Божена Немцова Хороший человек

Лет двадцать тому назад, когда в Чехии не было еще железных дорог, по Венскому тракту шло больше, чем сейчас, тяжелых обозов, которые перевозили из чешского края в императорскую резиденцию изделия местных ремесленников, а на обратном пути — иные нужные товары. В то время ежемесячно от Находа до Вены и обратно ездил дядюшка Гаек, хорошо известный вдоль всей этой дороги и более желанный гость для трактирщиков, чем какой-нибудь важный барин в коляске, потому что Гаек приносил им немалый доход. Обоз его состоял из одной тяжелой грузовой подводы, в которую впрягали три пары сильных жеребцов, и из двух повозок поменьше — о четырех и о двух конях. За этими повозками шли всегда два его батрака, сам же он правил передним возом. Буйные кони были гордостью Гаека. Да ему только одному и удавалось справляться с ними.

Люди, с которыми ему приходилось вести дела в Вене, называли его «большой чешский возчик», что относилось и к размерам обоза, и к самой его личности. Гаек был рослый мужчина могучего телосложения, что очень хорошо подходило к его занятию. Высокий лоб и широкий подбородок с глубокой ямкой свидетельствовали о решительном характере, но ясные синие глаза светились большим добродушием. Когда Гаек смеялся, обнажались два ряда крепких белых зубов, ровных, как стена. Темно-каштановые волосы он подстригал, как говорится, в скобку. На голове Гаек носил широкополую фетровую шляпу, за шнурок которой в пути он засовывал множество квитанций, полученных в уплату дорожных сборов и пошлин. На шее у него был черный шелковый платок с длинными концами, повязанный под отложным воротником рубашки. Одет он был обычно в синий жилет с оловянными пуговичками и такую же куртку, вышитую спереди. Тяжелые, выше колен, сапоги, черные кожаные штаны, а вокруг талии широкий пояс — такова была его одежда. Поверх всего этого зимой он надевал в дорогу длинный белый кожух, а летом — синий холщовый балахон с белой вышивкой по обшлагам и вороту.

Когда с кнутом в могучей руке не спеша вышагивал он около воза, люди оборачивались ему вслед, говоря: «Этот Гаек — прямо богатырь человек! А какая у него упряжка! Подводы — одно загляденье, кони так и лоснятся, а уж груза столько — ступицы скрипят!». И все добавляли: «И правильно все ему дано — хороший он человек», как только речь заходила о том, какая ему удача выпала в извозе.

Возил Гаек различные грузы из разных мест; и продовольствие, и мануфактуру, вино, краски, — что приходилось. Выполнял он также различные господские поручения, делая все охотно и исправно. И путешественники, у которых не хватало средств проехать на почтовых, любили ездить с ним, потому что он хорошо о них заботился.

Почти каждую поездку Гаеку приходилось возить маленьких бедных мальчиков и девочек, которых родители посылали в Вену в надежде, что они там поступят в учение или на работу.

По большей части это были дети самых бедных жителей из окрестностей Находа, Нового Места, Добрушца, Опочна и выше — из деревень Кладненского взгорья. Обыкновенно это были ребята от десяти до пятнадцати лет; мало кто из них за свою короткую жизнь бывал в местах, расположенных от родного гумна дальше чем в двух часах ходьбы, мало кто из них умел читать, не говоря уже о письме. И этих неопытных подростков родители отсылали в Вену, дав им на дорогу благословение, краюшку хлеба, несколько крейцеров деньгами да наказ — уповать на господа бога и добрых людей; сами же утешались: «Раз другие туда дошли, дойдут и эти, раз другие не пропали, не пропадут и наши!».

Родители, питавшие большую нежность к детям, не жалели нескольких грошей и ждали, когда в Вену отправится какой-нибудь знакомый возчик; ему-то и поручали они свое дитя с просьбой показать ребенку в столице, где искать мастера или место. Но милосердные и бескорыстные люди, каким был дядюшка Гаек, редки. Увидав на дороге таких бедных маленьких странников, он всегда сажал их на воз, кормил по дороге, а в Вене еще и место им подыскивал, следуя примеру своего отца, которого когда-то, еще юношей, сопровождал в Вену, куда старик обычно возил холсты.

У отца его была одна только повозка, запряженная двумя парами коней: но, когда приходилось им обгонять по дороге бедных странников или тем более детей, идущих в Вену, старик говорил сыну: «Иржик, а ну-ка освободи место на возу, подвезем их — там они еще досыта набегаются!» — и довозил их обычно до самой Вены.

Хотя отец Гаека всегда точно подсчитывал все дорожные расходы, такие издержки он никогда не принимал в расчет.

«Никогда не считай добра, которое делаешь», — поучал он Иржика, и Иржик слова эти навсегда сохранил в памяти.

Старый Гаек ездил в Вену не круглый год, а лишь в определенное время, когда подоспевал груз холста; помимо извоза он занимался хозяйством.

Иржик должен был окончить школу, потом ходил еще к священнику на дополнительные уроки. Когда он научился читать, писать и считать по-чешски, отец послал его в Броумов в обмен на тамошнего мальчика, который должен был у них изучить чешский язык, в то время как Иржику в Броумове следовало выучить немецкий. Он ходил там в школу и за два года, обладая понятливым умом, научился читать и писать по-немецки, научился и разговаривать на тамошнем немецком наречии. В тот год умер его младший брат, и Иржик остался единственным сыном.

Отец приехал за Иржиком; ему посоветовали отдать сына учиться дальше, говорили, что у мальчика хорошая голова; старик отвечал на это:

— Э! Хорошая голова всякому нужна, а не только господам; хорошая голова не пропадет. Если парень хочет, пусть учится, но чем быть плохим студентом, лучше стать исправным хозяином или возчиком. Пусть сам выберет.

Иржик решил вернуться с отцом домой. Он присматривался к хозяйству, ездил иногда с отцом в Вену, пока старик был жив. После смерти отца матери очень хотелось женить Иржика, а самой, передав ему все хозяйство, остаться с малолетней дочерью жить у сына на покое. Но Иржик, хотя ему было уже двадцать пять лет, и слышать не хотел о женитьбе. Он поручил все хозяйство матери, а сам снарядил обоз для перевозки грузов и каждый месяц стал ездить в Вену. Правда, сначала груза у него было не много — он ходил с одним только возом; но добросовестность, знание языка, грамотность и доброе сердце скоро создали ему хорошую славу, и он завел много знакомств, так что через два-три года стал ездить уже с двумя возами и впрягать в большой воз две пары жеребцов. Кони обошлись ему дорого, но это его не расстраивало.

— Ну, что там, я эти деньги сберегу на упряжи, — говаривал он. — По мне, пусть они еще дороже стоят. Зато радостно мне видеть, как легко мои коники вышагивают перед возом, будто никакого груза и не везут; а то разве весело смотреть, как скотина мается и тянет через силу, так что ее приходится подгонять кнутом!

Кнут Гаек носил только страха ради, и по привычке, и потому еще, что это была эмблема его профессии. Был у него еще и белый молодой шпиц, которого Иржик как-то по дороге спас от смерти и привез домой; пес стал сопровождать его во всех странствиях и научился бдительно сторожить возы, а Гаек так его полюбил, что куска в рот не взял бы без своей собаки.

Через три года после смерти отца мать снова принялась уговаривать Иржи жениться: ему, мол, уже под тридцать и давно пора бы обзавестись семьей.

— Но, матушка, мне даже и присвататься некогда к какой-нибудь девушке, — смеялся Иржи в ответ.

Мать же не оставляла его в покое и всякий раз, когда он приезжал домой, расхваливала ему то одну, то другую крестьянскую девушку, зазывала их в гости к своей дочери, ожидая, что какая-нибудь да понравится сыну; но ни одна ему не пришлась по душе. Он хвалил их и лучше других деревенских парней умел поговорить с девушками; когда случалось во время его побывки, что в деревне устраивали танцы, он с удовольствием танцевал с ними, но ни одна девушка не была ему мила настолько, чтобы он мог подумать: «Вот эту я бы взял в жены», — хотя многие с радостью пошли бы за него.

— Что ж, Иржи Гаек привезет себе невесту из Вены в юбке со шлейфом и чепце с бантом, — язвительно говорили девушки, а парни поддакивали:

— У него на уме, должно быть, какая-то венка.

Мать тоже побаивалась, а вдруг все это правда, но Иржи поклялся ей всеми святыми, что о невесте он до сих пор и не помышляет.

— Кто знает, по какому лесу еще бегает моя суженая, — шутил он.

Мать хотя и верила ему, но все-таки сильно беспокоилась. Сверстники его были уже все женаты, а он, такой видный собой, крепкий хозяин, так вот и состарится холостым — это не укладывалось в ее голове и казалось нарушением обычного порядка.

* * *

В начале мая, на утренней зорьке, едва лишь пропели третьи петухи, в деревне Есенице тихонько отворилась задняя дверь одной избушки, и из нее показалась молодая девушка с узелком за спиной. Потихоньку перешагнув порог, она обернулась, потихоньку опустила щеколду, бросила внимательный взгляд на маленький садик, потом тенью прокралась к окошку светелки. Приложила ухо к окну — всюду стояла тишина. Прижав сложенные руки к губам и подняв глаза, полные слез, к небу, на котором еще кое-где мерцали звездочки, девушка недвижно постояла, затем быстро протянула руку к окну, будто благословляя кого-то, и, повернувшись, вышла через садик во двор. Из будки выскочил пес, но, не залаяв, потерся о ее ноги; она погладила его по голове, откинула щеколду у хлева, где лежала Лыска, которую она столько раз пасла, погладила и ее по голове, по бокам, потом, плача, заперла хлев, еще раз оглянула все вокруг и, заломив руки, направилась к низкому каменному забору. Пес пошел было за ней, но она вполголоса приказала ему вернуться на место: пес послушался, а девушка перелезла через забор и очутилась на дороге, которая задами вела в поле. Не оглядываясь более, девушка торопливо пошла, направляясь к предпоследнему в деревне дому.

Обогнув его, девушка вошла во двор и тихонько постучала в ставни; через минуту они открылись, и в окне показалось морщинистое лицо, обвязанное черным платком. Увидя гостью, старушка быстро закрыла окно, и тотчас после этого скрипнула дверь в сенях. Девушка откинула щеколду на передней калитке, заперла ее за собой, и обе женщины вошли в горницу.

— Пошли вам бог доброго здоровья, тетя, я отправляюсь в путь! — сказала девушка, переступая порог.

— Господь с тобой, девонька. Идешь все-таки? — жалобно воскликнула старуха.

— Ухожу, тетя, — с решимостью отвечала девушка, садясь на лавку у большой зеленой печи.

В горнице было темно, потому что старушка всегда держала ставни закрытыми. Молча она взяла трут с запечья, выбила искру, зажгла смолистую лучину, воткнула ее в железный светец, свисавший с потолка у средней балки, и потом, сложив руки, опустилась на лавку рядом с девушкой, которая тем временем сняла с плеч узелок.

— Так, значит, ты все же идешь? — переспросила тетка со слезами в голосе.

— Иду, тетя, иду, никак нельзя иначе, — печально проговорила девушка, взяв обе руки старушки в свои.

— Но разве не могло быть иначе? Разве нет у тебя, Мадла, ни капли любви к этому человеку, и ты не можешь пересилить себя? Поди, привыкнешь...

— Если вы меня любите, тетя, не говорите мне о нем, — перебила девушка. — Мороз меня по коже подирает, как подумаю, что могла бы стать его женой; уж лучше прямо в речку броситься!..

— Боже, боже, что ты говоришь — ведь я же ничего такого не сказала; да знаешь, родители-то думают, что ты была бы хорошо обеспечена — он богач, мельник; была бы ты полной хозяйкой и до смерти нужды бы не знала. А что любит он тебя, так это тоже заметно, раз он тебя, бедную девушку, замуж взять хочет.

— Ах, тетушка, неужели и вы хотите отделаться от меня, как мать с отцом? — жалобно проговорила девушка.— Неужели и вам хотелось бы сбыть меня такому уроду, калеке, богом заклейменному, такому злому скупцу, который готов за маковую росинку человека убить! Я бы не пошла за него, если бы он даже купался в золоте, а на мне единственная юбка была...

— Успокойся, девонька, я не буду тебя понуждать идти за него; ты же хорошо знаешь, что из-за этого я с матерью твоей даже раскумилась. Будь жив брат, покойный отец твой, все было бы по-другому. Что не от сердца — к сердцу не доходит, ну да оставим это. А говорю я вот что: ты должна была бы послушаться родителей...

— Ах, тетя, да сердце у меня так и дрожит от жалости, как о матери подумаю. Хотелось бы мне всем им добром отплатить, а по воле их я поступить не могу, что бы там со мной ни случилось — плохое или хорошее. Как пришел этот злой человек свататься, — вы помните эти дни, — отчим пригрозил мне, что из дому выгонит и еще бог знает что со мной сделает, если я не выйду за мельника. Я тогда ничего не сказала, была как каменная; но как взял меня этот урод за руку, так будто смерть до меня дотронулась, я даже отшатнулась. Мать меня уговаривала, а я не слышала и не видела ничего, все во мне замерло, и как только я в тот день рассудка не лишилась! Когда сваты ушли, отчим снова принялся было мне грозить; хорошо, мать заступилась, а я из дому выбежала. И сама не знаю, как очутилась я на дороге к Гаецкому источнику. Дошла, бросилась на колени перед образом девы Марии и стала горячо молиться. И вот молюсь это я так, и вдруг в ушах раздается: «Уходи прочь!» — и слышу это же самое со всех сторон, от источника, от дерева, с полянки звучит: «Уходи прочь, уходи прочь!». И будто меня что освободило. Сняла я с себя все эти украшения, что на меня надели, и повесила их под образком, потом промыла у родника заплаканные глаза и с облегченным сердцем пошла прямо к вам.

— И сказала мне, что хочешь отправиться в Вену, а я тебя отговаривала.

— Но под конец вы все же сказали: «Ну что ж, иди с богом, а я улажу дело с родителями».

— Если я согрешила в этом, прости меня, боже, — я сделала это только из любви к тебе, Мадла. Ведь я уже две ночи не сплю и все думаю, все думаю, как же я останусь здесь без тебя, да как ты, золотая моя девочка, будешь жить в этом содоме, куда ты отправляешься, — ведь ты такая молоденькая. Осенью тебе будто семнадцать исполнилось?

— Да, тетя, но ведь идут же туда и помладше меня, сами знаете, сколько народу туда каждый год уходит на заработки! И наш Вавржинек — кто знает, не туда ли он ушел, — и всегда как вспомню я о парнишке, будто что кольнет меня; вот уж, видно, пришлось ему бедовать-то! Ах, если б только мне там найти его!

— А как же ты, девушка, объясняться-то будешь; ведь там, поди, все по-немецки говорят?

