большая рать с Двинска идет. Гонец был. Через седьмицу будет. Тут царь на Ивашку и ударит.

— А ты-то куда ж пробираешься? — спросил Михайла монаха.

— Много нас, иноков, — снова затянул нараспев монах, — по всем дорогам ноне послано православным про чудесное видение сказывать и пост налагать. Братцы, — вдруг совершенно другим голосом прибавил он, — может, луковки не найдется ли странному человеку. Хлебца-то подали, а вот лучку нет.

Ерема развязал кошель и протянул монаху свою последнюю луковку.

— Ну, иди с богом, — проговорил Михайла, — а мы дале поспешать будем, чтоб до́темна к Москве добраться. Благослови, отче!

Монах перекрестил Михайлу, а потом и весь отряд и, сказав еще раз спасибо за помогу, пошел в ту сторону, откуда они приехали.

Мужики громко вздыхали, надевая шапки, и покачивали головами.

— То-то, видно, богомолец был, — пробормотал Ерема.

— Ты про кого это? — спросил Лычка.

— Да вот, который бога-то увидал. — Он поднял голову и с некоторым ожиданием посмотрел на небо. — Хошь бы ангела божия когда увидать.

— Выпей чарочку на ночь, може, и увидаешь, — сказал со смехом Савёлка.

Но никто не поддержал его.

— Не греши, Савёлка! Бог-то, вон он! — Ерема уверенно показал рукой на небо. — Живо пристукнет!

— Оно, конечно, — поддержал и Невежка, — бог не свой брат, не увернешься.

Парень нерешительно покосился вверх, передернул плечами, но замолчал.

Невежка догнал Михайлу, молча ехавшего впереди.

— Слыхал, Михалка? — обратился он к нему. — Наш-то князь в Москву поспел.

— Видно, задали ему ходу под Арзамасом, — злорадно заметил Михайла. — Войско-то, вишь, все перебили. Без души, видно, скакал. Упередил нас.

— Ты чего ж монаху-то сказал, что на Москву мы едем? — спросил Невежка.

— А что ж сказать было? Что к Болотникову пробираемся? Он бы тут такого наговорил!.. И то, гляди, напугал наших-то, — прибавил Михайла, покосившись назад.

— Ништо! Ты погоди, я их тотчас от Москвы отворочу.

Невежка отстал от Михайлы и замешался в ряды мужиков.

— А что, братцы, — заговорил он. — Може, нам и впрямь на Москву податься, грехи свои там отмаливать? Князенька наш — слыхали? — там. Он нас приветит. Перво-наперво в холопий приказ отправит, чтоб нам горячих всыпали, а там под свою руку заберет. Живи — не тужи, только князю угождай!

— Почто к князю? — испуганно спросил Лычка. — Мы ж до Болотникова сбирались. Волю добывать.

— Вестимо, волю. Чего ж к князю?

— Нет нашего согласу, чтоб к князю! — раздались дружные голоса.

— А я было думал, вы про волю-то запамятовали. Про грехи больше думка у вас.

— Грехи! — сердито заговорил молчавший всегда Нефёд. — Им хорошо, долгогривым, про грехи толковать. Живут в обителях на дармовых хлебах. У царя да у бояр, поди, пятки лижут, те им вклады на помин души делают… А то еще пост! — прибавил он, помолчав, со злобой. — Хлеб да луковица — не пост, что ль?

Нефёд угрюмо замолчал.

— Ишь Нефёд-то наш осердился как, — заметил Савёлка. — А намедни бабка тебе молочка кружку дала. Небось, выпил?

— Не замай его, — примирительно сказал Невежка, заметив, что Нефёд сердито заерзал на лошади. — Верно он говорит. Чай, у них-то и пост-от не то, что у нас. Михалка-то, чай, у нашего князя в хоромах бывал. Чего он в пост лопает? Рыбину ему подадут, одному не вподъем. Пирогов напекут на постном масле, щец со снетками, взвар. Этак бы и мы попостились, братцы. А?.. Вот как мы их всех перебьем, бояр этих, може, и сами так поживем. Эх-ма! Отвяжись, худая жисть, привяжись, хорошая!

Несколько времени все ехали молча. Смеркалось. Снег перестал. Вдалеке вправо замелькали частые огоньки.

— Москва! — промолвил Михайла. — Ну, а нам, сказывали в Вешняках, сразу за леском влево сворачивать. К ночи, надо быть, в Коломенском будем. Подгоним малость.

Густая пелена снега застлала все кругом. Они с трудом держались дороги. Но перекресток все-таки ясно выделился. Следы полозьев и конских копыт пересекали им путь. Видно было, что по этой дороге уже сегодня немало ездили. Они уверенно свернули влево.

II

Кругом расстилалась одна снежная равнина. Кое-где, то справа, то слева, мигали чуть видные огоньки — какие-нибудь подмосковные деревеньки.

Но конские следы вели все прямо, не сворачивая. Сильно темнело, и Михайла стал опасаться, что до ночи они не успеют приехать в Коломенское. Но вот перед ними начали в темноте вставать неясные очертания каких-то строений. Одновременно сбоку прямо на них выехала лошадь.

— Кто едет? — окликнул их густой застуженный голос.

— К Ивану Исаичу мы, — проговорил Михайла. — Холопы из-под Нижнего. Послужить ему хотим. Как он волю сулит…

— А сколько вас тут? — спросил тот же хриплый голос.

— Полтретья десятка,[3] — ответил Михайла.

— Кто вас знает, что вы за люди, — проворчал караульный. — Эдак всех пускать не гоже.

— Я Ивану Исаичу про Шуйского весть принес. Сказать надо.

— Ты же сказывал, с Нижнего вы. А выходит — с Москвы. Лазутчики, может?

— Отродясь на Москве не бывал, — сказал Михайла. — Тут неподалеку слыхал от выходца из Москвы.

— Чего ж сюда его не приволок, коли так. Иван Исаич сам бы допросил. Казаки наши дозорные поймали было ноне одного долгогривого, да отбил у них цельный отряд. От Шуйского, видно.

Михайла оторопел. Так это он, стало быть, от болотниковского дозора монаха спас? Вот беда-то! Вдруг признает его тот казак, что тогда? Уж лучше сам он Болотникову признается.

— Проводи ты меня к Ивану Исаичу. Я с им поговорю, — сказал он казаку.

— Ладно, — сказал дозорный. — Погоди тут. Как другой дозорный придет, я тебя сведу. Дай только фонарь засвечу.

Казак слез с лошади, привязал ее у ворот, зашел в сторожку, которой Михайла сперва и не заметил, и скоро вышел оттуда с фонарем. В эту минуту с другой стороны подъехал еще казак. Первый окликнул его:

— Кирюха, вот тут к Иван Исаичу просится. Холопов отряд привел. Ты посторожи, а я проведу. Слезай с лошади, ты! — обратился он к Михайле.

Он поднял фонарь, и свет его прямо упал на лицо Михайлы.

— Этого! — крикнул подъехавший казак. — Да это ж Шуйского отряд. Он у меня и монаха отбил на дороге. Ишь ловчага! Лазутчик, стало быть. Отчаянная голова! Куда его к Ивану Исаичу? В темную его.

— Это ты что ж? — подступил к Михайле первый казак. — Да за этакие дела тебе голову с плеч, чортов сын!

Он размахнулся и дал Михайле в ухо.

Михайла пошатнулся, но устоял.

— Стой ты! — крикнул он. — Не от Шуйского я вовсе. И в Москве отродясь не бывал. Спроси хошь мужиков наших.

Казаки захохотали.

— То-то дурень! — крикнул Кирюха. — На своих же мужиков шлется. Да чего с ним гуторить? Вяжи ему руки, Кобчик. Дай я его в темную сведу да Иван Исаичу скажу. А этих в клеть покуда вели отвесть. Кликни наших из сторожки.

Через минуту десяток казаков с саблями окружили спешившихся мужиков и повели их в ворота села.

Казак, опознавший Михайлу, схватил его за плечо и потащил тоже в ворота и по сельской улице мимо темных изб. Вышли на просторную площадь, где стояла церковь.



У начала площади в ряд были выстроены клети. Самая большая была не заперта. Мужиков загнали туда, а Михайлу повели дальше.

— Чего ж не вместе? — нерешительно спросил Михайла. Он думал, что казак ведет его, может, сразу рубить голову.

— Да ты и впрямь жох! Мужики-то, видать, простяги. Ты их научить хочешь. Нет, брат, с ними особо покалякают, а с тобой особо.

У Михайлы немного отлегло от сердца. Стало быть, не сейчас голову срубят. Говорить еще станут.

Между тем они подошли к просторной избе, где светился огонь.

У ворот стоял мужик с дубиной.

— Куда? — спросил он казака.

— Да вот птицу захватил, кажись, немалую. Запру в сарай да Ивану Исаичу доложу.

Мужик посторонился и пропустил их в калитку, окинув Михайлу враждебным взглядом.

Казак привел Михайлу к двери стоявшего отдельно сарая. Когда казак отодвинул засов и впихнул Михайлу, его так и обдало запахом кожи, хоть над дверью для воздуха дыра была прорублена. Дверь сейчас же захлопнулась, и Михайла остался в совершенной темноте. Руки у него были туго стянуты сзади, так что он не мог даже ощупью попытаться угадать, куда он попал. Он сделал несколько нерешительных шагов, наклонил голову, чтоб не налететь на что-нибудь лицом. Под ногами была твердая земля. Вдруг нога его наткнулась на что-то мягкое. Он отдернул ее. Может, живое что-нибудь.

— Кто тут? — окликнул Михайла.

Никто не отзывался.

«Кабы собака, залаяла бы», подумал Михайла и еще раз подвинул ногу. Мягко. Он попробовал шагнуть, но уперся коленом в какую-то мягкую кучу. «Уж не навоз ли?» подумал он, отступая. Но нет, не похоже. Кожей пахнет. Он еще раз подвинул колено. Ну, конечно, шкуры воловьи. «Верно, хозяева раньше кожей промышляли», решил Михайла. Сесть со связанными назади руками было очень трудно. Но не стоять же на ногах всю ночь. Он попытался выпростать руки, но веревка только сильней врезалась в тело. Тогда он повернулся спиной к куче и откинулся на нее. Куча оказалась высокая, сесть на нее не удалось. Ноги его заскользили по земле, и он очутился на полу, опираясь спиной на кучу воловьих шкур. Если б не вывернутые назад руки, сидеть было бы неплохо. Но руки очень мешали. Михайла попробовал подтянуть ноги и повернуться немного на бок. Стало лучше.

«Вот тебе и добыл волю, — подумалось ему. — Пожалуй, и Болотникова не увижу. Скажут, поймали лазутчика, — монаха отбивал, — он и велит голову срубить. Эх! Месяц пробирались где день, где ночь. Корки хлеба иной раз за день во рту не было. Вот и добрались! Говорил Невежка — переждем за леском, — нет, сунулся сам. Эх, Марфуша, посулил тебе через год волю добыть, ан и головы не сносить».

Ему ясно представилось, как Марфуша сидела с ним рядом на лавке в летней горнице, глядела ему в глаза ласково так и руку свою ему на руку положила.

Он закрыл глаза и незаметно для себя засвистал нежно так, переливчато, соловьи так у них над Имжей по весне пели.

Свистал, и на сердце точно легче становилось. Казалось, идут они с Марфушей рука об руку по бережку. Тепло так. Соловьи заливаются. Шиповником пахнет…

Вдруг загремел засов, отворилась дверь. Михайла открыл глаза. Прямо на него падал свет, и чей-то молодой голос спрашивал:

— Кто это тут свищет?

Михайла вздрогнул. Господи! Опять навождение это! И как это не удержался он?

Он не мигая смотрел на фонарь и молчал. Что тут скажешь? Виноват.

— Чего ж молчишь? — продолжал тот же голос.

Михайла поднял глаза и увидал молодое лицо, широко улыбавшееся.

«Смеется, — мелькнуло у Михайлы, — стало быть, не сильно серчает».

— Аль и молвить не можешь, — продолжал тот, — только свищешь? Ну, вставай! Иван Исаич велел привесть тебя. Вишь, сна на его нет.

«Болотников! — со страхом подумал Михайла. — Разбудил, видать. Навязался проклятущий свист! Покажет он мне теперь!»

Он пытался встать, во без рук трудно было. Ноги скользили по сбитому полу.

Парень подошел ближе.

— Ну, ты чего ж? Руки-то у тебя где ж?

Парень приподнял Михайлу за плечо.

— Ишь Кирюха и на ночь-то не развязал, — пробормотал он, помогая Михайле встать. — Ну, идем, что ли. Там как Иван Исаич прикажет.

Он взял Михайлу за плечо и подталкивал его к двери. Отекшие в неудобном положении ноги плохо его слушались.

Парень перевел Михайлу через двор, вошел с ним на крылечко избы, прошел через сени и отворил дверь в горницу.

III

Горница была довольно просторная. В двух светцах горели лучины и освещали сидевшего под окном на лавке мужчину в накинутом на плечи кафтане; под кафтаном видна была синяя шелковая рубаха и плисовые штаны. Небольшая русая бородка окружала худое темное лицо, неестественно большие глаза в цвет рубахи ярко выделялись в нем.

Он внимательно посмотрел на Михайлу.

— Это ты свистал?

— Прости, Христа ради, — заговорил Михайла, путаясь, — и сам не знаю, как привязался проклятущий…

— Кто привязался?

— Да свист этот самый. Сызмальства…

Болотников засмеялся, и сразу все лицо у него совсем другое стало, молодое и доброе, и глаза будто меньше стали.

— Чего ж ты на него обижаешься? Хорошо ты свистишь. Турок вот один похоже свистал, как я по морю ехал в Туречину. Только бывало и забудешься, как его слушаешь.



Михайла с интересом смотрел на Болотникова. Ишь куда его носило! На море! Вот бы рассказал. Но спросить он, конечно, не решился.

Он переступил с ноги на ногу и передернул плечом. Тут только Болотников заметил, что у него связаны назад руки.

— Сидорка! — окликнул он парня, отошедшего к двери. — Развяжи ты ему руки. Это Кирюха ему, видно, связал. Кирюха-то про тебя сказывал, что ты у него монаха отбил.

Михайла кивнул. Парень развязал ему руки, и он с облегчением протянул их вперед и стал тереть одну об другую.

— Ну-ка, скажи ты сам, с чего ты с им из-за того монаха сцепился? Откуда ты ехал-то? С Москвы?

— Из-под Нижнего. С мордвой мы на Арзамас шли, бояр бить.

— Постой, — перебил его Болотников. — Да ты сам-то кто ж будешь?

— Холопы мы князя Воротынского. С обозом в Нижний пришли. Я обоз-то вел, — не утерпев, похвастал Михайла.

— Ты? — удивился Болотников. — Неужто доверил тебе князь? Ты ж вовсе молодой, видно, парень. А не врешь ты? Не слыхал я что-то, чтоб бояре молодых таких холопов в доверенные брали.

Михайле вдруг припомнилось, почему его князь приблизил к себе и как он просвистал казну. Он нахмурился, опустил голову и замолчал.

— Ну, а дальше-то что ж?

Но у Михайлы пропала уж охота рассказывать. Он нехотя пробормотал:

— Ну, мордва нас в полон забрала и казну княжую отобрала.

— Ну, а на Арзамас-то вы чего ж пошли?

— Мордвины пошли, ну и нас сбили. Сказывают, коли всех бояр побить, царь Дмитрий волю всем даст.

Михайла опять оживился и с ожиданием посмотрел на Болотникова.

— Царь Дмитрий Иванович, как на Москву приедет, всем холопам волю даст, — сказал Болотников. — Я и сам, мальчонком, холоп был князя Телятевского, а нонче воеводой стал. Царь Дмитрий Иванович меня поставил. А князь Телятевский и сам тоже Дмитрию Ивановичу привержен, с Шуйским воюет.

Михайла слушал, и радость все сильнее охватывала его. Стало быть, правда всё. Недаром они сюда пробирались. Но вдруг он вспомнил свою вину перед Болотниковым.

— Прости ты меня, Христа ради, — заговорил он быстро, прямо глядя на Болотникова. — Попутал нечистый. Едем это мы. Вдруг кричит кто-то благим матом: «Ратуйте, православные! Не дайте душу загубить!» Поскакал я, гляжу — двое с саблями, в шапках бараньих напали на нищего. И невдомек мне, что с Москвы тот идет, от Шуйского. Думал, — уж прости ты меня, — ограбят да и зарубят бродяги нищего. А тут мужики наши выехали. Казаки-то и пустились наутек. Только и всего.

— А ты монаха-то этого спросил, откуда он?

— Как же, спросил. С Москвы он.

— Так чего ж ты сам, когда ко мне ехал, с собой его не прихватил?

— Вот не домекнулся, да и на поди. Сам себя ругаю, — с досадой сказал Михайла.

— Чего ж он сказал-то тебе? — спросил Болотников.

— Да сказывал, будто видение там какому-то одному было, и владыка на всех за то пост наложил.

— Ну что ж, пущай попостятся, — заметил Болотников. — А больше ничего?

— Еще сказывал, что Мстиславский князь на Москву пришел и Воротынский, только тот без ратников. А через седьмицу большую рать из Двинска ждет Шуйский. Гонец прибежал. Как де та рать придет, так он сразу на тебя и ударит.

— Вон что! — вскричал Болотников, вскакивая. — Ноне-то на Москве войска, стало быть, мало совсем. Тут-то нам на них и ударить. Завтра ж поход объявлю! — Он возбужденно ходил по комнате, видимо, совсем забыв про Михайлу. — Расколотим стрельцов, а Ваську вон выгоним. Завтра ж на Москве будем! Как подмога придет, так нипочем нам Москвы не взять. — Подняв голову, он взглянул на Михайлу. — Это ты молодец, что про то дознался, — сказал он ему. — Кабы мои казаки сюда того монаха приволокли, он бы, анафема, утаил, наверно, про то. А тебе-то и выболтал. Так и сказал, что через седьмицу большую рать ждет царь на Москву?

— Так и сказал, — подтвердил Михайла. — Он-то так располагал, что мы тоже на Москву идем, Шуйскому в помогу. Я ему так повестил, с того он, надо быть, и сказал. А там, как он ушел, мы тотчас на Коломенское и свернули.

— Ишь ты! Так ты, выходит, хитрей, чем я полагал. А чего ж сразу мне не доложился, как пришел? То весть-то важная.

— Хотел я, — сказал Михайла. — Да меня твои казаки не пустили. Лазутчик де, говорят. Голову срубить хотели.

— Ну, не враз, — усмехнулся Болотников. — Все бы мне доложились. А холопы, что с тобой пришли, тут? Сколько их?

— Да полтретья десятка, — сказал Михайла. — В клеть их заперли.

— Ну, поди и ты к ним до утра. Чай, тоже трусу празднуют. А утром я с тобой потолкую. В самую ты пору пришел. Молодец! Сидеть не придется. Сидорка, отведи его да не запирай — не варнаки, свои ж, холопы, волю добывать пришли.

Михайла повернулся. Болотников еще раз прошелся по комнате, потом остановился, провел рукой по лбу и пробормотал про себя:

— Эх, не заснуть мне! А надо бы перед завтрашним. — Он поднял глаза на уходящего Михайлу и сказал ему каким-то другим голосом: — Слушай ты, — как звать-то тебя? Не спится мне чего-то. Не посвищешь ли ты мне малость?

Михайла досадливо передернул плечами.

— Дался им тот свист, — пробормотал он про себя. — Тоже посмеяться надумал, — и он решительно зашагал из горницы.

Вслед ему раздался смех Болотникова.

Сидорка вывел Михайлу на улицу, где перед избой, отведенной Болотникову, стояла большая клеть.

Парень отодвинул засов, впустил Михайлу и сразу захлопнул за ним тяжелую дверь, не сказав ни слова. Он, видно, тоже торопился досыпать.

Мужики спали вповалку на соломе. Михайла сделал несколько шагов и сразу наткнулся на чьи-то ноги в лаптях. Шагнул вбок и наступил на босые ноги.

Ноги дернулись, и испуганный голос забормотал:

— Господи Иисусе! Кто ж то по ногам ходит?

— Ты, Ерема? — спросил негромко Михайла. — Подвинься малость, дай-ка и мне лечь.

— Да это никак ты, Михалка, — пробормотал Ерема. — А мы было гадали, не иначе как голову тебе срубили. Ну, ложись, господь с тобой. Вот тут, коло Нефёда.

Михайла стал на колени, стащил с себя армяк, сунул его между головами Еремы и Нефёда и с наслаждением протянулся на мягкой соломе. Через минуту он уже спал, забыв и про свист и про Болотникова.

Ерема еще долго ворочался, бормотал перепутанные слова слышанных в церкви молитв, кряхтел, охал, но наконец тоже заснул.

IV

Громкие крики, ругань, топот множества ног разбудили спавших мужиков.

Из-под двери пробивалась узкая полоска света, рассеивая ночной мрак. Перепуганные спросонок мужики торопливо натягивали на себя армяки, обувались.

Михайла первый вскочил, подбежал к двери, налег плечом и распахнул.

Яркий свет морозного утра потоком ворвался в клеть, и вслед Михайле раздались удивленные голоса:

— Михалка! Откуда взялся? Увели ж его голову рубить. Ишь живущий!

Но Михайла не слушал. Он стоял на пороге, стараясь разобрать, что такое случилось.

У крыльца избы Болотникова шла остервенелая свалка.

Сперва Михайла никак не мог разобрать, кто с кем дерется. Все орали в голос. Но сквозь крики и вопли до него донеслось вдруг жалобное овечье блеянье. Он присмотрелся и увидел, что в самой гуще свалки несколько мужиков рвали из рук у казака большого барана. Другие казаки вступились за своего и расталкивали мужиков. Но мужиков все прибывало, и дрались они ожесточенно, пытаясь вырвать барана.

Из-за спины Михайлы просовывались головы обозчиков.

— Гляди, гляди, — кричал Савёлка, — разорвут барана-то! Казак-то саблю тащит.

— Ишь, казаки волю взяли, — подхватил Лычка. — Барана, стало быть, у мужика спер, бродяга.

Раздалось отчаянное блеянье барана, ручьем хлынула кровь, и мужик, державший барана за рога, откинулся назад, взмахнув вверх баранью голову. Казаки загремели хохотом и поволокли прочь баранью тушу.

Но обозленные мужики кинулись на них, и опять завязалась рукопашная схватка. Савёлка, оттолкнув Михайлу, бросился туда же и замешался в толпу мужиков.

Со всех сторон на площадь бежали мужики с топорами, с косами и казаки с саблями. Сквозь визг, вопли и топот вырывались крики:

— Сюда! Наших бьют!

— Ратуйте!

— Вконец ограбили, басурмане!

— Хуже приказных!

— Лупи их, ребята, саблями!

Вдруг распахнулась дверь избы, и на крыльцо вышел Болотников.

Суконный кафтан был надет в рукава и туго стянут поясом, шапка сдвинута назад. Глаза показались Михаиле совсем черными. Он ступил два шага, выхватил саблю и крикнул властным голосом, перекрывая гомон и визг толпы:

— Стойте вы, черти! Слушай меня! Казаки!

Толпа стала понемногу распадаться на части. Свалка кое-где обрывалась. Казаки совали сабли в ножны. Крики затихали. Но вдруг из толпы вырвался мужик, все еще державший за рога баранью голову, и бросился к крыльцу с криком:

— Заступи, кормилец! Что ж это будет! Сладу нет с казаками.

Сейчас же из толпы поднялись крики:

— Моченьки нашей нет!

— Грабят пуще приказных!

— Уйми ты басурманов своих.

— Всех баранов свели!

— Бычка зарезали!

— Чого ж? Чи с голоду нам пропадать, чи як? Ничого нема! — раздались ответные крики.

— Ни жита, ни паляницы. Галушок не с чого сварить.

— Хиба ж так по-божьи? Всю скотину переведемо!

— Молчать! — крикнул Болотников так грозно, что на миг вся площадь замерла. — Свару затеяли. Волю добывать сошлись, а барана не поделили. Срам глядеть на вас. Эй, вы, холопы! Воли хотите? А кто со стрельцами биться будет? Чай, за вас казаки поднялись. А вы чего ж? И кормить их не хотите? Велел я вам на каждый десяток по барану выдавать. А вы жалеете. Небось, с приказными да с боярами свару не затеете. Велят — последнего барана дадите да еще кланяться станете. А я вам волю дать хочу, чтоб не было вовсе холопства на Руси. Вырезать всех бояр и добро их поделить. Любо ль то вам?

— Любо! Любо! — раздались дружные голоса. — Веди на бояр! Головы сложим!

Болотников еще раз оглянул площадь. К нему протискивались казаки и окружали крыльцо.

— Спасибо, Иван Исаич, — проговорил седоусый казак. — С голоду вовсе заморили мужики.

— С голоду заморили, — повторил Болотников. — Так ты б, Гаврилыч, мне пришел сказать, я бы вновь велел выдать вам сколько положено. А вы — грабить! Вы у меня глядите! Аль вы и вправду воры да бродяги?

— А чого ж, колы добром не дають, Иван Исаич! — крикнул кто-то из толпы казаков.

— Не жрамши биться не станешь, — подхватил другой.

— Сказывал я, — повысил голос Болотников, — по барану на десяток выдавать станут. А самовольства не потерплю. Слыхали? Кто грабить станет — голову срублю! Тотчас в поход надо, а вы спозаранку драку завели. Вон к нам с Нижнего отряд привел князя Воротынского холоп беглый. Тут ты, что ли? Как звать-то тебя?

— Михайлой! — радостно отозвался Михалка.

— Так вот, — продолжал Болотников, — дознался тот Михайла по пути, что через седьмицу большую рать с Двинска Шуйский ждет и сразу, как придет она, на нас ударить ладит. Ну а я упредить его хочу. Завтра ж на Москву двинем. К Пашкову Истомке в ночь гонца послал, чтобы он со своими дворянами с вечера на Муромскую дорогу выходил — сторожить, не пришла бы к Шуйскому с Мурома да с Владимира подмога. А там в Москву б пробился со мной разом.

— А как дворяне на нас оборотятся! — крикнул, сам не зная как, Михайла.

— И то, — поддержал его кто-то из толпы. — Как на дворян положишься? Ляпунов, гляди, к Шуйскому ушел. А тоже с нами охотился за Дмитрия Ивановича биться.

— То так, — отозвался Болотников. — Они, дьяволы, всегда против нас оборотиться готовы. А и одним нам не осилить Шуйского. Пущай до времени Истомка подсобит. А вот из наших бы кто туда ж пошел, повестил бы нас, коли он недоброе замыслит.

— Пусти меня, Иван Исаич. Заслужу! — крикнул опять Михайла. Ему не терпелось показать скорей Болотникову свою верность.

— Ладно, ступай. Забери своих и еще охотников кликни десятка с два. Тотчас и выходите. Кони-то у вас есть?

— Есть! — весело откликнулся Михайла.

Расталкивая соседей, он бегом бросился к клети — собирать обозчиков и вызывать охотников.

V

У дверей клети Михайла увидел Лычку и послал его собирать своих мужиков. Но своих было мало. Болотников велел еще десятка два охотников прихватить. Звать казаков Михайла не решался. Не пойдут за ним. Еще насмеются. Лучше бы из мужиков тоже — холопов за Болотниковым много пришло. Михайла оглянулся. Неподалеку на бревне сидел молодой парень и старательно завязывал обмотки лаптей.

— Ты откудова? — спросил его Михайла. — Холоп или вольный?

— Из-под Серпухова мы, — охотно заговорил парень. — Баранникова, Иван Степаныча, холопы. Старый-то, отец евоный, ничего был — жили, не обижались. А этот чисто аспид, змей горынец. Не то что кои закабалились, а кои и вольные были — похолопил. С приказными снюхался, сказывает: врут де они — у меня на их кабальные есть, холопы, мол, мои исконные. Чего будешь робить? А тут как раз Иван Исаич мимо шел. Прослышали мы, да и снялись, десятка с два нас, мужиков, да и пошли за ним. Бабы реветь было принялись, а мы им: все одно пропадать, а коли волю добудем — вернемся, може, свет увидаем.

— Хошь с нами Истомку Пашкова караулить? Иван Исаич велел мне своих полтретья десятка взять да еще десятка с два охотников.

— А что ж, — отозвался парень. — Не чем здесь стоять. Кликну своих. Вот с конями как быть? Пешие мы пришли.

— Пешим нельзя, — сказал Михайла. — Ты повести своих и погоди меня тут, я спрошу Иван Исаича.

Михайла пошел к избе, где стоял Болотников. На крыльце его уже не было, Михайла поднялся на ступеньки, но у дверей его остановил Сидорка.

— Ты куда? — спросил он. — У Ивана Исаича есаулы казачьи. Занятый он.

Михайла объяснил свое дело.

— Ты Гаврилыча спроси, — посоветовал ему Сидорка. — Он насчет лошадей все понимать может. Иван Исаич ему доверил.

Гаврилыч, старый казак с сивыми усами, тоже беглый холоп, но уже давно ушедший из-под Мурома на Северскую Украйну и вполне сжившийся с казачьим укладом, пошел за Болотниковым, как только он кликнул клич, еще в Путивле.

За двадцать с лишком лет он привык к постоянным походам, без них казаки скучали, а тут еще Болотников сулил всем волю, — стало быть, и холопам, сбежавшим в казачьи курени. А к тому же по дороге можно и панов пограбить, казны себе раздобыть.

Михайла разыскал Гаврилыча на площади в кучке молодых казаков.

— Северьян Гаврилыч, — обратился к нему Михаила, — Сидорка сказывает, Иван Исаич тебе препоручил насчет лошадей.

— Чего насчет лошадей? — хмуро спросил Гаврилыч.

— Да вишь ты, — продолжал Михаила, — посылает нас Иван Исаич Истомку Пашкова караулить, велел мне десятка два мужиков прихватить. Есть у меня на примете. Охотятся. А коней у их нет. Пешие за Иван Исаичем убегли.

— То-то дурни! — пробормотал Гаврилыч, сплюнув. — Волю добывать пийшли, а коней у свого пана добыть не сдюжили. Що? Це ты взявся Истомку караулить? Не дюже велико, видать, вийско у тебя. Два десятка мужиков, та и те пешие.

Казаки кругом захохотали.

— А на що им кони? — крикнул кто-то. — На ухватах та на кочергах верхом поскачуть.

Михайла сердито оглянулся.

— Не хочешь пособить, я к Иван Исаичу пойду, — сказал он Гаврилычу. — Мои-то полтретья десятка на конях все, а тут из-под Серпухова вызвались еще, так у тех нету.

— Ну-ну, — примирительно проговорил Гаврилыч. — Треба коней, так мы добудемо. Идем. Тут в Коломенском из мужиков богатеи есть, по три да по четыре пары коней держуть. Все одно приказные отберуть, так по крайности на божье дило.

Михайла с Гаврилычем пошли по селу. Гаврилыч кивал встречным мужикам, но в избы не заходил. Наконец он остановился перед одной избой с расписными наличниками на окнах и, кивнув Михайле, отворил калитку и вошел во двор. Двор был просторный, окруженный прочными постройками. Два дюжих парня вилами и лопатой выгребали навоз из открытых ворот конюшни, а третий спускался по приставной лестнице из сарая с большой охапкой свежей соломы. На крылечке избы стоял маленький старичишка с седой бороденкой и покрикивал на рослых сыновей.

— Здорово, Финогеныч, — проговорил казак, подходя к хозяину, — От Ивана Исаича мы к тебе. Вот отряд малому велено под Москву весть, а коней у их нехватаеть. Два десятка добрать треба. С тебя, Финогеныч, две пары следует.

Старичишка всплеснул руками и заверещал озлобленно и униженно:

— Да что ты, Гаврилыч, побойся бога! Две пары! Что ж мне Христовым именем, что ль, побираться? Без лошадей, сам понимаешь, все одно как без рук мужику. Чего стали, полоротые! — крикнул он визгливо на сыновей. — Зачиняйте ворота!

Парни торопливо выскочили из конюшни и стали затворять ворота. Гаврилыч подошел ближе и, придерживая створу, сказал, посмеиваясь:

— Не торопись, Микитка. Все одно, Финогеныч, животы твои у нас на примете. Вели-ка крашче добром вывесть. Не обедняешь. Давай каких хошь. Как сами придем выбирать, наикрашчих заберемо. Чуешь?

— Ой, да будьте вы прокляты, анафемы! — завизжал старик. — Вот нанесло на горе нам лютых ворогов. Средь бела дня граблять хуже приказных.

— Ото дурень! Видали? — заговорил сердито Гаврилыч. — За их кровь проливаймо, чтоб их, дурней, от панов да от приказных вызволить. А воны лежать соби на печи, та й поступиться ничем не хочуть. О, хай у тебе приказные усих коней позабирають, та й самых якомусь пану в кабалу здадуть! Ну, ладно, пидемо, Михалка, до другого кого, а про сего Финогеныча Иван Исаичу кажу. Нехай вин с им сам балакае.

Гаврилыч повернулся спиной к хозяину и решительно зашагал к воротам.

Старичишка, видимо, не ожидал такого быстрого оборота, а старший сын подскочил к нему и что-то испуганно зашептал на ухо.

Старик сердито отмахнулся от него и, дернув себя за бороденку, крикнул:

— Гаврилыч, а Гаврилыч, погодь! Чего ж ты в избу ко мне зайти не хошь? То не по-суседски… Заходи, аль такое дело так враз делается? Посидим, хозяйка нам пирогов даст да вина поставит, мы то все и обсудим.

— Ты мене зубы не заговаривай, стары́й. Казав я тоби — мене десять пар коней до вечеру добыть треба. Як уси мене потчевать стануть, я и до утра не оборочусь. Кажи зараз — чи даешь коней, чи — ни? Даешь — выводи, а ни — нам и балакать с тобой часу нема. Прощевай!

Финогеныч вертелся, как на горячих угольях. Маленькие глазки его злобно поблескивали, а старческие губы растягивались в униженную просительную гримасу.

Гаврилыч уже подошел к воротам и взялся за скобу калитки, но Финогеныч, часто семеня ногами, сбежал со ступенек крыльца, догнал его и, оттолкнув шедшего сзади Михайлу, заговорил дребезжащим голоском, то хватая его за плечо, то низко кланяясь его спине:

— Помилосердуй, Северьян Гаврилыч. Аль на тебе креста нет? Слыхали мы, сам ты с мужиков. Аль позабыл, каково в нашем звании с конем расстаться?

Гаврилыч повернулся. В лице у него что-то дрогнуло. Он минуту подумал. Но сразу же, окинув взглядом двор и избу, проговорил хмуро:

— С конем! Та хиба ж у тебя одна чи дви коняки? У тебя их може десяток. Две пары дашь, три застанутся.

— Ну, ладно, не говори, что старый Финогеныч Ивану Исаичу не радеет. Бери пару! Ивашка, — повернулся он к сыну, не давая Гаврилычу вставить слово, — выведи чалого да Машку. Вот кони, так кони! Не скажешь, что скупится Финогеныч.

Ивашка оглянулся на отца с лукавым блеском в глазах, но Финогеныч сердито замахал на него руками:

— Ну! Чего стал? Жалеешь? Сказано, веди!

— Поглядим, — степенно заметил Гаврилыч, — какова первая пара. А там и вторую определишь.



— Да что ты, Гаврилыч! Какая такая вторая? У нас же на том и сговор с тобой, чтоб с меня пару. Слыхал, парень? — обернулся он неожиданно к Михайле. — Про пару лишь и разговор был.

Михайла удивленно посмотрел на него, но все же сказал решительно:

— Бытто как про две пары Северьян Гаврилыч спрашивал.

— То так. Это ты правильно, — охотно признал старик, — а там, как у нас полюбовного согласу не получилось, я предлог сделал на одну пару. На том и порешили, — скороговоркой закончил он, не оглядываясь на Гаврилыча.

В это время ворота конюшни открылись, и Ивашка вывел во двор двух лошадей. Гаврилыч внимательно оглядел обеих. Старик не сводил с него глаз и, заметив, что тот уставился на правого коня, неодобрительно поджав губы, сейчас же крикнул сыну:

— Ивашка, гляди, чего ж это чалый на правую переднюю малость припадает? Самый наш борзый конек… Постой-ка я погляжу.

Он быстро подбежал к лошади, поднял правую переднюю ногу и наклонился над ней.

— Ну, так и есть! — крикнул он. — За вами не догляди лишь. Ишь, под копытом шип у нее. Ну вот, вытянул я, теперь живо подживет, шибче прежнего побежит.

И он с торжеством показывал всем щепочку, которую будто бы вытащил из лошадиной ноги.

Гаврилыч покачал головой и сказал:

— Я тебя, Финогеныч, наскрозь вижу. Плут ты, хоть и старый. Ну, ладно, приводи перед вечером пару, та гляди, щоб ни якая не припадала, а там глядеть будемо. Як я наберу ще девять пар, твое счастье. А ни — ще пару заберу. Так и памятуй. Пидемо, Михайло. Нам ще не мало ходыть. Богатеи ваши не дуже Иван Исаичу радиють, а у биднякив коней нема.

VI

Гаврилыч с Михайлой проходили целый день, и везде Гаврилыч до седьмого пота уговаривал богатых мужиков выдать Ивану Исаичу пару коней. Только один мужик, ведший с водопоя двух лошадей, как услышал, что Болотников посылает передовой отряд на Москву, так сразу же предложил своих лошадей, только б и его тоже забрали. Гаврилыч с радостью согласился. На ходу мужик рассказал, что у него не осталось ни кола, ни двора. Был он вольный, жил справно, пахал землю, платил оброк. А тут подошли голодные годы, первый кое-как перебился, а на второй все проел — зерно съел, скот порезал. Зима долгая, ребятишки перемерли, баба по миру пошла, вернулась на весну, пахать надо, а взяться на чем — скота нет, зерна нет, соху и ту соседу за хлеб сбыл. Ну, а тут научили добрые люди кабальную дать помещику. Он де все справит, а там отработаете с женой и опять вольные станете. Да какое! Вот четвертый год холопами стали. Прошлый год жена понесла, думали, снова ребята будут. А тут управитель гонял ее, гонял, как на сносях была, ну и скинула, и сама померла, и младенчик с ней — сынок был. Вот коней пара осталась. А на что они? На свет бы не глядел. Так и положил — с Иван Исаичем итти. Он, сказывают, бояр вовсе извести хочет, чтоб и звания их не осталось, проклятущих.

Гаврилыч шел впереди, а Михайла заслушался мужика и отстал немного.

Они уже подходили к церковной площади, когда их перегнал целый поезд саней. Сани прочные, будто и не деревенские, коврами накрыты — его князь в таких выезжал, — гусем запряжены, которые четверней, которые и шестериком. Едут лихо, кони снег взметают. В санях по-двое сидят, в шубы заворочены. Передние с Гаврилычем поравнялись, спросили чего-то и стали к той избе приворачивать, где Болотников стоит.

Михайла отвел лошадей в соседний двор, куда Гаврилыч велел всех коней собрать, мужика свел в клеть к своим обозчикам, сказал Невежке, чтоб покормил его, а сам побежал в избу к Болотникову.

Не терпелось ему узнать, что за люди такие понаехали, откуда и за каким делом.


Посадские подъехали к избе Болотникова.


Когда Михайла вошел в избу, там набралась куча народа. Приезжие сидели в красном углу. Их было шесть человек — степенные, длиннобородые, в длинных кафтанах. Гаврилыч, которого сразу разыскал Михайла, сказал, что это посадские из Москвы, приехали кой о чем побалакать с Иван Исаичем, а его как нагрех нет — ушел в дальний конец села казачьих коней в загоне осмотреть перед походом, все ли ладно. За ним уж пошли, а покуда с ними ведет беседу старший казачий есаул Касьян Печерица.

— Так ты сказываешь… — говорил один из приезжих, постарше других, с сивой бородой и бородавкой под левым глазом. «Точь-в-точь в Кстове на постоялом дворе у хозяина», подумал Михайла — …сказываешь, скоро ждут Дмитрия Ивановича?

— Як не скоро, — ответил сидевший через стол от приезжих усатый казак с закинутым за ухо чубом. — За́раз! Тильки и дожидае, як Иван Исаич на Москву придеть. Та того не долго ждаты. С Иван Исаичем мы усю Русь пройшлы вид нашей Украины и до самой Москвы, так вже назад не повернем. Иван Исаичу уси города сами ворота видчинялы. А де воеводы непокорство робылы, Иван Исаич тильки подойде з нами та з холопами, стрильцы, як ти зайцы, по степу тикают. Чи забулы, хлопцы? — Печерица повернулся к двери, где толпились казаки.

В ответ раздался дружный хохот.

— Го-го-го! Нэ можуть воны против Иван Исаича!

— Не родився ще той воевода, що нашего Иван Исаича побье! — с одушевлением кричали казаки.

Михайла радостно оглядывался. «Так вот как они про Иван Исаича понимают!» думал он с гордостью.

— С Иван Исаичем каждый биться будет! — крикнул кто-то из толпы мужиков. — Топоров да вил нехватит, кулаками да зубами драться будем, а уж его не выдадим! Коли он велит, голыми руками Москву возьмем, на стены влезем!

— Да уж с Иван Исаичем мы…

— Батько он наш! — кричали со всех сторон и холопы и казаки.

Посадские пожимались и переглядывались. Не очень им понутру было все, что они слышали. Они не знали, как свести разговор к тому, за чем они собственно приехали. Восторженная преданность Болотникову сильно смущала их.

— Чего ж не едет, когда так, Дмитрий Иванович? — спросил один из приезжих, когда крики немного затихли.

— Як мы Ваську з Москвы прогонимо, та москали крест Дмитрию Иванычу поцилуют, так вин за́раз и прискаче, — заговорил опять Печерица. — Ляхи, сучьи диты, с його грошей просять, що де воны йому далы, як вин ще тим разом на Москву ишов.

— То дело десятое. Казну мы тотчас добудем, — заговорил опять старик с бородавкой. — И ляхам заплатим, лишь бы дома сидели, до нас не торкались. Тут иная справа. — Старик погладил бороду и оглянулся на своих спутников, точно не решаясь высказать самое главное.

Сидевший с ним рядом посадский, с реденькой рыжей бородкой и востроносым морщинистым лицом, быстро закивал ему головой, точно ободряя, и даже шепнул, пригнувшись к его плечу:

— Сказывай, Карп Лукич, сказывай, как было говорено.

Старик недовольно отстранился и проговорил вполголоса:

— Знаю сам, Патрикей, не встревай. Так вот, — продолжал он громко, повернувшись к Касьяну Печерице, — разговор у нас был на Москве промеж посадских людей. Не с руки нам Шуйский, Василий Иваныч. Жмет сильно нашего брата. Княжата лишь в чести. Они его выкрикнули. Он без их ни шагу. Дмитрий Иваныч — наш царь, прирожонный, царских кровей. Ему что бояре, что простой народ — все свои, кровные, московской земли, русске, стало быть, люди. От него нам обиды не было. Только б ляхов не приводил. Да еще… — Он опять остановился, точно никак не мог решиться выговорить еще что-то.

Все бывшие в избе притихли и, не сводя глаз, смотрели на него.

— Кабы сам государь Дмитрий Иванович был тут, иной бы разговор. А вот что нам сумнительно. Иван-то Исаич листы на Москву шлет. Царские пристава ловят их да жгут. А всё есть, которые и припрятать удалось. Черный народ читает да и бунтуется. Разговор идет, что на бояр он и на посадских, кои побогаче, холопов подымает — чтоб, значит, бояр побивали, а посадских грабили.

В эту минуту из толпившейся у дверей кучки казаков выскочил юркий человек с маленькой бороденкой и торчащими, точно у летучей мыши, ушами. Подскочив к столу, он быстро заговорил, не дав раскрыть рта сидевшим против приезжих степенным казакам:

— Как это возможно, чтобы грабить посадских! Это никак немысленно. Бояр, то правда, Иван Исаич не жалует. А посадские, особливо ежели они Дмитрию Ивановичу да Ивану Исаичу помогу сделают, первые ему други.

— Гляди-ка, — вскричал сидевший рядом с Карпом Лукичом востроносый посадский, — да ведь это никак Вдовкин Олуйка! Ты как к Иван Исаичу прибился, Олуйка? Ты ж в Нижнем Новегороде жил. У Козьмы Миныча в приказчиках был, помогал ему гурты гонять.

— Какие ноне гурты, Патрикей Назарыч! — жалобно проговорил Вдовкин, но сейчас же спохватился и продолжал: — Прирожонному государю, Дмитрию Ивановичу, послужить надумал. Вот Иван Исаич ноне на Москву идет, Дмитрию Ивановичу дорогу прокладает, и я, стало быть, Дмитрию Ивановичу крест целовал… А это, чтобы посадских грабить, — это вы занапрасно, Карп Лукич! — продолжал он, обращаясь уже непосредственно к самому важному из приезжих. — Особливо ежели такая ваша милость будет, чтобы, то есть, вспоможение сделать…

Но тут сивоусый казак выпрямил плечи и отмахнулся от маленького Вдовкина, как от надоедливой мухи.

— Тебя кто просив тут журиться? Ни якой грабижки Иван Исаич робить нэ буде. Ось вин и сам иде, — прибавил он, оглянувшись на дверь.

Толпившиеся у двери расступились, пропуская Болотникова, снявшего шапку и не спеша подходившего к столу.

— Здорово, гости дорогие. С чем приехали? — заговорил он, садясь на лавку и чуть насмешливо оглядывая приезжих.

Посадские неуверенно переглядывались между собой. Они не таким представляли себе Болотникова.

Все молчали.

— Что ж на Москве? — заговорил наконец сам Болотников. — Кому ноне крест целовать сбираетесь? То истинному царю, Дмитрию Ивановичу, целовали. А как его бояре согнали, — Шуйскому Василию поцеловали. Короткая у вас, видно, память.

— У их, Иван Исаич, — вставил Печерица, — видно, кто ни поп, тот батька.

Карп Лукич сверкнул из-под бородавки сердитыми глазами на казака и заговорил, обращаясь к нему:

— То вы, вольница, вертаться навыкли — то к Москве тянете, то к ляхам, а мы завсегда своему прирожонному царю служим. Да когда нет его… а бояре сказывают — убили де его. Что будешь делать… ну, к своему боярину и приклонились, как допрежь того к Годунову, Борису Федорычу.

Печерица с досадой откинул чуб и отвернулся.

— Вы больше бояр слушайте, — заговорил Болотников. — Они вам опять татарину велят крест целовать. А прирожонного царя, Дмитрия Ивановича, знать не хотите? Невместно, чай, ему под стенами стоять, дожидать, покуда пустят.

— Да где ж он, Дмитрий-то Иваныч? — заговорил опять Карп Лукич. — Мы б ему со всем усердием… Знак бы хоть какой подал.

— Я сам его видел, — твердо сказал Болотников. — Вот как тебя вижу.

Приезжие пошевелились, точно с облегчением перевели дух, и уставились на Болотникова.

— Воеводой меня Дмитрий Иванович назначил. Велел к Шаховскому итти, тот де уж войско набрал. А там на Москву, Шуйского согнать. Не желает он второй раз войной на Москву итти. Пускай де ему ране крест поцелует народ московский.

— Мы что ж…

— Мы завсегда…

— Прирожонный царь, — забормотали посадские.

Но востроносый Патрикей все подталкивал Карпа Лукича и что-то шептал ему в ухо. Карп Лукич только нетерпеливо отодвигался.

Тут вдруг опять из-за плеча Болотникова вынырнул юркий Вдовкин и заговорил негромко, боязливо взглядывая на Болотникова.

— Как государя Дмитрия Ивановича чортовы ляхи жмут, казны с его требуют…

Болотников сердито взглянул на него.

— Ты тут чего, Олуйка? Спросили тебя? — проговорил он недовольно.

Но посадские, видимо, почувствовали после слов Вдовкина облегчение.

— То так, Иван Исаич, — заговорил степенно Карп Лукич. — Коли государю Дмитрию Ивановичу от ляхов утеснение, мы завсегда со всем нашим усердием могим казну тебе предоставить…

— Мне казны от вас не надо, — оборвал его Болотников.

— Для государя Дмитрия Ивановича, — повторил Карп Лукич.

— Та й нам, Иван Исаич, — подхватил Печерица, — коней треба подкупыть, видав — у деяких казакив кони попадалы, а москали не дають.

— Ты меня спроси, Иван Исаич, — выступил из толпы Гаврилыч. — Цильный день по селу ходив — вон с им, — показал он на Михайлу. — Двух десятков коней набрать не мог. Не дають бисовы диты…

— Мы о том посля говорить будем, — недовольно прервал его Болотников. — Не о том сейчас разговор.

— Пошто унимаешь, Иван Исаич? — сказал Карп Лукич. — Мы с дорогой душой тебе помогу сделать желаем. Только лишь… — он снова запнулся и неуверенно посмотрел на Болотникова.

— Ну? — проговорил тот, не сводя с него пристальных потемневших глаз.

— Так что больно черный народ бунтуется, Иван Исаич, — видимо, решившись, твердо заговорил наконец Карп Лукич. — Как твои листы прочитают, так и бунт подымают. «Дай срок, говорят, вот Иван Исаич придет, мы и у бояр и у вас, у посадских, кишки повыпустим».

Болотников передернул плечами.

— А ты сам мои листы чел? — спросил он.

— Не приводилось, Иван Исаич, — ответил тот. — Царские пристава ловят их. И кто чтет — тоже хватают.

— Ну вот, а кабы прочел, — сказал Болотников, — видел бы, что холопов я на бояр подымаю, — то так. Свободить их вовсе Дмитрий Иванович сулит, как на Москву придет. А про посадских людей и разговору нет. Как это можно — свой стольный город зорить, торговым людям обиду делать? Про то и думки у государя нет.

Лица посадских посветлели.

— Спасибо на добром слове, Иван Исаич, — сказал Карп Лукич. — Так мы, стало быть, и посадским повестим. Когда ж прикажешь ждать государя Дмитрия Ивановича?

— А вот я завтрашний день на Москву пойду. Коли одолею стрельцов да Шуйского выгоню, тем же часом за Дмитрием Ивановичем гонца пошлю.

— Одолеем, как не одолеть! — загудело в толпе у дверей.

Болотников радостно оглянулся и кивнул казакам.

Московские гости подымались, смущенно переглядываясь. Предстоящий бой, кто бы ни одержал верх, не мог их радовать. Как бы то ни было, надо было скорее отправляться во-свояси.

— Будь здоров, Иван Исаич, — проговорил кланяясь Карп Лукич. — Так мы на тебя в надежде. Ты нас грабить не прикажешь.

Остальные посадские тоже вставали и кланялись. Болотников отвечал им.

Казаки отходили к стороне, переговариваясь между собой. Один Вдовкин суетился, бросаясь от одного к другому, и что-то торопливо нашептывал. Все, к кому он приставал, пожимали плечами, покачивали головами, но в конце концов все от него отмахивались.

Наконец, видя, что гости направляются к дверям, неугомонный Вдовкин бросился к Иван Исаичу и попробовал в чем-то убеждать его. Болотников так грозно посмотрел на него, что он, как ошпаренный, отскочил.

Но в ту же минуту, заметив, что Болотников заговорил с Гаврилычем и не обращает на него внимания, Вдовкин подскочил к востроносому посадскому, узнавшему его, и проговорил торопливо:

— Патрикей Назарыч, вот вы домой собрались, а разговору окончания не сделали. Иван Исаич на грабижку не подбивает, оно так. И казны не требует, оно тоже — сам сказал. Ну, а все ж, что до казаков, кабы им допрежь похода казны дать — верней бы было. Народ дикой, ну и оголодали, то правда. Как тут не пограбить? Как бы беды не вышло?

Патрикей приостановился и дернул за рукав Карпа Лукича. Тот недовольно оглянулся.

— Карп Лукич, ты послухай, что тут Олуйка сказывает.

Высокий седобородый купец сверху вниз поглядел на юркого Вдовкина.

