Двадцать лет назад, когда железных дорог в Чехии еще не было, на Венском шоссе чаще чем теперь можно было видеть тяжело груженные обозы, которые возили в императорскую резиденцию[1] то, что производилось в крае, а оттуда возвращались с другими нужными товарами. В те времена регулярно каждый месяц от Находа до Вены и обратно ездил папаша Гаек, которого знали по всей этой дороге, а в трактирах рады были видеть куда больше, чем пана в карете, потому что Гаек давал хорошо заработать. Обоз его состоял из одной тяжелой повозки с грузом, в которую впрягалось шесть сильных жеребцов, и двух повозок поменьше, запряженных парой или двумя парами коней. С двумя последними возами всегда шли двое его батраков, а сам Гаек правил первым. Буйные кони были его гордостью. И только один он мог справиться с ними.
В Вене все, кто имел дело с Гаеком, звали его «великий чешский возница», что относилось и к обозу, и к нему лично. Гаек был высок и могуч, что вполне соответствовало его занятию. Высокий лоб и широкий подбородок с глубокой ямкой указывали на его решительный характер, а в ясных синих глазах сквозили доброта и сердечность. Когда он смеялся, обнажались два ряда крепких белых зубов, плотных, как стена. Темно-каштановые волосы его были подстрижены, как говорится, «под горшок». На голову он надевал широкополую фетровую шляпу, за шнурок которой в пути засовывал все бумажки о дорожных поборах. На шее под отложным воротником рубахи он носил черный шелковый платок с длинными концами. Синяя жилетка со свинцовыми пуговками, такая же куртка, вышитая спереди, тяжелые сапоги выше колен, кожаные штаны, вокруг пояса толстый ремень — вот и все его одеяние. Зимой он надевал в дорогу белый тулуп, летом — синюю полотняную блузу с белой вышивкой на рукавах и на воротнике.
Когда он в таком виде, с кнутом в могучей руке неторопливо, вразвалку шагал рядом с возом, люди оборачивались вслед ему и говорили: «Ну и великан этот Гаек! И до чего же хорошо дело у него поставлено! Возы, как игрушки, кони — искры летят из-под копыт, а груза хоть отбавляй!» А кто-нибудь пояснял: «Ему везет, потому что он хороший человек», — это когда речь заходила о счастье, которое ему сопутствовало в извозе.
Брал Гаек груз самый разный и отовсюду — провиант, мануфактуру, вино, краски — все, что подворачивалось. Привозил он также госпожам безделушки и заказы на них выполнял охотно и исправно. И попутные пассажиры, которым не по карману был дилижанс, с удовольствием ездили с Гаеком, потому что он заботливо к ним относился. Ни одна поездка у Гаека не обходилась без того, чтобы он не вез каких-нибудь маленьких мальчиков и девушек, которых родители посылали в Вену поступать в учение или в услужение. Это были дети беднейших жителей из окрестностей Находа, Нового Места, Добрушки, Опочна и севернее из деревень в кладзких[2] горах, обычно мальчики от десяти до тринадцати лет и девушки от пятнадцати до двадцати. Почти никто из них в жизни не удалялся от родного дома на расстояние больше двух часов ходу, мало кто из них умел читать, не говоря уже о том, чтобы писать. И этих маленьких, неопытных ребят родители посылали в Вену, дав им на дорогу благословение, каравай хлеба, несколько крейцеров[3] и наказ полагаться на господа бога и на хороших людей. Себя же утешали так: «Если другие туда добрались, доберутся и наши, а коль уж другие не пропали, то и наши тоже не пропадут!»
Родители, которые больше беспокоились о детях, не пожалев нескольких грошей, дожидались, когда в Вену отправится кто-нибудь из знакомых возниц, доверяли ему ребенка и просили показать в Вене, где нужно искать мастера или место. Только не часто встречались милосердные и бескорыстные люди вроде папаши Гаека. Встретив на дороге несчастного маленького странника, брал на воз, кормил всю дорогу, а в Вене еще и место подыскивал — так делал его отец. Иржик видел это, когда еще молодым ездил с ним в Вену, куда отец обычно возил полотно.
У отца была всегда одна повозка, запряженная двумя парами лошадей. Но когда случалось догонять по дороге бедных путников, а особенно детей, шагавших в Вену поступать в учение или на службу, он говорил сыну:
— Иржик, иди-ка пробери[4] местечко на возу. Довезем их, там еще успеют набегаться! — и довозил обычно до самой Вены.
Хотя отец подсчитывал все деньги, потраченные в пути, но эти расходы были не в счет.
— Сделал доброе дело и никогда не считай — оно в другом месте учтено! — говорил он. Иржик навсегда запомнил отцовские слова.
В течение года старый Гаек ездил в Вену не регулярно, а лишь в тех случаях, когда набирался груз полотна, в остальное же время занимался хозяйством.
Иржику несколько лет пришлось учиться в школе, а потом он еще ходил к пану патеру на дополнительные уроки. Когда научился считать, писать и читать по-чешски, отец отослал его в Броумов в обмен на тамошнего мальчика, который осваивал у них чешский язык, а Иржик в свою очередь должен был научиться в Броумове немецкому. Там он ходил в школу и за два года, благодаря своим способностям, научился читать и писать по-немецки и разговаривать на тамошнем немецком наречии. В тот год умер его младший брат, и он остался в семье единственным сыном.
Отец приехал за Иржиком, ему посоветовали послать мальчика учиться дальше, потому что у него была хорошая голова.
— Э, хорошая голова каждому сгодится, а не только господам, — ответил на это отец, — хорошая голова нигде не пропадет. Если парень хочет, пусть учится, только лучше стать хорошим хозяином или возницей, чем плохим студентом. Пусть сам выбирает!
И Иржик вернулся с отцом домой. Он присматривался к хозяйству, иногда, пока отец был жив, ездил с ним в Вену. После смерти отца мать хотела отдать все имущество Иржику и вместе с несовершеннолетней дочкой перейти на его иждивение, чтобы он мог жениться. Но несмотря на свои двадцать пять лет, он и слышать не хотел о женитьбе. Он оставил хозяйство матери, а сам обзавелся гужевой упряжкой и стал регулярно, каждый месяц, ездить в Вену. Понятно, что поначалу он перевозил немного, ездил всего с одним возом, но порядочность, знание языка и умение писать, услужливость и доброта очень скоро создали ему хорошую репутацию, у него завелось много знакомых, так что через два-три года Гаек уже мог ездить с двумя возами, а в тяжелый впрягать две пары жеребцов. Кони стоили дорого, но он их все равно купил.
— Ну что ж, сэкономлю на пристяжных, — говорил он, — пусть еще дороже стоят, зато я радуюсь, когда вижу, как мои кони легко вышагивают перед возом, словно он негруженый. Не люблю смотреть, как животные надрываются и тянут из последних сил, а я должен их все время кнутом подгонять.
Кнут он носил лишь для острастки да по привычке, как отличительный знак своей профессии.
Был у него также белый молодой пес, пинчер, которого он однажды на дороге спас от смерти и привез домой. Пес стал сопровождать его во всех поездках, превратился в бдительного сторожа обоза, а Гаек без него не мог куска съесть, так он любил пса.
Прошло три года после смерти отца, и снова мать принялась настаивать, чтобы Иржик женился, третий десяток, мол, уже, давно пора.
— Так ведь мне, матушка, некогда даже посвататься к девушке, — смеялся он в ответ.
Мать, однако, не оставляла его в покое и каждый раз, когда он приезжал домой, расхваливала то одну, то другую девушку, приглашала их домой к дочери в надежде, что, может, какая-нибудь и тронет его сердце, но ни одна из них ему не нравилась. Он хвалил их, умел с ними ласково поговорить, лучше любого деревенского парня. Когда случалось собраться музыкантам, а Иржик как раз был дома в это время, он с удовольствием с девчатами танцевал, но ни одна из них не была ему мила настолько, чтобы он мог подумать: «Эту бы я взял в жены!», хотя многие были бы не прочь выйти за него замуж.
«Как же, Иржи Гаек, он привезет себе невесту из Вены со шлейфом и в шляпе», — язвили девчата. А парни вторили им, мол, у него наверняка есть какая-нибудь венка, только он помалкивает.
— Кто знает, по каким горам бегает та, что мне достанется, — бывало смеялся он.
Мать верила ему, хотя, конечно же, это ее тревожило. Все его сверстники были уже женаты, а сын, пригожий собою, при хорошем деле так и состарится неженатым, это никак не укладывалось у нее в голове и казалось нарушением обычного порядка.
В начале мая, прекрасным утром, едва начало светать и трижды пропел петух, в одной из хат деревни Есеницы бесшумно открылась задняя дверка, и в ней показалась молоденькая девушка с узелком за спиной. Тихонько переступив порог, она обернулась, неслышно опустила защелку двери, несколько раз глянула на маленький садик, потом, словно тень, проскользнула вдоль стены к окошку горницы. Наклонив ухо, прислушалась, но всюду было тихо. Прижала к губам стиснутые руки и, воздев глаза к небу, на котором еще кое-где мерцали звездочки, немного постояла недвижно, затем быстро поднесла руку к окну, словно благословляя его, повернулась и вышла из садика во двор. Из будки к ней выскочил пес, но не залаял, а стал тереться об ее ноги. Она погладила его по голове, откинула щеколду хлева, где лежала Лыска, которую она много раз пасла, и тоже ее погладила по лбу, по бедру, потом, плача, заперла хлев, еще раз оглядела все вокруг и повернулась к низкой каменной ограде. Пес пошел за нею, но она вполголоса велела ему идти в будку. Пес послушался, а она перелезла через ограду и очутилась на дороге, которая задами вдоль деревни вела в поле.
Не оглядываясь больше, девушка заспешила по тропинке к предпоследнему дому. Обогнув его, вошла во дворик и тихонько постучала в ставню. Минуту спустя ставня распахнулась и в окне показалось лицо, испещренное морщинами, обрамленное черным платком. Увидев стоящую под окном девушку, хозяйка быстро закрыла окно, и в сенях тут же скрипнула дверь. Девушка откинула защелку, вошла, закрыла за собой дверь, и обе женщины прошли в комнату.
— Пошли вам бог здоровья, тетя, я отправляюсь в путь! — поздоровалась девушка, переступая порог.
— Храни тебя господь, девочка... все-таки уходишь? — жалобно воскликнула старуха.
— Ухожу, тетя, — решительно ответила девушка, садясь на лавку возле большой зеленой печки.
В горнице было темно, потому что старуха всегда держала ставни закрытыми. Она молча вынула из-за печки коробочку с трутом, высекла искру и добыла огонь, зажгла смолистую лучину, вставила ее в светец, который свисал со средней балки, а потом, стиснув руки, опустилась на лавку подле девушки, которая тем временем сняла свою ношу.
— Значит, все-таки уходишь? — со слезами в голосе снова спросила старуха.
— Ухожу, тетя, ухожу... нельзя мне иначе, — сказала девушка печально, взяв обе старухины руки в свои.
— А разве иного выхода нет? Разве, Мадла, у тебя к этому человеку ни капли любви нет, чтобы себя пересилить? Может, привыкнешь?
— Если вы меня любите, тетя, то не говорите мне о нем, — перебила ее девушка. — У меня мороз идет по коже, как только подумаю о том, что могла бы стать его женой. Лучше уж сразу в реку броситься.
— Ну, ну, что ты такое говоришь, ведь я ничего тебе не сказала. Видишь ли, родители думают, что ты была бы хорошо обеспечена, он богач, мельник, ты стала бы хозяйкой и до самой смерти нужды бы не знала. То, что он тебя любит, видно, раз хочет жениться на тебе, на бедной девушке.
— Неужели, тетя, и вы тоже хотите меня осрамить так же, как отец с матерью? — огорчилась девушка. — И вы тоже хотите отдать меня на позор этому уроду, калеке, злому скряге, который за зернышко готов человека убить? Да я бы не пошла за него, даже если бы он по горло в золоте сидел, а у меня была бы единственная юбка.
— Успокойся, девочка, принуждать тебя не стану, ты ведь хорошо знаешь, что из-за этого я с твоей матерью даже поссорилась. Будь жив брат, твой покойный отец, все было бы иначе. Что не идет от сердца, то и к сердцу нейдет... ну да оставим этот разговор... Знаешь, девочка, памятуя четвертую заповедь «Чти отца своего и мать свою», ты должна бы ее послушаться.
— Ах, тетя, потому-то я каждый день за нее и молюсь, а сердце щемит от жалости, как подумаю о матери. Хотела бы за все добром отплатить, но уступить им не могу, пусть потом будет как угодно — плохо ли, хорошо ли. Когда этот мерзкий человек пришел свататься — да вы знаете, тут на днях, — отчим грозил выгнать меня из дому и еще невесть что со мной сделать, если я за мельника не выйду. Ничего я на это не сказала, словно окаменела. А когда этот урод взял меня за руку, я даже отскочила — будто смерть ко мне прикоснулась. Мать меня уговаривала, а я ничего не видела и не слышала, в голове туман, в тот день я чуть с ума не сошла. После того как сваты ушли, отчим снова было взялся за меня, да мать ему помешала, а я сбежала из дому. Сама не знаю, как получилось, но очутилась я на дороге к лесному роднику. Пошла дальше, перед иконой девы Марии упала и стала горячо молиться, просить ее, чтобы она внушила, что делать.
Молюсь я и вдруг отчетливо слышу: «Уходи!» — и звучит это со всех сторон — от родника, от дерева, с лужайки — «уходи, уходи!». А когда я взглянула на иконку, показалось мне, будто и дева Мария тоже кивнула — «уходи!».
Я была свободна. Сняла с себя все эти красные ленты, которые на меня нацепили, и повесила их на иконку, потом прочитала благодарственную молитву, умыла в роднике заплаканные глаза и с легким сердцем пошла прямо к вам.
— И сказала мне, что хочешь уйти в Вену, а я тебя отговаривала.
— Но в конце концов вы все же сказали: «Ну что ж, иди себе с богом, а с родителями я все улажу».
— Сделала я это из любви к тебе, Мадла... Я ведь уже две ночи не сплю, все думаю, каково мне тут будет без тебя и что ты, девочка моя золотая, будешь делать в этом Содоме[5], как устроишься, ты же еще такая молодая... Кажется, в жатву тебе семнадцать было, да?
— Да, тетя. Но ведь туда идут и помладше меня, ведь вам известно, сколько молодежи за год уходит. Кто знает, может, и наш Вавржинек тоже там... Всякий раз, когда я о нем вспоминаю, сердце болит. Вот кому достается!.. Ах, если бы мне там его найти!