— Да я быстро выучусь, несколько слов я уже у пани учительши переняла. Ах, тетушка, как отплатить мне вам за все добро, что вы мне сделали! Не будь вас, не попала бы я к учителю, не научилась бы другой, не нашей, работе, и теперь мне без этого туго пришлось бы. А так я никакой работы не боюсь и рада, что и письмо сама написать могу; как пришлю я вам весточку, попросите прочитать господина учителя.

— Чему человек научится, то не пропадет! Служила я в молодые годы в Градце у почтенных господ и там тоже научилась кое-чему, что мне на пользу было.

Говоря все это, тетка надела зеленую суконную жакетку и коричневый кожух со складками во всю длину — старинный наряд женщин из Есенице.

— Вот видишь, — сказала она, — мы, старые люди, остались верны своей одежде, а вы, молодые, приняли другое платье. Что же, оно тоже к лицу вам, но, Мадла, не отказывайся от него; говорится, правда: «Какова одежда — так и наряжайся», но эта пословица не про нас, она только для господ.

С этими словами старушка ушла в соседнюю горницу.

Мадла встала с лавки, открыла ставни и прислушалась. Везде было тихо; начинало светать. Девушка снова закрыла окно и ставни, вынула из светца лучину и поочередно стала освещать все в комнате, начиная с широкой постели с синими в цветах подушками; свет падал то на майоликовые тарелки и костяные ложки, то на различную утварь, расставленную в буфете и по полкам, то на картинки, то на шкафчик в углу за столом, куда тетка, бывало, прятала ее букварь, когда Мадла еще была маленькая и ходила к ней после смерти отца, то на карниз большой печи, где всегда стояло для нее какое-нибудь лакомство в горшочке. Мадла в раздумье на минуту остановилась у прялки. Потом повернулась к окну, сорвала стручок розмарина, лист мяты и муската и спрятала все это за корсаж; и когда снова вставляла лучину в светец, можно было разглядеть, что ее прекрасное лицо залито слезами.

Тут в светлицу вошла тетка, неся под мышкой один узелок, а в руке — другой. Положив все на стол, она взяла узелок Мадлы и стала все заново укладывать.

— Эту косынку накинь на голову, чтоб лицо не опалило солнцем... Эту жакетку сверни и возьми на руку, по утрам бывает свежо, — а там, поди, холода. Слыхала я, будто в одной земле даже и лета не бывает, — не там ли это, куда ты идешь?

— Да нет, не там, тетя.

— Ну, все же не увязывай жакетку в узел; а это я испекла тебе на дорогу каравай хлеба, чтоб не сразу ты забыла вкус домашней еды. А здесь — это, знаешь, та крячка, она еще все убегала к чужим, я и говорю: не потерялась бы она у нас, прирежь-ка ее, Бетка, да и зажарим Мадле на дорогу. А здесь вот пироги. Все это сгодится тебе, пока дойдешь —идти-то ведь на край света! А вот тебе иерусалимский бальзам — он от всего излечивает; а вот мазь... постой, куда это я ее задевала... ах, и не знаю, право... да, вот она. (Старушка ничего не видела из-за слез, которые старалась скрыть.)

— Но послушай, золотая моя тетя... — хотела возразить Мадла.

— Не перебивай меня! Такой мази ты во всем свете не достанешь, ее делают только в Новоместском монастыре... Да ты и сама знаешь, сколько слепых излечились этой мазью. А вдруг у тебя глаза разболятся — кто тебе тогда там поможет? А это, чтоб не сказали, что мы тебя как нищенку отпустили, я приготовила немного платья. Ходи чисто, да не покупай полотна — на что же я-то пряду? Будешь на службу поступать, так не на деньги смотри, а чтоб господа хорошие были... А здесь вот это две ниточки бус: говорят, это гранаты, мой покойник — пошли ему господь райское блаженство — привез мне из странствий... Я уж никогда не надену их на шею, тебе они лучше подойдут... — добавила старая женщина, трясущимися руками укладывая узелки в кошелку. Мадла стояла у стола как окаменелая и вдруг с горьким плачем кинулась на шею тетке, и так они стояли, обнимая друг друга и плача, когда дверь потихоньку отворилась и в горницу вошла Бета.

— Хозяйка, уже день, жаворонок вылетел с поля за гумном, пора, поди!

Проговорив это, она снова ушла.

— Ах, тетушка, вы такая добрая, если вы только хотите, я останусь...

— Нет, нет, Мадла, иди с богом, я не хочу видеть, как тебя на погост понесут. Бета уже знает, что надо сделать, куда идти; она проводит тебя немного и понесет твои вещи — ты еще вдоволь наносишься. В город тебе идти нельзя, там тебя знают; Бета проводит тебя до Яромержа, прямо до корчмы, где останавливается Гаек; я как-то ездила с ним в Градец, это хороший, человек, уже пожилой. Бета расспрашивала в городе — да она тебе по дороге сама может рассказать, что это за славный человек, с ним ты будешь в полной безопасности, как у Христа за пазухой. А теперь, девочка, отправляйся в путь с господом богом; постой, вот тебе... спрячь как следует. Да куда ты! Спрячь за корсаж — из кармана выронишь. Это несколько рейнских, сочтешь дорогой... А вот немного мелочи, положи в карман... Молчи, молчи, говорю тебе — сама знаю, что делаю. И кому мне еще деньги давать?

— Поклонитесь матушке да попросите ее, чтоб она меня простила, как вы, и зовите иногда в гости Марженку — она хорошая, — просила Мадла, готовясь в путь.

— Я все это выполню, а ты не забудь мне весточку прислать, как ты добралась и как устроилась. Найдешь бедняжку Вавржинека — будь ему матерью; он был своевольным мальчиком. А этому Гаеку передай от меня привет.

— А он знает вас?

— Да как же ему не знать, когда я с ним в Градец ездила! Я пряжу отвозила и не знала, куда сунуться, так он послал со мной сына, славного такого подростка, тот довел меня до города. Скажи ему только — мол, Неедлая из Есенице шлет ему привет, так... Не забыли ли мы чего? Подумай-ка. Есть ли у тебя какой-нибудь ножичек? На тебе мой, он понадобится, как соль; батюшки, а соль-то чуть и не забыли! Ну, а еще что? Думай! Бетка, возьми это!

Бета положила вещи Мадлы в корзину на спине — будто просто идет в город за покупками — и встала за дверью. Тетка и Мадленка оставались еще в горнице.

— Ну, а четки-то у тебя есть? — снова спросила тетка, лишь бы продлить прощание.

— У меня есть молитвенник.

— Что такое молитвенник? Тебе нужны четки, на тебе мои — с этими я молюсь на сон грядущий. — Старушка вынула четки из того же кармана, откуда перед этим извлекла складной нож, и подала Мадленке.

— Да что же останется вам? Боже, вы все мне отдаете!

— Бери, бери, я же могу взять те, с которыми хожу в костел.

Положив руку на плечо Мадленки, старушка опустила другую в глиняную кропильницу, что стояла у двери, и затем трижды перекрестила девушку.

— Да сопутствует тебе господь бог, и да оберегает он тебя от всего этого, чтоб вернулась ты такою же, какой уходишь.

С этим благословением проводила старушка через порог дочь своего брата, которую любила, как собственную, и долго смотрела еще ей вслед, пока за ней не захлопнулась калитка; тогда она вернулась в горницу, загасила лучину, открыла ставни и, опустившись на колени у окна, сложила руки и стала молиться.

Скоро стал слышен голос не одного уже, а многих жаворонков; утренняя заря разлилась по небу, и золотые лучи солнца озарили темные громады Кладненского взгорья. Деревня стала оживать, но Мадленка с Бетой были уже далеко.

* * *

Бетка, наверно, уже десятый раз вскакивала с лавочки перед корчмой в предместье Яромержа, думая, что едет Гаек; они сидели там целый час, а возчика до сих пор не было.

— Я как на иголках, Бетушка, не пропустили ли мы его?

— Какое пропустили, ведь мы тут у самой дороги сидим; мимо нас и мышь не проскочит. Вы только не бойтесь, Мадла, здесь нас никто не знает, и искать нас тоже никто не будет.

— Как знать, ведь наши уже увидели, что меня нет, как бы за мной не послали.

— И пусть посылают; хозяйка скажет вашим родителям, что отправила вас в Рыхнов к тетке, чтоб у вас горе от сердца немного отлегло. Она скажет матери только через несколько дней, куда вы ушли. А там пусть себе ищут на здоровье.

— А ты, Бетушка, не проговоришься, если вдруг мельник...

— Да я лучше язык себе отрежу, — перебила ее Бетка, — чем хоть словечко промолвлю о вас этому злодею! Не знаете вы Бетку! Пусть себе расспрашивают; да я их вокруг пальца обведу, как маленьких, запутаю, а узнать они ничего не узнают. Ведь это я сказала хозяйке: если вы силком отдадите девочку этому плешивому антихристу, она и до свадьбы не доживет. Золотая моя Мадла, я уж стара и всего лишь служанка, но и я бы за него не пошла, как же вам-то за него идти, такой красавице! Жаль было бы вас отдать такому уроду безобразному — ведь нос-то у него как башня, глаза как у оборотня, прямо так и норовит проглотить человека. Да если бы еще хоть что-нибудь хорошее было, а то ведь, прости господи, дьявольское отродье. На нем после смерти бесы пахать будут!

— Что ты, Бетушка, не говори так. Я, хотя и могла бы хулить его, зла ему не желаю, только бы он меня в покое оставил.

— Что ж, вы добрая душа, да ведь не все такие; вот узнаете немного свет, увидите. Не желаю я вам, правда, больших испытаний, а хочу, чтоб вы попали к хорошим, добрым людям, которые приняли бы вас как родную. Ну, дайте-ка я еще раз взгляну, не едет ли он, — вспомнила Бета и отошла к углу дома, хотя и с лавки они видели всю дорогу.

— Вон едет кто-то: воз точно целая хата, — это он!

— Хоть бы его уж господь принес, — вздохнула Мадленка; она все время боялась, что ее начнут искать и найдут, иначе она, конечно, не спешила бы так.

— Да, это дядюшка Гаек; два воза: один пароконный, другой простой, сам высокий — все сходится точь-в-точь; это не кто иной, как дядюшка Гаек — так мне его в Малой Скаличке и описывали.

— Ах, Бетушка, теперь, когда он здесь, как мне хотелось бы вернуться! Сердце у меня будто надвое раскалывается. Ты-то домой пойдешь, а я останусь тут одна-одинешенька, как липа в поле. И свижусь ли когда с вами — один бог знает!..

— Ах ты дитятко мое бедное, да если б тебя сейчас тетка слыхала, от тоски бы она иссохла вся. И что это вам в голову приходит, как это вы говорите, что не вернетесь? Ведь гора с горой не сходится, а с человеком человек... разве не знаете? Бог даст, снова увидимся в добром здоровье, да я еще на вашей свадьбе спляшу.

— Ну, ты всегда весела и не знаешь, каково мне, — отвечала Мадленка, и глаза ее наполнились слезами.

— Что ж делать: разговоры разговариваются, хлеб естся, вода льется, человеку удастся когда-нибудь от всех забот избавиться. Что смех, что слезы, девушка, выходит одно на одно; так уж лучше будьте веселы и думайте о том, что господь бог с нами всюду.

Возы тем временем подъехали к корчме, где их уже ожидал батрак с сеном, потому что с давних пор в этой корчме около полудня Гаек кормил коней. Хозяин корчмы, уже издали снимая шляпу, тоже вышел из двери, приветствуя гостя. Начался разговор о грузе; корчмарь расхваливал лошадей Гаека, а Гаек все переводил разговор на других коней, как это в обычае у людей подобной профессии. У каждого сословия свои интересы.

— Пойди, Бетушка, заговори с ним обо мне, — попросила Мадлена. — Ты смелей меня.

— А может, нам раньше у его работника разузнать, как да что? Как вы думаете?

— Зачем? Ведь не работник же будет решать; иди, иди, Бетушка, передай ему привет от тетки.

— Да уж идите вы лучше сами, Мадла; ведь вам нечего стыдиться, он такой же человек, как и мы. А ваши слова больше будут ему по душе; идите уж вы сами, а я с ним и без того поговорю.

— Кажется, эти женщины хотели бы с вами поехать, они ждут вас здесь с утра. Поговорите с ними, а я пока приготовлю завтрак, — с этими словами корчмарь вошел в дом, оставив Гаека, к которому уже подходили Мадленка с Бетушкой, перед дверью.

— Если я не ошибаюсь, — начал сам Гаек, — вы хотите подъехать со мной немного?

— Я-то нет, дядюшка, — отозвалась Бета, — а вот нашей Мадле надо бы доехать до Вены, я только провожаю ее.

— Вы, барышня, одна едете в Вену? К знакомым, верно? — с некоторым удивлением спросил Гаек Мадлу, не спуская глаз с ее раскрасневшегося лица.

— У меня там нет ни души: я собираюсь там найти себе работу, — тихо ответила Мадлена.

— Работу! Разве нет у вас родителей или друзей, что вам приходится зарабатывать себе на хлеб?

— Есть у нее родители — мать родная, а отец ее умер, когда ей было девять годков, в Юрьев день тому исполнится восемь лет. Мать вышла замуж второй раз, у девушки есть отчим. Есть у нее еще и тетка. Мадла, что ты должна передать хозяину?

— Милая Бетушка, тетя, наверное, ошиблась, ведь она возила пряжу в Градец уже очень давно и, как рассказывает, ехала вместе с дядюшкой Гаеком. И тетя говорила еще, что у хозяина был сын-подросток, который показывал ей дорогу в Градец.

— Теперь вспомнил, — засмеялся Гаек, — это был мой отец, а я тот самый подросток... С тех пор, конечно, прошло немало лет. Отец мой умер, и теперь дело веду я, а люди по привычке так и называют меня, как отца, дядюшкой; какой же я дядюшка?

— Да ведь это все равно. Так вот, дядюшка, эта самая тетка тоже просит вас взять с собой девушку, к вашей помощи все так охотно обращаются...

— Да и я с радостью каждому оказываю услугу по мере сил, а потому и эту барышню с удовольствием возьму с собой, и если смогу в чем-либо помочь, то обязательно сделаю. Но послушайте моего совета, барышня: если только вы можете остаться дома — останьтесь, а не можете — найдите службу здесь за меньшую плату; не стремитесь служить в Вене — там служба тяжелая. То, что вы заработаете в Вене, достанется вам дорогой ценой, и не одна девушка горько поплатилась за это. Мне жаль вас!

— Я верю вам, дядюшка, — отвечала Мадла, и в глазах ее блеснула слеза, — и я охотно осталась бы дома, но это невозможно, я должна уехать. Потому я и хочу служить и уехать подальше, где люди меня не знают.

