Они говорят: железо пахнет, нагревшись. Чем-то таким горьковатым, едким. Отчетливым. Будто бы даже свою машину можно узнать по этому запаху. Но это ложь. Само по себе железо не пахнет. Но если железо долго находится рядом с людьми, оно заражается человеческим. Пот, человеческое тепло, одежда, пальцы, привыкшие находить один и тот же изгиб рукояти. Кровь, наконец. Возможно даже, у железа есть память. Вылепленная человеческими руками, спутник жизни – или смерти. Должно что-то обтереться, остаться. Так просто это не выжечь бензином. Не отбить запах. Он остается в царапинах, заусеницах, трещинках. В памяти железа. Ее можно почувствовать – на ощупь. Посмотри, как пляшет над броней разогретый воздух – контуры переливающихся, зыбких букв. Смотри, читай. Вспоминай.
Жарко сейчас. Раньше казалось: жара и пыль – это обязательно юг. Только там их столько и сразу. Конечно, еще и зелень всякая, фрукты. И море. Обязательно с песчаным пляжем – из мелкого, плотно утрамбованного прибоем песка, на котором босые ноги едва оставляют след.
Здесь тоже много песка. Мелкого, легкого. Я думал – здесь лес. А тут – выжженная сухая трава. И пыль. Наверное, она пришла с нами. Она всегда приходит с войной. Я читал. Я любил читать книжки про войну. Танки в степи. Чад, ревут моторы. И пыль – столбы до небес. Но сам как-то… не то чтобы не верилось – не было ощущения пыли. Пыль здесь – такая же часть мира, как солнце или случайное облако. Или здешние заросшие, покатые холмы. Я научился чувствовать ее вкус. Здесь каждое наше действие – пыль. Мы выбрасываем ее в мир, мир возвращает ее нам – в волосы, одежду, разогретый на консервной банке с сухим спиртом чай. Под ногти, в морщинки у глаз. Пыль стирает различия наших кокард и нашивок. Когда идет дождь, вся выброшенная нами пыль за пять минут становится непролазной, топкой, липучей грязью, черно-коричневым тестом, поедающим наши следы. Сама пыль хранит следы ненамного лучше. Она текуча так же, как ее сестра грязь. Правда, пыли нужен ветер. Или человек, чтобы привести ее в движение. Забавно даже. Я раньше не думал, что мир специально дожидается меня, чтобы прийти в движение. Без меня – замирает. И время почти не течет.
Четверть часа еще осталось. Сейчас я сниму часы и спрячу. Так вот. Запихаю поглубже в карман, застегну. Ткань толстая, дерюга. И почти не буду чувствовать, что они там есть. Последние минуты до окончания вахты всегда тянутся невыносимо долго, и, поскольку делать нечего, хочется всё время смотреть на индикатор и считать секунды. Лучше уж на степь. Сизое марево на горизонте, пологие холмы, кое-где кучки деревьев. Всё – запорошенное пылью. И у самого горизонта облака. Высокие, чистые. Прохладные.
– Смотри, старлей.
– Чего тебе, Чупров?
– Посмотри на водилу на нашего. Видишь? Я за ним давно смотрю. Он лобовую броню всё время рукой гладит – осторожно так. Поведет разок, отымет. На прежнее место – и опять ведет. Как девку. Может, у него и торчит от этого?
– Заткнись, Чупров. От тебя тошнит.
– Старлей, он же и нюхает. Честное слово.
– Чупров, там ничего не осталось. Ничего. Это напалм. Там не осталось ни-че-го. Ты понял?
– Конечно, не дурак, но…
– Ты понял, Чупров?!
– Да-да, конечно, товарищ старший лейтенант, понял, понял. Моя вахта сейчас, я пойду водилу сменю.