— А как же ты, голубушка, объясняться-то будешь, ведь там, сказывают, все по-немецки говорят?
— Этому я живо научусь, немного слов от жены учителя я уже нахваталась. Ах, тетя, как мне вас отблагодарить за все доброе, что вы для меня сделали! Если бы не вы, не попала бы я в дом к учителю, не научилась бы чему-то еще, кроме того, что мы обычно у себя делаем, и теперь бы мне не сладко пришлось в услужении. А так я никакой работы не боюсь и рада, что даже письмо могу сама написать. Как получите от меня весточку, пусть вам ее пан учитель прочтет.
— Чему человек научится, то не пропадет! В молодые годы я служила в Градце у хороших господ и научилась многому, что мне потом пригодилось.
Говоря все это, тетка надела сборчатую зеленую полушерстяную юбку и коричневую шубу с длинными складками, исконный наряд есеницких женщин.
— Видишь, — сказала она, — мы, старшие, остались верны нашей одежде, а вы, молодые, уже другую приняли. Что ж, она вам тоже к лицу, только я хочу сказать, Мадла, что не надо отрекаться от нее. Говорят, правда, «носи то, что нравится», только эта поговорка не для нас, а для господ.
С этими словами тетка ушла в соседнюю комнату.
Мадла встала с лавки, открыла ставни и прислушалась. Всюду было тихо, начинало светать. Она снова закрыла окно и ставни, вынула лучину из светца[6] и, начиная от широкой кровати с синими в цветочках подушками, стала направлять свет поочередно на все вокруг — на майоликовые[7] тарелки, костяные ложки и разную утварь, что стояла на полках, на картинки и на шкафчик в углу, куда тетя прятала букварь, когда Мадла была еще маленькая и после смерти отца ходила к ней, и на карниз большой печки, где для нее всегда стояло что-нибудь вкусное в горшочке, на все это она светила, а у прялки немного постояла в задумчивости. Потом повернулась к окну, сорвала веточку розмарина, по листику мяты и пеларгонии, засунула их за корсаж, а когда вставляла лучину обратно в светец, стало видно, что прекрасное лицо ее залито слезами. Тут из соседней комнаты вошла тетка, неся один узелок под мышкой и второй в руке. Положила их на стол, взяла с лавки узелок Мадлы и стала все заново укладывать.
— Этот платок надень на голову, чтобы тебе щеки не очень жгло... жакетку сверни и сунь под мышку, утром бывает прохладно... а там небось холода. Слыхала я, будто в какой-то стране даже лета не бывает, не там ли это?
— Нет, не там, тетя.
— Ну, все равно, жакетку не прячь в узел... а это вот я испекла тебе на дорогу хлеба, чтобы ты не сразу забыла вкус домашнего... А это... помнишь ту утку, что всегда удирала со двора?.. Я сказала: «Забей ее, Бетка, а то сбежит совсем, зажарим Мадле в дорогу». Тут вот немного пирогов... Тоже пригодятся... когда ты еще доберешься... ведь это же край света... А здесь иерусалимский бальзам[8], годится на все раны... это вот мазь... погоди, куда же я ее сунула... ах, и не знаю даже... ага, тут она (тетка не видела ее из-за слез, которые пыталась скрыть).
— Ах, тетя, золотая моя! — Мадла хотела отказаться от мази.
— Оставь ее... такой мази в целом свете не сыщешь, ее делают только в новоместском монастыре... ты же знаешь, скольких слепых ею вылечили... Может статься, и у тебя глаза заболят, кто тебе там поможет?.. А тут... чтобы не сказали, будто мы тебя как нищенку отправили... я тебе немного одежки припасла. Чтобы ты была чисто одета и не покупала бы полотна, а то зачем же я лен пряду? Будешь выбирать у кого служить, смотри не на жалованье, а чтобы господа хорошие были. А это вот две нитки бус, сказывают, это гранаты, муж покойничек... дай бог ему счастья на небе... принес мне, когда из странствий вернулся... я их уже никогда на себя не надену, тебе они лучше пойдут, — добавила она, завязывая трясущимися руками узелки в платок.
Мадла стояла около стола как зачарованная и вдруг, рыдая, бросилась тетке на шею. Так они стояли какое-то время, обняв друг друга, и плакали, но тут тихонько приоткрылась дверь и появилась Бетка.
— Хозяйка, уже день наступил, жаворонок с загуменного поля улетел, пора! — сказала она и снова ушла.
— Ах, тетя, до чего же вы добрая... если хотите, я останусь.
— Нет, нет, Мадла, ты иди с богом, я не хочу видеть, как тебя хоронят. Бетка уже знает, что ей делать, куда идти, она проводит тебя немного и понесет узел... ты там еще натаскаешься тяжестей вдоволь. В город не ходи, там тебя знают, а Бетка доведет тебя в Яромерж[9] к самому трактиру, где останавливается Гаек, он меня однажды вез до Градца, хороший человек, не молодой уже. Бетка порасспрашивала о нем в городе, по пути она может тебе рассказать, какой это хороший человек, тут ты будешь под надежной защитой. А теперь, девонька, трогайся в путь с богом и вот... постой, спрячь хорошенько... Куда ты! За пазуху!.. Из кармана могут высыпаться... Тут несколько рейнских монет... по дороге сосчитаешь... а эти несколько четвертаков положи в карман... Помолчи-ка... стало быть, я знаю, что делаю. Кому же еще я их отдам?
— Передайте привет матери, и пусть она меня простит, как вы... и зовите иногда к себе Марженку, она хорошая, — попросила Мадла, одеваясь.
— Я все сделаю... а ты не забудь сообщить, как добралась и как там все. Если бедняжку Вавржинека отыщешь, будь ему матерью. Он был упрямый... И передай от меня привет Гаеку.
— А он знает вас?
— Как не знать, я ведь ехала с ним до Градца, везла туда пряжу да не помнила, куда с нею идти, так он послал со мною своего парнишку, славного такого, подростка уже, тот и привел меня на место. Скажи ему только, что Неедла из Есениц шлет ему привет. Ну, так... мы ничего не забыли?.. Подумай. Хоть какой-нибудь складной ножик взяла? Вот, бери мой, он тебе понадобится, как соль... и соль... надо же, чуть не забыли... Ну, кажется, все?.. Думай!.. Бетка, возьми-ка это!
Бетка положила узел в заплечную корзину, будто идет она в город за чем-то, и стала у двери. Тетка и Мадла оставались еще в горнице.
— Ну а четки-то у тебя есть? — снова спросила тетка, чтобы продлить прощание.
— У меня молитвенник.
— Да что там молитвенник, ты должна иметь четки, вот тебе мои, я молюсь перед сном, — и из кармана, откуда она перед тем вынула складной нож, достала четки, поцеловала их и протянула Мадле.
— А что же вам останется... господи... вы все мне отдаете.
— Бери... я могу ведь достать те, что ношу в костел, — и, положив руку Мадле на плечо, другую опустила в глиняную кропильницу, стоявшую у двери, и трижды перекрестила племянницу.
— Пусть хранит тебя в пути господь бог от всякого зла, чтобы ты вернулась такой же, как уходишь.
С этим благословением старуха проводила за порог племянницу, которую любила, как родную дочь, подождала, пока не захлопнулась за нею калитка. Затем вернулась в горницу, погасила лучину, открыла ставни и, опустившись коленями на скамеечку у окна, сложила руки и начала молиться.
Постепенно стало слышно пение уже не одного, а многих жаворонков, утренняя заря разлилась по небу так, что золотые лучи солнца осветили темные вершины кладзких гор. Деревня ожила, но Мадла с Беткой были уже далеко от нее.
Наверно, в десятый раз Бетка вскакивала с лавки перед трактиром в предместье Яромержа, думая, что едет папаша Гаек. Они сидели тут час, а он все не ехал.
— Я вся, как на иголках, Бетушка, может, мы его прозевали?
— Как это прозевали, мы ведь сидим у самой дороги, да тут и мышь незаметно не проскочит. Вы только не бойтесь, Мадла, здесь нас никто не знает и искать не будут.
— Кто знает, теперь уже нашим стало известно, что я ушла, могут и послать за мною.
— И пусть. Хозяйка скажет вашим родителям, что отослала вас в Рыхнов к тетке, чтобы вы все эти страхи позабыли. И только через несколько дней сообщит матери, куда вы отправились... Пускай там ищут.
— А ты не проговоришься, Бетушка, если тебя мельник...
— Да я лучше себе язык отрежу, — перебила ее Бетка, — чем скажу что-нибудь про вас этому злодею. Не знаете вы Бетку!.. Пусть вынюхивает, я заведу его на крышу и скину оттуда как козла, ничего он не узнает... Я ведь сказала нашей хозяйке: «Если вы заставите девку выйти за этого плешивого антихриста, она до свадьбы не доживет». Золотая моя Мадла, я старая... я всего лишь прислуга и то не пошла бы за него, а как же вам этого хотеть, такой красавице! Жаль было бы отдать вас за такого мерзкого брюзгу... один его нос чего стоит — как шпиль у башни, а глаза, как у василиска, того и гляди порчу напустит. И хоть бы что-нибудь в нем хорошего было, а то ведь — прости, господи, — черт пакостный. Умрет, так в аду на нем пахать будут.
— Ну что ты, Бетушка, не говори так... я... хоть и могла бы его бранить... зла ему не желаю, только бы он меня в покое оставил.
— Что ж, вы добрая, да ведь не все такие, вот познаете свет, тогда увидите. Пусть на вашу долю выпадет не много испытаний да чтобы попали вы к порядочным, добрым людям, которые бы относились к вам, как к родной... Ну, надо еще разок взглянуть, не едет ли, — спохватилась Бетка и ушла за угол трактира, хотя и с лавки дорога была хорошо видна. — Ну, кто-то едет... воз, как дом... это будет он!
— Хоть бы уж господь бог его принес! — вздохнула Мадла, все время опасавшаяся, что ее станут искать и найдут тут.
— Ну наконец-то, папаша, два воза, один пароконный, второй с одним конем... сам большой... все сходится точь-в-точь, это не кто иной, как папаша Гаек, все так, как мне его описали в Малой Скаличке.
— Ах, Бетушка, теперь, когда он здесь, мне так хочется вернуться! Сердце мое разрывается. Ты пойдешь домой, а я останусь тут одна, как липа в поле. Бог знает, увижусь ли я с вами еще когда-нибудь.
— Ах ты горемыка, слышала бы это тетка, от тоски бы вся иссохла. Что это еще за выдумки, как можно говорить, что вы не вернетесь?.. Гора с горой не сходится, а человек с человеком... разве не знаете?.. Даст бог, опять увидимся в добром здравии и я еще на вашей свадьбе станцую.
— Ну да ты всегда веселая, а каково мне, не знаешь, — ответила Мадла, и глаза ее наполнились слезами.
— Что ж, речи говорят, хлеб едят, вода течет, а человека иногда разные заботы волнуют, только, девонька, что смеетесь вы, что плачете — все одно, поэтому будьте всегда веселой и помните, что царство божье всюду.
Тем временем возы подъехали к трактиру, где слуга уже ждал с сеном, потому что издавна тут Гаек либо до полудня, либо после обеда давал коням корм. Трактирщик, еще издали сняв шляпу, тоже вышел, чтобы поздороваться с Гаеком. Стали говорить про груз, трактирщик хвалил лошадей Гаека, а Гаек говорил о других лошадях, как это бывает среди людей подобных профессий. У каждого сословия свои нравы.
— Иди, Бетушка, скажи ему обо мне, — попросила Мадла, — ты смелее меня.
— Может, сперва с его батраком поговорить, что и как, не хотите?
— Зачем? Ведь батрак тут не распоряжается, ты иди, Бетушка, передай ему привет от тетки.
— Да вы сами идите, Мадла... вам ведь нечего стесняться, он такой же человек, как и мы. Ваше слово ему будет приятнее, идите же, а кроме того, я с ним тоже поговорю.
— Похоже, Гаек, эти женщины хотели бы ехать с вами, они ждут вас тут с раннего утра. Поговорите с ними... а я пока приготовлю завтрак, — с этими словами трактирщик скрылся за дверью, оставив Гаека снаружи, а к дверям в это время подошла Мадла с Беткой.
— Вижу я, — начал Гаек первым, — вы хотите, чтобы я вас немного подвез?
— Я-то нет, папаша, — ответила Бетка, — это вот наша Мадла хочет в Вену, а я только провожаю ее.
— Вы, барышня, одна едете в Вену? Наверное, к знакомым? — с некоторым удивлением спросил Гаек, не спуская глаз с ее чуть зардевшегося лица.
— У меня там ни души. Думаю поискать работу, — тихо ответила Мадла.
— Работу!.. Разве у вас нет ни родителей, ни друзей, что приходится идти служить? — продолжал расспрашивать Гаек.
— Родители у нее есть, мать — родная, а отец умер, когда ей было девять лет. Это случилось восемь лет назад, на святого Георгия. Мать снова вышла замуж, так что у нее есть отчим. И тетка... Мадла, ты что должна передать папаше?
— Бетушка, милая, наверное, тетя ошиблась, ведь с той поры, что она пряжу в Градец возила и, как она сказала, папаша ее вез, прошло много лет. Она еще говорила, что у папаши был сын подросток, который ей в Градце дорогу показывал.
— Теперь я понял, о ком речь, — засмеялся Гаек, — это она про моего отца говорит, а подростком был я. С тех пор, надо сказать, много воды утекло. Мой отец умер, и теперь этим делом занимаюсь я, отца люди называли «папаша», а теперь так называют меня по привычке... хотя никакой я не папаша.
— Ну, это все равно. Так вот, папаша, тетя эта тоже вас просит, чтобы вы девочку взяли c собой... все к вам с удовольствием обращаются.
— И я тоже всегда готов услужить, так что и эту девушку охотно возьму с собой, а если смогу ей чем-то помочь, буду очень доволен. Только вот что, барышня, послушайте моего совета: если можете остаться дома — останьтесь, если не можете, тогда служите здесь за небольшую плату и не стремитесь в Вену, там служба тяжкая... Заработок в Вене может вам дорого обойтись... многие за это даже жизнью заплатили. Мне вас жаль!
— Я вам верю, папаша, — ответила Мадла, и в глазах ее заблестели слезы, — я с радостью бы осталась дома, но это невозможно... мне надо ехать. Поэтому я и хочу служить далеко от дома, где меня не знают.
— Ну, коль это так, я с удовольствием возьму вас с собой. Подождите тут еще немного, я сейчас вернусь. К передним коням не подходите, они не всегда добрые и никого, кроме меня, не слушаются.
Он повернулся и вошел в трактир.
«Что заставляет ее уехать... почему она так торопится в Вену?» — эти вопросы бередили ему душу пока он разговаривал с трактирщиком.