— Как бы тут, твое здоровье, — подобострастно засуетился тот, — ошибочки не вышло. Иван Исаич, что говорить, от своего слова не отказчик. А казаки, те особо. Тот, Печерица, приметил, может, помалкивал все. А он у их главный — есаул. За вольность они стали, — то так. А я так полагаю: казаку первая забота — грабить кого ни есть. Кабы ты Иван Исаичу казны пожаловал, — хучь бы, сказать, на коней казацких, — оно бы верней. И дале бы посулил, как грабижки не будет.

Карп Лукич на минуту задумался.

— Как ему дашь, когда не берет?

— На людях-то оно будто не того… — пробормотал Вдовкин.

— Ну ты, юла, спроворь дельце — за нами не пропадет, — проговорил Карп Лукич.

Вдовкин закланялся и быстро юркнул в толпу, окружившую Болотникова. Посадские медленно пробирались к сеням.

Вдовкин вынырнул из-под локтя Печерицы и прошептал, становясь на носки, в ухо Болотникову:

— Не серчай, Иван Исаич, Карп Лукич с тобой перемолвиться желает.

— Что ж? Это можно. Вороти их, а я казакам скажу, чтоб вертались.

Вдовкин с отчаяньем уцепился за плечо Болотникова:

— Пошто, Иван Исаич? Пущай идут. Карп Лукич с очей на очи с тобой перемолвиться желал.

— Тайностей промежду нас нет, — громко сказал Болотников, стряхнув с плеча руку Олуйки. — Что мне, то моим есаулам пущай сказывает.

Казаки подошли ближе, но Вдовкин уже юркнул между ног и метнулся к двери. Вслед ему раздался громкий хохот.

Посадские не стали больше ждать. Они поняли, что дело не выгорело, и поспешно вышли на крыльцо. Подкупить Иван Исаича оказалось не так просто.

Болотников и старшие казаки пошли следом проводить гостей.

Через две минуты московский поезд помчался в сгустившихся сумерках по улице Коломенского, подымая снежную пыль.

VII

Михайла, распределив приведенных мужиками коней между серпуховскими холопами и велев всем покормить лошадей, подробно расспросил про дорогу и в ночь вывел свой небольшой отряд из Коломенского, в обход Симоновского монастыря, к Муромской дороге. Там перед Покровскими воротами должен был, по уговору с Болотниковым, стоять Пашков со своими ратниками и не допускать в Москву подмогу с Муромской стороны.

Как только рассвело, вывел из Коломенского свое ополчение и Болотников.

Солнце вставало, золотя впереди главы Симоновского монастыря и бесчисленные купола московских церквей, и Болотников, став на коне в воротах Коломенского, пропускал мимо себя бесконечные ряды мужичьего войска. На солнце весело сверкали косы, вилы и топоры, покачивались над головами цепы; мужики шли не в ногу, но с такой силой и стремительностью, что, казалось, они все сметут перед собой и никакое препятствие не остановит их.

Болотников твердо верил в них. Да и как мог он не верить? Ведь они шли за свое кровное дело. Они все знали, что если царем будет Василий Шуйский, никогда им не видать воли. Не на то выкрикнули его бояре, чтоб он отнял у них холопов, лишил их всего их богатства. Хоть бы и сам он, испугавшись Болотникова, посулил волю холопам, бояре никогда ему не позволят. Дмитрий Иванович — дело другое. Он прирожонный царь, Грозного царя Ивана сын. Ему никто не указ. Сядет на родительский стол, и ему что бояре, что мужики — все равны, все его слуги верные. Не от бояр его сила. Захочет волю холопам дать, никто ему указывать не посмеет. А он Болотникову твердо сказал: как придет на Москву, так первым делом указ о воле даст.

Иван Исаич не один раз говорил про то и мужикам и казакам. Знали они хорошо, что первым делом надо Ваську Шуйского с царского стола согнать. Тогда и Дмитрий Иванович на Москву придет.

Мужики густыми толпами валили к Москве, а за ними, сдерживая вычищенных, накормленных лошадей, выступало казачье войско. Болотников выстроил их за мужицким ополчением, чтобы они поддержали тех, если они дрогнут под напором стрельцов.

Только бы им войти в город. Болотников был уверен, что там все боярские холопы и вся городская беднота и голытьба станут за него.

Но и Василий Шуйский знал про то и больше всего боялся, чтобы Болотников не пробрался в самый город. Племянник царя, молодой воевода Скопин-Шуйский, со своим полком стал за Симоновым монастырем. Сам царь, толстый, рыжебородый, с маленькими подслепыми глазками, тоже надел воинские доспехи, сел на боевого коня и выехал впереди Большого полка через Калужские ворота. За ним тесными рядами стояли стрельцы с пищалями, с саблями на боку — лучшее московское войско.

Когда показалось ополчение Болотникова, по рядам стрельцов прокатился хохот.

— Ты чего ж баб не прихватил? — кричали из передних рядов. — Они б еще с ухватами да с кочергами вышли. То-то страсти!

— Свинцу-то на их жаль. Дай мы их так саблями побьем да конями потопчем.

Царь махнул рукой, и лавина стрельцов ворвалась в густую толпу мужиков, рубя их направо и налево. На первых порах мужики храбро отбивались. Они хватали стрельцов за ноги, стараясь стащить с седла, рубили топорами лошадей, зацепляли всадников косами, били их по головам цепами.

Болотников носился всюду, подбодряя мужиков, бросаясь впереди казаков туда, где мужикам приходилось плохо. Он надеялся отбиться от стрельцов, прорваться к городским воротам и ворваться в Москву хоть и с небольшой кучкой. Тогда дело его было бы выиграно. Только бы к Шуйскому не пришла подмога, только бы Скопин-Шуйский не явился. Он храбрей всех московских воевод. Пока перед городскими воротами один стрелецкий полк, он может еще одолеть. И Болотников, не щадя себя, бросался в самую гущу свалки, подбодряя своих и наводя ужас на стрельцов. Он был везде, и где он был, там враги в смятеньи разбегались.

Уже стрельцы начинали подаваться. Казаки следом за Болотниковым то тут, то там выскакивали вперед, чуть не к самым воротам. Шуйский с тревогой оглядывался на выдававшиеся углом стены Симонова монастыря. Оттуда должен был показаться отряд Скопина-Шуйского и, ударив на Болотникова, решить дело. Если он замедлит, придется трубить отбой, чтобы стрельцы отошли к воротам. А то эти отчаянные, того и гляди, прорвутся к воротам, и тогда Шуйскому придется плохо.

А Скопин-Шуйский все не шел, хотя его самого давно уже подмывало вмешаться в сражение. Но впереди него, против Покровских ворот, стоял Истома Пашков со своим большим и сильным ополчением. Того и гляди, он пойдет на приступ, а в Москве почти не осталось войска — один небольшой отряд князя Мстиславского. Пашкову ничего не стоит смять его и ворваться в Москву. Нет, Скопину-Шуйскому невозможно было уйти отсюда, пока неизвестно, на что решится Пашков.

Не один Скопин-Шуйский наблюдал за Пашковым. Михалка со своим маленьким отрядом с утра пробрался по кустам и буеракам в обход полка Скопина-Шуйского и стал в перелеске, откуда ему было хорошо видно ополчение Истомы Пашкова. Сам Михалка, не слезая с коня, стоял у опушки и ругательски ругал себя:

«И с чего я, дурень, вызвался стеречь Пашкова? Там, поди, у Болотникова дерутся. Может, в Москву уж прорвались, а я тут стою столбом и галок считаю. И все я так — сунусь, не спросясь брода! Скажет еще Болотников — вызвался, чтоб от боя уйти. Мы тут, скажет, бьемся, а он цельный день проклажается. У, дурья башка! — злился он на себя. — Может, тот Истомка верней меня, а я, вишь, затеял сдуру стеречь его».

Пашков стоял себе против городских ворот, выстроив свое войско, как для боя. Войско у него хорошее — куда Болотникову. Впереди рядов восемь стрельцов, с пищалями, с саблями. Сколько человек в ряду, Михайла никак не мог сосчитать, все сбивался. Много. Всего, наверно, сотен пять. А за стрельцами дворяне на лошадях, многие в латах, с наколенниками. Этаких не то что стрела, и пуля не пробьет.

Вдруг распахнулись ворота, и оттуда выступил отряд князя Мстиславского и сам он впереди. Видел его Михайла у своего князя. Молодец-молодцом. Конь под ним так и играет, доспехи жаром горят. И стрельцы за ним один к одному, с пищалями тоже.

Михайла так задергал коня, что он чуть его на землю не сбросил, и крикнул своим:

— Ну, ребята, тотчас биться будут! Это тебе не мордва, не побегут от города. Да и мы им поможем.

Сразу вся досада у Михайлы прошла, кровь так и заходила. Вот сейчас биться начнут!

Но битва что-то не начиналась. Стрельцы шли и шли из ворот, а Пашков все будто выжидал чего-то.

Михайла дергал коня. Не мог в седле усидеть. Так бы и подтолкнул Пашкова.

— Ну! Чего ты стоишь? Ну! — бормотал он про себя. — Ну, живей, пусти своих стрельцов, покуда те не все вышли. Живо сомнешь их, а там и в город ворвешься. Ну же! Чего ждешь? Может, Болотников уж и ворвался. Наша б и была Москва.

Но Пашков, видно, не торопился. Вот уж и все стрельцы Мстиславского вышли. Сам Мстиславский перед ними на коне гарцовал, точно смеялся над Пашковым. «Ну, бери меня! Вот он я! Не боюсь тебя!»

И Пашков тоже вперед своих выехал.

— Чего они один на другого поглядывают! — возмущался Михайла. — Вдвоих, что ли, биться хотят? Долго ль еще примеряться будут? — У самого Михайлы руки так и зудели. Он уж и меч вытащил. Так бы и кинулся в свалку. «Ну, кажись, начинается».

Пашков махнул своим, что-то крикнул им — не слыхать что — и повернул коня к Мстиславскому.

Михайла тоже дернул повод и выехал на опушку. Чего ж прятаться? Все равно сейчас рубиться начнут, и они кинутся туда же.

Но Пашков подъехал к Мстиславскому, а тот стоит, ждет и даже меча не вынул… Заговорили!

— Господи! Да что же это? — чуть не вслух крикнул Михайла. — Чего ж говорить-то!

А они говорят себе да говорят. Пашков рукой махнул — на своих показал, а Мстиславский руку ему протягивает.

У Михайлы дух занялся. Глазам своим он не верил. «Ведь это ж Шуйского воевода — Мстиславский-то! — хотел он крикнуть. — Господи! Да неужто ж и вправду передался Истомка! Ах он сволочь! Проданная душа!» Своими бы руками разорвал его Михайла. Так бы и кинулся на него.

А уж и мужики сзади зашевелились:

— Гляди-ка, гляди, Михалка, — крикнул Невежка, — Пашков-то, пёс, чего делает! Не хочет биться, анафема!

Мстиславский еще чего-то сказал Пашкову, потом к своим обернулся, крикнул, и они сразу же стали отходить от ворот к стороне. А Пашков к своим подъехал и тоже что-то говорить стал.

«Погоди, сволочь! Вот они тебе сейчас накладут, — злорадно думал Михайла. — Ну-ка, ребята, сбросьте-ка его с коня да запинайте ногами, а в того вон, в воеводу-то, пальните хорошенько из пищалей! Эх, нет у нас пищалей. Я б ему тотчас в самую морду запалил!»

Но стрельцы слушали Пашкова молча, а дворяне выехали вперед и окружили его.

Потом дворяне закричали чего-то, а может, и стрельцы тоже — не разобрать, — и все потянулись в ворота.

Михайла, сжимая кулаки, повернулся к своим. Он весь был белый, на глазах у него сверкали злые слезы, и голос обрывался, когда он заговорил:

— Вот сволочь, ребята! Недаром из дворян. Станут они за нашего брата кровь проливать! Как же! Живо промеж себя снюхаются, окаянные!

— Ну, а нам теперь как, Михалка? — спросил Невежка.

— Чего нам? С Болотниковым-то что станет? Окружат его теперь, в полон заберут. Скопин-то, гляди, тут стоял, Истомку, собаку, сторожил. Видно, хотел на него сзади кинуться, как он биться начнет. А теперь ему ждать нечего, сразу повернет на наших. Ты тут, Невежка, постой. А как уйдут они, скопинские-то, вы тоже за ними проберитесь, может, и поможете где. А я что есть мочи поскачу, упрежу Иван Исаича.

Михайла кивнул своим, подобрал поводья и поскакал опять кустами и ложбинками в объезд войска Скопина.

На скаку он все оглядывался на них, и ему казалось, что и там начинается движение. Стрельцы подтягивали подпруги лошадей, другие тушили разложенные в средине костры. Михайла только подгонял изо всех сил лошадь. Ему надо было проскакать в объезд верст пять, чтоб выехать на южную сторону Москвы, к Калужским воротам.

Вот за Симоновым монастырем перед ним открылась наконец равнина, и на ней он увидал мечущихся в разные стороны людей, и пеших и конных. Он немного придержал лошадь и старался разобрать, где тут свои, где чужие, кто кого осиливает и, главное, где сам Болотников. Скорей надо ему сказать, а то как Скопин ударит.

Он оглянулся на городские ворота. Там, неподалеку от ворот, стояла кучка — бояр, должно быть: нарядные все и кони разубранные. А уж один конь так и горит, точно в золоте весь. А сидит на нем брюхатый какой-то, ноги врозь, и кафтан по самые пяты, а вверху латы золотые. Не сам ли уж царь Василий? И к нему как раз, видно, гонец подскакал, из ворот выскочил, и что-то ему заговорил.

Царь послушал, а потом подозвал окольничего, что-то ему сказал, и тот поскакал к полю, где бились стрельцы с мужиками и с казаками.

Михайла посмотрел туда же, и сразу перед ним мелькнула гнедая лошадь Болотникова, гнавшегося за каким-то стрельцом. Михайла поскакал наперерез поля к нему, держа в одной руке повод, а другой размахивая над головой мечом.

— Иван Исаич! — вопил он, стараясь перекричать шум, лязг, топот, визг и крики дерущихся. — Иван Исаич! Сюда!

Наконец Болотников как будто услыхал его и, бросив стрельца, поскакал навстречу Михайле:

— Ты чего? — крикнул он, подъезжая.

Михайла повернул коня, чтобы выравняться рядом и крикнул ему в самое ухо:

— Беда, Иван Исаич! Передался Мстиславскому Истомка. На глазах у нас с ним рядком в город въехал и весь свой отряд увел. А Скопин к тебе поворачивает. За мной следом идет.

— Ишь, падаль! — прокричал Болотников. — Ответит он мне. Когда так, скорей назад в Коломенское! Кричи мужиков, веди прямо в Коломенское, а я с казаками от стрельцов отбиваться стану и вас нагоню.

Хотя ни Болотников, ни Михайла не сказали никому, с какой вестью он прискакал, но за ту минуту, пока они говорили, что-то уже успело измениться на поле. Стрельцы точно ободрились и с новыми силами наседали на противников. У мужиков же точно руки ослабли.

— Истомка Передался! — крикнул кто-то, и сразу в рядах мужицкой рати началось смятение.

Мужики бросали вилы, топоры и бежали во все стороны, стараясь увертываться от настигавших их стрельцов.

Многих стрельцы похватали в плен, другие разбежались по полю. Михайла скакал за ними, убеждая их бежать к Коломенскому.

Болотников не растерялся.

— За мной, казаки! — крикнул он и с такой яростью ринулся на стрельцов, рубя их своим тяжелым мечом, что они опять дрогнули и попятились.

Казаки кинулись за ними и стали напирать на стрельцов, оттесняя их к городским стенам.

Гоняясь за стрельцами, Болотников все время взглядывал на стены Симонова монастыря. Вот из-за угла показались всадники.

Болотников круто осадил свою лошадь и громко крикнул:

— Назад, казаки! За мной!

И, не оглядываясь больше, он резко поворотил коня и поскакал полем к Коломенской дороге.

Еще не понимая, что случилось, казаки невольно поворачивали лошадей и скакали следом за ним.

Через полчаса остатки отряда, так весело выступавшего утром, уныло въезжали в ворота Коломенского.

VIII

— Мужики здесь? — спросил Болотников, увидев Михайлу у ворот Коломенского.

— Которых не побили да в полон не забрали, те здесь, — мрачно сказал Михайла. — Из моих осталось…

— Где ж они? — перебил Болотников.

— Ужинать пошли.

— Поспеют! — крикнул Болотников. — Кличь их скорей! Надо городьбу чинить да вал поливать. Небось, разом заявятся гости незваные.

Казаки повели убирать лошадей, а Михайла побежал в село.

«Ишь ведь вновь не домекнулся, — ругал он себя на бегу. — И как это он обо всем думает, — удивлялся Михайла. — Кабы не он, я бы, кажись, белугой ревел, как нас так расколотили, а он, вишь, наново биться готов. Не сломить его Ваське Шуйскому! За им и у нас у всех силы прибудет».

В просторной избе, рядом с болотниковской, сердобольная баба кормила обозчиков. Расстегнув армяки и тулупы, они уселись вкруг длинного стола и с наслаждением ели жирные щи с бараниной.

Михайла, запыхавшись, ворвался в избу и закричал, еле переводя дух:

— Ребята! Иван Исаич кличет! Один он там на валу! Те-то, московские, идут, а вал осыпался, чинить надо, да некому! Этак ведь ворвутся. Скорей надо! Ну-ка, мы, живо! Посля поснедаем!

— Ведомо, пособить надо, — отозвался Ерема, кладя ложку.

— Я тотчас! — крикнул Савёлка, вскакивая с лавки.

— Да что вы, ровно на пожар? — вмешалась хозяйка. — Не жрамши-то что за работа. Сам бы похлебал, кормилец, — обратилась она к Михайле.

Но мужики уже торопливо вылезали из-за стола и бежали в дверь, на ходу застегивая тулупы и подтягивая кушаки.

Михалка бежал впереди всех.

— Вот и ладно, — сказал Болотников. — Топоры у кого есть?

— У меня! — откликнулся Ерема.

— У меня! — сказал Лычка.

— Ну вы, стало быть, идите, глядите, где в городьбе бревна нехватает, чините. Бревна, видали, вон у сарая сложены.

— А вы с Михайлой, — продолжал Болотников, — обойдите вал, где земля обсыпалась, накидайте повыше земли со снегом да водой полейте. Хватит морозом, будет вал — лучше не надо.

Михайла сейчас же принялся за дело, послал за лопатками, за ведрами, а сам стал осматривать вал.

— Михайла! — окликнул его Болотников, — вы первей всего с этого краю чините. Они, чай, как придут, тут и станут. Костьми ляжем, а уж их не впустим! Казаков, как лошадей покормят, я в обход поведу. Ударим на них с бока. Расколотим, чертей!

Михайла с восхищением посмотрел на Болотникова и молча кивнул, а Болотников пошел расставлять дозорных.

Не прошло и часу, как с колокольни раздался крик:

— Идут!

Болотников вскарабкался на заледеневший вал, помогая себе топором, и посмотрел в сторону Москвы.

По большой дороге не спешно надвигалась огромная рать. Впереди на разубранных конях важно двигались бояре, за ними рядами ехали стрельцы Большого полка. Дальше запряженные гусем лошади тащили короткие широкогорлые мортиры, а следом тянулись сани с большими круглыми ядрами.

— Попробуй-ка, Василий Иванович! — пробормотал злорадно Болотников, — прошиби наш вал своими ядрами. А мы тебе тоже угощенье припасем.

Болотников оглядел широкий земляной вал, окружавший село с северной стороны.

Как он и предполагал, как только московское войско подошло к Коломенскому, воеводы, Михаил Скопин-Шуйский и царский брат Иван Шуйский, велели поставить пушки на передки и начинать обстрел.

Болотников, не думая об опасности, стоял на верхушке вала и с нетерпением ждал, пробьют ли ядра широкий промерзший вал. Михайла взбежал к нему и сказал:

— Что прикажешь делать, Иван Исаич? Всю воду с колодцев вычерпали, дальше нечем вал заливать.

— Ладно, к вечеру наберется, а покуда хватит.

В это время над двумя пушками блеснули огоньки, в ту же минуту что-то просвистело над их головами, и в кучу досок у сарая ударило ядро; через минуту доски сперва затлели, а потом загорелись ярким пламенем. В то же время поодаль загорелся амбар.

Болотников с ужасом смотрел перед собой.

Ни к чему, стало быть, его вал. Ядра летели с навеса, не задевая вала, и падали на сараи, на клети, на избы, распространяя пожар. А заливать не было воды.

Михайла быстро сбежал с вала. Вдруг у него мелькнуло воспоминание о сарае, где он провел ночь. Воловьи шкуры! Что если ими закидывать ядра? На бегу он звал за собой встречных мужиков. Добежав до сарая, он распахнул ворота и крикнул:

— Тащите шкуры! Живо!

Мужики с недоумением смотрели на него.

— Ну! Чего стали? Говорю, волоките шкуры! Где ядро шлепнется, вы на него тотчас шкуру.

Он подбежал к куче, сволок с верхушки пару тяжелых шкур, навалил их себе на спину и, согнувшись чуть не вдвое, побежал назад к воротам, где падало больше всего ядер.


Мужики накрывали ядра шкурами.


Как раз, когда он подбежал, ядро со свистом перелетело через вал и ударило в забор одной избы. Михайла, не останавливаясь, подбежал туда же и сбросил свою ношу на загоревшиеся колья. Рядом, в раскрытом дворе той же избы, загоралось крыльцо, Михайла обернулся, увидел шкуру на плече прибежавшего за ним мужика, схватил ее и бросил на крыльцо.

Только теперь мужики поняли, чего хотел от них Михайла. Савёлка, бежавший тоже со шкурой, крикнул ему, весело осклабясь:

— Не сумлевайся, Михалка! Мы их живо придушим!

Михайла кивнул и побежал за следующей партией шкур.

Когда он прибежал обратно, уже в нескольких местах мужики набрасывали шкуры на загоравшиеся постройки. Кое-где ядра пробивали соломенные крыши и врывались в избы, но и там их настигали и заваливали шкурами.

— Молодец! — крикнул Болотников, увидев, как Михайла борется с пожарами. Но он знал, что и шкур хватит не надолго, и, так или иначе, им не придется защищать Коломенское. Теперь вывести казаков и ударить на стрельцов, оставив за собой пожар и сумятицу, нельзя было и думать.

Пока Михайла с мужиками, среди криков и визга баб и ребятишек и разноголосого рева напуганной скотины, боролся с пожарами, Болотников кликнул казаков, велел им седлать и собираться у другого конца села. Потом он нашел сельского старосту и велел ему скликать всех мужиков на церковную площадь.

— Наши мужики там с вашими бабами будут покуда глушить ядра, а мне сказать надобно.

Через несколько минут мужики, со страхом оглядываясь на падавшие ядра, бежали на площадь. Болотников стоял на крыльце.

— Ребята, — крикнул он, — видно, не отстоять нам нашего села! Вал какой навалили, а они исхитрились — через вал мечут. Где ж все затушить?

— Пошто здесь заперлись? Было б в поле стать! — крикнул чей-то голос.

— Эх, вы! — с обидой проговорил Болотников. — Сами ж звали. Сказывали, вовсе заездили вас царские приказные.

— Так ты ж сулил: истинный царь придет — Дмитрий с войском. Волю даст. А где ж он?

— Придет Дмитрий Иваныч, — ответил сейчас же Болотников. — Обещался мне верно. Войско он набирает… Да что мы перекоряться, что ли, будем? Все едино, нет его сейчас тут, а те вон наступают. Здесь не удержишься. И вас спалят и нас перебьют. Надо уходить.

— Куда мы со своих домов пойдем! — кричали обозленные голоса.

— Тебе-то хорошо, — перебивали другие, — у тебя хата на нижнем конце, там не горит, а моя, чай, сгорела, мне как?

— Ну, как знаете. Не хотите — сидите, покуда вас, что тараканов, выжгут. А я своих поведу.

— И проваливай! Може, и они за тобой ударятся! — крикнул кто-то.

Но его заглушили другие голоса:

— Да как же то? Как мы-то без тебя?

— Не бросай нас, сирых, Иван Исаич!

— Изведут нас, ироды! И самих побьют и женишек с ребятишками, как псы, в клочья разорвут.

— Ну, кто боится, за нами ступайте. Видали, сколь холопов со мной пришло? Те, небось, не скулят. Идут, куда веду. Ну, нет мне часу с вами тут. Кто хочет, пускай идет, а иные — оставайтесь.

— Нет, уже так не гоже, Иван Исаич, — вмешался староста. — Надо всем миром решать.

— Ну и решайте, а мне не досуг! — крикнул Болотников и сбежал с крыльца.

Сидорка уж держал в поводу двух лошадей.

Болотников вскочил в седло и поскакал к валу, где все сильней разгорались пожары. Бабы метались по избам, тащили скарб, ребятишки ревели.

С трудом разыскал Болотников Михайлу и крикнул ему:

— Забирай своих! Выступаем!

Михайла, обожженный, весь в саже, с отчаяньем оглянулся. Все их усилия ни к чему не привели. Шкур больше не было, и падавшие попрежнему ядра распространяли пожар по селу.

— Савёлка, — крикнул он, заметив парня, бежавшего мимо со шкурой, — бросай, дальше пойдем, за Иван Исаичем! Кличь наших! Невежка где?

— Лошадей седлает.

— Вот и ладно. Бегите и вы.

Но уйти было не так легко.

Бабы, видевшие, как эта кучка пришлых мужиков отстаивала их избы, хватали их за полы и вопили:

— Гляди, моя занялась! Тащи шкуру, заваливай!

— Ты куда ж, кормилец! Сгорит же!

— Пусти, тетка, отбивался Ерема. — Нет больше шкур. Погляди в колодец, може, вода набралась.

— Да вы что ж это, страдники! — кричала другая. — Воду всю вычерпали, а сами наутек. Не пускай их, бабыньки!

Обозчики с трудом вырывались от баб и визжавших ребят и бежали за Михайлой к загону, куда были отведены лошади.

На другом конце села было потише. Ядра туда не залетали, и пожар еще не перекинулся.

Там, в загоне, стояли лошади и суетились пришлые мужики, разбирая и седлая своих коней.

Печерица и другие есаулы уже вывели своих казаков за околицу.

Невежка схватился с одним рыжим парнем и рвал у него из рук повод, исступленно крича:

— Ах ты, лешай! Аль зенки у тебя запорошило? Твой конь. Как не так! Ишь у его на ухе метка и правое переднее копыто сбито — в яму провалился.

— Пусти! — кричал парень, отпихивая Невежку. — Проваливай, а то, гляди, на твое ухо мету положу, да и копыто…

Но тут подбежавшие Михайла с Савёлкой схватили парня сзади за плечи и оттащили от Невежки. Тот поспешно вскочил на коня и поскакал к сельским воротам, куда собиралось все ополчение.

Начинало смеркаться, и Болотников рассчитывал, что, увлеченные обстрелом, осаждавшие не сразу заметят отступление его рати. Крики, вопли и визг в селе не уменьшались, и трудно было разобрать, что население его убыло.

Болотников спешно строил за селом свое ополчение. Он разбил казаков на два отряда. Одним, шедшим впереди, командовал он сам. За ним валили толпы мужиков. Они, как всегда, собирались кучами по местам, откуда пришли — комарницкие, серпуховские, муромские, нижегородские, княгининские и другие. Теперь к ним прибавились еще коломенские.

Позади Болотников оставил второй отряд казаков под командой Печерицы. Они должны были подгонять отстающих и защищать войско, если стрельцы заметят отступление Болотникова и бросятся за ним в погоню.

Но ночь была темная, в Коломенском все еще бушевал пожар, громко выли и ревели бабы и дети, и осаждавшие не замечали отступления болотниковцев.

Коломенские бабы с воплями вцеплялись в полы уходивших мужиков, умоляя не кидать их на потеху стрельцам, но мужики, верившие Болотникову, отбивались от них и убегали.

— Дура! — кричал муж сердобольной бабы, кормившей Болотникова. — Чай, мы Дмитрия Иваныча стренем, он Шуйского скинет, а нам всем волю даст и подати скостит. Дожидай меня!

IX

Марфуше так и не удалось ничего узнать о Михайле в тот день, когда мордвины нападали на Нижний. Она немного надеялась, что в верху, у дяди Козьмы Миныча, бывает больше разных проезжих людей; может, кто-нибудь повстречал в пути ее Мишеньку или слышал что-нибудь про него и расскажет при ней.

Но у Козьмы Миныча жизнь шла не так, как у них, и она никого постороннего не видала.

Поселили их с матерью и со Степкой наверху, в светелке, и вниз, в горницу, они сходили только обедать и ужинать, а гостей в это время никогда не бывало.

Скучала Марфуша и по тятеньке. Редко он к ним заходил, а Степка рассказывал ей тайком, что тятька больше в кружале сидит, винцо потягивает. Матери он про это не говорил. Когда Дорофей приходил к ним, по воскресеньям, чтоб итти вместе к Благовещенью, к обедне, он был всегда трезвый.

Время тянулось медленно. Домна Терентьевна вздыхала, причитала и тихонько поваркивала на Татьяну Семеновну; та не допускала ее ни до каких хозяйственных дел, будто бы с того, что она гостья; и даже на совет ее не звала; а Домна Терентьевна была уверена, что могла бы тоже научить ее кой-чему по хозяйству. Взять хоть брагу, к примеру. Сам Козьма Миныч говаривал, что у нее, у Домны Терентьевны, брага на удивленье. А у Татьяны Семеновны брага хоть и хороша, а все той игры нет. Для этого надо знать, в какой день ставить и какого святого поминать при том.

Что ж, она не набивается. Не хотят — не надо, а только обидно, конечно, не чужие, чай… — отводила она душу, сидя с Марфушей у замерзшего окошечка светелки.

Марфуша не слушала. Мысли ее были далеко. Они уносили ее на неведомые дороги, по которым бредет, может быть, теперь ее Мишенька, коли только — дай-то, господи! — жив он. А коли жив, где он? Может, домой, к князю в Княгинино, пробрался. А может, мордвины его у себя держат полонянником. Как узнать? Так бы и полетела за ним. Да куда? И разве выпустят ее, девушку. И думать про то не годится. Терпеть надо. И она украдкой от матери утирала краем широкого рукава непокорные слезы, то и дело набегавшие ей на глаза. Хоть бы что-нибудь прослышать стороной, узнать бы, жив ли он.

И Домна Терентьевна да и Марфуша ждали с нетерпеньем каждого воскресенья — и Дорофей Миныч приходил, и в собор все-таки ходили. Домна Терентьевна с вечера вынимала из сундука воскресные шубы и шали и особенно тщательно расчесывала и заплетала Марфушины волосы. Она все надеялась, что какой-нибудь боярский сын заглядится на Марфушу и зашлет сватов.

Раз, уже в конце декабря, незадолго до обеда в светелку прибежал Степка и заговорил возбужденно:

— Мамынька, Марфуша, вот бы вам нонче в собор пойти. Я там на площади с мальчишками с горы было ладил кататься — гляжу: весь народ в собор повалил. Сказывают, с Москвы монах пришел, чего-то повещать будет. Ну, я скорей за народом туда. Обедня-то уж отошла. Гляжу: выходит на амвон монах, тощий, длинный, стал сказывать, какое там кому-то виденье было — страсти божии!

Домна Терентьевна испуганно закрестилась.

— Ахти, господи! — пробормотала она. — Какое ж виденье-то?

— Не сказать мне, как он, — огорченно проговорил Степка. — Там и божья матерь и бог сам. Бог-то больно серчал. Ругался, страсть! Я де их и не так еще, окаянных! А божья матерь в слезы. А бог опять чего-то выругался. Вой поднялся в соборе, бабы ревут, а монах во весь дух орет: «Покайтесь, ироды! Не то вас бог вовсе пристукнет!»

Домна Терентьевна всхлипывала, с ужасом глядя на Степку, точно ее погибель зависела теперь от него.

— Не отпустил, стало быть, грехи, — сокрушенно промолвила Домна Терентьевна. — Как же нам-то теперь?

— Пост наложил патриарх на весь народ. Иноков по всем городам послал.

— Да ведь и так пост ноне рождественский. Путаешь ты, видно, Степка. Может, епитимью какую наложил, а мы и знать не будем.

— Нет, пост, слыхал я, — упрямо повторил Степка.

В это время по лестнице застучали шаги, и в дверях показалось раскрасневшееся от мороза лицо Дорофея Миныча.

Марфуша бросилась к нему и горячо обняла его.

— Тятенька! — вскричала она. — Вот радость-то!

Дорофей нежно поцеловал ее, обнял Домну Терентьевну и сейчас же заговорил:

— Слыхали? С Москвы монашек прибрел. От патриарха.

— Вот, вот, видишь, мамынька, — подхватил Степка, — а ты говоришь — путаю.

— Молодец, Степка, — похвалил Дорофей Миныч, — а я было думал — сидите вы тут в светелке, може, и не услышите ни про что. Вот и зашел.

— А как же, Дорофей Миныч, — не могла успокоиться Домна Терентьевна. — Степка говорит, пост владыка де наложил, а ноне ведь и так пост. Може, епитимью какую, а мы и не сполним?

— Нет, верно пост, — подтвердил и Дорофей и на минуту задумался. — Так это, вишь ты, патриарх-то когда про то наказывал? — больше месяца назад. В ту пору поста-то не было. А покуда до нас-то добрался монах, тут и пост настал. Чего будешь делать? На Москве-то невзачет попостились, ну а нам, видно, и так бог простит.

Домна Терентьевна с недоуменьем качала головой. Марфуша, все время молчавшая, подошла к отцу и робко спросила его:

— Тятенька, а что, тот монах не сказывал, как шел-то он из Москвы. Не повстречал ли кого с нашей стороны?

Более ясно она спросить не решалась. Дорофей Миныч засмеялся.

— Как, чай, не встречать, — сказал он. — Дорога большая, мало ль народа ходит. Да он про то не сказывал. Я-то его сам и не видал. От народа слыхал. Про то только и разговор. На Нижнем базаре он у ранней был, а к поздней к Благовещенью поспешал.

Внизу захлопали двери, и Домна Терентьевна заторопилась. Она знала, что Татьяна Семеновна не любит, когда опаздывают к обеду.

Когда они сошли вниз, в горницу, на лавке у окна сидел Козьма Миныч и рядом с ним тощий монах с испитым лицом.

— Вот кстати пришел, Дорофей, — сказал Козьма Миныч, здороваясь с братом. — Гляди, гостя какого привел я с собора. С самой Москвы пришел, патриаршее повеление принес — пост на весь народ строгий наложен на четыре дня… Да, Татьяна Семеновна, — обратился он к жене, хлопотавшей около накрытого стола, — с нонешнего же дня патриаршее повеление сполнять подобает. Как у тебя ноне обед — по повеленью?

— Да чтой-то ты, Козьма Миныч, — обиженно ответила Татьяна Семеновна. — Чай, сам знаешь, что ноне рождественский пост. Не нехристи мы какие. Неужто скоромное готовить будем.

— Пост посту рознь, — наставительно проговорил Козьма Миныч. — Строгий пост — стало быть, без рыбы и без масла.

— Ой, да как же то? — всполошилась Татьяна Семеновна. — А у меня на вторую перемену лещ с кашей. На первую-то щи с грибами без рыбы, а на вторую — лещ. Как же быть-то?

— Ништо, — успокоил ее хозяин. — Ты сказывала, с кашей у тебя лещ-то. Ну вот мы кашу-то и поедим во славу божию без леща.

— Владыка про рыбу ничего не поминал, — нерешительно заметил монах. После дорожной голодовки ему очень не хотелось отказываться от жирного леща.

— О том и поминать нечего, — твердо заявил Козьма Миныч. — Строгий пост по уставу без рыбы и без масла.

— А леща-то куда ж? — возвращаясь к своему, сокрушенно заметила Татьяна Семеновна. — Неужто в людскую отдать? Изжарен ведь. А может, заморозить, так за четыре дни не спортится? — прибавила она себе в утешенье.

— Ведомо, не спортится, — не утерпела Домна Терентьевна, — сольцы немного посыпать, да…

Но Татьяна Семеновна, не дослушав, отвернулась к столу, и Домна Терентьевна замолчала, поджав губы.

Козьма Миныч между тем обстоятельно расспрашивал монаха про Москву. Все ли там слава богу? И довольно ли войска у царя Василия Ивановича?

— Прогневался на народ свой господь по грехам нашим, — повествовал нараспев монах. — Не тихо на Москве. Ивашка Болотников с холопами да с казаками под самой Москвой стоит, прелестные[4] письма шлет, волю холопам сулит, как на Москву придет. Замутился народишка, ждет, бунтуется. А у великого государя войска почитай что нет совсем. Скопина-Шуйского князя отряд, да Мстиславский князь со своим полком пришел. А Воротынский князь один пришел. Отряд-то его весь у вас тут, под Арзамасом, побили.

Услышав про Воротынского, Марфуша вся насторожилась. Мишенькин князь. И один, без войска. Наверно, Мишенька, как услышал про то, к нему на Москву пробираться стал. Может, и обозчиков своих повел. Марфуша с ожиданьем смотрела на монаха, не скажет ли он еще чего-нибудь про князя или про самого Мишеньку. Может, встретил, как из Москвы-то шел.

В это время отворилась дверь, и вошли с низкими поклонами старшие приказчики, обедавшие за хозяйским столом. За ними баба несла огромный чугун, из которого густым облаком валил жирный пар, сразу наполнивший горницу теплым запахом грибов и кислой капусты.

Пока все рассаживались вокруг длинного стола, Козьма Миныч объяснил приказчикам, что это тот самый инок, о котором теперь весь город говорит, — принесший в Нижний повеленье владыки.

— Большое доверие, стало быть, имеет к тебе великий патриарх, — заметил седобородый старший приказчик, — коли с таким важным делом послал.

— Не меня одного, — смиренно промолвил монах, — много нас, иноков, бредет ноне по всей русской земле, к покаянию народ призывают. Кои дойдут, а коих воры да шиши и прирежут. Много их ноне по дорогам бродит. Вот и меня, грешного, мало не прикончили под самой почитай Москвой.

— Ахти, страсти какие! — вскрикнула, не удержавшись, Домна Терентьевна.

Козьма Миныч неодобрительно посмотрел на нее и промолвил:

— Поведай нам, отче, какие тебе господь испытания послал.

Монах с сожалением посмотрел на почти полную чашку густых щей, но не посмел противоречить хозяину, положил ложку и заговорил нараспев:

— Только что отслужили нам соборне молебен в путь шествующим, и разбрелись мы по разным дорогам — кто на Рязань, кто на Ярослав, кто на Тверь, — а я на Муром, а там норовил на Нижний. Вышел с Покровских ворот, иду это, творя молитвы. И вдруг, только лишь прошел сво́рот на Коломенское, — а там, слышно, Ивашка Болотников со своими ворами стоит, — как на меня наскочут сзади невесть сколько разбойников и ну меня конями топтать и саблями колоть. Уж я отходную себе честь стал, думаю, тотчас душенька моя богу предстанет, а тут из-за леса молодец с мечом. Как кинется на лихих разбойников! Порубил их всех, а меня свободил. Кои живы остались, наутек кинулись…

— Неужто один всех порубил? — с сомнением спросил Дорофей.

— Там-то следом отряд его подоспел — на Москву он к Шуйскому вел. Да уж тех-то и след простыл.

— Стало быть, храбрый воин, — проговорил одобрительно Козьма Миныч. — Кто ж такой будет? — спросил он монаха.

Марфуша напряженно слушала монаха. Ей казалось, что таким удальцом мог быть только ее Мишенька. Она то краснела, то бледнела, мечтая и боясь услышать сейчас его имя.

А монаху тут только пришло в голову, — как же это он не спросил имени своего избавителя. Осудят люди. Не задумываясь, он произнес первое, что ему пришло в голову:

— Боярский сын Петр Черкасов, с Мурому, холопов своих…

Легкий не то стон, не то вздох прервал чинное молчание, с каким слушали монаха. Марфуша, белая, как ее платок, вся поникла над столом, не в силах сдержать горячих слез, заливших ее лицо.

— Марфушенька, кровинушка моя! Да чтой-то ты? Аль занемогла? Може, не по нутру съела чего?

— Уж, кажется, пища у нас вся добрая, своей заготовки, — обиженно заговорила Татьяна Семеновна, — да и не притронулась она ни к чему, со странника глаз не сводила. Може, знала она того сына боярского, что он повстречал. Как он имя помянул, так и зашлась она.

— Ой, чтой-то ты, Татьяна Семеновна! — вскинулась Домна Терентьевна. — Грех тебе! Да она со своей светелки шагу не шагнула, с чужим человеком слова николи не молвила. В церковь и то с отцом, с матерью. Марфушенька! Да отзовись ты, вымолви, что с тобой приключилось-то? Ишь, тетенька чего говорит.

Марфуша, вся бледная, с дрожащими губами, подняла голову и проговорила еле слышно:

— Не обессудьте, тетенька Татьяна Семеновна, — в голову мне чего-то ударило, сама не знаю чего. Дозвольте в светлицу пойти. Полежу я, пройдет все.

На молчаливый кивок Татьяны Семеновны Марфуша встала из-за стола и неверными шагами пошла из горницы.

Дорофей, все время с тревогой следивший за ней, тоже вскочил и, не обращая внимания на строгий взгляд брата, сказал:

— Да ты, видно, впрямь занедужила, Марфуша. Ишь, тебя шат ведет, — и, подхватив ее, вышел вместе с ней из горницы.

Домна Терентьевна сидела как на горячих угольях, но встать до конца обеда не решалась.

Монах, воспользовавшись суматохой, прилежно заканчивал жирные щи, думая про себя, что не иначе как рыбка тут варилась, да и маслица, верно, прибавлено.

После обеда, когда все разошлись по своим местам отдыхать и монаха увели с собой приказчики, Козьма Миныч, перед тем как лезть на полати, остановил Домну Терентьевну и спросил:

— Домна Терентьевна, сколько Марфе твоей лет-то?

— Да в Петров пост шестнадцать годков сравнялось. В тот год, как ей родиться, пост-то короткий был. Только лишь настал, как раз под Марфу и Марию и родилась она, — зато Марфой и нарекли мы, — словоохотливо пояснила Домна Терентьевна.

— Пора замуж девке, пора, — покачал головой Козьма Миныч. — Год-то ноне плохой. Гурты вовсе гонять нельзя. А то бы чего ждать. Да ты скажи лучше, Домна Терентьевна, может, слыхала чего про того Черкасова, что монах поминал. Сын боярский — оно бы ничего.

— Ой, да что ты, братец Козьма Миныч! — перепугалась Домна Терентьевна. — Поклёп то! Да вот те Христос… Да как перед истинным… Девонька что слезка богородицына… И бровкой ни на кого не повела… Да я с нее и глаз ни на час не спускала. Да…

Но Козьма Миныч махнул рукой на бестолковую болтовню невестки и, не слушая ее больше, полез на полати. Ему хотелось хорошенько обдумать то, что он слышал от монаха. Не про Черкасова — это что, пустое, — Марфе жених всегда найдется, только бы смута улеглась. А вот что он про Москву говорил. Как же это — без войска царь Василий Иванович остался? Неужто окрестные города отложились от него, самозванцу этому передались? И первый-то Дмитрий неправильный был. Убит же был младенец, Дмитрий Иоаннович, злодеем Битяговским, и мощи его чудеса творили. Да и того-то самозванца, что с поляками пришел, на Лобном месте убили. Тот-то, первый, Гришка Отрепьев, послушник был из Чудова монастыря. А этот из поляков, может? Ляхи-то и первого приводили, и этого, верно, тоже. Лестно им смуту у нас завести, руки погреть — украинные города оттягать. Да не попустит господь! Опомнятся православные. Как это возможно проходимца невесть какого на московский стол посадить.

Козьма Миныч разволновался весь. Даже сон не шел. И Московское государство жаль, — родина ведь! И вере православной поруганье будет от ляхов. Да и ему-то самому, Козьме Минычу, как тогда быть? Пока этакая смута по всей русской земле идет, где тут гурты в Москву гонять. Вся торговля станет. Хуже, чем при уделах.

Козьма Миныч слез с полатей, напугав Татьяну Семеновну, и, махнув на нее рукой, чтоб не приставала, вышел во двор просвежить голову.

X

Царь Василий Иванович сильно осердился. Маленькие глазки его злобно сверкали, а дряблые щеки подпрыгивали. Он стучал посохом по некрашеному полу опочивальни, вспоминая, как стукал на него самого в молодости Грозный царь Иван Васильевич. Все кругом в ту пору дрожали и падали ниц, и всё делалось по его воле.

Царства целые по слову его покорялись. Казанское царство московской областью стало. Новгород Великий приказал долго жить. Волхов потек красной кровью, до краев наполнился телами непокорных бояр и посадских, а вольный город стал-таки московской волостью и из его царской воли больше не выступал. Про уделы больше и слуху не было, удельные князья слугами царя стали, а больших бояр он из конца в конец царства перегонял, старинные вотчины отбирал и где хотел, там земли давал. И никто слова ему сказать не смел.

А он, Василий Иванович, хоть на том же престоле сидит и тоже посохом в пол стучит, а людишки воли его не сполняют. Велел он Ивашку Болотникова привести и голову ему на Красной площади срубить. Лучших воевод в погоню послал. А они его между рук упустили. Целую ночь по Коломенскому из пушек палили, все село почитай выжгли. А наутро дознались, что даром лишь порох перевели: птица-то давно улетела. Из соседних деревень холопы прибежали, сказывали, что мимо них видимо-невидимо народу перло — и на конях, и пеших — и впереди Ивашка Болотников. А куда шли, бог ведает. На полдень словно. В Серпухов, может, а может, и еще куда.

Распалился Василий Иванович, так на гонца застучал посохом, что посох в щели между досок застрял, сам не мог вытащить, хорошо, ближний боярин, хромой князь Воротынский подскочил, выдернул посох и подал царю.

Тут царь обмяк немного, видит — напугал сильно всех. И приказал гонцу скакать что есть мочи назад к Коломенскому и велеть воеводам Ивану Ивановичу, брату его родному, и Михайле Васильевичу Скопину-Шуйскому поспешать с войском в погоню за безбожным Ивашкой и приволочь его, холопа окаянного, живым или мертвым, пред его царские очи.

Тут подошел к нему, прихрамывая, тот же князь Воротынский и зашептал ему что-то на ухо. Гонец, не дожидаясь больше, поспешил выскочить из горницы. Царь и не заметил того, он с интересом прислушивался к шопоту Воротынского, и маленькие глазки его засверкали хитро и радостно. Он потер руки и закивал головой.

— Веди, веди скорей. Коли не врет, это поверней будет. А вы подите, подите! Чего вы тут без дела толчетесь? — замахал царь руками на спальников, стольников, ближних бояр и окольничих, набившихся тем временем в опочивальню.

— Иди, иди! — торопил он Воротынского. — Я здесь ожидать буду. Сюда и веди.

Ближние бояре неохотно выходили из опочивальни. Всем любопытно было посмотреть, кого это Воротынский сулит привести к царю.

Душно было в опочивальне. Перины на широкой постели еще с ночи были не взбиты и не застланы, и от них шел густой прелый запах, мешавшийся с свежим запахом сосны от новорубленых стен дворца, где поселился с лета новый царь, не захотевший жить в хоромах прогнанного им и убитого Дмитрия. Жилой дух перешел туда из боярских хором князей Шуйских вместе с возами подушек, перин, покрывал, ковров, несчетных шуб и всякого домашнего скарба, перевезенного рачительным и скопидомным хозяином.

Василий Иванович сел на мягкое стульце в углу за кроватью, около изразцовой печки, где он больше всего любил сидеть, пригревшись у горячих изразцов, в тени пышного кроватного балдахина.

Василий Иванович знал, что Воротынский медлить не станет. Растеряв свое войско, князь Воротынский старался вернуть царскую милость всякими домашними послугами и часто умел угодить царю.

Не успел Василий Иванович на минуту одну завести глаза, как дверь опочивальни бесшумно отворилась, и через порог, согнувшись, переступил хромой, тощий князь. За ним шел такой же тощий и длинный швед, с нависшими бровями, в кургузом кафтане, по-журавлиному шагавший длинными, обтянутыми в черные чулки и короткие штаны тощими ногами.

Воротынский подошел, прихрамывая, к царскому стульцу и низко склонился прежде чем заговорить. Василий Иванович очень не любил, когда его заставали спящим.

— Привел к тебе по твоему повелению, великий государь, — заговорил Воротынский, медленно поднимая голову, — аптекаря Фридриха Фидлера, со свейской земли к нам приехал.

Когда Воротынский взглянул на царя, тот подозрительно всматривался в нескладного шведа, поклонившегося ему так, точно он вдруг переломился пополам.

— Долго ль тот свейский немец на Москве живет? — спросил царь Воротынского. — Может, его наш ворог и завистник, польский король Жигмонт, прислал, и он ему добра хочет?

— Зигмунт есть еретик папежской веры, — заговорил вдруг швед, сердито взглядывая из-под нависших бровей, — и я ему служить не буду. Я свейской короны и Лютеровой веры.

Воротынский испуганно замахал руками на Фидлера и заговорил, усиленно кланяясь царю:

— Не обессудь, великий государь, не привык тот аптекарь в царских хоромах бывать. Не знает, как с твоей милостью говорить. Он двенадцать годов на нашей земле живет, при царе Федоре Ивановиче приехал, за рубежом с той поры и не бывал, а тебе послужить хочет верой и правдой. Скажи сам, Фридрих Карлыч, как ты про ворогов великого государя полагаешь. Что ты давеча про безбожного Ивашку мне сказывал?

Брови Фидлера еще больше насупились, и в глубоко запавших глазах блеснул сердитый огонек. Он открыл было рот, но царь прервал его:

— Ладно, князь Иван Михайлыч, — обратился он к Воротынскому, — я сам с ним поговорю, а ты поди погляди, чтоб нам кто не помешал.

Воротынский с некоторой опаской поглядел на Фидлера, но покорно склонил голову и отошел к двери.

— Ну, немец, — обратился царь к Фидлеру, — подойди поближе да скажи мне, как перед истинным богом, правда ль то, что ты окаянного Ивашку извести хочешь?

Фидлер опять кивнул. Он давно привык, что русские называли его «немцем», а не шведом. Они и всех иноземцев называли немцами.

— Я давно в Москве живу и в русскую церковь хожу, и я слышал, как в соборе господин великий патриарх про того Ивашка говорил — какой он кровавый душегубец. Всех убивает и своим казакам велит женщины убивать, и все детки убивать, и старые старики убивать, и вся земля тот злодей кровей поит. А князь Воротынский говорит, что пуля его не берет и сабля не берет, потому он колдовство знает, надо его отравой отравить. А я не могу, когда всех убивать, и детки малые, и старые старики. И я такой яд знаю, что никакой колдовство ему не будет помогать. И он как выпьет, так сейчас умирать будет.

Царь удовлетворенно кивнул, и маленькие глазки его радостно сверкнули.

— И ты можешь поехать к нему в стан и то снадобье с собой забрать и ему дать?

— Это я фсе могу, — уверенно сказал Фидлер.

— Ну, немец, коли ты сполнишь, что говоришь, я так тебя награжу, как самых больших бояр.

— Я не за награда его отравить хочу, а за то, что он такой кровавый тигр и всем зло делает. Но у меня в город Стокгольм есть старые фадер и модер — тятька и мамка, — и я должен их сюда выписать: фадер не может больше работать, и они будут там умирать с голода. А теперь никто не хочет покупать лекарства, и у меня нет ничего, чтобы им послать. И я возьму деньги, потому что так правильно. Я тебе и всей русской земле буду пользу делать, а ты мне и моя семья будешь пользу делать.

Царь с удивлением выслушал рассуждения аптекаря и покачал головой.

— Ну, а как ты меня обманешь, тогда как? — спросил он. — Кто мне за тебя ответит? Здесь-то ты, выходит, один.

Фидлер не смутился.

— Мне князь Воротынский сказал, что великий государь никому не верит…

Царь нахмурился, но, взглянув на Фидлера пристальнее, немного усмехнулся и промолчал.

— …И он написал такая клятва, какой никак изменить нельзя. И я тебе ее буду читать.