Чупров, невысокий и коренастый, с округлой стриженой головой, похожей на облепленный опилками, пыльный елочный шар, встал, сунул зачем-то руки в карманы и побрел, шаркая подошвами. Старший лейтенант проводил его взглядом. Старшему лейтенанту Чупров представлялся не человеком, а сосредоточием вони. Бывает так, что трудно отделаться от запаха. И непонятно, что пахнет – то ли одежда, то ли набрякающие подмышки, то ли истекающий едким потом пах, и мучит не столько запах, сколько память о нем. Можно мыться до изнеможения, изодрать себя мылом, а запах не исчезнет, он словно бы в тебе и, одновременно, около тебя. Всё время тебя сопровождает, от него не отцепиться и не отделаться. Старший лейтенант готов был поспорить на что угодно, что вот сейчас Чупров, спрятавшись за танк, покрутит пальцем у грязного, заляпанного сажей лба. И ухмыльнется.
Чупров, зайдя за танк, покрутил пальцем у грязного лба, заляпанного смешанной с потом и сажей пылью, и ухмыльнулся. Достал из кармана мятую сигаретку и зажигалку, закурил. Подошел к механику-водителю, тощему, щуплому юнцу с белесыми, как цыплячьи перья, слипшимися от пота волосами.
– Всё, Серега. Можешь часы доставать. Кончились твои страсти. Ты еще дыру в броне не протер?
Механик-водитель посмотрел на него исподлобья:
– Чупров, не шел бы…
– Хорошо, хорошо, сейчас сяду на него и ноги свешу… Да не злись ты, я ж пошутил. Переживаешь еще?
Механик-водитель встал и молча пошел прочь. Чупров сказал вдогонку:
– Куда ты? Покурил бы, помогает.
Водитель не отозвался. Чупров поправил мешок с песком, устраиваясь удобнее. Достал из кармана мешковатых маскировочных штанов мятую брезентовую шляпу, нахлобучил на макушку, затянулся глубоко. Впереди, насколько глазу было видно, катилась степь. Выгоревшая трава, там и сям кучки лохматых деревьев, точно волосья на сраме. Дело нетрудное. Сиди смотри. Вряд ли сюда кто явится. А если и явится… Чупров повернулся и похлопал по броне. Ф-фу, черт, горячая. Вкопали танк, конечно, не ахти как, но мешками с песком обложили добротно.
Странно, конечно, что бойцов нету. Обычно на форпостах должны быть. Хотя тут и не поймешь – вроде форпост, а вроде хрен знает что. Ни шоссе рядом, ни села, ни реки. Проселок какой-то задрипанный. И торчим здесь сколько времени уже, на пупыре посреди степи. Может, в наказание и запихнули сюда. Что-то вроде гауптвахты военного времени. Захотели в штабе крестик на карте поставить: вот, здесь противник не просочится, и сидим мы непонятно где.
Старлея жалко немного. Воевать всё рвался. Помогать братскому народу, мать его, с терроризмом бороться. Хотя и поделом ему. Навоевался вдосталь. Выше крыши. Хорошо хоть сигарет изрядно, а то и вовсе сдвинешься, особенно с водилой. Сосед его, Храмец, говорил, что плакал он, как дите малое, только что в штаны не напустил. С кулаками бросался. Теперь все броню гладит. Нюхает. Псих. Старлей прав ведь – что после напалма останется? Весь перед ведь залило, горело жутко, всё должно было выгореть – и кровь, и остальное… Хотя Храмец говорил, все стекла перископные кровью залило, так и брызнуло, как из помидора давленого. Говорил даже, слышал хряск. Врет, скорее всего. Помню, на улице легковушку давили, слышно не было ничего совсем, ни хруста, ни скрежета. Дизель ревет, вроде глухо, но мощно, воздух дрожит даже, и шлем к тому же. Врет. А если всё-таки…
Чупров торопливо огляделся по сторонам – никого не видно – и, нагнувшись, понюхал броню.