— Коли так, я с удовольствием возьму вас с собой. Подождите здесь еще немножко, я скоро вернусь. К первой паре коней не подходите близко: они с норовом и никого, кроме меня, не слушают.

Гаек повернулся и вошел в корчму. «Что случилось с этой девушкой, если ей надо уехать? Почему она так стремится в Вену?» — эти вопросы не раз приходили ему в голову, пока он разговаривал с корчмарем.

— Бетушка, не передавай тете того, о чем он мне тут говорил. Сама понимаешь, она станет мучиться, а там, может, вовсе и не так, ведь не я первая и не я последняя туда иду. А если мне будет плохо, я смогу перебраться в другое место.

— Дай-то бог, да не больно обращайте внимание на его слова: что может мужчина знать о женской работе! Везде что-нибудь да подвернется. Делаю, мол, что могу, и все. А только хороший он человек, этот Гаек, раз дал вам такой совет.

— Кажется; а ты говорила, что он старый, — ведь он молодой!

— Ну, иначе и быть не могло, раз мы сына за отца принимали. Да не так уж он молод; а рост-то! Видно, господь бог потерял мерку, когда создавал его. Когда вы рядом стояли, тебя и не видно было.

— Разве я такая уж маленькая?

— Вы-то как раз в меру, да он великан.

Так они разговаривали, и Мадла еще давала Бете различные поручения, когда Гаек снова вышел из корчмы.

— Якуб, эта барышня поедет с нами, освободи место; спрячем туда ее узелок! — крикнул Гаек своему работнику, поднял с лавки узелок Мадлы и отнес его к возу.

— Я его несла на спине и то устала, а он одной рукой поднимает, как перышко, — удивилась Бетка.

Якуб тотчас влез на меньший воз, а Гаек, взглянув, как он устраивает Мадлу, сам принес со своего воза большую попону.

— Это вам, барышня, чтоб сиделось получше, — сказал он, укладывая попону поверх сена на то место, которое для нее приготовил Якуб между ящиками. «Можно было бы посадить ее и на большой воз», — подумал возчик, но ничего не сказал, потому что всегда брал попутчиков на малый.

— Что вы, дядюшка, и на твердом хорошо будет, не хлопочите столько обо мне, — проговорила Мадленка.

— А вот подождите, барышня, как будем ехать второй день, так этого вы не скажете, а перед нами еще длинная дорога, — с усмешкой отозвался Гаек.

Кони были запряжены. Гаек велел Мадле усаживаться; Бета же, не желая прощаться с ней на глазах у людей, бывших в корчме, предложила девушке пройтись пешком: она проводит ее за город.

Гаек щелкнул кнутом, собачонка залаяла, принялась прыгать вокруг коней; Гаек распростился с корчмарем, и возы тронулись с места. Бетка провожала Мадлу за Яромерж. Шли молча, сердца обеих сжимались от тоски, и только когда вышли за Яромерж и Мадла в последний раз оглянулась на родные свои места, обе дали волю слезам.

— Ну, дай вам бог счастья, да не забывайте о нас, — рыдала Бета, видя, что возы удаляются и что дальше ей идти не к чему. Она откинула косынку с лица девушки и мозолистой ладонью погладила ее личико, свежее, как бутон.

— Подайте о себе весточку, я с радостью прибегу в Малую Скаличку к приезду дядюшки Гаека.

— Обязательно дам о себе знать, разве могу я забыть! Поклонитесь матушке... тете, Марьянке... Барушке Нивельтовой... всем, всем, и да будет господь с вами! — сказала Мадла. Они еще раз подали друг другу руки и, повернувшись в разные стороны, пошли — одна к родному дому, другая — на неведомую чужбину.

* * *

Пчелка любит кружиться над красивым цветком; человек же любит смотреть на все красивое. Что ж удивительного, если люди по дороге оборачивались вслед Мадле, а в корчмах Гаека расспрашивали, куда и откуда везет он эту красивую девушку? Что ж удивительного, если и сам Гаек с большей охотой смотрел на девушку, чем на коней? Да и то сказать, Мадла была что маков цвет. Глаза черные, горячие, а брови — будто кто их нарисовал. На щечках по ямочке, и маленький подбородочек, розовый, будто лепесток розового бутона. Рот маленький, а губы чуточку припухлые, алые, свежие, как малина. Над высоким лбом копна светло-каштановых волос, едва державшихся в прическе. Вздернутый носик не был красив, хотя часто одному не нравится то, что другому кажется прекрасным, но именно этот носик подходил к ее личику, как никакой другой. И хотя, как говорила Бета, Мадла рядом с Гаеком казалась маленькой, она все же была достаточно высокого роста и стройна, как сосенка. Ножки у нее были прямые, как струнки, а плечи будто из воска. Разговаривая о ней с другими, Бета всегда заявляла: «У нашей Мадлы тело как из масла!».

Мадленка была даже не столько красива, как привлекательна. И при всем том это была простая, невинная, очень добросердечная и работящая девушка, к тому же бойкая и способная. С молодежью она всегда бывала весела, любила попеть, а парни охотно с ней танцевали, потому что летала она как перышко.

Не один парень в Есенице томился по ней, но она до сих пор никого еще не успела полюбить, и если б ее родители выдавали ее за другого, достойного человека, не столь скверного и уродливого, как мельник, Мадла скорей всего послушалась бы их, привыкла бы к мужу и до смерти прожила бы в деревне, не чувствуя себя ни несчастной, ни счастливой, как обычно живут сотни супружеских пар.

Не доезжая до Градца, Гаек подобрал двух мальчиков, которых родители отправили в Вену в учение. Им было лет по двенадцати; у одного были отец с матерью и множество братьев и сестер, у другого — одна мать-вдова, у которой, как позже узнал Гаек, было еще двое детей. Мальчиков послали вместе, чтоб им было веселей. Одежда на них была хорошая, так же как и обувь, которую они, однако, несли перекинутою через плечо, как им наказали родители, чтобы не порвать; кроме того, за спиной они несли по узелку с караваем хлеба и рубашкой. Завидев их на дороге, Гаек тотчас понял, что это за парнишки.

— Кто вы? — спросил он, когда возы догнали их.

— Мы идем в Вену в учение, — отвечали мальчики.

— Откуда?

— Из Залонева.

— Как вас зовут?

— Меня Гонзик Стрнад, а это вот — Франтик Стеглик, — отвечал тот из них, который был побольше.

— Хороши пташки, — усмехнулся Гаек, да и сами мальчики рассмеялись над тем, что у них так подобрались фамилии[1].

— А много ли у вас денег, ребята? — продолжал расспрашивать их Гаек.

— У меня двадцатка, — сказал старший.

— А мне мама дала двенадцать грошей, потому что больше у нее не было. Но у нас есть хлеб...

— Его вам до Вены не хватит, птенчики, если бы вы даже клевали его помаленьку, а что в самой Вене будет?

— Отец говорил, что на дорогу нам хлеба хватит, а когда дойдем, так чтоб сейчас же искали место, и тогда мастер нам даст, что нам будет нужно, — возразил старший.

— Так, так, если б вы могли дойти за день, за два, да если б мастера ждали вас у ворот — тогда бы еще дело вышло. Да об этом с вами разговаривать — только время тратить. Хотите, подвезу?

Мальчики повернулись к нему с просиявшими лицами:

— Ах, дядюшка, вот бы мы были рады, мы уж просили одного возчика, но он не хотел взять нас задаром.

— Ну, раз вы такие расторопные, влезайте на воз, который поменьше, да не подходите близко к жеребцам: они не знают тонкого обращения, того и гляди лягнут.

Они тотчас вскарабкались на воз и сняли с плеч узелки, поблагодарив доброго дядюшку.

— А удобно ли теперь будет сидеть вам, панна Мадленка? — спросил Гаек, когда ребята уселись. — Вы можете пересесть на первый воз, на мое место, я все равно больше пешком иду, чем еду.

Гаек никогда не брал на передний воз прохожих, но для Мадлы он сделал исключение, и ему стало досадно, когда на его предложение она ответила:

— О, не беспокойтесь обо мне, дядюшка, мне они нисколько не мешают. Вы хорошо сделали, что подобрали этих бедняжек! У меня тоже есть брат, он примерно ровесник этим ребяткам, но только одному богу известно, где он.

— Как же это вы не знаете, где он?

— Отец отдал его в Градец к сапожнику в учение, когда он перестал ходить в школу. И кто его знает — то ли вправду ему там плохо жилось или просто ремесло ему не понравилось, — через три месяца он сбежал, и с той поры мы о нем ничего не слыхали.

— А вы не спрашивали о нем?

— Отец и крестный обыскали весь Градец, но кто знает, на чьей стороне правда: отец ругал его бездельником, обещал, что больше не будет о нем заботиться, а крестный сказал, что там мальчика так тиранили, что он бросил все и сбежал в Вену. Вот бы бог послал мне такую радость — найти его в Вене! Ведь это мой родной брат, сестра — родная лишь по матери. А у нас двоих отчим, — вздохнула Мадла.

— Милая барышня, Вена — огромный город, и там часто трудно бывает отыскать даже старожила, не то что ученика; но если он там, может быть, случай и сведет вас с ним — на свете творятся дивные вещи.

— Да, это так; не так давно ведь и мне в голову не приходило, что я отправлюсь в эту дорогу.

— Если я не ошибаюсь, вы, значит, из-за отчима покинули дом? — начал выспрашивать Гаек. Он никогда не совал нос не в свое дело, а тут вдруг его охватило любопытство — ему захотелось узнать, почему Мадла ушла из дому.

— Из-за отца и еще из-за одного человека, — отвечала Мадла, слегка зардевшись.

Гаек смотрел на нее и хорошо это подметил, новый вопрос уже вертелся у него на языке, но его отвлекли жеребцы, которые начали ссориться, а так как они были в намордниках и кусаться не могли, то толкали друг друга головами и ржали на всю округу. А тут еще подъезжал чужой воз, и Гаеку пришлось быть начеку, чтоб не столкнуться. Поэтому разговор прервался, что сильно раздосадовало Гаека, и кони его, верно, впервые попробовали кнута.

Мадла и думать не могла, что время в дороге будет идти так быстро. Дни стояли прекрасные, дорога ровная, и перед глазами ее беспрестанно сменялись картины, очень занимавшие ее своей новизной. За всю свою жизнь она еще не бывала дальше Нового Места, Добрушца и Опочны. Яромерж она плохо разглядела, взоры ее при прощании были устремлены только в сторону родного края. Градец ей понравился, а за Градцем ее восхитило поле, возделанное как сад, а также множество грядок капусты, которую больше всего сажают около Куклен и Плотиште. Гаек показал ей Лохеницы, откуда лохенячки развозят по округе лук. Когда они приехали в окрестности Хрудима, Гаек рассказал о богатстве тамошних хуторян, о коневодстве, о том, что его кони, впряженные в большой воз, куплены в этих местах. Не раз встречали они хуторян, едущих с базара в Хрудиме в ладных повозках с красивой упряжкой. Мадленку же больше всего удивляли костюмы хуторянок; увидев одну девушку в корсаже, затянутом шнурком на груди, она воскликнула:

— Смотрите, здесь девушки носят такие же корсажи, как наши есеницкие старухи. А у нас над ними смеются, говорят, что они грудь, как башмаки, зашнуровывают.

— Не надо обращать на это внимание, не следует менять свой старинный костюм на новый, — заметил Гаек.

— Так бы и должно быть, дядюшка, но этот новый костюм уже укоренился: матери приучают малых детей носить его, потому что, мол, старомодные жакетки становятся все дороже и дороже, набивные фартуки тоже уже никто не выделывает, а камзольчики обходятся дешевле, чем длинные кожухи, так у нас от старого ничего и не осталось, кроме этих вот полотняных головных платков с красным цветком сзади — их мы вышиваем сами.

— А вы не думаете, что ваш новый костюм не так удобен, хотя и наряден? — спросил возчик.

— На это не обращают внимания, а теперь мы уж привыкли, и нам кажется, что летом мы бы не выдержали в шерстяных чулках, в туфлях без задников спотыкались бы, а если б зимой пришлось идти в костел без платочка, мы простудили бы горло. Это все привычка.

— Зато ваши мужчины остались верны длинным зеленым кафтанам с фалдами сзади. Есеницких музыкантов можно узнать издалека. Не раз танцевал я под их музыку — красиво играют.

— У нас каждый мужчина и каждый парень — музыкант. На праздники они ходят по всей округе по четыре или по шесть человек и зарабатывают немало денег.

— Один из ваших музыкантов, говорят, был очень искусен и добрался до самой русской земли; вы ничего о нем не слышали, барышня?

— Как же не слыхать? У нас о нем всякий слыхал; старый учитель и еще один наш старый сосед эту историю — хоть с тех пор уж сто лет прошло — очень хорошо знают, и от них я не раз слыхала об этом случае.

— Не расскажете ли вы его мне?

— Почему ж не рассказать; только так, как учитель, я не умею говорить.

— Рассказывайте, как хотите, нам ведь все равно понравится, — заметил Гаек.

— Музыкант этот был некий Йозеф Павел и, говорят, уже малым ребенком, когда он пас коров, хорошо играл и научился этому самоучкой. Однажды вместе с другими он играл в Опочне перед князем, и тому так понравился Павел, что он велел обучать его за свой счет музыке. В то время разразилась Семилетняя война с пруссаками, и прусское войско вторглось в Чехию. Тогда-то, не знаю, как это случилось, только Павел попал в плен, и пруссаки заперли его в Броумовском монастыре. Он же, говорят, был парень ловкий, сбежал от них из этого монастыря и в одной рубашке добрался через горы до самой Опочны, где его спрятали в княжеском замке. Потом князь отправил его в Прагу в такую школу, где его научили понимать все инструменты. Был он, говорят, очень способным именно к этому. Слава о той школе разнеслась далеко, и императрица земли русской — ее будто б попросту звали Катериной — тоже услыхала о ней и пожелала у себя завести такую же. Она написала в Прагу, чтоб ей прислали ученого музыканта, который смог бы устроить школу, и опоченский князь приказал послать Павла. Ну, его и отправили. Говорят, там он очень хорошо жил, заработал много денег, стал важным барином и взял жену из благородных. Жили они будто в большом красивом городе, который называется Москва. Много лет спустя, когда была война с Бонапартом, проходили нашим краем русские войска. Два молодых русских офицера зашли в Скалице и все спрашивали, где находится Яшена. Но никто их не понимал, пока они не попали к бургомистру и тот догадался, что они спрашивают Есенице, и что это сыновья Йозефа Павла. Они справились о друзьях отца, и бургомистр написал им название нашей деревни. Тогда был еще жив Иржи Павел, брат Йозефа. Бургомистр написал им и его имя. Им хотелось заглянуть в Есенице, но войска проходили мимо, и молодые офицеры не могли задержаться. Бургомистр обо всем рассказал Иржи Павлу и посоветовал написать брату, но тот не захотел. Спустя долгое время к нему пришло письмо из русской земли от брата, который писал, что оба сына пали в битве под Парижем, но что они успели ему написать, что были в Скалице, и обо всем, что узнали от бургомистра. И Павел писал брату, что пошлет ему несколько тысяч золотых, чтоб тот разделил их между своими детьми, а чтоб Иржи наверняка получил деньги, он пошлет их по почте. Хотя Иржи жил неплохо, но деньги эти пригодились бы ему, так как у него было много детей. Ждал он, ждал, но посылка не приходила; он ходил справляться — ему сказали, что никто ни о чем не знает; так это и тянулось, пока ему не надоело. Писать брату он не хотел, считая, что письмо его все равно не дойдет, и так с тех пор о Павле никто ничего не слыхал, а денег Иржи так и не получил. Он всегда говорил, что брат наверняка послал деньги, но их кто-нибудь присвоил, и никто не мог поколебать его в этом мнении. Впрочем, из нашей деревни много еще музыкантов разбрелось по свету, но ни у одного нет ни такого таланта, как у Павла, ни его счастья, — закончила Мадла.