Аптекарь вынул из-за пазухи скатанный в трубочку лист бумаги и развернул его.

— Князь Иван Михайлыч, — позвал царь, — вот тот аптекарь клятву нам принести хочет, что ты ему написал.

Воротынский недовольно посмотрел на Фидлера, но промолчал.

— А я, — продолжал царь, — ему ту клятву прочитать велю, чтоб мы знали, какой он клятвой обвязался. Да ты сам-то понимаешь, что читать будешь? — с сомнением спросил царь Фидлера.

— Я давно живу на русской земле, — проговорил Фидлер. — Тут никто свейская речь не понимает, и я научился по-русску читать и писать. И я буду по-русску читать и все понимать.

Он поднял свиток к глазам и начал читать медленно и внятно, хотя не повышая голоса и старательно выговаривая русские слова:

«Во имя всехвальной троицы клянусь отравить ядом врага всей русской земли Ивана Болотникова. Если же я этого не сделаю, если ради корысти я обману государя, то не будет мне части в царстве небесном, и подвиг господа Христа, сына божия, пребудет на мне тощ, и слава духа святого да отступится от меня и не почиет на мне утешение его. Святые ангелы, хранители христианских душ, да не помогают мне, и все естество, созданное на пользу человека, да будет мне во вред. Пусть тогда всякое зелье и всякая еда станут мне отравой, пусть земля живым поглотит меня, и дьявол овладеет душою и телом, и я буду мучиться вовеки. И если я обману своего государя, не учиню так, как обещал, и не погублю отравою Болотникова, да пойду к исповеди, и священник меня разрешит от этих клятв, и то священническое разрешение не должно иметь силы».

Фидлер долго читал эту страшную клятву, стараясь тщательно выговаривать трудные для него русские слова. Окончив, он передал свиток государю и указал на последнюю строку:

— Вот, — сказал он, — вот тут мое имя: «Фридрих Фидлер». Это я сам подписал свое имя, чтобы ты знал, что я — честный человек, сам дал тебе эта страшная клятва и буду верно держать та клятва.

Царь посмотрел на Воротынского.


Маленькие глазки царя радостно сверкнули.


— Это ты, князь Иван Михайлыч, хорошо написал. Такую клятву, надо быть, сдержит немец, — сказал он.

— Ведомо, сдержит, — подтвердил Воротынский.

— Ты вели ему тотчас сто рублев выдать, — продолжал царь, — и лошадь из моей конюшни, и гонец пусть его провожает до самого нашего войска. А князю Ивану Иванычу напиши, чтоб он его научил, как в Ивашкин стан пробраться. Ну, гляди, немец, коли сполнишь, вот при князе Иван Михайлыче говорю — поместье тебе дам и сто душ мужиков. Да триста рублев в год жалованья из моей казны.

Фидлер поклонился, и Воротынский торопливо увел его.

XI

Царские войска широким станом облегли стены Калуги, где укрепился Болотников со своим ополчением. Казаки отбили первые приступы, и теперь воеводы рассчитывали взять город измором, не тратя пороха.

От нечего делать стрельцы целыми днями переругивались с казаками, державшими караул на городских стенах.

— Эй, вы, калуцкие воры, примайте посла! — крикнули раз с поля, — из-за моря к вам посланный. Мотрите, не пальните, человек надобный, самому королю ответите.

— Нам что, не жалко, пущай идет. Только назад не пустим.

Когда вслед за тем из кучки стрельцов вышла нескладная фигура шведа, на валу раздался хохот.

— Эй, вы! Где вы этакого журавля пымали? — кричали казаки.

Поверх куцого кафтана на аптекаре был надет полушубок, а на ноги какой-то добрый человек дал ему стоптанные валенки. Но тулуп был ему короток, и выше валенок видны были тощие ноги. Он широко шагал, и полы тулупа взмахивали, точно крылья неуклюжей птицы.

— Журавель, а журавель! Отколь прилетел? Хошь пшена поклевать? — кричали со стен.

Не отвечая, аптекарь торопливо вошел в слегка приоткрывшиеся перед ним ворота.

Он очутился на занесенном снегом пустыре, где в беспорядке были раскиданы зарядные ящики с каменными ядрами, распряженные сани, занесенные снегом кучи мусора. Должно быть, раньше горожане сваливали сюда домашние отбросы. Несколько баб и сейчас вываливали в стороне бадьи с мусором. Городские ребятишки устроили себе здесь же снежную гору и с визгом и хохотом скатывались с нее, кто на облитых водой и заледеневших досочках, кто на обрывках войлока, а кто просто присев на корточки. Другие мальчишки облепили тучей кучку казаков, сменившихся с караула и с увлечением игравших в зернь.

Никому из караульных, видимо, не пришло в голову, что послы не приходят пешком в одиночку. Они только с веселым удивлением оглядывали неуклюжего аптекаря.

Фидлер тоже с удивлением оглядывался. Сделав несколько шагов по пустырю, он даже слегка попятился, точно не туда попал.

Караульные окружили его кучкой и пересмеивались.

— Это что там? — неопределенно махнул Фидлер вперед, где виднелись почерневшие домишки, а за ними кое-где высились золотые луковки городских церквей.

— Ты про чего это? — переспросил седобородый серьезный казак, должно быть, из мужиков. — Город там, Калуга. Аль не знаешь, куда пришел?

— А стан Иван Болотников где? — продолжал спрашивать аптекарь.

Казаки кругом засмеялись.

— А тут и стоим мы, в городу, стало быть, — пояснил тот же казак. — Кто к себе кого пустил. Я вон неподалеку стою. В той вон избе, с краю. Вон и баба моя вышла с ведром, хозяйка, стало быть. Вишь, девчонка за подол держится, — словоохотливо объяснял казак.

— Девчонка? — переспросил Фидлер. — Твоя дочка?

Казаки кругом еще громче захохотали.

— Кирюха, ты, гляди, дочку завел. Ишь, прыткий какой! — крикнул кто-то.

Но седобородый казак сердито отмахнулся и опять обратился к аптекарю.

— Вишь ты, беспонятный какой. Пошто моя дочка? Бабы, мол, той, у кого я стою, с той избы хозяйки. Ейная мол, девчонка. Трое у ней — дочка, да вон двое мальчишек с горы катаются.

— А ты казак? — продолжал спрашивать Фидлер.

— Казак, — с гордостью произнес седобородый. — Сам-то я по себе холоп был князя Воротынского.

— Воротынского? — переспросил Фидлер.

— Кокарева мы спервоначалу были, — охотно пояснил мужик. — А Воротынский князь неподалеку там живет, в Княгинине. Ну, и купил он нас, двадцать семей мужиков купил, на своз.

— Как? Кого купил? Не понимай я, — спросил Фидлер. — Какой воз купил?

— Зачем воз? — удивился казак. — Мужиков, говорю, купил двадцать семей на своз. Чтобы, значит, в его вотчину перегнать.

Аптекарь смотрел, широко раскрыв сумрачные глаза. Он не выезжал из Москвы и первый раз встретил деревенского мужика.

— А ты не хотел от того Кокарев уходить и у Воротынского служить? — спросил он казака.

— Вестимо, не хотел, — ответил словоохотливый мужик. — У Кокарева-то мы ничего жили, справно. А у Воротынского управитель чистый зверь вышел.

— Ну, ну, — понукал Фидлер, — говори, почему зверь?

— Да как же, — охотно продолжал мужик, не замечая, что остальные казаки, толпившиеся вокруг, постепенно разошлись. — Бабу мою в огород гонял полоть, как на сносях была. Скинула она мертвенького, да и сама померла. Бабы-то не стало, дак он девчонку почал гонять, по двенадцатому году. Вовсе загонял. А малые ребята одни оставались. На пахоте я был, мальчонку по второму году свинья загрызла. Ну, я поглядел, поглядел, да и ударился в бега, на Северскую Украйну. Не словили, слава господу. А там в казаки взяли. А там как раз… — Только тут он заметил, что все казаки разошлись, — должно быть, они не первый раз слушали его рассказ, — и он остался один с аптекарем.

Он смущенно замолчал. Но Фидлер окликнул его:

— Ну, говори, что потом был?

— Да вот, сказываю, немного я и послужил казаком, а тут как раз слышу я: Дмитрий царь — вот что Шуйский убить хотел — сбежал с Москвы и войско набирает вновь на Шуйского итти. Вперед прислал воеводу своего, Болотникова, Иван Исаича, и всем холопам тот царь Дмитрий волю дает. Как я прослышал про то, так и говорю: «Идем, братцы, за тем Болотниковым, — может, он нам, холопам, волю даст. Воротынскому, дьяволу, руки укоротит». Коли воля, — сразу оживившись, продолжал он, — я тотчас домой ворочусь, к себе, на Имжу. Може, изба-то моя цела там? — Он вопросительно посмотрел на аптекаря. — А може, и останный сынишка жив. Чай, суседи к себе забрали… Управителя того, надо быть, прикончили мужики. Ну и зверь был! А коли жив, я ему сам голову снесу, ироду окаянному! Всех ребят у меня извел, душегуб!

Фидлер слушал его с напряженным вниманием. На лбу у него выдавились две глубокие складки. Он еще раз окинул взглядом пустырь, наполненный визгом и хохотом ребят, взглянул на городской вал, где прохаживались казаки с пищалями, и опять посмотрел на седобородого мужика, стоявшего перед ним, опершись на пищаль.

— А Болотников как же? — начал он неуверенно. — Он вам велит всех стариков убивать и всех малых ребят?..

— Иван-то Исаич! — перебил его с возмущением казак. — Да чтой-то ты! Окстись! Аль мы нехристи какие?

Фидлер смотрел на него, подняв косматые брови, окончательно сбитый с толку.

Как же так? Он ехал сюда, чтоб уничтожить дикого зверя, пожиравшего чуть не живьем малых детей и беспомощных стариков. А тут говорят, что тот Болотников за холопов воюет, чтоб спасти их от злых помещиков. — Он посмотрел на мужика и еще раз оглянулся. — Да кто говорит-то? — спросил он сам себя, вдруг опомнившись и стараясь стряхнуть с себя впечатление от рассказа мужика. — Может, этот мужик врет все, а я, дурак, заслушался. Вон, другие и слушать его не стали, ушли. Может, он врун известный. А ведь там, в Москве, сам патриарх говорил и князь Воротынский. И царь тоже. На какое дело его послал! Нет, не станет он слушать больше никого, пойдет прямо к Болотникову, коли пустят.

— А сам Болотников? — спросил он казака, стоявшего перед ним все так же, опершись на пищаль. — Можно его увидеть или нет?

— Пошто не можно? Вот пойдем, я на базар иду, а он там в дому коло базара стоит. Только Гаврилычу скажу да пищаль домой занесу.

Казак подошел к стоявшему поодаль есаулу, поговорил с ним и вернулся.

Они пересекли пустырь, казак занес в свой домишко пищаль, и они углубились в кривые, занесенные снегом улички Калуги. Оба всю дорогу молчали. В середине города улицы стали пошире и попрямей. Наконец одна вывела их на обширную площадь, где посредине тянулся ряд ларьков, вокруг которых толпился народ и на все голоса кричали торговцы, зазывая покупателей.

На углу казак остановился и сказал:

— Вот тут он и стоит, в этом самом дому. Сидорка, — обратился он к молодому парню, стоявшему на крыльце и глазевшему по сторонам. — Вот немца я привел. С поля пустили караульные. Охотится Иван Исаича повидать. Спросишь, может, пустит он его али как?

— Только лишь пришел Иван Исаич, обедать сел, — сказал Сидорка, с любопытством оглядев Фидлера. — Немец, говоришь? Ну, погоди малость. Я попытаю, спрошу.

Парень вошел в сени и захлопнул за собой дверь.

— Ну, я пойду, он тебя кликнет, — сказал казак и зашагал к базару.

Фидлер стоял и смотрел на базарную площадь, и опять его удивляло, сколько тут везде на площади снует ребятишек.

— Эй ты, немец! — окликнул его Сидорка. — Иди в горницу, Иван Исаич тебя кличет.

«Обедает, — подумал Фидлер. — Может, сразу же и попытать. Вдруг второй раз не пустит». Он засунул руку за пазуху и нащупал там кошель.

Перейдя сени, он следом за Сидоркой вошел в просторную горницу. У окна перед накрытым скатертью столом сидел Болотников. За одним столом с ним обедал Михайла.

— Ты немец? — спросил Болотников, взглянув на Фидлера. — Ну, снимай тулуп, садись с нами. Похлебай щей горячих. Замерз, видно, без привычки. Сидорка, налей ему чашку щей. Как звать-то тебя?

— Фридрих Фидлер, — ответил аптекарь, садясь на скамью рядом с Михайлой и внимательно оглядев стол. Прямо перед ним стояла глиняная кружка с квасом, наверное, Болотникова. Он прикидывал в уме, как бы половчее под столом пересыпать порошок из пакетика в горсть правой руки, а потом, отодвигая кружку ближе к Болотникову, всыпать туда порошок. Он старался не глядеть на Болотникова — чем больше смотреть, тем труднее станет исполнить то, за что он взялся.

— Ты из какого города, Фридрих… а по батюшке как? — спрашивал его Болотников.

— Фридрих Карлович. Из Стокгольм я родом, — ответил Фидлер, радуясь, что Болотников не спрашивает, долго ли он жил в Московии.



— Чудно̀, верно, тебе у нас, — продолжал Болотников. — Я хоть на воле-то недолго жил за рубежом, а все повидал, как там люди живут. А как вспомнил, что у нас тут, так сердце и защемило.

Фидлер невольно поднял глаза и встретил ясный, вдумчивый взгляд темно-синих глаз. «Неужто, правда, злодей такой?» мелькнуло у него. Он с усилием отвернулся и опустил голову.

— Чего ж не ешь? — спросил Болотников. — Или к нашей пище не привык?

Фидлер взял ложку и заставил себя против воли хлебать щи.

— Иван Исаич, — заговорил Михайла, нетерпеливо оглянувшись на Фидлера. — У нас тут с тобой разговор был, помешал тот немец. Может, отошлешь его, потом скажет, с чем прислали его. А мне ты сам велел ноне тебе доложить, чего мужики наши кучатся.

— Да говори при нем. Вишь, закостенел вовсе, пущай его щей похлебает, отойдет малость. Наши-то дела ему ни к чему.

Фидлер не поднимал головы от плошки.

Михайла отодвинул щи и заговорил возбужденно:

— Иван Исаич! Чего ж Дмитрий Иваныч не идет? Заждался народ. Может, сказывают, и вовсе не придет? А нам его ждать. Чего мы тут сидим зря? Может, без его итти волю добывать?

Болотников стукнул рукой по столу, тоже отодвинул плошку, оперся обеими руками на край стола и заговорил горячо, не спуская с Михайлы загоревшихся глаз.

— Ну и беспонятный вы народ! — вскричал он. — Сколь разов говорил вам, а вы все в толк не возьмете. «Без его итти волю добывать». А как мы без его добудем? Думаешь, Ваську Шуйского хорошенько пугнуть, так он и даст? Дурни вы? Он бы по себе, может, и дал, только б его со стола московского не согнали. Да ведь кто его посадил? Бояре! Думаешь, позволят они ему волю дать? Да они его лучше в Москве-реке утопят. Знает он это хорошо. До последнего биться станет, а воли нипочем не даст.

— А Дмитрий Иваныч даст? — неуверенно спросил Михайла.

— Опять дурень! — повторил Болотников. — Дмитрия Иваныча разве бояре посадят? Он сам по себе царского роду. Ивана Васильича сын родной. Только бы ему на Москву прийти, а там ему никто не указ. Его власть. Что похочет, то и сделает. Бояре против него слова не скажут, потому — прирожонный царь. А он мне богом клялся, — как на московский стол сядет, первым же указом холопам волю даст. Чуешь? Стало быть, нам одно — Ваську согнать и Дмитрию Иванычу дорогу открыть… И не то еще, что обещался мне, — прибавил, помолчав, Болотников. — Увидает же он, что мужики да казаки путь ему проложили, кровь за него проливали, с Шуйским да с боярами за него бились. Кабы не мы, не казаки да не мужики, не пустили бы его бояре на Москву. Им свой царь повадней. Небось, Грозный царь потачки им не давал. А ноне при Василье ишь власть какую забрали. Да погоди! Мы им руки укоротим! Не станут больше над холопами измываться. Дмитрий Иваныч из нашей воли не выступит. Хоть все головы сложим, а посадим Дмитрия и волю добудем! Так, что ли, Михайла?

Михайла восторженно смотрел на Болотникова.

— Добудем, Иван Исаич! — крикнул он. — За волю всяк голову сложит. Веди лишь! С тобой как не добыть!

— А какая у нас тогда жизнь будет, Михайла! — Глаза у Болотникова сверкали, голос звучал ясно и звонко. Оба они совершенно забыли про аптекаря, сидевшего не шевелясь над своей плошкой. — Все вольные станут. Каждый на себя работать будет, не на боярина. И приказным царь не велит народ теснить. За такую жизнь и голову сложить не жаль!

Михайла вскочил и возбужденно прошелся по комнате. Ему хотелось сейчас же бежать куда-то, сделать что-то, чтоб только скорей настала такая жизнь.

— Ты со своими мужиками поговори, Михайла, — сказал Болотников спокойнее. — Они тебя слушают. Пусть малость потерпят. Не так долго. А мне тотчас итти надо. Я московским гостям угощенье придумал. Не говорил еще я тебе. Только Печерица знает. Не обрадуются.

Болотников встал, и только тут на глаза ему попался аптекарь.

— Эх, Фридрих Карлович, — так тебя, кажись, звать? — прости ты меня. Позабыл я про тебя. А сейчас недосуг. Приходи ужо вечером с Михайлой, ужинать станем, ты и расскажешь нам, с чем пришел. Уведи его к себе, Михайла. Пускай отдохнет покуда.

Фидлер поднялся из-за стола совершенно оторопевший. Он так и не улучил минуты выполнить то, за чем был прислан. Но не это его смущало. Болотников звал его ужинать, можно было исправить свою ошибку. Но ошибка ли это? В голове у него все перепуталось.

Михайла дернул его за рукав и звал с собой. Болотников уже накинул тулуп и, захватив шапку, быстро вышел из избы. Фидлер, не слушая, что ему говорит Михайла, пошел за ним. Они перешли сени и вошли в другую горницу.

На лавке под окном сидели два седобородых мужика и плели лапти.

— Вот, Михалка, — сказал один, — кругом сторожат те-то, черти. А ноне вон мужик на базар приехал, я у него лыко купил. Лапти-то у нас вовсе обтрепались. Вот мы с Нефёдом, покуда не на карауле, и сплетем для всех. Ладно, что ль?

— На что лучше, Ерёма, — ответил Михайла. — А я было хотел Иван Исаичу поговорить. Може, валенки бы вам выдали.

— Узнавал я, — отозвался Ерёма. — Нет у их у самих. Коли найдется, бери себе. Ты с им повсюду ходишь. А нам и в лаптях ништо… А это кто ж такой будет? — спросил Ерема, удивленно глядя на Фидлера.

— Немец. К Иван Исаичу пришел… Ну, полезай на печку, — обратился Михайла к Фидлеру. — Погрейся да и сосни после обеда. Как Иван Исаич придет, я тебя побужу.

— А ты Болотников давно знаешь? — спросил Фидлер, не отвечая на его предложение.

— Да не так чтоб сильно давно. С Коломенского. Туда мы к ему пришли, вместе под Москву ходили.

— А зачем ты с ним ходил?

— Чудно́й ты. Аль не слыхал, что он за столом говорил? За волю он поднялся, чтоб холопам всем волю дать. Шуйского того бояре посадили. Он им и мирволит, а Дмитрий Иваныч, тот волю нам, холопам, дать сулит. Иван Исаича вперед себя прислал. Шуйский-то его пуще огня боится.

Фидлер невольно кивнул.

— Они там, черти, листы, что Иван Исаич шлет холопам да простому народу, хватают да жгут, никому честь не дают. А сами про Иван Исаича невесть чего плетут, пугают дураков. Ну, да таких дураков, что боярам верят, немного, чай, осталось. Смекнут, где правда. Ну, ложись, Фридрих Карлович, полезай на печь, а я тут на лавке прилягу.

Фидлер покорно полез на печь, хоть и не надеялся заснуть. Очень уж много разного слышал он за сегодняшний день. В голове все кругом шло. То отец вдруг вспомнится — старый, больной. То Болотников с ясными глазами. И ведь что говорил-то он! За весь бедный народ воюет… А клятва как же?.. И писал-то ее Воротынский, что всех до смерти мучит… Что ж ему-то делать? Что делать? Он ворочался на кирпичной лежанке, но сон не хотел над ним сжалиться. И вдруг точно что-то открылось перед ним. Он даже приподнялся и прошептал: «Ну да, конечно, так и сделаю». И сразу же голова его упала на жесткое изголовье, и он крепко заснул.

Когда Михайла пришел звать его ужинать, он спал как убитый.

— Вставай, Фридрих Карлович, Иван Исаич воротился, велел тебя привесть, — сказал Михайла.

Фидлер быстро соскочил на пол.

— Видно, хорошо выспался, — сказал, посмотрев на него, Михайла. — Ишь, глаза ясные стали. А то и не смотрели вовсе.

Фидлер только усмехнулся и решительными шагами пошел за Михайлой.

Болотников уже сидел за столом, когда они вошли.

— Идите скорей, — весело заговорил он, — проголодался я. Зато и гостям закуску припас. Они там — видал, Михайла? — какую туру приготовили? Хотят к самым стенам подкатить да оттуда стрелять. А вот поглядишь нынче ночью, как я их отпотчую. Ну, садись, Фридрих Карлович, рассказывай, за каким ты делом к нам пришел.

Фидлер, только что севший на скамью против Болотникова, вдруг встал, посмотрел прямо ему в глаза, вытащил из-за пазухи большой кошель, положил его на стол и заговорил, не сводя глаз с Болотникова:

— Сейчас я тебе всё говорить буду, зачем я к тебе пришел. Погоди только.

Он развязал кошель, вынул из него бумажный пакетик, потом достал порядочный кожаный мешочек и положил и то и другое на стол.

— Вот гляди, — сказал он, взяв в руку пакетик, — это самый страшный яд.

Михайла привскочил и схватил Фидлера за руку.

— Яд! — крикнул он. — Это на кого ж?

— Молчи ты, — остановил его Болотников. — Не мешай, дай ему сказать.

— Это на него яд, — сказал Фидлер, показывая рукой на Болотникова, — я хотел за обедом его отравить.

— Ах ты сволочь! — яростно крикнул Михайла, замахнувшись на него кулаком. — Тебя зовут, есть дают, а ты, чортов сын!..

— Да постой ты, — прервал его Болотников, положив ему руку на плечо, — дай ты ему сказать, с чего он на меня так ополчился.

— Я сейчас все говорить буду, — сказал аптекарь, — только ты не мешай, — обернулся он к Михайле. — Я не так хорошо по-русску говорю. Я долго в Москве жил, и там все говорили — и патриарх в соборе говорил, и князь Воротынский мне говорил…

При имени Воротынского Михайла опять привскочил, но сдержался и промолчал.

— … и сам царь говорил, что ты самый страшный душегубец, — обратился он к Болотникову, — все дети убиваешь и старики убиваешь. Я это очень не люблю. А Воротынский сказал: в поле тебя убить нельзя — ты колдовать знаешь, и тебя никакой пуля не берет.

Болотников расхохотался.

— Вот оно что! Эдак они в меня и стрелять не станут. На что лучше… Ну, а ты, стало быть, ядом меня извести надумал?

— Да, — сказал Фидлер, — я хотел тебя отравить. А теперь я не хочу тебя отравить. Возьми яд. Я не хочу его держать. — Он протянул Болотникову пакетик. — И вот, — он взял в руку мешочек и подал его тоже Болотникову, — возьми. Царь дал мне сто рубль, чтоб я тебя отравил, а я не хочу тебя отравить и сто рубль не хочу брать.

Но Болотников отстранил мешочек.

— Держи. Мне тебе дать нечего, а на Москву тебе теперь ходу нет. Стало быть, на те деньги и живи.

Фидлер с сомнением посмотрел на мешочек, но оставил его на столе.

— Сто рубль я могу заработать, — сказал он, — и отдать царю. Я об них не очень много думаю. Я думаю про то, что я клятва дал, Воротынский мне та клятва писал, а я свое имя подписал. Потому что я тогда хотел тебя отравить. И за это ты можешь меня казнить.

— Что ж мне тебя казнить, — сказал Болотников, — коли ты сам повинился. У нас говорят: повинную голову меч не сечет. А вот как с клятвой-то быть? Может, здесь к попу сходишь, он тебя разрешит?

Фидлер покачал головой.

— Нет, — сказал он, — там, в той клятва написано: коли священник меня разрешит, то это разрешение будет ни к чему.

— Так как же теперь быть? — спросил Болотников, с некоторой тревогой поглядев на Фидлера.

Михайла также смотрел на него с видимым смущением.

— Я не боюсь, — сказал Фидлер, посмотрев на них обоих, — я помню, ты сказал, что ты делаешь божье дело. И я сам так думаю, — освободить бедные люди — это божье дело. А если это божье дело, бог сам меня разрешит от клятва.

— Ишь ты, как рассудил, — с некоторым удивлением проговорил Болотников. — Может, оно и так.

Фидлер вздохнул всей грудью, опустился на лавку и обвел их обоих вдруг просветлевшими глазами.

— Молодец немец! — крикнул Михайла, подскочив к нему и хлопнув его по спине. — Бога, стало быть, не побоялся. Не захотел на нашего Иван Исаича руку поднять. По первоначалу я чуть было не прихлопнул тебя, а теперь вижу — справедливый ты человек. Голову они тебе там, окаянные, задурили! Ну, а ноне ты за нас стал. Так, что ли, Фридрих Карлович?

Фидлер ласково посмотрел на Михайлу и протянул ему руку. Михайла неловко стиснул ее.

— Я ведь того Воротынского, что тебе клятву писал, — сказал он Фидлеру, — хорошо знаю. Холопом я его был. Стервец он! Мальчонкой я еще был, изводил он меня. А других еще пуще, — прибавил он, вспомнив, как порол мужиков Воротынский.

— Хочешь с нами на вал пойти? — спросил Болотников. — Поглядишь, как я с ними расправлюсь.

Немец кивнул и встал. И все трое, надев тулупы, вышли на улицу. Проходя мимо печки, Болотников кинул на горящие уголья пакетик с ядом.

XII

Уже настала ночь, когда Болотников с Михайлой и Фидлером подошли к городскому валу и каменной стене.

— Видишь, Михайла, — заговорил Болотников, когда они вскарабкались по узенькой каменной лесенке на верхушку высокой крепостной стены. — Гляди, вон там их тура стоит.

Фидлер напряженно всматривался в даль темной равнины, туда, где, он помнил, был лагерь царских воевод. По этой равнине всего несколько часов назад он шел к городским воротам. И ничего такого он тогда не заметил. Правда, он кругом не оглядывался, не то на уме было. Теперь там чернело что-то большое, высокое, вроде башни. Неужто про это говорил Болотников? Так это ж далеко.

— Давно они строить начали, — продолжал Болотников. — Ну, я, как увидал, так и смекнул, чего они задумали. Ну, и сам стал подстраивать. Они сверху, а я снизу. Надо ж дорогим гостям встречу наладить. У них, видно, готово, ну и у меня тоже. Так я полагаю, не иначе как сегодня ночью ждать надо. Тут как раз немец кстати подвернулся. — Он добродушно хлопнул Фидлера по плечу. — Думают, поди, что подох я, а они тут как раз пожар сделают и вас тут голыми руками возьмут.

Болотников замолчал, всматриваясь в темноту. Михайла и Фидлер стояли с ним рядом и тоже смотрели, но ничего не понимали. Но вот вдали точно зашевелилось что-то. Они напряженно всматривались. И вдруг им стало казаться, что та далекая черная башня, которая едва виднелась в стороне царского лагеря, как будто стала понемногу увеличиваться, выделяться из мглы и медленно-медленно надвигаться на них. Точно далекая, чуть видная гора дрогнула, зашевелилась и поползла прямо на них. Медленно, но неуклонно гора росла и, колыхаясь, подвигалась к городу.

Никто не понимал, что это значит. Михайла и караульные на стене закрестились.

— С нами крестная сила! — пробормотал один казак. — Да чего ж это, господи Сусе?

— Погоди, то ли еще будет! — сказал Болотников. Он сам заметно волновался.

Все было заранее рассчитано. Под землей был прорыт подкоп под тем местом, по которому должна была пройти тура, и заложен порох. Но теперь, когда тура тронулась, Болотникова тревожили сомнения. Вдруг не успеют вовремя поджечь порох. Или казаки опоздают? Им было велело ждать на конях перед воротами взрыва и команды Болотникова.

— Сбегай-ка, Михайла, погляди, выстроил ли казаков Печерица и привел ли Сидорка нам коней?

Михайла бросился бегом к лестнице.

— Не торопись! — крикнул ему вслед Болотников. — Время есть. Они ведь руками сзади ее толкают. Лошадей не запряжешь. Мы б их живо перестреляли.

Тура надвигалась все ближе. Теперь уж видно было, что это не гора, а какая-то прямая глыба, высоченная, гораздо выше городской стены. Никто из казаков никогда не видал такого чудища. Они не верили, что ее толкают люди.

Казаки шопотом переговаривались, со страхом взглядывая на Болотникова.

Чего ж он ждет? Ведь коли на них наползет, всех передавит, никому не спастись. Хоть бы бежать позволил!

Но Болотников только всматривался в наползающую глыбу и ничего не говорил.

Прибежал Михайла и сказал, что казаки собрались и стоят перед воротами.

Перевалило за полночь. Выплыл однобокий красный месяц и озарил тусклым светом снежную равнину и черную глыбу, наползавшую на город. Теперь сразу стало ясно, что это не гора, а громадная башня, а по обеим сторонам за ней виднелись медленно подходившие ряды конных стрельцов.

Теперь до этой громады оставалось, наверно, меньше полуверсты, но она все еще медленно двигалась.

Болотников подошел к наружному краю стены и долго пристально вглядывался в приближавшуюся туру, точно измеряя глазами расстояние до нее. Потом он повернулся, быстрыми шагами подошел к лесенке и исчез в узком отверстии.

— Ушел. Оставил нас, — ворчали караульные. А башня все лезет и лезет. Куда выше стены. Месяц заслонила. На ней, верно, пушек видимо-невидимо. Как запалят сразу, не то что их тут, на валу, весь город снесут. Хоть бы пушек велел Иван Исаич сюда втащить. Все бы обстрелять можно их, как еще немного подъедут. Или позабыл? И их тоже позабыл тут. Перебьют их всех, как воробьев.

Они начинали сердиться на Болотникова.

— Тихо вы! — крикнул Михайла. — Не знаете, что ли, Иван Исаича? Ушел, стало быть, надо. Оставил нас, стало быть, страху тут нет. А коли кто трусит, ступай вниз.

Но в эту минуту из отверстия стены показалась голова Болотникова, и он вылез на стену.

— Ну, ребята, глядите! — крикнул он. — Не бойтесь, нам ничего не будет. Фридрих Карлович, гляди вперед.

Но все и так не сводили глаз со страшной башни.

И вдруг… Что это?.. Земля под ней точно стала приподниматься, тура пошатнулась. И в ту же секунду произошло что-то невероятное, ужасное. Земля точно расселась, вырвалось пламя, и к небу взлетела туча каких-то осколков. Раздался неистовый грохот, нечеловеческий визг, вой, пальба, точно из сотен пушек.

Казаки в ужасе оглядывались — вдруг и их сейчас поглотит земля. Но стена стояла крепко, а там бурлила какая-то каша, валил дым, прорывались языки пламени.


К небу взлетела туча осколков.


Все окаменели от ужаса. Болотников подбежал к краю стены и внимательно всматривался в ужасную картину. Вот уже осколки перестали взлетать. Какая-то бесформенная груда копошилась на том месте, где только что высилась грозная тура. А сзади, там, где двигались стройные ряды стрельцов, все смешалось, слышался только топот, вой, визг, вопли.

— Живо, вперед! Ворота настежьI — кричал Болотников, сбегая с лестницы.

Михайла кинулся за ним.

Только Фидлер и несколько караульных казаков оставались на стене, прикованные ужасом к страшному зрелищу.

Через две минуты из ворот хлынула лавина казаков. Впереди на гнедой лошади скакал Болотников.

— За мной! Руби их! — раздался его голос.

И он поскакал вперед, туда, где на огромном пространстве среди груд развороченной земли валялись разломанные в щепы бревна, окровавленные руки, ноги, головы и дико вопили истерзанные, умирающие люди.

Охваченные ужасом стрельцы не решались спасать раненых. Те, кто не попал под обломки, скакали в разные стороны, подальше от заклятого места.

Один князь Скопин-Шуйский пытался собрать свой полк и хоть увести его в порядке.

Казаки преследовали бегущих. Стрельцы и не думали остановиться и дать бой. Они мчались прочь, отстреливаясь на скаку. Лагерь был брошен, и казаки забрали громадную добычу. Целые отряды бросали ружья и сдавались. Только полк Скопина-Шуйского ушел, потеряв немного убитыми и ранеными.

XIII

Ополчение Болотникова, прогнав Московское войско, не преследовало его дальше и по приказу Болотникова вернулось в Калугу.

Болотников надеялся, что Шуйский не решится снова подступить к Калуге, сам же он хотел во что бы то ни стало дождаться Дмитрия и на этот раз итти на Москву вместе с ним. Но Дмитрий все не шел, а московские воеводы, собрав свои разбежавшиеся полки, постепенно снова стянули их к Калуге и обложили город, решив заставить его сдаться голодом.

В городе нехватало продуктов, жители начинали роптать, но особенно недовольны были казаки.

Печерица жаловался Ивану Исаичу, что ему не удержать своих казаков за стенами. В поле они готовы биться до последнего, но сидеть голодом в городе не хотят.

— И чого ты нэ дав нам за Скопиным та за Мстиславским гнаться? — ворчал он. — Мы б до Москвы б дийшлы, и Ваську б выбыли б.

— Без царя Москва не осталась бы, — ответил ему Болотников. — Сразу бы вновь какого-нибудь боярина выкрикнули. Может, того ж Скопина. А с ним трудней сладить, чем с Васькой. Нет, уж коли за мной пошли, слушайте меня. Нам надо Дмитрия Иваныча дождаться. Без него воли нам не видать. Наш он будет царь — казачий да мужицкий!

Печерица ушел от Болотникова недовольный. Но спорить с ним больше не решился.

Болотников и сам видел, что долго им так не продержаться. Мяса давно нехватало, резали лошадей, собак. Хлеб, и тот был на исходе.

Болотников позвал к себе Михайлу. С первого дня Михайла ему полюбился, и потом он все больше привязывался к нему.

— Михайла, — спросил он его. — Вон Печерица говорит, что казаки не хотят больше голодом сидеть, того и гляди разбегутся. А мужики как? Спрашивал ты их?

— Да чего ж спрашивать, Иван Исаич. Голод, чай, не тетка. Всем равно животы подвело — и казакам и нашим мужикам. Да не так голод, Иван Исаич, потерпели бы, кабы знали, чего ждать. Больно уж долго не идет Дмитрий Иванович. Хоть бы весть прислал. А то которые говорят, может, и не придет он вовсе, позабыл про нас, а мы за его тут голодом подыхаем, кровь проливаем.

— За его! — с досадой крикнул Болотников. — И ты тоже, Михайла?

— Не серчай, Иван Исаич. Ты спрашиваешь, вот я и говорю. Я было тебе поведать хотел, чего я намедни слыхал, да как ты гневаешься…

— Говори, Михайла, не на тебя я гневаюсь. Говори, чего слыхал!

— Да вот намедни собрались наши покалякать про свои дела. А тут к нам парень один прибился с Комарицкой волости. Они-то, как первый раз Дмитрий Иванович на Русь пришел, сразу за им пошли. Ну и, сказывает он, по первоначалу-то все с дорогой душой поднялись, жизни не жалели. А там, дескать, — ты уж не обижайся, Иван Исаич, — не по сердцу им тот самый Дмитрий Иваныч стал. С поляками все время провождал, наших-то почитай и не допускал до себя. Постов не блюдет, убоину под Рождество жрал. С ихними попами все якшался. Вовсе, говорит, как и не православный царь. Так-то по себе не гордый он, до простого народа милостив, на то не обижались. А только как же так, Иван Исаич? Ну как он православную веру порушит, коли он, может, сам нехристем стал? А веру порушит, так и клятвы своей, может, не сдержит. А?

Михайла с ожиданием смотрел на Ивана Исаича.

— Враки то все, Михайла, — заговорил Болотников. — Видал я его, как тебя вижу. Вечерять меня позвал. Видал я, по-нашему крестится перед едой и молитву нашу читает. А что с поляками якшается, так как же ему быть? У их живет, они его первый раз на Москву привели, на московский стол посадили. Ну, а теперь мы ему ворота откроем, Ваську прогоним, вот ему поляки-то ни к чему и станут. Только бы пришел он… Эх, Михайла, говорил я тебе, да, видно, и ты не больно-то в толк взял. Нам бы от его одно лишь и надобно, чтоб указ о воле всем холопам дал. А там, бог с им, какой он ни есть. Нам бы только волю получить, вольными стать. А волю-то он даст, говорю, богом клялся. Крест же на нем есть. Показывал мне. Целовал. Да и не уйти ему от нас, как мы его на Москву приведем. Наш царь будет, не боярский. Нет, Михайла, зря ты это, не сумлевайся.

Слушая Болотникова, Михайла опять посветлел лицом и попрежнему с любовью и доверием смотрел на Ивана Исаича.

— Только вот что я надумал, Михайла, — продолжал тот. — Дольше нам в Калуге сидеть нельзя. Хочу я послать тебя в Тулу к князю Шаховскому. Ста верст дотуда нет. За две ночи доскачешь. Шаховской князь с Дмитрием Ивановичем сносится. Скажи ты ему, пускай напишет он Дмитрию Ивановичу, чтоб он хоть один пробрался до нас. Мы его живо в Москву проведем. Весь народ встанет. Куда там царским воеводам устоять! Да и стрельцы, ведомо, ему передадутся.

— Вот это дело! — обрадовался Михайла. — Сегодня ж и выеду. Ты грамоту пиши Шаховскому, а я велю Невежке коней привести да хлебца в дорогу припасти.

— Може, лучше казака с собой возьмешь? Все он — с пищалью.

— А на что нам пищали? Не воевать идем. Мужикам-то пробраться способне́й.

— Ну, как знаешь, — согласился Болотников. — Иди, я напишу.

Часа через три, когда огни в городе погасли и жители залегли спать, Михайла с Невежкой, в лаптях и тулупах, вышли из городских ворот. Немного погодя Савёлка вывел за ними двух лошадей. Михайла считал, что пешком легче пробраться мимо стороживших кругом московских дозоров. Всю дорогу итти пешком долго. Коли Савёлке удастся провести лошадей, они дальше поедут верхом, ну а коли заметят его, он может или назад ускакать, или бросить лошадей и куда-нибудь укрыться, точно и не его лошади.

Ночь была туманная, дороги совсем развезло, и по какой итти — они и сами толком не знали. Сказали им, что на восход надо держать. Первая деревня верстах в пяти будет — Кривуши, а там надо на Ахлебинино держать. Месили они, месили грязь, Савёлка все не догоняет, — может, словили его, может, назад ускакал.

Наконец собаки впереди залаяли, жилье, стало быть, близко; вот из тумана плетень какой-то вылез, дальше сараюшка или амбар — деревня, а какая, кто ее знает. Заходить тоже не рука. Вдруг там Шуйского дозор стоит? Лучше за ночь подальше от Калуги уйти. Вот только с Савёлкой как быть? Не сговорились они как следует, до каких пор им его ждать. Уйдут они, а он, может, и прискачет сюда. Далеко-то тоже ему забираться нельзя, надо за ночь назад воротиться. Решили погодить малость, может, нагонит Савёлка. Взобрались на плетень, как куры на насест, чтобы лапти маленько пообсохли, а то чуть не по полпуда грязи на ноге волочили. Вынули из кошеля хлебца горбушку, ощупью присолили, все подкрепиться маленько. Сидели, сидели, уж сон морить стал, вдруг издалека зашлепало что-то, чавкает, точно копыта грязь взрывают. Приободрились они — не иначе как Савёлка. Кому ж ночью скакать? Кабы дозор, так слышно бы, что много едет.

Михайла сразу соскочил с плетня.

— Савёлка едет! — крикнул он радостно. — Не свернул бы лишь в сторону. Может, пробежишь встречу, Невежка, а я тут покараулю.

Невежка охотно слез с плетня и спорой побежкой поплыл по жидкой грязи. Замолкшие было собаки опять подняли лай. Михайла, усевшись на плетень, сторожко прислушивался и тревожно оглядывался. Ну как перебудят кого не надо собаки, да выскочит из деревни дозор?

Но никто не показывался, и собаки стали затихать, затихало и равномерное шлепанье Невежки. Далекое чавканье лошадиных копыт слышалось довольно ясно, только все-таки не приближалось. «Чего ж он не едет, Савёлка?» с досадой думал Михайла, точно Савёлка мог видеть, где они его ждут.

Вдруг топот сразу оборвался. Михайла напряженно вслушивался. Тихо… Нет, опять топот, сильней гораздо, и много точно лошадей — не одна, не две… Что ж это? Нет, это уж не Савёлка. Какое! Неужто на дозор напоролся? Они шли, никого не видали. И Невежка сгинул. Михайла опять соскочил с плетня, уж не думая сбивать с лаптей подсохшую грязь, выбрался на дорогу и нетерпеливо заметался взад и вперед, стараясь пробуравить глазами туман и собственными шагами заглушая далекие звуки. Он уж совсем терял терпение, не соображая даже, откуда доносится топот, как вдруг где-то совсем близко раздалось чавканье и шлепанье, и из тумана вынырнул Невежка, а за ним большое что-то… Господи — лошадь!

— Откуда ты лошадь добыл, Невежка? — удивленно спросил Михайла. — Кабы от Савёлки, так две бы.

— То-то двух не вышло.

— А Савёлка где ж?

— А пес его знает. Шел я дорогой, поспешал. Уж вот слышу, вовсе близко две лошади шлепают. Я уж было хотел крикнуть Савёлку, а тут как раз вперерез как заскачут. Савёлки-то и не слыхать стало, ровно под землю провалился. И взад не поскакал — слышно бы. Те-то всё ближе скачут. А тут, гляжу, чалый твой — аль не признал? — так на меня и прет. Я его за повод да с дороги долой, в поле. Кусты там недалече, завел и стою — что будет? Хряп-то ему придерживаю — не заржал бы.

— Ну? — торопил его Михайла.

— Ну, выскакали те на дорогу, стали. Говорят промеж себя, мол, бытто как ехал кто, а нет, мол, никого. Постояли да к городу и погнали. Я пождал, пождал, вышел на дорогу, крикнул было Савёлку, — не откликается. И другого коня нет. Я и побрел к тебе. Ты чалого-то бери, а я, ну-ка, вновь попытаю второго поискать.

— Да что ты, Невежка! Его, ведомо, дозор забрал, может, и Савёлку тоже. Нам надо живей уходить, а то и самих захватят. По череду будем — то один, то другой на лошади. Так-то все скорей будет. Садись перво ты, притомился бегавши, а там я.

Невежка влез в седло, не вдевая в стремена облепленных грязью лаптей. Михайла зашагал рядом, держась за стремя. Лошадь шла шагом, но все-таки так они подвигались быстрее, — за стремя держась, полегче итти. Стало сереть. Туман сгущался в беловатые облака; между ними вдруг выступали черные кочки, островки снега в лощинках, вытоптанное прошлогоднее жнивье. Кое-где облака запутывались в кущах кустов и накрывали их белой шапкой. Впереди что-то розовело, разгораясь все ярче и ярче, и вдруг оттуда брызнули солнечные лучи. Туман заклубился и стал таять, открывая вверху клочки голубого неба.

Невежка снял шапку и перекрестился. Михайла придержал лошадь.

— Ты чего? — спросил Невежка.

— Да вон, гляди, село видать. Надо разузнать, какое. Поезжай-ка, погляди.

— На лошади-то неспособно, — ответил Невежка и соскользнул с седла. — Я и пешком пройду.

— А я в той вон рощице тебя погожу, — сказал Михайла, влезая на лошадь, и поехал по кочкам к видневшейся невдалеке роще.

Невежка зашагал по дороге к довольно большому селу, откуда уже доносился собачий лай, мычанье коров и птичий гомон.

Въехав в рощу, Михайла привязал лошадь к дереву, разнуздал ее и дал ей ломоть хлеба с солью. Потом он поискал местечка посуше, но земля кругом вся размокла, а кое-где у корней еще прятались пригорки темного ноздреватого снега. Михайла выбрал ветвистый вяз, взобрался до первых толстых ветвей, угнездился у ствола и через минуту крепко спал.

Солнце уже хорошо пригревало сквозь голые ветки, когда Невежка разыскал его и подергал за ногу.

— Выспался, Михайло Потапыч? — весело проговорил Невежка. — Можно и в путь-дорогу. Село-то это Ахлебинино и есть. Тихо тут, они говорят. К ним-то другой раз заезжают стрельцы, пограбят, да и уйдут, а дальше и не заходят де. Всё тут, коло Калуги, бродят, в Заочье не идут.

— А узнал, как нам ехать? — спросил Михайла, слезая с дерева.

— Дорога-то тут прямая, сказали там мне. А вот одна лишь загвоздка. Мы с тобой за туманом-то и не заприметили, а ты, видно, враз заснул, а то бы с дерева увидал.

— Чего это?

— Да на реке, вишь, Ахлебинино-то стоит, на Оке. То-то и туман такой коло него. На ту сторону переправляться нам надоть. Как бы не заприметили, что под казацким седлом конь.

— А мы седло сымем да в мешок. А лошадь будто продавать ведем.

— И милое дело, — обрадовался Невежка, — там нам через Бобрыху дорога да через Макарово, а дальше Грязново, большое де село и в нем на Благовещенье ярмарка. Вот мы вроде как туда и поспешаем.

Михайла живо расседлал лошадь, туго скрутил седло и засунул его в мешок Невежки, взял лошадь за повод, и они пошли по кочкам к дороге.

По дороге только что прогнали деревенское стадо, в воздухе еще стоял легкий пар и пахло парным молоком, доносилось щелканье пастушьего бича, лай собак, мычанье и блеянье скота.

— И у нас уж, чай, выгнали скотину, — заметил Невежка, с завистью оглядываясь на стадо. — Каково-то Дарья одна справляется? Мишку-то, чай, на барский двор в пастухи забрали.

— Ништо, погоди, — проговорил Михайла. — Вот как мы волю добудем, на своей земле пахать станем.

— То-то, добудем ли? Гляди, скоро год, как ушли мы, а все с той же ноги пляшем.

— Что поделаешь? Бояре-то тоже добром не отступятся. Надо бы всем разом навалиться. А ты гляди — мы вон скудова приперли, а тут, почитай рядом, сидят себе и не почешутся. Что Шуйский, что Дмитрий — им все едино.

— Так ведь Дмитрий-то Иваныч, где он? Може, и нет его?

— Как ты такое сказать можешь, Невежка, когда Иван Исаич сам его видал?

— Не торопится, стало быть.

— Вот мы-то к князю Шаховскому зато и пробираемся, чтоб поторопил его.

Пройдя мимо сельских ворот, они пошли дорогой дальше, а потом свернули, вкруг огородов, по косогору к реке. Ока только что прошла, но не разлилась; в грязной, взбаламученной ледоходом воде еще неслись прутья, щепки и отставшие, обтаявшие льдинки. Но перевоз уже действовал.

На берегу толпилось немало баб и мужиков, а с горки катились две телеги; на передней мужик стоя размахивал кнутом, подгоняя и без того скакавшую со всех четырех ног лошаденку. К берегу подплывал дощаник, и мужик, видимо, боялся опоздать к перевозу.

Михайла кивнул Невежке, и они тоже прибавили шагу. Дощаник был не так велик и мог не забрать всех.


Михайла и Невежка быстрей зашагали к дощанику.


— Стой, ребята! — кричал мужик, с трудом сдерживая расскакавшуюся лошадь и спрыгивая на ходу с телеги. — Вперед телегу! Набьетесь, а там и не въехать. А ты куда! — крикнул он на Михайлу, протискивавшегося тоже поближе к берегу. — Откуда взялся? — кричал он, с силой отпихивая Михайлу. — Не с нашего вовсе села!

— Да ты чего? — огрызнулся Михайла. — Аль для вас одних перевоз?

— Вестимо, для нас. Гляди, какой ласый! Проваливай! — напирали со всех сторон на Михайлу.

— Да вы чего, православные, — вмешался Невежка. — Чай, и наша копейка не щербата. Всем места хватит. Не проломим мы вашего дощаника. Давай, Михалка, — сказал он, беря у него два гроша и настойчиво проталкиваясь вперед. — Ты гляди, коняка-то наш сколь хорош. Може, кто купит, а? В Грязново на ярманку ведем.

— Конь ничего, справный, — проговорил один мужик, похлопывая лошадь по холке. — Чего ж перед пахотой продаешь?

— Стало быть, нужда подошла, — проговорил Невежка. — Покупай, коль по сердцу конь. Чего дашь? Я и на дощаник не поведу.

— Вишь ты прыткий какой, — отвечал мужик. — Чай, не огниво — в кисет не сунешь. Не время мне. С хозяйкой вон к куму в Бобрыху справились на свадьбу. Оставайся, — ворочусь, поторгуемся.

Но Невежка с Михайлой уже протискались к сходням и ввели лошадь, не обращая внимания на воркотню и брань.

Барка так осела, что чуть не до самых бортов погрузилась в воду, а с горки все еще подбегали опоздавшие.

— Хватит! — крикнул перевозчик. — Потопите. Отдавай конец, Васька!

Мальчишка, не видный за толпой, скинул с пенька петлю веревки и вскочил на отчаливавшую барку. Двое парней сели на весла, а перевозчик стал с рулевым веслом на корме, и дощаник медленно поплыл, пересекая быстрое течение.

— Кому взад ворочаться — поторапливайтесь, — сказал перевозчик, — ноне вода большая будет.

— Это как господня милость, — проговорил мужик с сивой бородой и с сизо-багровым, нависшим над губой носом. — Похочет господь, даст на поля водицы, а не похочет — так и обсохнут.

— Я к тому, что, мол, снега большие были.

— Снега это опять же по божьему соизволению, — продолжал тот же красноносый старик. — А как прогневается на нас господь, так вода враз и усохнет. Всё по грехам нашим.

— И то, Пафнутьич, вовсе заворовался народ, — заверещала старая бабка с высокой клюкой и кошолкой на сгорбленной спине. — На Николу вешнего наш престол, а храм-то божий у нас — срам глядеть, покосился вовсе, того и гляди — рухнет. Никола-то, чай, господу жалится. А у нас и думки нет.

— Завела, старая! — с досадой оборвал мужик с телегой. — Много ты понимаешь! Чай, церкву-то боярин чинит.

— А где он, боярин-то наш? — вмешался красноносый старик. — Кой год и не бывал.

— А ты что? Ай соскучил? — перебил его молодой парень. — Давно лозы не пробовал.

— Ату тебя, непутевый! — сердито огрызнулся старик.

— А вы чьи будете? — спросил Невежка мужика с телегой.

— Телятевского князя, — охотно отозвался мужик, забыв свое столкновение с Невежкой и Михайлой. — Сказывают, в Туле наш боярин, воевода он. Все в походе. И наших с им немалое число.

— А с кем же воюет он? — спросил Михайла.

— Да кто его знат. Сказывали, будто как Дмитрий Иваныча не вовсе убили на Москве, так за него будто. А нам это ни к чему.

— Как так — ни к чему! — с возмущением вскрикнул Михайла. — Дмитрий-то Иваныч — аль не слыхали? — волю холопам сулит дать. А Шуйский, он боярскую руку тянет.

