Глава 3


Кажется, этот дождь никогда не закончится. Он начался неделю назад и все льет и льет, убаюкивая так, что глаза слипаются, стоит устроиться хоть сколько-нибудь удобно. Ненавижу сырость. В такую погоду хочется лежать под пледом, поставив на живот ноутбук, бесконечно менять детали в проектах, доводя те до совершенства, или строить в «Симс» шикарные особняки без дверей, чтобы потом наблюдать, как никто не может туда ни войти, ни выйти, а не это вот все.

Я едва не клюю носом. Заставляю себя не спать, но тело не слушается, и в какой-то момент карандаш все-таки выскальзывает из пальцев. Вздрогнув, я наклоняюсь, ощупываю пыльный ковер студии и забираюсь пальцами под кресло. А напоровшись на что-то мерзкое, мигом просыпаюсь.

– Фу, ну что за свиньи?

Я влезла в жвачку.

Спешу в туалет и, тщательно намылив руки, тру их изо всех сил после соприкосновения с чужими бактериями. Тру и изучаю свое отражение в залапанном зеркале. Видимо, я все-таки успела уснуть: на щеке остался отпечаток пружины альбома, одна стрелка стерлась, еще и глаза красные.

Аннабель-Ли, нужно больше заботиться о своей внешности, – ворчу я на себя, пародируя тон мамы, утонченной души, которая и на посиделках у костра выглядит как самая настоящая леди.

Она всегда называла меня именно так и никак иначе – гордилась вычурным именем дочери и на ночь вместо «Колобка» читала стихи Эдгара Аллана По. Я помню недоумение воспитателей и мамочек в детском саду, когда малышка Анечка Иванова в костюме снежинки забиралась на стульчик, чтобы зачитать:

Оттого и случилось когда-то давно

В королевстве приморской земли, —

С неба ветер повеял холодный из туч,

Он повеял на Аннабель-Ли;

И родные толпой многознатной сошлись,

И ее от меня унесли,

Чтоб навеки ее положить в саркофаг,

В королевстве приморской земли[2].

Вернувшись в гостевую комнату, я падаю на мягкий продавленный диван и быстро-быстро моргаю. Меня слишком сильно тянет в сон, чтобы я могла продолжать работать. Вчера, вернувшись домой с выставки, я догнала по плану все, что успела упустить, и в итоге легла лишь в пятом часу утра. Зато подготовилась к контрольной точке на все сто процентов и сбросила этот камень с души. Теперь, правда, голова гудит от переизбытка информации. Хочется хоть как-то снять напряжение. Обычно помогают сериалы вроде бесконечной «Анатомии страсти», параллельно с которыми я могу делать наброски в скетчбуке. Или чтение книжки. Или вечер в компании моей безумной семьи. Выход из зоны комфорта в любом его проявлении – тоже отличный способ справиться с тяжелой головой, так что я решительно закрываю ноутбук и тру уставшие глаза.

В салоне тихо, только иногда из кабинета, где работали еще до моего прихода, доносятся приглушенные разговоры и жужжание машинки для нанесения татуировок. Я роюсь в стопке журналов на столике в надежде найти для себя хоть какое-нибудь развлечение. С обложек всеми частями тел мне улыбаются полуголые девицы, забитые татушками с головы до ног. Текст написан на английском и не представляет никакого интереса, но это хоть немного бодрит, так что я хватаю прошлогодний январский выпуск и начинаю листать страницу за страницей.

Модели мне незнакомы, знаменитостей тут нет, хотя в одной из статей мелькает знакомое имя. Орландо Блум. Роксана долго сходила по нему с ума, мне интересно, но… тут, увы, без фото. И… О! Мне не показалось? Нет. Я впиваюсь пальцами в журнал с такой силой, что костяшки белеют и мнут страницы. Потому что прямо на меня смотрит глянцевый… Андрей Григорьевич Аполлонов собственной персоной! Тот самый из «Аполло Арт»! Еще и во всей красе. Со спины и даже полубоком. О мой бог! Я, конечно, полагала, что у него не пара витиеватых узоров на все тело, но это… это и правда впечатляет.

Вздрогнув, я передергиваю плечами, а по рукам бегут мурашки. Меня бросает в жар, пока я читаю под фотографией комментарии о том, что Аполлонов, которого здесь зовут чуть ли не будущим русской архитектуры, в свой короткий визит в Америку удостоился чести поработать с одним из самых дорогих в мире тату-мастеров. По взаимной любви, так сказать, потому что татуировщик отменил сеанс у самого Конора Макгрегора (кто бы это ни был), чтобы посвятить целый день кумиру, чье арт-пространство в Москве не оставило мастера равнодушным.