— Для счастья законов нет, — добавил Гаек.

За такими разговорами дорога бежала да бежала назад. У Иглавы Мадла увидела опять новые костюмы, а Стрнад и Стеглик восхищались иглавским майданом. Гаек объяснил им, что в городе это называется площадью. За Иглавой началась Моравия, и снова было чему удивляться: то красивому городу, то живописной деревне, то полю, вспаханному по-иному, и снова различным костюмам, которые Мадле очень нравились. Она удивлялась, встречая костюмы, похожие на чешские. Но больше всего ее забавляло то, что, куда бы они не приезжали, люди их хорошо понимали.

— Они, правда, плохо говорят по-чешски, но их все же можно понять, — говорила она, услыхав впервые моравскую речь. Гаек объяснил ей, что это не чешский, а моравский язык, но что это почти одно и то же, потому что чехи и моравы — одного корня. Гаек понабрался знаний о различных вещах, о которых обычно возчики, всю жизнь бредущие за своими возами и ни о чем не думающие, кроме своего груза, коней и возов, не имеют и понятия. Гаек в дороге любил поговорить с прохожими людьми, расспрашивал о том, о сем, в корчме охотно беседовал с местными жителями, читал газеты, если они ему попадались в руки. Край этот он знал вдоль всей дороги из Чехии в Вену, знал и народ. Речь его была не грубой, не суровой, он умел вежливо обращаться со всеми, что было только естественным следствием его образа мыслей и доброго сердца.

Всю дорогу он заботился о Мадле как о сестре: если она шла пешком, он шел подле нее; садилась она на воз — он шел рядом с возом. И тогда жеребцам предоставлялось право идти, как им заблагорассудится. В первый день Мадла не захотела зайти в корчму — у нее, мол, достаточно своей еды.

— Ну ладно, но когда вы все съедите, мы должны есть вместе.

В первый день Мадла ела на возу, а мальчиков Гаек взял с собой в корчму, как он это делал всегда. Под вечер Мадла угостила Гаека своими припасами, дала и ребятам, и Якубу, и шпицу — и еды осталось у нее совсем немного. На другой день она обедала вместе с Гаеком, что его очень обрадовало, хотя он и ничем не показал это. По вечерам, прежде чем Мадла успеет заказать себе на ночь место в корчме, ночлег бывал всегда уже заказан, потому что Гаека всюду охотно принимали в корчмах. Когда же Мадла упрекала его, он возражал:

— Я взял на себя заботу о вас и потому буду беречь вас как зеницу ока; и не думайте, что я это делаю только ради вас — женщинам всегда нужно больше удобств, с ними приходится иначе обращаться, чем с парнями, — смеялся Гаек.

Так они с каждым днем знакомились все ближе, и Мадла мысленно благодарила бога за то, что обратилась к Гаеку. Она доверяла ему как брату.

Гаеку не нравилось — он сам не знал почему, — что девушка называет его дядюшкой; такое никогда еще не приходило ему в голову; так называл его и Якуб и всякий другой человек, тогда это было общим обычаем. Ребятишки величали его дядюшкой, но, когда Мадла называла его так, он каждый раз хмурился и щелкал бичом. Мадла же думала: «Зачем он называет меня барышней, будто я городская!».

Раз как-то она снова назвала его дядюшкой. Гаек нахмурился, повертел кнутом в воздухе и сказал:

— Какой же я дядюшка. Меня зовут Иржи Гаек, из этих двух имен выберите одно, которое вам больше нравится, и больше, прошу вас, дядюшкой меня не называйте.

— А я тоже хотела вас просить, чтоб вы не величали меня барышней — так ведь называют только городских девушек, а я деревенская.

— Это обращение подходит к вам, хоть вы и деревенская; но раз вам так нравится, я буду вас звать по имени, — сказал обрадованный Гаек. — А вы?

— Пожалуй, неудобно будет называть вас просто Гаеком, — в смущении рассуждала Мадла.

— А называйте меня хоть Иржиком, хоть Гаеком — кому какое до этого дело. Мы ведь земляки, — добавил возчик.

На том и порешили, и никто на это и внимания не обратил; но Гаек был рад, будто у него тяжесть с плеч спала. Никогда еще эта дорога не казалась ему столь короткой. Думалось ему, что они все еще едут по Чехии, а они были в пути уже четвертый день и подъезжали к Вене. День был чудесный, солнце так и палило. Мальчики гонялись друг за другом по канавам и бегали с собачкой вокруг возов — детям и псам нипочем лишний кусок пути. Наконец, усталые, они влезли на воз, к ним подсел Якуб. Мадла шла тропкой в тени цветущих деревьев, без платка и жакетки. Лицо ее так и горело. Гаек шел возле коней, шляпу он нес в руке и все вытирал разгоряченное лицо и лоб. Временами он задумывался, и затем снова, будто что толкало его, оглядывался на девушку. Пес бежал возле Мадлы, которая стала рвать маргаритки; цветы звездочками густо пестрели в траве. Девушка делала из них букетик.

— Гаек, будет дождь, пес траву ест! — вдруг воскликнула она.

— Там вон есть более верный признак, — Гаек показал на небо, где виднелась черная туча.

— Пусть льет, лишь бы грома не было, я боюсь грозы, — простодушно призналась Мадла.

— Для кого вы нарвали этот букетик? — спросил Гаек, указывая на маргаритки.

— Ну, хотя бы для вас, если вы любите цветы; но вы ведь носите на шляпе вместо букета одни квитанции!

— Это потому, что мне не от кого получать цветы, — отвечал Гаек.

— И вы, верно, не от каждого их примете? — лукаво спросила она, поправляя букет.

— Правильно, не от каждого — это вы хорошо сказали. Но если вы мне их дадите, они будут мне милы, — сказал Гаек и, вытащив все квитанции, подал шляпу Мадле. Та с милой улыбкой прикрепила букетик за шнурок шляпы.

— Лишь бы не увяли, — сказал Гаек, надевая шляпу.

— Увянут — нарву других.

— Я был бы очень доволен, потому что, если вы захотите это слово сдержать, вам придется возвращаться вместе со мной, — отвечал Гаек, и по его глазам было видно, какую радость это доставило бы ему.

Мадла не проронила ни слова. Тут начал накрапывать дождик, и солнышко скрылось за тучами.

— Садитесь на воз — промокнете! — предложил Гаек, хотя ему приятнее было бы так вот идти вместе с ней.

— Не страшно, это майский дождик, я подрасту. А то я слишком мала, — улыбнулась Мадла и протянула обе руки под дождь, подняв лицо навстречу каплям.

— Вы малы ростом? Кто это вам сказал? — спросил Гаек, окидывая взглядом стройную фигуру девушки.

— Наша Бетка мне говорила, — отозвалась Мадла.

— Она сказала неправду — или она близорука,— заметил Гаек, отворачиваясь к коням.

Дождик припустил, Мадлена собралась сесть на воз, но там, вытянувшись, лежали спящие мальчики; Якуб тоже дремал.

— Идите садитесь на большой воз, Мадленка, — позвал ее Гаек, видя, что ей некуда сесть.

— Да я боюсь ваших коней.

— Пока я с вами, вам бояться нечего. — Проговорив это, Гаек поднял Мадлу на руки, как ребенка, и подсадил на воз. Мадла вспыхнула, как ягода калины. Гаек молча сел рядом, а сердце у него забилось, как колокол, и с минуту он не мог промолвить ни слова. Молчала и Мадла.

Они ехали по плодородной долине. Поля везде зеленые, свежие луга, цветущие сады возле домов, тут и там, будто облитая молоком, яблоня в цвету. Далеко на горизонте очертания синих гор. С одной стороны из-под темной тучи вырывались жгучие солнечные лучи, и в их свете капли дождя, падавшие из тучи, превращались в мириады алмазных, переливающихся светом, звездочек.

У Гаека на возу было устроено удобное сиденье, а парусину он откидывал, чтобы видеть дорогу.

Они долго молча смотрели на окрестности, потом Гаек правой рукой — левой он держал вожжи — взял девушку за руку и сказал сдавленным голосом:

— Мадленка, когда солнце начнет склоняться к западу, мы будем в Вене и простимся.

— Боже, уже Вена? — испугалась Мадла.

— Мне эта дорога никогда не казалась такой короткой, и никогда я никого так охотно и так неохотно не возил в Вену, как вас, Мадленка.

— Я понимаю вас, Гаек, — вздохнула Мадла, —вы добрый человек и хотите, чтоб мне было хорошо: вот и боитесь вы, что я попаду в плохие руки.

— О том, чтобы вам не было плохо, кое-кто позаботится, но это еще не все, Мадленка. Лучше, если б вы никогда не узнали этого испорченного света. Сколько молодых земляков и землячек я отвез уже туда, и многих из них пришлось оплакивать. Вернитесь, Мадленка!

Голос его был такой проникновенный, а лицо выражало столько искренней доброты, что Мадла невольно прижала к сердцу его сильную руку.

— Не могу, Гаек, не могу! — Она покачала головой, и на глазах ее выступили слезы.

— Мадленка, почему вы не можете? Разве я недостоин вашего доверия?

— Достойны, Гаек, достойны. Так знайте же, что родители хотели выдать меня насильно за человека, от которого я бегу, как от огня! — проговорила девушка и тихим голосом стала рассказывать о своем злом, безобразном женихе, о том, как он в нее влюбился и решил заполучить ее во что бы то ни стало.

— Видите, милый Гаек, что я должна была бежать, и далеко — ах, даже в самой Вене мне не будет покоя, все буду думать, как бы он меня не выследил; он может даже убить меня, это очень мстительный человек!

— Бог даст, этого не случится, — сказал Гаек, когда Мадла кончила, и глубоко вздохнул. — И мне лучше видеть вас в гробу, чем в его объятиях. Я уже не осуждаю вас за то, что вы не хотите вернуться, пока что-нибудь не изменится в вашей судьбе. Пока же считайте меня своим братом или преданным вам земляком — как хотите, только не просите помощи ни у кого, кроме меня; обещаете мне это, Мадленка?

— Я доверяю вам как родному брату, никогда не забуду вашей доброты, и когда мне понадобится помощь, я обращусь только к вам, — отвечала девушка, подавая ему руку и заливаясь слезами. Гаек пожал ее, соскочил с воза, а когда они проехали еще немного, Мадла вдруг увидела перед собой исполинскую громаду крыш, а над ними — уходящую ввысь черную башню, на шпиле которой играли лучи заходящего солнца.

— Вена! — воскликнул Гаек, указывая кнутом в ту сторону.

— И куда я тут, бедная, денусь! — горько вздохнула Мадла, и руки ее бессильно опустились на колени.

* * *

В Леопольдовском предместье Вены, в одной из комнат купеческого дома сидела в кожаном кресле высокая полная женщина в чистом домашнем платье, в белом чепчике, завязанном под подбородком. То была госпожа Кати, как ее называли все венские знакомые, или, как величали ее старая Анча и чешские знакомые, госпожа Катерина, жена домохозяина. И хотя на лбу и щеках ее заметны уже были признаки старости, волосы ее были черны как уголь. Когда она молчала, лицо казалось брюзгливым, но стоило ей заговорить, как серые глаза ее прояснялись и лицо становилось таким приятным, что ее нельзя было узнать.

Черная мантилья висела на спинке стула; полные, округлые руки женщины лежали на подлокотниках кресла. Судя по рукам, было видно, что эта женщина много поработала на своем веку. Отблески огня, пылавшего в очаге на кухне, падали на нее через открытые двери и ложились багрянцем на старомодную дубовую мебель, расставленную в комнате.

У очага, в ярком свете пламени, стояла старая служанка Анча; она поправляла огонь и расставляла вокруг него горшки. Сзади нее на стене поблескивала медная и оловянная кухонная посуда. Анча чутко прислушивалась к каждому шороху, поглядывая на дверь.

— Да что же этого ребенка все нет и нет, — проговорила она. — Не случилось ли чего с ним?

— Оставь, ты просто трясешься над этим парнем. И как ты не можешь привыкнуть к тому, что он уже не ребенок? Подумай-ка, ведь он уже бьет молотом о наковальню, — возразила госпожа Катерина.

— Ничего не поделаешь, госпожа Катерина, Яноушек для меня все равно останется ребенком.

— На здоровье, только не нянчись с ним да не исполняй все, что ему взбредет в голову, — испортишь ты его.

— Да как же мне не исполнять, когда он приходит и просит: «Анча, старая моя Анча, я тебя люблю, сделай мне то-то и то-то». Боже, да у меня сердце от радости дрожит, когда я вижу, как этот мальчик меня любит. А вы говорите — не исполняйте! Да ведь у меня на свете нет другой радости, кроме моего Яноушка.

— А я для тебя — ничто? — поддразнила ее госпожа Катерина, но взгляд ее с искренним расположением остановился на старой служанке.

— Вы ничто, госпожа Катерина, это вы-то ничто? Ах ты, боже мой, вы навещали меня, когда я болела оспой, вы меня утешали и заботились обо мне с того дня и до сих пор — как вы можете быть для меня ничем? Господи Исусе, что вы обо мне думаете? Ведь Яноушек — ваша кровь, и потому я его так люблю! — И старая Анча разразилась горьким плачем.

— Да не реви, неразумная старуха, ты меня не поняла, что ли? Или, ты думаешь, я не знаю твоего сердца? Но к чему эти бесконечные акафисты в честь той небольшой услуги, за которую ты меня давно отблагодарила? Мы из одного края, я тоже служила, знаю, почем фунт лиха и как дорого ласковое слово, когда человек одинок.

— Ах, конечно, вы знаете, почем фунт лиха, если б не знали, так не помогали бы тем девчонкам, которых привозит сюда на работу Гаек и которым вы как мать родная.

