Доктор сказал матери Джулиана, что ей надо похудеть фунтов на двадцать, иначе не снизится давление. И каждую среду вечером Джулиан возил ее в гимнастический зал местного клуба Общества христианской молодежи, который был открыт раз в неделю для женщин-работниц старше пятидесяти лет, весивших от ста шестидесяти фунтов до двухсот. Его мать была там одной из самых изящных, но женщина должна хранить в тайне свой возраст и вес, любила говорить мать. С тех пор как сняли таблички «только для белых», его мать не ездила вечером в автобусе без провожатого, а поскольку гимнастика была одно из немногих ее удовольствий — полезное для здоровья, а главное бесплатное, — она говорила Джулиану, что он мог бы потрудиться для матери, ведь она столько для него сделала. Джулиан не любил, когда ему напоминали, сколько мать для него сделала, но каждую среду превозмогал себя и возил ее в клуб.
Она была совсем готова и надевала в прихожей перед зеркалом шляпу, а Джулиан, заложив руки за спину, стоял как пригвожденный к дверям — точь-в-точь святой Себастьян в ожидании стрел, готовых пронзить его. Шляпа была новая и стоила семь с половиной долларов. Примеривая шляпу так и эдак, мать говорила:
— Зря я, наверное, истратила такие деньги. Сниму-ка я ее лучше и отнесу завтра в магазин. Зря я ее купила.
Джулиан поднял взор к небесам.
— Хорошо сделала, что купила, — сказал он. — Надень как-нибудь и пойдем.
Шляпа была чудовищная. Зеленая, похожая на подушку, из которой выпущены перья, с двумя бархатными малиновыми клапанами: один кокетливо торчал вверх, другой спускался на ухо.
Джулиан подумал, что шляпа не так смешна, как жалка и претенциозна. Все, что радовало мать, было жалким и наводило на Джулиана тоску.
Она еще раз приподняла шляпу и аккуратно посадила ее на макушку. Ее волосы, крылом огибавшие румяные щеки, были седые, но глаза синели такой чистотой и наивностью, будто она была десятилетней девочкой, а не вдовой, хлебнувшей немало горя, чтобы вырастить и выучить сына, которого она и сейчас еще содержала, «пока он окончательно не станет на ноги».
— Ну, хватит же, — сказал Джулиан. — Идем.
Он отпер дверь и вышел наружу, чтобы мать сдвинулась наконец с места. Багряный закат угасал, на его фоне отпечатывались черные силуэты домов — грязно-бурые, пузатые уродцы, все одинаково безобразные, хотя во всем квартале не было двух похожих домов. Сорок лет назад это был модный район, и мать, памятуя об этом, полагала, что они снимают вполне приличную квартиру. Каждый дом опоясывала узкая полоска земли, и почти возле каждого возился в песке чумазый ребенок. Джулиан шел, засунув руки в карманы, чуть выставив вперед нагнутую голову; глаза его горели решимостью стоически вынести все, что выпадет ему в эти часы, которые он приносил в жертву матери.
Дверь позади него хлопнула, он обернулся и увидел догонявшую его пухленькую фигурку в чудовищной шляпе.
— Живешь один раз, — говорила она. — Можно себе позволить иногда купить вещь подороже. Зато не будешь встречать себя на каждом шагу.
— Когда я начну много зарабатывать, — мрачно сказал Джулиан (он знал, что этого никогда не случится), — ты будешь покупать себе такие шляпы хоть каждый день. «Но сперва мы переедем отсюда», — прибавил он про себя. Он мечтал жить в таком месте, где до ближайшего соседа по меньшей мере три мили.
— По-моему, уже сейчас у тебя дела идут не так плохо, — сказала мать, натягивая перчатки. — Ведь ты окончил колледж всего год назад. Рим не в один день строился.
Не у многих посетительниц гимнастического зала сыновья окончили колледж. И не многие приезжали туда в шляпе и перчатках.
— Всему свое время, — продолжала она. — К тому же все в мире перевернулось сейчас вверх дном. Эта шляпа шла мне больше, чем все другие, но, когда продавщица принесла мне ее, я говорю: «Нет, ни за что. Только не эта. Унесите ее обратно». А она мне: «Да вы примерьте!» И надела ее мне на голову. Я говорю: «Да, ничего…» А она: «Ах, какая прелесть! И вас эта шляпа красит, и вы ее. К тому же это очень редкая модель. Не будете встречать себя на каждом шагу».