— Во-олю? — недоверчиво протянул мужик. — Врет, чай. Ай отступятся бояре?

— Кака там воля, — сердито пробормотал красноносый старик. — Улита едет… а поколь воюют, гляди, под Калугой все поля вытоптали. А с кого взыск? Все с нас же. С чего хошь оброк плати.

— А чего про Дмитрия Иваныча слыхать? — спросил Михайлу парень.

— Идет, сказывают. Вот мы… — начал было оживленно Михайла.

Но тут как раз барка стукнулась носом в берег, стоявшие в барке попадали друг на друга, а Невежка дернул Михайлу за полу, шепнув ему:

— А ты помалкивай, целей будем, — и потащил его к носу, чтоб поскорей выбраться на землю.

На берегу все разбрелись в разные стороны, и Михайла с Невежкой, ведя в поводу лошадь, зашагали следом за мужиком, собравшимся на свадьбу в Бобрыху.

Дальше все было спокойно, точно и войны никакой не шло.

Одну за другой обходили они тихие деревеньки: Кутьково, Хованское, Плястово, Пчельню, Павшино. Кое-где мелькала у пруда или за рощей боярская усадьба.

Мужики выезжали с сохами в поле пахать, и толки были больше про то, что весна нонче дружная, и сев будет хороший. Приказчики объезжали поля, покрикивали на холопов, хлестали кнутом зазевавшегося парня; тот, почесываясь, хватался за соху и срывал злобу на тощей кляче.

Михайла и Невежка вспоминали Княгинино. Там уж тоже, верно, шла пахота, а они вон бог знает где шлепают по чужим полям, разыскивая неведомого им князя Шаховского.

Глядя на пахавших мужиков, Невежка становился все задумчивей и мрачней. Иногда он останавливался и долго смотрел вслед шедшему за сохой мужику. Раз он вдруг свернул с дороги и бросился догонять пахавшего мужика, не слушая окриков Михайлы.

Догнав мужика, он схватил его за рукав и возбужденно заговорил:

— Эй ты, дядя, гляди, конь-то у тебя на левую переднюю припадает. Поглядел бы, — може, шип попал. Вытянешь — заживет, а ну как в самую пахоту охромеет.

Мужик поглядел на медленно шагавшую лошадь, потом с удивлением перевел глаза на Невежку.

— А и то припадает, — сказал он. — А мне и невдомек. И как это ты доглядел?

Он остановил лошадь, подошел к ней, поднял левую ногу и с торжеством вытащил острый камешек.

— Ну, спасибо тебе, добрый человек, — сказал он, — не ровен час и охромела бы не в пору.

Невежка вернулся на дорогу сияющий, точно он вылечил собственную лошадь.

Вечером третьего дня, когда до Тулы оставалось не больше десяти верст и они последний раз присели на обочину дороги отдохнуть, Невежка вдруг как-то смущенно сказал Михайле:

— Михалка, а Михалка! Може, ты того… один до князя доберешься…

— А ты чего ж? — с удивлением спросил Михайла.

— Да я вот раздумался. Кабы ты мне своего чалого дал? Тебе князь за верную службу другого коня выдаст.

— Ну, а тебе на что?

— А я б на ём, на чалом-то, на полночь бы поворотил да так бы и ехал все до самых до наших мест.

— Да ты что, Невежка! — перебил его Михайла. — Экую путину мы отмахали, чтоб воли добыть. Може, теперь скоро уж, а ты…

— Да где скоро-то, Михалка, — огорченно проговорил Невежка. — Гляди, люди засев берутся, а я… Где ж бабе-то моей одной… а? Ерема-то сбежал, не сказывал я тебе. Как снег сошел, так он говорит: «Невмоготу мне, братцы, и не держите лучше. Надо ко своим местам». Ну, мы видим, извелся старик, — покрыли его. Пущай, бог с им, пробирается.

— Так ведь управитель с него три шкуры спустит, — с досадой сказал Михайла.

— Чего будешь делать. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Всё у своего места.

— Ну, и бог с им, с Еремой. Какой с него воин? — проговорил Михайла. — А ты, Невежка, чай, смекаешь, за что мы поднялись. Доберешься до дому, вновь в ту же петлю лезть. А тут, коли и головы сложим, так по крайности за волю.

— Головы-то сложим, а воля-то — бог ее ведает. Може, тот Дмитрий, как на царство сядет, так про нас и думки у него не будет.

— Полно ты, Невежка! Иван Исаич говорил: богом ему Дмитрий Иваныч клялся, как на Москву придет, первым делом холопам волю даст. Нельзя тому статься, чтоб не сдержал. Да Иван Исаич голову ему срубит. Идем, Невежка! Как это я без тебя ворочаться буду? Что нашим деревенским скажу? Да они все разбегутся. Ну, хоть в Тулу пойдем. Коли ничего не добьемся, как назад ворочаться будем, я тебя держать не стану. И чалого отдам.

— Ну, мотри, Михалка. Уговор лучше денег. Отпустишь, стало быть? Давай когда так, садись на чалого, а я впробежку. Гляди, то, видно, город видать. И стены кругом. А речушка-то Упа скрозь течет. По крайности за водой недалеко ходить. Не то, что в Нижнем — город где, а реки где. Нам бы догадаться в Пчельне али в Павшине бы сесть на лодочку, прямо б в Тулу и приплыли.

XIV

Кругом города не видно было дозоров, и на стенах караульные не ходили, как в Калуге. Городские ворота тоже были открыты, и в них свободно въезжали крестьянские телеги с деревенскими припасами.

Михайлу с Невежкой никто даже не спросил, за каким делом они идут в город. Но когда они пошли по городским улицам, навстречу им поминутно стали попадаться казаки — то целые конные отряды, то пешие казаки, гурьбой или в одиночку.

Заметив одного казака, шедшего не спеша, вразвалку, с люлькой в зубах, Михайла подошел к нему и спросил, где тут у них живет князь Григорий Петрович Шаховской.

Казак с удивлением оглядел Михайлу, перевел глаза на Невежку, посмотрел на коня. Конь ему, видно, понравился, он подбоченился, вынул люльку, сплюнул на сторону и сказал:

— А що, не продашь коня?

— Скажи перво, где у вас тут князь Шаховской стоит, а там про коня разговор будет, — сказал Михайла.

— Ось у тим дому, що на ричци. Хиба не чули? А що ж вы про коня ничого не кажете? Ну на що вам такий конь? Хиба на нем землю орать, чи що?

— Чего пристал! — сердито оборвал его Невежка. — Наш конь, чего хотим, то и станем на ем работать. Тебя не спросим. Идем, Михалка, чего его слушать.

Михайла весело кивнул казаку и повернул к указанному им дому.

Казак долго провожал взглядом приглянувшегося ему коня, потом опять сплюнул, сунул в угол рта люльку и зашагал своей дорогой.

На берегу Упы, за деревьями обширного сада, виднелся довольно большой деревянный дом. Вокруг него, в самом саду и дальше, по берегу реки, теснились, видимо, вновь настроенные, шалаши и землянки целого воинского поселка. Между деревьями мелькали группы казаков, на реке другие казаки поили лошадей.

— Ишь, войска-то у их сколько! — пробормотал Михайла. — А небось нам не помогли.

Когда они обогнули ограду сада и вышли к реке, до них со стороны дома донесся какой-то нестройный гомон, не то крики, не то песни, не то ржанье — не разобрать. Они удивленно переглянулись. Утро ведь, и праздника никакого нет. «Или казаки с посадскими разодрались?» подумал Михайла, вспомнив Коломенское. Но на драку не похоже было. Шумели будто весело.

— Веселый, видать, князь-то наш, — неодобрительно проговорил Невежка. — Ишь, обедня не отошла, а он пирует.

— А, може, не он то! — неуверенно сказал Михайла. Невежка и на него покосился за князя, точно Михайла за того князя в ответе.

Делать было нечего. Хоть и не ладно приходить за делом, когда люди пируют, а и время им терять тоже не рука. Михайла смело пошел к воротам дома, смотревшим прямо на реку, и заглянул в незапертую калитку. Сюда из дому доносился такой галдеж, что хоть уши затыкай. На завалинке у сторожки притулился плешивый сторож, сосредоточенно хлебавший тюрю из деревянной чашки.

— Дед, а дед! — окликнул его Михайла, переступив подворотню калитки. — Твоего князя, Григория Петровича, повидать нельзя? Мы ему грамоту от Болотникова привезли.

— Пошто нельзя, — проговорил старик, тщательно облизывая ложку и положив ее на завалинку рядом с чашкой. — Вот погоди, спрошу я его. Може, сам выйдет, а, може, тебя к себе покличет.

— Куда ж к ему на пир-то итти? Негоже, чай.

— Да он и сам-то с ими не сидит, с полунощниками. Ишь, ночь пьют — и солнца божьего не стыдятся. Тьфу! Пропасти на их нет, на бесстыжих.

— Да ты про кого это, дед? — с изумлением спросил Михайла.

— Про царевича того… про кого?.. — сердито пробормотал старик.

— Аль тут он? — вскричал не то радостно, не то испуганно Михайла, сразу подумав про царевича Дмитрия, хоть он и удивился немного, что сторож называет его не царем, а царевичем.

— Тут. Неделю цельную как пришел. Сперва-то будто как надо, казачье войско привел, полонянников пригнал — бояр да воевод. Наш князь его с почетом встречал. Угощал. А он и рад. С той поры все и бражничает, прости, господи, — ворчливо ответил сторож, вставая. — Погодь здесь, я тотчас повещу князю.

Михайла оглянулся на Невежку, все стоявшего в калитке, держа за повод коня. Невежка ничего не сказал Михайле, и Михайла поскорей отвел от него глаза, чувствуя себя вдвойне виноватым — и за князя Шаховского и за царя Дмитрия.

— Ты б привязал покуда коня, — сказал Михайла, не глядя на Невежку.

— А чего привязывать-то? — ответил Невежка. — Може, враз и назад поворотим.

Михайла хотел возразить, но в это время на широком крыльце дома показался дородный князь в парчевом кафтане с нешироким собольим воротником и собольей опушкой.

Круглая курчавая бородка, обрамлявшая загорелое молодое лицо, была тщательно расчесана, небольшие глаза глядели быстро и сметливо.

— Здорово, малый, — заговорил он весело, увидев Михайлу. — От Болотникова ты с грамотой? Вот во-время угодил, я только лишь сбирался опять гонца к нему слать. Ну, давай, почитаем, чего Иван Исаич пишет нам.

Михайла вынул из-за пазухи кошель, достал скатанный в трубочку лист и подал князю с поклоном.

Шаховской взял лист и пристально посмотрел на Михайлу, а потом взглянул и на Невежку:

— А это кто там с конем?

— Это со мной. Вместе мы, вдвоих приехали, — проговорил Михайла, делая знак Невежке, чтобы он подошел.

Невежка переложил повод из правой руки в левую, снял шапку, поклонился и вошел во двор, ведя за собой чалого.

— Хорош конек, — заметил Шаховской и опять перевел взгляд на Михайлу.

— Ну, как там Иван Исаич? — спросил он. — Чай, заскучал в осаде? Ну, теперь недолго, может, уж и выручил его Телятевский.

В то же время Шаховской расправил лист и поднес его к глазам.

— Ишь, не терпится твоему Иван Исаичу, — насмешливо проговорил Шаховской, — вынь да положь ему Дмитрия Иваныча. Что ж с им поделаешь, как не идет он? Силой не приволочешь. Вы там в осаде сидите, ни про что и не слышите, что кругом деется.

Михайла с удивлением смотрел на Шаховского. Даже Невежка сделал шаг вперед и передернул плечами. Из дома все так же громко неслись пьяные крики, шум и нестройные песни, хотя сторож, выйдя следом за князем, тщательно притворил за собой дверь.

— А там кто ж? — несмело спросил Михайла, кивнув на дом.

— Так ты про него? Думаешь, Дмитрий Иваныч то? Нет, то…

Но в эту минуту гомон в доме на секунду оборвался, а потом разразился, точно ураган, и сейчас же распахнулась большая дверь, и на крыльцо с гиком и топотом вывалилась целая толпа. Два казака волокли мертвецки пьяного старика в растерзанном, когда-то нарядном кафтане, с всклокоченными волосами, мокрым, точно губка, лицом и разинутым перекошенным ртом. Он вопил что-то нечленораздельное, отбиваясь руками и выделывая невероятные кренделя ногами.

За ними впереди толпы шел молодой малый в парчевом кафтане, парчевых сапогах, в большой сдвинутой набекрень собольей шапке с нашитыми на парчевый верх самоцветными камнями. Малый был, видимо, тоже выпивши, но крепко держался на ногах. Остановившись на крыльце, он протянул руку и проговорил уверенно, хотя немного заплетающимся языком:

— Мы, царевич Петр, данной нам от бога властью, приговариваем воеводу богородицкого Карачана за охулку нашего имени к казни. Повесить его, мерзавца, кверху ногами и стегать стервеца кнутом, поколь не околеет. Так тому и быть по нашему царскому повелению. Снять с него кафтан, эй вы!

Пока он говорил, а приговоренный орал и бился, Шаховской стоял молча у ступеней крыльца.

Когда он замолчал и кучка казаков кинулась раздевать пьяницу, Шаховской поднялся на ступеньки и, низко поклонившись говорившему, сказал ему почтительно, но настойчиво:

— Царевич милостивый, Петр Федорович, может, повелишь отсрочить на малое время казнь, пока Карачан протрезвеет, а то он и не почувствует, пожалуй, как его будут наказывать.

— Думаешь — не почует? Окунуть его тогда в реку, чтоб прочухался! — крикнул нарядный парень и так тряхнул головой, что соболья шапка свалилась, открыв редкие приставшие к потному лбу волосы. Стоявший сзади казак подхватил шапку и почтительно подал царевичу. — А я покуда отдохну в своем покое, — сказал он, надев на голову шапку, и повернулся к двери, опершись на плечо стоявшего рядом казака.

— Живо! — прибавил он, ни к кому не обращаясь, и быстро вошел в дом среди расступившихся казаков.

— Отведите его, братцы, в сарай, где сбруя сложена, пускай покуда проспится, — сказал Шаховской казакам, державшим Карачана.

Казаки быстро поволокли пьяницу, так и не понявшего, какая в его судьбе произошла перемена, и скрылись с ним за домом. Остальная ватага тоже разбрелась в разные стороны, и во дворе вдруг затихло.

Шаховской посмотрел на Михайлу и Невежку, стоявших, как пригвожденные, на прежних местах. Невежка все продолжал держать за повод чалого, вяло помахивавшего хвостом, отгоняя первых весенних мух.

— Так ты полагал, что это Дмитрий Иванович? — повторил он свой прежний вопрос.

Михайла молча переступил с ноги на ногу. Он совершенно ничего не понимал и не знал, как спросить.

— Это, вишь ты, Дмитрию Ивановичу племянник будет. Только он его еще и не видал вовсе. Про Федора Ивановича слыхал, про сына Ивана Грозного, что после отца царем на Москве был?

Михайла неопределенно мотнул головой.

— Ну так вот, как он царем был, родился у него сын, а он, видишь ты, боялся, как бы Борис Годунов, шурин его, что после него царем стал, не извел бы мальчишку. Он и подменил его, подложил жене девчонку, а сына припрятал, верным людям на воспитание сдал. Борис Годунов, сказывали, проведал, хотел забрать его, ну, он и сбежал. Скитался, скитался, на Волгу ушел, рыбачил там, а потом казакам и открылся. Вот они его и препроводили в Путивль, а оттуда сюда, ко мне. Покуда Дмитрия Ивановича-то нет, пускай он народу покажется. Тоже, чай, царских кровей. Царя Федора сын, Ивана Грозного, стало быть, внук, ну а Дмитрию Ивановичу, выходит, племянник. Еще как на царстве сидел Дмитрий Иванович, звал он его, Петра-то Федорыча, на Москву, да не поспел тот. С нами вот теперь встречать дядюшку будет… А Телятевский князь еще вчерашний день выступил на Калугу выручать Иван Исаича. Ты не видал, как сюда шел?


— Снять с него кафтан! — велел Петр.


Михайла отрицательно покачал головой. У него все как-то спуталось в голове. Какой же еще Петр Федорович? В Калуге про него ничего не слыхали. И не похож вовсе на царевича. Правда, Михайла не видал царевичей, только все-таки не такие они, наверно. А вдруг этого в цари посадят, как Дмитрий Иваныч не придет. Еще даст ли он волю? Все эти мысли кружились у него в голове, но он не знал Шаховского и не решался спросить его так, как спросил бы Иван Исаича.

— А что ж, ответ будет Иван Исаичу, али как? — спросил он Шаховского. — Нам бы ворочаться пора.

— Чего ж спешить-то? Пообедаете, а там и поедете. Я покуда грамоту напишу. У вас, что ж, конь-то один?

Михайла кивнул.

— Московский дозор второго захватил, — сказал он.

— Ну, я вам велю другого дать, так вы живо доскачете.

Невежка радостно взглянул на Михайлу. Но Михайла не смотрел на него.

— Подите покуда в естовую избу. Кирюха, — обратился он к сторожу, — покажи им да вели коня их накормить.

Когда, пообедав и поспав, Михайла с Невежкой пришли на передний двор, навстречу им вышел князь Шаховской.

— Вот я тебе грамоту приготовил, — сказал он, подходя к Михайле, — и коня велел выдать. Поезжай скорей в Калугу и скажи Ивану Исаичу, что я уж давно к нему гонца посылал, звал его сюда. Видно, перехватили гонца. Я дожидался, дожидался Ивана Исаича, а там вести до нас дошли, что не выйти ему, осадили его московские войска кругом. А ноне Телятевский князь на выручку ему пошел, может, уж и прогнал Шуйского. Так ты скажи Иван Исаичу, чтобы не медлил он. У нас тут войска не мало. Тысяч с двадцать будет, да он своих приведет, — тысяч с десять у него, чай, наберется? Вот только мужиков, чай, много? Какой от них в бою прок?

Михайла удивленно посмотрел на него.

Шаховской сразу заметил это и прибавил:

— В осаде сидеть, на это они молодцы! А в поле не обучены они, и пищалей у них нет.

— Они и без пищалей под Москвой вот как бились! — обиженно проговорил Михайла.

— Кто про то говорит, — успокоительно сказал Шаховской. — Вон, как верного человека Иван Исаичу послать довелось, так он тебя выбрал. Стало быть, доверяет. Пускай сюда идет, мы всей силой на Шуйского ударим, может, и побьем их вконец.

— Только бы царь Дмитрий Иваныч пришел, весь бы народ хрестьянский встал, — повторил свои всегдашние слова Михайла.

Шаховской нетерпеливо передернул плечами.

— Ишь уперлись вы с Иван Исаичем, ровно быки. Ну чего вам так Дмитрий Иваныч люб? Ты ведь, к примеру, и не видал его, а тоже — Дмитрий Иваныч! Ну, чем тебе Петр Федорович не царевич?

— Что про то молвить, коли царских кровей, стало быть, мы завсегда… А только лишь скажи ты мне, князь Григорий Петрович, не обессудь на таком моем слове. А как, значит, насчет воли? Как Дмитрий Иваныч богом клялся Иван Исаичу волю холопам дать. А Петр Федорович как? Коли на царский стол сядет?

Шаховской усмехнулся.

— Вот ты про что! Даст, ведомо, даст! Только бы нам Шуйского согнать и на Москву пробраться, тотчас всем холопам волю дадим. Так всем и сказывай.

Михайла посветлел.

— Ну, коли волю посулит, подымется весь народ, уж про то что и молвить. Верно я говорю, Невежка? — обернулся Михайла к спутнику.

— Вестимо, за волю кажный холоп биться станет, — проговорил Невежка довольно угрюмо. — Едем, что ль, Михалка, — прибавил он нетерпеливо.

— Ладно, идите на задний двор, там вам конь готов и запасу в дорогу я велел дать. Торопите лишь Иван Исаича, скажите — его только и ждем, чтоб на Москву итти.

Михайла кивнул, и они с Невежкой, поклонившись низко Шаховскому, быстро обогнули дом. На заднем дворе они нашли и своего коня и нового. Стряпуха вынесла им довольно большой мешок и сказала, что положила им хлеба, пирог и жареного гуся. Михайла с Невежкой переглянулись. Такой снеди они и не видывали. Сказав спасибо, они сели на коней и поскакали.

У городских ворот стоял теперь караул, и Михайлу спросили, кто он такой и куда едет.

Но когда Михайла показал грамоту Шаховского за его печатью, их сразу же пропустили.

Теперь, когда оба они были на лошадях, они смело могли на второй день добраться до Калуги — только бы Ока не подвела.

Не успели они отъехать от городских ворот, как Невежка придержал лошадь и обратился к Михайле:

— Михалка, слышь, може, отпустишь меня до дому? А?

Михайла натянул поводья и удивленно посмотрел на Невежку.

— Да ты что, Невежка? Аль не слыхал, что князь говорил? Вот придет сюда Иван Исаич и враз на Москву ударят. Войска-то у них, гляди, сила какая.

— Так-то оно так, Михалка, а думаешь, тот царевич — Пётра, что ль, его зовут? — и впрямь волю нам даст? Ему, гляди, лишь бы пображничать.

— Полно ты, Невежка! Молод он, ну и гуляет. Как на царство сядет, остепенится, чай. Да и пошто он? Придет же Дмитрий Иваныч. Слыхал? Сам он того племяша вызывал. Вместях они, стало быть. Да и Шаховской князь коло них. Да и Иван Исаич наш. Тот уж не выдаст!

— Иван Исаич, ведомо, не выдаст. Сам из холопов, — согласился Невежка. — А все раздумаешься порой. Забрели мы бо знат куда, а будет ли прок, как знать?

— А ты не раздумывай, Невежка. Иван Исаич, чай, не ме́не нашего понимает, идет же. Вовсе по-новому у нас жизнь пойдет. Аль не хочешь? Чего там, Невежка, скачем живей, а там с Иван Исаичем враз на Москву. Шуйскому-то порастрясем пузо.

Михайла ударил лошадь, Невежка покачал головой, но все-таки поскакал за ним.

XV

Первый вечер и на дороге и в тех деревнях, которые они проезжали, все было так же тихо. Заночевали они в Павшине, на берегу Упы.

Но дальше, на второй день, стало заметно, что жители не спокойны. В деревнях у околиц толпился народ, переговаривались, всматривались в даль, куда ехали Михайла с Невежкой. Кое-где их окликали и предупреждали, чтоб они лучше переждали — не тихо там, впереди. Слышно, бой идет. Телятевский князь с царскими воеводами бьется. Михайла после того только сильней подгонял своего резвого конька, так что Невежка с трудом поспевал за ним.

Около полудня навстречу им показался всадник. Он изо всех сил гнал коня, но сам как-то шатался в седле. Когда он подскакал ближе, Михайла заметил, что правая рука у него болтается и весь рукав пропитан кровью.

— Ты отколь? — окликнул его Михайла.

— С Пчельни. Побили мы их там, сметы нет, — ответил он хвастливо, хоть и слабым голосом. — Ай-яй! — застонал он, приподымая левой рукой правую. — Дьявол долгополый рубнул меня, чуть руку напрочь не отсек, а сам наутек. Я было за им, а конь-то мой как поворотит, да взад. Думаю, до деревни доскачу, бабка там какая травки приложит да пошепчет, кровь-то уймется, я и догоню наших.

— Вот деревня, Брыкино, кажись, держи туда. А далече до Пчельни-то? — спросил Михайла.

— Недалече, вон по-за той рощей сразу увидаете.

Михайла опять погнал лошадь. Как только дорога вошла в рощу, они сразу заслышали какие-то звуки, которых раньше не слышно было. Точно роща стонала и охала. День уже клонился к вечеру, набежали тучи, в роще было сумрачно. Не проехали они и десятка сажен, как Невежка дернул Михайлу за полу и, придерживая лошадь, испуганно зашептал ему:

— Слышь ты, Михалка, нечисто тут, лес-то, может, заговоренный какой. Аль не слышишь? Воет, окликает. Не иначе как лесовик тут озорует. Может, душит кого. Чуешь? Чуешь?

Из леса, в самом деле, неслись какие-то стоны, какое-то неясное бормотанье.

— Погодь ты! — отстранил его Михайла. — Може, и не лесовик вовсе.

Но тут Невежка крикнул:

— Гляди, гляди — ползет чего-то!

И, дернув лошадь, он круто поворотил ее назад.

Михайла, сам перепуганный, изо всех сил всматривался в землю между кустами, где, правда, шевелилось, ползло и стонало что-то большое.

— Эй ты, отзовись! — крикнул Михайла. — Чего ты?..

— Помоги, добрый человек! Помираю. Ай-яй, силушки моей нету.

— Да кто ж тебя? — спросил Михайла.

— Казаки, черти. Вовсе изрубили. Конец мой приходит…

— Царица небесная! Так ты в страженье был! — крикнул Михайла. Невежка так напугал его нечистой силой, что про сраженье он и не вспомнил. — Невежка! — крикнул он, оглядываясь, — Невежка! Какой лесовик! Раненый тут, с бою.

— Не один я тут, — охая говорил стрелец. — Перебили наших, черти окаянные, без числа. Воевод побили. Которые наутек пустились, и они, черти, за ними. Пить больно охота. Вот до леса и дополз. Ой, помираю, помоги, добрый человек!

Михайла оглянулся.

— Где ж я тебе пить-то возьму? Нету у меня. Вот хлебца, коли хошь, есть в кошеле.

Михайла достал мешок и стал развязывать. Сзади к нему робко подъезжал Невежка.

— Ты чего, Михалка? — спросил он. — Аль не лесовик?

— Какой лесовик! Стрельцов наши казаки побили, — со смехом сказал Михайла. — Ишь, приползли в лес. Гляди. Вот и стонут.

Невежка с сомненьем приглядывался к раненому, корчившемуся на земле.

— И то стрелец, — пробормотал он. — А там, гляди, казак будто.

В некотором расстоянии полз, упираясь локтем и коленом, ражий казак с нависшим на лоб чубом.

— Эй, дядя! — окликнул его Михайла. — Конь-то твой где ж? Я б тебя подсадил.

— Застрелили, черти, коня, — заговорил казак, пытаясь встать, но опять со стоном упал на землю. — Пуля ему в ухо прямо. Так и рухнул, и ногу мне, видать, сломил — не встать.

— А, може, не сломил, може, свернул лишь, — сказал Невежка, соскакивая на землю. — Ну-ка, Михалка, подсоби.

Михайла тоже соскочил с лошади и подошел к казаку.

— Придержи-ка его, — сказал Невежка, — да покрепче смотри. А я за ногу-то потяну. Може, она на место станет.

Михайла стал на колено и плотно обхватил казака.

— Ну, держись теперь, — пробормотал Невежка и изо всех сил потянул подвернутую в колене ногу.

Казак взвыл, в колене что-то хрустнуло, но нога выпрямилась.

— Ну полежи, покуда отойдешь малость, а там, може, и встанешь. Вот погоди, я тебе клюку приспособлю.

Невежка оглянулся, выбрал молодую тонкую осинку, достал из-за пояса нож, срезал ее под корень, быстро обломил верхушку, срезал ветки и положил около казака.

Стрелец затих, следя за леченьем казака. Но теперь и он опять застонал, стараясь привлечь к себе внимание.

— Пи-ить, пи-ить! — стонал он жалобно.

— Вишь, пить просит, — сказал Михайла.

— Так то ж стрелец, — проговорил Невежка. — Так им и надо, дьяволам!

— На, лови, — сказал Михайла и швырнул стрельцу ломоть хлеба. — Ну, Невежка, едем, что ль, живей. Гляди, гляди! — прибавил он. — Да их тут еще набралось.

Действительно, из лесу на дорогу с разных сторон ползли окровавленные, изувеченные люди. Все они стонали, жаловались, умоляли о помощи, завидев здоровых людей на лошадях.

— Стрельцы всё, — сказал Невежка, обращаясь к казаку. — Ишь вы их перекалечили, молодцы!

— Будут помнить! — злорадно пробормотал казак. — Ну-ка, милый человек, помоги-ка, може, встану.

Михайла и Невежка подхватили с двух сторон казака, и Невежка сунул ему в руки палку.

Казак охнул, но расправил ногу и со стоном оперся на нее.

— Спасибо, добрый человек, — сказал он, шагнув. — Гляди-ка! Выправил. Куда мне теперь? Не оставаться ж с ими, — кивнул он на стрельцов.

— Ну, слушай, — сказал Михайла, — мы за вашими следом едем. Хошь я тебя из лесу вывезу? Може, мы там какого конька раздобудем. А нет, так спущу тебя. Добирайся пеший. Мне время нет. Садись пока на круп. Подсоби ему, Невежка.



Михайла вскочил в седло, и казак, с помощью Невежки, взгромоздился позади него на спину лошади.

Кругом неслись стоны, вопли, но Михайла с Невежкой, не обращая на них внимания, поскакали дальше по дороге и скоро выехали из рощи.

На открытом месте было светлее. На западе тучи разорвались, и вившаяся вдоль рощи и поляны речка вся загорелась в лучах заходящего солнца.

До самого берега речки поляна была усеяна трупами и тяжело ранеными.

Лошади храпели и упирались, но Михайла и Невежка изо всех сил настегивали их, чтобы поскорей проехать мрачное поле.

Кое-где валялись и трупы лошадей, но живой лошади, потерявшей седока, не видно было.

— Эх, нет мне удачи! — пробормотал казак, когда они пересекли поле недавней битвы. — Придется, стало быть пешим итти.

Михайла придержал лошадь.

— Ступай, брат, тут село близко. Скажи спасибо, что нога цела. Коня раздобудешь.

Казак слез и, опираясь на палку, побрел, прихрамывая, к видневшейся на берегу речки деревне.

Михайла с Невежкой поскакали дальше. Теперь уж недалеко было Ахлебинино, где они переправлялись через Оку на пути в Тулу.

За четыре дня Ока сильно разлилась, и барка перевоза приставала гораздо дальше в полях. Когда они подъехали, на берегу шумела толпа пеших казаков.

— То со страженья, видать, — сказал Михайла Невежке, подъезжая ближе.

Со стороны села подплывала пустая барка.

Завидев Михайлу с Невежкой, казаки бросились к ним.

— Ишь, мужики на лошадях! — кричали они. — A мы вон, казаки, пешие. Ну-ка мы их! Все хоть пара коньков.

Невежка пытался поворотить коня, но казаки хватали его за повод.

— Да вы что, братцы, аль впрямь воры? — крикнул Михайла, отбиваясь от наседавших на него казаков.

— За вас же, черти, бьемся! — кричали казаки. — А вы, вишь, и конем не поступитесь, дьяволы! Наших-то тоже полегло немало.

— Да стойте вы! — кричал Михайла. — Чай, мы не по своему делу. Из Тулы мы. Нас князь Шаховской к Болотникову с грамотой послал.

— Брешешь! — крикнул старый казак. — Станет князь наш мужика гонцом посылать. Чай, у него казаки есть.

— Да ты гляди, дядя, я грамоту покажу.

Пока Михайла доставал кошель, из толпы казаков выступил один.

— Та я ж их знаю! — крикнул молодой казак с чубом. — Та и того конька видав. Торговал у их в Туле. Они про князя нашого пытали, а конька не дали.

— Ну, колы ты их, Опанас, ведаешь…

— Вон, гляди, грамота, и с печатью, — сказал Михайла, показывая свиток. — Болотникова Иван Исаича князь Шаховской в Тулу зовет. Мы с его войска.

Казаки захохотали.

— Воины тоже! Чай, и пищалей не видали! — кричали они, но уже не пытались стащить Михайлу с седла. — Хай их едуть! На селе, чай, коней богато.

Барка между тем подошла, и Михайла с Невежкой торопливо пробились вперед и въехали на барку.

— А войско-то ваше где ж? — спрашивал Михайла старого казака.

— А кои на конях берегом поскакали с князем Телятевским за стрельцами — из-под Калуги царские войска гнать.

— Вот ловко! — крикнул Михайла. — Ну, коли так, Иван Исаич враз и выступит. Придем в Тулу, а оттуда разом на Москву. А вы как же? — прибавил он, поглядывая на пеших казаков.

— Да и мы тож. Раздобудем тут на селе коней, да и поскачем за князем.

На другом берегу Михайла с Невежкой, не заезжая в село, погнали лошадей в объезд — на дорогу в Калугу. Они торопились. Солнце уже зашло, и наступали сумерки.

— Самая пахота, — сказал, отъехав немного, Невежка, — а их, казаков тех, гляди сколько. Близко сотни. И всем коней нужно. Отберут у мужиков, ведомо. А на чем пахать?

— Чего станешь делать, — проговорил Михайла, — чай, и им за делом кони надобны. Где ж пешим биться?

— Пора-то уж больно работная. Хоть бы до нас доведись. Без лошади как вспашешь?

— Эх ты, Невежка. Да ведь дело-то какое. За волю, чай, бьются!

Невежка промолчал, и они, настегивая лошадей, поскакали к показавшейся вдали Калуге.

— Гляди, Невежка, — сказал немного погодя Михайла, — вон, поди, тут на плетне мы и сидели, Савёлку ждали, а ты чалого моего привел. Вовсе близко теперь. А дозоров-то, гляди, и не видать вовсе.

Они все дружней подгоняли.

Вот уж и ворота городские видны. Открыты, и часовые около ходят. А на стене и не видать никого. Михайла оглянулся.

По дороге от ближней деревни тянулись в густых сумерках возы с разным деревенским товаром — с хлебом, с живностью, с луком, с сухими грибами. Весть о том, что в Калугу можно въехать, быстро разнеслась, и крестьяне, не дожидаясь утра, торопились вывезти на базар остатки зимних запасов.

Город совсем преобразился. В домах горели огни, на улицах, несмотря на позднее время, толпился народ. У всех были веселые, оживленные лица.

На базарной площади была страшная сутолока. Купцы, прятавшие последнее время запасы, волокли всё в лавки, лотошники кричали на все голоса. Городские торговцы торопились сбывать товары, прежде чем навезут свои запасы окрестные крестьяне. Наголодавшиеся жители жадно расхватывали все.

У дома Болотникова толпились и казачьи начальники и крестьянские старосты. На крыльце стоял сам Болотников и что-то говорил им.

Завидев Михайлу, с трудом пробиравшегося на своем коне через толпу, Болотников крикнул:

— Эй, пропустите гонца! Молодец, Михалка! Привез грамоту?

Михалка подъехал к крыльцу и, не слезая с седла, достал из кошеля свиток с печатью и протянул Болотникову.

Толпа притихла. Все глаза с нетерпением уставились на Болотникова, пока он читал привезенную грамоту.

— Ты что ж, царевича видал? — спросил Болотников Михайлу.

— Видал, — протянул не очень радостным голосом Михайла.

— Ладно, потом мне расскажешь, — прервал его Болотников. — А Телятевский что? — продолжал он спрашивать.

— Побил царское войско начисто! — крикнул Михайла так, чтоб его слышала вся толпа. — Стрельцов там побито — сметы нет! На Пчельне. Еле пробрались. Там их что свиных туш на базаре.

Радостный рев толпы покрыл его слова.

Глаза у Болотникова засверкали. Он снял шапку, взмахнул ею и крикнул:

— Так мы и всех их побьем! И Ваське кишки выпустим!

— Веди на Москву, батька! Всех их, окаянных, побьем! — кричали восторженные голоса. И голод и скука осады были сразу забыты. Так одушевлял всех Болотников.

— А сам Телятевский? — спрашивал Болотников, когда крики немного стихли.

— Сюда пошел, на царский лагерь по-за Калугой. С того краю, — махнул Михайла в ту сторону, откуда въехал в город, — и дозоров уж нет.

В это время с противоположной стороны раздался торопливый топот, и с улицы на площадь выскакал казак. Он издали махал над головой шапкой.

Перед гонцом поспешно расступились, давая ему дорогу.

— Иван Исаич! — кричал он издали. — Чего там деется! Весь почитай царев лагерь снялся. Прочь скачут! Темно, хорошо не разобрать. А видать, что неладно у их. Может, велишь вылазку сделать? Наши там строятся уж на пустыре.

— Сидорка, лошадь мне! — крикнул Болотников. — Ты со мной, что ль? — спросил он Михайлу. — Аль, может, притомился, отдохнешь?

— С тобой, Иван Исаич, как можно! Вели лишь коня другого дать. Конь-то притомился.

— Ребята! — крикнул Болотников. — Казачьи есаулы, за мной! Стройте своих. Ударим на Шуйского в тыл. А вы, старосты, готовьте своих. Наутро чем свет на Тулу выступаем. Там нас князь Шаховской с царевичем Петром Федоровичем ждут. Сразу на Москву ударим. Царь Дмитрий Иванович прямым путем туда идет. Скоро уж теперь, братцы! Конец, видать! Шуйский, гляди, снялся, бежит. Наша Москва будет! Царя Дмитрия Иваныча посадим и волю добудем… Ну, живо, Михалка, едем!

У крыльца уже стояли три оседланные лошади. Болотников, Михайла и Сидорка вскочили в седла и вместе с казаком помчались к западным воротам.

────

Окрыленный легкой победой, Телятевский с налету ударил на лагерь царских воевод под Калугой и произвел там полное смятенье.

Когда Болотников со своими казаками вышел из ворот Калуги, грозный, окруженный окопами лагерь был уже брошен, и казаки Телятевского гнали по дорогам расстроенные ряды стрельцов.

Увидев, что здесь его помощь не нужна, Болотников не принял участия в погоне и вернулся в Калугу.

Не желая напрасно утомлять свое войско, он остановил рвавшихся вперед казаков, разыскал Телятевского и сказал ему, что завтра с утра пойдет со своим войском в Тулу на соединение с Шаховским.

Князь Телятевский собирался, отогнав подальше войска Шуйского, выйти навстречу к ним на дорогу из Тулы в Москву.

XVI

Прошел день, и все ополченье Болотникова, провожаемое обрадованными жителями Калуги, вышло по дороге в Тулу.

На отощавших, но накануне досыта накормленных лошадях скакали повеселевшие, нарядные казаки. За ними, сколько глаз хватал, валила, заливая всю широкую дорогу, густая мужицкая рать.

Впереди ее, окруженный своими ближними помощниками, ехал Болотников. Его любимый конь, для которого Сидорка всегда умел добывать корм, даже когда Болотников сидел впроголодь, выступал весело и щеголевато, и сам Болотников кидал вокруг радостные взгляды. Он не сомневался, что перед ними верная и близкая победа.

Сиденье в Калуге надоело ему не меньше, чем казакам, хоть он и понимал, что в поле его ополченью не одолеть стрельцов. Но, соединившись с войском Шаховского и с приведенными царевичем Петром казаками, они несомненно возьмут Москву. Московских воевод Телятевский уже, наверно, разбил, и дорога на Москву свободна. Известие о царевиче Петре тоже обрадовало его. Он слышал про него и раньше. И теперь он был доволен, что, пока нет Дмитрия, с ними войдет в Москву царевич, тоже законный, царской крови.

Спокойная уверенность Болотникова, даже то, как он сидел на коне и смотрел вперед, а порой оглядывался и ясным радостным взглядом окидывал своих верных мужиков, распространяло веру и мужество во всем его ополчении. Он точно уже видел их в близком будущем счастливыми, вольными людьми. Недавнего уныния, подавленности как не бывало. Болотников всюду встречал бодрые, веселые взгляды. И его собственная вера от этого еще больше росла. С этими верящими в него, спокойно идущими за ним людьми он не может не победить. Они еще плохие воины — он знает это. Но у них есть храбрые и искусные союзники, с ними не страшны хорошо вооруженные и обученные царские войска.

Завтра они с большими силами выступят на Москву — и берегись тогда Васька Шуйский!

К Болотникову подъехал Печерица, отделившись от своих казаков.

— Иван Исаич, — заговорил он, — чого ты нас не пустив с Шуйским переведаться? А ну, як той Телятевский князь передастся, не наче як Ляпунов.

— Телятевский Шуйскому лютый ворог, — отвечал Болотников. — Говорил я тебе. Он с ими на Пчельне бился и под Калугой тож. До Москвы нам с им по пути.

Печерица сдвинул назад папаху и дернул себя за длинный ус. Не верил он этим княжатам московским. К Шаховскому и то неохотой он ехал, хоть и знал от Болотникова, что тот первый пошел против Шуйского. Болотников, тот другое дело, ему и Печерица и все казаки с первого дня поверили. Поглядишь только на него и враз поверишь. Нельзя не поверить. Такой человек. А вот что с княжатами он вместе шел — не по душе было Печерице, хоть и объяснял Иван Исаич, что до Москвы только, что без них Москвы не взять. Кто их, чертей, знает, что у них на уме. А ну, как до Москвы передадутся?

Второй день шло ополченье Болотникова к Туле, а про Телятевского ни слуху ни духу. Вот уж и стены города показались вдали.

Болотников оглянулся, кивнул Михайле, ехавшему следом за ним в первом ряду мужицкой рати. Конные мужики ничего себе, бодро едут, а вот сзади пешие, видно, приустали — растянулись бог знает насколько, рядов не держат, — какое там войско, так — толпа, вроде как за крестным ходом, когда чудотворную икону из села в село переносят.

Болотников подозвал Михайлу и сказал ему, чтоб он подбодрил мужиков — тотчас Тула, Шаховской, может, встречать выедет, так чтоб лицом в грязь не ударить.

Михайла выехал из ряда, повернул лошадь и поскакал назад по краю дороги.

А тут как раз вдали на поперечной дороге с севера показались верховые — один, другой, третий… Кто такие?

Сквозь поднятую передовыми казаками пыль ничего нельзя было толком разглядеть. И дальше еще, еще — то по одному, то кучами. Казаки будто? Болотников оглянулся, ища глазами Печерицу. Но его не видно было. Он отъехал к своим казакам, стройными рядами скакавшим впереди, приближаясь к воротам Тулы.

— Сидорка, — сказал Болотников, — езжай вперед, разыщи Гаврилыча, пускай ко мне скорей едет.

Сидорка стегнул лошадь и поскакал вдоль казачьих рядов.

Через две минуты мешковатый Гаврилыч, настегивая свою сивую кобылу, подъезжал к Болотникову и, повернув лошадь, поехал рядом.

— Гаврилыч, глянь-ка, — проговорил Болотников, — что там за люди нам вперерез скачут?

— А кто ж як нэ казаки, — ответил Гаврилыч, не оглядываясь в ту сторону, куда показывал Болотников. — Бачив, — пробормотал он ворчливо, — скачуть бисовы диты! Може, их чертяка гонит.

— Поезжай им навстречу, Гаврилыч, узнай, откуда они, с какого войска.

Гаврилыч недовольно поглядел на Болотникова, но спорить не стал и, хлестнув лошадь, поскакал вперед к перекрестку и свернул в сторону навстречу неизвестным казакам.

Болотников следил за ним, не сводя глаз. Вот он придержал лошадь, кивнув переднему. Тот подъехал к нему и остановился. Сзади подъезжали другие, и скоро вокруг Гаврилыча уже была порядочная кучка. Все наперебой что-то рассказывали ему, махая руками на север, качая головами. Ряды мужицкой рати приближались к перекрестку, пыль немного рассеялась, и Болотников ясно видел теперь, что это казаки, некоторые без шапок, другие еле в седле держатся.

Не дожидаясь Гаврилыча, Болотников круто повернул свою лошадь и, ничего не сказав своим, поскакал туда же.

Гаврилыч, видимо, заметил его и, выбравшись из кучи обступивших его казаков, помчался ему навстречу.

— Бида! — крикнул он издали. — Телятевского князя Голицын та Ляпунов побили. Коих похватали, коих засекли, а кои утикли. И сам князь еле ноги унес. Тоже сюда скаче.

Болотников остановил лошадь. Он еще не вполне понимал значение того, что услышал. Но какая-то тяжесть сразу навалилась на него, и он чувствовал, что ее не легко будет сбросить.

Только что он думал, как бы не осрамиться перед Шаховским, высчитывал, что через день-два они все вместе, с Шаховским, с Телятевским, с царевичем Петром, пойдут в последний поход на Москву и уж наверно покончат с Шуйским.

И вдруг… Почему это поражение Телятевского показалось ему таким страшным, непоправимым, он и сам не знал. Ведь бывали и раньше поражения, а потом опять все налаживалось. Он повернул лошадь и медленно поехал обратно, ни о чем не расспрашивая Гаврилыча.

────

Шаховской действительно выехал к городским воротам. Но встреча вышла совсем не такой, какую ждал Болотников. Весть о полном поражении и бегстве Телятевского уже проникла в Тулу, и Шаховской был так же убит ею, как и Болотников.

Они молча поздоровались.

— Ну, Иван Исаич, веди своих в город. Там вам покажут, где становиться. А я тут погожу.

Болотников со своими мужиками и Печерица с казаками входили в Тулу тихо, точно виноватые, точно это их расколотил сейчас Шуйский. Посадские толпились на улицах, любопытно оглядывали их, но не кричали, не здоровались, — видно, вовсе не рады им были. В городе тоже прознали, что Телятевского разбили. Стало быть, и он сюда же прибежит. И скоро, пожалуй, не выберутся гости незваные. Корми их всех.

Одного не знали туляки, что следом за Телятевским гонятся царские войска, и обложат они Тулу, как весь год перед тем держали в осаде Калугу. До сих пор хоть и много войска в Туле сидело, да все ж подвоз был. Мужики со всей округи хлеб и огородину везли, скот пригоняли, — благо Шаховской по-божески платил, не скаредничал. А вот как ни входа, ни выхода из города не станет, чем тогда кормить экую прорву народа?

Только что Болотников разместил казаков и мужиков в палатках и в землянках вдоль берега Упы, подошли остатки войска Телятевского — замученные, оголодавшие, многие раненые. Пришел с ними и сам Телятевский, мрачней тучи. За два дня стариком стал. Все за голову хватался, а не говорил, что с ним, — ранен, что ли, или заболел.

Болотников только головой качал, глядя на него.

────

Шуйский не шел, и в Туле стали думать, что, может, он повернул к Москве.

Шаховской послал разъезды, чтоб ему дали знать, если где покажутся царские войска.

На третий день к вечеру прискакал казак и поведал, что за семь верст от Тулы, у речки Вороньей, показался передовой отряд стрельцов и стал на ночлег на берегу реки.

Шаховской позвал Болотникова, Телятевского и княжича Петрушу и сказал, что незачем людей тратить. В Туле стены крепкие — лучше отсидеться, покуда Дмитрий Иванович придет, а то разобьет их Скопин-Шуйский, как Телятевского, тогда всему делу конец.

Телятевский все молчал. Болотников согласился. Он понимал, что после поражения Телятевского рисковать войском нельзя. Придет Дмитрий Иванович, а у них и войска нет. Очень не хотелось ему садиться в осаду, а коли нужно, что поделаешь. Бог даст, на этот раз не надолго. Со дня на день Шаховской Дмитрия Ивановича ждет. Трудней всего было уговорить Петра Федоровича. Не хотел он в осаде сидеть. Рвался в бой, да и Дмитрия Ивановича не очень ждал.

— На что он вам — дядька мой, — говорил он. Царевич был трезв и сердит. — Не идет, стало быть, трусу празднует. Ну и пес с ним. Я ведь не хуже его царской крови. Отец-то мой, Федор Иванович, тоже царем на Москве сидел. Его весь народ любил, тихий он был, милостивый, молельщик. По нему и меня почитать будут. А как я Шуйского расколочу, и того больше полюбят. Как сюда я шел, небось, стрельцы по городам врассыпную бежали. Пустите меня со Скопиным переведаться. Увидаете, какой я воин.

— Ладно, Петр Федорович, — отвечал ему Шаховской, — вот как поближе подойдут, ты вылазку и сделаешь. А покуда поучи малость своих казаков. Ишь они у тебя загуляли вовсе. В седле, чай, не усидят.

— Тут с вами святые божьи, и те сопьются, — с сердцем сказал царевич. — Поглядел бы ты на нас, как мы с Волги шли!

— Ладно, говорю — ближе подойдут, выходи, а покуда нельзя. Дай и болотниковской рати передохнуть после похода.

Болотников вернулся в свою стоянку сумрачный и сказал своим, чтоб ложились спать, вылазки не будет, не приказал Шаховской.

Михайла ушел в землянку, где он стоял со своими, кликнул Невежку и рассказал ему, на чем порешили воеводы.

— Это, стало быть, опять в осаде сидеть, может, полный год, — заворчал Невежка. — Ну нет, Михалка, терпенья моего не стало. Просил я тебя, как нас сюда Иван Исаич посылал, — пусти домой. Не пустил. Ну, а ноне я и просить не стану. Уйду.

— Да как уйдешь-то? — спросил Михалка. — Чай, не выпускают караульные из ворот.

— Почто из ворот? Я тут все места излазил. Речка Тулячка тут есть, в Упу текет, курица вброд перейдет. Караула там нет — так вброд на коне за стену и выедешь.

Михайла задумался.

— Погоди малость, Невежка, все одно рано, не спят еще в городе. Я скоро ворочусь.

Михайла пошел к казачьему стану, разыскал палатку Гаврилыча и вызвал его.

Молча привел его Михайла на берег Упы, сел у самой воды и его усадил.

— Слыхал, Гаврилыч, что наши воеводы затеяли — вновь за стенами отсиживаться. В Коломенском сидели, покуда нас что тараканов выкурили, в Калуге чуть что не год сидели и опять в Туле ладят сидеть. Этак мы все портки протрем. Не в чем и в Москву итти будет. Там вон, на Вороньей, стрельцы засели, казак говорит, лагерь разбили, ночь ночевать будут. Отсюда семь верст всего. Враз доедем. Одному-то мне с мужиками, пожалуй, не одолеть — у них пищали. А вот кабы вы — ну хоть сотня да нас полсотни. Мы б, как все полягут, выбрались бы — знаем мы тут ход — да на их, на сонных, и вдарили б. Расколотили б за милую душу. Они б наутек, а наутро наши, как прознают, всем войском за ими? А? Что скажешь?

— Там, гуторят, сам Скопин-Шуйский, — проговорил Гаврилыч. — Он Телятевского-то князя, чув, як разгромыв? До цього часу не опамятуется.

— Так ведь сонных, Гаврилыч. Смотри, ночь-то какая. Хоть глаз выколи. Мы коням травой копыта обмотаем, чтоб не услыхали. А зато самого Скопина разобьем. Любо?

— Чого ж не любо, як разобьемо.

— Так не хочешь? — нетерпеливо наступал на него Михайла. — Ну, когда так, одни мы, мужики, пойдем. Все одно, не удержать мне их. Не хотят в осаде сидеть. Разбегутся. Один конец: либо сена клок, либо вилы в бок. Прощай, лихом не поминай.

Михайла вскочил, но Гаврилыч придержал его за полу.

— Пидожди ты. Не думав я, що ты такий прыткий.

— А чего ж? Спать и дома можно, а пришли воевать, так надо воевать.

— А як Иван Исаич?

Михайла немного задумался, но потом сразу вскинул голову.

— Он же тотчас не услышит, а как мы Скопина разобьем — то-то радость будет! Тем же часом на Москву пойдем.

Гаврилыч махнул рукой.

— Ну, нехай будэ так. Ты и менэ, старо́го, взбаламутив. Иды до своих, нехай коней выводят та нас на берегу ждуть. Як уси полягают спаты, я сотню, а то и бильше выведу. Нашим абы в поле.

Михайла быстро вернулся и рассказал Невежке, что они с Гаврилычем надумали. Велел Невежке растолкать мужиков, а сам пробрался в другую землянку, где стояли серпуховские холопы, что ходили с ними под Москву. Невежка хоть и не уверен был, что они расколотят стрельцов, но очень уж не хотелось ему садиться в осаду. А коли поможет бог, сразу же поведет их Болотников на Москву. Там уж какой ни на есть конец будет.

XVII

Через час все мужики были на ногах и вывели лошадей. Михайла велел собираться как можно тише, чтоб, главное, Болотников не проснулся. В лагере все спало, только из главного дома все еще доносились веселые песни. К этому уже все привыкли, и никто вниманья не обращал.

Один за одним, держа каждый в поводу свою лошадь, выбрались они через сонный лагерь на берег Упы, и скоро к ним туда подошли казаки, тоже с заседланными конями в поводу.