— То, что я для них делаю, не велика заслуга по сравнению с тем, что для них делает Гаек, и если бы я раньше не стирала на людей — ты ведь знаешь это, — у меня не было бы никаких знакомств и мне было бы трудно исполнять просьбы Гаека.

— Трудно вам было тогда — вы как раз взяли меня к себе после той болезни, я не могла еще ничего делать, а вы целыми ночами работали и кормили меня.

— Ну, замолчи, плакса, — прервала ее речь госпожа Катерина, но если б Анча стояла поближе к ней, она увидела бы слезы в глазах хозяйки.

— Да я молчу уж, молчу... А помните, как вы меня к себе взяли, а на другой день пришел господин Михал и принес вам материи на свадебное платье, а вы не хотели брать — очень уж, мол, барский вид, а потом в этом платье все-таки пошли под венец... А я вам приготовила завтрак и молилась за вас. Вы были красивая невеста, госпожа Катерина. Господин Михал, правда, немец, но все же хороший человек, а за вас душу отдаст.

— Ты права, у Михала добрейшая душа! Начало жизни у нас было довольно трудное, но господь бог нам помог.

— Когда двое стараются все наладить, да если они живут в ладу друг с другом, бог всегда благословит, тем более доброго человека. Бедно вы жили, когда господин Михал работал у Беранка, а вы ходили по домам стирать, и все же вы оказали такое благодеяние отцу Гаека. Ведь и сын еще помнит об этом!

— Бог ты мой, да это сделал бы любой его знакомый. Михал был с ним знаком, и когда Гаек-отец вдруг заболел, Михал привел его к нам — мы жили поблизости. Я ухаживала за ним, а Михал заботился о его конях и взял на свое попечение все его имущество. Мы боялись, что он у нас скончается. Но через неделю ему стало лучше. Он нам уже сотни раз успел отплатить за эту услугу. Ты сама знаешь, что молодой Гаек редко приезжает сюда с одним приветом от матери!

— Но он всегда говорит: это хозяюшке за ее хлопоты с детьми.

— Боже мой, какие там хлопоты! Я бы считала еще своей заслугой, если б могла устраивать так, чтобы каждая из этих девушек попала на хорошее место да осталась бы порядочной, но не могу же я по пятам за ними ходить.

— Да скорее устережешь мешок с блохами, чем таких девушек, если им вздумается вольничать, — сказала Анча. — А здесь, в этом содоме, бог ты мой, как только покажется на улице хорошенькая девушка, уж ее обхаживают, аки львы рыкающие, как бы, мол, ее проглотить. И на краю света, верно, не найдешь такой суеты, как здесь.

— Надо думать, что так бывает в каждом большом городе; сама знаешь: больше огня — больше дыма, больше людей — больше греха. Не видала ли ты сегодня Ленку? Сколько дней уж она не приходила, а она ведь всегда хоть на минутку забежит, если идет мимо.

— Ленку я видела только вчера; она сказала мне, что живет хорошо. Это порядочная девушка, но мне кажется, что ей нравится, когда на нее оглядываются те, с усиками. Вот Аничка — та совсем другая, мчится по улице, будто кто за ней гонится, ни на кого и не оглянется; тиха она и стыдлива, мне в ней нравится это. У Ленки же ветер в голове.

— Ладно, придется мне с нею поговорить. Жаль будет, если не удастся ее образумить.

— Сегодня у меня узнавали эти два ученика сапожника, когда приедет Гаек. Я спрашиваю, чего вы от него хотите? Но они не пожелали мне открыться; наконец сказали, что он обещал привезти им по новой рубашке, если они будут себя хорошо вести. Они, бедняжки, пооборвались совсем. Гаек приедет — вот им будет радость!

— Он добрый человек. Сроду никто не сделал для этих детей столько добра, сколько он. По дороге он их кормит и здесь всегда старается им найти место, навещает их, а тем, кто себя хорошо ведет, по мере сил помогает.

Тут в сенях раздались шаги.

— Это мой Яноушек! — пробормотала Анча, и лицо ее радостно засветилось. Госпожа Катерина встала и зажгла на столе приготовленную лампу. Боковая дверь распахнулась, и в комнату вбежал подросток, сын госпожи Катерины и питомец старой Анчи — живой, смуглый, черноволосый, в кожаном фартуке и весь в копоти.

— Здравствуйте, матушка, я кого-то вам привел! — весело крикнул он.

«Кого же это?» — хотела спросить госпожа Катерина, но в дверь уже входила Мадла и вслед за нею — Гаек.

— Мы о волке, а волк за гумном! — улыбнулась госпожа Катерина, протягивая руку возчику. — Добро пожаловать в Вену! А мы только что о вас вспоминали. Яноуш, подай стулья!

— Бросьте, бросьте, Яноушек, идите-ка умойтесь, вы такой черный, будто через дымоход лазили.

Яноушек убежал в кухню, Анча подала стулья.

— Ну, а как вы живете-можете, Анча? — спросил Гаек усаживаясь.

— Все в воле божьей; да я уж, милый, как пар над горшком.

— Ну, ну, не так еще дело плохо! — отозвался Гаек, но Анча, пожав плечами, бросила взгляд на Мадлу и ушла в кухню.

— Кого же это вы нам привезли? — спросила госпожа Катерина, усевшись и устремив взор на Мадленку, которую страшно поражало все, что она здесь видела и слышала.

— Да ведь вы знаете, хозяюшка, кого я к вам всегда привожу!

— Тоже на службу? Это, верно, ваша родственница?

— По Адаму мы брат и сестра, а вообще — только земляки, — пошутил Гаек, — а так как никто лучше вас, тетушка Катерина, не умеет помочь нашим землякам, то я всегда обращаюсь к вам с просьбой быть матерью землячкам.

— Дело не во мне, захотят ли они-то быть моими дочерьми! — усмехнулась госпожа Катерина.

— Конечно, без этого все ни к чему. Не было бы вас — и я не смог бы взять на себя эту заботу. Слишком уж это дорогой товар, чтобы я, приехав сюда, выгрузил его на улице и оставил на произвол судьбы. Мне бы совесть не позволила этого.

— Не хочу вас хвалить, Гаек, но если бы было побольше таких, как вы, добросовестных и любящих ближнего своего, — произнесла госпожа Катерина, положив свою полную руку на плечо Гаека.

— Доказательство тому, что они существуют, — вы сами, хозяюшка, — сказал Гаек.

— Ну, я не хочу продолжать, знаю, вы не любите, когда вас хвалят. Да кому нравится, когда о нем по свету трубят! Раздевайтесь же, барышня, или вы хотите еще куда-нибудь идти — верно, у вас тут есть знакомые?

— Нет никого, тетенька, — отвечала Мадлена.

— Ну, так вы все равно остановитесь у нас, как и другие, — об этом мы раз и навсегда уже договорились с Гаеком, и у нас для этого есть комната. Простите меня, люди добрые, я выйду на минутку, — извинилась госпожа Катерина и вышла из горницы. На ходу тело ее так и колыхалось.

Как только она отвернулась, Гаек устремил взгляд на Мадлу и пожал обе ее руки, сложенные на коленях.

— Мадленка, — промолвил он тихим, дрогнувшим голосом, — возьмите себя в руки, вы же видите, что тетушка Катерина — женщина приветливая, она будет вам сестрой, вы можете во всем положиться на нее. Поверьте, что я не привел бы вас сюда, если б не знал, что здесь живут хорошие люди.

— Ах, Гаек, чудится мне, будто весь мир падает на меня, мне прямо душно, — вздохнула Мадла, прижимая руку его к стесненной груди.

Как хотелось ему прижать девушку к сердцу и унести далеко за венские заставы из города, где он оставлял ее так неохотно, но он молчал; молчал, чтоб не выдать чувства, заполонившего всю его душу.

— Гаек, — стыдливо спросила девушка, — вы ведь придете завтра? — и глаза ее, влажные от слез, просительно взглянули на возчика.

— Приду, Мадленка, если бы мне даже грозила смерть, — шепнул Гаек.

Тут дверь отворилась, и в комнату ввалился господин Михал, плечистый, полный человек с широким веселым лицом.

— Здравствуй, брат, — по-немецки приветствовал он Гаека, дружески похлопывая его по плечу, но тут его взгляд упал на Мадлену. Щелкнув пальцами, он воскликнул:— Господи боже, до чего красивая девушка!

— Милейший немец, это чешка, тебе придется говорить с ней по-чешски, — сказал Гаек, видя, что приветствие хозяина привело Мадлу в смущение.

— По-чешски? Да я не умею! — пожал плечами Михал.

— Постыдился бы, тетушка Катерина пятнадцать лет тебя учит, а ты все еще не умеешь! — поддразнил его Гаек.

— Какое умеешь, у вас какая-то чертова речь, чтоб научиться, надо специальный язык заказывать.

— Послушайте его только! — вмешалась госпожа Катерина, входя в комнату и услыхав последние слова мужа. — У тебя, видишь, язык от чешской речи сломается, а мне-то, что ж, не пришлось разве свой язык ломать? Не стыдно ли вам — вы требуете, чтоб мы, женщины, учились ради вас говорить по-немецки, в то время как вы ради нас по-чешски научиться не желаете? Не будь мы такими глупенькими, и вы бы живо научились.

— Мы ваши господа, и вы должны все делать для нас! — воскликнул Михал, ударив себя в грудь.

— Господа-то, господа, а властвует тот, кто умнее, — улыбнулась госпожа Катерина, показав при этом на свою голову. Потом, положив руку на плечо мужа, добавила: — Милый Михалек, ты мне обязан тем, что мы понимаем друг друга. Если б мне было не все равно, как говорить — по-чешски или по-немецки, — трудно было бы нам с тобой столковаться.

— И все же мы сумели бы понять друг друга, Каченка, — засмеялся Михал. Затем, обратившись к Гаеку, он спросил, как зовут девушку. Узнав, что имя ее Мадлена, Михал не мог понять, что это за имя, пока госпожа Катерина не объяснила ему, что это то же самое, что и Лени.

— А, это другое дело; радуйтесь, что вас зовут не Кача: всякая Кача — злючка.

— Но если уж попадется среди них добрая, так уж такая добрее всех, — сказал Гаек, — а тебе, Михал, как раз такая и попалась.

— Что ж теперь поделаешь, придется оставить ее у себя, — пожал плечами Михал, но госпожа Катерина уже не слушала его, выйдя на кухню; пришла Анча накрывать стол для ужина, причем ей помогал Яноуш, уже чистенький, как стеклышко.

Мадла предложила свои услуги, но госпожа Катерина не позволила ей ничего делать, сказав:

— Вы еще наработаетесь, садитесь-ка лучше за стол рядом с вашим земляком.

— Раз хозяюшка так рассудила, значит, садитесь, — промолвил Гаек, подавая ей стул.

С давних пор было, заведено, что, приезжая в Вену, Гаек один вечер проводил у Михала; и на это не нужно было никаких приглашений. Мать Гаека почти каждый раз посылала с сыном гостинец для госпожи Катерины: сало, сыр и тому подобные вещи, которые в Вене считаются самым лучшим подарком.

К столу господин Михал ставил хорошее вино, а госпожа Катерина готовила одно или два блюда, особо любимых Гаеком, и все с радостью весь месяц ждали этого вечера. Анча всегда сидела вместе со всеми за столом по деревенскому обычаю, согласно которому хозяин ел из одной миски с батраками.

Как и всегда, на этот раз за столом не было изысканных блюд: только яичница, тушеная говядина, масло, сыр и вино, но все вкусно приготовленное.

— Потчевать вас не буду, кушайте, кто что хочет, но зато вволю! — сказала госпожа Катерина, когда все было на столе, и опустилась в свое мягкое кресло.

— Так-то лучше всего, — отвечал Гаек.

Все с удовольствием принялись за еду, кроме Мадлы, сердце которой будто сжимало клещами. Кусок застревал у нее в горле. Анча украдкой перекладывала лучшие куски со своей тарелки Яноушеку, точно ее собственный желудок не был даже достоин вкусного кусочка.

— Отведайте же, Мадленка, этого маслица, — предлагала хозяйка. — Оно приправлено пряностями, и у него совсем особый вкус. Это мне матушка Гаека такой «привет с маслом» посылает, как выражается наш Гаек...

— Я знаю, что вам здесь эти продукты очень кстати, а у нас их вдоволь. Да и мне самому, когда я приезжаю домой, больше всего нравится домашний хлеб и свежее сало, — сказал Гаек.

— А что же было бы, если вдобавок все это тебе приготовила красивая женушка, а? — улыбнулся Михал.

Гаек вспыхнул и был доволен, что Мадла не понимает по-немецки. А Мадла и в самом деле не обратила внимания на эти слова и, беря себе кусочек масла, проговорила:

— У нас в деревне очень берегут масло. Оно идет целиком на продажу — больше всего в Плес.

— У нас в горах, — отозвался Гаек, — люди живут тоже очень бережливо, и часто приходится урывать от себя кусок, чтобы продать его. Масло, яйца продают по большей части в ближних городах, а там все это скупают пражские торговцы маслом. У бедных же людей хватает только на похлебку, сухую картошку да иногда на что-нибудь мучное. Даже наши богатеи едят не так, как могли бы есть за те же деньги. Они и не верят этому. Как наши прапрабабки варили, так и сейчас варят наши женщины, а чтобы как получше приготовить — об этом и речи нет. Одни и те же кушанья переходят из поколения в поколение, и долго еще, вероятно, так будет.

— Господи, у нас в деревне все было точно так же, — сказала Анча. — Мясо — только в светлое воскресенье, да и то не у всякого, а лишь у зажиточных. Бедняк был рад и снятому молоку. Коровушек, извините, было у богатых по две, по три, бедные семьи кормились от одной, да еще надо было продать хоть сколько-нибудь масла. Да, вдоволь мы там хлебнули горя, но все же мне хотелось бы еще разок побывать дома. Знаете ли вы, госпожа Катерина, что я ушла оттуда вот уже больше двадцати лет тому назад?

— Годы бегут, как вода; я тоже вот уже двадцать лет в Вене, а когда я провела здесь первый день, то думала, что если не вернусь домой через неделю, то умру здесь с тоски. Человек привыкает ко всему, — отвечала госпожа Катерина.

— Откуда вы родом, Анча? — спросил Гаек.

— Оттуда же, откуда и госпожа Катерина: из Блинкова за Прахатицами. Я Едличкова, но мы не знали друг друга, пока случайно не встретились здесь в одном доме, где я служила, и не разговорились. Это был перст божий, потому что вскоре после этого я заболела, и госпожа Катерина...