— Бетушка, не говори тете про то, что он мне сказал... ты же знаешь, она станет переживать, а там, может, будет совсем не так. Ведь не я первая и не я последняя туда иду... А если мне будет плохо, поищу другое место.
— Конечно... не обращайте на это внимания. Разве мужчины знают, что такое женская работа? Всюду что-нибудь да найдется... Делаю, что могу. И все. Хороший он, однако, человек, этот Гаек, раз вам так посоветовал.
— Кажется, да. Ты говорила, что он пожилой, да ведь он же молодой.
— Ну, а как же могло быть иначе, если мы сына за отца приняли. Да он не такой уж и молодой. А высокий какой! Видно, бог утратил меру, когда ему рост отпускал. Стояли вы оба рядом, так тебя и не видно было.
— Разве я такая маленькая?
— Ты-то в самый раз, как надо, а он — великан.
Так беседовали они, и Мадла еще давала Бетке разные поручения, пока из трактира не вышел Гаек.
— Якуб, эта барышня поедет с нами, найди-ка место. Спрячем там ее узелок, — крикнул он батраку, взял с лавки узелок Мадлы и отнес его на воз.
— Я на спине несла и то тяжело было, а он поднял одной рукой, как будто там ничего нет, — удивилась Бетка.
Якуб тотчас же взобрался на меньший воз, Гаек наблюдал, чтобы все было сделано как надо, и сам принес со своего воза большую попону.
— Это чтобы вам хорошо было сидеть, барышня, — сказал он, укладывая попону на сено, где между ящиками Якуб приготовил для нее место.
«Можно было бы, конечно, и на большой воз ее посадить», — подумал Гаек, но ничего не сказал, потому что попутчиков всегда брал на малый воз.
— Что вы, папаша, мне и на твердом хорошо будет, не беспокойтесь, — сказала Мадла.
— Вот погодите, барышня, когда второй день будем ехать, вы уже этого не скажете, а у нас впереди долгая дорога, — ответил Гаек с усмешкой.
Кони были запряжены, Гаек пригласил Мадлу садиться. Но Бетка, не желая прощаться на людях перед трактиром, предложила Мадле идти пешком, сказав, что проводит ее за город.
Гаек щелкнул кнутом, маленький пинчер залаял, стал прыгать вокруг лошадей, забегал вперед, возы тронулись. Гаек попрощался с трактирщиком и двинулся в путь. Бетка проводила Мадлу за Яромерж. Шли молча, сердца их сжимались от грусти, и лишь когда вышли за Яромерж и Мадла в последний раз оглянулась на родные места, обе дали волю слезам.
— Дай же вам бог счастья и не забывайте о нас, — всхлипнула Бетка, видя, как их догоняют возы, и сказала, что дальше она идти не может. Она откинула платок с лица Мадлы и мозолистой ладонью погладила ее щечку — красивую, цветущую.
— Дайте знать о себе, я с радостью сбегаю в Малую Скаличку к папашиному приезду.
— Обязательно дам знать, разве я могу вас забыть! Передайте привет маме... тетке, Марьянке... Барушке Нивелтовой... всем остальным, и пусть бог не оставит вас.
Они еще раз подали друг другу руки и, расставшись, пошли — одна к родному дому, вторая на далекую чужбину.
Пчелка любит кружить над красивым цветком, а человек любуется красотой. Поэтому неудивительно, что по дороге многие оборачивались на Мадлу, а в трактирах спрашивали Гаека, куда и откуда он эту красивую девушку везет. И удивительно ли, что сам Гаек с большим удовольствием глядел на нее, чем на лошадей?
Мадла была хороша как маков цвет. Глаза черные, жгучие, брови будто кто-то нарисовал. На щеках ямочки, маленький подбородок, словно бутон розы. Рот небольшой, чуть припухлые губы, алые и свежие, как малина. Над высоким лбом копна светло-каштановых волос, стянутых в узел, такой тяжелый, что едва держался. Короткий носик не был красив, но ведь иногда одному не нравится то, что другому кажется красивым, а именно этот носик подходил к ее лицу, как никакой иной.
Хотя Мадла, по словам Бетки, рядом с Гаеком казалась маленькой, была она довольно высока и стройна, как сосна. Ножки ровные, как струнки, а плечи восковые. Когда с кем-нибудь заходила о ней речь, Бетка говорила: «У нашей Мадлы тело будто из масла!»
Мадла была даже не столь красива, как мила. И при этом проста, невинна, очень добросердечна. Подвижная, способная всему быстро научиться, среди молодежи всегда была веселая, любила петь, а парням нравилось с нею танцевать, потому что в танце она порхала легко как перышко.
Не один есеницкий парень тосковал по ней, но она до сих пор ни в кого из них не влюбилась, и, если бы родители выдавали ее за другого, хорошего человека, а не за такого злого и мерзкого, может быть, она и послушалась бы их, привыкла бы к нему и до самой смерти прожила бы в деревне, не чувствуя себя ни несчастной, ни счастливой, как живут обычно вместе сотни жен и мужей.
По пути до Градца Гаек подобрал еще двух мальчиков, которых родители послали в Вену на учение. Им было лет по двенадцать. У одного были отец с матерью и несколько братьев и сестер, у другого только мать, вдова, еще с двумя детьми, как об этом позже узнал Гаек. Ребят послали вместе, чтобы им было веселей. Одежда на них была добротная, так же как и обувь, которую они, однако, связали и несли через плечо, как им велели родители, чтобы не порвать. Кроме этого, каждый нес за спиною узелок с караваем хлеба и рубашкой.
Увидев их на дороге, Гаек сразу понял, что это за ребята.
— Кто такие? — спросил он, поравнявшись с ними.
— Идем в Вену на ученье, — ответили мальчики.
— Откуда?
— Из Залонёва.
— Как вас зовут?
— Меня Гонзик Стрнад, а этот вот — Франтик Стеглик[10],—сообщил тот, что был постарше.
— Хорошие пташки, — улыбнулся Гаек, и ребята тоже засмеялись над тем, что у них так получилось с фамилиями.
— А много ли у вас денег, ребята? — продолжал расспрашивать их Гаек.
— У меня двадцатник, — сказал старший.
— А мне мама дала двенадцать грошей, потому что больше не было. Зато у нас есть хлеб.
— До Вены его вам не хватит, милые птенчики, даже если бы вы его мало клевали, а что будете есть там?
— Отец сказал, что на дорогу хлеба нам хватит и как доберемся, сразу же надо подыскать место, а потом мастер даст нам все, что будет нужно, — сказал тот, что побольше.
— Вот, вот, это если бы вы могли добраться туда за день или за два, да чтобы мастера, как только вы придете, стояли бы и ждали вас — тогда конечно. Да что с вами об этом говорить! Хотите подвезу?
— Ах, папаша, мы были бы этому рады, мы уже просили одного возницу, только он не захотел взять нас бесплатно.
— Ну, если вы притомились, полезайте на воз, вон на тот, меньший... да не подходите близко к жеребцам, они манерам не обучены, лягнут и оглянуться не успеешь.
Все были довольны, но больше остальных ребята. Они тут же взобрались на воз, сняли свои котомки и поблагодарили доброго папашу.
— А хорошо ли вам теперь будет сидеть, панна Мадленка? — спросил Гаек, когда мальчики уселись. — Вы можете пересесть на первый воз, на мое место, я все равно больше иду, чем сижу.
И хотя Гаек на свой воз никогда попутчиков не брал, для Мадлены он делал исключение. Он был огорчен, когда на его предложение она ответила:
— Ох, не беспокойтесь обо мне, папаша, они мое место не заняли. Вы хорошо сделали, что взяли этих бедняг! У меня тоже есть брат примерно такого же возраста, как эти ребята, только бог весть, где он!
— Как же это вы не знаете, где он?
— Когда брат перестал ходить в школу, отец отдал его учиться сапожному ремеслу в Градец. И кто знает, то ли ему действительно было плохо, то ли ремесло разонравилось, только через три месяца он бросил его, сбежал, и с той поры мы о нем ничего не слыхали.
— А вы не искали его?
— Отец и крестный из-за него ездили в Градец, только одному богу известно, кто из них сказал правду. Отец ругал его, говорил, что он всегда был негодяем и что заботиться о нем больше не будет, крестный же сказал, что парнишку так истязали, что он бросил все и сбежал в Вену. Ах, если бы господь послал мне такую радость, чтобы я в Вене его нашла!.. Он мне родной брат... а сестра не родная... Ее отец мне и брату отчим, — вздохнула Мадлена.
— Милая барышня, Вена город большой, и там часто бывает трудно отыскать постоянного жителя, а не то что ученика. Но если он там, случай, может, и сведет вас с ним. На свете удивительные вещи происходят.
— Конечно же, еще недавно я тоже не предполагала, что буду шагать по этой дороге.
— И если я не ошибаюсь, то вы из-за отчима ушли из дому? — стал выспрашивать Гаек. Он никогда не был чересчур любопытным, а тут вдруг его заинтересовало, почему Мадла ушла из дому.
— Из-за отчима и еще кое из-за кого, ответила Мадла слегка зардевшись. Гаек наблюдал за ней и хорошо видел это, у него на языке висел уже новый вопрос, но жеребцы отвлекли его. Они стали задирать друг друга, а так как кусаться им мешали намордники, то кони толкали друг друга головами и ржали на всю округу. Мимо проезжали другие лошади, так что Гаеку приходилось очень внимательно следить, чтобы они не подрались.
Разговор, таким образом, прервался, что Гаека огорчило, и кони, возможно, впервые, почувствовали на себе удар кнутом.
Мадла и не думала, что время в пути пролетит так быстро. Дни стояли прекрасные, дорога гладкая, и глазам ее все время представали новые, интересные для нее картины. Она никогда в жизни не была дальше Нового Места, Добрушки и Опочна. Яромерж она особо не разглядывала, поскольку глаза ее при прощании были обращены только на родные края.
Градец ей понравился, а за Градцем она любовалась полями, ухоженными, как сады, множеством овощей, которые выращивают главным образом около Куклен и Плотиште, а Гаек показывал ей Лохеницы, откуда развозят лук во все концы прославившиеся этим лохенячки. Когда приехали в Хрудимский край, Гаек рассказал о том, как богато там живут крестьяне, о коневодстве, о том, что в большом возу последняя лошадь и пристяжная из этих краев. Они повстречали немало крестьян на отменных повозках с красивыми упряжками, ехавших с базара в Хрудиме.
— Гляньте-ка, тут и девушки носят такие корсажи со шнуровкой, как наши есеницкие старухи. У нас же над ними смеются и говорят, что они корсаж не снимают, а расшнуровывают, как ботинок.
— Пусть смеются, а костюмы своего края все-таки сохранить надо, — сказал Гаек.
— Надо, папаша, да новые костюмы уже укоренились прочно. Матери приучают детей сызмальства носить их, потому что, мол, полушерстяная ткань становится все дороже и дороже, фартуки из ситца тоже, мол, уже не делают, а жакетки обходятся дешевле, чем длинные шубы. Так что от старых времен у нас не осталось ничего, кроме этих накидок с красным цветком сзади. Их мы вышиваем сами.
— Но ведь вы не думаете о том, что ваш новый костюм долго не проносится, хотя он и красивый, — сказал Гаек.
— На это не обращают внимания, мы теперь привыкли и думаем, что в шерстяных чулках летом нам не выдержать, в башмаках станем спотыкаться, а если зимой в костел без платка пойти, то горло простудим. Вот что делает привычка.
— Зато мужчины ваши остались верны длинным зеленым сюртукам с фалдами сзади. Есеницких музыкантов можно узнать издалека. Я несколько раз танцевал под их музыку, они здорово играют, — сказал Гаек.
— У нас каждый мужчина, каждый мальчишка музыкант. Во время праздников они ходят по четыре или же по шесть человек, всю округу обходят и много денег зарабатывают.
— Говорят, один из ваших земляков очень способный был, даже в Русскую землю попал. Вы, барышня, про это ничего не слыхали?
— Как же не слыхала, у нас про это каждый знает, а лучше всех пан старый учитель и потом еще один старик — ему уже сто лет, — они это хорошо помнят, я не раз слышала, как они рассказывали.
— А мне вы не хотели бы рассказать?
— Отчего же нет, только я не сумею рассказать так, как пан учитель.
— Рассказывайте как хотите, нам все равно понравится, — сказал Гаек.
— Музыкантом этим был некий Йозеф Павел, который, как говорят, еще маленьким мальчиком, когда пас коров, прекрасно играл и научился этому сам. Однажды вместе с другими играл он в Опочне перед паном князем, Павел ему так понравился, что князь велел учить его музыке на княжеские деньги. В это время вспыхнула война с Пруссией (семилетняя) и прусское войско вошло в Чехию. Тогда же, не знаю, как это получилось, Павел попал в плен, и пруссаки заточили его в броумовский монастырь[11]. Говорят, парень он был отчаянный, убежал он из монастыря и в одной рубашке пробрался через горы в Опочно, там его укрыли в замке. Потом пан князь послал его в Прагу в такую школу, где он научился понимать все инструменты. Говорят, он был очень способный. Школа эта якобы была известна далеко, и императрица земли Русской, говорят, звали ее так попросту, Катерина, тоже о ней слышала и захотела такую же школу иметь. Она написала в Прагу, чтобы оттуда послали такого маэстро, который бы такую школу создал, и пан князь опочненский сказал, чтобы послали Павла. И Павла послали. Говорят, что жил он там очень хорошо, много денег заработал, стал важным паном и женился на пани из дворянского рода. Жили они якобы в одном огромном красивом городе, который называется Москва.
Спустя много лет, когда была война с Бонапартом, через наш край проходили также и русские. Говорят, в Скалицу явились два молодых русских офицера и все спрашивали, где находится Яшена. Никто не мог их понять, потом уже они пошли к пану бургомистру (звали его Йозефи), и тот догадался, что они спрашивают про Есеницы и что это сыновья Йозефа Павла. Они расспрашивали о друзьях отца, и пан бургомистр написал им название нашей деревни. Тогда еще был жив Иржи Павел, брат Йозефа. Пан бургомистр написал им также и его имя. Они были бы рады заглянуть в Есеницы, но войска двигались дальше, и молодые люди не могли тут задержаться. Однако пан бургомистр рассказал про это Иржи Павлу и посоветовал ему написать брату, но тот не хотел.