Михайла сказал Гаврилычу, что Невежка знает лаз по речонке Тулячке. Как до нее дойдут, надо садиться на коней и ехать вброд за стены. Там уж, как за стенами будут, можно и лошадям копыта травой обмотать.

До впадения Тулячки отряд медленно пробирался в полной темноте берегом Упы вдоль спящего лагеря. Отсюда надо было итти вброд. Невежка сел на свою лошаденку и погнал ее в воду. Может, дальше, под стеной, и могла курица перейти Тулячку, а тут вода подошла лошади под самое брюхо. Невежка подобрал ноги и погнал упрямившуюся лошаденку против течения. Казаки живо вскочили на коней и смело кинулись за ним. Мужики поворчали, но все же, разувшись и подвернув портки, влезли на лошадей и тоже вошли в воду.

Михайла догнал Невежку.

— Зачем же ты в реку всех загнал? Чай, можно бы до стен берегом ехать, только под стенами водой проехать.

Невежка поскреб в затылке.

— Не домекнулся я. Ну, да ништо, недалече. Да и берегом не услыхал бы кто, а тут, гляди, кругом кусты, никто не увидит.

Речушка, правда, становилась все мельче и у́же — в жары, наверно, вовсе пересыхала.

Одного Невежка не рассчитал. Стена, правда, образовала свод над речкой, выходившей под ней из города, но свод так низко нависал над водой, что верховому было не проехать. Пришлось опять всем спешиться и пробираться вброд гуськом, ведя за собой лошадей. Некоторые лошади упирались, не хотели итти в узкий лаз, но кое-как, одна за другой, все-таки выбрались. Хорошо, что вся речонка и в городе и за городом обросла густым кустарником. А то бы за то время, пока они пробирались, какой-нибудь караульный мог пройти по стене над речкой и заметить их.

Когда все они выбрались из-за стены и опять сели на лошадей, Михайла велел подождать, а сам поехал речкой вперед, туда, где кончался кустарник, чтоб поглядеть, нет ли с этой стороны на стене дозорных.

Подъехав к последним кустам, он спрыгнул с лошади, выбрался тихонько в поле и оглянулся. Ночь была — руки своей не разглядишь. Еле-еле стена белела, а уж караульных на ней и думать нельзя разглядеть. Михайла задумался. Но потом ему пришло в голову, что коли на белой стене не видно людей, так и их на черном поле караульные не разглядят. А коли и разглядят, так тревоги не подымут — ведь они поедут не к городу, а от города. Да и что ж им теперь делать — не возвращаться же?

Михайла подошел к кустам, вскочил на лошадь и поехал за своими.

Гаврилыч сказал казакам, чтоб молчали и лошадей унимали. Мужикам и говорить было не нужно. Они сами понимали, что если услышат их, начнут, пожалуй, стрелять со стены. Но все обошлось. То ли заснули дозорные, то ли не разглядели в темноте, только никто тревоги не поднимал, и небольшой отряд быстро поскакал на север.

Один из казаков бывал тут раньше и знал речку Воронью. Но где стрельцы стали лагерем, этого не знал никто. Через полчаса казак Опанас сказал Гаврилычу:

— Вон та самая Воронья. Бачишь?

Вдали, правда, смутно проблескивали извилины степной речушки.

Гаврилыч остановил отряд и подъехал к Михайле.

Михайла и сам уже заметил и речку и даже, на некотором расстоянии, дымки затухающих костров на берегу.

— Гляди, — показал он Гаврилычу, — там, верно, и лагерь их. Надо разведчика послать. Пускай ползком по траве проберется, поглядит — караулят ли дозорные.

— А чого время губить, — сказал Гаврилыч. — Спят. Бачишь, и костры ледва-ледва курятся.

Михайла окинул взглядом степь. Тишь кругом, тьма непроглядная, чуть-чуть ветерок навстречу подувает, — верно, рассвет близко. А только оттуда, где бы заре загораться, ползет тяжелая туча, во всей той стороне ни одной звездочки в небе не мерцает. Самый глухой час. Конечно, все спят.

— Ну что ж, Гаврилыч, благословясь? Постой, я своим скажу, да разом.

Михайла подъехал к своим и сказал:

— Ну, ребята, с богом. Видите, где дымки белеют? Доставайте топоры, косы, цепы. Они там, верно, спят вповалку, так чтоб и не встали. Живо! За мной!

И, стегнув лошадь, он помчался по траве к берегу Вороньей. Мужики тоже настегивали лошадей, стараясь не отставать.

Обгоняя их, мчались по сторонам казаки с Гаврилычем во главе. Вот уж потянуло дымком от костров. Близко… И вдруг… Какие-то тени зашевелились, заржали кони, и тишина, среди которой слышался только мягкий топот их коней, наполнилась криками, визгом, выстрелами. Рядом с Михайлой кто-то громко вскрикнул и тяжело рухнул на землю.

Точно разорвалась какая-то завеса, и на мирном берегу степной речушки закипела дикая сумятица. В один миг все стрельцы были на ногах, а многие на конях и смешались с налетевшим на них отрядом. В непроглядной тьме перепуганные, разъяренные противники стреляли наугад, рубились саблями, топорами, молотили цепами, громко кричали, подбодряя своих, стонали, выли, валились с лошадей и топтали упавших. Никто не разбирал, много ли врагов, никто не понимал, на чьей стороне перевес. Поднимавшаяся с востока туча застлала полнеба. В ней тоже сердито загремело, и вспыхнула молния, озарив на мгновенье испуганных мужиков, отчаянно дравшихся казаков и сплотившихся стрельцов, уверенно напиравших на отряд Михайлы. Еще один громовый раскат, и на всю эту бурлящую кашу потоком хлынул проливной дождь.

Он обрушился так внезапно, что все были ошеломлены, и на миг яростная бойня приостановилась.

— Назад! — крикнул чей-то отчаянный голос, и мужики, точно только этого и ждали, стали торопливо поворачивать лошадей, пуская их наугад прочь от реки и от лагеря.

— Куда? За мной! — изо всех сил кричал Михайла.

Но его голос тонул в неистовом шуме дождя, грохоте грома, криках и лошадином топоте.

Неожиданно кто-то ухватил его за плечо, и голос Гаврилыча крикнул ему в самое ухо:

— Тикай, друже! Побилы нас!

Казаки тоже поворачивали лошадей и мчались обратно, увлекая за собой и Михайлу.

Яркие вспышки молнии озаряли беспорядочную толпу скакавших по степи всадников.

Ливень оборвался так же внезапно, как и начался, туча разорвалась, выглянуло тихое зеленоватое небо, и первый бледный свет пролился на землю.

Михайла оглянулся. Рядом с ним скакал Гаврилыч. За ними никто не гнался. Но там, далеко позади, в легком тумане, поднимавшемся от речки, что-то волновалось, шевелилось, точно назревала какая-то новая опасность.

— Гаврилыч, гляди! — крикнул Михайла с отчаянием. — Ведь это никак стрельцы строятся. Как бы за нами не ударили?

— Може, — пробормотал Гаврилыч. — Зовы своих. Бачь, по всему степу расскакались со страху.

Несколько минут Михайла и Гаврилыч сзывали остатки своего разбитого, расстроенного отряда.

Казаки собрались скорей. Но мужики подъезжали неохотно.

Михайла стал считать и не насчитал и двух десятков.

— Неужто побили столько? — с ужасом пробормотал он.

— Зачем побили? — сказал Савёлка, подъезжая. — Коих, может, стрельцы похватали, а кои сами наутек пошли.

— Ну так что ж? — спросил Михайла, оглядывая опустевшую степь. — Где ж они?

— Да они в Тулу не воротятся. Туда кинулись, — и он махнул рукой на север. — Лычка там, Нефёд и еще кои давно сбирались.

— А Невежка? — спросил Михайла.

— Здесь я, Михалка. Надо б и мне, да не гоже будто. Как расколотили нас, так тебе одному ответ держать. Чай, вместях шли.

Михайла посмотрел на Невежку, но ничего не сказал.

— Ну, Михалка, чого встал. Скачем до ворот. Бачь, ти чортяки скачуть.

Времени терять было нельзя, и поредевший отряд помчался полем к воротам города. Теперь, когда за ними гнались стрельцы, нельзя было пробираться по одному через пролаз, да и нельзя было показывать ход врагам.

Когда они застучали в ворота, караульные долго не хотели пускать их. Только когда караульный казак узнал Гаврилыча, стража отворила ворота и впустила беглецов.

Стрельцы уже совсем нагоняли их, стреляя вдогонку из пищалей. Два передних стрельца, сгоряча не удержав лошадей, вскочили следом за мужиками в ворота.

Караульные захлопнули тяжелые створы ворот, и перепуганные стрельцы оказались вдвоем среди целой толпы мужиков и казаков.

Скакавшие за ними товарищи изо всех сил колотили в ворота, требуя, чтоб им вернули заскочивших ненароком в город стрельцов, суля привести им взамен захваченных на Вороньей пленных. Но раньше, чем Михайла с Гаврилычем обменялись словом об этом, обозленные неудачей казаки набросились с саблями на стрельцов и в две минуты изрубили их.

Дело было кончено. Предстояла расплата.

XVIII

Караульные расспрашивали их: кто их послал на вылазку? Когда они выехали? Много ли там царских войск? Они отмалчивались. Да и что они могли сказать? Они даже не знали, большое ли там войско и кто начальник. Знали только, что привели за собой разъяренных стрельцов, которые теперь, наверное, не уйдут из-под Тулы. Больше всего боялся Михайла сиденья в осаде и сам же ускорил эту осаду.

Никогда еще, сколько помнил себя Михайла, ему не было так скверно. Уж лучше б убили его стрельцы. Как он посмотрит в глаза Иван Исаичу? Что скажет ему? Своим умом захотел. Не по сердцу стало за стенами сидеть, портки протирать. Вот и разгулялся в степи, переведался со стрельцами, наделал делов!

Он ехал шагом по пустым еще улицам к лагерю.

— Михалка, — заговорил подъехавший к нему Невежка, — ты езжай с мужиками, рано еще, солнце не встало. Лошадей уберете, да еще часок храпнуть можно с устатку.

— А ты? — с удивленьем взглянул на него Михайла.

— А мне с Иван Исаичем перемолвиться надо. Давно сбирался. За одним разом и про нас скажу.

— Да ты чего, Невежка? Гадаешь, я Иван Исаича опасаюсь? Да нехай он меня отодрать велит. Я б ему в ножки поклонился. То мне невтерпеж, что, дурень я этакой, беды лишь наделал.

— А може, и выдерет, — успокоительно заметил Невежка. — Не уча, в попы не ставят.

Но Болотников не выдрал Михайлу. Он даже много не говорил с ним про их неудачную вылазку. Он хорошо видел, что Михайла и сам все понял.

Михайла, задумавшись, вышел на берег Упы, сел на траву и засвистал. Давно уж он не свистал. Опять перед ним встала Имжа и Марфуша на ней. Никогда он не бывал с Марфушей на Имже, а так часто думал про все такое. Как он привезет к себе домой Марфушу и поведет ее вечерком на берег. Так хотелось ему этого, так перед глазами и стояло — и Имжа, и цветущие яблони, и Марфуша под ними, что наконец ему стало казаться, что когда-то оно так и было, они ходили вдвоем по берегу и слушали соловьев.

Так нет же! Не все так будет! Не дурак же он в самом деле. Недаром Марфуша в него верила. Недаром и Иван Исаич сразу его полюбил. Понял Иван Исаич, что он за волю жизни не пожалеет. Сызмала он об воле тосковал. Только думал для себя одного воли добиваться. А Иван Исаич ему объяснил, что так нельзя. Не одному ему воля нужна. Всем холопам также. Надо для всех добывать. И как он это понял, так с той поры ни о чем другом и думы у него не было. Хоть и сильно он любил Марфушу, об воле больше думал, голову за нее всегда сложить готов был. Вот только не всегда он сразу угадает, что делать надо, чтоб волю добыть. Иван Исаич, тот всегда знает, когда надо сраженье дать, а когда выждать, за стенами отсидеться, а ему бы только поскорей. Прослышит, что враги близко, — чего тут думать? — скорей на них! А выходит вместо пользы один вред от того. Ну, да, может, и научится он. Вон Невежка говорит же: «Не уча, в попы не ставят». Может, и он научится. Иван Исаич тоже не сердится на него. Он, Михайла, попросит еще Иван Исаича поучить его хорошенько. Пускай хоть выпорет его, только научит уму-разуму.

────

Иван Исаич только усмехнулся, когда Михайла попытался высказать ему свою просьбу. Он последнее время все печальней да мрачней становился. Точно непереносная тяжесть легла ему на грудь. Не видал его раньше таким Михайла.

— Погоди, — сказал он Михайле. — Жизнь всему научит.

Но пока что жизнь учила одному — терпенью. Неделю за неделей сидели они в Туле, как прошедший год в Калуге. Только еще тяжелей было. Запасы подходили к концу, подвозу не было. Царские войска обложили Тулу еще тесней — собаке не пробраться, не то что возу с товаром. В Калуге, все-таки, нет-нет да заезжали окрестные крестьяне, привозили то хлеба, то огородины. А тут точно в мышеловке сидели они. Никуда не подашься. Да и не это одно угнетало Болотникова. Худо было то, что в самой-то Туле они в своем лагере тоже точно в осаде были. Правда, им никто не мешал выходить из лагеря, но горожане на них волками смотрели. Болотников без крайней нужды и не выходил. Не любил он, как на него так смотрят.

Шаховской старался ничего у головы не просить. Он все-таки на всякий случай запасы кое-какие сделал. Пиров уж больше никаких не было. Даже Петр Федорович не бражничал. Казакам и мужикам выдавали хлеба, только-только чтоб с голоду не помереть.

А горожанам, пожалуй, еще хуже было. Никаких запасов в городе не было. Сразу на них эта осада свалилась. Раньше-то городские старшины беседовали с князем Шаховским и даже одобряли его. За Шуйского стоять у них никакой охоты не было. Они его не выбирали. Поставили его большие бояре да княжата, посадских не спрашивали. Московские посадские — слух был — Дмитрия Иваныча руку тянули. Они бы тоже ничего, готовы были Дмитрию Иванычу крест поцеловать, коли он царский сын. Да где он? Сулился все Шаховской, что придет Дмитрий Иваныч и при нем всем вольней жить станет. Боярам руки укоротит, приказных усмирит, холопам волю даст, заставы всякие отменит — и торговать прибыльней станет. Оно бы не плохо. А только его-то не было, а жить все тяжелей становилось. Должно быть, Шуйский много сильней того Дмитрия Ивановича.

Им-то, посадским, по правде, в Туле и от Шуйского большой обиды не было. Не холопы же они. Жили помаленьку, хоть и обижали почасту приказные. Ну, а все-таки, хоть голодом не сидели. А теперь, как осерчал на них Шуйский да обложил город, так хоть волком вой. До того дошло — корки сухой в доме иной раз не было и не купить ни за какие деньги. Их бы воля, они бы давно Шуйскому ворота открыли, не пропадать же всем с голода, хоть бы и из-за какого там ни есть царского сына Дмитрия Ивановича. Да как тут откроешь, когда войска полный город. Поди-ка, сунься — в куски изрубят. Ходили к Шаховскому, кланялись, просили. Ну, у него один разговор: «Дайте срок, погодите, вот Дмитрий Иваныч придет, — сымет осаду». Как же, дожидайся! Улита едет, когда-то будет.

Осень уж настала, и так подошло, не то что меньшим людям, а самым что ни есть лучшим пришло хоть помирать. Многие выбрались из города тихим манером, улестили стражу, — ну, Шуйский ничего, головы не снес, накормил.

А тут караульные стали говорить, что бог знает что у них там, у Шуйского, задумано. Над Упой чего-то мудруют. Ниже города точно запруду строят, будто мельницу ставить хотят. А мельницы не видно чтоб закладывали. Да и на что им мельница. Кругом ветряков не перечтешь. Чуть не в каждой деревне.

Болотников с Шаховским пошли на стену посмотреть, что там москвичи затеяли. Постояли, посмотрели. Болотников только рукой махнул. Какая тут мельница! Злое дело задумал Шуйский. Коли ему не помешать — и они все и город самый пропадет. Вода в Упе уж и сейчас подниматься стала, а как кончат они плотину, затопит река весь город, коли не разрушить плотины.

Сразу же надо вылазку сделать, благо казаки так в поле и рвутся. Шаховской сказал: «Пускай их Петр Федорович ведет». Болотникову не очень это по душе было, не сильно он царевичу Петруше верил. Но Шаховской на своем стоял, говорил, что казаки за царевичем с охотой пойдут, недаром многие с ним с самой Волги пришли.

Когда объявили в лагере, что ночью вылазка будет, там веселье поднялось. Казаки пищали чистили, коней выводили. Но Шаховской не велел коней брать. Зачем им кони, помеха одна. Плотину у самой стены городской строили, только из ворот выйти. Да и пищали только одной сотне велел взять, а другой — топоры и крючья.

Как из ворот выйдут, так сразу же к плотине бежать надо, рубить ее, бревна растаскивать, покуда другая сотня караульных бить будет.

За полчаса все дело кончить надо, раньше чем в царском лагере про то узнают и помогу пришлют.

На словах все это выходило складно, а на деле иначе вышло. Казаки в пешем строю не привыкли биться, а топорами да крючьями работать и того меньше. Сразу видно стало, что неладно все задумано было.

Петр Федорович вывел свою сотню из ворот и бросился с ними к землянкам, чтоб перебить стрельцов раньше, чем они со сна очухаются. А вместо того там в ту же минуту тревога поднялась — трубач сбор затрубил, стрельцы выскочили с пищалями, точно только их и ждали.

С городской стены караульные казаки крик подняли. Показалось им, что от царского лагеря целое войско идет. Шаховской велел Печерице еще сотни две выводить на конях.

У самой плотины караульные тоже стрельбу подняли, только что казаки принялись бревна рубить.

Ночь ненастная была, дождь так и лил, не видно ничего.

Петр Федорович из сил выбивался, кричал, размахивал саблей, звал за собой на стрельцов. Те, как высыпали из землянок, выстроились и палили дружно из пищалей так, что и не подступиться к ним. А трубач все трубил, и со стены караульные кричали:

— Царское войско идет! Спасайся!

И вдруг от плотины кто-то крикнул:

— Гей, хлопцы! Обойшли нас! Тикай швыдче!

Тут уж такое поднялось, что не только Петр Федорович, а и сам Шаховской ничего поделать не мог.

Казаки побросали топоры и крючья и кинулись к воротам. Оттуда как раз Печерица свои конные сотни выводил. В воротах все закрутилось. Пешие казаки в город рвутся, кони пугаются, топчут их, крики, визг, команды никто не слушает.

Еле прорвался Печерица из ворот, не успел своих выстроить, как от царского лагеря целый отряд стрелецкий прискакал. Те, что с Петром Федоровичем у землянок бились, сразу очутились между двух огней. И сзади, у землянок, стрельцы и спереди стрельцы конные, а они — пешие и сами не знают, куда стрелять.

Петр Федорович не струсил, крикнул: «За мной, казаки!» и подскакал к Печерице.

Но казаки за ним не побежали, а бросились врассыпную — кто к реке, кто в поле.

Много их тут побили стрельцы.

Печерица храбро бился со стрельцами, пока от царского лагеря еще подмога пришла, а Шаховской со стены велел отбой трубить, уводить казаков в город.

Так и кончилась ничем казачья вылазка. Про плотину, из-за которой все затеяно было, под конец точно и забыли совсем, никакого ей вреда не сделали.

Ропот поднялся в войске. Казаки жаловались, что их пешими выпустили против стрельцов и подмоги им во-время не прислали, точно на убой повели. Петра Федоровича ругали. Он говорил, что если б ему своих казаков дали, которых он привел, он бы прогнал стрельцов. А эти не слушали его, оттого и побили их столько.

В лагере что ни день ссоры начинались — и у казаков с мужиками, и между собой у казаков. А из лагеря хоть не выходить совсем. Посадские прознали про неудачную вылазку и всячески издевались над казаками. Уличные мальчишки и те им проходу не давали.

Печерица советовался с Шаховским — что делать? Оголодали казаки, как бы беды не вышло. Раздразнят их посадские, они могут с саблями на народ кинуться, весь город кровью зальют.

Болотников видел, что плохо им приходится, еще никогда так худо не было. И голод в городе, и плотина подвигается, того и гляди затопит город, а главное — все врозь смотрят, точно и не за одно дело бьются.

Осень холодная стояла, октябрь наступил ненастный. Десятого числа, как только утро настало, вышли люди из домов, смотрят — все лужи, все канавки до краев водой полны. Мужики, жившие в землянках, выбежали, говорят: залило их совсем. И все прибывает вода.

Посадские совсем головы потеряли, перепугались, не знают, что делать. Сбежались все на соборную площадь, ахают, кричат, перекоряются.

А тут бабы начали приставать, говорят: есть в городе старик-ведун, он сулит воду отвести, коли ему старики боковушу поставят.

Не все ему, конечно, верили, а все-таки — почему не попытать? Он говорил, что это все бесовская работа, а он против бесов заговор знает.

Пообещали ему келейку поставить, и он сразу же пошел на реку, к самой городской стене, скинул рубаху, перекрестился и полез в воду.

Вода забурлила, закрестились все, кто за ним пришел, — должно быть, воюет старик с бесами. Долго не вылезал старик, думали — уж потонул, а он вылез, весь в тине, разевает рот, а сказать ничего не может.

Все-таки приступили к нему, спрашивают: одолел ли бесов?

А он, как отдышался, говорит:

— Где там! Нагнано их там двенадцать тыщ бесов! Шесть-то тыщ я прогнал, а шесть — не идут, Шуйскому служат, кинулись на меня, всю рожу расцарапали.

И правда, все лицо у него в крови было.

Плакал он сильно — такой труд принял, а келейки так и не получит.

Про то и поминать нельзя было. И так старики сердиты были, что поверили дурню старому.

А вода все прибывает. Уж дома начала заливать, скарб весь домашний подмочило. Во дворах скотина мычит, овцы блеют. Лошади ржут, копытами по воде бьют.

Господи! Неужто так и погибать всем? Поговорили посадские и решили к царю Василью итти, поклониться ему, вины свои принести. Неужто погубит город, малых детей не пожалеет?

Пошли старики и городской голова с ними. Шаховской приказал караульным пропустить.

Благочинный велел всему духовенству на площади молебен соборне отслужить, чтоб умягчил господь сердце царево, отвел беду от города.

Долго время тянулось.

Наконец вернулись посадские. И сразу точно туча над городом нависла. Вышли они на соборное крыльцо. Стоят. Молчат. И на площади, хоть народу не протолкаться — посадские, бабы, ребята, мужики, казаки, — а точно нет никого. Тишина такая, что слышно, как в канавах вода журчит. Ребятишки, и те примолкли. Чуют недоброе.

Наконец вышел вперед городской голова и говорит:

— Милует государь Василий Иваныч город!

Площадь вся точно одной грудью вздохнула, мужики за шапки берутся — перекреститься.

Смотрят все на голову, а он — сразу видно — не все еще сказал, мнется.

Что там еще? Или новая беда? Не радостные старики стоят, толкают голову.

— Порушит государь плотину, отведет воду от города… — заговорил тот и опять остановился.

Закрестились тут многие, а голова дальше говорит:

— Велит только царь выдать ему всех ворогов царских, от кого смута по земле…

Охнула вся площадь и загалдела сразу на разные голоса.

Бабы визжат:

— Выдать! Выдать! Волоки их! Так им и надо!

Казаки вперед толкаются:

— Не дадим! Подступитесь лишь! Из пищалей всех перестреляем!

А кто-то из толпы крикнул во весь голос:

— А кого выдать-то велит царь?

— Тихо вы! Не галдите! Дайте сказать.

Стала немного затихать толпа, голова оглянулся на стариков и сказал не очень громко:

— Первей всего велит царь выдать ему всей крови заводчика, князя Шаховского.

— Не дадим князя! — закричали казаки. — Не выдадим!

Мужики молчали. А посадские подняли галдеж:

— Чего там! Город, что ли, из-за него загубить! Вы б в поле бились! Ишь засели за стенами. Нашими боками отдуваться! Не хотим! Давайте князя!

Шаховской, стоявший на ступенях, бросился было вверх, к соборным дверям, хотел укрыться в соборе, но посадские схватили его за руки и стали вязать, а на площади уже вопили:

— Еще кого? Говори! Сказывай!

— Илейку еще! — крикнул голова.

— Какого Илейку? — раздались голоса.

— Да что себя Петром Федорычем зовет.

Из толпы выскочил царевич Петруша, размахивая саблей и стараясь перекричать гомон толпы:

— Я вам покажу ИлейкуI Прирожонный царевич! Не подходи — убью! Ко мне, казаки!

Но его уже хватали сзади за руки, а казаки не очень за него заступались. Сердиты на него были после ночной вылазки.

— Еще кого? — кричали кругом. — Сказывай!

— Ивашку Болотникова! — крикнул голова и сразу спрятался в кучку стариков, — таким ревом встретила площадь это имя.

— Не дадим! — вырвалось сразу точно из одной груди.

Казалось, что вопит вся толпа. Сметая все на пути, мужики лавиной хлынули к крыльцу. Старики в ужасе разбегались. Казаки вытаскивали сабли. Вот-вот начнется жестокое побоище.

В эту минуту, расталкивая толпу, на крыльцо взбежал Болотников. Он сорвал шапку и размахивал ею над головой. Покрывая беспорядочный вой и истошные крики, над площадью прокатился его зычный, привыкший к команде голос:

— Стой, казаки! Сабли долой! Слушай меня!

И, точно по волшебству, яростная буря стала быстро затихать, и через минуту на площади опять, как вначале, слышно было только, как журчит вода в канавах.

Все головы поднялись. Все глаза смотрели на Болотникова.

— Последний раз, православные, говорить с вами буду, — начал Болотников, когда толпа на площади затихла. — Хочу я, чтоб поняли вы, за что мы кровь проливали. Худо у нас на Руси живется бедному люду. И казакам, и холопам, и посадским, что победней. Верно я говорю?

— Верно! Правильно! — раздались голоса с разных концов площади.

— Сам я холопом родился. Много муки принял. Потом за рубеж меня продали. Много я там разного видел, много и дум передумал. И запало мне в голову жизнь нашу поворотить, чтоб по правде люди жили. Бояр, что холопов, ровно скот бессловесный, истязают, — вовсе извести хотел я, приказным, что с бедных людей последнюю шкуру дерут, — руки укоротить.


Все смотрели на Болотникова.


— То-то бы любо! — крикнул громкий голос из глубины площади.

— Повстречал я в Польше Дмитрия Иваныча, сына Ивана Грозного, что Васька Шуйский вовсе было убил на Москве, да спасся он, слава господу. Крест он целовал, что как на отцов стол сядет, волю холопам даст и правду на нашей земле устроит. Следом за мной обещался прийти. Да вот не идет. А у вас терпенья не стало. Как бояре вас бьют, ребят ваших калечат, так вы терпите. А как за волю биться, так у вас терпенья нет.

— Мы что ж? Мы завсегда… — раздались голоса из мужичьей толпы. — Посадские вон…

— Да и посадские тоже, — продолжал Болотников. — Вон те, большие бороды. Им-то и при Ваське вольготно. А голытьба за ними идет, что бараны.

Посадские молчали.

— Когда нет согласу, никакого дела не выйдет. Горько мне это, православный народ! За тебя я шел, всю кровь за тебя пролить хотел! Чтоб тебе вольней жить стало! Да, видно, не судил бог. Я-то и сейчас биться готов, да вы-то ослабли.

Болотников приостановился и оглянул площадь. Ждал он, что, как раньше, закричат все: «Веди нас! Идем за тобой!» Многие плакали, утирались рукавами, но глядели все в землю, точно не решались поднять на него глаза.

— Ну что ж? — заговорил, помолчав, Болотников. — Ведите меня, коли так, к Ваське. Может, он за меня вас и помилует. Мне без воли жизнь не дорога! Пускай он мне голову срубит. Эй, вы, сивые бороды! — нетерпеливо обернулся он к старикам. — Чего ж не вяжете меня?

Но старики всё не решались подойти к Болотникову.

На площади начались громкие всхлипыванья. Бабьи голоса причитали:

— Болезный ты наш! Да как мы тебя на смерть отдадим! Ты ж завсегда за нас, сирых…

В эту минуту из толпы протискался и взбежал на крыльцо Михайла.

— Иван Исаич! — крикнул он. — Не расстанусь я с тобой. Коли ты на смерть, и я с тобой. Невмочь мне жить без тебя.

Болотников отстранил от себя Михайлу. Посмотрел ему прямо в глаза и сказал негромко:

— И думать не моги, Михайла! Нет моего согласа. За меня разве ты бился? За волю. Может, еще придет Дмитрий Иванович или другой какой царь сыщется, что волю посулит. Ищи, кто за волю подымется. За ним и иди. И про меня ему скажи. Пускай вспомянет меня. Шуйскому-то ты ни к чему. Искать не станет. Уйдешь с мужиками. А я в тебя веру имею. Ты от воли не отступишься. Иди, Михайла, сполни мой наказ! Прощай, друг!

Болотников обнял Михайлу, трижды поцеловал его и слегка оттолкнул от себя.

Михайла, как пьяный, ничего не видя, спустился со ступеней и замешался в толпу.

На площади распоряжался голова. Там уже собрались итти. Посадские крепко держали связанных Шаховского и Петрушу. Откуда-то приволокли и Телятевского, про которого сначала все забыли. Болотников подошел к краю крыльца и спустился со ступеней.

Толпа раздалась. В средине повели Шаховского, Петрушу, князя Телятевского и Болотникова.

— Прощай, Иван Исаич! — кричали вслед казаки.

Гаврилыч выскочил и крепко обнял Болотникова. Печерица снял шапку и низко поклонился.

Мужики все снимали шапки и молча провожали Болотникова. Казаки складывали пищали.

────────

Часть третья Сухорукие

I

Предсказанье Михайлы не сбылось. Мордвины не решались подходить к Нижнему с тех пор, как воевода Алябьев отогнал их. Нижний не был в осаде. Но вокруг него по-прежнему было неспокойно. Мордвины бродили кругом, а, кроме них, поднялись еще черемисы. Им тоже хотелось вернуть свою былую вольность. Много они обиды терпели от бояр и приказных. Забредали сюда с юга и казаки, отставшие от Болотникова. Да и русских людей, искавших легкой добычи, немало шаталось по дорогам, благо вовсе порядка по всей земле не стало.

────

Козьма Миныч не раз уговаривал брата своего Дорофея переходить к нему. Лучше уж нанять сторожей или изубыточиться — перевезти хлеб в верхний город, чем жить без всякой защиты. Просила и Марфуша отца, но Дорофей заупрямился, говорил, что страху никакого нет. Бросить хлеб без себя — растащут, а перевозить — нет у него такой казны. Козьма Миныч даже от себя казны предлагал, но Дорофей только головой мотал, говорил спасибо, а переходить в верхний город не хотел.

Втемяшились ему в голову Михайловы речи, — все выжидал он, покуда в городе нужда хлебная настанет, — а ее покуда еще не было. В осаде Нижний не был. А главное — не в том было дело. На Нижнем базаре остались теперь больше такие же забубённые головы, как и сам Дорофей, и у них шло развеселое житье. Правда, с вечера субботы он себя соблюдал — заваливался спать, и в воскресенье, когда он приходил к брату и к своей семье, у него, как говорится, ни в одном глазу не было. Но в другие дни в кружале столы, и те в пляс пускались, такое веселье шло. Кто ни заходил, Дорофей всех потчевал — пей, не жалей. Не один мешочек вытащил уже Дорофей из заветного сундука. Про себя он рассуждал, что главная его казна — хлеб. Его он с легкой руки Михайлы немало подкупил и, проходя по двору, всякий раз хитро и весело поглядывал на тяжелые замки у хлебных амбаров.

Только лишь начнут хлебом скудаться в верху — он тотчас тут как тут со своими запасами. Загребет казны невпроворот. Чего ж грошей жалеть? Хоть распотешить душу, пожить враспояску, покуда Домна Терентьевна не зудит над ухом. Женился он молодым и с той поры воли не знал. Как тут не погулять, когда случай такой подошел.

Одно не приходило ему в голову: не обложен ведь Нижний мордвинами, стало быть, такой скудости хлебной, как говорил Михайла, может, и вовсе не настанет.

А средь шатающего народа давно разговор пошел, что у Дорофея Сухорукова казна не считанная — сундуки ломятся, как бы вся в кружало к Петру Ефимову не перешла. Тот — что кремень, у него не выудишь.

Марфуша с Домной Терентьевной про житье Дорофея ничего толком не знали. Настрого он Степке наказывал не говорить про то матке. И Степка помалкивал — знал, что разворчится мать. А Домна Терентьевна поуспокоилась, как ушли мордвины, и не сильно торопила Дорофея переходить на верх к брату. Знала она, что Козьма Миныч его не больно жаловал, а у нее на Козьму большие расчеты были. Он не раз с ней про Марфушу разговор заводил — никто ей такого жениха не высватает, как дядюшка.

Марфуша молода, глупа, сама своего счастья не понимает, а отец ей во всем потакает. На Верхнем базаре уж прошел слух, — может, сама Домна Терентьевна ненароком обмолвилась, — что Козьма Миныч от себя племянницу выдавать будет. В соборе на Марфушу так глаза и пялили и молодые парни и жены купецкие в шитых серебром шубах.

Подошла весна, когда Михайла из Тулы в Калугу пробирался — где пешком, где верхом, — а в Нижнем жизнь по-старому шла, и Татьяна Семеновна с ног сбилась с уборкой и с пасхальной стряпней: Козьму Миныча не только свои приказчики, а и со всего города именитые люди приходили с праздником поздравлять, — надо было пасхальный стол всем на удивленье готовить.

Отговела Татьяна Семеновна на крестовой неделе,[5] чтоб всю страстную готовить куличи да пасхи, яйца красить и окорока запекать. А Домна Терентьевна с Марфушей и Степкой и сам Козьма Миныч с Нефёдом на страстной говели. Дорофей Миныч говел у себя в нижней церкви, а к заутрене обещал со своими в Благовещенский собор итти.

Однако Домна Терентьевна успела и Марфушу нарядить в голубой шитый серебром опашень и сама нарядную шубу поверх праздничного сарафана надела, а Дорофей Миныч все не шел.

Зазвонили к заутрене. Козьма Миныч прислал Нефёда спросить, что тетенька с Марфушей не идут. Степка стал проситься за отцом сбегать. Но Домна Терентьевна не пустила: этак и он заутреню пропустит — грех.

Больше ждать не стали, пошли одни. Думала Домна Терентьевна, что с приказчиками Дорофей Миныч заутреню отстоит, а к ранней обедне подойдет. Но заутреня отошла, а его все нет. Забеспокоилась Домна Терентьевна и, хоть и грех от обедни уходить, а все же послала Степку за отцом — уж не занедужил ли, храни бог.

Степка покосился на Марфушу — у него своя думка про то была, — но Марфуша глаз не поднимала, не любила она, когда Степка отца осуждал — не их это дело.

Пока Степка бегал, и ранняя обедня отошла, и Козьма Миныч с домашними пошел домой.

Большой стол был уже приготовлен, и все уселись вместе со старшими приказчиками, оставив для Дорофея Миныча место рядом с Домной Терентьевной. Марфуша невеселая сидела. Даже Козьма Миныч заметил:

— Ты что, Марфа, ровно в воду тебя окунули? Пасха господня — праздник из праздников. Всякое творенье радуется. Птицы, и те славят господа, не то что человек.

— Тятеньки вот нет, дяденька Козьма Миныч.

— Придет брат. Как это можно, чтоб не пришел похристосоваться? Степка живо его предоставит.

Тут как раз пришли славильщики, со своего же двора ребята. Приходские попы с причтом утром уж после поздней обедни приходили славить, а ребятишки — уж так заведено было, — как только с церкви придут хозяева. Стали перед киотом и запели пасхальные стихи. Они спели уж и «Христос воскресе» и «Святися, святися, новый Иерусалиме», и только что затянули «Ангел вопияше благодатней…», как дверь распахнулась, и, словно камень из пращи, влетел Степка — молча, без шапки, с торчащими вверх волосами и такими страшными глазами, точно за ним по пятам черти гонятся.

Охнули все в горнице, сразу видно — неладное что-то приключилось. Певчие, и те оглядываться стали, спутались, да их никто и не слушал.

Бросилась к нему первая Марфуша, а за ней и другие. Домна заголосила. Козьма Миныч подошел:

— Ты чего, Степка? Сказывай живей — чего там?

А Степка только рот разевает, хочет, видно, сказать и не может, точно ему кто горло сдавил.

Марфуша схватила его, прижала к себе, сама плачет, а сама говорит:

— Степушка, тятенька наш? Что с им?

Степка уткнулся ей в плечо и заревел. Захлебывается, давится, бормочет, а что — не понять. Одно наконец расслышали:

— Убили… убили нашего…

Домна Терентьевна крикнула и еще громче заголосила.

— Кто убил? Где? — приступил к Степке Козьма Миныч, схватив его за плечо. — Да говори ж, Степка! Может, не вовсе убили, бежать надо, может, выручим.

Марфуша плачет, обнимает Степку и тоже шепчет ему в ухо:

— Скажи, Степушка, скажи, болезный, может, помогут. Где наш тятенька-то?

— На лестнице… лежит, — пробормотал Степка и еще сильней зашелся.

— На какой лестнице? — спросил Козьма Миныч. — На въезде, что ль? На дороге?

Степка замотал головой.

— В дому нашем, — шепнул он Марфуше, — в подклети, — и прижался еще тесней к ней, точно спрятаться хотел.

— Чего он говорит? — спросил Козьма Миныч Марфушу. — Не слыхать.

Марфуша подняла облитое слезами лицо и проговорила обрывающимся голосом:

— В дому у нас, дяденька. Душегубы, видно. Скорей, дяденька, может, не вовсе убили.

Козьма Миныч обернулся к толпившимся вокруг приказчикам и торопливо сказал старшему:

— Кликни работников десяток, Тихон, идем к брату. Да поживей!

Тут к нему кинулась Татьяна Семеновна.

— Что ты, Козьма Миныч! Как это можно! Может, там бродяг полон дом. Пущай Тихон с работниками идет. А ты к городскому голове поди. Пущай стражников пошлет.

— Верное твое слово, Татьяна Семеновна. Ты, Тихон, со мной пойдешь с работниками. А ты, Назар, — сказал он второму приказчику, — добеги до приказной избы, скажи, чтоб стражников тотчас прислали. Надо, коли что, караул поставить.

Татьяна Семеновна опять было стала приставать к мужу, но он только отмахнулся и сказал ей веско:

— Ты чего, Татьяна? Брат ведь родный. Присмотри лучше за Домной…

Домна Терентьевна стояла у двери и билась головой о притолоку, громко причитая:

— Ой, горе мое горькое! Ой, бессчастная я! Дорофеюшка, свет мой ясный! На кого ты меня спокинул?

Марфуша, обливаясь слезами и обнимая одной рукой Степку, вышла с ним в сени следом за дядей.

— Ты куда, Марфа? — спросил Козьма. — И думать не моги! Не бабье это дело. Свяжешь нас лишь. Привезем Дорофея, бог даст, тогда ходи за ним. А покуда иди к матери — ишь заходится.

Марфуша умоляюще подняла на дядю полные слез глаза, но, встретив его твердый, хотя и не суровый взгляд, спорить не стала.

— Степка, — спросил Козьма Миныч, погладив его по вихрастой голове, — можешь, что ль, пойти с нами, показать? Аль с сестрой останешься?

— Я п-пой-ду, — проговорил Степка, лязгая зубами и с трудом отрываясь от сестры.

— Нефёд, — сказал Козьма Миныч сыну, державшемуся все время поодаль. — Бери-ка Степу за руку, поведешь его. Ишь на ногах не держится.

— Козьма Миныч, — робко проговорила Татьяна Семеновна. — Почто Нефёдушку? Не ровен час… как бы чего не приключилось. Да и напугается.

— Пустое, — сказал твердо Козьма. — Не робенок, чай, пущай брату поможет. Такое дело. Не чужой же.

Нефёд не очень охотно подошел к Степке и неловко взял его за локоть. Но тот вывернулся от него и ухватился за полу Козьмы Миныча. Он фыркал, стараясь сдержать слезы, и размазывал их по лицу рукавом.

На крыльце затопали шаги, Козьма Миныч отворил дверь, и небольшая молчаливая кучка быстро зашагала к воротам в тихом свете ясного весеннего утра, под перезвон пасхальных колоколов.

На ходу Степка немного стих, и Козьма, взяв его за руку, стал спокойно расспрашивать, что он увидел, как прибежал домой.

Степка кое-как рассказал, что, когда он подходил к дому, ворота стояли настежь, и какие-то люди с мешками выскользнули оттуда. Сторожа Кузьки у ворот не было. Дверь в избу тоже была открыта. Он забоялся было, но потом бросился через двор в сени, крича: «Тятенька! Тятенька!» Никто не отзывался, а внизу, в подклети, точно свет горел.

Дальше Степка никак не мог рассказать. Он опять стал давиться, захлебываться, со страхом хватался за рукав Козьмы Миныча, тискаясь лицом ему под мышку, и бормотал невнятно:

— Там… на лесенке… мешок будто… шапка тятенькина… кровища…

Козьма опять погладил его по вихрам, взял за руку и сказал:

— Ну ладно, сами увидаем. Нишкни!

Больше он ни о чем его не спрашивал.

По улицам везде было тихо, над крышами в ясное небо струились дымки. Встречных почти не попадалось. Кто у обедни стоял, кто дома разговлялся. Даже пьяных еще не было — рано.

II

Ворота в Дорофеев двор так и стояли настежь.

Когда они подходили к углу, навстречу им со стороны церкви показалась толпа принаряженных дворовых Дорофея. Приказчик Артём с женой и парой ребятишек, конюх, тоже с женой и ребятами, трое работников, стряпуха, Феклушка, Анисья и другие девки. Бабы несли свяченые пасхи и куличи, ребятишки, в чистых рубахах, перегонялись, сговаривались яйца катать.

Неожиданно увидав у своих ворот Козьму Миныча — его все там знали — с толпой работников, служащие Дорофея удивленно приостановились.

— Артём, — сразу же спросил Козьма Миныч, — где ваш хозяин, Дорофей Миныч?

Артём снял шапку, поклонился и ответил не задумываясь:

— Мы так полагали, Козьма Миныч, что у вас он. В собор он сбирался с вами и с супругой, как нас к заутрене отпустил.

Тут только Артём заметил жавшегося к Козьме Минычу Степку.

— Степушка! Ты чего? — вскрикнул Артём, вдруг сообразив, что случилось что-то неладное.

— А Кузька сторож где? — продолжал, не отвечая ему, Козьма Миныч.

— Кузька сторожить оставался, — ответил Артём, испуганно оглядываясь. — Неужто спит?

Он быстро вбежал в ворота и кинулся к сторожке. Остальные вошли следом и толпились у ворот.

Козьма Миныч окинул взглядом двор и успел заметить, что тяжелые замки на хлебных амбарах не тронуты.

«А вдруг привиделось все Степке? — мелькнуло у него. — А я-то стражников…»

Но в эту минуту из сторожки выскочил перепуганный Артём.

— Беда, Козьма Миныч! — крикнул он. — Кузька неживой будто лежит. Рот заткнут, связанный, и на шее кушак обмотан.

Козьма Миныч оглянул толпу.

— Баб и ребятишек всех в естовую избу отведите, пущай там покуда сидят, а ты, Артём… да и вы все, — прибавил он, видимо передумав, — за мной идите.

Он быстро пересек двор, не выпуская Степкиной руки.

Степка весь дрожал, стуча зубами.

Они поднялись на крыльцо и вошли в чуть притворенную дверь.

— Там, там, — бормотал Степка, пятясь и кивая на лесенку, ведущую вниз, к подклети.

— Подержите-ка его, — сказал Козьма Миныч, отцепляя от себя Степку и передавая его толпившимся сзади дворовым.

Его сейчас же подхватил конюх Спиридон, с которым Степка всегда дружил, и, обхватив его за плечи, стал что-то ласково нашептывать ему.

Сам Козьма с Артёмом и еще двумя-тремя работниками подошел к лестнице и заглянул вниз.

Действительно, на нижних ступенях лежало что-то вроде большого мешка, а дверь в подклеть стояла раскрытая. Оттуда просачивался бледный свет. Может быть, раньше там и горел фонарь, но теперь потух.

— Ну, братцы, поднять надо. Может, живой еще, — тихо сказал Козьма Миныч, хотя сам мало на это надеялся.

Работники, осторожно ступая, спустились вниз, стараясь не задеть того, что неподвижной грудой загромождало узкую лесенку.

Четыре человека, переговариваясь заглушенными голосами, взяли за плечи и за ноги, повыше колен, и с усилием подняли тело. Голова откинулась вниз, и на ней стала видна глубокая рана, видимо, пробитая обухом топора. Спутанные волосы слиплись от запекшейся крови.

— Несите в горницу, — приказал Козьма Миныч, отворяя дверь и входя вперед, — на лавку кладите.

В это время на крыльце застучали шаги, вошел судейка со стражниками.

— Вы чего тут озорничаете? — крикнул судейка. — Мертвое тело трогать! В холодную захотели? — Но, заметив Козьму Миныча, вышедшего из горницы, он стих и заговорил совсем другим голосом: — Экая беда, Козьма Миныч, с вашим братцем! И в самую великую ночь. Это, что ж, его служащие? — спросил он, оглядывая толпу. — Может, они сами убивцы и есть?

В толпе поднялся возмущенный гул.

— С церкви они шли, — сказал Козьма Миныч. — Повстречал я их, как к брату шел, на улице у ворот.

— Мало ли, Козьма Миныч, — настаивал судейка. — Может, прикончили да в церкву и побегли.

— Чего ж им убивать брата? — с сомнением возражал Козьма Миныч. — Хозяин он добрый был, не обижал.

— Отец родной! — послышались голоса.

— За им что у Христа за пазухой!

— Такого и не найти!

Судейка махнул рукой.

— Они наскажут, как самим до петли доходит. Надо перво-наперво обыск учинить. Где он казну хранил, ведомо тебе, Козьма Миныч?

— А вот мы сына его тотчас поспрошаем. Степка, поди-ка ты сюда.

Конюх, все еще державший за плечи всхлипывающего Степку, подвел его к Козьме Минычу.

— Степка, скажи-ка ты, где твой тятька казну держал?

— Там, — махнул Степка на лесенку, — в подклети.

— Идем, когда так, Козьма Миныч. И стражника с собой возьмем. Фонарь зажги, Третьяк. А вы, — обратился он к толпившимся в сенях, — тут стойте. Глядите, — прибавил он, обратившись к стражникам, — ни одна собака отсюда чтоб не улизнула.

— Тихона бы еще позвать, — сказал Козьма Миныч, — мой это приказчик. Со мной и пришел.

— Что ж, это можно, — согласился судейка. — Ступай за нами, эй ты, борода! — крикнул он.

Козьма Миныч, судейка, Тихон и стражник с фонарем стали спускаться по узкой лесенке.

На ступенях валялась шапка Дорофея, а на одной стояла лужа крови, медленно капавшей со ступени вниз.

Дверь в подклеть была открыта. В маленькие, забранные решеткой оконца вверху заглядывали лучи низкого утреннего солнца, и было довольно светло. Только кованый сундук у наружной стены под окном был в глубокой тени.

Козьма Миныч и судейка разом подошли к нему. Крышка была откинута, и сундук пуст. Судейка для верности ощупал его рукой.

— Видишь, Козьма Миныч, — произнес он с торжеством. — Как же не они, страдники? Ты говоришь, — с чего б им убивать его? У Дорофей-то Миныча, сказывают, с казны сундуки ломились. С достатком был покойник. Вот и польстились, сукины дети! Тотчас их в кандалы велю и в темную.

— Да, может, не они вовсе, — проговорил Козьма Миныч. — Спужались они сильно, как увидали.

— Как не спужаться, Козьма Миныч. Знают, чай, что головы не сносить.

Козьма Миныч с судейкой обошли подклеть, но больше никаких сундуков, где могли храниться деньги, в ней не было.

Они вышли и заперли за собой дверь. Тут же на полу валялся замок, и в нем торчал ключ на порванном гайтане. На том же гайтане болталась и небольшая иконка. Гайтан был разорван, и концы все в крови.

— Ишь, убийцы окаянные! Видно, допрежь убили, а там гайтан сдернули! В крови весь.

Судейка поднялся первый.

— Козьма Миныч, — сказал он. — Которые твои, вели пройти — ну хоть в горницу.

Козьма Миныч распорядился, и пришедшие с ним работники один за одним прошли в горницу, где лежало тело Дорофея.

— А тех всех, — обратился судейка к стражникам, — вяжите и в приказную избу гоните.

— Да что ты, побойся бога! — поднялись крики среди работников.

— Нас-то за что?

— Козьма Миныч, заступи! Ты ж видал, с церквы мы шли!

— Говорил я, братцы, — сказал Козьма Миныч. — Не слушает судейка. Сказывает, коль нет на вас вины, отпустят.

— Батюшка, Козьма Миныч! — кричали работники. — Уж как заберут, так не вытти живым! Сам знаешь. Шкуру спустят. Кости все переломают.

Стражники, не слушая, скручивали им за спиной руки. Когда дело дошло до конюха, Степка вцепился в него и пинал ногами стражников, крича сквозь слезы:

— Не пущу! Не дам Спиридона! Дяденька, не вели им Спиридона вязать!

— Оставь, Степка, вишь, судейка говорит, может, они тятьку твоего зарубили.

— Врет он, врет! Не может того статься! Не они то вовсе! Знаю я! Пусти! Не смей! — кричал он в отчаянии, цепляясь за руки стражника, скручивавшего Спиридона.

— Знаешь, говоришь? — обратился судейка к Степке. — Чего ты знаешь, сказывай!

Степка испуганно смотрел на него, но не мог ничего выговорить.

— Оставь его, — сказал твердо Козьма Миныч. — С горя сам не знает, чего говорит, да и конюха того, видать, жалеет. А, может, тут их покуда оставишь? Может, и впрямь неповинны они?

— В приказе разберем, Козьма Миныч, — не сдавался судейка.

Стражники тесным кольцом окружили связанных работников и повели их через двор к воротам.

В дверях естовой избы толпились бабы и ребята, дожидаясь вестей. Увидев стражников, уводивших их мужей и отцов, они с ревом выскочили во двор и побежали за ними, не слушая судейки, кричавшего им с крыльца, чтоб они не смели подходить к колодникам.

Но стражники плетьми разогнали их и угнали колодников под оглушительный вой и рев баб и ребят.

По просьбе Козьмы Миныча судейка оставил во дворе Дорофея двух стражников, чтобы охранять хлебные амбары. Кроме того, Козьма Миныч оставил в доме брата Тихона, чтобы он присмотрел там за порядком, пока туда приедет Домна Терентьевна, да и ей на первых порах помог.

III

Вернувшись домой, Козьма Миныч передал Домне Терентьевне и Марфуше печальную весть.

Домна Терентьевна запричитала еще громче, поминая покойника, с которым она прожила в любви и согласии двадесять лет, и кляня свою горькую вдовью долю.

— Остались мы с доченькой да с сыночком сиротами. Прожили век в довольстве, а ноне злодеи окаянные и кормильца нашего скаредной смертью убили и все богачество наше сгубили. По миру придется на старости лет итти, — разливалась Домна Терентьевна.

— Почто бога гневишь, Домна Терентьевна? — прервал ее причитанья Козьма Миныч. — Посетил нас всех господь, горе послал великое — супруга ты, а я брата лишились. Но богачество ваше при вас осталось. Казны, сам Дорофей покойный сказывал, немного у него оставалось. Казной лишь и попользовались убийцы безбожные. Главное богачество не в сундуке у Дорофея хранилось, а в амбарах. С осени он хлеб закупать почал и всю зиму закупал. Три амбара у него хлеба. Продавать и не начинал он. А на амбарах тех замки пудовые — видел я — не тронуты висят. Хоть и не торговал я по сию пору хлебом, а ноне займусь, не оставлю братнину семью без помоги.