Джулиан подумал, что ему было бы легче, будь его мать эгоистка или злая карга, которая пьет и ругается день-деньской. Он шел, и такая тоска сдавила ему сердце, как будто он в разгар мученичества вдруг потерял веру. Заметив его вытянутое, несчастное, раздраженное лицо, мать остановилась, потянула его за рукав и огорченно проговорила:
— Подожди меня. Я вернусь, сниму эту шляпу и завтра же отнесу ее в магазин. Просто не знаю, что это на меня нашло. Лучше уплачу эти семь долларов за газ.
Джулиан злобно схватил ее за руку.
— Ты не понесешь ее в магазин. Она мне нравится, — сказал он.
— И все-таки, — сказала мать, — мне не надо было…
— Замолчи и носи ее на здоровье, — с тоской проговорил он.
— Это чудо, что мы еще можем хоть чему-нибудь радоваться, когда все на свете перевернулось вверх дном.
Джулиан вздохнул.
— Конечно, — продолжала мать, — если всегда помнить, кто ты, можно позволить себе бывать где угодно.
Мать говорила эти слова каждый раз по дороге в гимнастический зал.
— Большинство женщин, которые там занимаются, не принадлежат к нашему кругу, — продолжала она. — Но я со всеми одинаково любезна. Я знаю, кто я.
— Плевать они хотели на твою любезность, — грубо сказал Джулиан. — О том, кто ты есть, помнит только твое поколение. Ты очень заблуждаешься насчет того, кто ты и каково теперь твое положение в обществе.
Мать опять остановилась и негодующе посмотрела на него.
— Я очень хорошо знаю, кто я, — сказала она. — Если ты забыл свой род, мне стыдно за тебя.
— О, черт, — сказал Джулиан.
— Твой прадед был губернатором этого штата. Твой дед был богатый плантатор. Твоя бабка — из семьи Годхай.
— Да ты посмотри, где ты живешь, — сказал Джулиан, едва сдерживаясь. Резким взмахом руки он показал на окружающие дома, убогость которых немного скрашивали густеющие сумерки.
— Ну и что же! Не место красит человека, — сказала мать. — У твоего прадеда была плантация и двести рабов.
— Рабов больше нет, — сердито буркнул Джулиан.
— Им жилось гораздо лучше, когда они были рабами, — сказала мать.
Джулиан чуть не застонал: его мать села на любимого конька и понеслась на нем, как экспресс на зеленый свет. Он знал каждую остановку, каждый разъезд, каждую низину на ее пути. И он точно знал, в какую минуту ее разглагольствования торжественно подкатят к конечной станции: «Нет, это смешно. Это просто невероятно. Да, они должны стать людьми, но по свою сторону забора».
— Давай не будем об этом, — сказал Джулиан.
— Я знаешь кого жалею? — продолжала мать. — Я жалею людей смешанной крови. Вот чье положение поистине трагично.
— Может, поговорим о другом?
— Представь себе, что мы — ты и я — наполовину белые, наполовину черные. У нас было бы раздвоение чувств.
— У меня сейчас раздвоение чувств, — простонал Джулиан.
— Ну хорошо, давай говорить о чем-нибудь приятном, — сказала мать. — Я помню, как я ездила к дедушке, когда была маленькая. Тогда в доме на второй этаж вела широкая парадная лестница. На первом этаже была кухня. Там так приятно пахли известкой стены; я очень любила ходить туда. Сяду на стул, прижмусь носом к стенке и нюхаю. Владельцами поместья были Годхаи, но им пришлось заложить его. Они были в стесненных обстоятельствах. А твой дедушка Честни выплатил долг по закладной и спас поместье. Но какие бы ни были у них обстоятельства, они всегда помнили, кто они.
— Без сомнения, им напоминали об этом их разрушающиеся хоромы, — заметил Джулиан.
Он всегда говорил о старом доме презрительно, но думал о нем со щемящей болью. Он видел его однажды, когда был совсем маленький и дом еще не был продан. Парадная лестница прогнила, и ее разобрали. В доме жили негры. Но в воображении Джулиана дом всегда рисовался таким, как его помнила мать. Он часто видел его во сне. Он всходил на широкое крыльцо, останавливался, слушал, как шумит ветер в тугих кронах дубов, потом через высокие сени шел в гостиную и долго смотрел на старые вытертые ковры и поблекшие гардины. Он думал, что мать его не могла любить старый дом, как любил бы его он, Джулиан. Он отдал бы все на свете за его обветшалую элегантность. Поэтому он так ненавидел все другие места, где им с матерью приходилось жить, — а ей было все равно. Она называла свою нечувствительность «уменьем приспособляться».