Позади танка из брезента, веревок и кольев был устроен навес. Старший лейтенант сидел под ним. И смотрел на облака. Ему они казались горами. В горах было холодно. Старший лейтенант знал это точно и доподлинно. Он недавно был там. Совсем недавно. В горах лежал снег. Ноздреватый, с грязцой. Откуда там, наверху, грязь? Наверное, приносит снизу ветром. Сдувает с дорог, с куч выброшенной саперными лопатами земли. От наших дел грязь повсюду. И всё-таки – там прохладно. Солнце и там жарит, и еще сильнее, но воздух прозрачный и холодный. Зайдешь в тень – сразу зябко. Там по камням течет холодная вода. Много, очень много холодной воды. Около нее приятно отдохнуть. Лечь так, чтобы никто тебя не увидел с тропы. От воды тянет холодком. На лицо падают ледяные брызги. Ледяные. Старший лейтенант пошевелил носком ботинка бидончик. Что-то плеснуло на самом донышке. Он встал, выбрался из-под брезента и полез на танк. Открыл башенный люк и крикнул внутрь:
– Семченко, подай термос!
Отозвались не сразу, что-то звякнуло, зашевелилось. Старший лейтенант потянул носом воздух:
– Семченко!
– Да, господин старший лейтенант? – кто-то хихикнул в темноте.
– Семченко, ты…
– Трезвый как стеклышко. Всегда готовый. У меня в школе по поведению всегда отлично было.
– Ты дерьмо, Семченко, трусливое, паскудное дерьмо. Ты понял меня? Вылазь, вместе с травой. Я тебя предупреждал!
– Предупреждали. А теперь чего – расстреляете перед строем? Из табельного пистолета, правда, Храмец? Наш старший любит пистолетом в харю тыкать, правда? А, забыл, он не слышит. Он себе под днищем могилку выкопал и дрыхнет. Прохладно там. Сверху шестьдесят тонн бронированного дерьма, снизу местные пустоземы. Он себе дерном местечко выложил.
– Семченко! – прошипел старший лейтенант.
– Говорит, и в завещании укажет, чтоб клали его обязательно на травку. – Из смрадной темноты за люком снова раздалось истерическое хихиканье.
Старший лейтенант упруго, по-кошачьи, спрыгнул в люк. Вскоре из люка очень быстро вылез небритый человек в грязной майке, спрыгнул и, покачиваясь, быстро побежал вниз по склону. Вслед за ним из люка выпрыгнул старший лейтенант, с пистолетом в правой руке и свежей ссадиной на костяшках левой. Выстрелил, не целясь. У ног бегущего взметнулся фонтанчик пыли. Человек упал и прикрыл голову руками. Старший лейтенант подбежал к нему и ударил носком ботинка под ребра. Потом в пах.
– Дерьмо! Трусливое, паскудное, вонючее дерьмо! Из-за таких, как ты, мы и завязли в этой войне, тонны дерьма, одно дерьмо, жрущее, кайфующее, потеющее дерьмо!
Семченко скрючился и захрипел.
– Думаешь, дерьмо, я боюсь, что ты наплетешь про меня? Ведь наплетешь, иуда, наплел ведь уже?
– Не-ет, – просипел тот.
– Я в таких, как ты, уже по уши, по уши, по уши!!
– Старлей, оставь!
Старший лейтенант оглянулся. За ним стояли Чупров и тощенький механик-водитель. Чупров в руках держал автомат.
– Пистолет спрячь, старлей.
Старший лейтенант сунул пистолет в кобуру. Повернулся и пошел вверх по склону. Чупров присел на корточки рядом со скорчившимся в пыли человеком:
– А ты у нас, Васенька, Иванушка-дебил. Национальный герой. Вставай.
– Боль-но!
– Вставай-вставай… О, так вот. Ножками пошевели. По яйцам попало? Не беда, тебе они сейчас всё равно ни к чему, руки мозолить только. Вот так, руку сюда клади, и пошли… Тяжелый ты, жрешь, видно, много. И не срешь вовремя. Вечно тебе среди ночи приспичит. Вот дерьмо в тебе и копится. На месте старлея я б знаешь что сделал? Бежал бы ты у меня вокруг пупыря нашего, яйцами тряс, пока кайф не выбегаешь. О, вот и пришли. Мы тебя под брезентик положим, в тенек. Вот так вот. Водички холодненькой? Пей, пей… Зачем, говоришь, старлей полез? За термосом этим? Дебилушка ты наш, славный наш Васенька… Чего?.. Водила, скажи, почему мне все советуют заткнуться?