Через много времени ему пришло письмо из Русской земли от брата. Он писал, что те двое его сыновей были убиты в битве под Парижем, но еще до того как погибли, они написали, что были в Скалице и про все, что сказал им бургомистр. Писал он еще брату о том, что пошлет ему несколько тысяч золотых, чтобы он разделил их между детьми, а чтобы деньги он получил наверняка, пошлет их почтой. Иржи жил неплохо, но поскольку у него было много детей, деньги эти пригодились бы ему. Ждал он ждал, деньги не приходили, пошел он справиться, но от него отмахнулись, ничего, мол, не знаем, и так было каждый раз, пока ему это не надоело. Писать брату он не хотел, все равно, мол, письмо не дойдет, так с тех пор больше никто ничего о Йозефе не слышал, а денег Иржи так и не получил. Но всегда говорил, что брат их ему наверняка послал, только кто-то деньги присвоил. Никто его в этом не разубеждал. Впрочем, от нас вышло много музыкантов, только нет среди них ни таких искусных, ни таких счастливых, как Павел, — закончила свой рассказ Мадла.
— Для счастья правил нет, — добавил Гаек.
Так, беседуя о том о сем, в разговорах коротали путь. У Йиглавы Мадла опять увидела новые костюмы, Стрнада же и Стеглика привела в восторг йиглавская площадь.
А за Йиглавой уже пошла Моравия, и тут тоже было чему удивляться. То красивому городу, то живописной деревне, то полю, по-иному вспаханному, опять же разным костюмам, о которых лучше всего судила Мадла. Она всякий раз удивлялась, когда видела какую-нибудь часть костюма такую же, как в Чехии. Но больше всего Мадлу радовало то, что всюду, куда бы ни приехали, она могла разговаривать с людьми.
— Хотя по-чешски они говорят плохо, понять их все же можно, — сказала она, впервые услышав моравскую речь. Гаек объяснил ей, что говорят они не по-чешски, а по-моравски, но это почти одно и то же, и что чехи и мораване одного рода. Странствуя, Гаек приобрел знания о разных вещах, о которых обычные возчики, всю жизнь шагающие рядом со своими возами и не думающие ни о чем, кроме своего груза, лошадей и повозки, даже понятия не имели. Гаек же в дороге охотно вступал в разговоры с попутчиками, спрашивал про то, про другое, в трактирах охотно беседовал с посетителями из местных жителей, если были какие-нибудь газеты, он их читал. Он знал всю местность вдоль дороги из Чехии в Вену и кто ее населяет. В речи его не было грубости и суровости, разговаривал он всегда вежливо, что свидетельствовало о его природном уме и добром сердце.
О Мадлене он всю дорогу заботился, как о сестре. Если она шла пешком, он шел о бок с нею, если она садилась на воз, шагал рядом с возом. Тогда жеребцы могли идти, как им нравилось.
В первый день Мадлена не хотела заходить в трактир, говорила, что еды у нее хватает.
— Ну ладно, но когда вы все свое съедите, будем есть вместе.
Мадлена поела на возу, а мальчиков Гаек повел в трактир, как это обычно делал. В обед Мадлена угостила Гаека из своих запасов и мальчикам дала поесть. Накормила также Якуба и пинчера, так что еды у нее осталось мало. На следующий день она ела с Гаеком, чему он был очень рад, хотя и не подавал виду. Вечером, когда Мадла собиралась договариваться о ночлеге, всякий раз оказывалось, что с хозяйкой уже все улажено, потому что в трактирах Гаеку всегда с удовольствием готовы были услужить. Когда же Мадлена пыталась возражать, он говорил:
— Я взялся заботиться о вас, а потому хочу беречь вас как зеницу ока. И не думайте, будто я это делаю только для вас, женщинам всегда должно быть удобнее... с ними надо обращаться иначе, чем с мужиками, — смеялся он.
Так с каждым днем они все больше узнавали друг друга, и Мадла в душе благодарила господа бога за то, что встретила Гаека. Она верила ему, как брату.
Гаек даже сам не знал почему, но ему было неприятно, что Мадла называет его папашей. Он никогда раньше об этом не задумывался, так называл его и Якуб, и все остальные, так уж вообще было принято... ребята называли его «папашенька»... но каждый раз, когда Мадла говорила ему «папаша», он хмурился и щелкал кнутом.
Мадла же думала: «Почему он называет меня «барышня», словно я городская?» Она решила, что будет тоже называть его красиво, по-городскому — папочка. При первом же удобном случае она так его и назвала.
Гаек нахмурился, несколько раз крутанул кнутом в воздухе и сказал:
— Я еще не папаша и не папочка. Меня зовут Иржи Гаек, так что выберите для себя одно из двух — имя или фамилию, что вам больше нравится, а папашей, пожалуйста, больше не зовите меня.
— Я вас тоже хотела просить, чтобы и вы меня не называли барышней, так обращаются к городским девицам, а я деревенская.
— Вам это идет, хотя вы и деревенская, но коль вы против, тогда я буду звать вас по имени, если вам это понравится, — сказал обрадованный Гаек, — а вы как меня звать будете?
— Наверное, нехорошо получится, если я вас стану звать просто Гаек, — в растерянности засомневалась Мадлена.
— Зовите меня хоть Иржи, хоть Гаек, кому какое до этого дело. Мы ведь земляки, — добавил он.
Так и пошло у них, и никто на это даже внимания не обратил. Гаек же был этому рад, как будто бы он долго плыл и наконец на берег выбрался. Никогда еще дорога не казалась ему такой короткой, вроде бы только что еще в Чехии были, а оказывается, они уже едут четвертый день и подъезжают к Вене.
День был прекрасный, нагретый солнцем воздух знойно струился. Ребята перебегали из одной придорожной канавы в другую, гонялись вокруг воза с пинчером — детям и собакам надо побегать. Наконец утомившись, они забрались на воз, и Якуб тоже подсел к ним. Мадлена шла по тропинке в тени цветущих деревьев, без платка и без жакетки. Щеки у нее горели. Гаек шагал рядом с лошадьми, утирая пот с загорелого лица. Иногда он впадал в задумчивость, словно не в силах удержаться, поглядывал на Мадлену. Пинчер бежал рядом с нею, а Мадлена принялась рвать маргаритки, рассыпавшиеся в траве, словно звездочки по небу. Она собирала букетик.
— Гаек, дождь будет, пинчер ест траву! — вдруг крикнула она.
— Вон там примета понадежней, — показал Гаек на черную тучу в небе.
— Пусть себе идет, только бы гром не гремел, я грозы боюсь, — простодушно призналась Мадла.
— Для кого это вы нарвали букетик? — спросил Гаек, показывая на маргаритки.
— Ну, хотя бы для вас, если вы любите цветы... но ведь на шляпе вместо цветов вы носите бумажки.
— Это потому, что мне цветов никто не дарит, — ответил Гаек.
— И наверное, еще потому, что не от каждого хотите их получить? — спросила она лукаво, складывая букетик.
— Не от каждого... это верно... но если их подарили бы вы... мне они были бы приятны, — сказал Гаек и, вытащив все подорожные бумажки, подал Мадле шляпу. Мадла с улыбкой прикрепила букетик к шнурку шляпы.
— Пусть не увядает, — сказал Гаек, надевая шляпу.
— А увянет, будет новый.
— Я был бы этому рад, потому что, если бы вы захотели сдержать слово, вам пришлось бы со мной возвращаться, — ответил Гаек, и в глазах его можно было прочесть, как он был бы этому рад.
Мадла не проронила ни слова. Тут начало накрапывать и солнышко скрылось за тучами.
— Садитесь на воз, а то промокнете, — предложил Гаек, хотя с большим удовольствием шел бы с нею рядом.
— Ничего, это майский дождик... я подрасту. А то я маленькая, — улыбнулась Мадла и протянула обе руки к дождю, а лицо запрокинула, подставив его влаге.
— Разве вы маленькая?.. Кто это вам сказал? —спросил Гаек, разглядывая стройную фигурку девушки.
— Наша Бетка мне про это говорила, — откликнулась Мадла.
— Или обманывала, или она слепая, — сказал Гаек, отворачиваясь к лошадям.
Дождь пошел сильнее, Мадла хотела забраться на воз, но там растянулись мальчики и уснули. Якуб тоже дремал.
— Садитесь на большой воз, Мадленка, — предложил Гаек, видя, что ей некуда сесть.
— Я ваших коней боюсь.
— Когда я рядом, вам нечего бояться, — сказав это, Гаек подхватил Мадлу на руки, словно ребенка, и усадил на воз. Мадла покраснела, как калина. Гаек молча сел подле нее, а сердце у него билось, словно колокол, какое-то время он не мог слова вымолвить. Мадла тоже молчала.
Они проезжали плодородной равниной. Повсюду зеленели поля, попадались свежие луга, дома в окружении цветущих садов, иногда в поле виднелась дикая яблонька, сплошь усыпанная белыми, как молоко, цветами. Вдали на горизонте показались очертания синих гор. С одного края темного облака пробивались жаркие солнечные лучи, и в их свете капли дождя, падающие из черной тучи, превращались в миллионы переливающихся алмазных звездочек.
На возу у Гаека было устроено удобное сиденье, а брезент откидывался назад, чтобы видеть дорогу. Оттуда оба, Мадла и Гаек, долго смотрели на окрестности, потом Гаек правой рукой (в левой он держал вожжи) коснулся руки Мадлы и произнес сдавленным голосом:
— Мадленка, когда солнце станет клониться к западу, мы будем в Вене... и расстанемся.
— Господи, уже в Вене! — испугалась Мадла.
— Никогда еще дорога эта не казалась мне такой короткой и никогда еще с таким удовольствием... и с таким сожалением я никого не вез в Вену, как вас, Мадленка.
— Понимаю вас, Гаек, — вздохнула Мадла, — вы добрый человек. Вам хочется, чтобы мне было хорошо, и боитесь, как бы я не попала в плохие руки. Но я верю в господа бога и в то, что не пропаду.
— О том, чтобы вам не было плохо, кое-кто позаботится. Но ведь это не все, Мадленка. Лучше бы вам никогда не знать этот плохой мир. Я привез туда немало земляков и землячек... и многих из них оплакал... Вернитесь, Мадленка!.. — Голос его был таким проникновенным, а в лице сквозило столько искренней доброты, что Мадлена невольно прижала к сердцу его сильную руку.
— Не могу, Гаек, не могу! — покачала она головой, и глаза ее наполнились слезами.
— Мадленка, почему вы не можете? Разве я не достоин вашего доверия?
— Достойны, Гаек, достойны. Ну, так знайте, коль уж такое дело: родители навязывали мне жениха, от которого я бегу, как от огня! — ответила Мадлена и затем тихим голосом рассказала о злом и мерзком женихе, о том, как он в нее влюбился и поклялся заполучить ее во что бы то ни стало.
— Вот видите, дорогой Гаек, отчего я должна была бежать как можно дальше, ах, только и в Вене не буду я спокойна, как бы он не разыскал меня тут. Он способен убить меня, он очень мстительный.
— Даст бог, этого не случится! — сказал Гаек, когда Мадленка закончила свой рассказ, и глубоко вздохнул. — И мне лучше видеть вас в гробу, чем в его объятиях. Я не осуждаю вас за то, что вы не хотите возвращаться домой, пока что-нибудь не изменится у вас или там. Считайте меня своим братом или земляком, как хотите, только доверяйте мне во всем и ни у кого не просите помощи, кроме меня. Обещаете мне это, Мадленка?
— Я доверяю вам, как своему брату, никогда не забуду вашей доброты, а если вдруг мне понадобится помощь, приду только к вам, — ответила Мадлена, подавая ему руку и заливаясь слезами. Гаек пожал ее, соскочил с воза, а когда они проехали еще немного, Мадлена вдруг увидела перед собой невиданное множество крыш и над ними вздымающуюся ввысь черную башню, на шпиле которой отражались лучи заходящего солнца.
— Вена! — воскликнул Гаек, показывая кнутом в ту сторону.
— Куда же я, несчастная девка, денусь! — горько вздохнула Мадла и бессильно уронила руки на колени.
В комнате привратника коммерческого дома на Леопольдовском предместье Вены в кожаном кресле сидела высокая, толстая пани в чистом домашнем платье и белом чепце, завязанном под подбородком. Это была жена привратника, пани Кати, как именовали ее обычно венские знакомые, или, как звала ее старая Анча и остальные чехи,— пани Катержина. Хотя на лбу и щеках уже появились морщины, волосы ее были черны словно уголь.
Когда она молчала, то казалась хмурой, но стоило ей заговорить, как серые глаза прояснялись и лицо становилось неожиданно приятным. Черная жакетка была переброшена через спинку кресла, а полные круглые руки опирались на подлокотники. По рукам было видно, что поработать им довелось немало. Отблески огня, пылавшего в очаге на кухне, падали на женщину через открытую дверь и окрашивали в пурпурный цвет старомодную дубовую мебель, расставленную в комнате. У очага освещенная ярким пламенем хлопотала над огнем старая служанка Анча, устанавливая на него кастрюли. За ее спиной на стене сияла медная и оловянная посуда. При малейшем шуме Анча настораживалась и поглядывала на дверь.
— Что ж это ребенок не идет, — произнесла она нетерпеливо, — не случилось ли чего?
— Да брось ты, все время дрожишь над мальчишкой. Никак не можешь привыкнуть к тому, что он уже не ребенок. Представляешь, он уже бьет молотом по наковальне, — успокаивала ее пани Катержина.
— Это ничего не значит, пани Катержина, для меня Яноушек навсегда останется ребенком.
— Пусть остается, только не балуй его и не делай для него все, что прочтешь в его глазах, а то испортишь парня.
— Как же я могу не делать, когда он приходит и просит: «Анча, старая моя Анча, сделай это для меня». Боже, да у меня сердце дрожит от радости, что это дитя так меня любит. Не делай для него! Да ведь нет у меня другой радости на этом свете, кроме моего Яноушека!
— А я для тебя уже ничто? — поддразнила ее пани Катержина, с теплотой глядя на старую прислугу.
— Это вы-то ничто, пани Катержина? Вы для меня ничто? Ах, свет ты мой... это вы-то, которая приходила ко мне, когда я тяжело заболела, когда меня одолевала оспа, вы, которая утешала меня, заботилась обо мне в ту пору и по сей день, вы для меня ничто? Да за кого же вы меня принимаете? Бог ты мой, ведь Яноушек ваша кровь, оттого я так его люблю! — и старая Анча разрыдалась.
— Перестань реветь, старая чудачка, ты что, шуток не понимаешь? Или ты думаешь, я не знаю твое доброе сердце?.. Только к чему эти постоянные причитания о маленькой услуге, за которую ты со мной давно уже рассчиталась? Мы из одних мест, я тоже была в услужении, знаю, что такое трудности и как дорого доброе слово, когда человек одинок.