— И еще я помню старую Каролину, мою черную няню. На свете не было более доброй души. Я всегда уважала моих цветных друзей, — говорила мать. — Я готова сделать для них что угодно, и они для меня тоже…
— Ради всего святого, перестань, — сказал Джулиан.
Когда он ехал в автобусе один, он всегда садился рядом с негром, как бы во искупление грехов матери.
— Ты сегодня не в духе. Что с тобой? — спросила мать. — Ты не болен?
— Здоров, — ответил он. — Когда ты наконец замолчишь?
Мать поджала губы.
— Нет, ты просто невыносим, — сказала она. — Я больше не буду с тобой разговаривать.
Они подошли к остановке. Автобуса не было видно, и Джулиан, все еще с засунутыми в карманы руками и выставив вперед голову, зло оглядел пустую улицу. Предстояло не только ехать в автобусе, но еще и ждать — тоска сухой горячей рукой подбиралась снизу к затылку. Мать тяжело вздохнула, и Джулиан вспомнил о ней. Он мрачно взглянул на нее. Она стояла очень прямо, гордо неся эту нелепую шляпу, как знамя своего воображаемого аристократизма. Ему неудержимо захотелось сделать что-нибудь ей назло. Ничего лучше не придумав, он развязал галстук, стащил его и положил в карман.
Мать как будто ударили.
— Как ты можешь провожать меня в город в таком виде? — сказала она. — Почему ты все время стараешься досадить мне?
— Если ты никак не желаешь понять, кто ты, пойми по крайней мере, кто я.
— Сейчас ты похож на бандита.
— Значит, я и есть бандит, — сказал он.
— Я немедленно возвращаюсь домой, — сказала мать. — И я никогда больше не буду утруждать тебя. Если ты не можешь сделать для матери такой малости…
Подняв глаза к небу, он снова повязал галстук.
— Блудный сын возвращается в лоно своего класса, — сказал он и, наклонившись к матери, хрипло прибавил, постучав себя по голове: — Истинная интеллигентность определяется тем, какой у человека ум.
— Не ум, а сердце и то, как человек себя ведет. А то, как он себя ведет, определяется тем, кто он есть.
— Никому в автобусе нет дела до того, кто ты есть.
— Зато мне есть до этого дело, — холодно сказала мать.
На ближайшем подъеме появились огни автобуса, они быстро приближались, и мать с сыном сошли с обочины на дорогу. Держа мать под локоть, Джулиан подсадил ее на скрипнувшую ступеньку. Мать вошла в автобус, чуть заметно улыбаясь, точно входила в гостиную, где ее ожидали. Пока Джулиан брал билеты, она села на переднюю скамью, где было три места, лицом к проходу. С другого края сидела тощая женщина с лошадиными зубами и распущенными волосами соломенного цвета. Мать подвинулась к ней, чтобы дать сыну место. Он сел и уставился на пол; напротив он заметил худые ноги, обутые в красные с белым парусиновые босоножки.
Его мать тут же завела разговор, ни к кому в отдельности не обращаясь, но как бы приглашая всех желающих принять в нем участие.
— Какая ужасная стоит жара! — заметила она, вынула из сумочки бумажный веер с черным японским рисунком и стала им обмахиваться.
— Бывает и жарче, — отозвалась женщина с лошадиными зубами. — У меня в комнате так настоящее пекло.
— Ваши окна, наверное, выходят на запад, — приветливо сказала мать и оглядела автобус. Народу было мало, и все — белые. — Я вижу, сегодня здесь все свои.
Джулиана передернуло.
— Изредка и выпадет счастье, — проговорила обладательница красно-белых босоножек. — Я как-то на днях ехала, так от них в автобусе было черно, как от мух.
— Все в мире перевернулось вверх дном, — сказала мать. — Не понимаю, как мы могли допустить такое.
— Нет, вы подумайте, мальчишки из хороших семей воруют автомобильные шины. Это меня больше всего возмущает! — вдруг заговорила женщина с лошадиными зубами. — Я сказала сыну, ты хоть и не богат, но воспитан как положено. И если я когда-нибудь, сказала я ему, узнаю, что ты воруешь шины, я отдам тебя в исправительный дом. Таким туда и дорога.
— Воспитание всегда видно, — сказала мать. — Ваш мальчик учится в школе?
— В девятом классе, — сказала женщина с лошадиными зубами.
— Мой сын в прошлом году окончил колледж. Он хочет быть писателем. А пока продает пишущие машинки, — сказала мать.