– Потому что тошнит от тебя.
Чупров ухмыльнулся, блеснув золотыми коронками.
– Это потому что у меня вот тут спокойно, – он постучал пальцем по нагрудному карману, – а у вас, разумненьких, там дерьмо бродит. Вот вам и тошно от меня. А по мне – война есть война.
Механик-водитель сказал зло:
– Для нашего командира тоже война.
– О, наш командир. Псих он. Якак его в первый раз увидел, понял – псих. Всё с ним ясно. А вот ты, парень, чего здесь?
Механик-водитель замялся:
– Как чего… призвали.
– Врешь! – Чупров хохотнул. – Врешь, водилка тощенький, это меня призвали и Васеньку нашего, а ты ведь сам пошел. Студентик ты, недоучка. Доброволец. Защитник отечества. Спаситель от терроризма. Что, доспасался?
Механик-водитель, сжав кулаки, выскочил из-под брезента. Чупров выудил из кармана еще одну мятую сигаретку, закурил.
– Чупров, дай, а?
– Не дам, Вася, не дам. Вот, воды хочешь? На, выпей.
– А это правда? Что наш водила – добровольно?
– Правда. Ты что думаешь, на войне этой добровольцев мало? Еще сколько! Защитнички. Сопли вытрут – и за отечество. Я думал, в кино только такое бывает. В книжках. Ну, отморозки всякие, двинутые на идеях. Особенно те, с повязками на рукавах, ну ты знаешь, наверное. Так нет. Теперь вот водила наш стесняется.
– Это понятно. Я б тоже стеснялся.
– А я б – нет. Раз решил убивать добровольно, отечеству на славу, – убивай.
– Он, может, сперва решил, а потом… потом пожалел. Или струсил. Тошно ему стало. Мало ли чего воображаешь там, на гражданке. А как понюхаешь вблизи…
– Знаешь, Вася, как душу продают? Добровольно, без принуждения? Приходишь ты куда надо и говоришь – а за столом сидит аккуратный такой, в костюмчике и в очечках, – так вот, говоришь: жизнь моя мне не нравится, хочу того-то, сам не могу, пособите. А он тебе: не вопрос, распишитесь во-от здесь. Кровью не обязательно, у нас сейчас чернила в ходу. И расписываешься. И получаешь. А потом – вопи не вопи – наслаждайся покупкой. Какая разница – из глупости или высоких идей. Жри, студентик!
Чупров хохотнул, брызнув слюной.
– У меня в штабе приятель. Он и рассказал. Знаешь, кто наш водила? Будущий педагог. Он деток дефективных будет уму-разуму учить.
– Правду говорят – тошнит от тебя.
– Да ты, я смотрю, водилку нашего прямо-таки любишь. Между прочим, если бы он не затормозил, пацан не успел бы бутылку бросить. Мы бы его аккуратненько проутюжили, и ты бы в штаны наделать не успел. И напалмом бы на нас не попало, и не стал бы ты из люка выскакивать, и старлею не пришлось бы тебя с пистолетом успокаивать.
А ведь страшно, Васенька, правда, страшно сгореть заживо, а? В самоходном гробу изжариться? Бьешься, как рыба об лед, и выбраться не можешь, а твой верный боевой агрегат, как костер, пылает. Ты ж видел, как тех, сгоревших в Городе, вытягивали из люков? Крючьями за кости цепляют и тащат, а с них горелые ошметки обваливаются. А там, в Городе, чуть не на каждой улице по десятку танков горелых осталось. Дали нам жару братья-славяне!
Чупров расхохотался. Потом достал еще одну сигаретку, закурил, затянулся глубоко, с видимым удовольствием. Выдохнул над лежащим. Затянулся снова.
– Ты не дергайся, Вася, полежи еще малость, полежи. Водички еще хочешь? Не хочешь? Да ты на меня не обижайся, я не со зла, ты же знаешь, я друган твой, честное слово. Как же, ведь в одном гробу ездим!
Лежащий приподнялся на локте:
– Чупров, а сука эта где? Старлей?