— Налей-ка вина Гаеку, Анча, — прервала ее хозяйка, и, чтоб Анча не смогла продолжать, заговорила сама:

— Я уже точно во сне вспоминаю ту деревню, горы и леса вокруг, вспоминаю, как там все было зелено и красиво, когда мы ходили по ягоды, и что всех там звали Едлички. Потом родители мои умерли, хата перешла к брату, он женился, а я взяла узелок за спину, да и пошла работать в Будейовице, а оттуда приехала со своей хозяйкой сюда и с тех пор живу здесь; чего я только здесь не испытала — и хорошего и плохого. В прежние годы иногда еще снились мне наша деревенька и зеленые леса, и все это во сне казалось таким красивым, что под утро мне становилось тоскливо.

— Я тоже долго не могла привыкнуть, а хуже всего мне казался здешний обычай носить воду в кувшине на голове, — заявила Анча.

— Да, приходится поучиться, пока привыкнешь к этому. Советую вам, Мадленка, прежде чем вам придется пойти за водой, поучиться этому дома. На голову кладут мягкий кружок вроде венца, а на него уже ставится кувшин — чтоб голове не было больно и кувшин стоял прямо. Сначала научитесь носить пустой кувшин, а уж потом — полный, и раньше ходите с ним по кухне дома, пока не привыкнете правильно держать голову и тело. Завтра я вам покажу, — проговорила госпожа Катерина.

— Спасибо, но разве нельзя мне будет носить воду ведрами? Я к ним привыкла, носить их легко да и воды сразу много принесешь, — робко сказала Мадлена.

— Милая девушка, конечно, так вы больше бы принесли воды, но везде свои обычаи, и здесь у господ посуда нарочно приспособлена к этому. В Праге, например, воду носят на спине, в путнах. Такая путна с водой весит фунтов шестьдесят, и когда ее вносишь на третий или четвертый этаж, ноги трясутся как осиновый лист и дух захватывает. Зато больше всего воды сразу принесешь в путне, что верно, то верно.

— Нет, всего лучше бадьи, в которых у нас воду носят — их легче всего носить, — высказала свою мысль Анча.

— Бадьи? — спросили Гаек и Мадла в один голос.

— В такую бадейку, — объяснила госпожа Катерина, — входит столько же, сколько и в большое ведро. Она круглая, и сверху у нее — железная дужка, за которую ее подвешивают на коромысло. Коромысло делается из жерди, немного выгнутой посредине, там, где оно лежит на плечах. Бадьи обычно делаются из мягкого дерева, обиваются железными обручами; у богатых обручи медные, бадьи выложены узором из более темного дерева, цепочки кованые. У бедных вместо цепочек веревки, вместо железных крючьев деревянные и бадейки обиты деревянными обручами. Когда несут воду, то цепочками придерживают бадейки, чтобы они не раскачивались; идти с ними очень легко: тяжесть лежит только на плечах.

— Везде свои обычаи, и кто хочет жить в ладу с людьми, должен волей-неволей покориться этим обычаям, — сказал Гаек.

За разговором ужин был съеден, и Анча стала убирать со стола; но Михал снова налил вина, и все выпили за общее здоровье и за «кому что нравится». Мадла упиралась, но ей пришлось сдаться. От вина она повеселела. Начался разговор о различных вещах, о ремесле, о знакомых, о том, как кто живет, и о себе самих. Наконец Гаек заговорил о мальчиках, которых он оставил в корчме под присмотром Якуба; он спросил у Михала, не знает ли тот какого-нибудь мастера, который бы взял их в учение.

— Это может быть и другой какой ремесленник, не обязательно сапожник, — добавил он, — лишь бы был порядочный и мягкосердечный человек.

— Дружище, — сказал Михал, — если б эти парнишки могли платить, я бы тебе десяток таких мастеров сыскал, но кому же охота брать ребят на несколько лет, разве что захотят сделать из них домашних рабов; а как появится какой-нибудь мастер-бессребреник, у которого ученикам хорошо живется, тотчас слава о нем идет по всей Вене и ученики к нему валом валят.

— Дядюшка, — проговорил Яноуш, — на Охотничьей улице есть столяр; его зовут Крчек, так вот, ему нужен ученик — сегодня он говорил об этом в кузне нашему мастеру.

— А, Кершек, — сказал Михал, будучи не в состоянии правильно выговорить это имя, — действительно, это человек хороший, но строгий. Если он возьмет твоих мальчишек, они могут благодарить тебя.

— Я уже не раз обращал внимание на его вывеску, и мне приходило в голову, что это, наверное, хороший человек, потому что он написал по-чешски свое честное имя, не то что многие, которые перекраивают свои имена на немецкий лад, так что и сам бог их не прочтет, — сказал Гаек.

— Да, уж и фамилии у вас, друже, — язык обломать можно.

— Только такой неуклюжий, как у тебя, — засмеялся Гаек. Так они часто поддразнивали друг друга и никогда не обижались.

— А сегодня вас уже два ученика-сапожника спрашивали, — вспомнила госпожа Катерина. — Они, по-моему, из Пршикопа.

— А, знаю, знаю, я им кое-что обещал. Бедняги ходят почти что нагишом. Оба были такие здоровяки, когда я их привез в прошлом году, а сейчас больно на них смотреть, на бедняжек, — сказал Гаек. — Видели бы родители, что тут испытывают дети, не посылали бы их сюда так, на волю божью. Душа болит, когда видишь, какие тяжести им приходится таскать по городу, да сколько дома наработаются, да сколько холоду да голоду вытерпят, да сколько их тиранят и бьют! Если у мастера мягкое сердце — так жена у него злющая, а то дети или подмастерья. Все и всё срывают на ученике, всё сваливают на него, каждому он должен угодить. А ремеслу обучают мимоходом. Заболеет ученик — отправят в больницу, и никто больше о нем не позаботится; поправится — ладно, умрет — позабудут, будто камень, брошенный в воду. Правда, некоторые мальчишки — сущие безбожники, да ведь и неудивительно в такой-то школе. Хуже всего, что вырастают они как дикие звери: ни к чему не приспособлены, не научены знать ни бога, ни людей, каждый предоставлен самому себе. Кому какое дело до такого ребенка, выйдет из него прок или нет? Если станет преступником, — его наказывают; станет хорошим человеком — тем лучше для него. Сколько раз я об этом размышлял, да что толку — все равно не переделаю. Могу только в мелочах помочь некоторым из них, но это капля в море.

— Если бы каждый думал так, это помогло бы, милый Гаек, но не нам переделать мир, — промолвила госпожа Катерина. — С девушками то же самое; сколько их тут гибнет — тех, что пришли сюда неиспорченными, чистыми! Приходят сюда, как слепые, попадают в руки вербовщиков, которые их продают бог знает куда. Никто честно к ним не относится, никто не укажет на пропасть, в которую так легко скатиться. Господа отвращают свое сердце от слуг, не считают их необходимыми помощниками, равными себе людьми, а рабами. Говорят, кто не был на службе, тот горя не знал, и это правда. Пока работник трудится до упаду, господа к нему благосклонны. Но как только силы оставят его, он уже помеха в доме, хотя бы он там весь свой век прожил. Ругают прислугу, что она плоха; что ж, отчасти это и верно, но кто в этом виноват? Малые часы по большим ставят. Но вы не бойтесь, Мадленка, — прервала себя госпожа Катерина, увидев слезы на глазах девушки, — нет правила без исключения, есть тут и добрые господа и хорошие слуги. Я тоже служила и у злых и у добрых господ и перевидела многое, но, слава богу, прошла через все с чистой совестью. Скопила несколько золотых, подумала — все же лучше хоть кусок хлеба, да свой, чем пироги в чужом доме; сняла комнату у добрых людей и стала стирать. Скоро меня узнали и охотно отдавали тетушке Кати белье в стирку. Может быть, позднее я и вернулась бы домой, да встретился мне вот этот немец, который изменил мои намерения. Однажды он сказал мне: «Знаешь, Кати, ты порядочная, славная женщина, о какой я мечтал. Ты уж не молода, и я не молод, но я тебя люблю, и я хороший парень, значит, мы друг другу подходим. Я не богат, но прокормить тебя сумею». Вот мы и поженились, и никто из нас об этом не пожалел, — правда, Михал?

Улыбаясь, Михал протянул жене мозолистую руку и, подняв стакан, растроганно сказал:

— За твое здоровье, жена!

Гаек тоже поднял стакан и молча выпил, но не за здоровье госпожи Катерины, хоть и очень любил ее.

На колокольне святого Стефана пробило одиннадцать, когда Мадленка готовилась ко сну в маленькой, чисто убранной комнатке, куда ее отвела госпожа Катерина. Наполовину раздевшись, она подошла к окну, как часто делала дома. Откинула занавеску; но здесь не было цветущего сада за окном, не светил месяц, не было видно ни кусочка звездного неба. Черная высокая стена поднималась сразу перед окном, и Мадла поскорее опустила занавеску. Помолившись, девушка погасила свет, легла, закрыла глаза; но сна, который принял бы ее в свои объятия, не было — все еще перед нею стоял здешний мир со всеми его образами, избавиться от которых она не могла. То веселые подружки звали ее играть и работать, то ее благословляли старенькие руки, то она шла по чужим краям рядом с добрым и славным человеком — да, очень славным! То видела себя в толпе, где никто с ней не здоровался, видела себя среди высоких домов, которые будто хотели упасть на нее, видела себя в кругу хороших людей, а что будет дальше? Сон прикрыл от нее будущее, убаюкав обещанием милых уст: «Завтра, Мадленка, мы еще увидимся!».

* * *

К колодцу на площади святого Стефана по утрам и под вечер приходили девушки по воду. Там собирался негласный суд. Интимные события выносились там на всеобщее обсуждение, перетряхивалось поведение чьей-нибудь госпожи, семейные тайны всплывали на поверхность, а мимоходом шел разговор о любовниках, о новых платьях, о военных парадах, об Элизиуме и прогулках по Пратеру.

Однажды под вечер на этом месте, как обычно, стояла кучка служанок. Одна поставила наполненный кувшин на край водоема, другая стояла с пустым кувшином, третья наполняла свою посуду. Между тем шел общий разговор.

Высокая девушка играла первую скрипку.

— Я тебе все время говорю, чтоб ты не молчала! Раз я тоже служила у одной такой хозяйки, которая за грош дала бы колено себе просверлить, а служанок чуть не ветром кормила; ну, да я ей объяснила, почем пряники в Пардубицах: так ей и сказала напрямик, что, если она мне не будет давать есть досыта, я буду у нее воровать или уйду.

— Ну и что же, стала она тебя лучше кормить? — спросила ее та, у которой была такая же хозяйка.

— И-и, девушка, скупца просьбами да угрозами не проймешь. Я от нее ушла.

— Наша старуха, — ввязалась еще одна девушка, — не скупа, но любит принимать гостей, а на это у нее денег не хватает, и нам приходится потом поститься по нескольку дней.

Всеобщий смех.

— У нашей тоже сплошь визиты, каждый божий день; едва ложку после обеда положит, уже мчится, как полоумная, хоть тут дом сквозь землю проваливайся.

— А вам и дела мало до этого, а? — усмехнулась другая.

— Ясно, когда кошки нет дома, мышам праздник. Вчера у нас из-за этого был большой шум, старик не желает больше этого, он кричал, что его по миру пустят. Они на этих приемах играют в «мист»[2], и наша проиграла пятерку.

— Так ей и надо; если б ей ту пятерку пришлось отдать нищему, она бы повесилась.

— А когда не играют, то людей оговаривают, — произнесла еще одна девушка.

— И косточки перемывают за чашкой кофе, — поддакнула другая.

— Как встретятся — ну, прямо кошечки, так и ластятся, реверансы чуть не до земли; а за глаза — и слышать друг о дружке не могут, — заявила смуглая Жофка, передразнивая жесты дам.

— Вчера наша говорила о твоей, Реза, что она особа легкого поведения, — заговорила еще одна.

— А что, твоя разве на весах взвешивала поведение моей? — отрубила Реза. — Пусть твоя святоша помалкивает, все воробьи на крышах чирикают, что она сосуд греховный!

— Да ты на меня не дуйся — продаю, за что купила, — оправдывается девушка.

— А ты не покупай товара в скверной лавке, поняла? Что только выходит из уст твоей госпожи, воняет чертом, и пусть она хоть с ног до головы окуривается ладаном, церковью от нее не запахнет. Можешь ей это передать, если хочешь. Пусть там моя госпожа какая угодно, но, по мне, она хороша, и чернить я ее не дам!

— Тебе-то хорошо, Реза, я б хотела быть на твоем месте, — вмешался кто-то, — тебе часто подарки перепадают, а у нас редко кому что достанется, с этими детьми намаешься хуже вола.

— Что же ты пошла к детям? — спросила одна девушка с очень вульгарным лицом. — Хуже службы нет. Я тоже была при детях и знаю: ни днем, ни ночью покоя нет, куда не пойдешь — весь выводок за тобой; словом с кем перебросишься, а мелюзга дома все перескажет. Ну, да я сколько раз здоровую трепку им задавала, не очень-то я с ними нянчилась. Раз как-то прогулялся с нами мой кавалер, а хозяйка узнала и давай кричать, — детей, мол, ей порчу; ну, я и сказала ей: «Если я их порчу, так и гуляйте с ними сами!» — и ушла.

— Нет, я их не могу обижать, и если б не любила детей, так к ним не пошла бы, — отвечала первая. — В воскресенье я хотела пойти с Тоником к Шперлю, а тут у нас, как нарочно, ребенок заболел, и я не могла уйти, мне было очень досадно, но когда на другой день ребенок умер, я уж не жалела, что осталась дома. Бедняжечка, он был такой хорошенький! Хозяйка подарила мне на платье и обещала, что по воскресеньям будет меня отпускать с Тоником. Мне, однако, домой пора — до свидания, девушки!

— Вот дуреха так дуреха, — заговорили об ушедшей в кружке.

— А как ей везет: этот Тоник порядочно зарабатывает, хорошо одевается и вообще человек.

— Подумаешь, что за счастье — сапожник! — ухмыльнулся кто-то.

— Все лучше, чем солдат или такой вот студент, как у тебя, у которого ни кола ни двора, а он все же тебя стыдится, — отозвалась Реза. — Нет, я и на выстрел не подпустила б к себе такого любовника, для которого я хороша только вечером, а днем, если случайно встретит меня с кувшином на голове, сразу в сторону, как черт от ладана.

Общий смех.

— Что ж, ты каждого переспоришь. А только говори что хочешь: мне студент милее какого-нибудь подмастерья или глупого кузнеца, — отвечала любезная студента, быстро ставя кувшин на голову.

— А я гроша ломаного не дам за ум твоего милого. Ты когда-нибудь еще рада будешь, если какой-нибудь поденщик тебя замуж взять согласится, чванная дура, — рассердилась Реза за то, что та назвала кузнеца, ее любовника, глупым.

Подошли еще две девушки. Одна молодая, со свежим лицом, в руках у нее жбан, у другой, постарше, — кувшин.

— Который раз уж ты, Доротка, идешь сегодня по воду? — спросила Реза старшую.