Пробежав глазами страницу, я все же закрываю журнал, и тот летит обратно в стопку, потому что пялиться на Андрея Григорьевича кажется чем-то… запретным. И бесполезным. А я всегда за удобство и рациональность. Чтобы отвлечься, я опять берусь за свой скетчбук. Постукиваю по листу карандашом, только выходит как-то нервно. Совершенно неуместные мысли так и лезут в голову – это все возбужденное воображение. Привычка эскизировать в любую свободную минуту появилась у меня еще в детстве из-за родителей. Они рисовали всегда и везде: на салфетках в кафе, в блокнотах, на обложках моих школьных тетрадок во время родительских собраний, на крошечных обрывках чеков. Всюду по дому были разбросаны их рисунки – хорошие и не очень, детальные и совершенно не проработанные. Как только я освоила азы, то стала подражать им, и теперь это нечто на уровне мышечной памяти вроде умения ходить.

Вожу по бумаге твердым грифелем и очень быстро понимаю, кому принадлежит лицо, что смотрит на меня теперь с собственного рисунка. Аполлонов. Не тот, что в журнале, а тот, которого я запомнила при встрече. В мыслях тут же всплывают слова Роксаны про «и-де-ал», и я улыбаюсь без повода. Глупо, что я в целом согласна с ней, хотя для меня совершенство обычно спрятано в недостатках. Я не люблю симметрию, классику, простоту и считаю, что Лаокоон куда круче Аполлона…

Видимо, раньше, потому что сейчас я прохожусь совершенно неподходящим для наброска карандашом по арке Купидона[3] – я запомнила этот изгиб, когда Андрей Григорьевич поздоровался со мной. Обозначаю мелкий шрам у линии волос более светлых на концах – он бросился мне в глаза. Частичная гетерохромия – пятнышко на радужке левого глаза. Рисунок выходит, конечно, паршивым и не передает внешность по-настоящему. Злюсь, и блокнот летит к журналам, а я в очередной раз устало тру глаза. Опять сухость. И нет с собой капель. Нужно умыться и выпить кофе, потому что клиент Роксаны явно непунктуален. Я просто усну, пока он придет.

Я поправляю топ, закатываю рукава клетчатой рубашки, чтобы умыться прохладной водой и избавиться от остатков макияжа, а после вытираю руки о темные легинсы, потому что все салфетки использовали, и перехожу в небольшую кухню, где можно выпить кофе. Когда аппарат смолкает, выдав порцию эспрессо, я вдыхаю приятный аромат и слышу, как мастер, работавший в кабинете, наконец прощается с клиентом. Видимо, теперь я останусь совсем одна. И закрывать салон тоже придется мне. Это не впервые, но я вечно боюсь забыть что-нибудь выключить. А вдруг потом у Роксаны будут проблемы?

Добавляю в кофе огромную порцию взбитого бананового молока и собираюсь вернуться в гостевую комнату, но замираю на полпути.

– Ник? – Я подозрительно щурюсь и делаю шаг вперед, чтобы разобрать, чем там занимается мой одногруппник. А он, раскинув ноги, уже сидит на диване в черной рваной футболке и потертых джинсах, копается в бумагах, что-то листает – в полумраке ничего не разберешь.

Не то чтобы мы были близко знакомы. Я больше тусуюсь в компании заучек, а он из тех, кто интересуется буквально всем, кроме учебы, но обознаться я точно не могу. Другие Ники в салоне не работают. Он вообще такой один. Уникум! Высокий, крепкий, со слишком пухлыми губами и темными волосами. Не короткие, не длинные, с челкой, которую он зачесывает набок пальцами каждые три минуты, – не один раз я слушала оды этому жесту от Роксаны. У него на лице куча родинок, а ширинка (мне так кажется, по крайней мере) всегда на низком старте, чтобы расстегнуться и выпустить на волю… ладно, мне духу не хватит продолжить.

– Эй, ты что там!..

Черт! Сердце разом уходит в пятки. Под ногами будто трескается земля, и я лечу вниз, потому что на коленях Ника мой – мой! – блокнот с эскизами. И дело совсем не в том, как и насколько хорошо (или плохо) я рисую, совсем нет. Просто это мое личное пространство и там… там есть очень личные наброски, которые даже Роксана не видела.

– Аполлонов? – нарушает тишину насмешливый голос Голицына. – Слушай, Санта-Анна, ну это же такая банальщина! Значит, наша святая отличница влюбилась в препода?

Он усмехается, и родинки на его лице оживают. Улыбается, обнажая зубы, и очень внезапно напоминает мне хищника. Ник определенно похож на голодного зверя и, признаться, пугает меня.

– Отдай. Это не…

– Ну правда, Санта-Анна, неужели он достойный кандидат?

Ник рассматривает мой последний рисунок, подняв руку так, что мне до него не достать. Смотрит на просвет, прижав к зеленой лампе, качающейся под потолком, и подозрительно щурится, а я ставлю стаканчик с кофе на столик и делаю шаг.