— Спасибо тебе, Козьма Миныч, бог тебя наградит, что не оставляешь нас, сирот горьких. Не об себе у меня думка. Я и коркой хлеба сыта буду. Детушек жалко, сиротинушек. Марфеньку с честью замуж выдать желал покойник, а Степку к хозяйству приучать.

— Все справим, сестрица. Бог не без милости. Он и карает, он и милует. Молись богу, Домна Терентьевна, что до амбаров не добрались злодеи окаянные. На первое время, как ты похороны да поминки справлять будешь, я тебе казны выдам — там посчитаемся. Вы с Марфой, верно, тотчас же до дому сбираться будете?

Домна Терентьевна еще громче заголосила. Но Марфуша обняла ее и повела наверх в светлицу, чтоб поскорей собраться к отъезду домой.

────

Марфуша неутешно плакала над телом Дорофея Миныча. Она горячо любила отца и знала, что он ее в обиду не дал бы. Хоть и слаб он был, а ради своей Марфуши он не побоялся бы поперечить не только Домне Терентьевне, а и самому Козьме Минычу. А теперь не отстоять ей себя. Она и сама не знала, о ком она больше плачет — об отце, об Мишеньке или о самой себе.

А Домна Терентьевна совсем растерялась. Кабы не Тихон, век бы не справиться Домне Терентьевне. Ну, он понемногу все наладил — и попов сговорил, и место на кладбище выбрал, и гроб заказал, и даже насчет поминок распорядился, пока Домна Терентьевна причитала.

К третьему дню все было как надо. С утра Козьма Миныч с Татьяной Семеновной и Нефедом приехали. А там стали родичи подходить, гости и с Нижнего базара и с верху. Кто с Дорофеем Минычем приятельство водил, кто по Козьме Минычу почествовать брата его хотел. Народу набралось — в избу всем не взойти. Подняли гроб и на руках в церковь отнесли, чтоб он там последнюю обедню отстоял.

Домна Терентьевна до того причитала и заходилась, что совсем сомлела, и Марфуша с Анисьей под руки ее из церкви на паперть вывели.

На кладбище почитай чуть что не все пошли провожать Дорофея Миныча. Козьма Миныч только головой покачивал и кресты клал. Непутевым он брата своего всегда считал, а, гляди-ка, православный народушко как его поминает. И положил он про себя семью братнину успокоить — и Марфу замуж выдать как следует, и Степку в люди вывести, и Домну, хоть и сильно надоедала она ему, а все-таки в чести содержать, покуда Марфа к себе ее не заберет. Убытку большого от того не должно было быть — хлеба у Дорофея полных три амбара осталось.

Как похоронили Дорофея Миныча и поголосили на могиле, Домна Терентьевна поклонилась в пояс провожающим и позвала в свою избу на блины да на кутью.

Поминки вышли на удивленье. Всего было наготовлено много, и столы накрыли для лучших людей в горнице, а для меньших в естовой избе. И вина выставили и браги, как полагается.

Под конец, хоть и жалели Дорофея Миныча, а вино взяло свое: упились гости, расходились, дотемна из-за столов не вставали.

Наконец Козьма Миныч первый встал, поклонился Домне Терентьевне и сказал ей, что поедет домой, а наутро пораньше придет к ней, амбары откроет и по счету хлеб примет, чтоб поскорей торговлю начинать.

За Козьмой Минычем и Татьяной Семеновной и другие почетные гости расходиться стали, а там и остальным зазорно стало сидеть у вдовы, и горница понемногу опустела.

IV

На другое утро, как только отошла обедня, явился Козьма Миныч с Нефедом и позвал Домну Терентьевну и Степу, чтобы при них открывать амбары. Домна Терентьевна отказывалась было, говорила, что во всем полагается на деверя. Как он скажет, так все и будет. Но Козьма Миныч настоял на своем. И Домна Терентьевна и Степан должны знать, какой у них достаток.

Ключи от амбаров Домна Терентьевна нашла в киоте за иконами. И все — Козьма Миныч, Домна Терентьевна, Тихон, Степа и Нефед — пошли вместе в дальний конец двора, за поварню, людскую и естовую избу.

Все три амбара, из толстых сосновых бревен, с тяжелыми, окованными железом дверями, стояли подряд, замыкая двор со стороны Оки.

Козьма Миныч перекрестился, сунул большой ключ в огромный, тяжелый замок первого амбара и с усилием повернул его. Потом велел Тихону вынуть замок из пробоя, отодвинуть тяжелый, чугунный засов и отворить широкую дверь.

Дверь со скрипом распахнулась, пахнуло сухим хлебным духом, и перед столпившейся кучкой людей открылась темная внутренность пустого амбара.

— Где же хлеб-то? — вскрикнул Козьма Миныч. — Или не во всех амбарах был? Тихон, открывай те два.

Он передал остальные ключи Тихону, и тот бегом кинулся к соседнему амбару. Отомкнув его и открыв двери, он крикнул раньше, чем Козьма Миныч успел подойти:

— Пусто! — и побежал к последнему.

Козьма Миныч шел за ним следом. Он бросил взгляд во второй амбар и, не останавливаясь, перешел к третьему.

Третий был уже открыт и зиял такой же пустотой.

Козьма Миныч снял шапку и провел рукой по сразу вспотевшему лбу.

— Дочиста ограбили! — пробормотал он. — Нищие вовсе!

Домна Терентьевна стояла перед первым сараем, будто не понимая еще, что случилось.

Степки и Нефеда не видно было.

Когда Козьма Миныч подошел к Домне Терентьевне, Степка выскочил из первого сарая и, с перекошенным лицом, кинулся к дяде.

— Распилили! — крикнул он. — Там, в углу, — беспорядочно махал он рукой, — ограбили, окаянные злодеи!

Тут только Домна Терентьевна начала соображать, какая новая беда обрушилась на нее, и всплеснула руками.

Но Козьма Миныч, не обращая на нее внимания, вошел в сарай следом за Степкой. В правом углу задней стены было большое отверстие.

— Как же не видали мы, как открыли? — сказал удивленно Козьма Миныч.

— А то мы с Нефедом, — объяснил с некоторой гордостью Степка, — стали обходить сарай, глядим: в углу будто щели светятся.

— То я сказал, — перебил оживившийся Нефед: — «Гляди, щель».

— А я как толкну бревно, — перебил в свою очередь Степка, — оно и выскочило, а за ним и другие посыпались.

— Оттуда, стало быть, и хлеб выволокли, — сказал Козьма Миныч. — Как же стражники-то?



Он поспешно вышел и крикнул стоявшего поодаль стражника:

— Эй, ты, стражник! Вы чего ж тут пустой амбар сторожили? Вот пойду в приказную избу, покажут вам, как на карауле дрыхать!

Перепуганный стражник повалился в ноги Козьме Минычу.

— Не погуби, Козьма Миныч! — завопил он, цепляясь за его ноги. — Видит бог, минуты одной не спали. Не быть мне живу, коли на меня покажешь.

— Дяденька, — зашептал Степка, дергая Козьму Миныча за рукав. — Ты погляди-ка, давно, надо быть, выпилено. Вовсе почернели бревна-то. Не нонче.

— Почто говоришь? — подтолкнул его Нефед. — Може, с его взыщут, как при ем вывезли. А то с кого ж взыскивать?

— А чего с его возьмешь? — ответил Степка. — Хлеба-то все одно не сыщешь.

Козьма Миныч твердыми шагами подошел к Домне. Она стояла среди двора, точно окаменев.

— Ну, Домна Терентьевна, — сказал он, взяв сноху за руку. — Я тотчас в приказ пойду. Пущай розыск учинят. Може, и найдут злодеев. А только, наперед говорю, — навряд. Тот хлеб, видно, еще по зимнему пути увезен. Места тут у вас глухие. Где его теперь сыщешь? Давно надо было Дорофею продавать или вверх перевозить. Не слушал меня покойник. Вот и сам жизни решился, и вас голыми оставил, не тем будь помянут.

В голосе Козьмы Миныча прозвучала сдержанная досада.

Домна Терентьевна сразу же подхватила, точно перед ней открылась привычная дорожка:

— Ой, сироты мы горемычные! На кого ты нас оставил, Дорофеюшка? Хлебушка, и того не стало. С голоду детушкам твоим помирать придется…

— Погоди ты, Домна Терентьевна, — заговорил Козьма Миныч. — Сказывал я тебе, что не брошу братнину семью. Поди-ка лучше домой, позови девок да уложите в сундуки, что осталось. Дом ваш продать придется, а вы со всеми животами к нам переберетесь… Там и жить станете, как жили… Идем, Нефед. А ты, Тихон, покуда оставайся. Помоги им укласть добро, чтоб не растащили.

Козьма Миныч быстро вышел за ворота, не оглядываясь на Домну, которую Степка и Тихон вели в избу. Нефед бежал за отцом, что-то нашептывая ему в ухо. Но Козьма Миныч, видимо, не слушал его.

V

После смерти Дорофея Марфуша совсем затосковала. Домна Терентьевна целыми днями причитала и жаловалась на свою горькую судьбу. Корила Дорофея, что он их оставил нищими, плакала над Марфушей, что никто ее, бесприданницу, теперь замуж не возьмет. А Марфуша этим только и утешалась, хоть и не спорила с матерью. Но больше всего обижалась Домна на Татьяну Семеновну, что она ее и за родню не почитает и поговорить с ней не хочет, не то что до хозяйства ее допустить. Жаловалась и на Козьму Миныча, что он не наставит жену. Сам-то он — грех жаловаться — попрежнему был ласков и со снохой и с племянницей, ласковей даже, чем раньше.

Сердился Козьма Миныч только на Степку. У отца Степка привык к полной волюшке. Дорофей только говорил, что будет приучать Степку к хозяйству, а на деле и не пробовал — рад был, что Степка не лезет к нему. А Степке только того и надо было. Набрал он себе мальчишек кучу и верховодил над ними. Водил их, куда вздумает — летом на соседние сады да огороды, зимой на реку. Не только катались они там с берега и из снега строили дома и крепости, а иной раз и проезжающих пугали, нападали на них целой ватагой и кричали, чтоб выкуп им платили, по грошу с носа, не то в снег опрокинут. Кто посмирней, те и давали, лишь бы отвязаться.

На верху у Степки товарищей не было, но жить, как Нефед, — около дома копошиться — ему не по душе было. Сперва Козьма Миныч тоже вниманья на него не обращал, и он пропадал по целым дням, набирал себе команду. Ну, а как помер Дорофей, надумал Козьма Миныч по-настоящему приучать Степку к хозяйству. Стал ему вместе с Нефедом разные дела по дому поручать — дрова принять, чтобы не растащили, пока складывают, месячину работникам отвесить. Нефед ко всему этому давно привык, смотрел за отцовым добром в оба, не одни рабочие, приказчики, и те его больше, чем Козьму Миныча, боялись. Ну, а у Степки одна забота была — удрать со двора и затеять что-нибудь помудреней с мальчишками. Нефед каждый раз доводил отцу, что Степка убёг, и он один порученье его выполнил. Козьма Миныч и добром со Степкой пробовал — про его сиротскую долю говорил, — и пугал, и порол, случалось, но мало помогало. Да и некогда ему было с непутевым племяшом возиться.

У Козьмы Миныча, кроме семьи, и других много было забот. Торговля его шла все хуже и хуже. С лета 1608 года вокруг Нижнего еще неспокойней стало. Не одна мордва бунтовалась. Заворовались и черемисы. Кругом Нижнего повсюду бродили шайки — и черемисы, и мордва, и русские воровские люди. Козьме Минычу от этого прямой убыток был. А тут еще осенью слух прошел, что к Москве опять подступает царь Дмитрий и многие города ему крест целуют. Посылать в Москву гурты скота и думать было нечего. А ведь как раз скотом и промышлял всю жизнь Козьма Миныч. На том и богатство свое сделал, на том и с московскими посадскими людьми знакомство свел. Не в одном Нижнем Козьму Миныча почитали и в старосты выбирали. На Москве его тоже многие знали. Дела свои он всегда вел по совести. Хоть свою выгоду и блюл, но слово держал и обмана от него не было.

А теперь сильно задумываться стал Козьма Миныч. Не ему одному трудно приходилось. Чуть что не вся торговля становилась. Взять хоть бы хлеб. Кабы остался у брата Дорофея хлеб, Козьма Миныч, хоть и обещал Домне продать, а и сам бы не знал куда. В Нижнем столько не продашь, да и цены хорошей не дадут, а в Москву не довезти. А все отчего? Воровские люди и в прежние годы бывали, — хорошо про то знал Козьма Миныч, — но все-таки на большие обозы или на гурты редко нападали, опасались московских государевых стражников и стрельцов. А ныне в Нижнем по сию пору московскому государю Василию Ивановичу Шуйскому и стрельцы и весь народ прямили, а по другим городам отложились от него, крестное целованье порушили, снова Дмитрию Иванычу крест поцеловали.

Отправишь гурт, а в Муроме в первом, как узнают, чей скот и откуда, сразу отберут — скажут: царь Дмитрий Иванович велел у изменников истинному царю Дмитрию всякий товар отбирать и в его стоянку — в Тушино — отправлять. Какой порядок может быть, когда одни города за Василья Иваныча стоят, а другие — за Дмитрия? И хуже всего, что за Дмитрием опять литовские и польские полки пришли и принялись грабить русскую землю.

В Нижний те нехристи покуда еще не заходили, а разговоров про них много было.

Снег уж выпал, зима настала, когда, 21 ноября, за Козьмой Минычем пришел стражник — звать его на воеводский двор к воеводе Александру Андреичу Репнину. Там оба воеводы были — и Репнин и Алябьев, — и архимандрит Иоиль с соборным причтом, и дьяк Василий Семенов, и стрелецкий голова Баим Колзаков, да еще послано за земскими старостами и лучшими посадскими людьми.

— А по какому делу — не знаешь? — спросил Козьма Миныч.

— Да там, слышно, из Балахны Якупка Полуехтов приехал от игумна Никольского монастыря Ионы с письмом к архимандриту нашему Иоилю. Вот отец Иоиль и принес то письмо воеводам почитать, что они приговорят.

Когда Козьма Миныч пришел в воеводскую избу, там уж собралось десятка два посадских, и архимандрит Иоиль только что кончил читать посланье Ионы.

Козьма Миныч перекрестился, отдал поклон хозяину и подошел под благословенье к отцу Иоилю. Старичок он был сухонький, седенький, а на ногу легкий — всюду сам бегал по монастырю, потачки никому не давал. Хозяин был. И глазки у него, хоть маленькие, а зоркие и с хитрецой.

— Вот, Козьма Миныч, — заговорил он быстро, тот еще руку ему не успел поцеловать, — пишет мне отец Иона с Балахны, повещает, что поцеловали они крест царевичу Дмитрию Ивановичу, и нас увещает вину ему свою принести и крест поцеловать, не то де на нас придет рать литовских людей, потому как и Муром, и Владимир, и Шуя, и Суздаль поцеловали крест Дмитрию. Только де за Нижним и дело.

— Не только городов на Руси, что Суздаль, да Шуя, да Владимир, — заговорил густым голосом, не торопясь, воевода Репнин, поглаживая широкую бороду, и сверху поглядел на шустрого монаха, словно кучер на чересчур резвую лошадку. — Вон Вологда по сю пору царю Василью Иванычу прямит, и Ярославль, и Кострома. А снизу, по Волге, слышно, Шереметев с большой ратью идет и воров всех побивает.

— Верное твое слово, князь Александр Андреич, — подхватил отец Иоиль. — Смута большая по всей земле. И на чем совершится — не угадать. До нас-то не так и близко. Можно и погодить. Коли Дмитрий Иваныч на Москву придет, поспеем тогда и мы повинную послать и крест поцеловать.

— Гоже ль так-то, отец Иоиль? — недовольно проговорил воевода Алябьев. — Уж коли мы царю Василью крест целовали, надо и помогу ему делать. Есть же у нас тут стрелецкое войско. Чего там ждать, покуда на нас литовская рать придет. Ударим лучше враз на Балахну, а там на Муром, прогоним воров, начинщиков посечем, а народу велим царю Василью вину принести.

Воевода Репнин только головой покачал и поглядел на Козьму Миныча, точно сам не хотел вступаться.

— Погоди малость, Андрей Степаныч, — заговорил Козьма Миныч, — мало ли неповинной крови хрестьянской пролито. Может, допрежь добром сговориться попытать. Послать бы к ним на Балахну гонца, чтобы они к нам от себя кого потолковей прислали, хотя бы Василья Кухтина да Тимофея Таскаева. Мы им тут скажем: как это возможно, чтоб то вправду царевич Дмитрий Иваныч был? Ведомо всем, что Дмитрий царевич в Угличе убит был по наущенью Бориса Годунова, и мощи его чудотворные ноне в Москве в Архангельском соборе явлены и чудеса творят.

— Ведомое дело — вор тот Дмитрий! — нетерпеливо крикнул Алябьев.

— Ну вот, — продолжал Козьма Миныч. — Может, они нас послушают, от того вора отступятся. А покуда на что нам промеж себя драку затевать? Будем попрежнему мирно жить, чтобы и балахонцы в Нижний Новоград ездили со всем, что у кого есть, и мы на Балахну также. А как на Москве царь Василий Иванович сидит, так он бы и был царем и им и нам.

— Правильно ты рассудил, Козьма Миныч, — проговорил князь Репнин, — попытаем. Попытка, говорится, — не пытка. Пиши, Василий Семенович, грамоту, а мы руки приложим да с тем же Якупкой Полуехтовым и отошлем. Только вряд послушают нас балахонцы. Так ты, Андрей Степаныч, времени тоже зря не веди, рать собирай, чтобы врасплох нас воры не застали. Вон с Ростовом, слыхал, что сталось? И все по их плохоте. Никакой у них думы не было, жили просто, без никакого обереганья, а литовские люди в ночи на них и напали, весь город выжгли, людей посекли, а над митрополитом Филаретом надругались — сан с него сняли, в возок с недельной женкой посадили и повезли в Тушино к вору Дмитрию.

Отец Иоиль всплеснул руками, перекрестился и пробормотал:

— Митрополита! Вот грех! Осердился, знать, на нас господь! Молиться надо, братие!

В горнице все тоже перекрестились, один дьяк Василий Семенович не отрываясь писал грамоту в Балахну.

────

Князь Репнин оказался прав. Балахонцы не послушали посланья нижегородцев и пошли ратью на Нижний. Хорошо, что воевода Алябьев так и рвался в бой и войско наготове было. Как только караульные донесли, что по дороге от Балахны рать идет, он сразу же вывел за ворота стрелецкие полки и посадских, которые своей охотой пошли в ополчение, и ударил на балахонцев.

Горожане высыпали на стены смотреть, что будет. В городе тревога поднялась. А ну как одолеют балахонцы? Может, за ними еще литовские полки идут — разорят тогда Нижний. Купцы лавки стали закрывать, бабы вой подняли. С базара разбежались все. Но скоро те, кто на стенах был, увидали, что нижегородцы одолевают. Балахонцев, должно быть, много полегло, хоть со стен и не разглядеть было, кто падает. Видно было только, что балахонцы стали поворачивать и побежали назад по своей дороге, а нижегородцы за ними.

Алябьев на своем вороном коне поскакал впереди стрельцов. Скоро и не видно их стало.

Разошлись все со стен, торговцы стали снова лавки открывать, хозяйки за стряпню принялись. Прибежал и Нефед домой. Отец его спрашивает:

— А Степка где же?

— Не знаю, — сказал Нефед. — Он со мной на стене не был. Как с утра ушел, так и не видал я его.

— Ты бы его поучил, Козьма Миныч, — сказала Домна Терентьевна. — Вовсе от рук отбился мальчишка. Матки и слухать не хочет. Без отца растет — сирота.

— Дорофей-то тоже не очень его учил, — заметил Козьма Миныч. — А надо. Вот придет, постегаю его.

Но Степка не приходил. И отужинали и спать собрались, а его все не было.

Домна Терентьевна опять причитать принялась. Козьма Миныч послал Нефеда к мальчишкам, с кем Степка знакомство водил. Нигде его не было.

Наконец, уж ночь была, привел Тихон за ухо сына своего Терешку и велел ему сказывать хозяину, что ему Степка говорил.

Терешка ревел благим матом, отец дал ему тумака, а Козьма Миныч сказал:

— Говори, Терешка!

— Степка не велел, — с ревом пробормотал Терешка.

— Говори тотчас! — крикнул Тихон. — Не то всю шкуру спущу.

Терешка еще пуще ревел.

— Брось его, — сказал Козьма Миныч Тихону. — А ты, Терешка, не бойся, ничего тебе не будет. Чего тебе Степка сказывал?

— За ворота Степка сбирался, — всхлипывая забормотал Терешка. — Меня кликал. Да я забоялся… Охота, мол, поглядеть, как страженье бывает.

— Ах он паскудыш! — вскрикнула Татьяна Семеновна. — Убьют его, беспременно убьют. Он бы и Нефедушку увести мог. Вот назола свалилась!

— Помолчи, Татьяна Семеновна, — остановил ее Козьма Миныч. — Домне, мотри, не сказывай. Я пойду в приказную избу, поспрошу, может, там кто знает. А ты, Тихон, не трожь Терешку.

Но Тихон все-таки постегал сына для острастки, и Терешка признался ему, что Степка не взлюбил хозяина их и Нефедку — оттого и сбежал.

Тихон еще постегал сына и строго-настрого наказал, чтоб он про то и думать не смел никому говорить — ни Козьме Минычу, ни Домне Терентьевне или Марфе Дорофеевне.

В приказе ничего про Степку не знали. Обещали Козьме Минычу, коли будет от воеводы Алябьева гонец, спросить его, не видал ли парнишку.

Домна Терентьевна и Марфуша плакали, не осушая глаз, не слушая уговоров Козьмы Миныча — погодить, что гонец скажет.

Дня через три прискакал гонец, привез весть, что до самой Балахны догнал воевода Алябьев балахонцев. Побил народу без счета, а кто жив остался, поцеловали крест Василью Иванычу. А воевода оттуда прямо, не заходя в Нижний, пошел на юг к Мурому, чтобы и Муром от воров отбить и велеть муромцам царю Василью вины принести и крест поцеловать.

Про Степку гонец ничего не слыхал.

Так и пропал Степка.

────────

Часть четвертая В Тушине

I

Долго болел Михалка, уйдя из Тулы, а когда очнулся, зима была. Лежал он в крестьянской избе, баба какая-то молодая за ним ходила, ребятишки пищали, и никак он сперва не мог в толк взять, как он там очутился. Потом понемногу стало ему вспоминаться то одно, то другое.

Вспомнилось, как Иван Исаич обнимал его на соборном крыльце в Туле и наказывал искать Дмитрия Иваныча и с ним за волю биться. Потом не стало Иван Исаича, а он сидел на каком-то крылечке на площади, Невежка его тормошил и тащил куда-то. Потом шли они дорогой уж за Тулой, и Савёлка к ним пристал, все спорил с Невежкой и его, Михайлу, тоже куда-то тащил.

И тут вдруг ясно он вспомнил, что́ Савёлка говорил: только лишь за ворота вышли они всем ополченьем и с посадскими, народ им стал встречу попадаться и сказывали, что неподалеку, в Крапивне будто, стоит сам Дмитрий Иваныч с войском. Савёлка и звал Михайлу к нему, а Невежка не пускал.

Как вспомнил про то Михалка, так за голову схватился. Ну не дурни ли они были! В Туле они сидели, не знали, что Дмитрий Иваныч близко, ну, а как вышли да узнали, им бы сразу стать и сказать: «Не поведем мы Иван Исаича и других к царю Василью, пойдем всем войском к Дмитрию Иванычу». Ну что бы посадские против казаков да мужиков поделали? А они, как бараны, шли да шли, прямо в царский лагерь. Сдали там воевод, забрал их Василий Иванович, колодки набить велел, а из казаков многих тут же стрельцы побили. Мужики больше еще с дороги разбежались. Разве устережешь столько народа. Вот и они с Невежкой и с Савёлкой тоже ушли.

Невежка звал домой. Но Михайла не согласился. Помнил он последний наказ Иван Исаича и из воли его выйти не хотел. Как Иван Исаич до последнего часа за волю бился и голову за нее сложил, так и он будет. Простились они с Невежкой и пошли разыскивать Дмитрия Ивановича.

Пришли они было с Савёлкой в Крапивну — говорят: был Дмитрий Иваныч, да ушел в Калугу. Побрели к Калуге. А тут зима подошла, да и свалился он, Михайла, не доходя Калуги, в Дурасове селе — трясовица привязалась, да такая злая — без памяти целый день пролежал, на другой опамятовался, да слабей малого младенца. Сперва-то никто их с больным не хотел в избу пускать. В последней уж избе по порядку стал Савёлка у бабы Христом-богом проситься. А она говорит:

— Куда я вас, двоих мужиков, пущу? Я одна с ребятами. Проваливайте подобру-поздорову!

А Савёлка ей:

— Помрет парень, на твоей душе будет грех.

А она:

— Да кто вы такие, бог вас знает. Времена ноне не тихие. Как-то вот тоже у шабров[6] стали какие-то, а за ними следом стрельцы. Тех-то похватали, да и шабра Семена зарубили: «Пошто де воров пущал! То от Ивашки Болотникова беглые». Может, и вы беглые, как мне знать.

Савёлка стал божиться, что они прохожие люди и воровских дел за ними нету.

Баба подумала, да и сжалилась, пустила. Только, говорит, больной-то пущай лежит, а ты покуда подсоби мне. Одна я сам-пят, с четырьмя ребятишками, а у меня хлеб не обмолочен.

Ну, Савёлка помог. А наутро Михайлу пуще прежнего схватило, трясет, подкидывает, а сам в жару весь лежит. Баба поглядела на него и говорит Савёлке:

— Знаю я эту болесть. Всее зиму она его трепать станет, а как тепло настанет — отпустит. Я уж за им похожу, бог с им. Он, видать, не охальник. Лавки не пролежит. А тебе чего ж зря время проводить? Иди себе, куда шел. Он тебе все одно не товарищ. Только лишь уговор промеж нас. Я — вот она, вся тут. Жили мы справно. Запашка есть, огород. А мужика забрали в какое ни есть ополченье. Мне одной не сдюжить. Стало быть, пропадать и с ребятами. Так вот пущай он, как встанет, за мой за хлеб за соль лето мне проработает. А как уберемся, пущай идет, куда шел.

— А как помрет? — спросил Савёлка.

— Ну что ж? Стало быть, божья воля. Ништо, похороним, как след, в освяченной земле. Мне то̀ тогда за души спасенье зачтется.

Савёлка попрощался и пошел — что будешь делать?

Но Михайла не помер. Маланья за ним, как за сыном родным, ходила, меньшой сынишка тятькой стал звать. Снег еще не сошел, бросила его трясовица. Можно бы и уйти, да совести нехватило. Истинно пропадать бабе одной с ребятами.

Подумал он, подумал. Коли этим летом дело решится, добудут волю, стало быть, и без него обошлись. А коли всё биться будут, он, как хрестьянскую всю работу справит, бегом побежит, разыщет Дмитрия Иваныча и пойдет с ним волю добывать.

На том и порешил.

За тульское сиденье да за долгую болезнь вконец отощал Михайла. Не за день, не за два к нему силы вернулись. Походов да битв ему бы в ту пору никак не выдержать. Жизнь в деревне у Маланьи ему тут в самый раз была. Как земля после зимней спячки оживать стала, так и в него помаленьку силы вливаться стали. Маланья его не торопила, не нудила; домашнюю работу сама всю справляла, а на него только поглядывала да подкармливала его.

Как снег стаял, в воздухе весной потянуло и мужики, как медведи из берлог, стали из изб на вольный воздух вылезать, так и Михайла начал выползать на крылечко, бродить по двору, заглядывать в сараи да в амбары, припоминать крестьянское хозяйство.

Как только Михайлу трясовица бросила и он задумываться начал, Маланья так ему в глаза и заглядывала, а спрашивать ни о чем не спрашивала. Ну, а как он думу с себя сбросил, стал по двору ходить да спрашивать, где у нее соха и борона, чтоб заранее осмотреть, все ли исправно, — она и повеселела. Ребятишек ласкает, а ему норовит лишний кусок за столом подложить.

Про последний год Михайле и не думалось совсем. Точно и не он это за Болотниковым на коне скакал, в землянке жил, на городской стене туру выслеживал, ночью с отрядом скакал и со стрельцами бился.

Теперь он, постучав во дворе топориком да поужинав досыта в избе, выходил на заре посидеть на завалинке. И так ему тихо и покойно на душе становилось, такие мирные думы копошились в голове, что губы сами собой круглились и вытягивались, и, сам не замечая, он начинал свистать, как птица по весне голос пробует.

Маланья тоже, прибрав со стола, выходила послушать, и сердце у нее радовалось. Ребятишки, и те замолкали и слушали. Нравился им Михайлин свист. Старший приставать даже стал к нему, чтобы научил и его. Но Михайла не любил этих разговоров. Стыдился он своего свиста. Отмахивался от мальчишки и говорил ему: разве этому научишь? Это уж кому от бога положено. А про себя думал: а может, и не от бога, а от нечистого?



А наутро Михайла принимался снова за нехитрую дворовую работу. Тут плетень починит, там топор наточит или рассохшуюся за зиму борону сколотит.

Так и заделался Михайла пахарем, каким и в Княгинине никогда не бывал. Ну, крестьянскую работу он все-таки знал. Приводилось, еще как отец жив был, ему помогать — и пахал, и боронил, и молотил осенью. Вот жать, правда, не приходилось. Ну, да не велика наука — привыкнет.

Работал он вёсну и лето, как заправский хлебороб. И ни о чем, кроме работы, не думал.

Лето жаркое стояло, душно в избе было, и Михайла перешел спать на сеновал над конюшней. Там все-таки попрохладней было.

Раз ночью проснулся он и слышит: внизу, в конюшне, возня какая-то. Лошадь копытом бьет, фыркает, ржет. Он скорей натянул рубаху, тихонько приоткрыл дверь и, стараясь не зашуметь, спустился по лестнице во двор.

Дверь в конюшню была открыта, на земле стоял небольшой фонарик, а около денника копошился какой-то человек в казацкой шапке, стараясь вывести упиравшуюся лошадь.

У Михайлы так и закипело внутри. Он бросился к ночному грабителю, схватил его за шиворот и закричал не своим голосом:

— Вор! Лошадь свести хочешь! Вот погоди, кликну мужиков. Они тебе намнут бока, покажут, как рабочую лошадь красть. Бродяга!

— Пусти! — кричал тот, стараясь вырваться. — Не твоя ведь лошадь! Хозяин, верно, в избе спит. Пусти — уйду. Мужики-стервецы до смерти забьют.

— А что ж, миловать вас, бродяг? Мужику, чай, без лошади пропадать.

В эту минуту тот вырвался, взглянул на Михайлу, хлопнул себя по ляжкам и громко захохотал:

— Так это ж ты, Михалка! Ишь как заговорил! Как с Болотниковым ходил, и сам бы, небось, у мужика лошадь свел… А ноне…

Михайла с яростью бросился на него:

— Молчи, Браилко! Не то тотчас мужиков кликну. Видно, Печерица прогнал тебя, что ты по дорогам бродяжишь. Утекай лучше, не то худо будет. Ну!

Браилко выругался, плюнул, выбежал из конюшни, перемахнул через плетень и через минуту исчез в ночном сумраке.

Михайла погрозил ему вслед кулаком. Он еще весь дрожал от злости.

— Бродяга! Чортов сын! — бормотал он, запирая конюшню и взбираясь опять на сеновал. — Без лошади бы оставил! Как убрались бы?



Но когда он протянулся на сене, он не почувствовал никакой радости от того, что так удачно отбил Маланьину лошадь. Что-то свербило у него внутри, он и сам не понимал что.

Наутро он никому не рассказал про ночное нападенье, хоть и знал, что Маланья молиться бы на него стала, услыхав, что он спас ее лошадь.

С этой ночи стали его опять думы одолевать. Едет он с поля со снопами и вдруг вспомнит: а что-то теперь на белом свете делается? Про них тут словно и сам бог позабыл. И не мог он себе простить, что ни о чем не расспросил Браилку. Накинулся на него, ровно пес сторожевой, и не подумал ни о чем. А он, верно, знал, где теперь бои идут. Может, под Москвой люди бьются, волю добывают. А он тут чужое добро сторожит. Может, Дмитрий Иванович уж Москву взял, волю холопам даровал.

И сразу все вокруг ему точно опостылело, усталь ни с того ни с сего напала. Самая веселая работа — молотьба, а он через силу цепом взмахивает. А вечер придет, войдет в избу, и так ему чего-то тесно в ней и душно покажется — не глядели бы глаза. За ужином кусок в горло не идет.

Ну, все-таки работу он свою не бросил. Все, как надо быть, закончил. Только около Покрова со всеми делами управился.

И тут раз, как уже весь хлеб обмолочен в амбаре лежал, и скоту корм припасен, и огородина в подполье уложена, Михайла вечером — ребята уж спать полегли — сел под окном на лавку, подозвал Маланью, велел и ей тоже сесть и сказал:

— Ну, хозяйка, спасибо тебе за твою хлеб-соль и за ласку. Чем мог, подсобил я тебе, а ноне отпусти меня ты, куда мне наказано. Дмитрий Иваныч, верно, давно к Москве прошел, а сел либо нет на царский стол — не узнать. Зарок я дал биться до последнего, покуда он царем на Москве сядет и волю холопам даст.

Давно уж рассказал ей Михайла, что с Болотниковым он был и за что они бились. Ничего — поняла она. Больше, верно, из-за того, что сам он ей люб стал.

— Ох, Михайлушка, — заговорила Маланья, утирая глаза рукавом, — мне тебя отпустить ровно от сердца кус оторвать! Уж так ты нам ко двору пришелся, лучше нельзя. Мужика-то моего, может, и на свете нет, вестей не присылает. Да и как был, больше в кружале сидел, а домой придет, за косу меня таскает, ребят пинает. Може, не уходил бы ты? Погодили бы еще годочек, а там бы и закон приняли. Хозяином бы стал. А, Михайлушка?

Маланья смотрела на него грустными, любящими глазами, и сердце у Михайлы сжималось от жалости. Она была такая тихая, покорная. Трудно было обидеть ее.

Они сидели на лавке под маленьким оконцем, не вздувая огня. Бледный месяц, пробиваясь сквозь осенние облака, иногда бросал в избу неясный свет. Маланья протянула руку и робко коснулась руки Михайлы.

Михайла весь вздрогнул. Сразу перед ним встала изба Дорофея Миныча и тот вечер, когда они с Марфушей сидели под окном и она, взяв его за руку, говорила ему, что будет ждать его и ни за кого без него замуж не пойдет. Неужто же он забудет свою Марфушу? А Иван Исаич? Неужто он не сполнит его последний наказ?

Михайла встал, провел рукой по лбу и сказал Маланье:

— Не говори ты мне таких слов, Малаша. Сердце у меня слабое. Жаль мне тебя и ребят — вот как. Кабы мог, может, и не ушел бы от тебя никуда. Да нет моей воли. Верной клятвой я обвязался, докуда не будет на русской земле холопам воли, биться до последнего за волю. Год без малого я у тебя провел, и великое тебе спасибо, что ты меня, бобыля безродного, в семью приняла, отходила от лихой болести.

Михайла в пояс поклонился Маланье.

— А теперь не держи ты меня. Наутро чем свет пойду прямым путем на Москву.

Маланья ничего больше не сказала, поклонилась Михайле и залезла на печку к ребятам.

Михайла лег на лавку, но сон не приходил. Он слышал, как Маланья долго всхлипывала, уткнувшись, верно, головой в изголовье, чтоб не разбудить ребят.

Сердце у него сжималось, но он старался думать о дороге, о том, как он проберется в лагерь Дмитрия Иваныча и расскажет ему про Ивана Исаича, а тот возьмет его к себе и сделает начальником над мужицкой ратью.

Темно еще было, как Маланья слезла с печи, оглянулась на Михайлу — он крепко сжал глаза и не шевельнулся — и начала потихоньку справлять для него дорожную котомку. Открыла укладку в углу, достала чистую рубаху и портки, — наверно, мужнины, — утиральник, свернула и положила в мешок, потом затопила тихонько печь, растворила тесто, слазала в подполье, принесла оттуда коченок капусты, луку и десяток яиц, вскипятила на шестке чугунок воды, сварила яйца.

Михайла чуть-чуть приоткрыл глаза и следил, как она все это готовила. По щекам ее все время скатывались слезы, и она иногда вытирала их тыльной стороной руки.

Когда рассвело, у Маланьи была уже напечена гора лепешек, а на столе стояла похлебка и кринка молока.

Маланья подошла к Михайле и тронула его за плечо.

— Вставай, Михайлушка, поснедай да и с богом, покуда ребятки спят, а то не отвяжутся, поди.

Михайла молча встал, сходил во двор умыться, присел к столу и поел, что ему подала Маланья, хотя куски с трудом проходили ему в горло.

Потом Маланья подала ему мешок, куда она положила еще лепешек, яиц, луку и соли в тряпице.

— Бери, Михайлушка, — сказала она, — хоть денька на два сыт будешь. А вот тулупчик, хозяин-то мой другой взял, новый, а этот старенький, ну, все не в одной рубахе. Сапог-то нету, а вот лапти возьми на запас, свои-то живо истреплешь.

Михайла стоял перед ней, и так ему горько было, словно на смерть она его снаряжала. Хотел он сказать, что она ему что мать родная, да язык не ворочался. Он, как стоял, так и упал перед ней и поклонился ей в ноги, схватил мешок, тулуп и, не глядя на нее, выскочил в сени.

Маланья выбежала за ним.

— А лапти-то, Михайлушка? Позабыл?

Но Михайла только рукой махнул, сбежал с крыльца, распахнул калитку и, не оглядываясь, зашагал по деревенской улице.

II

Выйдя из села, Михайла решил, что на Калугу ему итти незачем. Он еще раньше расспросил мужиков, какая от них ближняя дорога на Москву. Вышло, что на Алексин, на Серпухов и на Подольск.

Путь не ближний — верст полтораста, коли не больше. Ну, ничего, у него теперь после Маланьиных хлебов да береженья силы вдвое прибыло, и он легко шагал по дороге от села к селу.

Места ближе к Москве пошли вовсе разоренные. Жители пуганые. Вспомнилось Михайле, как он, два года назад, по осени же шел с обозом в Нижний. Тоже неспокойно уж тогда было на русской земле. Как к Нижнему подходили, не раз и брошенные деревни попадались, и погорелые. А все-таки такого страха, такого разору не было, как теперь. Взять хоть Кстово: большое село на проезжей дороге, а жило себе, как и в прежние годы. И скота, и хлеба, и всякого запаса и для себя и на проезжих людей хватало.

А тут — войдешь в село — ни скота, ни лошадей, ни хлеба, ни огородины. Точно Мамай прошел. Ребятишки, и те на воротах не виснут, на глаза боятся показаться.

Начнет Михайла расспрашивать, кто их так под корень разорил, боярин, что ли, лют сильно, — так мужики рукой машут. Про бояр что говорить! Всем от них житья не было. А уж ихний такой был кровопивец, кнутобойца — век будут поминать!.. Да только об нем давно и слуху нет. В Москве, надо быть, отсиживается, дьявол! Ему-то ништо. Ну а им — куда уйти от своего места? Живут — смерти ждут. Точно их выкинули на проезжую дорогу, чтоб их всякий обидчик топтал. Ляхи больше всего обижали. Налетят, что воронье! И скот и запас весь заберут и надругаются еще. По лесам многие разбежались — девки, ребятишки. И засту̀пы ни от кого нет.

Спрашивал Михайла: «Кто ж теперь на Москве сидит — всё Василий или Дмитрий Иваныч?» Не знает никто. Будто как Василий, а кто его знает. Михайла опять спрашивал: «Да волю-то холопам объявляли?» Нет, такого не слыхать. «Ну, так, верно, не сел еще на царство Дмитрий Иваныч».

Куда ни придет — все на ляхов жалуются. Вовсе житья от них не стало.

Недалеко от Москвы пустили его переспать в деревне Нижние Котлы. Сказывали мужики: только что ляхи прошли, кур, какие оставались, всех позабирали, яиц парочки не оставили, окаянные! Скот сто́ящий давно угнали. Огородину всю забрали. А эти перепились — с собой у них вино было — и поскакали дальше — к царю будто, а к какому, кто их знает. Не сказывали.

Наутро, как уходил Михайла, остерегали его: сторожко де иди, не попадись — зарубят!

Ляхов Михайла еще никогда не видал, не знал, какие они бывают. Слыхал только от Ивана Исаича, что они Дмитрия Иваныча не пускали, и думал почему-то, что они высоченные и черные, как цыганы. В Княгинине у них был один мужик такой — черный, кудрявый, косая сажень в плечах — его цыганом прозывали.

А теперь, как шел он с Дурасова, не попадались ни разу ляхи. То, слышно, только что прошли, то будто следом идут, а сами, бог спас, не встречались. «Ну и теперь, — думал он, — авось, бог помилует, ушли далеко, не попадутся. Да и Москва близко, наверно, и Дмитрия Иваныча войско не за горами».

Стадо еще не выгнали, чуть рассвело, солнце не вставало. Идет он дорогой, утро выдалось теплое, тихое, словно летом. Роса на траве, влево-то поле распаханное — пар, а вправо кусты и кочки между ними, сырое, видно, место, трава зеленая-презеленая. Тихо так. И вдруг — точно стон откуда-то, будто человечий голос, на зверя не похож, да и откуда тут зверю быть, лесов нет. Остановился он, слушает, — криком кричит кто-то, заходится, вопит, словно смерть его настигает.

Что такое?

«Нечистый, может?» подумалось ему. Да сам же себя уговаривает: «Какой там нечистый — день ведь». А все-таки душа не на месте.

Идет дальше, оглядывается во все стороны. Не видать никого, а кричит кто-то, жалобно так. Солнце уж сзади из-за холмов показалось, и сразу закурилась трава, и роса в траве засверкала. Кусты справа расступились. И вдруг Михайла остановился, как вкопанный.

Что за притча?

Отступя от дороги, среди зеленой травы — что это? Человек? Нет, голова в шишаке железном, блестит на солнце, над головой копье торчит, и на нем значок синий с желтым треплется, под головой панцырь тоже блестит, а ниже, впереди, точно будто уши лошадиные торчат из травы. Руки черные, взмахивает он ими и кричит чего-то, хрипло, непонятно и страшно так — за сердце хватает! Увидел Михайлу, тянет руки.

Господи, истинно навождение! Человек, видно! Чего ж с ним? Чего ж не идет-то? Не то прочь бежать, не то к нему кинуться. Господи! Никогда с ним такого не бывало.

Собрался с духом, обернулся к голове и крикнул:

— Эй, ты! Кто ты такой есть? Отзовись!

Голова чего-то завопила истошным голосом. За сердце берет. Закричала, а там забормотала, не по-русски будто. Шипит, цокает. Ни слова не понял Михайла.

Глаза на лоб лезут, ревет, руками машет, точно зовет. Михайла уж хотел было броситься, шагнул, да слышит — земля под ним подается. Он скорей назад отскочил. Оглянулся, а по дороге, следом за ним, из Котлов идет деревенское стадо. И какое стадо! — десятка полтора коровенок тощих, ребра видать, да овец, может, тоже десятка три, не больше, — ни телят, ни ягненочка. Глядеть не на что. А сзади пастух идет, старик, на высокую палку опирается, и подпасков двое, парнишек молодых. Собак и нет вовсе.

Михайла пошел назад, навстречу к старику, поклонился ему и заговорил:

— Дед, а дед, гляди, что это у вас? Там вон. Видишь? Человек, не человек, кричит чего-то, а чего — не понять.

Старик остановился, перенял палку в левую руку, приложил ко лбу заскорузлую черную ладонь, вгляделся, потом махнул рукой и сказал, точно рад даже был:

— Вот, вот! Так с ими со всеми будет! Не доржит их русская земля!

— Да кто ж то? — спросил Михайла.

— Да лях же! — проговорил старик. — Видно, с тех, что вечор у нас останное позабирали. — Старик погрозил кулаком в сторону кричащей головы. — Думают, так им господь и попустит вконец нас извести. Не будет того! Ишь, земля под ими расступаться стала! Тут надо знать места. А они дуро́м валят, их трясина и затягиват. На конях ведь они были. Скачут, сам чорт им не брат! А ноне, гляди, — где он, конь-то? Ухи одни торчат. Так и с им будет, с ляхом! Девки, видать, в кусты за валежником вечор пошли, а он, поди, сатана, отстал да за ими и подался. Так девки — те тропки знают, а он, вишь, прямиком. Тут его господь и настиг!

Михайла с ужасом посмотрел на несчастного ляха. Теперь трясина подходила ему под самые плечи. Он уж и человечий голос потерял. Волком выл.


— Так с ими со всеми будет! — сказал старик.


— А может, веревку ему кинуть? — нерешительно проговорил Михайла. — Ишь, мучается как! Гляди, глазы вовсе повылазили.

— Да ты что, малый! — строго обернулся к нему старик. — Аль против божьей воли итти надумал? Лях ведь он, нехристь! — сказываю я. Русскую землю зорит. Всех их господь расточит! Ни единого на нашей земле не останется!.. Иди, куда шел. Не твоя то̀ забота. У нас озорничал, пущай же у нас его и земля заглонет.

Михайла молча повернулся и пошел своей дорогой. Долго еще в ушах у него звучал хриплый вой ляха, а когда он оглядывался, он видел высокого пастуха, медленно бредшего, опираясь на палку, за своим жалким низкорослым стадом.

«Да что ж это с русской землей сталось?» думал Михайла.

Вышел он из дому воли себе добывать. Пришел к Болотникову, и тот ему растолковал, что не один он воли ищет, весь народ русский в кабале, для всех нужно волю добывать. С той поры сколько времени прошло! Сам Болотников за волю голову сложил, а про волю все не слыхать. Да и не в том одном беда. С того времени народу, видать, еще лише стало. В корень разоряется русская земля. Не одни бояре крестьян в кабалу забирают и дышать не дают. Еще из-за рубежа вороги налетели, ляхи проклятые, весь народ зорят! Что только дальше будет?

Надо все-таки первым делом до Дмитрия Иваныча добраться. Недаром Иван Исаич на него всю надежду полагал. Может статься, не поспел еще он. Такое дело тоже враз не сделаешь — весь народ из кабалы вызволить. Дмитрий Иваныч, верно, и не знает, что тем временем ляхи его народ обижают. Как только Михайла дойдет до него, так он все ему и откроет. Скажет, с чем его Иван Исаич послал.

И Михайла зашагал еще быстрее.

От Нижних Котлов, коли прямо на полночь итти, тут скоро и стены московские будут, а малость на восход — Симонов монастырь. Только в Москву-то не хотел Михайла заходить, покуда не узнает, кто там сидит. Решил сторонкой обойти, разузнать раньше, где ж теперь Дмитрий Иваныч, — пришел или нет?

Шел-шел, солнце уж высоко поднялось, ветряки стали попадаться. У одного мельник на завалинке сидел.

Подошел Михайла, спрашивает:

— Это какое село, дядя?

— Семеновское. А ты отколь?

— Издалека я. А что, не слыхал ты, дядя, царь Дмитрий Иваныч с войском не проходил тут?

— Как не слыхать. Промеж людей живем. Не в темном лесу. Сам не видал, врать не хочу. А люди сказывали, за Семеновским шел, по Можайской дороге, на Москву. Войска у него видимо-невидимо. И ляхи со своими воеводами. И казачьи полки с атаманами, и мужицкая рать, что от Ивашки Болотникова осталась. Холопы де все его руку тянут. Он де им волю сулит.

Михайла облегченно перевел дух.

— А в город-то вошел он, Дмитрий Иваныч? — спросил он. — В Москву самую?

— Не-ет, — протянул мельник. — На Москве-то Василий Иваныч сидит. Не пущает. Бились они тут летом, в самые пажинки, сказывали, близко Ходынки. Ну, ни один не одолел. Василий-то царь хотел Дмитрия Иваныча прочь отогнать. Сперва было царские воеводы больно наседать стали, а там и сдали, те их вспять погнали, до самых стен догнали. Еле в ворота заскочили да и заперлись вновь.

— Ну, а Дмитрий Иваныч?

— Дмитрий Иваныч в Тушине лагерем стал. Хочет де измором Москву взять. Чтоб московские люди с поклоном до его пришли.

— Ну, а московские люди как? — не отставал Михайла.

— А я почем знаю! — рассердился вдруг мельник. — Я, чай, не в Москве живу. Чего ты ко мне пристал? Что да как? Проваливай-ка лучше. Не люблю я. Иной придет, расскажет, что видал, с таким и поговорить лестно. А ты, знай, спрошаешь. А из каких сам — не сказываешь.

— Я-то сам из холопов, — примирительно проговорил Михайла.

— Беглый, стало быть, — проворчал мельник.

— Вот мы за Дмитрием Иванычем и идем, — продолжал, не ответив, Михайла. — Сказывали, как на царство сядет Дмитрий Иваныч, так тотчас указ даст, чтобы всем холопам вольными стать.

— Ишь ты, — недоверчиво пробормотал мельник. — Ты лучше к Дмитрию Иванычу к самому в лагерь проберись, да там и разузнай, нечем по дорогам шататься да встречных спрашивать. Другой тебе такого наскажет — не любо, не слушай. Молод ты, парень, видать, — закончил он, смягчившись. — Смекалки-то и нехватает. Ну, иди с богом. В Тушине, сказываю, твой Дмитрий Иваныч стоит. Туда и норови. До́темна придешь… Заголодал, поди?

Мельник вынес большой ломоть хлеба и пару луковиц. Михайла поел, запил квасом — тоже мельник дал — и пошел дорогой, какую он указал.

В селе Семеновском его даже не окликнул никто — уж привыкли мужики, что через село все время брели неведомые люди — благо Михайла не норовил стащить или выклянчить чего.

За селом шла большая Можайская дорога, и по ней медленно ехал отряд воинов на конях, в таких же железных шишаках и панцырях, как на том ляхе, что загряз в трясине под Нижними Котлами.

«Надо быть, ляхи, — подумал Михайла. — А не черные вовсе. Увидали. Пропадать мне, видно».

Наудачу он попробовал, не останавливаясь и не глядя на поляков, пересечь большую дорогу, как наказывал мельник. Сворачивать по дороге на Москву ему не надо было.

Поляки даже не окликнули его.

— Пронес господь, — пробормотал он про себя с облегчением, — видно, они караулят, чтоб на Москву не проехал кто, хлеба бы не провез.

«А там чего это?» подумал он, подходя к небольшой деревеньке, через которую лежал его путь. За околицей в поле была сложена большая каменная печь. Около нее стояло несколько подвод с кулями муки, навалены были кучи хвороста и поленьев, а на козлах положены были доски, вроде длинных столов.

Перед устьем печи толпилось несколько баб с деревянными лопатами и прохаживались два долгоусых воина в красных шароварах, высоких барашковых шапках и с казацкими саблями на боку.

Когда Михайла поравнялся с печью, одна из баб засунула в печь лопату, вытащила оттуда большой боханок хлеба и положила его с краю на стол. Следом за ней подошла вторая и выволокла другой боханок.

«Впервой вижу, что бабы хлеб в поле пекут», подумал Михайла.

— Дядя, — обратился он к одному из казаков. — Чего ж баб на поле согнали хлеб печь?

— А тоби яка справа? — хмуро проворчал казак. — Геть, куда шов, поки не зачапають.

Михайла повернулся, махнул рукой и вошел в деревенскую околицу.

У первой избы старуха, сидя на завалинке, клевала носом, а белоголовый карапуз в пыли у ее ног тягал за хвост пищавшего рыжего котенка.

— Бабка! — окликнул ее Михайла.

Старуха подняла голову и поглядела на Михайлу выцветшими слезящимися глазами.