Женщина с лошадиными зубами вытянула шею и уставилась на Джулиана. Он посмотрел на нее с такой откровенной неприязнью, что она, смутившись, откинулась на спинку сиденья. На полу валялась брошенная кем-то газета. Джулиан подобрал ее и развернул перед собой. Мать продолжала разговор, понизив голос, но женщина в красно-белых босоножках ответила ей так же громко:
— Это прекрасно. Сперва человек продает пишущие машинки, а затем пишет на них романы. Вашему сыну до писательства один шаг.
— Я всегда ему говорю: Рим не в один день строился, — сказала мать.
Делая вид, что читает газету, Джулиан погружался в глубины своего я, где, в сущности, пребывал почти все время. Всякий раз, как ему становилось невмоготу ощущать сопричастность происходящему, он как бы прятался под стеклянный колпак, откуда мог видеть и изучать окружающий мир, оставаясь для этого мира в недосягаемости. Это было единственное спасение, чтобы не утонуть в океане человеческой глупости; матери тоже не было к нему доступа, зато сам он видел ее с предельной ясностью.
Его мать была отнюдь не глупая женщина, и Джулиан считал, что, если бы она с самого начала исходила хотя бы из одной правильной предпосылки, она могла бы достигнуть большего. Она жила в выдуманном ею самой мире, за пределы которого не ступала ни разу. Законом этого мира было жертвовать собой ради сына, а необходимость жертвы она сама же и создала, перевернув всю их жизнь с ног на голову. Он только потому и принимал жертвы матери, что из-за ее непрактичности они были неизбежны. Всегда она билась как рыба об лед, чтобы вести жизнь, достойную своего рода, чтобы сын ее имел все, что должен иметь Честни, хотя капиталов Честни у нее не было. Но если борьба приносит радость, зачем жаловаться, любила говорить мать. А когда человек в конце концов побеждает, как победила она, вспоминать о трудных временах просто одно удовольствие! Джулиан не мог простить матери, что эта борьба доставляла ей удовольствие и что она считала себя победительницей.
Она считала себя победительницей, потому что сын окончил колледж и потому что он вырос таким красивым (она не лечила свои зубы, чтобы поправить неровные от природы зубы сына), умным (а он знал, что у него не тот ум, чтобы преуспевать в этом мире) и его ожидает блестящее будущее (хотя, конечно, никакого блестящего будущего быть не могло). Она объясняла его угрюмость трудным переходом от юных лет к возмужалости, а слишком смелые идеи — отсутствием жизненного опыта. Она говорила ему, что он совсем не знает жизни, что он еще с ней не сталкивался. А он, как будто у него за плечами было полвека, давно не имел никаких иллюзий.
Но такова уж ирония судьбы, что вопреки матери он многого достиг. Несмотря на то что он учился в третьеразрядном колледже, он получил благодаря собственным усилиям отличное образование; несмотря на то что в детстве его наставлял узкий, ограниченный ум, его собственный ум обладал широтой и гибкостью; несмотря на глупые претензии матери, он был свободен от предрассудков и не боялся смотреть правде в глаза. Но самым удивительным было то, что он не только не был ослеплен любовью к матери, как мать любовью к нему, но сумел внутренне оторваться от нее и мог судить о ней объективно. Мать давно уже не была его наставницей.
Автобус резко остановился, и внезапный толчок вывел Джулиана из задумчивости. Женщина, поднявшаяся с задней скамейки, шла к выходу и чуть не упала на Джулиана, когда автобус затормозил. Она вышла, вошел высокий негр. Джулиан опустил газету и стал ждать, что произойдет. Эта ежедневная, ставшая обычаем несправедливость доставляла ему злорадное удовольствие: он лишний раз убеждался, что в радиусе по крайней мере трехсот миль нет почти никого, с кем стоило бы водить знакомство. Негр был хорошо одет и держал в руке портфель. Он оглядел автобус, сел на скамейку рядом с женщиной в красно-белых босоножках и, развернув газету, немедленно загородился ею. Мать толкнула Джулиана локтем в бок и прошептала:
— Теперь ты понимаешь, почему я не могу ездить в этих автобусах одна?
Едва негр уселся, его соседка встала, перешла в конец автобуса и села на только что освободившееся место. Мать Джулиана проводила ее одобрительным взглядом.
Джулиан поднялся, шагнул через проход, занял место на противоположном сиденье через одно от негра и оттуда безмятежно взглянул на мать. Ее лицо пошло красными пятнами. Он глядел на нее, точно она была случайной попутчицей, и вдруг почувствовал, как ему стало легко, — он объявил матери открытую войну.