— И-и, один бог знает. Посмотрите только на мои руки: сплошные трещины, на люди выйти стыдно. Сил никаких нет, охромею скоро совсем, да еще спи зимой на чердаке!

— Так это почти везде, — раздались голоса.

— Когда человек здоров, так это ничего, а вот когда у тебя все кости гудят, тут иначе запоете. А все — проклятая чистота. Я-то знаю, будь этот дом наш, хозяйка ежедневно начищала бы его целиком, от конька до крыльца. Удивительно, как мы еще дымоходы не протирали! Целый день бродит с метелкой, а я за ней — с водой и тряпкой; да хорошо бы еще с водой, а то все с кислотой да с известкой. А так — лучшей хозяйки не найдете.

— Да тут железные руки нужны, чтоб такое вынести!

— Что говорить, везде что-нибудь да не так. Рядом с нами барыня двенадцатую служанку за год меняет; черт ее знает, у нее заскок какой-то в голове: все ей кажется, что ее обкрадывают, и каждый месяц выгоняет служанку, а жалованья не отдает.

— Ну, я б ей показала! — воскликнула Реза. — Уж пришлось бы ей прогуляться со мной в полицию; докажи, что я крала, и, если не докажет, уж она б меня запомнила или я не я. Самое последнее дело такая служба!

— Что ж, раз она каждого считает вором; а ведь сама служанкой была, могла бы знать, как горьки такие наветы!

— А может, она сама воровала; кто в этом мешке побывал, тот и других в нем ищет. А скажи-ка, говорят, у твоей барышни красивый, богатый жених? — спросила Реза у той хорошенькой девушки, которая только что подошла.

— Красивый-то он красивый, а если б еще и богатый был, не стал бы свататься к нашей барышне, — отвечала та.

— Это верно, красоты в ней не больше, чем в обезьяне. Будешь служить у них?

— Да, жених мне уж об этом сказал. Вчера я светила ему, когда он спускался по лестнице, а он мне и говорит, что хотел бы, чтоб я была его невестой.

— Со смеху лопнешь, вот будет счастливое супружество! — захохотала Реза, и остальные усмехнулись.— Ну и дура эта твоя барышня, что берет тебя к себе, Лора!

— Да что вы обо мне думаете?

— А что ж нам думать: девка ты — как солнце красное, а твоя будущая хозяйка — чучело огородное, хоть и знатного роду; и у будущего хозяина твоего тоже два глаза во лбу, как у меня, и он будет думать то же, что и я, — возразила Реза.

— Поговорим лучше о чем-нибудь другом.

— Ну, вот хоть о твоей юбке — красивая она у тебя; сколько отдала?

— Две, да еще купила себе платье за десятку. Оно сшито по последней моде. Надо еще купить шляпу и новый шарф.

— Черт возьми, и наряжаешься же ты — видно, служба выгодная? — с лукавой улыбкой спросила Реза.

— Была бы служба невыгодной, не могла б я и одеваться; а я люблю наряды, ведь другой радости и нет у меня! — отвечала Лора и, взяв воду, ушла.

— Погоди, девка, ты еще опалишь себе крылышки, знавали мы много таких, которые сегодня на мели сидят!

Пока девушки так разговаривали, недалеко от них проходил по улице ученик сапожника с парой башмаков в руке. Помахивая ими, мальчишка насвистывал распространенную и любимую в то время песенку мусорщика. Чумазый, пальцы, или, как их называют в шутку, «хозяйки дома», выглядывали из опорков, локти блестели. Из грубого фартука можно было вытапливать сало, а штаны с бахромой не прикрывали и лодыжек. Волосы на голове мальчика топорщились, как иголки у ежа, лицом он походил на чертенка. Подойдя к девушкам, он остановился, потом вдруг наклонил голову, как баран, который собирается бодаться, разбежался и врезался в девичий круг, так что все девушки бросились врассыпную.

— Откуда тебя черти несут, грязнуля! Брысь отсюда! — закричала Реза, но и ей пришлось отступить, так как мальчик вертелся среди них, как юла, — одну толкнет головой, другую — локтем, третью смажет ботинками, а когда все отскочили от водоема, он уставился на каменную мостовую, будто отыскивая там что-то; внезапно он принялся громко кричать:

— Добрые люди, добрые люди, сюда, сюда, смотрите, что здесь случилось!

В Вене звать людей два раза не приходится. Прохожие тотчас собрались толпой, спрашивая друг у друга, что произошло. Тогда ученик воскликнул:

— Кухарки здесь дырку простояли!

— Ах ты безбожная образина, морда твоя чумазая, погоди-ка! — закричали служанки, норовя схватить его за вихры, но, прежде чем они успели это сделать, мальчишки и след простыл! Он как ртуть ускользнул из их рук. Люди кругом смеялись, хотя некоторые и сердились, что их одурачил ученик-сапожник. Служанки подняли свои кувшины и пошли по домам, чтоб не стоять перед зеваками; но по дороге они долго еще бранили мальчишку.

В толпе, собравшейся у колодца, стояла также молодая, очень миловидная девушка, на которую оглядывался не один уже мужчина. Она была чуть выше среднего роста, с очень пропорциональными, округлыми формами, будто высеченными из мрамора. Лицо у нее было очень смуглое, с бархатистой кожей, щечки напоминали персики. Полные, алые, как кармин, губы, слегка выдавшийся подбородок и лоб, белый, как лепестки лилии. Но всего красивее были ее глаза — синие, как васильки, носик с горбинкой и черные волосы, отливающие вороненой сталью. Они были зачесаны со лба за уши и заколоты на затылке в тяжелый узел. Одета она была в черную бархатную жакетку, на голову был накинут белый кружевной платок. Живые, резкие движения показывали, что жизнь доставляет ей радость. Минуту спустя подошла и другая девушка и остановилась рядом с первой. Эта была ростом поменьше, тоже молодая; толстые косы светлых, отливающих золотом волос обвивались вокруг головы, на затылке их придерживал гребень. Высокая шея, белая, как у лебедя, глаза синие, мечтательные, прелестные. Лицо чистое, славное, с почти детским выражением. Девушка была похожа на картинку. И одежда у нее была простая, но чистая. Остановившись рядом с первой девушкой, она притронулась к ее плечу; та оглянулась. Девушки улыбнулись друг другу, поздоровались и пошли вместе своей дорогой.

— Так им и надо, болтушкам, за то, что своими делами не занимаются, — сказала светловолосая, имея в виду служанок.

— Когда я иду по воду и вижу у колодца это судилище, обратно поворачиваю.

— И я с ними не дружу, хоть они и мои землячки. Они тут живых и мертвых пересуживают, а я не люблю обижать кого-нибудь. Куда идешь, Ленка?

— Ходила за покупками, теперь домой иду. А ты куда, Анинка?

— Да я заходила ненадолго к госпоже Катерине, а теперь — тоже домой!

— Пойдем, проводи меня, если можешь,— мы с тобой так давно не видались.

— Пройдемся немного, мне домой нужно к семи часам.

И девушки взялись под руки и пошли по площади к Охотничьей улице. Прохожие с улыбкой оглядывались на них, а мужчины просто не могли глаз оторвать. За беседой девушки не обращали на это внимания, пока какой-то вылощенный шалопай нагло не уставился прямо в глаза Лене.

— Фу, и не совестно тебе, бесстыдник! — гневно воскликнула девушка, отступив в сторону. — Этого у нас себе последний батрак не позволит, а здешнее племя не знает стыда!

— Как увидят эти господчики простую девушку, так думают, что могут себе все, что угодно, позволить, — добавила Анинка.

— Понимаешь, Анинка, меня больше всего сердит, что рабочего человека, будь он даже лучше и честнее всех, здесь считают хуже любого бездельника. Поэтому, как только скоплю несколько золотых, уйду сразу.

— А что ж ты будешь делать? Ведь о тебе некому позаботиться, так же как и обо мне.

— А помнишь, что нам рассказывала госпожа Катерина, как она кормилась стиркой и как ей было хорошо?

— Ну, у кого же смелости хватит; да ты бы и не выдержала такой работы, какая была у госпожи Катерины, — слаба ты для этого.

— А я и не думаю быть прачкой; я умею шить, могу быть швеей и жить по своей воле. К нам в дом ходит швея, тоже молодая, и она рассказывала мне, что хорошо зарабатывает.

— А ты говорила об этом госпоже Катерине?

— Нет, и пока не буду, скажу как-нибудь потом, а то она рассердится, что я бросаю службу; мне же в том доме все равно не быть, хоть там и хорошо.

— А почему?

— Когда-нибудь скажу. А ты довольна своей службой? — спросила Лена.

— Да, у меня есть каморка возле кухни, и зимой там достаточно тепло. Работу всю переделаю играючи, старички мои добрые. Старичок после завтрака пса и птиц кормит, старушка цветы поливает, потом они читают газеты, а в полдень вместе идут на прогулку; после этого обед; после обеда каждый из них дремлет в своих креслах, а потом приходит старый господин, наш постоянный гость, и они играют в карты или что-нибудь рассказывают друг другу, и так до вечера. После ужина вскоре же ложатся спать. И так каждый день все это время, как у них работаю. Сейчас господа ожидают сына с военной службы. Хозяйка плачет от радости, вспоминая его, все время о нем со мной говорит. Судя по портрету, это красивый человек.

— Смотри у меня, не влюбись в него только, — поддразнила Ленка.

— Будь он мне ровня, я бы сказала, что он мне нравится вот как, но барин мне нравиться не должен.

— Тут не прикажешь, чтоб не нравился тот, кто нравится. Будь то барин или нищий — сердце не спрашивает о богатстве, не обращает внимания на нищету, — проговорила Лена.

— Ого, ты говоришь так, как будто уже испытала это? — заметила Анинка.

— Как знать, может и испытала; но поговорим лучше о чем-нибудь другом. Ведь я тебя еще не спросила, получила ли ты весточку из дому.

— Тетка не заботится обо мне, а больше у меня ни души родной, сама знаешь.

— Мне Гаек тоже редко привозит весточки. Брату до меня дела мало, а отец-старик писать не умеет. Но я всегда стараюсь повидаться с Гаеком. Мне кажется, будто я в отчем доме побывала, когда Гаека увижу.

— Я тоже люблю повидаться с ним; да нам и есть за что любить его! — сказала Анинка

— Да, того, что он для нас сделал, не сделал бы и один человек из сотни. По тем, кто сюда приходит как слепые, видно, каково им: не знают, куда пойти, с чего начать, тут только и оценишь счастье, что есть такой добрый человек, как Гаек, такая мамаша, как госпожа Кати.

— Не зря Кристина, посредница, которая останавливается на нашей улице, зла на нее как черт за то, что госпожа Катерина у ней доход отбивает. Эта Кристина не раз уже передавала мне через нашу кухарку, чтоб я к ней зашла, у ней, мол, есть ко мне дело.

— И ты была у нее? — спросила Анинка.

— Глаза б мои на нее не глядели, на эту бабу клятую; я ей передала, что свое дело она может оставить при себе, от нее не много добра дождешься.

— У нас тоже есть такая баба-яга. Так она раз поймала меня и говорит, что знает для меня место на сто золотых, советовала мне уйти со старой службы, дескать, она с меня за комиссию и возьмет не много. Я отделалась от нее, сказала, что лучше, чем живу, не желаю жить, вот и все. И даже госпоже Катерине об этом не сказала.

— И я тоже; правда, Гаек всегда говорит — доверяйтесь во всем пани Кати, будьте искренними. Да ведь все-таки есть вещи, о которых не скажешь. Если бы я ей об этом рассказала, она, верно, пошла бы к той бабе, а та потом мне отомстила бы, так я уж лучше смолчу. А как тебе, Анинка, нравится Мадла?

— Мне нравится; есть в ней что-то такое, отчего ее нельзя не любить, и она, кажется, добрая. Жаль, что я живу в самой Вене, вечерком не встретишься, а от тебя она живет близко, Лена.

— Я рада этому, кроме тебя, у меня не было подружки, а Мадла мне сразу понравилась. Она, верно, тоскует, бедняжка. Я как раз была у госпожи Катерины, когда Гаек уезжал; Мадла плакала, да и у него глаза были полны слез, когда он ей руку подал. Мне кажется, что Мадла Гаеку милее, чем все мы, которых он привез сюда.

— Кто знает, мало ли что ты видела — может, это его родственница, — высказала предположение Анинка.

— Ну да, родственница! Тут разве в том родство, что и его и ее мать были женщины, — засмеялась Ленка.

— Что ж, Гаек — замечательный человек, а если б еще городское платье носил, то был бы и красив, а в своей одежде он выглядит грубым. Я думаю, что Мадла ему не подходит. А ты как думаешь?

— А я тебе скажу только одно, Анинка: Гаек не только хороший, добрый, но и красивый человек даже в своей одежде возчика. Когда я с ним ехала, он мне так понравился, что если бы он мне сказал: «Ленка, выходи за меня замуж», я бы тотчас сказала: «Да», не раздумывая, подходим мы друг другу или нет. Если они друг друга полюбят, так и внимания ни на что обращать не станут, если же Мадла будет смотреть на него твоими глазами, то ей, конечно, понравятся совсем другие.

— Ведь я ценю его как лучшего своего друга, — оправдывалась Анинка, — но выйти замуж за него не хотела бы.

— У меня теперь тоже другое в голове; за год многое меняется. Приходится разные вещи видеть, слышать, встречаются разные обстоятельства, и помыслы новые приходят, но я не отрицаю: Гаек мне очень нравился.

Разговаривая так, девушки дошли до Охотничьей улицы, и здесь им пришлось расстаться.

— Приходи-ка к госпоже Катерине, когда у тебя будет свободный вечер, мы бы с тобой сходили куда-нибудь и пани Катерину пригласили бы, — сказала Лена.

— Договоримся еще об этом. До свиданья, привет Мадленке!

— Всего доброго. С богом!

И девушки, пожав руки, разошлись: одна вошла в дом поблизости, другая поспешила в предместье Вены, потому что уже смеркалось.

* * *

На Охотничьей улице, недалеко от того дома, где служила у богатого торговца Лена, работала и Мадленка в семье богатого чиновника. Пани Катерина нашла ей это место и проводила девушку в полной уверенности, что ей там будет хорошо. Хозяйку она знала как особу очень мягкую в обращении и речи и считала, что девушка не могла бы попасть в лучшие руки и что хозяйка, без сомнения, будет с ней обращаться хорошо. В костеле госпожа Катерина также ежедневно встречала эту даму и думала, что набожный человек должен быть и добрым. Но, несмотря на весь свой опыт, госпожа Катерина на этот раз ошиблась. Она сама привела Мадлу на место и попросила хозяйку, чтоб та хоть вначале проявила немного терпения, что потом она ручается за Мадлу во всех отношениях.