— Ты чего, сынок? Плохо я слышать стала. Минька! — взглянула она на внука. — Брось котенка. Исцарапает он тебя.

Белобрысый пузырь поднял на бабку большие синие глаза, а котенок быстро прыгнул в сторону и взобрался на плетень. Карапуз открыл рот и сразу же залился голосистым ревом.

— Нишкни, Минька, — проговорила старуха, — мотри, дядя тебя тотчас ляхам отдаст.

Мальчишка на минуту испуганно замолк, а Михайла сейчас же спросил:

— А много у вас тут ляхов, бабынька?

— Ох, и не говори, сынок! Видно, последние времена пришли. И ляхи, и казаки, и невесть какие люди. Житья не стало православному народушку.

— А с чего у вас там за околицей бабы хлеб пекут? Аль печей в избах не стало?

— Как печам не быть, кормилец. Да, вишь, малы стали. Для царя Дмитрия Иваныча хлеба не напечь. Спокон века под Москвой живем, — ворчливо бормотала старуха, — и царей великих видеть сподобились, а такого не видывали. Чай, у царя свои поварни, там царские повара про его обиход и хлебы пекут, и пиво варят, и меды сытят. Николи того не бывало, чтоб баб выгоняли на царя хлебы печь. А вон в Вершинине, слыхать, пиво варят на его ж.

В эту минуту из ворот избы вышел немолодой мужик в пестрядинной рубахе, с веселым курносым лицом.

— Зря ты бога гневишь, матушка, — сказал он старухе. — Тебе б за царя, за Дмитрия Иваныча, век бога молить. Только и свет увидали, как он пришел. Чай, не забыла, каково нам за боярином за нашим жить-то было. Всех почитай похолопил, кабальные понаписал и не выкупишься. А ноне, как Дмитрий Иваныч пришел, в Тушине стал, — обратился он к Михайле, — мы, как прослышали, всей деревней на поклон пошли. Он тотчас до нас двух приставов прислал, — видал, может, за околицей — казаки, — велел на его хлебы печь да холсты про его обиход поставлять, а кабальные все порешил. За им мы теперь, за государем. А боярин наш на Москве, у Василья царя сидит и до нас не касается.

— А другие холопы как? Не слыхал? — спросил Михайла. — Указу такого не было, чтобы всем вольными быть?

— Не слыхал, — сказал мужик.

— То, видно, как на Москву он придет, — проговорил Михайла, — да Шуйского скинет. Я-то, как шел, думал, уж на Москве Дмитрий Иваныч.

— Бился он с царскими воеводами у Ходынки, ну, не одолел на тот раз. В Тушине стоит, войско набирает. К нему, что ни день, идут — и ляхи, и казаки, и мужики. Наберет поболе, надо быть, опять на Москву пойдет. Может, тем разом и выбьет Василья-то. Его-то, слышно, и посадские тоже не жалуют, бегут с Москвы, норовят в Тушино пробраться.

— Вот и мне бы туда, — сказал Михайла.

— Ну что ж, я тебя, коли хошь, провожу. От нас туда на заре обоз пошел, холсты про царский обиход послали. Я на порожней телеге и ворочусь.

— Аниське цельный сундук приданого накопили, — заворчала опять старуха, — половину, гляди, вытаскали анафемы.

— Помалкивай, матушка, — перебил ее сын. — Вновь накопим, благо вольные ноне. Идем, что ли. Дорога-то не так ближняя.

Михайла с новым знакомцем быстро зашагали вдоль порядка к другой околице.

III

Михайла шел и сам себе не верил, что вот сейчас будет он в лагере Дмитрия Иваныча, которого они с Болотниковым так ждали целый год, который клялся Иван Исаичу всем холопам волю дать, как только придет на Москву. Этих вот мужиков избавил же он от кабалы, сделал вольными. Чего ж не берет он Москву и указ о воле не дает, коли у него такое большое войско и весь народ за него.

И правда, по той же дороге, по какой они шли, народу шло и ехало без числа. И подводы с разной кладью — с мешками зерна, с огородиной, с коробьями. Обозы с лесом, возы сена. Одних они перегоняли, другие сами их обгоняли, — видно, к спеху было. Раза два их обогнали небольшие польские отряды. Один из них ехал медленно, и перед ним русские мужики вперемежку с польскими солдатами гнали целый гурт скота — лошадей, коров и овец.

Чем дальше они шли, тем людней и оживленней становилась дорога. Навстречу ехали больше пустые телеги.

— Близко теперя, — сказал мужик, — вон, гляди, влево-то — деревня, не деревня, — то вроде гостиный посад. Купцы со всей земли понаехали, землянки нарыли, палатки пораскинули, всякого товару навезли. Наши девки не утерпели, бегали, — сказывают, что тебе Китай-город! Чего душа просит — шелки кызыльбашские, пуговицы золотные, конский набор разный. А по рядам польские паны ходят, набирают себе невесть чего. Казаки тоже, богатые есть. Уж мы не пускаем девок. Сманивают черти!

Мужик весело захохотал.

— А там, гляди, вон Москва-река вьется, а в нее Всходня падает, там вон царский стан разбит. Я-то там не был. Хоромы, сказывают, у царя Дмитрия Иваныча что на Москве, — с супругой он там живет. Постой-ка, — перебил свой рассказ мужик. — То никак наши встречу едут. Так и есть, они. Вон на первой телеге кум Демьян. Я к ему и сяду. А тебе теперь прямо той же дорогой за народом.

Мужик кивнул Михайле, быстро подбежал к порожнему обозу и на ходу вспрыгнул на переднюю телегу.

Михайла приостановился и с сожалением проводил глазами телеги. Хоть он даже имени своего спутника не успел спросить, а все как-то привык, и ему не по себе стало одному в незнакомом месте, среди множества чужих людей.

Пустят ли еще его в царскую ставку? Ишь, там кругом реки, а отсюда вал выведен и ворота. Всякого, верно, не пускают.

Ворота, правда, были открыты, и в них как раз въезжали возы с лесом.

А справа, по другой дороге, должно быть, от Москвы, виднелись тоже и повозки и кучка пеших. Михайла заторопился. Догнать бы возчиков да с ними разом и войти, будто с ними и шел. Тоже в лаптях все, в тулупах, как и он.

Но не успел Михайла подоспеть к воротам, как оттуда выскакали двое верховых в малиновых кафтанах и с плетями в руках. Они стегали плетьми на обе стороны и кричали:

— Сторонись! Сторонись! Дорогу! Царь-государь на охоту едет.

Сейчас же все бросились к краям дороги. Возчики подхватывали под уздцы лошадей и сворачивали их в поле от дороги. Лошади пятились, путались в постромках, напирали на подводы. Один воз опрокинулся, и бревна покатились в грязь.

Из ворот между тем выехал отряд всадников в белых кафтанах, с голубыми плащами. Из-под седел по бокам лошадей висели лисьи и волчьи шкуры.

— Ляхи, ляхи! — зашептали кругом Михайлы. — Ишь, наряжёные!

Следом за ними в воротах показалась кучка всадников, один нарядней другого. У Михайлы в глазах зарябило от золота, цветных кафтанов, серебряных уборов на статных конях.

Сразу же мужики на краях дороги попадали на колени прямо в грязь с криками:

— Батюшка наш! Государь милостивый! Дмитрий Иваныч батюшка!

Михайла тоже упал на колени и во все глаза глядел на выезжавших из ворот всадников.

«Который же, который?» Он искал среди них такого, как он думал, молодого, ласкового, с бородой. А бородатого как раз ни одного и не было, хоть все были, видно, и вовсе не молодые, в летах больше. Один в средине, в золотом кафтане нараспах и красной камчатной однорядке, кланялся на обе стороны и что-то весело говорил тем, кто ехал рядом.

«Этот, стало быть, государь-батюшка», мелькнуло у Михайлы. «Скобленый, точно лях», невольно подумалось ему.

Но в эту минуту он нечаянно взглянул на всадника, ехавшего следом за царем в белом парчевом кафтане. На поднятой руке у того сидела большая белая птица в колпачке. Такой Михайла никогда раньше не видал. Всадник случайно повернул голову, и Михайла так и обмер, забыв и про царя и про птицу.

— Степка! — не удержавшись, крикнул он.

Парень слегка вздрогнул, взглянул на Михайлу, но сейчас же отвернулся.

«Он, он! — твердил про себя Михайла. — Глаза-то как есть Марфушины».

— Сокольничий царский, — проговорил чей-то голос в толпе.

Но разглядеть хорошенько парня Михайле не удалось. Из ворот выехал отряд казаков в красных шароварах и, нагоняя царя, еще дальше расталкивал толпу.

Михайла поднялся, хотел пробраться вперед, чтоб не потерять из вида сокольничего. Но казаки не давали, выезжая вперед и окружая кучку верховых с царем посредине.


В воротах показалась кучка всадников.


Наперерез царскому поезду с московской дороги бегом бежала толпа, которую еще раньше приметил Михайла. Повозки приостановились. Бежавшие махали шапками и кричали наперебой:

— Батюшка наш! Государь прирожонный! К тебе мы, милостивец! Вели слово молвить!

Царь приостановил свою лошадь и, обернувшись к казакам, крикнул:

— Пропустите-ка! Что за люди? Откудова?

Кучка всадников, окружавших царя, остановилась.

— С Москвы мы, государь милостивый! От Васьки, ворога твоего, сбежали! Тебе послужить хотим! Мастеровые люди! Послушай ты нас, батюшка наш!

Один из всадников рядом с царем что-то сказал ему и тронул свою лошадь. Царь обернулся к московским людям и крикнул им:

— Не время тотчас! На охоту я еду! Потом приходите!.. А то и вовсе не приходите! — сердито крикнул он, еще раз обернувшись. — Зря лишь время ведете!

— Батюшка наш, послушай, Христом-богом молим! Подьячий с нами. Время не утерять бы…

Но окружавшая царя кучка всадников уже вся тронула лошадей и увлекла за собой царя. Он на скаку повернулся и погрозил кому-то арапником. Казаки скакали по обе стороны. За ними из ворот выезжали охотники, с рогами, с пищалями, со сворами собак, и рысью нагоняли царя. В несколько минут царский поезд был уже далеко.

В толпе послышались недовольные голоса:

— Ляхи-то государю воли не дают!

— Этот-то, что с государем ехал, — главный у них, Рожинский прозывается.

— А чего осердился государь?

Москвичи, понурив головы, стояли на месте.

— Чого ж стоите! — подошел к ним долгоусый казак в высокой шапке. — Идите в ставку, к царским хоромам.

— А може, тут погодить, как ворочаться будет государь? — сказал один.

Казак махнул рукой и проговорил, хитро прищурясь:

— Не дадуть ляхи! Все одно.

— Сказывали у нас, будто митрополит Филарет тут у вас, — проговорил один из москвичей. — Может, к ему податься?

— Який мытрополит? — заговорил тот же казак. — Патриарх он у нас, великий патриарх! Государь его вот как почитает! Ну, и ляхи, — прибавил он, помолчав, — ничего не скажу, тож с почетом до него. Хоромы дуже велики у нёго, не хуже государевых.

Москвичи переглянулись.

— Что ж, може, и впрямь до патриарха податься? Он государю поговорит.

— Ну, пийдемо, проведу я вас, — предложил казак.

Михайла в пол-уха слушал разговор москвичей с казаком. На уме у него было другое. Все вспоминался царский сокольничий. Неужто Степка? Как он сюда попал? Может, всех их там в полон забрали да сюда привезли? Вдруг и Марфуша тут?

«К патриарху мне не по что, — подумал он. — К царским хоромам пойду. Там дождусь. Он-то, Степка, ведомо, с царем приедет».

— А царские хоромы где? — спросил он того же казака.

Казак удивленно поглядел на Михайлу, но сразу же лицо его расплылось, и он вскрикнул:

— Михайла? Це ж ты!

Тут только Михайла посмотрел прямо на казака.

— Гаврилыч! — радостно крикнул он.

Сразу на сердце у него полегчало. Все-таки знакомый человек.

— Ты до царя, до Мытрий Иваныча?

Михайла кивнул. Ему почему-то не захотелось спрашивать про Степку. Лучше сам узнает.

— Я ось их до патриарха провожу та за́раз до тебе. А царски палаты, вон де воны. Иды прямо… Та я за́раз…

Гаврилыч кивнул Михайле и зашагал впереди кучки москвичей. За пешими подъехали и повозки. Одна четверкой гусем.

— Большой боярин, Трубецкой, сказывают, — заговорили в толпе. — Много их тоже с Москвы едет.

Михайла не стал ждать Гаврилыча. Пройдя через ворота, он быстро зашагал в том направлении, куда тот показывал. Он очутился на деревенской улице, где стояли такие же избы, как в любой деревне, только над воротами или у крылец часто повешены были разноцветные флаги.

Но вот на площади Михайла увидел просторные двухсветные палаты, сложенные из свежих бревен, с широким крыльцом, убранным коврами и знаменами. Не иначе, как царские палаты.

Михайла отошел к сторонке и сел на бревнышке, решив дожидаться тут царя.

Вокруг сновали разные люди, нарядные все, в сапогах, одни с усами, другие скобленые, а с бородами почти что и не было. Бабенки, тоже разнаряженные, бегали взад и вперед, стрекотали чего-то, не понять чего.

Михайла так задумался, что и не заметил, как впереди него, тоже на бревнышке, сели какие-то двое с бородами, в темных кафтанах, вроде приказных. Они о чем-то тихо говорили, оглядываясь по сторонам. Михайлу они, должно быть, не заметили:

— Правда твоя, Семеныч, — донеслось до Михайлы. — Пожалуй, что зря мы сюда прибегли. Не одолеть ему Ваську. Ишь поляки-то как с им!

— Где там! — подхватил другой. — С тем-то, с прежним Дмитрием, он и не схож вовсе, только что скобленый.

«Неужто про царя они, бродяги! — с сердцем подумал Михайла. — Сидели бы на Москве, приказные строки, чем государя-батюшку порочить».

У Михайлы даже сердце сжалось, так ему вдруг жалко стало государя Дмитрия Иваныча. Прирожонный государь милостивый, видать. Холопам волю сулит. А тут, гляди-ка, ляхи его забижают, да и свои, московские, веры не дают!

Михайла решил про себя, — как только он Степку разыщет и поговорит с ним, так он тотчас Гаврилыча расспросит обо всем: много ль у Дмитрия Иваныча казаков и мужицкая рать велика ли?

Уже смеркаться начинало, когда вдали послышались звуки охотничьего рога и конский топот.

Около хоро́м поднялась суета. Забегали челядинцы, распахнулась дверь, и на крыльцо вышли бородатые, в длинных кафтанах и горлатных шапках.

«Бояре наши», даже с каким-то удовольствием подумал Михайла, хотя с тех пор, как он прожил год с Болотниковым, он сильно не взлюбил бояр и только о том и думал, как бы их всех извести, чтобы всем холопам вольными стать. Но уж тут так ему досадно было, что около Дмитрия Иваныча одни ляхи, что он и боярам обрадовался за то, что они русские.

Отряд голубых поляков проскакал куда-то дальше, а царь со своими приближенными подъехал к крыльцу. Сокольничий был тут же.

Михайла встал и подошел поближе.

Царь соскочил с коня и пошел на крыльцо. Сокольничий тоже соскочил на землю и, не оглянувшись на лошадь, повернул к воротам. Слуга, державший за повод царского коня, взял и его коня и повел во двор.

Царь, поднявшись на крыльцо, оглянулся и, найдя глазами сокольничего, крикнул:

— Покормишь сокола, Степка, принеси в горницу! Государыня спрашивала!

«Степка! — он, стало быть», пронеслось у Михайлы, и он поспешно стал тоже пробираться к воротам.

Войдя во двор, он сразу же увидел Степку, в белом кафтане, подымавшегося по узенькой лесенке бокового крыльца, все еще держа на руке сокола.

Михайла бегом пересек двор и крикнул:

— Степка!

Степка приостановился на верхней ступеньке, оглянулся вниз и увидел расплывшееся от радости лицо Михайлы.



— Ты, Михалка? — спросил он, усмехнувшись. — Отколе бог принес?

— С Тулы я, — ответил Михайла. — Да ты-то как сюда попал? В полон, что ли, забрали? А Марфуша где?

Степка нетерпеливо передернул плечом.

— Нет мне время. Слыхал, государь в горницу требует. Попоздней заходи, коли хошь. Сюда вот. Спросишь, где сокольничья горница.

Говоря это, Степка поднялся на верхнюю ступеньку, открыл дверь, переступил порог и, раньше чем Михайла успел ответить хоть слово, плотно захлопнул за собой дверь.

Михалка стоял посреди двора и, задрав голову, растерянно смотрел на запертую дверь.

— Михалка! — раздался над его ухом знакомый голос, и дружеская рука хлопнула его по плечу. — Ты чого тут робишь? — спросил Гаврилыч. — А я тоби шукав, шукав, насилу найшов. Ходим до нашого куреня.

— Постой, Гаврилыч. Мне и самому с тобой поговорить надо, — отвечал Михайла. — А только тут один парень с нашей стороны. Дело у меня до него. Он велел попоздней сюда прийти.

— Та який хлопец?

— Сокольничий царский, — пробормотал Михайла, не глядя на Гаврилыча.

— Сокольничий? — удивленно протянул тот. — Хиба ж ты?.. — но он не договорил.

Михайла стоял, опустив голову, и молчал.

— Та я того сокольничого знаю, — сказал Гаврилыч, — Печерица тим разом сказывав, вин, як у царя вечеряють, усе позадь царицы стоить и с соколом. Царице з поварни сырого мяса в чашке несуть, и вона дае соколу. Пийдемо, не за́раз вин вертаться буде.

Михайла махнул рукой.

— Нет, Гаврилыч, и не зови. С ума не идет, что у нас там в наших краях. Може, их всех там побили. Два года я никого с тех мест не видал. Посижу я тут, а как воротится, поспрошу его. У него и пересплю, а наутро разыщу тебя. Ты мне скажи, где вы тут стоите?

Гаврилыч вывел Михайлу на улицу за ворота.

— Вон тамо, — махнул он рукой, — по-за силом землянки нарыты, то наш курень. Та, може, крашче я до тебе приду.

Он кивнул Михайле головой и зашагал вдоль порядка.

Михайла долго стоял и смотрел ему вслед. Когда Гаврилыч свернул за угол, ему вдруг захотелось догнать его, пойти вместе с ним. Долго ль Михайла его знал, а словно родного встретил его Гаврилыч… не то, что Степа.

Но Михайла постарался прогнать эту мысль. «Служба ж у него. Сам царь Дмитрий Иваныч велел прийти».

«Какой он, тот царь?» мелькнуло у Михайлы. Но сейчас же опять вспомнилась Марфуша, и уже ни о чем другом он не мог думать.

Он поднялся на ступени опустевшего крыльца, сел и задумался.

Сквозь закрытые ставни окон до него, точно издалека, доносились заглушенные голоса. В щель ставня на землю падал слабый луч света.

Михайла прислонился к витой колонке крыльца, над ним что-то колыхалось, изредка задевая его по шапке, точно ветки деревьев. Он так устал, что ему даже не хотелось поднять голову и посмотреть, что это. Он только плотнее запахнул подаренный Маланьей тулупчик. Маланьей? А может, Марфушей? В голове у него путалось.

Узкая полоска света проблескивала кое-где в маленьких лужицах на дороге, точно это всплескивали в лунном свете рыбешки на Имже.

Он еще плотнее прижался к колонке, округлил губы и тихонько засвистал. «Марфуша, Марфуша!» пело у него в груди и, отдаваясь дремоте, уносившей его, точно волны Имжи маленький ботничок, он свистал и свистал, счастливый, забывший обо всем…

— Так я и знал! — произнес над ним негромко смешливый голос, и крепкая небольшая рука встряхнула его за плечо.

Михайла широко раскрыл глаза и, встретив взгляд Степки, пробормотал:

— Марфуша!

— Какая тебе тут Марфуша! Нашел где свистать. Под окнами у самого великого государя Дмитрия Ивановича, — полусердито, полунасмешливо проговорил Степка.

Михайла только тут вполне очнулся и, испуганно оглядываясь, прошептал:

— Осерчал?

— Кабы царица, Марина Юрьевна, не ушла, верно бы осердился. Ну, а я ему сказал, что это, видно, шляхтич пана Рожинского, так он ничего, велел лишь унять, чтоб государыня не услыхала. Ну, идем, что ли, ко мне, хоть и ночь уж.

Степка потянулся и зевнул, подняв над головой руку, на которой попрежнему сидел белевший в темноте сокол.

— Его тоже в клетку надо, ишь спит совсем. — Он поднес к лицу качавшую головой в клобучке птицу.

Михайла встал и следом за Степкой спустился со ступенек крыльца и пошел к воротам. Дремавший на лавочке у ворот сторож, увидев Степку, молча отворил калитку и пропустил обоих во двор.

Во дворе тоже было пусто. Только у заднего крыльца шептались два голоса. При их приближении из-под лестницы вынырнула какая-то тень, и по ступеням загрохотали сапоги, а из-под лестницы капризный голос певуче крикнул:

— Пшиходзь прентко, — Ки́рилл!

Когда они подошли, дверь за Кириллом захлопнулась, а из-под лесенки вышла нарядная паненка и, высоко задрав задорный носик, быстро пробежала мимо них к другому крыльцу.

— Избаловала Марина Юрьевна своих покоёвых, — пробормотал Степка, поднимаясь на лесенку.

Где-то недалеко вдруг завозились и сердито заворчали собаки.

— То пана Рожинского охота. В сарае заперты. Злющие псы, страсть! — проговорил Степка, оборачиваясь к Михайле.

Отворив дверь, он вошел в темные сени и, махнув Михайле, сразу же свернул направо, к низкой дверце в следующую горницу.

Михайла стоял на пороге, ожидая, пока Степка вздует огонь. Он вспомнил, что Степка называл эту горницу сокольничьей, и ждал, что увидит много клеток с невиданными птицами и других таких же нарядных парней, как сам Степка. Когда же Степка зажег каганец, Михайла увидел низкую, довольно просторную горницу, но почти совершенно пустую. По стене против двери стояла лавка, чем-то покрытая и с изголовьем. Должно быть, на ней спал Степка, так как он бросил на нее свою шапку. У окна висела довольно большая клетка. Степка подошел к ней, отворил дверцу, снял с головы сокола клобучок и сунул птицу в клетку. Сокол широко открыл круглые глаза, повертел головой и развел крылья. Только тут Михайла заметил, что на ногах у птицы была какая-то опояска, и за колечко к ней был привязан шнурочек, пришитый к рукавице Степки. Степка отвязал шнурок от колечка, запер дверцу клетки, а сокол сейчас же слетел на дно и начал пить из плошки воду.

Степка посмотрел наконец на Михайлу и кивнул на скамейку:

— Ну, Михалка, сказывай, как ты сюда попал?

Михайле почудилось, что Степка не больно ему рад и спрашивает больше так себе, для разговору.

— То долгий сказ, Степка, — неохотно отвечал Михайла. — Как в ту пору от мордвы из-под Нижнего ушел я, так все к Дмитрию Иванычу пробирался, ну вот, наконец того, и добрался. А ты-то чего из дому ушел, от Дорофей Миныча?

Круглое лицо Степки вытянулось, веки заморгали, и он пробормотал дрогнувшим голосом:

— Разбойные люди тятеньку убили до смерти и амбары все пограбили.

Михайла перекрестился.

— Экое горе какое! — сказал он. — Злодеи окаянные! Добреющий какой человек-то был… А?.. — начал он, помолчав, но не смог договорить.

— Мы-то все у дяденьки, у Козьмы Миныча, в ту пору жили, — заговорил Степка. — Один он на низу оставался. Хлеба он много закупил, так все стерег. А хлеб-то и свезли весь.

Михайлу что-то кольнуло в сердце. Он вспомнил, что это он уговаривал Дорофея Миныча скупать хлеб и не везти на верх, покуда там нужда не настанет. Неужто с того?

— А когда ж приключилась та беда? — спросил он.

— Да весной, как раз в самую заутреню, в тот год, как ты у нас по осени был.

— Чего ж, мордва, что ли, под Нижним стояла, что хлеб не вывезти было? — спрашивал Михайла. Ему хотелось выяснить, неужто Дорофей всё цены выжидал.

— Какая там мордва? Как ты ушел, так и слуху про нее не было. Потом-то балахонцы поднялись, на Нижний пошли, так то́ уж тятеньки давно и в живых не было.

— Балахонцы? — с удивлением переспросил Михайла. — С чего ж они?

— Да сказывали, Дмитрию Иванычу они крест поцеловали, а наши-то уперлись, не хотели. Алябьев воевода на них ударил со стрельцами. Ну, и посадские которые. И я с ними тоже пошел, — сказал Степка и посмотрел на Михайлу. Он даже приостановился, выжидая, чтоб Михайла спросил что-нибудь или хоть удивился. Но Михайла молчал. — Сказывали, за ими литовская рать идет… — прибавил Степка.

— Неужто взяли Нижний? — со страхом спросил Михайла. Ему все представлялось, что ляхи Дмитрия Иваныча напали на Нижний и забрали в полон всех, может, и Марфушу. А Степка тянет, никак от него не вызнаешь.

— Взяли, как же! — хвастливо перебил Степка. — Да мы их до самой до Балахны гнали! Перебили балахонцев этих — не счесть и велели им Василью Иванычу крест целовать. А там на Муром Алябьев пошел. Тоже бился с ими, чтоб Василью Иванычу крест целовали.

Михайла с удивлением посмотрел на Степку. Выходит, он все за Василья Иваныча бился. Как же он сюда, к Дмитрию Иванычу в стан, попал?

Но Степка, видимо, не замечал или не понимал удивления Михайлы. Он с увлеченьем рассказывал, какой храбрый воевода Алябьев и как он всех побивал, пока не засел в Муроме, заставив муромцев принести вины Василью Иванычу.

— Ну, а ты как же? — спросил Михайла. — Все с Алябьевым за царя Василья бился? Как же ты к Дмитрию Иванычу-то попал?

— Погодь, про то особый сказ будет, — усмехнулся Степка. — В Муроме-то я недолго прожил. Что там в городу-то сидеть? Мы там с мальчишками по огородам да по полям бегали, лук таскали, горох. Кормили-то нас там не больно. А раз, слухай…

— Постой, Степка, — перебил его Михайла, — неужто тебя Козьма Миныч пустил с ратью итти?

— Пустил? Как бы не так. Стал я его спрашивать!

— А матушка Домна Терентьевна и Марфуша?

— Чего ж — матушка? Они там с Марфушей у дяденьки в полном довольстве живут. Мамынька так полагает, что Козьма Миныч Марфуше хорошего жениха высватает.

Степка сказал это нарочно. Он хотел отплатить Михайле за то, что тот зря с расспросами приставал. Михайла действительно сразу замолчал и смотрел на Степку широко раскрытыми испуганными глазами.

Степка отвел от него взгляд и, немного погодя, заговорил:

— Спрашиваешь, что́ я, — а сам и не слухаешь.

Михайла что-то промычал. Ему теперь не до Степки было.

А Степка между тем начал с увлечением рассказывать, как ему повезло под Муромом. Впрочем, даже не под Муромом, а скорей под Владимиром. Они с парнями попались раз под Муромом, их там выпороли, что сильно огороды грабили. Они и убежали, бродили где день, где ночь, да и добрели чуть не до Владимира. Там он как-то один ломал горох в поле, как вдруг неподалеку от него птица какая-то прилетела откуда-то, словно ее швырнули, и прямо в горох забилась, а на нее сверху камнем другая, белая. Степка даже испугался, никогда он такой не видал. Красивая больно. Он подкрался ближе, глядит — она ту-то, нижнюю, когтит и не видит ничего. Так ему захотелось этакую чудную птицу словить, он как кинется на нее сверху, придавил ей горло, она и выпустила нижнюю. Он отпустил ей шею, чтоб не удушить, а сам скинул кафтан, обернул ее, глядит — на ногах у нее обмотки и колокольчик серебряный привешен. Ну, он видит: птица меченая. Ой ей сейчас ноги связал, колокольчик снял, за пазуху сунул и — бежать! Сколько ден в копне сена жил, кормил птицу мышами да сурками, воды ей из ручья приносил. Приучил маленько к себе. Ну, а там схоронил ее раз в сене, привязал к колышку, а сам пошел в село — заголодал сильно. А на селе как раз отряд казаков для Дмитрия Иваныча оброк собирает. Лошадей сколько-то, коров, ярочек, всякого довольствия, ржи, пшена, масла, огородины, птицы домашней.

— Вот я и надумал, — продолжал Степка и даже с лавки встал прямо перед Михайлой, — пошел, стало быть, к старшому, есаул, что ли, и говорю ему — ты слухай, Михайла! — «Хошь, — говорю, — я твоему царю такую птицу подарю, про какую в сказках лишь сказывают. Только лишь сам ее повезу. Она к другому не пойдет. А вы меня кормить будете, а уж там что государь пожалует».

«Согласился он. „Тащи, — говорит, — птицу“. А как увидал, говорит: „Так то ж кречет. Ты чего ж не сказывал?“ А я говорю: „Чего мне сказывать? Сам должон знать“. Ну, поехали мы. Не обижали меня, ничего. А как приехали — прямо к царской палатке. Царю доложили. Выходит сам царь. Кругом все кричат: „Государю сокола привезли!“ Обрадовался царь, поглядел на меня и говорит: „Это от кого ж сокол?“ А я говорю: „Это, мол, я сам ото всего моего усердия. Сам поймал, сам и приручил“. Ну, государь видит, что сокол меня знает, он меня сейчас сокольничим и назначил и кафтан мне белый с позументом велел сшить и все снаряженье».

Степка с гордостью оглядывал себя.

— Ты, стало быть, теперь все при государе? — проговорил Михайла, даже не поглядев на Степкин наряд. — Ты, может, слыхал, как насчет холопов? Дмитрий Иваныч, еще как в Польше был, сулил указ дать, чтоб всем холопам вольными стать. А вот был или нет тот указ, никак не дознаюсь я.

— Не слыхал, — сказал Степка равнодушно. Ему было досадно, что Михайла про него ничего не спросил и не удивился, что государь его так приблизил.

— Государь ко мне больно милостив, — сказал он. — Вовсе от себя не отпускает. Он и на Москву пойдет, меня с собой возьмет. Как Шуйского прогонит, меня боярином сделает. Сокольничие, сказывают, все из бояр.

— А скоро он на Москву пойдет? — спросил Михайла.

— Не знаю, — ответил Степка. — Ему и тут, чай, не плохо. На охоту ездим. Бояре с Москвы приезжают, пиры задаем. И я все при государе. И царица Марина Юрьевна меня жалует.

— А до народа государь милостив? — спросил Михайла.

— Милостив! — ответил Степка. — Чего там? Он все с боярами да с воеводами. Не с мужиками ж ему? Ну, Михалка, — прибавил он, зевнув и потянувшись, — лавки-то у меня больше нет. Хошь — на полу ложись. Мне спать охота.

Михайла так устал за дорогу, что сразу же, как протянулся на полу, подсунув под голову свой мешок, так — и перекреститься не успел — заснул, как помер.

IV

Наутро Михайла проснулся от заливистого собачьего лая и завыванья. Точно целая свора собак гналась за волком и уже настигала его.

Михайла вскочил и, подойдя к Степке, спавшему беспробудным мальчишеским сном, затряс его за плечо.

— Степка, чего это собаки взъелись? Неужто у вас на село волки забегают?

Степка поднял встрепанную голову.

— Волки? Где? — пробормотал он.

— Да слышишь — собаки чего делают.

Степка вскочил.

— Бежим скорей! Это, верно, пан Рожинский травит кого. Слышь — хохочут.

Со двора доносились какие-то крики, улюлюканье, хохот.

Михайла натянул тулупчик, Степка надел свой кафтан, и, захватив шапки, они выбежали в сени и распахнули дверь на крыльцо. Но во дворе было пусто. Улюлюканье, визг, вой и лай доносились откуда-то издали.

Они сбежали с лестницы и, пробежав двор, выскочили в ворота. У ворот и вдоль домов толпилось много народа, больше все поляки в разноцветных жупанах, паненки в нарядных шубках. Все они кричали, хохотали, махали платками и шапками. Вытянув шеи, поднимаясь на носках, все смотрели вдоль улицы, где с визгом, лаем и завываньем мчалась свора собак.

Степка дернул Михайлу за рукав и крикнул ему в ухо:

— Гляди: царь и царица и пан Рожинский с ними.

Михайла оглянулся. На крыльце в кресле сидела нарядная красивая пани, широко раскинув шитую золотом юбку и кутаясь в накинутую на плечи парчевую, подбитую мехом кофту.

За ней, опираясь на спинку кресла, стоял тот самый царь, бритый, в шитом золотом кафтане, которого вчера видел Михайла у ворот. Рядом с ним громко хохотал, махал руками и что-то кричал высокий худой польский пан.

Царь тоже усмехался, но качал головой и точно уговаривал в чем-то пана, оборачиваясь к нему и трогая его за плечо. А потом вдруг сам начинал хохотать.

Михайла оглянулся на собак. Кого это они травят? Как раз в это время стая с визгом, лаем и урчаньем сбилась в кучу. Сквозь собачий лай из кучи доносились человечьи крики.

«Господи, да неужто человека затравили!» подумал Михайла, напрасно пытаясь разглядеть что-нибудь в копошащейся куче.

Отчаянные крики и вопли неслись оттуда. Будто кто-то вопил истошным голосом: «Спасите, помогите!»

«Да чего ж никто собак не разгонит!» с ужасом думал Михайла.

На крыльце пан захлопал в ладоши и крикнул зычным голосом:

— Цыц! Отозвать собак! Будет!

Охотники бросились к своре и, стегая собак арапниками, с трудом растащили их в разные стороны.

Какие-то люди подбежали к лежавшему и, подхватив его под руки, поволокли во двор.

Он громко закричал, и Михайле почудилось в его голосе что-то знакомое. Он весь вздрогнул, схватил Степку за плечо и крикнул:

— Бежим, Степка! Кого это собаки загрызли?


Сквозь собачий лай доносились человечьи крики.


— Время мне нет, — проговорил Степка. — Клетку надо чистить, сокола мыть. Ну как государь на охоту соберется?

Михайла оглянулся. Из толпы к нему торопливо пробирался Гаврилыч. Добродушное лицо его было озабочено. Он подошел к Михайле, взял его за локоть и проговорил:

— Пийдемо, Михайло! Там знаёмый мужик з нашей рати.

Михайла только поглядел на Гаврилыча и торопливо пошел за ним. Почему-то ему все вспоминался Болотников, хотя он знал, что того уже давно нет на свете.

Михайла ничего не спрашивал Гаврилыча, и тот тоже не проронил ни слова, пока не остановился у одной избы.

— Ось дэ, — сказал он, отворяя калитку и входя во двор. Михайла вошел за ним. Он сам не понимал, отчего у него похолодело и сжалось в груди, точно он сейчас должен увидеть что-то страшное.

Они поднялись на крыльцо и вошли в сени. Из избы слышались глухие стоны.

Михайла схватил Гаврилыча за руку и вскрикнул:

— Да кто ж там, Гаврилыч? Господи! Кого ж они?

Гаврилыч, не отвечая, открыл дверь в черную половину избы.

Молодая баба наклонилась над кем-то, лежавшим на лавке под окнами.

— Испей кваску, болезный, — говорила она жалостливым голосом, — може, полегчает. Вишь ироды проклятущие! Православного человека псами травить! Нехристи окаянные! Погибели на них нету!

— Ну, ты, придержи язык! — проворчал мужик, которого раньше не заметил Михайла. — Полон двор ляхов. Услышат — всыпят тебе горячих.

— Да уж с таким мужиком того и жди, — сердито обернулась к нему женщина. — Засту́пы не дожидайся.

— От дура баба, — пробормотал приземистый угрюмый мужик, отворачиваясь. — И на кой ляд этим бабам языки дадены?

— А чтоб вас, дурней, лаять! — быстро отозвалась баба.

Но в это время лежавший на лавке опять застонал, и она нагнулась к нему.

— Помог бы хоть разоболочить его. Ишь, в клочья изодрали тулуп, проклятые.

Мужик встал, но Гаврилыч дернул Михайлу, застывшего у порога, и подошел с ним к лавке.

Михайла со страхом взглянул на испачканное грязью лицо со спутанной всклокоченной бородой и вскрикнул:

— Невежка!

Мужик с трудом поднял веки, шевельнулся, точно хотел приподняться, но тотчас охнул и прошептал:

— Михалка, ты?

Баба повернулась к Михайле:

— Земляк, что ли?

Михайла кивнул.

— Ну-ка, помоги. Мой-то, вишь, что чурбан сидит. — Она покосилась на мужика, снова опустившегося на лавку.

Михайла дрожавшими руками приподнял Невежку, пока баба старалась осторожно снять с него тулуп. Рубаха под тулупом была в крови и тоже изодрана. Когда они начали расстегивать ворот и развязали пояс, Невежка забеспокоился.

— Там, там, — бормотал он хриплым голосом, взглядывая на склонившегося к нему Михайлу, — грамота там, от мужиков. Не изорвали ль собаки?

Михайла засунул руку за пазуху и нащупал смятый, но не изорванный сверток.

Невежка с тревогой следил, как Михайла вынул сверток, развернул его из тряпицы и осмотрел. Собачьи зубы только стиснули его, но не разорвали.

— Возьми к себе, — прошептал Невежка, — чтоб не утерялся.

Михалка распахнул тулуп и засунул сверток себе за пазуху.

Потом они втроем сняли с Невежки рубаху. По счастью, больших ран у него не было. Овчинный тулуп защитил его. Только на плече и на руке была содрана кожа и текла кровь, а на груди проступал большой синяк. Должно быть, он ушибся, упав на подмерзшую за ночь дорогу или попав на камень.

Баба принесла воды, обмыла его и надела на него чистую мужнину рубаху.

— Ништо, отлежится, — сказала она. — Благодари бога, что жив.

Михайла отозвал бабу в сторону и стал ее спрашивать, как приключилась та беда с его земляком.

— Да вишь ты. Шел он утром с товарищем, а я как раз с ведрами из ворот вышла. Он меня и спросил, где тут государь Дмитрий Иванович проживает. Прислали де их двоих с их села с челобитной к царю Дмитрию Иванычу. Я ему показала, где государев дворец. Пошли они, а тут, как нагрех, собачищ этих вывели. Пан-то этот с крыльца на их глядел. Уж не знаю, что тут было. Кажись, другой-то палкой на них замахнулся, что ли. А пан как закричит: «Ату их! Ату!» Ну, тот-то, другой, кинулся бежать да через плетень и перемахнул. А этот, твой-то, не домекнулся, что ли. Бежит и бежит дорогой. Да где ж, от собак разве убегешь? Вот и накинулись на его. Малость бы еще, в клочья бы разорвали. Мальчонка, нищенка, намедни разорвали же. Голову лишь одну опосля нашли, а то все дочиста сглодали. Истинно волки лютые! А всё полячишки эти проклятые, мирволит им государь Дмитрий Иваныч. Все по-ихнему…

— Ну, завела вновь, — проворчал мужик. — Уймись, говорю! Еще мне за тебя отвечать придется. Мало тебе, что этого вон в избу приняла, — кивнул он на Невежку, — еще язык распустила.

— Что ж, в канаву, что ли, кинуть? Хрестьянская, чай, душа. Богу-то тоже ответ давать придется. Ирод ты, право, ирод. Уж молчал бы лучше.

— Я, что ли, тут с три короба натурчал? Да еще при чужих людях.

— Ты, дядя, не бойся, — проговорил Михайла. — Мы не доводчики. Сору из избы не вынесем. Спасибо вам, что земляка моего приняли. Не дали помереть скаредной смертью. Перед вечером наведаемся к вам опять. Разузнаем чего. Идем, что ли, Гаврилыч.

Выйдя из избы, Михайла схватился за голову и остановился, не глядя на Гаврилыча. Тот дернул его за рукав и сказал:

— Ты ж до мене в курень сбирався. А, Михайло?

— Часу нет, — буркнул Михайла.

— А чого тоби робить? — удивленно спросил Гаврилыч.

— К Степке пойду, спрошу его: это как же так? Хрестьян православных собаками травят? Это с каких же правов? А?

Михайла остановился и в упор, сердито смотрел на Гаврилыча.

— Чого ж Степка? Чи вин знае, чи що? Никто тут ничого нэ знае.

— Да Степка ж там все у царя. Должон знать.

Гаврилыч покачал головой.

— Кажу тоби, никто ничого нэ знае. Чи то лагерь? То не Болотников, Иван Исаич! Видал, вчора коло ворот з Москвы-то люди до его торкались, а вин…

— Ну, ты, Гаврилыч! — оборвал его Михайла. — Про государя Дмитрия Иваныча не моги говорить. Он волю холопам дает.

— Да ты чого? Сказывся? Хиба я що кажу?.. Ось дурный який!

— А этак разве возможно? — вскрикивал Михайла, нелепо взмахивая руками. — Вот я сейчас Степке скажу, пущай он государю скажет: до него, мол, мужики шли, а тот пан про́клятый…

— Ну, ты, Михайло, — перебил его Гаврилыч. — Языком-то не дуже… Тот пан старшой. Государь его ось як почитае.

— Врут они! — неизвестно про кого сердито крикнул Михайла. — Не знает про то государь.

Он не хотел вспоминать, что Дмитрий Иваныч сам стоял на крыльце и хохотал, когда собаки гнались за Невежкой.

Гаврилыч только плечами пожал, но ничего не сказал.

— Вот я тотчас Степке скажу, — продолжал Михайла настойчиво. — Пущай попросит государя, чтоб он тех ходоков допустил, с грамотой. Невежка, чай, скоро встанет. Невежка ему все объяснит. Государь и прикажет, чтоб по-божьи все.

Гаврилыч покачал головой, но опять ничего не сказал. Явно было, что ему не очень по душе все, что тут делалось. Но Михайла не хотел этого видеть.

Когда они поднялись в сокольничью горницу, Степка как раз привязывал шнурок к колечку на ногах сокола, собираясь итти.

— Ты во дворец, Степка? — спросил Михайла. — Так ты скажи там государю, что то ходоки были с наших мест, с грамотой, вот что тот пан собаками травил. Бог да добрые люди помогли, жив Невежка, а грамота у меня. Гляди! — Он расстегнул тулуп и вытащил из-за пазухи сверток. — Так упроси ты государя-батюшку, чтоб он их до себя допустил. Слышь, Степка, Христом-богом моли государя!

Михайла подошел к Степке, схватил его за плечо и так настойчиво говорил, так смотрел на него, что Степке стало не по себе, и он пробормотал:

— Ну чего ты, Михалка! Да, может, государь и говорить со мной не похочет. Царь ведь он, не простой человек.

— А ты в ноги ему поклонись, Степка. Ну, царицу проси. Она ж тебя жалует. Слышь, Степка, не уйду я от тебя, покуда ты того не уладишь. Наши же мужики. Дорофей Миныч того Невежку сколь годов знал. Да и ты его должон помнить, хоть и мальчонкой был.

— Да ладно, скажу я, — неохотно проговорил Степка. — Ты гадаешь, с царем да с царицей что с твоими обозчиками говорить… Ну, да я уж знаю как, — прибавил он, оглянувшись на Гаврилыча.

— Ну, иди, — сказал Михайла, — я тебя тут ждать буду. Садись, Гаврилыч, — прибавил он, опускаясь на скамью.

Степка натянул рукавицу, посадил сокола на палец, надел на него клобучок и, схватив шапку, быстро вышел из горницы, не оглядываясь на незваных гостей.

Михайла с Гаврилычем почти не разговаривали, дожидаясь Степку. Михайла то сидел, понурившись, то принимался ходить взад и вперед по горнице. Гаврилыч участливо взглядывал на него, но не заговаривал. «Вот бы Иван Исаича сюда», думалось ему. Но Иван Исаича не было, а на себя он не надеялся.

Наконец на крыльце застучали шаги, распахнулась дверь, и в комнату весело вошел Степка.

— Ну, Михалка! — крикнул он с порога. — Тащи завтра поутру твоих ходоков!

Михайла весь просиял и торжествующе оглянулся на Гаврилыча.

— Вот спасибо, Степка, — сказал он радостно. — Сейчас пойду, скажу Невежке. Небось, враз поздоровеет.

— Думаешь, легко было? Ого! — заговорил Степка, но сразу же заметил, что Михайла на эти слова точно удивился. — Другой бы, может, все напортил… — продолжал Степка. — А я уж знаю, как с царем да с царицей разговор вести. Я вот тебя, Михалка, ужо проведу. Увидаешь. Близко года я в царских палатах время провожу. Приобык. — Степка сверху вниз поглядел сначала на Михайлу, а потом на Гаврилыча. — Как пришел, гляжу — этот пан Рожинский там. С государыней чего-то по-польскому балакает. Ну, я стал позади, ожидаю. Тут государыня Марина Юрьевна что-то тому пану сказала, видно, послала за чем ни есть. Он и вышел. А я тотчас до государя. Так, мол, и так. Мужики там издалека пришли, просят его царскую милость хоть глазком повидать.

— Ты б про грамоту сказал, — вставил Михайла.

— Дурень ты, Михалка, — оборвал его Степка. — Он бы и не велел пускать. Докучают ему сильно просьбишками. А я так, будто лишь поглядеть охотятся. Ну, он усмехнулся и говорит Марине Юрьевне: «Любит меня православный народ. Ладно, мол, пускай наутро придут поглядеть на своего прирожонного царя и на царицу-красавицу. Им то̀ радость», — государыне это говорит. Ну, государыня ничего, не осерчала. А тут как раз тот пан воротился, я скорей до вас и побежал. Скажи своим землякам. Да чтоб почистились, не в кружало придут. Государыня оборванцев страсть не любит. Ну, а я побегу. Как бы не хватились.

Михайла встал и как-то неуверенно поглядел на Гаврилыча. Что-то в Степкином рассказе не понутру ему было, а что — он не умел сказать.

— Тильки б того пана нэ було б утром, — проговорил Гаврилыч. — Пийдемо, може, в харчевне борща похлебаем. Тут вона недалеко. А там до Невежки подадимося.

Михайла кивнул. Он только тут почувствовал, как он голоден. Вчера за весь день он ничего не ел да и сегодня с утра.

Когда они, плотно поев в харчевне, пришли в избу, где приютили Невежку, он уже сидел на лавке, и перед ним стоял только что пришедший Нефёд. Хозяйка сидела у окна и чинила изорванный тулуп Невежки.

Оба мужика сильно обрадовались, когда Михайла сказал им, что наутро государь велел им прийти во дворец. Михайла не решился сказать Невежке, чтоб он хорошенько почистился перед тем как итти. Он понадеялся, что баба, чинившая его тулуп, сама позаботится об этом. Он вернул Невежке грамоту и стал расспрашивать их, что у них делается на селе и, главное, объявляли ли им указ о воле? Никакого указа не было. Но по дороге Невежка слыхал, что в тех селах, где бояре стояли за Василья Шуйского, гонцы Дмитрия Иваныча научали мужиков скидывать бояр и забирать себе их скот и все их добро. Они вкруг Княгинина про своего боярина и слыхом не слыхали, должно быть, он в Москве проживал. А лучше им от того не было. Ляхи их вконец разорили и замучили, и они пришли к Дмитрию Иванычу искать на них управы.

— Прирожонный он наш государь, — сказал Невежка, — не может того статься, чтоб не пожалел он свой народ православный.

— Ведомо, — подхватил Михайла, — вот наутро подадите грамоту, государь вас и пожалует.

Гаврилыч открыл было рот, но поглядел на мужика, сидевшего в красном углу, и промолчал.

Долго сидели они, слушая рассказы Невежки, и только как стало смеркаться, Гаврилыч заторопил Михайлу, а то, как стемнеет, некоторые паны спускают с цепей собак, так как бы с ними не приключилось того же, что с Невежкой.

V

Эту ночь Михайле плохо спалось. Он все ворочался на полу и все думал и передумывал: что-то царь скажет завтра мужикам? Может, и про указ помянет. По крайности Михайла будет знать, что и он теперь вольный, и сможет с ними же отправиться домой. Очень уж он стосковался по родным местам, а главное — по Марфуше. Особенно после того, что Степка сказал про Козьму Миныча. «И то, — думалось ему, — не век же ей в девках сидеть. Она ж и не знает, жив ли я или, может, давно помер».

Как только рассвело, он разбудил Степку и стал его упрашивать, чтоб тот взял его, Михайлу, с собой во дворец.

Степке и самому хотелось похвастать перед Михайлой, как с ним царь и царица милостиво разговаривают. Но когда он оглядывал Михайлу, тот ему казался таким неприглядным в куцом тулупчике и в лаптях, что он никак не мог решиться. Наконец он придумал:

— Ладно, Михайла, пойдем. Только я прямо в горницу пройду, а ты в сенях подождешь, а как твои земляки войдут, и ты за ними. Будто и ты с ними приехал.

Михайла с радостью согласился. Ему ведь только того и хотелось — послушать, как царь мужиков примет.

На крыльце и в сенях толпилось теперь много народа — и ляхов, и казаков, и бояр, и приказных. Мужиков не было. Михайла вошел в сени, отошел к сторонке и ждал. Скоро дверь с крыльца нерешительно приотворилась, и в нее бочком протиснулись Невежка с Нефёдом. Михайла подманил их к себе, и они втроем забились в самый темный угол, ожидая, что вот-вот за ними придет Степка и поведет их к великому государю.

Но их никто не звал, а на улице послышался шум, крики и топот лошадей. На крыльце и в сенях поднялась суматоха, и кругом зашептали:

— Великий патриарх! К государю великий патриарх жалует!

Кто-то побежал в царскую горницу, широко распахнулись двери на крыльцо, и в сени вступил, поддерживаемый с двух сторон монахами, статный, красивый Филарет Никитич в пышном патриаршем облачении. За ним шел, должно быть, знатный боярин в высокой горлатной шапке, с большой бородой и в парчевом, обшитом мехом охабне, а дальше еще кучка не то бояр, не то приказных.

Все, кто был в сенях, низко склонились перед патриархом, а два боярина, стоявшие у окна, опустились на колени и потом подошли под благословение. Патриарх благословил их и, усмехнувшись, сказал им вполголоса, кивнув на дверь в горницу, что-то вроде «не долго уж теперь». Но Михайла не был уверен, что он верно расслышал, да и не понял, про что это патриарх говорил.

В эту минуту дверь распахнулась, и на пороге показался царь.

Низко поклонившись патриарху, Дмитрий Иванович подошел под благословение и сказал:

— Здравствуй, господин великий патриарх. Пожалуй ко мне в горницу. Зачем побеспокоился? Прислал бы, я бы сам до тебя прибыл.

Филарет что-то негромко ответил, но Михайла не расслышал что, и оба они, в сопровождении боярина, вошли в царскую горницу.

— Трубецкой князь с Москвы приехал, — пронесся по сеням шопот.

— Не позовут нас, пожалуй, — сказал Михайла Невежке. — Не позабыл бы про нас Степка.

Пришедшие с патриархом монахи и приказные заполнили все сени. Михайла посмотрел на одного из них и шепнул Невежке:

— Погляди-ка, тот вон коло Иван Исаича все толкался, еще с Коломенского. Как с Москвы приказные приезжали, он промеж их вертелся. Олуйка Вдовкин никак звали его.

Олуйка услышал свое имя и с удивлением оглянулся на кучку мужиков, столпившихся в углу.

— Вы тут чего? — спросил он Михайлу. — Будто как видал я тебя где-то?

— Да как же, — обрадовался Михайла. — У Иван Исаича я был, с Коломенского и до самой Тулы.

— Вон что, — пробормотал Вдовкин. — Прост был покойник, что говорить, — сказал он с усмешкой. — А тут-то как вас в царские хоромы допустили? Здесь будто холопов не больно жалуют.

— Земляк у меня тут есть, — сказал Михайла. — Царский сокольничий Степка.

— Сокольничий? Как же, знаю. Так ты чего ж, дурень, в лаптях о сю пору ходишь?