— Еще бы вы не знали, что такое трудности! Если бы вы этого не знали, то не заботились бы о девчатах, что Гаек привозит сюда служить.
— То, что делаю для них я, это малая толика по сравнению с тем, что для них делает Гаек, и, если бы раньше мне не приходилось стирать для других... как ты знаешь... у меня не оказалось бы столько знакомых и мне трудно было бы исполнить просьбы Гаека.
— Лихо тогда было. А вы в это время взяли меня к себе после болезни, я еще ничего не могла делать, вы же целые ночи работали и меня кормили.
— Замолчи, болтунья, — прервала ее пани Катержина, но если бы Анча стояла на несколько шагов ближе к ней, она заметила бы, как по щекам хозяйки текли слезы.
— Да молчу я, молчу уже... а помните, когда вы меня к себе взяли, на другой день пришел пан Михал, принес вам материю на свадебное платье и вы не хотели ее брать, потому что она, мол, очень уж господская, а потом все-таки венчались в платье из нее... А я в это время готовила вам завтрак и молилась за вас. Вы были ладная невеста, пани Катержина. Хотя пан Михал и немец, это правда, но человек он хороший, за вас душу готов отдать.
— Ты права, Михал действительно сама доброта. Начали мы жить очень тяжело, но господь бог помог нам.
— Когда двое стараются и между ними согласие, бог им всегда благоволит, тем более доброму человеку. У вас почти ничего не было, когда пан Михал служил в трактире «У барашка»... а вы у господ стирали, и все же такое доброе дело сделали для отца Гаека. Сын ведь об этом тоже помнит!
— О боже мой, это сделал бы каждый, кто его знал. Михал был с ним знаком, а когда Гаек заболел в трактире «У барашка», Михал привел его к нам, благо это было недалеко. Я ухаживала за ним, а Михал заботился о его лошадях и взял все его имущество под охрану. Мы боялись, что Гаек умрет. Но через неделю ему стало лучше. Он стократ отплатил нам за это. Сама знаешь, редко молодой Гаек приезжает просто с приветом от матери.
— Но он всегда говорит: это хозяйке за ее заботы о детях.
— О мой боже, заботы! Заслугой я считала бы это в том случае, если бы могла устроить каждую из девчат на хорошее место и моими стараниями она осталась бы добропорядочной, но ходить за ними по пятам я не могу.
— Легче укараулить мешок блох, чем такую девицу, если она решит плутовать, — заметила старая Анча. — А здесь, в этом Содоме, свет ты мой, как только красивая девушка покажется на улице, так вокруг нее сразу начинают ходить, аки львы рыкающи, как бы это ее проглотить! Такой сутолоки, как тут, на краю света не сыщешь!
— То же самое, пожалуй, и в любом другом большом городе. Сама понимаешь: больше огня — больше дыма, больше людей — больше грехов. Ты сегодня Ленку не видела? Она уже несколько дней не появлялась, а ведь она всегда забегает хоть на минутку, когда идет мимо.
— Ленку видела не далее как вчера. Она сказала мне, что у нее все хорошо. В этой девушке есть какая-то девическая чистота, но мне кажется, что ей нравится, когда эти, с усиками, обращают на нее внимание. А вот Аничка, та совсем другая, та мчится по улице, будто за нею кто-то гонится, и ни на кого не оглянется. Тихая, стыдливая. Мне это в ней нравится. Ленка же так и шныряет глазами.
— Ну, надо будет с обеими поговорить, жаль, если они перестанут меня слушаться.
— И еще сегодня интересовались у меня те двое, что в учениках у сапожника, когда, мол, приедет папаша. Я спрашиваю: что вам от него надо? Сперва не хотели секрет выдавать, потом все же сказали, что он обещал привезти им по новой рубашке, если они будут себя хорошо вести. Бедняги выглядели оборванцами. Как только Гаек приедет, они тут же к нему примчатся.
— Он человек добрый. Никто за всю свою жизнь столько для ребятишек не сделал, сколько Гаек. По дороге кормит их, здесь всегда каждому мастера найдет, присматривает за ними, а тем, кто хорошо себя ведет, всякое добро делает.
Тут в прихожей послышались шаги.
— Это мой Яноушек! — сказала Анча, и лицо ее просияло от радости. Пани Катержина встала и зажгла приготовленную на столе лампу. Распахнулась боковая дверь, и в комнату вбежал мальчик-подросток, сынок пани Катержины и воспитанник старой Анчи, живой, смуглый, темноволосый, в кожаном фартуке и весь черный от копоти.
— Здравствуйте, матушка, я вам кого-то привел! — крикнул он весело. «Кого же?» — хотела спросить пани Катержина, но в дверях уже показалась Мадла, а следом за нею Гаек.
— Мы про волка, а волк за гумном! — улыбнулась пани Катержина, подавая Гаеку руку. — Добро пожаловать в Вену. Мы как раз только что о вас вспоминали. Яноуш, подай стулья!
— Не надо, Яноушек, идите умойтесь, а то вы такой черный, словно вами печную трубу прочищали.
Яноуш бросился в кухню, Анча подала стулья.
— Как вам жилось все это время, Анча? — спросил Гаек, усаживаясь.
— Понемножку, как было богу угодно. Я, милый папаша, теперь уже, как пар над кастрюлей,
— О, это не так уж и плохо! — заметил Гаек, но Анча, пожав плечами, метнула взгляд на Мадлу и вышла на кухню.
— А кого ж это вы нам привезли? — спросила пани Катержина, усевшись и внимательно разглядывая Мадлу, которая была смущена всем тем, что видела и слышала.
— Вы же знаете, мамаша, кого я вам привожу.
— Тоже служить? Это ваша родственница?
— По Адаму, мы брат и сестра, а так всего лишь земляки, — отшутился Гаек, — а поскольку, пани Катержина, никто лучше вас не умеет делать землякам добро, я всегда обращаюсь только к вам с просьбой быть матерью моим землячкам.
— Я-то что, захотят ли они быть моими дочерьми, — улыбнулась пани Катержина.
— Без этого нельзя. Не будь вас, я не мог бы такую заботу взять на себя. Слишком уж это дорогой товар, чтобы, приехав сюда, я мог высыпать его на улицу и бросить как попало, бери, кто хочет, меня бы совесть заела.
— Не хочу вас хвалить, Гаек, но откровенно говоря, побольше было бы таких честных и любящих ближнего своего людей, как вы, — сказала пани Катержина, положив свою полную руку на плечо Гаеку.
— То, что они есть, вы сама тому доказательство, мамаша, — ответил ей на это Гаек.
— Ну, не хочу я больше об этом говорить, знаю, что вы не любите, когда кто-то вас хвалит. Однако есть и такие, которым нравится, когда о них трубят по всему свету... А вы раздевайтесь, барышня, или вы хотите еще куда-нибудь зайти, может, у вас тут есть знакомые?
— Никого, матушка! — ответила Мадленка.
— Ну, тогда, значит, останетесь у нас, как и другие оставались, мы с Гаеком договорились об этом раз и навсегда, для таких случаев есть еще одна комната... Извините меня, люди добрые, я выйду, скажу только пару слов. — Пани Катержина встала и вышла из комнаты. Когда она шла, тучное тело ее колыхалось.
Едва она отвернулась, Гаек обратил свой взор на Мадлену, а рука его коснулась ее рук, сложенных на коленях.
— Мадленка, — обратился он к ней тихим взволнованным голосом, — соберитесь с духом, вы видите, пани Катержина женщина приветливая, она будет вам, как сестра, вы можете во всем быть с нею откровенной. Поверьте, я не привел бы вас сюда, если бы не знал, что тут живут добрые люди.
— Ах, Гаек, мне кажется, будто весь мир на меня валится и вот-вот задушит, — с тоскою вздохнула Мадла, прижимая его руку к своей груди.
С какой радостью прижал бы он ее к сердцу и унес отсюда далеко за пределы Вены, где так неохотно оставлял ее. Но он молчал. Молчал, чтобы не выдать чувства, целиком охватившего его душу.
— Гаек, ведь вы придете завтра? — стыдливо спросила девушка и подняла на него глаза с мольбой во взгляде и росинками слез.
— Приду, Мадленка, даже если умирать буду, — прошептал Гаек. Тут открылась дверь, и в комнату ввалился пан Михал, толстый мужчина с полным, веселым лицом.
— Здравствуй, брат! — по-немецки поздоровался он с Гаеком, приветливо похлопав его по плечу, но тут взгляд его упал на Мадлену. Щелкнув пальцами, он воскликнул:
— Господи, какая хорошенькая девушка!
— Дорогой мой немец, это чешка, с нею надо говорить по-чешски, — сказал Гаек, видя, что такое приветствие привело Мадлу в замешательство.
— А-а, по-чешски... я не умею, — пожал плечами Михал.
— Стыдись, пятнадцать лет пани Катержина учит тебя чешскому языку, а ты так ничему и не научился, — поддразнивал его Гаек.
— Знаешь... у вас какое-то дьявольское произношение, чтобы научиться говорить, нужно специальный язык заказывать.
— Вы только поглядите на него! — вступила в разговор пани Катержина, вошедшая в комнату и слышавшая последние слова мужа. — Ты мог бы на чешском язык сломать, а я разве не могла свой язык сломать на немецком? И не стыдно вам заставлять нас, женщин, ради вас учить немецкий, а вы ради нас учить чешский не хотите? Не будь мы такими дурочками, вы бы тоже научились.
— Мы господа... а вы должны все делать по-нашему, — сказал Михал, стуча себя в грудь.
— Вы господа, но правит тот, кто умнее, — улыбнулась пани Катержина, показав при этом на свою голову. Потом, положив руку на плечо мужа, добавила: — Милый Михалек, скажи спасибо мне, что мы понимаем друг друга... если бы я не умела говорить одинаково хорошо по-чешски и по-немецки, разговаривали бы мы с тобой, как глухой со слепым.
— И все равно мы бы поняли друг друга, Каченка! — засмеялся Михал. Потом, повернувшись к Гаеку, спросил, как зовут девушку. А когда Гаек сказал, что зовут ее Мадленка, он никак не мог понять, пока пани Катержина не объяснила ему — это все равно что Лени.
— А, ну тогда совсем другое дело. Радуйтесь, что вас зовут не Кача. Все Качи злые.
— Но уж если она окажется доброй, то добрее не бывает, — сказал Гаек, — а тебе попалась как раз такая.
— Что поделаешь, придется оставить ее себе, — пожал плечами Михал. Но пани Катержина его уже не слушала, ушла на кухню, а оттуда пришла Анча, застелила стол, вскоре накрытый к ужину, при этом женщинам помогал Яноушек, отмытый и чистый, как стеклышко.
Мадленка предложила свои услуги, но пани Катержина удержала ее, сказав:
— Вы еще успеете послужить, садитесь-ка лучше за стол рядом со своим земляком.
— Коль уж мамаша так рассудила, то садитесь, — сказал Гаек, подавая ей стул.
Издавна было заведено, что каждый раз, приезжая в Вену, Гаек один вечер проводил с Михалом. Для этого не нужно было приглашения. Мать Гаека в каждую поездку сына посылала мамаше масло, сыр и прочие яства, что для Вены считалось дорогим подарком, дороже, чем все остальное. Пан Михал ставил хорошее вино, пани Катержина готовила одно-два любимых кушанья Гаека, а потом целый месяц все ждали, когда опять настанет такой вечер. Анча всегда садилась за стол вместе со всеми по деревенскому обычаю, согласно которому хозяин и его работники ели из одной миски.
В тот вечер, как и всегда, ничего изысканного на столе не было, только яичница, тушеная говядина, масло, нарезанный сыр и вино, но все очень вкусное.
— Я вас уговаривать не буду, пусть каждый ест что хочет и сколько хочет, — сказала пани Катержина, усаживаясь на свой мягкий стул, когда все уже стояло на столе.
— Ну, вот так-то лучше, — сказал Гаек. Все с аппетитом принялись за еду, кроме Мадлены, у которой сердце словно клещами сжало. Кусок не шел ей в горло. Анча же украдкой подкладывала самые лакомые кусочки из своей тарелки Яноушеку, словно ее желудок хорошую еду не смел принимать.
— Ну, Мадленка, берите маслице! — предлагала мамаша. — Ароматное, вкусное! Это мать Гаека посылает мне такие «жирные приветы», как он выражается.
— Я знаю, что вам оно тут кстати, а у нас этого хватает. Мне самому, когда я домой возвращаюсь, вкуснее всего кажется домашний хлеб со свежим маслом, — сказал Гаек.
— А если бы еще тебе все это любимая жена приготовила? — улыбнулся Михал.
Гаек готов был вспыхнуть и радовался, что Мадла не понимает по-немецки.
Мадла действительно не обратила внимания на сказанное и, отрезав себе масла, сказала:
— У нас в деревне жиры экономят. Все масло идет в город Плес.
— И у нас в горах, — сказал Гаек, — живут тоже очень скудно и нередко отрывают от себя то, что хотят продать. Масло, яйца чаще всего носят в ближайшие города, а потом все это скупают пражские торговцы маслом. Бедные едят только суп, сухую картошку да иногда что-нибудь мучное. Даже хозяева могли бы при тех же расходах питаться лучше. Они просто иначе не умеют. Наши женщины готовят так, как наши прабабки готовили, а о том, чтобы сварить повкуснее, и говорить нечего. Одни и те же кушанья переходят из поколения в поколение и еще долго, наверное, будут переходить.
— Свет ты мой! У нас в деревне было так же. Мясо только на рождество, на пасху и в троицу, да и то не у каждого, а лишь у зажиточных. Бедные радовались, если лепешка была чуть белее. Коровок, извините, те, что побогаче, имели две-три, бедная семья кормилась одной, да еще приходилось сколько-то масла в год продать. Свет ты мой! Хлебнули мы нужды досыта, и все-таки хотела бы я там еще разок побывать. А знаете ли вы, пани Катержина, что прошло уже больше двадцати лет, как я оттуда уехала?
— Годы утекают, как вода. Я тоже в Вене уже двадцать лет, в первый день думала, что через неделю надо возвращаться, если не хочу здесь умереть от тоски. Но человек ко всему привыкает, — ответила пани Катержина.
— А вы, Анча, откуда? — поинтересовался Гаек.
— Я оттуда же, откуда и пани Катержина — из Елинкова за Прахатицеми. Я Едличкова... но мы друг друга не знали, пока случайно не встретились здесь в одном доме, где я служила, и не разговорились. Нас свело провидение божье, потому что вскоре я заболела и тут пани Катержина...