– О-бал-деть! Ну просто портретное сходство! Сразу видно, что рисовали любящие, – смакует он это слово, как конфету, – умелые пальчики, – и переводит взгляд на меня все с той же мерзкой улыбочкой. – Святая Анна, не ожидал, не ожидал….

– Это просто…

– Что? Задание по рисунку? Не припомню. Кажется, голову Аполлона мы рисовали курсе на первом… Или втором?

– Отдай. Просто он фактурный. Я тренировалась!

– Санта-Анна, врать нехорошо, ты же святая!

– Отдай!

– Слушай, нет, так не пойдет. – Он задирает руки еще выше и снова смотрит на черно-белое лицо Андрея Григорьевича, нахмурившись. – А Иванушка-то наш не дурачок.

Какой, к черту, Иванушка?

– Ник, отдай!

– И не подумаю.

– Го-ли-цын!

– Что?

Он улыбается и подходит ко мне совсем близко. Так что наши носы почти соприкасаются, хотя мы никогда прежде не были так близки. Да что уж там! Мы едва ли были знакомы и, по-моему, ни разу не разговаривали. И сейчас у меня перехватывает дыхание, но я настырно держу подбородок выше и смотрю в его грязно-карие с желтой крапинкой глаза.

– Отдай, – требую я со всей строгостью, на какую способна. Потому что помимо дурацкого портрета, который я нарисовала недостаточно хорошо, там есть работы, которые я и правда всей душой люблю. Они не для посторонних глаз!

А еще там есть два автопортрета и… Господи, лицо заливает румянец, потому что один из них, мягко говоря, пикантный. Там мое тело. В отражении. Со всеми деталями. Ну и что? Я хотела попрактиковаться в обнаженной натуре, которую нам обещали на третьем курсе (да так и не выделили бюджет на натурщицу), и просто встала напротив зеркала с альбомом в руках. Рисовала несколько часов подряд и осталась собой довольна настолько, что не осмелилась выбросить компромат. И теперь он в руках самого пошлого человека на всем белом свете.

– Верну. За поцелуй. Слабо?

– Что ты несешь?

Кажется, помимо щек у меня краснеют шея и руки, судя по тому, как начинает гореть кожа. Я не хочу, чтобы Голицын увидел тот самый рисунок. Только не он. А он, держа блокнот на вытянутой руке, как раз листает страницу за страницей: портрет Роксаны, моей бабушки, рисунок соседского пса и… на глаза вдруг выступают слезы злости. Это те, что лезут против воли, просто потому, что испытываешь ужасающе унизительное отчаяние от безысходности. И Голицын как раз в это мгновение замирает с блокнотом в руке. Его брови быстро ползут вверх.

– Вау! – Он поджимает губы, а потом к уголку рта прижимается кончик его языка. Не могу смотреть, как он на это смотрит. Лицо девушки, склонившейся над блокнотом, не разглядеть, но модель очевидна.

– Пожалуйста, отдай, – прошу, и на последнем слоге голос совсем пропадает.

Голицын же, услышав дрожь в моем гневном шепоте, наконец переводит на меня взгляд, и его лицо становится похожим на жалостливую гримасу.

– Ну что? Блин, так не интересно, ты будто сейчас заревешь. Ненавижу целоваться с рыдающими бабами. Давай, Санта-Анна, соображай, что мне за это будет.

– Ты такой мерзавец!

– Это да. А ты скажи мне, наш Иванушка уже…

– Какой еще Иванушка?

– Ну препод наш. Что он? Уже приблизился к тому самому? – Голицын скалится как шакал и ужасно бесит. – Это ты себя или… он тебя?

– Голицын! Закрой рот, умоляю! – жмурюсь, чтобы не видеть его самодовольного лица.

– А что такое? Малышка, ты запала не на того парня. – Он тянет слова как жвачку, а затем пристально смотрит мне в глаза, и я не могу понять, откуда взялись эти безумные смешинки.

Псих. Самый настоящий.

– Не западала я ни на кого! – кричу я.

– Ну-ну… Эй, да не обижайся ты. Я, может, помочь хочу!

Я смотрю ему в глаза и понимаю, что его броню никак не пробьешь. Он просто идиот и вор – украл мои рисунки и радуется. А еще шантажист. С такими лучше вообще дел не иметь, потому что будет только хуже.

Эта мысль отрезвляет в одну секунду. Мы ведь не дети, чтобы я скакала будто за отобранной игрушкой?

– Пошел к черту! – шиплю я, хватая сумку с кресла.

– Эй, ты Иванушку забыла!

– В задницу его себе засунь, – тихо ругаюсь я, а затем как можно скорее мчусь к выходу.

Голицын придурок. И все это мне точно аукнется. Лишь бы Андрей Григорьевич не увидел моего шедевра.

Загрузка...