Он с радостью побеседовал бы с вошедшим негром о политике, об искусстве — вообще о предметах, не доступных пониманию едущей в автобусе публики. Но негр не отрывался от своей газеты. Он не то в самом деле не заметил, не то сделал вид, что не заметил, как Джулиан и женщина в красно-белых босоножках переменили место. Джулиан не знал, чем выразить негру свое сочувствие.
Мать смотрела на него с горьким укором. Ее соседка пялила на него глаза, как на невиданное чудовище.
— Простите, нет ли у вас спичек? — обратился Джулиан к негру.
Не поднимая глаз от газеты, тот сунул руку в карман и протянул ему спички.
— Спасибо, — сказал Джулиан. Минуту он с глупым видом вертел коробок в руках. Прямо перед ним над дверью висела табличка «Не курить». Но это не остановило бы его — у Джулиана не было сигарет; несколько месяцев назад он бросил курить — слишком дорогое удовольствие.
— Простите за беспокойство, — сказал он, возвращая спички. Негр опустил газету и недовольно взглянул на него. Взял спички и опять загородился газетой.
Мать все смотрела на Джулиана. Она заметила неловкую сценку, но не воспользовалась ею и ничего не сказала. Взгляд у нее оставался укоризненный и сердитый. Лицо стало багровым — опять, наверное, поднялось давление. Джулиан боялся, что в глазах у него вдруг мелькнет искра жалости. Он одержал первую победу, и ему хотелось закрепить позиции. Проучить бы ее хорошенько, но, кажется, на этот раз ничего не выйдет. Негр упорно не желал выглядывать из-за своей газеты.
Джулиан скрестил руки на груди и глядел на мать невидящим взглядом, точно она перестала для него существовать. Он представлял себе: автобус подъезжает к остановке, он продолжает сидеть. Мать говорит ему: «Ты разве не собираешься выходить?» Он смотрит на нее, как на незнакомую женщину, по ошибке обратившуюся к нему. Улица, где находится гимнастический зал, была пустынной, но хорошо освещалась, так что с ней ничего не случится, если она пройдет четыре квартала одна. Окончательно он решит, провожать ли ее, когда автобус подойдет к остановке. В десять часов придется за ней зайти, но пусть помучается, погадает, придет он или нет. Пора ей привыкать к мысли, что он не вечно будет с ней нянчиться.
Воображение опять перенесло его в большую комнату с высоким потолком, скупо обставленную тяжелой старинной мебелью. Его душа опять воспарила и тут же опустилась на землю, когда он вспомнил о матери. Видение исчезло. Он стал холодно разглядывать мать. Ноги в легких туфлях не достают до полу, как у маленькой девочки. Устремленный на него взгляд полон упрека. Он до такой степени не чувствовал сейчас ее своей матерью, что с удовольствием отшлепал бы, как шлепают упрямого, непослушного ребенка.
Он стал придумывать для нее самые невероятные наказания. Хорошо бы познакомиться с каким-нибудь крупным негритянским ученым или адвокатом и пригласить его к себе в гости. Это было бы превосходно, но давление у матери может подскочить до трехсот. Довести ее до удара не входило в его намерения, к тому же ему не очень везло на знакомство с неграми. Он несколько раз пытался заговорить в автобусе с негром, похожим на ученого, священника или адвоката. Однажды утром он сел рядом с темно-шоколадным негром импозантного вида, который говорил с ним бархатистым профессорским тоном, но оказался хозяином бюро похоронных принадлежностей. В другой раз он обратился к негру, который курил сигару и носил на руке бриллиантовый перстень, но тот, сказав несколько любезных слов, нажал на кнопку остановки по требованию и, поднимаясь с места, сунул ему в руку два лотерейных билета.
Потом он вообразил свою мать занемогшей опасной болезнью. Несколько минут он тешил себя трогательной картинкой: врач-негр склонился над постелью его больной матери — другого врача он не мог найти. Потом увидел себя участником сидячей забастовки. Возможный вариант, но он не стал на нем задерживаться. И перешел к самому страшному наказанию: он приводит в дом красивую женщину, в жилах которой несомненно течет негритянская кровь. Приготовься, мама, говорит он. Теперь уж ничего не поделаешь. Вот моя избранница. Она умна, благородна, у нее даже доброе сердце. Но она много страдала, и это не доставляло ей удовольствия. Преследуй нас! Давай преследуй! Выгони ее из дому, но знай, я уйду вместе с ней.