— Ну, дитя мое, я надеюсь, что вы будете мной довольны, а я вами, — очень приветливо отвечала хозяйка. Катерина знала, что Мадла сделает все для того, чтобы угодить своей госпоже, и оставила девушку на новом месте совершенно спокойно. Но Мадла очень быстро узнала, что не все то золото, что блестит. Под внешней воспитанностью, любезностью и чувствительностью часто скрываются величайшая грубость, жестокость и душевная пустота. Так было и с той барыней, у которой пришлось служить Мадле.

В обществе, при чужих, не было более мягкосердечной, более милой дамы, но в домашней обстановке она была другой.

Мадла скоро почувствовала разочарование. Обычная служанка была бы довольна — еды было достаточно, и работы в меру, плата приличная; но чувствительная Мадла предпочла бы больше работать и меньше есть, но служить у обходительной и доброй хозяйки. А эта хозяйка не была обходительной. В первый же день девушке пришлось услышать столько брани и проклятий, что у нее волосы дыбом встали. Такой брани она сроду не слыхала в своей деревне; так и общинный пастух не ругал непокорную скотину, как ругалась барыня. Другая служанка, впрочем, непременно за глаза, высмеяла бы хозяйку, а Мадле было не по себе, но она молчала. Привыкнув дома напевать за работой, она попробовала несколько раз затянуть свою любимую «Ах, нет его, нету» — отчасти, чтобы облегчить душу, отчасти, чтоб работа спорилась. Раз как-то хозяин услыхал ее и сказал супруге:

— У нас еще не было такой веселой служанки, такой хорошенькой и порядочной — обращайся с ней получше!

Но тут бедному хозяину досталось от жены на орехи! С той поры Мадле стало еще труднее. Когда она раз снова запела, прибежала хозяйская дочурка передать, чтобы Мадла не голосила, потому что мама этого не любит. Мадла вспыхнула, слезы выступили у нее на глазах, и она смолкла, как жаворонок на морозе. А ведь она певала такие прекрасные песни, и голос у нее был как колокольчик — ах, Гаек слушал бы ее целый день напролет!

У хозяйки все было под замком, и все продукты она выдавала по мере надобности — даже хлеб, что казалось Мадле особенно странным. Уходя куда-нибудь, хозяйка запирала все шкафы, а ключи от комнат брала с собой. И Мадленка вспоминала, как дома вся деревня уходила в поле, заперев хаты со всем добром на одну только щеколду. И никогда ничего не пропадало! Такое недоверие очень ее мучило; обидно было, когда хозяйка заявляла, что того или иного принесено с рынка слишком мало или что не хватает сдачи. Это глубоко задевало Мадлу, и она, конечно, всегда защищалась, но барыня не переставала настаивать на своем. Однажды, когда она снова мучила Мадлену, а та защищалась, хозяйка насмешливо сказала:

— Да что ты отпираешься, ты же чешка, а чех любой гвоздик вобьет!

— Да только вытаскивают его другие! — отрезала другая служанка, тоже чешка, грубая, простая, которую все же задели слова хозяйки. Барыня передернулась, будто ее шершень ужалил, и, обернувшись к служанке, закатила ей пощечину.

— Ах, ты меня бить, ну, погоди, я тебе покажу чешку! — закричала служанка, горластая, крупная женщина, и, бросившись к хозяйке, хотела ей отплатить тем же. Мадла кинулась между ними и заслонила хозяйку. Та, не в силах вымолвить ни слова, только шипела.

— Счастье твое, змея, что Мадла тебя загородила, а то я показала бы тебе, чтоб в другой раз ты никого не трогала да радовалась, что у тебя служит честная чешка!

И, даже не кончив работы, служанка собрала свое платье, показала хозяйке, что не взяла ничего из ее вещей, связала свои пожитки в узелок и, перекинув его через плечо, сказала:

— Тут мне должны еще за месяц работы, но я ничего не хочу от тебя брать; помолись на эти деньги, чтоб господь бог тебе грехи отпустил — у тебя их много на совести.

Барыня кричала, что она будет жаловаться, что служанка не смеет уходить, но та отстранила хозяйку, попрощалась с Мадлой и вышла за дверь, заявив, что пойдет лучше кирпичи обжигать, чем служить у такой ведьмы.

Хозяйка после этого заболела, но не сказала мужу о причине: он был человек справедливый и запретил бы ей такие выходки. Хозяйка, собственно, должна была бы благодарить Мадленку за то, что та избавила ее от побоев и ухаживала за ней во время болезни, но эта женщина не считала нужным благодарить служанку за что бы то ни было или проявить к ней хоть какое-то внимание, — это казалось ей ниже ее достоинства.

Даже детям разрешалось разговаривать с Мадлой только о самом необходимом; мать беспрестанно твердила им, что разговаривать со служанкой неприлично, что они могут научиться от нее грубым словам.

В доме все было немецкое, только вторая служанка была чешкой, да еще хозяйка говорила немного по-чешски; госпожа Катерина думала, что таким путем Мадла скорее станет говорить по-немецки, и надеялась, что хозяйка иногда будет ее подучивать, однако барыня говорила с Мадлой по-чешски только первое время, для того лишь, чтобы объяснить девушке самое необходимое; когда же Мадла начала понемногу усваивать немецкую речь, хозяйка перестала говорить с ней по-чешски, а если Мадла не понимала, она тотчас говорила:

— Господи, неужели вы не могли уже запомнить это, тупая чешская башка?

Вот какую школу проходила Мадла.

Иногда ей казалось, что она должна поступить как та служанка — собрать свои вещи и уйти. Терпение ее истощалось; чувство собственного достоинства и оскорбленная национальная гордость, которой никто не задевал дома, поддерживали в ней это желание. Обычно вечером, ложась спать, она думала: «Боже, и почему эта госпожа ругает чехов, будто б они родились не от женщин, будто им не светит солнце, будто бог — не отец им?». Так горевала девушка, но сердце у нее было простое, искреннее по отношению ко всякому человеку, и она не имела понятия о вражде между народами.

Госпожа Катерина об этом ничего не знала; Мадленка стыдилась ей жаловаться, опасаясь, что госпожа Катерина, не зная правды, станет обвинять ее самое; хозяйка же всегда, когда речь заходила о Мадле, говорила о ней, будто золотые россыпи сеяла. Мадла боялась, что ее будут считать слишком обидчивой, и думала, что стыдно уйти с места. Лене и Анинке она тоже не жаловалась. Анинка была довольна своим местом, и Мадленка полагала, что та ей не поверит; а у Лены всегда было столько разговоров о себе, что, слушая их, Мадла забывала о своем горе; и так у нее не было никого, кому она могла бы довериться. Гаек? Гаек был единственным человеком, которому она открылась бы, но он был далеко, и время его приезда зависело от поступления новой партии груза.

Первое время Мадла не хотела расстаться со своей деревенской одеждой — хотя бы уже потому, что ее об этом просил Гаек; но люди оглядывались на нее на улице так, что девушка сгорала от смущения. Ей, бедной, все казалось, что у нее лицо в саже или что-нибудь из одежды у нее не в порядке, пока старая Анча не объяснила ей:

— Так на вас смотрят потому, что вы румяная да красивая, здешние-то девушки все будто из творога; да еще ваше платье вам очень к лицу.

Пани Катерина, когда Мадленка ей об этом рассказала, посоветовала одеваться по-городскому, чтобы не так обращать на себя внимание. Но Мадленка послушалась ее только отчасти: сделала себе такую же кофточку, как у Анинки, и более длинную юбку, но сохранила свою деревенскую прическу. И все же люди на улицах продолжали на нее оглядываться.

По дороге на рынок Мадленка всегда заходила помолиться в костел. Ближе всего к ее дому был костел святого Яна Непомука. В первый раз она пришла туда как раз в день святого Яна. В костел она пошла с госпожой Катериною и с Анчей. Там было полно народу, и все празднично одеты. Когда священник сошел с алтаря, к органу сел один из мужчин, бывших на хорах, — старый, седовласый господин, — и заиграл знакомую мелодию песни о святом Яне.

При выходе из костела наши знакомые увидели на паперти старого господина, окруженного несколькими мужчинами.

— Это учитель музыки, чех; каждый год приходит он сюда сыграть песнь во славу нашего святого, — объяснила Мадле госпожа Катерина.

Кроме этого случая, Мадле не приходилось слышать ни чешской песни, ни молитвы, ни проповеди ни в одном из окрестных костелов.

Еще Мадленку очень мучило то, что она никак не могла ничего разузнать о своем брате. Гаек расспрашивал о нем, в поисках принимали участие и госпожа Катерина с Михалом, и Анча, и Яноушек; они справлялись о мальчике, где только было можно, но следов его не находилось. И Стрнад со Стегликом, которых Гаек отдал в ученики столяру Крчеку, расспрашивали о мальчике по имени Вавржинек. Нашлось несколько Вавржинеков, или, как их переименовали в Вене, Лоренцов, но среди них не было ни одного Вавржинека Залесского из Есениц. Мадлена думала, что брата нет уже в живых, и оплакивала его как покойника.

Мадленка жила в маленькой каморке при кухне; из кухни туда падало немного света через маленькое окошко, но, несмотря на это, даже в полдень в каморке было темно. Там стояла жесткая постель, около нее — стул и небольшой столик. За кроватью на вешалке висели платья Мадлы, а под ними стоял ее сундук. В комнатке было не повернуться. На столик Мадла ставила цветы в склянке. Она любила цветы, как любят их вообще все деревенские девушки, которые разводят зимой цветы в горшках. Мадла в Вене тоже покупала себе цветы, но они через несколько дней гибли в ее каморке, а в кухне их держать не разрешалось; поэтому она через день всегда покупала свежий букетик у девочки, которая продавала цветы в пассаже у площади. Девочка говорила на языке, похожем на чешский; она была очень бледна и худа. Однажды Мадла начала ее расспрашивать и узнала, что родители ее — словаки, что у них много детей, что они очень бедны и живут все вместе в тесном подвале. Мадле стало жаль несчастную семью, и на другой день она прихватила с собой кое-что из платья, немного из тех денег, которые она берегла для Вавржинека, и отдала все это маленькой цветочнице. Через день после этого, когда Мадла снова пришла купить цветы, у девочки уже был отложен для нее самый лучший букет, и она наотрез отказалась взять плату. С той поры Мадлена частенько приносила какой-нибудь подарок для девочки и что-нибудь из еды, а девочка, в свою очередь, оставляла для нее лучшие букеты, на которые с завистью поглядывала и сама хозяйка.

Мадла могла это себе позволить: она не тянулась за модой, которая начинала овладевать и сердцами служанок. Мадлена не носила шляп, дорогих платьев, шалей, украшений и тому подобных вещей, за которые не одной уже девушке пришлось расплачиваться не только всем своим жалованьем, но и честью. Мадлена одевалась просто, и потому жалованья ей хватало вполне, она могла даже немного отложить или позволить себе какое-нибудь удовольствие, что она и делала, сообразуясь с желаниями своего доброго сердца и не помышляя пока копить деньги на старость.

Каморка Мадлы, маленькая и темная, была все же ее самым любимым уголком во всем доме. Когда все ложились спать и Мадла заканчивала работу, она брала каганец и шла в свою комнатку. Иногда она там еще что-нибудь делала для себя, напевая вполголоса; обычно же, наполовину раздевшись и усевшись на постели, подпирала голову ладонями и устремляла взгляд то на благоуханные цветы, то на огонь каганца; порою она закрывала глаза, чтоб яснее увидеть картины, запечатлевшиеся в душе. Глядя на цветы, она всегда вспоминала садик около дома, веселых подружек, зеленые луга; видела, как подружки косят траву или сгребают сено, слышала их веселые песни, видела, как под вечер ее тетка сидит у окна, видела себя и свои цветочные грядки. А вот люди идут мимо ее плетня: то крестная, то дядя, то чей-нибудь батрак; они здороваются с ней, останавливаются, чтоб перекинуться словечком. Видела Мадла в мечтах, как работники возвращаются с поля, слышала перезвон колокольцев на шее коров, идущих впереди стада; этот оживленный шум и гомон, который вечерами поднимается в деревнях, звучал тогда в ее ушах. Вспомнив, однако, чудовище, выгнавшее ее из дома, девушка вздрагивала и, закрыв глаза, скорее обращалась к более приятному для нее образу, который долго радовал ее сердце. Мадла не произносила ни слова, но сладостная улыбка на полуоткрытых губах и нежный, тоскующий взгляд выдавали, кто именно стоит перед ее внутренним взором. Но потом вдруг на лицо ее набегала тень, из груди вырывался вздох, а губы тихонько шептали: «Он из такой богатой семьи, а я беднячка; нет, нет, этого не может быть! Это было только сочувствие с его стороны — ведь он добрый, он так же любит и Лену и Анинку; ах, какая я глупая!». И взор ее тускнел, а глаза наполнялись слезами. Глупая Мадла!

* * *

Гаек неохотно выезжал из Вены, и, если б его воля, он повернул бы назад от Таборской линии; но он должен был продолжать путь. Даже дорога казалась ему другой — не так зеленели поля, не так светило солнце, как в тот раз, когда Мадленка шагала рядом с ним. Обычно Гаек в дороге напевал, насвистывал, беседовал с Якубом, играл с собакой, с удовольствием похаживал вокруг своих коней — теперь ничего этого не было. Задумчиво шел он подле возов, нахмурившись, будто грозовая туча. Обычно, заехав в корчму, он наполнял ее шумливым весельем: то беседовал с хозяином, то подходил к хозяйке, чтоб сказать ей что-нибудь приятное, и каждый радостно встречал его и здоровался с ним. Правда, сейчас он был, как обычно, со всеми приветлив и вежлив, но все же многие спрашивали Якуба, не случилось ли у Гаека какой-нибудь неприятности в Вене, что он возвращается такой расстроенный. Однако Якуб всегда отвечал, что он ничего не знает, и настроение у дядюшки Гаека обычное. Лукавил Якуб; он лучше всех видел, что хозяин совсем не тот, что прежде, но думал: «Какое мне до этого дело». Он был честный парень, душой и телом преданный Гаеку. Люди считали Якуба недалеким человеком, но он был не из простаков, хоть это и не было написано у него на лбу. Разные мысли приходили ему в голову, когда он увидел, что в Вену хозяин ехал веселый, а домой возвращается задумчивый. Хотя на вид казалось, будто Якуб ничего не видит, кроме четырех колес своей подводы, он прекрасно все подмечал, никогда сразу не выказывая того, что знает. Якуб хорошо видел, как Гаек спрятал на груди письмецо Мадлы к тетке, а все другие бумажки — в пояс; видел, как он в дороге не раз вытаскивал это письмецо, смотрел на него и снова прятал. «Уж и правда, — думал Якуб, — эта любовь с ума людей сводит, вот и хозяин наш завяз по уши. Что ж, желаю ему, чтоб эта барышня не отшила его, как меня моя».

Загрузка...