— А что? — испугался Михайла. — Не пустят, что ль?

Вдовкин махнул рукой.

— Да он же, сокольничий твой, тебя куда хошь пристроить может. Гайдуком али еще чем, к царю али к царице. Она его жалует.

— А на что мне? — спросил Михайла. — Вот бы ходоков с нашей стороны допустил с просьбишкой.

Олуйка оглянул двух оборванных мужиков, пожал плечами и махнул рукой.

— Ну, тебе, видно, при Иван Исаиче только и состоять было.

Михайла посмотрел на него непонимающими глазами.

— Слушай-ка ты, — проговорил Вдовкин. — Поговори ты про меня сокольничему своему. Они тут ляхов больше приближают, русских-то не больно жалуют, а мне бы к царице ход найти. Я б ей какой хошь товар предоставил. Она страсть сколько нарядов накупает. Сорвать бы чего, покуда можно. Не долго им тут, видать, царевать.

Михайла хотел спросить, что он такое брешет, но в эту минуту в сенях началось движение. Вдовкин быстро кинулся к дверям в горницу. Они широко распахнулись. На пороге показался патриарх в сопровождении князя Трубецкого. Царь проводил их низким поклоном, и двери закрылись. Перед патриархом все расступились. Один Вдовкин протиснулся чуть не к самому патриарху, и Михайла невольно потянулся за ним. Патриарх на минуту остановился и повернулся к Трубецкому.

— Говорил я тебе, князь, — произнес негромко патриарх, — чего от него ждать? Не сравнишь с первым. Тот все ж до царя подобен был. А этот что? Щелкни, и нет его. Лучше тебе с Сапегой поговорить или хоть и с Рожинским. Видал, как пан-то Рожинский с им? Что с детищем…

«Про кого это великий патриарх?» со страхом подумал Михайла, не смея догадываться.

Но патриарх уже прошествовал через сени. Два монаха подхватили его под локти и вывели на крыльцо. Там его дожидался разукрашенный возок, запряженный восемью лошадьми гусем.

— Михалка! Заснул, что ли? — услышал он вдруг Степкин голос. — Иди скорей с мужиками своими. Там государь и пан Рожинский допрашивают попа Ивана, что Сапега из-под Троицы на Москву лазутчиком посылал, а ноне сюда его к государю прислал. Мы тихонько взойдем, а как его кончат, я вас и предоставлю. Больше-то государь ноне никого и принимать не будет. На охоту пора.

Михайла махнул Невежке и Нефёду, и они все трое тихонько пробрались за Степкой в двери царской горницы. Остановить Степку никто не решился, но все их провожали злыми, завистливыми взглядами.

В обширной горнице, в золоченом кресле сидел царь в парчевом кафтане, а рядом с ним на стуле пан Рожинский, что травил ходоков.

Переступив порог, все трое отошли в угол и прижались к стенке рядом со Степкой. Царь взглянул на них, но ничего не сказал.

Прямо перед царем стоял в худеньком подряснике щуплый попик с редкой бороденкой и говорил тонким гнусавым голоском:

— …Кирила-то Иванов сын Хвостов сидит за приставом у дворцового дьяка Никиты Дмитриева.

— Как же ты ему грамоту-то отдал, что Сапега с тобой прислал? — спросил Рожинский.

— Не сам я отдал, — отвечал поп Иван, не глядя на Рожинского и обращаясь только к царю. — Дядя мой отнес. Он к тому дьяку вхож.

— Чего ж того Кирилу за пристава посадили? Он же, Сапега говорил, давно на Москве живет. Правда, пан Рожинский? — обратился царь к Рожинскому.

Рожинский кивнул.

«Как чудно́ говорит царь-то, — мелькнуло у Михайлы. — Словно бы не русский. Видно, с того, что долго у ляхов жил», успокоил он сам себя.

— А вишь ты, государь-батюшка, — загнусил опять попик, — тот Кирила говорил на Москве, чтобы бояре и дьяки, и служивые люди, и торговые люди, и черные, и всякие люди тебе, государь, царь и великий князь Дмитрий Иванович, вину свою принесли и крест целовали, а изменника Шуйского и братию его выдали б головой. А те его речи слыхали дьяк Василий Янов да Тимолка Обухов, и они на его нанесли. И за то Кирила сидит за приставом в крепости великой, скован, и грамоту ему самому написать не мочно.

— А что московские люди? — спросил царь.

— Слыхал я на Москве, государь-батюшка, что приходили миром на твоего, государь, изменника, на князя Василия Шуйского и на его братию и велят ему посох покинуть.

— А Шуйский что? Чай, хвост поджал?

— Одному-то ему не выстоять. Да он, слышно, лазущиков рассылает. Вот в ту пятницу послал с грамотой в Галич, да на Устюг Железный, да в Володимер. На лыжах лазущики, а грамоты вклеены в лыжах, а три лазущика пошли неведомо куды с Москвы от Шуйского же, а грамоты у них также вклеены в лыжах.

— Вот бы перехватить их? А, пан Рожинский? — сказал Дмитрий Иванович, обернувшись к Рожинскому.


Перед Дмитрием стоял попик в худеньком подряснике.


— Уж послана погоня от гетмана Сапеги, — сказал Рожинский, отмахнувшись рукой. — Повестил он меня… Ну, от того попа, видно, ничего больше не узнаешь. Я его велю назад к Сапеге отослать. Хватит на сегодня.

Рожинский встал и, сделав знак попу Ивану, вышел с ним в задние двери.

Дмитрий Иванович тоже приподнялся, с облегчением потянулся и зевнул.

Но в эту минуту Степка сделал мужикам знак, чтоб они поклонились царю в ноги, и сказал:

— Государь милостивый, ты повелел допустить до себя ходоков с села Ирково поглядеть на твои ясные очи.

— Ну, вставайте, вставайте, — сказал царь, махнув стоявшим на коленях мужикам. — Повидали великого государя, расскажете там у себя, как мы тут государские дела правим.

Мужики между тем встали. Невежка вытащил из-за пазухи сверток и, сделав шаг к креслу государя, проговорил:

— Послали нас сироты твои государевы, хрестьянишки деревни Ирково на Имже, с челобитьицем. Вовсе пропадаем мы, великий государь. Вели челобитьице наше честь, государь милостивый. Мне так про все не сказать, а там наша слезная просьбишка прописана.

В эту минуту в горницу вернулся пан Рожинский. Он сердито посмотрел на мужиков, наклонился к Дмитрию Ивановичу и что-то недовольно пробормотал ему.

Дмитрий Иванович оглянулся на него, точно извиняясь, и строго обратился к сокольничему:

— Ты что ж, Степка? — сказывал, поглядеть лишь на мои пресветлые очи хотят мужики, а у них, вишь, челобитье.

— Они мне не сказывали, великий государь, — отвечал Степка.

Михайла укоризненно посмотрел на него.

— Великий государь, — заговорил вдруг неожиданно для себя самого Михайла. — Вся надёжа на тебя, государь милостивый! Кому ж пожалеть народишко твой? Все мы, государь Дмитрий Иванович, бились за тебя против Шуйского с Болотниковым Иван Исаичем. Он нам сказывал: жалеешь ты холопьев своих, волю им сулишь. Болотников голову за тебя, государь, сложил, — поспешил он прибавить.

— Ну, ну, — торопливо пробормотал Дмитрий Иванович, оглядываясь на Рожинского, — я ж ваш великий государь, и вы за меня завсегда кровь проливать должны. А я вас за то пожалую. Ну, ладно уж, позови, Степка, Грамотина. Пущай чтет челобитную, коль не больно долгая. Время мне нет. Государские дела делать надобно. Много вас тут прёт ко мне. Наскучили! Сам я ведаю, что делать надобно. — Ему и надоело и хотелось показать, что он настоящий государь.

Степка вышел из горницы и через минуту вернулся с узкоплечим, сутулым приказным с маленькими, хитро поблескивавшими глазками и длинным носом.

— Давай ему, что ли, челобитье! — сказал Дмитрий Иванович, недовольно взглянув на Невежку. — Живей шевелись!

Тот сделал шаг навстречу Грамотину и нерешительно протянул ему сверток. Грамотин взял, не глядя, встал, немного отступя от Дмитрия Ивановича, и развернул сверток, покосившись на мужиков.

— Читай, — сказал царь.

— «Царю, государю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси, — быстро и немного в нос забарабанил Грамотин, — бьют челом и плачютца сироты твои государевы, села Ирково. Приезжают к нам, сиротам твоим, многие твои ратные люди из ляхов и нас, сирот твоих, бьют и пытают розными пытки…»

Пан Рожинский передернул плечами и пробормотал:

— Брешут, государь, сироты твои. Какие такие пытки?

Грамотин взглянул на царя, тот кивнул головой, и дьяк продолжал:

— «…и животишки наши, лошади, и быки, и коровы, и кабаны, и овцы, и всякую животину, и платья поимали, а жёнишек, и дочеришек, и детишек наших емлют на работу; а иные девки и жёнки со страсти по лесом в нынешнюю зимнюю пору от стужи померли…»

— От дуры бабы! — пробормотал пан Рожинский.

— «…И в деревню Поддатневу приехав, твои, государь, ратные люди разграбили и выжгли, и что было, государь, осталось хлебца, ржи и овса и тот овес весь перемолотили и в пиво варят, и тот хлеб и пиво нами же в таборы возят и на нас же, на сиротах твоих, правят на себя великих кормов, яловиц, кабанов и овец, а нам, сиротам твоим, взяти негде, стали и наги, и босы, и голодны, и головы приклонить негде…»

— Брешут они всё, государь, а ты слушаешь, время проводишь, — сердито прервал пан Рожинский.

— Много еще там? — нетерпеливо спросил Дмитрий Иванович дьяка.

— Скоро конец, государь, — ответил дьяк.

— Ну, читай да поскорей. Чего ж им, дурням, надо-то?

— «… Милостивый царь, государь и великий князь Дмитрий Иванович всея Руси, покажи милость, пожалуй нас, сирот твоих, и вели нам дати своего, государь, пристава и не вели своим ратным людям в свое, государь, село Ирково и в деревню Поддатневу въезжати и нас, сирот твоих, не вели мучити розными пытки, и детишек и женишек не вели имати, и хлебца нашего достального не вели перемолотити, чтобы мы, сироты твои, от твоих, государь, ратных людей вдосталь вконец не погибли и с женишками и с детишками напрасною голодною смертию с студи и с голоду не померли».

— Чего ж вы хотите-то от меня? — спросил царь, вконец рассердившись.

— А хотят ничего своему государю не давать, — заговорил сердито Рожинский, — и ратных людей не кормить, чтоб за них, хамов, польские ратники даром кровь проливали.

Дмитрий Иванович недовольно передернул плечами.

— Так, что ли? — грозно спросил он мужиков.

Невежка и Нефёд упали на колени, поклонились до земли, и Невежка заговорил, подползая на коленях ближе к царю:

— Государь милостивый, не дай сиротам своим вконец погибнути. Надежа-государь, пожалей сирот своих! Прирожонный наш царь-государь, смилуйся! Заступи! Не дай ляшским ратным людям вконец загубити и разорити нас, сирот твоих. Дай нам в ограду свойово пристава.

— Ну что ж, — внезапно смягчившись, проговорил Дмитрий Иванович и засмеялся, — пристава, это можно! Как ты мнишь, пан Рожинский?

Рожинский нетерпеливо встал и подошел ближе к мужикам:

— Пристава я вам пришлю, хлопы! Он у вас там порядок наведет! Чтобы бабы да девки по лесам не разбегались, а дома сидели да на великого государя полотна ткали. А про оброк ты уж им сам скажи. Гляди, государь, ратным людям с коих пор не плачено! Что ж им с голоду, что ли, пропадать, коли хлопы твои и кормов им давать не будут? Тогда все полки от тебя разойдутся. Чем будешь Москву брать? Гляди сам!

— Нет, как это можно ратных людей не кормить! — быстро и раздраженно заговорил Дмитрий Иванович. — Вы про то и думать не могите! Я же ваш прирожонный царь милостивый! Мы тут за вас кровь проливаем. А вы, дурни, платить не хотите. Страдники! Вот я вас! — кричал он. — Вот как я ворога моего Ваську Шуйского с Москвы прогоню, я тогда по всей земле пир устрою, — успокоившись, весело проговорил он, — чтоб все мои людишки радовались! — Он вскочил и захлопал в ладоши. — Ну, а тотчас идите себе по домам, — облегченно закончил он, — скажите, что видали ясные очи великого государя и он вам милость оказал — велел пристава дать! А чтоб вы — глядите у меня! — ратных людей кормили и нам сюда оброк везли, какой положено! Не то я на вас опалу положу!

Мужики испуганно бормотали чего-то, но государь обратился к Рожинскому и не слушал их больше.

Степка подошел к Михайле и решительно заговорил:

— Ну, забирай своих мужиков! Вишь, и государя видели и просьбишку их дьяк чел. Чего ж им еще?

— Так ведь не пожаловал государь от ратных людей свободить, погибель им от тех.

— Ну уж больше и не проси. Гляди, бояр которых и то не принял государь. Великого патриарха да твоих земляков. Только и всего! Они должны за то век бога благодарить. Ну, идите, идите, недосуг государю! На охоту ехать время.

Михайла и два его земляка поклонились в ноги государю. Тот, видимо, уже забыл про них и о чем-то оживленно разговаривал с Рожинским. Мужики вышли ошеломленные, еще не совсем понимая, что все уже кончено и больше им ожидать нечего.

Когда Михайла с мужиками сошел с крыльца, Невежка остановился, поглядел на Михайлу и сказал:

— Стало быть, вовсе пропадать нам? Али уж на Москву, к Шуйскому податься?

— Да ты чего, Невежка! — сердито крикнул Михайла. — Иван Исаича-то забыл? Чего он говорил? Шуйский боярскую руку тянет. Погоди, дай срок, на Москву как придет Дмитрий Иваныч, безотменно даст всем волю. А ноне ж он вам пристава велел дать.

— Эх ты, Михалка, — сказал Невежка, махнув рукой, — с каких пор дома не бывал, то и говоришь. В каких деревнях пристав сидит, почитай лише нашего.

— Так чего ж вы просили пристава? — удивился Михайла.

— Да вишь ты, Михайла, у нас там прописано — дай, мол, нам, великий государь, свойово пристава, стало быть, православного. А тот, усатый-то лях — слыхал? — говорит: «Погодьте, мол, пришлю, мол, я вам пристава, он, мол, у вас порядки наведет!» А уж про то мы знаем, какие от ляхов порядки. Ложись в гроб да помирай!

Невежка с досадой махнул рукой и, кивнув Михайле, пошел прочь с Нефёдом.

Михайла поглядел им вслед, но ничего не сказал. Ляхи ему самому не по́ сердцу были. Раньше-то он и не знал их вовсе. А за дорогу немало о них наслушался да и здесь с приезда довольно нагляделся. Ишь, налетели, что воронье, на русскую землю, как прослышали, какая у нас тут завируха. «И чего это, — с огорченьем думал Михайла, — Дмитрий Иванович так к им привержен? Горе, что жена у него оттудова. Вот за ней ляхи и тянутся… Опять же, служат они Дмитрию Ивановичу. С Шуйским биться помогают… Да ладно ль только, как иноземцы в наши дела вступаются? Со стрельцами бьются, то так, да и мужиков наших не милуют. Вон Невежка, что́ заговорил: „До Шуйского податься!“ — Михайла, как вспомнил, так опять разозлился. — То-то дурень! А все ляхи довели. Как же быть-то?»

Михайла чувствовал, что у него голова трещит, и ничего он придумать не может. Он опустился по привычке на крыльцо и схватился обеими руками за голову. «Вот кабы Иван Исаич, — в сотый раз подумал он. — Поглядит бывало, и то будто прояснеет».

────

Михайла не знал, что не один он про то думал.

За Шуйского стояли только крупные бояре — княжата. Даже бояре помельче невзлюбили его. Уж про посадских, про крестьян и про казаков и говорить нечего. От Шуйского все они видели только обиды. Но войну с ним вел один Болотников. А когда Шуйскому удалось хитростью одолеть Болотникова, враги Шуйского рассеялись. Не нашлось никого, за кем бы все пошли, как за Болотниковым.

И вот в это время объявился наконец царь Дмитрий Иванович, которого так ждал Болотников. Кто он такой был на самом деле, никто не знал. Всем хотелось верить, что он «прирожонный» царь, сын Ивана Грозного, и все верили. Шел он, как и первый самозванец, от польской границы, и за ним опять шли польские войска, чтобы помочь ему сесть снова на московский престол. Все и думали, что это тот же Дмитрий, который воевал с Годуновым и был целый год царем на Москве.

Взять сразу Москву ему не удалось. Он разбил свой стан на этот раз в 20-ти верстах, в селе Тушине, и оттуда стал рассылать гонцов по всей русской земле, предлагая всем русским людям целовать ему крест и служить ему против его ворога Василия Шуйского.

«И вы, прирожонные русские люди, — писал он в своих грамотах, — разумейте, свет ли лутче или тьма, нам ли, прирожонному великому государю, царю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси, служити или изменнику нашему холопу Василию Шуйскому? Грех ли лутче творить или правду содевать?»

И, когда получались эти грамоты, большая часть русских городов и сел целовала крест Дмитрию Ивановичу, посылала ему ратников и собирала для него оброк, чтобы только освободиться от Шуйского.

Но вслед за тем в городах и селах появлялись воеводы и пристава из поляков и грабили, обирали и мучили русских людей.

И уже русские люди сами не знали, за кем им хуже жить — за Василием Шуйским или за Дмитрием Ивановичем?

Тушинский лагерь богател, а Россия разорялась.

Михайла пришел в лагерь, когда уже со всех концов государства стекались туда жалобы на притеснения приставов и ратных людей, поляков, а иногда и казаков.

«…Да слух до нас дошел, — писал царь Дмитрий в своих грамотах, — что вы, наши прирожонные люди, блюдетесь наших ратных литовских людей и казаков и от них насильства и убийства и грабежи, и вы б, прирожонные наши люди, отнюдь сумнения в сердцах своих никакого не держали, а были б вы надежны на милость божию и пречистой богородицы и чудотворца Николая, и наше царское великое мое к вам жалованье».

Но эти грамоты никого больше не успокаивали, и многие города уже вновь отпадали от Дмитрия Ивановича и отказывались платить ему оброк.

Но Михайла этого еще не знал. Он с огорченьем видел, что Дмитрий Иванович не похож на того мужицкого царя, про которого говорил Болотников, но он все еще надеялся, что это переменится, когда Дмитрий прогонит Шуйского и сядет на московский трон.

VI

Михайла долго сидел на крыльце перед пустынной улицей.

Ожидавшие в сенях царя разошлись, узнав, что приема больше не будет. Охота еще не собиралась. Должно быть, решил Михайла, государь будет раньше обедать.

Вдруг с другой стороны, не от Москвы, а со Смоленска, раздался лошадиный топот, гиканье, крики, и на улицу выскакал большой поезд на богато разубранных лошадях, в раззолоченных возках.

Передние сани остановились у той избы, куда раньше заезжали польские всадники в голубых плащах, и там сразу же началась суета. Забегали слуги между этой избой и домом Дмитрия Ивановича. Поспешно прошел туда же пан Рожинский.

Михайла встал с крыльца и пошел во двор, в Степкину горницу. Ему хотелось посидеть одному и хорошенько сообразить все, что он узнал с тех пор, как пришел сюда. Иван Исаича больше не было, чтоб его расспросить. Надо было своим умом жить.

Но как только он сел на лавку, облокотился на изголовье и пригрелся, — усталость взяла свое. Ночь-то он почти что не спал. И его сморил сон.

Проснулся он, когда уже смеркалось. Комната была полна каких-то незнакомых людей, должно быть, ляхов.

Они громко говорили между собой и раскладывали какие-то вещи, точно собирались устраиваться надолго.

Один подошел к Михайле, потряс его за плечо и что-то заговорил по-своему, все повторяя: «прентко, прентко». Михайла уже знал, что это значит «скоро». Должно быть, он приказывал Михайле поскорей выбираться. Михайла хотел объяснить, что горница не его, а царского сокольничего, показывал на покрытую клетку, где сидел сокол, хлопал по лавке и говорил как можно громче, чтоб понятней было: «Тут сокольничий живет царя Дмитрия Ивановича». Но поляки только хохотали, показывали ему, чтобы он забирал клетку и скорей уходил.

Наконец Михайла решил сбегать во дворец и предупредить Степку. Он накинул тулуп, схватил шапку и побежал, провожаемый хохотом поляков.

Итти с переднего крыльца он не решился, но он видел, что иногда Степка бегал туда со двора по соседней лесенке, по которой в первую ночь взбежала царицына паненка. Он нерешительно поднялся, вошел и очутился в просторной горнице. В ней никого не было. Он прошел ее и отворил еще какую-то дверь. Там сидело и ходило несколько нарядных паненок. Михайла совсем смутился и хотел было бежать назад, попробовать добраться через парадные сени. Но его уже заметили, и одна из паненок подошла к нему и спросила, должно быть, чего ему тут надо.

— Степу бы мне, — сказал Михайла нерешительно, — сокольничего царского.

— Степа? — повторила паненка. — За́раз, за́раз, пуйде попроше, — и, кивнув Михайле, она побежала куда-то в следующую дверь.

Михайла остался у притолоки, не зная, можно ли ему войти или лучше выйти во двор ждать. Но никто его не гнал, и он решил подождать в горнице.

Через несколько минут дверь опять отворилась, и вслед за паненкой вошел Степка.

— Ты, Михалка? — удивленно спросил он. — Чего это ты?

— Да вишь ты, Степка. Горницу твою забрали.

— Как забрали? Кто?

— Да ляхи. Много их откуда-то понаехало. Так вот которые и к тебе забрались, и с поклажей.

Степка сердито обратился к паненкам и на смешанном полупольском-полурусском языке стал их допрашивать, что это за поляки наехали, и как они смели забрать его горницу?

Паненки переглянулись и заявили, что они тут не виноваты, это великое посольство из Польши от круля Жигмунта приехало. Они не знают, что он царский сокольничий и что его трогать нельзя.

— Ну, так я пойду, — сказал Степка, — поговорю с государем Дмитрием Ивановичем. Как это возможно, чтоб его сокольничего с горницы ляхи прогнали? Пойдем, Михайла, подождешь меня в сенцах около царской горницы.

Михайла, осторожно ступая, точно по льду, пошел следом за Степкой и остановился в маленьких сенцах, где стояло несколько сундуков, а в другом углу висели разные плащи и шубы.

— Государь у государыни Марины Юрьевны шаль кызыльбашскую смотрит. Продавать принесли. Я его вызову, а ты здесь подожди.

Степка вышел и неплотно затворил за собой дверь. Михайла сел на сундук дожидаться.

Через несколько минут какая-то дверь хлопнула, и послышались голоса. С того места, где сидел Михайла, вошедших не было видно, но он сразу узнал голоса Дмитрия Ивановича и Степки.

— Выгнали, говоришь? — сердито переспросил царь. — Да как они смеют! Беги, позови ко мне пана Рожинского. Спроси, почему мне не доложили, что посольство приехало. Скорей беги!

Степка побежал бегом, а царь Дмитрий Иванович стал нетерпеливо прохаживаться взад и вперед по горнице. Немного погодя застучали твердые шаги, как будто один только вошел, и раздался резкий голос:

— Ты чего за мной присылаешь? Не мог подождать? Говорил я тебе, что приду, как время будет.

Михайла вздрогнул. «Как с государем говорит этот Рожинский!» подумал он и в ту же минуту услышал раздраженный голос Дмитрия Ивановича:

— Ты что! Забыл, с кем разговариваешь?

— Да сам-то ты знаешь ли, кто ты такой есть! — услышал в ответ Михайла.

Его всего точно варом обдало, в ушах застучало, и он точно сквозь какую-то пелену слышал грубый крик Рожинского:

— Думаешь, королевские послы с тобой разговаривать станут?! Как же! Ты прежде с войском нашим поговори. Знаешь, небось, что ко́ло[7] собралось. С каких пор за тебя кровь проливаем, а от тебя ни гроша жалованья не получали. Не заплатишь за две четверти, кто у тебя служить будет? Наши полки все уйдут. Так и знай! Бражничать да Марине Юрьевне наряды покупать — на это у тебя деньги есть, а войску платить — так и нету! Тоже царь выискался! Этакими царями забор подпирать! Станет круль Жигмунт к тебе послов посылать! Вот погоди, Сапега придет, он с тобой поговорит!

И Рожинский, застучав сапогами, вышел вон и хлопнул дверью.

В соседней горнице настала мертвая тишина. Михайла сидел, не смея перевести дух, точно на него навалилась тяжелая плита.

Он еще ничего не мог сообразить. Чувствовал только, что все перевернулось и ему не за что ухватиться. Он забыл, где он, не думал, что дальше делать, забыл про Степку и сидел на сундуке, точно все тело его налилось свинцом.

Дверь отворилась, и послышались легкие шаги.

— Дмитрий, ты? — раздался молодой, немного резкий голос. — Чего ж не идешь? Будешь шаль брать?

— Не до шалей теперь, — тревожным голосом ответил Дмитрий Иванович. Помолчав, он заговорил опять:

— Слушай, Марина! Рожинский тут был. Кричал на меня, вражий сын! Убил бы его, дьявола! Войском стращает. Платить велит. Сапега из-под Троицы приехал. А грошей нема. Грозит, что разойдутся все. Что теперь делать? Убьют, бисовы дети. Ну, да мы еще поглядим, кто кого? — хвастливо прибавил он.

— Глуп ты, Дмитрий, — прервал его резко сердитый молодой голос. — Что ты без поляков? Голыми руками Шуйского выгонишь, что ли? И чего расходился? Первый раз, что ли, Рожинский на тебя цыкает! Всегда-то ты так. Что мальчишка! То в глаза ему глядишь, то хочешь, чтоб он в ноги тебе кланялся, как заправскому царю. Дурень ты! А только гляди: не прогонишь Шуйского, не станешь царем на Москве, — я с тобой не останусь. Я ведь венчанная царица, не забудь! На меня сам патриарх корону возложил.

— За меня донцы! — крикнул Дмитрий Иванович. — Весь народ московский за меня! Шуйского никто не почитает. Лазутчики доносят: его скинуть сговариваются. Я рать под Москвой соберу и позову тебя. Мне без тебя нельзя в Москву входить. Приедешь?

Наступило молчание.

— Приеду, — прозвучал короткий ответ.

— То-то! — проговорил Дмитрий Иванович, ободрившись. — А то, гляди, коли один я войду и признают меня, потом и не суйся. Не очень-то вас, ляхов, москвичи жалуют. Скажу — развелся. Боярышню за себя возьму.

— Ха-ха-ха! — раздался сердитый смех. — А я скажу: развода не даю… Ну, не дури! Сказала — приеду, коли одолеешь Шуйского, и приеду. А пока прощай!

Застучали быстрые шаги и хлопнула дверь.

Опять воцарилось молчание.

Михайла и головы не поднимал. Ужас сковал его. Что же это? Как же Болотников говорил…

Вдруг дверь резко распахнулась, чуть не придавив Михайлу к углу, и в сени вышел Дмитрий Иванович.

Не заметив его, Дмитрий Иванович скинул парчевой кафтан, натянул крытую темным сукном шубку, сверху накинул темный плащ с капюшоном, надел шапку, раскрыл дверь на крыльцо, которой раньше Михайла не заметил, и быстро сбежал по лестнице.

Михайла встал, приотворил ту же дверь и тихонько выглянул наружу. Темная фигура быстро пересекла двор и вышла за ворота.

Михайла плотно закрыл дверь и сел на сундук.

Через несколько минут в соседнюю горницу опять кто-то вошел и, пройдя ее, заглянул в сени.

— Михайла, ты? — спросил Степка. — А где ж государь? Он к Марине Юрьевне не приходил. Он мне велел гнать в три шеи полячишек этих. Идем!

— Погоди, Степка, — заговорил Михайла срывающимся голосом. — Сядь тут. Сказать мне тебе надо.



— Чего тебе? — нетерпеливо ответил Степка. — Ране тех прогоним.

— Говорю, сядь! — настойчиво повторил Михайла.

Степка удивленно посмотрел на Михайлу, но спорить не стал. Он сел и еще раз поглядел на него.

Михайла молчал. Не так легко было сказать, что случилось. А надо было.

— Степка. — начал он наконец, — Дмитрия Иваныча нет тут боле.

— Как нет? Что ты брешешь. Тут же он тотчас с Рожинским говорил, — тот-то меня и не пустил в горницу, — а там с царицей, с Мариной Юрьевной…

— То так, — подтвердил Михайла. — А там… Видишь кафтан? — прервал он сам себя.

Степка с удивлением приподнялся и кивнул.

— Ну, скинул он его, — продолжал Михайла, — надел суконную шубу, плащ да в ту дверь и ушел.

— А что сказал?

— Не видал он меня. Крадучись он. Не вернется он боле. Так он Марине Юрьевне сказал. Велел, как под Москвой войско соберет, к нему приезжать.

— А мне за собой, что ли, велел?

Михайла отрицательно покачал головой.

— Стало быть, при Марине Юрьевне я ноне буду.

Михайла с сожалением посмотрел на Степку. Не понял он, что случилось. Думает, вперед уехал государь, а там царица за ним поедет. Не сумел он, Михайла, объяснить.

— Погоди, Степка, — заговорил он опять, увидев, что Степка хочет итти в горницы. — Ты, гляди, Рожинскому не сказывай, что государь ушел.

— Стану я с тем ляхом говорить! Ишь, нос дерет, что гетман. Со мной, небось, сам царь разговаривает.

— Да он и с царем как говорил, послушал бы ты, — перебил Михайла. — Ругался, прямо сказать! Он Дмитрия Иваныча за царя и не почитает, — прибавил Михайла, понизив голос.

— Как — за царя не почитает! — вскрикнул Степка. — А кто ж он, как не царь? Да ты чего ж молчишь? Царь же он! Ивана Васильевича Грозного сын. Только что Шуйский его с трона согнал, как он первый раз с Польши приходил.

Степка растерянно смотрел на Михайлу.

— И я так полагал, — проговорил Михайла. И вдруг ему вспомнилось, как Марина Юрьевна сказала: «Я ведь венчанная царица, не забудь!» Точно ее только венчали, а его нет. Неужто не тот он Дмитрий Иваныч?

— Ну! — дернул его за рукав Степка. — Чего ж замолчал? А ноне как полагаешь?

— Ох, не знаю я, Степка. А только — неладное у вас тут творится.

Степка стоял перед Михайлой, как потерянный. Он весь стал белый, а руки и ноги у него начали дрожать.

— Да что ж то, Михайла? — пробормотал он. — Кто ж он, как не царь? Царь же всё был. Год цельный. И патриарх до его с почетом. Не может того статься! — крикнул он вдруг. — Брешет тот лях про̀клятый!

В эту минуту в соседнюю горницу вошло несколько человек, и там заговорили громкие голоса.

Михайла и Степка испуганно притаились.

— Где ж государь? — спросил кто-то. — Царица Марина Юрьевна велела позвать.

— Видишь — нету.

Дверь в сени приотворилась, просунулся длинный нос дьяка Грамотина.

— Степка, ты чего тут? — спросил он с удивлением. — Государя не видал?

— Н-е-е-т, — пробормотал Степка, оглядываясь на Михайлу.

— Пойдем-ка во двор, — сказал Михайла, когда голова Грамотина скрылась. — Приставать начнут.

В соседней комнате голоса стихли, и Михайла, махнув Степке, тихонько отворил дверь и спустился по лестнице.

Только что они оба сошли во двор, как на то же крыльцо вышли дьяк Грамотин с каким-то приказным.

Михайла еле успел затащить Степку под лестницу.

— Удрал — ищи ветра, — проговорил вполголоса Грамотин. — Рожинский совсем было объездил его, да, видно, не сдержался, стегнул с маху, а тот — на дыбы. Все ему: царь да государь! Он и вправду поверил. Теперь-то Рожинский и сам не рад. Нужен тот Дмитрий ему. Побежал к гусарам, вдогонку посылает. Слышишь? Да вряд догонят.

В эту минуту мимо ворот проскакало несколько всадников. По двору в разные стороны замелькали тени.

— А ты куда ж? — спросил Грамотина спутник.

— К патриарху я — повестить. Филарет-то Никитич рад будет. Он уж ноне с поляками снюхался. Царик-то тот ему ни к чему. Он — я давно примечаю — с польским королем Жигмунтом сносится.

— С Жигмунтом? — удивленно переспросил его другой.

— Сына своего тот, Владислава королевича, нам в цари прочит.

— Да что ты! Нехристя?

— Окстится. Разве долго? Ну, ты пока помалкивай. А мне скорей бы. Пойду у конюха лошаденку спрошу. Надо вперед других патриарха упредить.

— Уж ты всюду поспеешь! Дошлый! Вот бы мне! — с восхищением вскричал другой.

— У меня, гляди, нос какой, — усмехнулся Грамотин. — Где уж тебе за мной!

Он быстро побежал к конюшне, оставив своего курносого спутника посреди двора. Почесав в затылке, тот медленно побрел по двору.

— Вот бы и нам по лошаденке, — проговорил Михайла. — На лошади все способней.

— Чего ж? — отозвался Степка. — Это можно. У меня ж своя. А тебе я велю из конюшни дать. Скажу — в польское войско царь посылает.

И Степка быстро пересек двор. Когда они подходили к конюшне, оттуда вышел Грамотин и, подобрав полы, взобрался на лошадь. Конюх, державший лошадь под уздцы, выпустил ее, и Грамотин, кивнув ему на прощанье, поехал к воротам.

— Иван! — крикнул Степка. — Заседлай мне каурого, а ему, — кивнул он на Михайлу, — хоть гнедого, что ли. Государь нас к Сапеге посылает.

Конюх остановился против Степки, подбоченился и захохотал.

— Ах ты, дурья голова! Государь посылает! Государя твоего самого ко всем чертям послали!

Степка вдруг подскочил, точно его подбросило, и, не помня себя, кинулся на конюха.

— Хлоп! — кричал он, задыхаясь от яростных слез. — Как смеешь! Убью! Давай мою лошадь!

Опешивший в первую минуту конюх без труда схватил одной рукой Степку и замахнулся кулаком над его головой, но Михайла быстро схватил того за обе руки, крикнув:

— Не замай! Хошь драться, давай, а парнишку брось!

С разных концов двора к ним уже бежали люди.

— Цо ту таке? — кричали голоса. — Москали бьются?

Трудно было понять, каким образом за пять минут поразительная новость облетела весь дворец. Степку сразу узнали, и придворная челядь торопилась отомстить вчерашнему любимцу и баловню.

Его осыпали насмешками, пинали, дергали за нарядный кафтан, ругались над его цариком, гнали вон, сулили, что Рожинский велит его выпороть и повесить.

Если б не Михайла, его бы задразнили вконец, а может, и избили бы, тем более, что Степка пытался драться и в то же время не мог сдержать детских яростных слез, отчего нападающие еще больше издевались над ним. Но Михайла сразу понял, что они вдвоем, не умея говорить по-польски, не смогут защищаться от целой толпы, и старался об одном — загородить Степку и увести его. Увидев открытую дверь конюшни, он толкал Степку туда, и наконец ему удалось рвануть его и втолкнуть в дверь. Загородив собою дверь, он сорвал с притолоки арапник и, размахивая им, крикнул:

— А ну! Подходи! Не дам травить мальчонку!

То ли раздражение уже было сорвано, то ли подействовал решительный вид Михайлы с арапником, то ли любопытство влекло за другими новостями, но толпа постепенно стала расходиться, издеваясь и над Степкой и над его цариком.

Конюх, начавший враждебные действия, теперь совсем остыл.

— Уводи-ка мальчишку подобру-поздорову. Не житье ему тут теперь. Да и весь-то лагерь долго ли, нет ли продержится? Ишь чего сталось! То царь, царь, а то вдруг — что гриб-дождевик лопнул. Чудеса! Всё ляхи мудруют! То-то он, Дмитрий-то Иваныч, и говорил-то будто не по-нашему, нечисто. Василий-то Иваныч, хоть и вор, а все свой.

Конюх вошел в конюшню и засветил фонарь. На земле, уткнувшись лицом в солому, лежал Степка в когда-то белом, а теперь измазанном кафтане.

— Куда я с ним в этакой одёже? — сказал Михайла. — Проходу не будет.

— Верно, — подтвердил конюх. — Погоди, я погляжу, коли не сильно порван кафтан, я, пожалуй, возьму, а ему тулупчик старенький дам. Способнѐй будет. Эй ты, — обратился он к Степке, — чего убиваешься? Вставай, нечего тебе тут. И то как бы Рожинский не хватился. От его добра не жди.

Михайла подошел к Степке и помог ему встать. Они с конюхом внимательно осмотрели кафтан. Парча была прочная, и порвать ее не успели. Только один рукав лопнул по шву, да кое-где позумент отпоролся. Но в грязи он вывалялся изрядно.

— Вовсе целый, — сказал Михайла, — починит баба, за хорошие деньги ляху продашь. А что грязный, так это почистить можно!

Степка молча стащил с себя нарядный кафтан. Конюх пошел в глубину конюшни, порылся в ларе и достал оттуда старый, заплатанный полушубок.

— Великонек ему будет, — заметил Михайла. И сразу же скинул с себя свой тулупчик. — Вот этот будто как поприглядистей да и помене. Надевай, Степка, а я тот надену. Все я покрупней тебя. Ты не горюй, — прибавил он, заметив, с каким огорчением смотрел Степка на свою новую одежду. — То дело наживное. Будем живы, одёжку добудем. Спасибо тебе, милый человек, выручил. А то, гляди, на кулачки! Скажи-ка ты мне, как мне к донцам пробраться? Там у меня знакомый человек есть.

— А как выйдешь, ступай на левую руку, прямо все. Как до ворот дойдешь, там прямо насупротив и будут землянки. В ворота-то не выходи, мотри. Да там сам увидишь. Ну, прощай! Идите себе с богом. Ну, а уж лошадки, не обессудь, — боюсь, как бы не спросили!

Михайла не настаивал.

— Идем, Степка, — сказал он, и Степка послушно побрел за ним.

VII

Михайла шел по темной улице и думал, что нелегко ему будет средь ночи разыскать землянку Гаврилыча. Но когда они дошли до поворота, искать казачий лагерь им не пришлось. Оттуда доносился говор, лошадиный топот, мелькали факелы.

Повернув на дорогу прямо от ворот, они скоро очутились среди казаков, толпившихся между землянками, оживленно обсуждая что-то.

Михайла внимательно приглядывался к встречным, надеясь натолкнуться на Гаврилыча.

И верно, очень скоро его окликнул знакомый голос:

— Михайло, ты чого? То не шов, а то середь ночи пришов.

— Да вот, хочу тебя поспрошать, что тут у вас деется?

— Та чого ж! — крикнул Гаврилыч. — То ваши ляхи сказились! Государь Дмитрий Иваныч враз до нас прискакав. Каже, ляхи, сучьи диты, убыть його хотилы. Просыть, щоб сховалы його. Ну, Печерица наказав враз того на воз положыти, та й берестой закидати, та тим же часом з лагеря вывезти, а нам усим з землянок не рыпаться. Бачим, бисовы ляхи скачуть. Ну, мымо проскакали. Бог спас та маты божья. Нэ пиймалы государя. И мы на них, на чортовых дитей, наплюемо. Та й уйдем.

Гаврилыч, очевидно, был даже рад, что они уходят из Тушина и развязываются с поляками, и Михайле не захотелось рассказывать, чего ему пришлось наслушаться за эту ночь про самого Дмитрия Ивановича.

Гаврилыч, пожалуй, и не поверил бы ему. Михайла рад бы был и сам попрежнему верить в Дмитрия Ивановича. Но он чувствовал, что нет в нем больше той веры, какая была. Да и не хотелось ему больше итти за тем царем, все равно настоящий он или нет. Кто он там ни есть, не тот он мужицкий царь, про какого говорил Иван Исаич. Мужиков он и слушать не хочет.

Михайла глубоко задумался и не слышал, что говорил Гаврилыч.

— Михайло, а Михайло, — окликнул его тот. — Чего ж не кажешь, пийдешь з нами до Калуги чи ни?

— В Калугу? Не-ет. Почто нам в Калугу? Мы вон со Степкой до дому пробираться гадаем. Так, что ли, Степа?

Степка молча и хмуро кивнул головой.

— Ты нас, Гаврилыч, в землянку к себе пусти. Дозволь до свету побыть. А там мы и пойдем.

— Нехай так, — не очень охотно сказал Гаврилыч. — Мы до свита пийдемо. Нас царь Дмитрий Иваныч до Калуги зове.

Михайла, не отвечая, шел за Гаврилычем. Тот привел их к своей землянке, взял у одного из казаков факел и, согнувшись, пролез вперед и осветил довольно большую землянку, по краям которой были устроены земляные лавки.

— Вот спасибо, Гаврилыч, — сказал Михайла. — Мы тут маленько соснем. Ночь-то сегодня не ложились. А там чем свет тоже пойдем.

Гаврилыч кивнул и вышел из землянки.

— Ну, Степка, ложись, — проговорил Михайла решительно, — и я лягу. Утром всё обговорим.

Михайле хотелось остаться одному, чтоб Степка не приставал к нему с вопросами. Слишком неожиданно обрушилось все это на него, и он не мог сразу разобраться. Обидно ему было то, что поляки над русским народом верховодили. А он-то раньше и не догадывался, что Дмитрий и не царский сын вовсе. Сами же поляки его, видно, царем сделали, чтоб за ним на русской земле командовать. Ну, нет! Этому не бывать! — решил Михайла. Но раньше чем он придумал, как же быть и что им со Степкой делать, его одолел сон.

Проснулся Михайла, когда уж свет в землянку пробивался. Степка спал. Михайла поскорей растолкал его, и они вылезли наружу.

В лагере было пусто, а вдали, около ворот, слышались шум, крики, топот лошадей. Что такое? Чего ж казаки не уезжают? Собирались же чем свет в Калугу ехать, — удивился Михайла.

— Побежим-ка, Степка, — сказал он, — поглядим, что там такое.

Перед воротами выстроилось рядами казачье войско, а у самых ворот столпилось все войсковое начальство и о чем-то спорило.

Михайла пробрался поближе и с удивлением увидел среди казаков Невежку с Нефёдом.

Протискавшись в середину, Михайла дернул Невежку за рукав и спросил его, чего ж они не идут домой.

— Да как же уйти-то? — сказал Невежка. — Не видишь — ворота на запоре. Не нас одних, — казаков, гляди, и тех не пускают.

Михайла оглянулся. Тяжелые дубовые ворота были заперты на чугунный засов, и на нем висел громадный замок.

— Мы-то, чуть рассвело, прибрели сюда, — рассказывал Невежка, — глядим — заперто. Добудились сторожа, а он сказывает: «Никого, мол, не велено выпущать, как от них, мол, царь сбежал! Ищут де его». А тут казаки подскакали. «Отворяй да отворяй!» А сторож не смеет. Покуда они меж собой балакали, он и сбежал. Глядь-поглядь — ни сторожа, ни ключа. А ворота, гляди, какие здоровые — дубовые. Вот они и послали к гетману, — кто, мол, смеет их держать. Они, мол, одному царю Дмитрию Ивановичу подвержены. Нашего Гаврилыча и послали. Да вот и он, кажись.

Вдали на улице показался скачущий всадник. Он махал над головой саблей и что-то кричал, но Михайла ничего не мог разобрать.

Подъехав ближе, Гаврилыч закричал, что не хочет Рожинский выпускать их из Тушина. Вы, говорит, верно, своего голоштанного царенка сховали куда. Выдайте его, я его выдеру да повешу, тогда отправляйтесь, мол, куда хотите. А до тех пор — не пущу.

— Э! Чортов сын! Що задумав! — крикнул Печерица. — Давайте топоры! Будем ворота рубить.

Михайла удивился. Дьяк Грамотин говорил, что Рожинскому нужен Дмитрий Иваныч, а он, выходит, вешать его хочет. Михайла не знал, что ночью же Сапега побывал у Рожинского и рассказал ему, что они сговорились с патриархом Филаретом и решили покончить с самозванным Дмитрием и просить на русский трон польского королевича Владислава, сына Сигизмунда. Казаков же не хотели пускать, чтоб они не соединились с бежавшим Дмитрием.

Передние казаки тем временем спешились, достали из вьюков несколько топоров и, по команде Печерицы, пробовали сбить замок. Но он оказался такой прочный, что его и думать нельзя было разбить.

— Руби ворота! — скомандовал Печерица, и топоры звонко застучали по тяжелым дубовым створкам.

— Михалка! — шепнул Степка, дернув Михайлу за рукав. — Не видят они, что ль? Ляхи!

Грохот топоров заглушил лошадиный топот, а казаки так занялись воротами, что и не заметили приближающегося во весь карьер отряда гусар.

— Ляхи! — испуганно крикнул Михайла.

Печерица и другие казаки вскочили на лошадей, и Печерица крикнул:

— Стройся!

Михайла, Степка и мужики, очутившись между двумя отрядами, в страхе жались к воротам.

Рожинский, скакавший впереди гусар, остановил свой отряд и крикнул казакам:

— Вы что? Бунтовать! Выдавайте вашего самозванного царика — и марш по местам!

— Ты чого командуешь? — закричал, выехав вперед, Печерица. — Мы тоби не подвластны! Нам царь Дмитрий Иваныч велел итти в Калугу. Видчиняйте ворота!

— Разгоните мне эту сволочь! — крикнул Рожинский.

Голубые гусары, обнажив сабли, лихо бросились на казаков.

Но казаки, не дрогнув, встретили первый натиск.

Рожинский слишком понадеялся на своих гусар.

Казаки были сильно обозлены, кроме того, их было вдвое больше, чем гусар, и они яростно отбивались.

Мужики прижимались к воротам, оглушенные дикими криками, лязгом оружия, топотом и ржаньем лошадей, воплями раненых, всей неистовой сумятицей рукопашной схватки.

Каждую минуту они ждали, что поляки заметят их и в бешенстве изрубят в куски.

На чьей стороне перевес, они никак не могли понять.

Но через несколько времени что-то резко изменилось. Кружившийся перед воротами вихрь всадников как будто стал понемногу отдаляться, метаться из стороны в сторону, скакавшие впереди всадники стали поворачивать лошадей. И вдруг вся масса пошатнулась, точно ее подхватил ураган, и помчалась обратно.

Михайла первый опомнился.

— Бегут ляхи! — крикнул он. — Казаки одолели! Скорей ворота надо!

Мужики подобрали брошенные казаками топоры и стали изо всех сил рубить дубовые доски.

— Засов-то вырубить бы! — крикнул Невежка, и они стали рубить доски около засова.

Так дело пошло скорее. Через несколько минут засов вылетел, и тяжелые створы подались и со скрипом стали расходиться.

Они оглянулись. На земле валялись раненые поляки, метались оставшиеся без всадников лошади. Вдали виднелся скачущий обратно отряд.

Печерица очень обрадовался, увидев, что мужики без них справились с воротами.

Времени терять было нечего, не то Рожинский, наверно, поднимет против них все польское войско. Казаки построились и стали быстро выезжать из ворот.

Невежка с Нефёдом и Михайла со Степкой тоже сразу же выбрались за ворота.

Михайла оглянулся на Тушино. Ишь какие стены крепкие вывели — город да и ну! Как он радовался, когда добрался сюда. Думал — все сюда собрались, кто за волю ратует. А вышло — что? Дмитрий-то Иванович, выходит, об воле и не думал, да и не царь вовсе был и еще самых лютых ворогов привел на Русь — ляхов.

Теперь не с одним Шуйским биться придется, а еще с ляхами.

Болотников про то и не помышлял.


Казаки яростно отбивались.


— Вот и ладно, — проговорил, помолчав, Невежка. — Не так боязно будет итти. То вдвоих шли, а назад вчетырех.

Михайла встрепенулся.

— Как — вчетырех? — сказал он. — Ты гадаешь, я с вами до дому пробираться буду? В холопы к князю Воротынскому? Не-ет! — протянул он. — Вот Степку возьмите. Ему в Нижний. Так вы его поближе доведите, а уж там, со Кстова хоть, он и один дойдет.

— А ты-то куда ж? — спросил Невежка. — Коль за Дмитрием Иванычем, так чего ж к казакам не пристал?

— Нет, чего мне Дмитрий Иваныч? Он, выходит, и не царь вовсе. Да и наше крестьянское дело ему ни к чему.

— Так куда ж ты? Неуж к Шуйскому? — приставал Невежка.

— Почто к Шуйскому? Ну его к бесу!

— Вот и я тоже говорю, — обрадовался Невежка. — Идем до своей стороны. Все у своего места способне́й, ежели по хрестьянскому делу. Чего ж так-то зря бродяжить?

— Нет, Невежка. Не пойду я до дому. А куда пойду, и сам не знаю. Покуда в Москву проберусь.

— К Шуйскому же, стало быть? — повторил Невежка.

— У, дурень! — оборвал его Михайла. — Думаешь, на Москве только и есть, что Шуйский. Да там его, слышно, скидать хотят. Чего-нибудь, стало быть, надумали. Я и погляжу, может, и есть, кто за волю ратовать хочет. Вот и я с ними. Степку, говорю, возьмите. Ему по пути.

— Эх ты, Михалка! Думал я, ты путный человек. Памятуешь, Нефёд, как он обоз-то вел. Даром что и бороды не отрастил. Дело понимал, что твой хозяин! А ноне — что! Бродяжить собрался… Что ж — вольному воля. Время такое подошло непутевое… Идем, что ли, Степка! Пущай его, коли так, бродяжит.

Но Степка приостановился и дернул Михайлу за рукав.

— Михалка, — сказал он просительно, — возьми ты меня с собой.


Перед ними открылась Москва.


— Тебя? — усмехнулся Михайла. — Ты вон у царя сокольничим был. Тебе слуга лошадь убирал. А я…

— Ты вон с ляхами-то как! Не струсил, чай! Возьми, Мишенька! Я тебе помехой не стану.

Михайла внимательно поглядел на Степку. Впереди блеснули первые лучи зимнего солнца и озарили Степкины вспыхнувшие глаза. И весь он показался Михайле какой-то другой.

Со стороны Тушина раздавались гулкие удары — то поляки заколачивали ворота.

И вдруг перед Михайлой встала ярко-зеленая лужайка и вдали, тоже озаренный первыми лучами солнца, польский шишак и панцырь под ним и взмахивающие над головой руки. И все это все глубже уходит в зыбкую трясину, а сзади раздается голос старого пастуха: «Не доржит их русская земля!»

Михайла рассмеялся:

— Не доржит их русская земля! А, Степка?

Степка удивленно посмотрел на Михайлу, ничего не поняв, — он ведь того ляха не видел, — но Михайла рассмеялся, стало быть, не прогонит его.

— Возьмешь, Михалка?

— Ну, да ладно уж. Только, мотри, не пеняй на меня, коли туго придется.

Степка подпрыгнул и побежал вперед.

— Пра, непутевый, — недовольно пробормотал Невежка. — И парнишку, гляди, сбил… Идем, что ли, Нефёд. Може, мы того пристава еще как ни то окрутим.

Мужики пошли в обход, к Муромской дороге, а Михайла повернул по дороге к Москве.

Дорога поднималась на пологий холмик. Оттуда перед ними сразу открылась Москва. Когда они бились под ее стенами с Болотниковым, Михайла не видел ее всю. И теперь с Воробьевых гор она первый раз открылась вся перед ним. В лучах зимнего солнца она курилась впереди, сияя золотом куполов и блеском цветных изразцов. Михайла на минуту остановился.

«Ишь, какая красивая, — подумал он. — Дадим мы ее ляхам, как же!»

Все тревоги, все сомнения, овладевшие им в Тушине, точно спали с него. В груди стало вольно и горячо, и он внезапно засвистал. Как и всегда, он не думал про свой свист, но Степка с удивлением оглянулся на него, выпрямил плечи и весело зашагал вперед. Так отважно и лихо звучал свист Михайлы, как еще никогда раньше.

Конец первой книги.


Загрузка...