Он прищурил глаза и сквозь призму негодования, которое разжег в себе, увидел напротив свою мать с багрово-красным лицом: маленькая-маленькая, под стать ее убогому духовному мирку, она сидела, выпрямившись, застыв подобно мумии, осененная, как знаменем, своей дурацкой шляпой.
Автобус опять резко затормозил, и Джулиан опять отвлекся от своих фантазий. Дверь с присвистом отворилась, и в автобус из темноты вошла дородная, одетая в яркое платье негритянка с хмурым, надутым лицом, ведя за руку мальчика лет четырех. На нем был коротенький клетчатый костюмчик и тирольская шапочка с синим пером. Джулиану очень захотелось, чтобы мальчик сел рядом с с ним, а женщина — с его матерью. Лучшего соседства для матери нельзя было придумать. Дожидаясь билетов, негритянка высматривала места. «Выбирает, где сесть, чтобы досадить побольше», — с надеждой подумал Джулиан. Ему почудилось что-то знакомое в облике этой женщины, но что — он понять не мог. Она была громадная, не женщина — исполин. Ее лицо говорило о том, что она не только может дать отпор, но и сама, если нужно, пойдет в наступление. Оттопыренная нижняя губа, казалось, предупреждала: не троньте меня. Ее массивную фигуру обтягивало платье из зеленого крепа, толстым ногам было тесно в красных туфлях. На голове высилась чудовищная шляпа: зеленая, похожая на подушку, из которой выпущены перья, с двумя бархатными малиновыми клапанами: один кокетливо торчал вверх, другой спускался на ухо. В руке она держала гигантскую красную сумку; бока сумки распирало так, будто она была набита булыжниками.
К огорчению Джулиана, мальчик вскарабкался на пустое место рядом с его матерью. Его мать обожала всех малышей без разбора, и белых и черных. Она называла их душечками, и негритянские детишки нравились ей даже больше белых. Увидев рядом с собой черного мальчугана, она улыбнулась ему.
Негритянка тем временем направилась к свободному месту рядом с Джулианом. И втиснулась, к его досаде, между ним и читавшим газету негром. Джулиан заметил, как изменилось лицо матери, и с удовлетворением подумал, что матери это соседство более неприятно, чем ему. Лицо ее стало серым, в глазах застыл ужас, точно она узнала в женщине своего заклятого врага. Мать поразило то, подумал Джулиан, что она и эта негритянка как бы обменялись сыновьями. Хотя она и не понимала весь символический смысл этого, но, как видно, чувствовала. Джулиан не старался скрыть довольной улыбки.
Негритянка пробормотала что-то невнятное. И Джулиан почувствовал, как она вся ощетинилась, ему даже почудилось, что она зашипела, как разъяренная кошка. Но он не видел ее лица, а видел только красную сумку, возвышавшуюся на ее мощных, обтянутых зеленым шелком коленях. Он вспомнил, как она стояла в ожидании билета: красные туфли, толстые икры, гигантская грудь, надменное лицо и зелено-малиновая шляпа.
Глаза его округлились.
Эти две шляпы, похожие одна на другую, как близнецы, засияли для него, точно восходящее солнце. Лицо его вдруг озарила радость. Вот уж не ожидал он, что судьба преподаст его матери такой урок. Он громко кашлянул, чтобы мать взглянула на него и увидела, куда он смотрит. Мать медленно перевела на него взгляд. Ее синие глаза налились лиловым. Наивность матери была неподражаема, ему стало на секунду жаль ее, но принципы одержали верх. Его улыбка стала жесткой, он как бы говорил матери: «Наказание в точности соответствует твоей мелкой чванливости. Может, хоть это научит тебя чему-нибудь».
Мать перевела взгляд на его соседку. Казалось, ей было невыносимо видеть сына, соседка и то приятнее. Джулиан опять почувствовал, как негритянка вся ощетинилась. Раздалось глухое бормотание, так бормочет вулкан перед извержением. У его матери вдруг задрожали уголки рта. Джулиан понял, что она заметила наконец шляпу. И с упавшим сердцем увидел по ее лицу, что к ней возвращается ее обычное добродушное расположение духа — никакого урока не получилось. Мать, улыбаясь, смотрела на негритянку, вид которой явно забавлял ее, как позабавила бы обезьяна, стащившая у нее шляпу. Мальчуган в тирольской шапочке смотрел на мать Джулиана большими восторженными глазами. Ему уже давно хотелось с ней поиграть.
— Карвер! — вдруг сказала негритянка. — Иди сюда!