— Налей-ка, Анча, вина Гаеку, — прервала ее пани Катержина и, чтобы Анча не могла продолжать свой рассказ, стала говорить сама: — Словно во сне вспоминаю я ту деревню, горы и леса вокруг, как все там было удивительно зелено, когда мы ходили за земляникой, все там носили фамилию Едлички. Потом мои родители умерли, домик достался брату, он женился, а я взяла узелок на спину и пошла служить в Будейовице, оттуда со своей хозяйкой приехала в Вену, с той поры живу здесь, повидала всякого — и плохого, и хорошего. В те далекие годы иногда мне еще снилась и деревня, и зеленые леса, такие красивые во сне, что утром я не знала, куда деваться от тоски.
— Я тоже долго не могла привыкнуть, хуже всего мне было от здешнего обычая носить воду в бадейке на голове.
— Это всем дается нелегко, пока не привыкнут. Я бы вам советовала, Мадленка, прежде чем по воду пойти, поучиться этому дома. На голову кладется мягкое кольцо, вроде венка, и на него ставится бадейка, тогда она стоит ровно и голове не больно. Сперва научитесь носить пустую бадейку и только потом наполненную, вначале походите с нею дома по кухне, пока не привыкнете уверенно держать голову и тело. Завтра я вам покажу, как это делается.
— Спасибо. А нельзя мне носить воду в бидонах? Я к ним привыкла, нести их легко, и воды за один раз принесла бы больше, — робко спросила Мадла.
— Девонька моя, понятно, что вы бы за один раз больше воды принесли, но всюду свои обычаи, и под них у хозяев посуда приспособлена. Например, в Праге воду носят в больших бадьях на спине. В такую бадью помещается фунтов[12] шестьдесят, поднимешь ее на третий или на четвертый этаж, и ноги дрожат, как осиновый лист, еле дух переводишь. А то, что в бадье больше воды принесешь, это верно.
— А лучше всего ведра, в которых у нас везде воду носят, в ведрах легче всего носить, — высказалась Анча.
— В ведрах? — удивились Гаек и Мадла.
— В ведро входит столько же воды, сколько и в бидон. Оно круглое, как бадейка, а наверху железное полукольцо, за которое ведро цепляют к коромыслу.
— Всюду свои обычаи, и если хочешь жить с людьми по-доброму, волей-неволей приходится к ним подлаживаться, — сказал Гаек.
В разговорах прошел ужин, и Анча стала собирать со стола. Но Михал снова налил вина, выпили за здоровье и «кому за что хочется». Мадла отказывалась, но пришлось выпить из уважения. Вино ее развеселило. Заговорили о разном, о делах Михала и Гаека, о знакомых, о том, кто как живет, о самих себе.
Наконец Гаек завел речь о мальчиках, которых оставил в трактире под присмотром Якуба, и спросил Михала, не знает ли он мастера, который бы их взял.
— Это может быть любой ремесленник, не обязательно сапожник, — добавил он, — лишь бы человек был порядочный и добросердечный.
— Дружище, милый, — сказал Михал, — если бы эти ребята могли платить, я бы нашел для каждого из них по десять мастеров, из расчета же год бесплатной работы за год ученья мальчишку охотно возьмет только тот, кто собирается превратить его в домашнего раба. А если появится мастер, у которого ученикам живется хорошо, слух о нем тотчас же разнесется по всей Вене и молодежь повалит только к нему.
— Отец, — вступил в разговор Яноуш, — на Охотничьей улице есть столяр, Крчек его фамилия, ему нужен ученик, сегодня он в кузнице говорил об этом нашему мастеру.
— Ах, Кершек, — сказал Михал, с трудом произнеся фамилию, — в самом деле, он хороший человек, но строгий. Если он возьмет ребят, они могут сказать тебе спасибо.
— Я уже несколько раз обращал внимание на его вывеску и подумал, что он, должно быть, хороший человек, если свою уважаемую фамилию написал по-чешски, не то что многие, которые пишут ее на немецкий манер так, что сам господь бог не прочтет, — сказал Гаек.
— Ну и у вас, дружище, фамилии, язык можно сломать.
— Только такой неуклюжий, как у тебя, — рассмеялся Гаек. Они часто поддразнивали друг друга, но никогда не ссорились.
— А сегодня уже два ученика сапожника вас спрашивали, — сказала пани Катержина, — по-моему, они из Пржикопа.
— Знаю, знаю, я им кое-что обещал. Бедняги ходят почти голые. Когда я их в прошлом году привез, это были здоровые ребята, а теперь какие-то хилые, несчастные, жалко на них смотреть, — сказал Гаек. — Если бы родители увидели, что тут дети испытывают, то не посылали бы их сюда, уповая на бога. Сердце слезами обливается, когда видишь, какие тяжести они таскают по городу, сколько по дому работают, какие им приходится выносить мучения и побои. Если мастер милосердный, то жена, дети или подмастерья злые. На ученике ездят все кто может, все на него валят, каждому он должен угодить. Учение ремеслу на последнем месте. Заболеет ученик, его отправят в больницу, и никто о нем больше не вспомнит. Если поправится — хорошо, если умрет — как камень в воду канет. Правда, некоторые мальчишки ведут себя ужасно и неудивительно, коль у них такая школа жизни.
Хуже всего то, что растут они, как дикие звери: ни к чему не стремятся, ничего не хотят знать, каждый предоставлен самому себе. Кому какое дело, что получится из такого ребенка? Если он станет вором, его накажут. Если станет хорошим человеком, ему же лучше. Сколько раз я думал об этом, однако что толку, мне этого не переделать. Помочь могу лишь некоторым, да и то в пустяках, но это капля в море.
— Если бы каждый думал так, как вы, это помогло бы, милый Гаек, но нам этот мир не перевернуть, — сказала пани Катержина. — С девчатами происходит то же самое. Сколько же их тут за год становится испорченными, тех, что пришли сюда добрыми, невинными! Приходят как слепые, попадают в руки посредников, которые продают их куда угодно. Никто о них честно не позаботится, никто не укажет им на пропасть, в которую так легко скатиться. Хозяева относятся к челяди бессердечно, считают прислугу не помощником, человеком равным себе, а рабом, которому сам бог велел служить. Говорят, кто не служил, тот горя не изведал, и это правда. Пока прислуга работает до упаду, ей рады, а как только силы покинут ее, она уже помеха в доме, хоть и прожила в нем весь свой век. Ругают прислугу за то, что она плохая. Что ж, отчасти это правда, а кто в этом виноват? По большим часам и маленькие ставят. Да не пугайтесь вы, Мадленка, сказала пани Катержина, увидев в ее глазах слезы, — нет правила без исключения, тут хватает и хороших хозяев, и хороших слуг. Я тоже служила и у плохих, и у хороших хозяев, всякого повидала, но, слава богу, прошла через все с чистой совестью. Когда у меня накопилось немного золотых, я подумала, что кусок хлеба на воле все же лучше, чем жаркое в услужении. Сняла я жилье у хороших людей и стала стирать чужое белье. Скоро обо мне уже знали и охотно отдавали пани Кати белье в стирку. Может быть, позже я и вернулась бы домой, да познакомилась тут с этим немцем, и он изменил мои намерения. Однажды он сказал: «Понимаешь, Кати, ты добрая женщина, такая, какую я хотел в жены. Ты уже не молода, я тоже не молод, но я тебя люблю, и мужик я хороший, стало быть, мы подходим друг другу. Я не богат, но тебя прокормлю». И мы поженились, ни тот, ни другой об этом не пожалел... правда, Михал?
Михал улыбнулся, подал жене мозолистую руку и, подняв стакан, произнес растроганно:
— За твое здоровье, жена!
Гаек тоже поднял стакан и пил молча, но не за здоровье пани Катержины, хотя и очень любил ее.
На башне храма святого Стефана пробило одиннадцать, когда Мадленка готовилась ко сну в маленькой чисто прибранной комнатке, куда ее отвела пани Катержина. Наполовину раздевшись, она подошла к окну, чтобы, как это она часто делала дома, помолиться. Отодвинула занавеску... но тут за окном не было цветущего сада, не светил в окно месяц, не было видно ни клочка звездного неба. Черная высокая стена загораживала окно. Она быстро отпустила занавеску и встала на колени перед маленькой иконкой девы Марии, висевшей на стене. Помолившись, погасила свет, легла, смежила веки, но сон пока не пришел, чтобы принять ее в свои объятья, перед ее взором еще стоял мир со всеми его картинами, от которых она никак не могла освободиться. Вот веселые подружки тянут ее играть и работать, вот благословляют ее старые руки, вот она идет по чужим краям рядом с человеком добрым и приятным... даже очень приятным!.. Она видит себя идущей в толпе, где никто с нею не поздоровался, среди высоких домов, которые готовы обрушиться на нее, видела себя в кругу хороших людей, а что потом? Сон затуманил то, что будет потом, утешив ее обещанием из милых уст: «Завтра, Мадленка, мы еще увидимся!»
К водоему у фонтана на площади святого Стефана по утрам и под вечер собирались девчата, приходившие по воду. Там они вершили суд. Там переворашивали все, что происходило в том или ином доме, перемывали кости любой хозяйке, там семейные тайны становились всеобщим достоянием и между прочим говорилось о любовниках, о новых платьях, о военных парадах, о танцевальном зале Элизиум и о прогулках в парке Пратр.
Однажды под вечер там, как обычно, стояли кучкой несколько девчат. Кто-то из них поставил наполненные бадейки на край водоема, у кого-то они были пусты либо наполнялись. А тем временем шел общий разговор.
Рослая девица держала речь:
— Я тебе все время говорю — не молчи! Как-то я тоже служила у такой хозяйки, которая за грош готова была удавиться, а служанка у нее питалась святым духом. Ну, я ей разъяснила, что почем. Я ей прямо сказала — если она не станет кормить, буду воровать или уйду.
— Ну и стала она тебя лучше кормить? — спросила ее та, у которой была такая же хозяйка.
— Что ты, голубушка, с жадины ничего не возьмешь ни просьбой, ни угрозой. Ушла я от нее.
— Наша старуха, — заговорила одна из девушек, — не жадная, только любит устраивать приемы гостей, а средств на это у нее нет, зато нам потом приходится по нескольку дней поститься.
Все засмеялись.
— У нашей тоже сплошь визиты, каждый божий день, едва положит после обеда ложку, бежит как ужаленная, только бы не опоздать, а дома пусть хоть все рухнет.
— Ну, вас-то это не очень волнует, — улыбнулась другая.
— Сама знаешь, когда кошки нет дома, у мышей праздник. Вчера старик поднял страшный крик, он против ее хождений, говорит, что она его по миру пустит. Там, в этих визитах, играют в какой-то мист[13], и наша проиграла пятерку.
— Так ей и надо. Если бы эту пятерку пришлось отдать нищему, она бы удавилась.
— А когда не играют, так сплетничают, — сказала третья.
— Облить помоями прислугу им, что рогалик в кофе смочить, — поддержала ее соседка.
— В глаза сладко улыбаются друг другу, кланяются чуть не до земли, а отвернутся и не могут вспомнить, кого как зовут, — сказала смуглая Жофка, передразнивая дамочек.
— Вчера наша заявила о твоей хозяйке, Реза, что она особа легкого поведения, — вступила в разговор еще одна.
— А что, твоя хозяйка взвешивала поведение моей? — отрубила Реза. — Пусть твоя святоша-пани помолчит, воробьи на всех крышах чирикают, что она бочка, грехами набитая.
— Не злись на меня, я ведь за что купила, за то и продаю, — оправдывалась та.
— А ты не покупай товар в дешевой лавке, поняла?.. От всего, что несут уста твоей хозяйки, смердит чертом, и даже если всю ее с ног до головы кадилом обмахать, она все равно костелом пахнуть не будет. Передай ей это, если хочешь. Какая ни есть моя хозяйка, а ко мне она относится хорошо и пачкать ее я не дам!
— Тебе-то что, Реза, тебе хорошо, я хотела бы на твоем месте быть, — отозвался еще кто-то, — тебе часто подарки делают, а нам мало чего перепадает, знай только таскай детей, как ишак.
— А зачем ты шла туда, где дети? — спросила служанка с очень некрасивым лицом. — Хуже нет службы. Я тоже служила при детях, ни днем ни ночью покоя не знала, куда ни пойдешь, они за тобою хвостом, поговоришь с кем-нибудь, эти оболтусы придут домой и тут же все расскажут. Но я их несколько раз отлупила как следует да не очень с ними цацкалась. Как-то с нами пошел мой ухажер. Хозяйка узнала про это и заявила, что я порчу детей. Ну, я ей и сказала: «Раз я их порчу, так гуляйте с ними сами!» — и ушла от нее.
— А я их обижать не могу, если бы я детей не любила, то, конечно же, тут бы не служила, — сказала первая. — В воскресенье я собиралась с Тоником пойти в летнее кафе к Шперлу, вдруг заболел ребенок, и я пойти не смогла, расстроилась сильно, а наследующий день ребенок умер, и я не пожалела, что осталась дома. Такой был хорошенький, бедняжка! Хозяйка подарила мне на платье и пообещала, что отпустит меня в воскресенье гулять с Тоником... Ну, мне пора домой. Прощайте, девчата!
— Добрая дурочка, — сказали про нее девушки.
— И счастливая. Ее Тоник за неделю много зарабатывает, хорошо одевается и человек порядочный.
— Эка невидаль, тоже мне счастье — сапожник! — ухмыльнулся кто-то из них.
— Все же лучше, чем солдат или такой, как твой студент, у которого за душой ни гроша, а тебя он, однако, стыдится, — отозвалась Реза. — Да я бы не хотела, чтобы такое мне даже к туфле прилипло, тоже мне любовник, для которого я только вечером хороша, а днем, если встретит меня с бадейкой на голове, отворачивается в сторону как от черта.
Все засмеялись.
— Ну, ты каждого отбреешь. Говори что угодно, а мне студент милее, чем какой-нибудь подмастерье или глупый кузнец, — ответила подруга студента и быстро подняла бадейку на голову.
— А я за ум твоего милого и геллера не дам. Когда-нибудь ты будешь рада выйти замуж за поденщика, не то что за ремесленника, гордая дура, — рассердилась Реза на ту, что назвала кузнеца, ее возлюбленного, глупым.
Подошли еще две девушки — одна, молоденькая, со свежим личиком, несла кувшин, вторая, постарше, шла с бадейкой.
— Который уже раз, Доротка, ты сегодня идешь по воду? — спросила Реза у старшей.
— Одному богу известно. Ты только посмотри на мои руки, все растрескались, на люди стыдно показаться. Я больше не выдержу этого, калекой стану, а потом придется еще на чердаке спать.
— А почти всюду так, — отозвались другие.
— Пока человек здоров, все нипочем, а когда руки заболят, хватите горя. А все проклятая чистота! Я знаю, будь этот дом весь наш, хозяйка бы каждый день скребла его от флюгера до самого низа. Мы только что печную трубу не скребли. Хозяйка целый день ходит с веником, а я за нею с тряпкой и водой. Да хорошо, если бы скребли просто с водой, а то ведь со щелочью да с известью. А в остальном лучшей хозяйки не сыскать.
— Это ж надо иметь железные руки, чтобы такое выдержать!
— Ничего не поделаешь, везде что-нибудь да не так. У хозяйки рядом с нами за год двенадцатая прислуга. Дьявол ее знает, что у нее за фантазия в голове, ей кажется, будто все ее обворовывают. Каждую она через месяц выгоняет, а жалованья не платит.
— Ну, я бы с ней поговорила, — сказала Реза, — я бы ее как миленькую стащила в полицию: а ну-ка, докажи, а не докажешь... она бы помнила меня, не будь я достойна имени своего. Это же не служба, а позорище!
— Конечно, если каждый у нее вор. Сама прислугой была, должна знать, как больно выслушивать такие обвинения!
— Небось сама воровала. Кто в этом мешке побывал, тот и других там ищет. Ну что, Лорка, говорят, у твоей барышни красивый и богатый жених — спросила Реза у той, хорошенькой, что недавно подошла.
— Он, конечно, красивый, может, даже и богатый, но все равно на нашей барышне не женится, — ответила та.
— Это верно, там красота и не ночевала. Будешь служить у нее?
— Буду. Жених мне тоже советовал. Вчера, когда спускался вниз, я ему светила, а он сказал, что хотел бы, чтобы его невестой была я.
— Ничего себе, хорошенькое выйдет супружество! — засмеялась Реза, а остальные усмехнулись. — Дура будет твоя барышня, если возьмет тебя. Лора!
— Вы что обо мне думаете?
— Что нам о тебе думать? Думаем, что ты хорошенькая... а твоя будущая хозяйка чучело огородное, хотя и знатного рода. А у этого твоего будущего хозяина есть глаза, так же как и у меня, он будет думать то же самое, — отрубила Реза.
— Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом.
— Ну, хотя бы о твоей юбке, о том, какая она у тебя красивая. Сколько за нее отдала?
— Два золотых. И еще платье купила за десятку. Сшито по последней моде. Нужно еще купить шляпу и новый широкий пояс.
— Черт возьми, здорово ты одеваешься, с каких доходов? — спросила с лукавой улыбкой Реза
— Не было бы доходов, не было бы всего этого. Я люблю хорошо одеваться, ведь это единственная моя радость! — сказала Лора и, набрав воды, ушла.
— Погоди, девочка, полиняет твоя шкурка, много мы видели таких, а теперь они остались на бобах.
В это время неподалеку от них проходил ученик сапожника, нес в руке пару ботинок, размахивал ими и напевал хорошо известную всем и любимую в то время песенку «Мусорщик». Был он чумазый, большие пальцы ног, или, как их в шутку называли, «хозяева дома», «выглядывали из окон» — торчали из туфель, локти лоснились. Из грубого фартука можно было сало топить, а холщовые штаны доходили только до щиколоток. Волосы на голове торчали, как иголки у ежа, лицом был похож на бесенка. Подойдя к девушкам, он остановился и вдруг, наклонив голову, как баран, который хочет боднуть, разбежался и — бух! — врезался в компанию девчат так, что те бросились врассыпную.
— Чего тебя черти мучают, замарашка! Убирайся отсюда! — закричала на него Реза, но и ей пришлось отступить, потому что он, как шило, проникал между ними — одну боднул головой, другую задел локтем, третью стукнул ботинком, а когда все отскочили от водоема, он уставился на каменную мостовую, словно искал там что-то, и вдруг как завопит:
— Люди! Люди добрые, все кто есть, идите сюда, посмотрите, что творится!
В Вене дважды звать не надо. Прохожие начали останавливаться, спрашивая друг у друга, что случилось. Тут ученик воскликнул:
— Кухарки здесь дырку простояли!
— Ах ты шельма безбожная, чумазая дубина неотесанная, ну, погоди, паршивец! — закричали служанки, норовя схватить его за патлы, но прежде чем это им удалось, мальчишки и след простыл! Выскользнул у них прямо из рук, как ртуть. Многие вокруг смеялись, а некоторые досадовали, что ученик сапожника их так одурачил. Служанки забрали свои бадьи и разошлись по домам, чтобы не привлекать к себе внимание. Но по дороге ругали мальчишку последними словами.
В толпе, сбежавшейся к водоему, стояла молоденькая миловидная девушка, на которую многие обратили внимание. Она была среднего, пожалуй, даже выше среднего роста с пропорциональными, очень красивыми округлыми формами, словно изваянными из мрамора. Кожа очень смуглого лица была бархатистой, а щечки — просто как персики. Губы пухлые, алые, чуть выдающийся подбородок, а лоб белый, словно лепесток лилии. Но прекраснее всего были глаза, синие, как васильки, немного хищный носик и черные волосы с отливом каленой стали. Они были зачесаны со лба за уши и на затылке скручены в тяжелый узел. Голову покрывал кружевной платочек, а одета она была в темное платье и черный бархатный жакет. Выражение лица говорило о живом уме, было видно, что она довольна жизнью. Вслед за ней чуть погодя подошла другая девушка и остановилась рядом. Эта была чуть меньше ростом, но тоже очень молоденькая. Светлые, отливающие золотом волосы, заплетенные в толстую косу, были уложены вокруг головы и сзади закреплены гребнем. Шея нежная, белая как у лебедя, очаровательные синие мечтательные глаза. Лицо чистое, прелестное, с почти детским выражением. Она напоминала богородицу с картинки. Одежда на ней была тоже простая, но чистая. Остановившись рядом с первой, она коснулась ее плеча. Та оглянулась, обе улыбнулись, поздоровались, повернулись и вместе пошли дальше,
— Так им и надо, сплетницам, пусть делом занимаются, — сказала светловолосая, имея в виду служанок.
— Я когда иду по воду и вижу у водоема это судилище, поворачиваю обратно.
— И я с ними не дружу, хоть они и землячки. Тут достается и живым, и мертвым, а я никого не люблю обижать. Куда идешь, Ленка?
— Ходила за покупками, иду домой. А ты куда, Анинка?
— Зашла ненадолго к матушке, а теперь домой.
— Проводи меня, если можешь, мы с тобой так давно не виделись.
— Пройдемся немного, мне нужно быть дома в семь.
Взявшись под руку, девушки через площадь направились к Охотничьей улице. Прохожие часто оглядывались на них, особенно мужчины, некоторые не могли от них глаз оторвать. Девушки разговаривали и не обращали ни на кого внимания, пока какой-то разодетый шалопай нахально не уставился прямо Ленке в лицо.
— Фу, бесстыдник! — гневно воскликнула девушка, отворачиваясь.— У нас ни один парень себе такого не позволит, а здешнее племя не знает стыда!
— Особенно когда видят простую девчонку, думают, что могут позволять себе все что угодно, — добавила Анинка.
— Понимаешь, Анинка, прислугу за людей не считают, будь они даже лучше и порядочнее всех, и это меня больше всего огорчает. Поэтому, как только скоплю немного денег, уйду из прислуг.
— И что ты станешь делать, когда о тебе позаботиться некому так же, как и обо мне?
— Помнишь, что нам матушка рассказывала о том, как она стиркой кормилась и как ей хорошо жилось?
— Не у каждого на это хватит смелости, ты бы не выдержала того, что она, слаба для такой работы.
— Да я и не думаю становиться прачкой. Я умею шить, стану портнихой и буду свободна. К нам на дом приходит портниха, тоже молодая, она говорила мне, что неплохо живет.
— Ты об этом матушке сказала?
— Не говорила и пока подожду, скажу когда-нибудь, а то она рассердится за то, что я бросаю службу, хотя живется мне неплохо, только в этом доме не по себе как-то.
— А почему?
— Когда-нибудь расскажу тебе об этом. А ты довольна своим местом? — спросила Ленка.
— Довольна. У меня есть каморка рядом с кухней, и зимой в ней довольно тепло. С работой я справляюсь играючи, а старики у меня добрые. После завтрака хозяин кормит пса и птиц, хозяйка поливает цветы, потом они читают газеты, а около полудня идут вдвоем прогуляться. Вернувшись с прогулки, обедают, после обеда поспят каждый в своем кресле, потом приходит старый пан капитан, ежедневный наш гость, они играют в карты или рассказывают что-нибудь до самого вечера. Вскоре после ужина ложатся спать. И так изо дня в день. Сейчас мои хозяева ждут сына, он у них военный. Хозяйка, как только вспомнит о нем, плачет от радости и все время про него со мною говорит. Судя по портрету, он должен быть красивым.
— Ну, ты смотри у меня, Анинка, не влюбись в него, — пошутила Ленка.
— Будь он мне ровня, я бы сказала, что он мне в самом деле нравится, но он хозяин, поэтому нравиться мне он не должен.
— Кто может приказать, чтобы не нравился тот, кто нравится! Будь он из господ или нищий, сердце не спрашивает о богатстве и не обращает внимания на нищету, — сказала Ленка.
— Ого, ты говоришь так, словно сама уже это испытала!
— Как знать, может, и испытала. Давай-ка лучше поговорим о чем-нибудь другом. Я ведь еще не спросила тебя, нет ли каких вестей из дому?
— Тетка обо мне не заботится, а, кроме нее, у меня никого нет, ты же знаешь.
— Мне Гаек тоже редко весточки привозит. Брату не до меня, а отец старый, да и писать не умеет. И все же я не упускаю случая забежать к Гаеку, когда его вижу, мне кажется, будто я дома побывала.
— Я тоже бываю рада, когда его вижу. Нам ведь есть за что его любить, — сказала Анинка.
— То, что он для нас сделал, и один из ста не сделает. Мы же с тобой видим, каково тем, кто приходит сюда как слепой, не зная, куда обратиться, что делать. Тут только и начинаешь понимать, какое это счастье, когда рядом оказываются такие добрые люди, как Гаек и пани Кати.
— Недаром Кристина, посредница, что живет на нашей улице, жутко зла на пани Кати за то, что та отбивает у нее заработок. Кристина через нашу кухарку уже не раз передавала, чтобы я зашла к ней, она, мол, с удовольствием кое-что для меня сделает.
— Ну, и ты была у нее? — спросила Анинка.
— Глаза б мои на эту ведьму не смотрели. Я передала ей: то, что она хотела для меня сделать, пусть оставит себе за труды. Ничего хорошего я от нее не жду.
— У нас там тоже есть такая же баба-яга. Поймала меня однажды и говорит, что знает место на сто золотых, пусть, мол, я возьму расчет, а она с меня за это место много не спросит. Но я ее быстро отшила, сказала, что от добра добра не ищут. Об этом я даже матушке не сказала.
— Я тоже. Гаек, правда, говорит, делитесь с пани Кати всем, будьте с нею откровенны. Но ведь не всем же можно делиться. Если бы я ей об этом рассказала, она, возможно, пошла бы к яге, а та бы потом мне отомстила, лучше уж я помолчу... А как тебе, Анинка, нравится Мадла?
— Мне нравится. Есть в ней что-то такое, за что ее нельзя не любить, и, похоже, она добрая. Жаль, что я живу далеко, в предместье, а то бы иногда могли вечером встречаться. От тебя, Ленка, она тут близко.
— Я рада этому. Кроме тебя, у меня не было подруг, а Мадла мне сразу понравилась. Наверное, бедняжка, будет скучать по дому. Я как раз была у матушки, когда Гаек прощался. Мадла плакала, и у него в глазах слезы стояли, когда он ей руку подавал. Мне кажется, что Мадла пришлась Гаеку по сердцу больше всех нас, которых он сюда привез.
— Мало ли что тебе кажется, кто знает, может, она ему родственница, — высказала предположение Анинка.
— Как же, родственница! Родство их в том, что его мать и ее мама две разные женщины, — засмеялась Ленка.
— Конечно, Гаек очень хороший человек, а в городском костюме был бы даже красивым, в теперешней же своей одежде он выглядит грубым. Я думаю, Мадла бы ему не подошла. Что ты на это скажешь?
— Скажу я тебе, Анинка, то, что Гаек не только хороший, добрый, но и красивый даже в одежде возницы. Когда я ехала с ним, он так мне понравился, что если бы сказал: «Ленка, выходи за меня замуж», я бы сразу сказала «да», не раздумывая, подхожу ли я ему. Если они полюбят друг друга, то не станут об этом думать. А если Мадла станет смотреть на него твоими глазами, тогда, конечно же, другие ей понравятся больше.
— Да ведь я уважаю его как лучшего друга, — оправдывалась Анинка,— но выйти замуж за него я бы не хотела.
— Теперь я уже на это смотрю тоже по-иному. За год многое меняется. Видишь и слышишь всякое, попадаешь в разные обстоятельства, а то, что Гаек мне очень нравился, этого я не скрою.
Разговаривая об этом, девушки дошли до Охотничьей улицы, и здесь им пришлось расстаться.
— Заходи к матушке, когда пойдешь гулять, пройдемся куда-нибудь и пани Кати с собой пригласим, — предложила Ленка.
— Мы об этом еще договоримся. Прощай. Передай привет Мадле!
И, подав друг другу руки, девушки разошлись. Одна вошла в ближайший дом, другая поспешила на венское предместье, потому что уже смеркалось.
На Охотничьей улице неподалеку от дома, где у богатого торговца служила Ленка, в семье состоятельного чиновника служила Мадла. Туда ее рекомендовала и привела пани Катержина, уверенная, что ей там будет хорошо. Она знала хозяйку как женщину весьма приятную в обхождении и в речах, а потому считала, что вряд ли девушка может попасть в лучшие руки, хозяйка наверняка будет обращаться с нею ласково. Каждый день обе женщины виделись в храме, и потому честная Катержина думала, что набожный человек должен быть добрым. Несмотря на весь свой опыт, на этот раз она все же ошиблась.
Пани Катержина сама показала Мадле, как и что нужно делать, попросила хозяйку набраться немного терпения вначале, а на будущее она ручается за Мадлу во всех отношениях.
— Ну, дитя мое, надеюсь, вы будете довольны мною, а я вами, — сказала хозяйка очень приветливо.
Катержина знала, что Мадла очень постарается, чтобы угодить хозяйке, и потому вполне удовлетворенная оставила там Мадлу. Однако вскоре Мадла узнала, что не все то золото, что блестит, и не все свято, что кажется святым. Под внешней благовоспитанностью, ласковостью и чувствительностью часто кроются невероятная грубость, жестокость и душевная пустота. Такой оказалась хозяйка, у которой Мадла служила.