Обрадовавшись, что на него обратили наконец внимание, малыш забрался с ногами на сиденье, повернулся к матери Джулиана и засмеялся.
— Карвер! — повторила женщина. — Ты слышишь? Иди сейчас же сюда!
Малыш соскользнул с сиденья и присел на корточки, повернув лукавую мордочку к матери Джулиана, которая ласково ему улыбнулась. Негритянка протянула руку и, схватив сына, подтащила его к себе. Он прислонился спиной к ее коленям и улыбнулся во весь рот матери Джулиана.
— Правда, какой душечка! — заметила мать, обращаясь к соседке с лошадиными зубами.
— Да, ничего, — проговорила та неуверенно.
Негритянка хотела посадить сына к себе на колени, но он вырвался, бросился через проход к матери Джулиана и, радостно смеясь, полез на сиденье рядом с ней.
— По-моему, я ему понравилась, — сказала она негритянке и улыбнулась той своей улыбкой, какой всегда улыбалась, когда хотела быть особенно любезна с низшими существами. Джулиан понял, что все пропало. Мать учить — что мертвого лечить.
Негритянка встала, схватила сына и, как от чумы, оттащила его от матери Джулиана. Он понимал, что особенную ярость вызывала у нее улыбка матери — у нее самой такого оружия не было. Она больно шлепнула малыша. Он заорал, уткнулся головой ей в живот и заколотил ногами по ее коленям.
— Веди себя прилично, — свирепо проговорила женщина.
Автобус остановился. Негр, читавший газету, вышел. Женщина подвинулась и резким движением усадила малыша между собой и Джулианом. Она крепко держала его за коленку. Малыш минуту вертелся, потом закрыл ладошками лицо и стал поглядывать сквозь растопыренные пальчики на мать Джулиана.
— А я тебя вижу! — сказала ему мать и тоже спрятала в ладони лицо.
Негритянка отдернула ручки сына от лица и рявкнула:
— Перестань сейчас же безобразничать! Не то вздую тебя хорошенько!
Джулиан благодарил судьбу, что на следующей остановке им выходить. Он поднялся с места и дернул шнур. Негритянка встала и тоже потянулась к шнуру. О господи, подумал Джулиан. Его вдруг кольнуло предчувствие, что его мать, когда они вместе выйдут из автобуса, обязательно достанет из сумочки пятицентовик и даст его негритенку. Это было для нее так же естественно, как дышать воздухом. Автобус остановился. Негритянка устремилась к выходу, таща за собой сынишку, который упирался, не желая выходить. Джулиан с матерью пошли за ними. У выхода Джулиан попытался взять у матери сумку.
— Оставь, — сказала мать. — Я хочу дать малышу монетку.
— Ни в коем случае, — прошептал ей на ухо Джулиан.
Мать улыбнулась малышу и раскрыла сумку. Дверь автобуса отворилась. Негритянка подхватила сына под мышку и вышла. Поставив сына на землю, она хорошенько тряхнула его.
Перед тем как выйти, мать Джулиана защелкнула сумочку, но, едва очутившись на улице, тотчас снова открыла и стала в ней рыться.
— Не могу найти пятицентовик, — прошептала она. — Только один цент, но совсем новенький.
— Не смей этого делать, — яростно прошептал сквозь зубы Джулиан.
На углу улицы горел фонарь, и мать поспешила туда, чтобы при свете найти нужную монету. Негритянка шла быстрым шагом, волоча за собой малыша.
— Мальчик! — крикнула мать Джулиана, побежала и у самого фонаря догнала их. — Вот тебе красивая новая монетка, — сказала она и протянула на ладони цент, бронзово поблескивающий в тусклом свете фонаря.
Огромная женщина обернулась и с перекошенным от гнева лицом глядела секунду на мать Джулиана. Потом взорвалась, как котел, в котором давление превысило критическое. Черный кулак с красной сумкой взметнулся вверх. Джулиан зажмурил глаза и весь сжался.
— Мой сын милостыни не берет, — услыхал он ее голос.
Когда он открыл глаза, негритянка быстро удалялась.
А над ее плечом блестели широко раскрытые глаза мальчугана в тирольской шапочке. Мать Джулиана сидела на тротуаре.
— Я говорил тебе, не делай этого, — сказал сердито Джулиан. — Говорил, не делай!
Он стоял над матерью, стиснув зубы. Она сидела, вытянув перед собой ноги, шляпа свалилась ей на колени. Он нагнулся и заглянул ей в лицо. Оно ничего не выражало.
— Ты сама виновата, — сказал он. — Вставай.