В обществе перед незнакомыми людьми не было дамы более отзывчивой и доброй, дома же она была совсем другой.
Мадла сразу почувствовала разочарование. Обычная прислуга была бы довольна, потому что еды вполне хватало, работы не так уж много, платили прилично, но чувствительная Мадла предпочла бы больше работать, меньше есть и служить у ласковой, доброй хозяйки. А эта хозяйка ни доброй, ни ласковой не была. В первый же день Мадла услышала столько ругательств и проклятий, что волосы у нее дыбом встали. За всю свою жизнь дома в деревне она такого не слыхала. Даже деревенский пастух так не ругал отбившуюся от стада скотину, как ругалась эта госпожа. Вторая прислуга над хозяйкой, разумеется за ее спиной, смеялась, Мадле же стало страшно. Но она молчала. Привыкшая дома за работою напевать, первое время она несколько раз затягивала свою любимую «Ах, нету тут, нету...», отчасти чтобы на сердце легче стало, отчасти чтобы работалось веселей. Как-то ее услышал хозяин и сказал хозяйке:
— У нас еще не было такой веселой, красивой и порядочной прислуги, цени ее!
Бедняга, лучше бы он этого не говорил, супруга тут припомнила ему все! С той поры жить Мадле стало еще хуже. Когда она однажды нечаянно запела снова, прибежала хозяйкина дочка передать, чтобы Мадла не скулила, мама, мол, этого не любит. Мадленка вспыхнула, слезы выступили у нее на глазах, и она умолкла, как жаворонок, врасплох застигнутый морозом. А ведь пела она такие прекрасные песни, и голос у нее звенел словно колокольчик... Ах, Гаек бы слушал ее целый день!
Хозяйка все держала под замком и выдавала продукты в обрез, даже хлеб, что Мадлу удивило больше всего. Уходя куда-нибудь, хозяйка запирала все шкафы, а ключ от комнаты брала с собой. И Мадла всегда вспоминала, как у них вся деревня уходила в поле, заперев дома со всем добром на одну только щеколду, и никогда ничего не пропадало! Недоверие очень угнетало ее и особенно придирки — того мало, этого мало, сдачи не хватает. Разумеется, Мадла отстаивала себя, потому что это больно задевало ее, однако хозяйка гнула свое. Однажды, когда она в очередной раз терзала Мадлу, а та защищалась, хозяйка насмешливо заявила:
— Тебе ли бояться, ты же чешка, а перед чехом каждый гвоздь старается поглубже спрятаться.
— А некоторые стараются его вытащить, — обрезала ее вторая прислуга, тоже чешка, которую, хоть и была она грубой и вульгарной, сказанное задело. Хозяйка взвилась, словно ее шершень ужалил, и, повернувшись к прислуге, дала ей пощечину.
— Ах, ты меня бить, ты... ну, погоди, я тебе покажу чешку! — закричала прислуга, голосистая, крупная баба, и, схватив хозяйку, хотела ей отплатить тем же, но Мадла бросилась между ними и не дала ударить. Хозяйка кипела от злости не в состоянии вымолвить ни слова.
— Счастье твое, змея, что Мадла тебя выручила, а то бы я отучила обзывать воровкой, чтобы ты в другой раз никого не трогала и радовалась, что у тебя честная чешка служит.
Не притрагиваясь больше к работе, собрала свою одежду, показала хозяйке, что не взяла ничего из ее вещей, связала все в узел и, закинув его за спину, сказала:
— Мне за месяц полагается плата, но я ничего от тебя не хочу, отдай на молебен, чтобы господь бог отпустил грехи, на твоей совести их много!
Хозяйка кричала, что подаст на нее в суд, что она не смеет шагу отсюда сделать, но прислуга оттолкнула ее, попрощалась с Мадлой и, сказав напоследок, что она лучше пойдет кирпичи делать, чем у такой змеи служить, вышла за дверь.
От всего этого хозяйка расхворалась, но о причине болезни мужу не сообщила, так как он был человек справедливый и наверняка сказал бы, что так ей и надо. Хозяйка, в сущности, должна была благодарить Мадлу за то, что спасла ее от выволочки да еще ухаживала за нею, пока та болела, но хозяйка не считала нужным благодарить прислугу за что бы то ни было или проявлять по отношению к ней тактичность. Она считала это унизительным для себя. Даже детям позволялось разговаривать с Мадлой только о необходимом. Мать постоянно твердила им, что разговаривать с прислугой неприлично, что, кроме грубых слов, они от нее ничему не научатся.
В доме все было на немецкий лад, только вторая прислуга была чешкой да хозяйка немного говорила по-чешски. Пани Катержина думала, что таким образом Мадла быстрее научится говорить по-немецки, и надеялась, что хозяйка ей в этом поможет, но та лишь вначале объяснялась по-чешски, чтобы Мадла ясно поняла, чего от нее хотят. Как только Мадла немножко стала понимать по-немецки, хозяйка ей по-чешски слова не сказала, а если бывало девушка засомневается, так ли она поняла, хозяйка тут же ей говорила:
— Уж и этого запомнить не можешь, тупая чешская башка!
Вот такую школу проходила Мадла.
Иногда она подумывала, а не поступить ли как та служанка — собрать вещи и уйти. У нее иссякало всякое терпение. Чувство собственного достоинства и оскорбленная национальная гордость, о которых она не задумывалась дома, толкали ее на это.
Обычно, когда она вечером ложилась спать, ее одолевали раздумья. «Боже, — спрашивала она, — почему хозяйка ругает чешек так, словно их не мать родила, будто им не светит солнце, а бог не отец им? Почему она бранит нас, словно мы хуже других?» Так изливала она богу свою душу, но ее неискушенное сердце, искреннее по отношению к каждому, понятия не имело о вражде, которая губит народы.
Пани Катержина обо всем этом ничего не знала. Мадла рассказывать ей стеснялась, чтобы пани Катержина, не зная правды, не свалила вину на нее. Когда речь заходила о Мадле, хозяйка всегда говорила о ней так, будто за каждое слово платила золотом. Мадла боялась, как бы ее не сочли неженкой, а не справиться с трудностями считала стыдным. Ленке и Анинке тоже не жаловалась. Анинка была довольна своим местом, и Мадла думала, что та ей не поверит, а у Ленки всегда было столько разговоров о себе, что пока та рассказывала, Мадла забывала о своих огорчениях и, таким образом, поделиться ей было не с кем. Гаек? Гаек был единственным, кому бы она все рассказала, но он далеко, и приезд его зависел от того, когда наберется достаточно груза.
Первое время Мадла не хотела расставаться со своим костюмом, хотя бы уже потому, что ее об этом просил Гаек, но на улице люди смотрели на нее так, что каждый раз ей приходилось краснеть. Бедняжка думала, что либо у нее лицо в саже, либо в одежде что-нибудь не в порядке, пока старая Анча не объяснила ей:
— На вас смотрят так потому, что вы румяная и хороша собой, здешние девчата белые, как творог, да и костюм ваш очень вам к лицу.
Пани Катержина, когда Мадла сказала ей об этом, посоветовала костюм понемножку менять и носить его чуть по-городскому, тогда она не будет так бросаться в глаза. Но Мадла послушалась ее не до конца — заказала себе жакет, как у Анинки, да юбку удлинила. А прическу оставила ту же. И хотя ей так тоже шло, она предпочла бы ходить в своем деревенском костюме. Однако на улице на нее продолжали оборачиваться.
По пути на рынок Мадла всегда заходила в храм помолиться и всякий раз очень удивлялась тому, что люди прямо с корзинками и со всем чем угодно идут в храм, как через проходной двор.
Ближе всех от нее был храм святого Яна Непомука, покровителя чехов. Впервые она пошла туда как раз в день святого Яна. Ей вспомнилось, как дома в канун праздника пели у статуи святого под липами, как девушки украшали ее цветами. В Вене же в этот день праздника не ощущалось, словно были будни. Это показалось ей странным. В храм она отправилась с пани Катержиной и с Анчей. Там было полно народу.
Когда священник вышел из алтаря, к органу сел один из мужчин, бывших на хорах, — старый седовласый пан, заиграл знакомую мелодию святоянской песни, и по храму прокатилось ликующее: «Святой Ян, покровитель земли чешской!»
Выйдя из храма, Мадла и ее спутницы увидели, как несколько человек окружили старого пана и благодарили его.
— Это чех, учитель музыки. Он каждый год приходит сюда, чтобы сыграть песнь во славу нашего покровителя, — пояснила Мадле пани Катержина.
Никогда больше ни в одном из окрестных храмов Мадле не довелось услышать ни песни, ни молитвы, ни проповеди по-чешски.
Мадла очень страдала оттого, что ей ничего не удавалось узнать о брате. Расспрашивал о нем Гаек, разыскивали его пани Катержина, Михал, Анча, Яноушек, справлялись, где только могли, но никаких следов мальчика не обнаруживалось. И Стрнад со Стегликом, которых Гаек отдал в ученики мастеру Крчеку, а тот взялся обучить их столярному делу, расспрашивали о мальчиках по имени Вавржинек. Нашлось несколько Вавржинеков, или, как их переиначили в Вене, Лоренцов, но ни один из них не был Вавржинек Залесский из Есениц. Мадла стала думать, что его уже нет в живых, оплакивала его и каждый вечер, перебирая четки, которые ей дала тетка, молилась за упокой бедного Вавржинека.
Спальней Мадле служила крохотная каморка при кухне, куда сквозь маленькое окошко попадало немного света, но так мало, что даже в самый полдень в ней было темно. Там стояла не очень мягкая постель, возле нее стульчик и небольшой столик. За кроватью на вешалке висели платья Мадлы, а под вешалкой стоял ее сундук.
На столик Мадла ставила цветы в стаканчике. Она любила цветы, как любят их в деревне все девушки, выращивая их даже зимою в горшках. В Вене Мадла тоже покупала себе цветы, но они через несколько дней гибли в ее каморке, а держать их в кухне ей не разрешалось. Поэтому она через день покупала свежий букетик у маленькой девочки, которая всегда продавала цветы в пассаже[14] неподалеку от площади. Говорила она на языке, похожем на чешский, была очень бледная и худая. Однажды Мадла стала ее расспрашивать и узнала, что родители ее словаки, у них много детей, нищета страшная и живут они все вместе в небольшом подвале.
Мадле стало жаль несчастную семью, и на другой день, захватив с собой кое-что из одежды и немного денег из тех, что приберегла для Вавржинека, она отдала их девочке. На третий день, когда Мадла снова пришла за цветами, у девочки были уже отложены для нее самые красивые и она ни за что не хотела брать денег. С тех пор Мадла частенько приносила девочке что-либо в подарок или какую-нибудь еду, а у той для нее всегда был приготовлен красивый букет, на который даже хозяйка смотрела с завистью.
Мадла могла себе это позволить, она не следила за модой, которая начинала захватывать и служанок, не носила шляп, дорогих платьев, шалей, украшений и тому подобных вещей, за которые не одна из девушек расплачивалась не только всем заработком, но и честью; Мадла одевалась просто, а поэтому жалованья ей хватало, она даже могла немного отложить или доставить себе какое-нибудь удовольствие, что и делала по доброте сердечной, не думая еще копить на старость.
Как ни мала и ни темна была комнатка Мадлы, все же для нее это был самый любимый уголок в целом доме. Когда все ложились спать и работа была закончена, забрав коптилку, она шла в свою каморку. Иногда что-нибудь делала для себя, напевая вполголоса, обычно, наполовину раздевшись, садилась на постель, ставила ноги на скамеечку и, подперев ладонью голову, по очереди устремляла взгляд то на ароматный букет, то на пламя коптилки, а то закрывала глаза, чтобы яснее видеть картины, которые всплывали в ее памяти. Глядя на цветы, она всегда вспоминала садик у себя дома, веселых подружек, зеленые луга, видела, как подружки косят траву, сгребают сено, слышала их веселое пение. Она видела, как с наступлением вечера тетка усаживалась под окном, себя, поливавшую клумбы с цветами. Видела, как вдоль забора идут люди: вот крестная, вот дядя, вот кто-то из батраков, здороваются с нею и останавливаются, чтобы перекинуться словечком. Видела, как возвращается с поля молодежь, слышала, как звенят колокольчики коров, идущих впереди стада, — все это оживление и шум, которые поднимаются вечером в деревне, возникали у нее перед глазами и звучали в ушах. Но как только она вспомнила о страшилище, выгнавшем ее из дому, вся задрожала и, закрыв глаза, быстро перенеслась к образу более приятному, к образу, который долго радовал ее душу. Уста ее не произнесли ни слова, но сладостная улыбка на полуоткрытых губах и страстный тоскующий взгляд выдавали, кого Мадла мысленно себе представляла. Но вдруг на лицо ее набежала тень, из груди вырвался вздох, а губы тихо прошептали:
— Он из богатых, а я бедная, нет, нет, этого не может быть! Это просто сочувствие, он добрый, он ведь и Ленку, и Анинку тоже любит. Ах, какая же я наивная!
И каждый раз глаза ее становились печальными и наполнялись слезами. Наивная Мадла!
Гаек неохотно уезжал из Вены, и, будь его воля, он вернулся бы с дороги, ведущей на Табор. Но он должен был ехать дальше. И дорога казалась ему не той, что была, и трава не так зеленела, и солнце светило не так, как в тот раз, когда Мадла шагала рядом с ним. Раньше он, бывало, в пути напевает, посвистывает, с Якубом поговорит, с псом поиграет, с удовольствием обойдет лошадей, а тут — ничего! Идет рядом с возом задумчивый, лицо мрачное, как туча, из которой вот-вот хлынет дождь. Раньше, бывало, войдет в трактир — весь трактир полон им: с хозяином поговорит, к хозяйке зайдет, чтобы сказать ей то, что она хочет слышать, все были рады его видеть. Хотя он остался таким же приветливым и вежливым с каждым, все же многие спрашивали у Якуба, не случилось ли у них в Вене какого-нибудь несчастья, из-за которого папаша вернулся таким расстроенным. Но Якуб всегда отвечал, что ничего не знает, что папаша, мол, всегда в одинаковом настроении.
Лукавил Якуб. Он-то лучше других знал, что папаша не тот, каким был, но подумал: а мне-то что до этого. Несмотря на всю преданность Гаеку. Люди считали Якуба простаком, но парень был вовсе не глуп, хоть на лбу у него это не было написано. Всякие мысли стали одолевать его, когда он заметил, что в Вену папаша ехал веселый, а возвращается задумчивый, хотя казалось, что Якуб не замечает ничего, кроме четырех колес у воза. Он все прекрасно замечал, но до поры до времени помалкивал.