Он поднял сумочку, собрал рассыпавшуюся из нее мелочь. Взял с колен матери шляпу. Рядом на тротуаре поблескивала злополучная монетка. Он поднял ее и опустил в сумочку так, чтобы мать видела. Потом выпрямился и, нагнувшись, протянул ей руки. Мать не шевельнулась. Он вздохнул. По обеим сторонам улицы высились черные стены жилых домов со светящимися кое-где четырехугольниками окон. В конце квартала из дома вышел человек и пошел в противоположную сторону.
— Послушай, — сказал Джулиан, — вдруг кто-нибудь пойдет мимо и спросит, почему ты сидишь на земле.
Мать взяла его руку, тяжело опершись на нее и хрипло дыша, поднялась на ноги; ее покачивало, и пятно света от фонаря, казалось, качается вместе с ней. Глаза матери, потускневшие и растерянные, остановились на лице Джулиана. Он не скрывал своего раздражения.
— Надеюсь, это послужит тебе уроком, — сказал он.
Мать наклонилась вперед, ее глаза обшаривали его лицо, точно она силилась вспомнить, кто это. Потом, не узнав сына, двинулась в обратную сторону.
— Ты не пойдешь в гимнастический зал? — спросил Джулиан.
— Домой, — прошептала мать.
— Пешком?
Не отвечая, мать шла вперед. Джулиан шел за ней, заложив руки за спину. Он считал, что полученный ею урок необходимо подкрепить объяснениями.
— Не думай, пожалуйста, что ты встретила просто слишком гордую негритянку, — сказал он. — В ее лице ты столкнулась со всей негритянской расой, которая не нуждается больше в твоей милостыне. Эта женщина — точно такой человек, как ты, только черная. Она может позволить себе купить такую же, как у тебя, шляпу. И кстати, — прибавил он, хотя это было вовсе не кстати, — она ей гораздо больше к лицу, чем тебе. Так вот, сегодняшнее происшествие означает, что старый мир ушел безвозвратно. Старые обычаи стали смешны, и благорасположение твое гроша ломаного не стоит. — Джулиан с горечью вспомнил старый дом Годхаев, который был навсегда для него потерян. — Ты вовсе не то, чем себя воображаешь.
А мать все шла, тяжело передвигая ноги, не слыша, что говорит сын. Волосы у нее растрепались. Она выронила из рук сумку и не заметила. Он остановился, поднял сумку и протянул матери, но она не взяла ее.
— Не веди себя так, будто пришел конец света, — сказал он. — До конца света еще далеко. Только теперь тебе придется жить в другом мире. И для начала научись смотреть в лицо хотя бы некоторым фактам. Да не расстраивайся ты. От этого не умирают.
Мать тяжело и часто дышала.
— Может, подождем автобус, — сказал он.
— Домой, — хрипло проговорила она.
— Мне противно на тебя смотреть, — сказал Джулиан. — Как маленький ребенок. Я думал, ты у меня гораздо тверже духом. — Он остановился, чтобы остановить мать.
— Дальше я не пойду. Поедем на автобусе, — сказал он.
Мать как будто не слышала. Джулиан догнал ее, взял за руку и остановил. Он посмотрел ей в лицо, и у него перехватило дыхание. Это было чужое лицо, которого он никогда раньше не видел.
— Скажи дедушке, пусть придет за мной, — проговорила она.
Джулиан смотрел на нее, потрясенный.
— Скажи Каролине, пусть придет за мной.
Джулиан, похолодев, отпустил ее руку, и она опять пошла, шатаясь и прихрамывая, как будто одна нога у нее короче другой. Волны ночной тьмы, казалось, гнали ее от него.
— Мама! — закричал Джулиан. — Мамочка, родная, подожди!
Мать как-то вся съежилась и повалилась на тротуар. Он бросился к ней, упал на колени и стал звать: «Мама! Мама!» Он перевернул ее. Лицо ее искажала страшная гримаса. Один глаз, огромный, выпученный, медленно поворачивался влево, точно сорвался с якоря. Другой уставился на него, обшарил его лицо. Ничего не нашел и закрылся.
— Подожди меня! — крикнул Джулиан, вскочил на ноги и бросился бежать к видневшимся вдали огням. — Помогите! Помогите! — кричал он голосом, тонким, как нитка. А огни, горевшие впереди, уходили тем дальше, чем быстрее он бежал. Ноги его как свинцом налились и, казалось, не двигались. Вал ночной тьмы сносил его назад, к матери, отдаляя на какой-то миг вступление в мир скорби и раскаяния.