– Погулять пошел. Злость разогнать.
– Чупров, ну дай, а? Мне больно. Эта сука мне все яйца отбила. И бок ноет. Я же знаю, есть у тебя. Я же сам видел. Ну пожалуйста. Не в падлу, а?
– Не видел ты. Если б видел, донес бы.
– Да не доносил я!
– Доносил, Вася, доносил. Старлея подставил. Не со зла, что правда, то правда. По глупости выболтал. А разница? Знаешь, а у меня идея появилась. Давай тебе, Вася, покаяние устроим. Тогда, может, и дам. Согласен? Ну и хорошо. Повторяй за мной: я, Василий Семченко… Повторяй, ну давай, громче: я, Василий Семченко, дурак, трус, доносчик и вообще мудила! Здорово. Ну что, чувствуешь себя лучше, чище, светлее? Ничего, сейчас почувствуешь.
Чупров покопался в карманах и достал свернутый из газетной бумаги коротенький бычок.
– Вот тебе кусочек счастья. Скажи: спасибо, господин Чупров. Внятно, внятно. Фу ты, у тебя аж руки трясутся – противно смотреть.
Чупров щелчком вышиб окурок за брезент. Налил себе полную кружку воды из термоса. Медленно выпил. Посмотрел на лежащего. Тот жадно, короткими, частыми затяжками курил, заглатывал дым, кашлял и снова жадно затягивался. На нечистой щетине, на подбородке, дрожала капля слюны. Дым не спешил выползать из-под брезента. Липковатый, сладкий, полз под ним, высачивался потихоньку наружу. Чупров не очень любил травку. Больше любил дешевый, крепкий табак, от которого продирало горло. От которого чувствуешь себя живее. Теплее. Трезвее. И спокойнее.
– Чупров!
Старший лейтенант не стал залазить под брезент. Чупров увидел только его ботинки, добротные, мягкие ботинки с высокими шнурованными голенищами, слегка запачканные в пыли, крепкие, без следов мазута и масла, почти не поцарапанные. На старлея приятно было смотреть пониже колен.
– Чупров, что всё это значит?
Чупров, подхватив автомат, шагнул наружу.
– Ты почему не на дежурстве?
– Сейчас пойду. Васю надо было… понимаешь? Я ему дал немного покумарить. Больно ведь. Зря его так.
Глаза у старшего лейтенанта были белесые, будто припорошенные пылью. И кобура – расстегнута. И правая рука – на ней.
– Чупров, ты почему не на дежурстве? – Лейтенант сжал пальцы на рукояти.
– Старлей, оставь, – сказал Чупров, – не вынимай пушку. Старлей, я тебе серьезно. Если ты вынешь пушку, то…
– Что «то»?
– То… хуже нам будет, чем сейчас. Гораздо хуже… Давай разберемся, старлей. Спокойно, как люди. А не как… не как солдат с командиром. Зачем вызверяться? Ты же ему ребро сломал, смотри. Если Вася на тебя опять накапает, ты под трибунал пойдешь. Я свидетель. И водила – свидетель. Давай по-человечески.
– С тобой по-человечески? И с этим?
– По-человечески.
Лейтенант помедлил немного. Потом разжал пальцы.
– Хорошо, Чупров, давай поговорим.
Они зашли под брезент и присели на ящики друг против друга. Лежащий, торопясь спрятать окурок, проглотил его, ожег язык и закашлялся.
– Чупров, ты знаешь, какое сейчас время?
– Война.
– Да, война. Ты знаешь, что на войне бывает за неподчинение командирскому приказу?
– Старлей, ты же человек всё-таки.
– Человек. И твой командир. И если я тебе приказываю, ты идешь, и выполняешь, и не спрашиваешь зачем. Ты понял меня, Чупров?
– Хорошо. Когда следующий раз прикажешь детей давить – я без вопросов.
– Да, – стеклянным голосом сказал старший лейтенант, – когда на дороге будет стоять твоя мать, Чупров, с бутылкой напалма в руках, я тоже прикажу нажать на газ.
– А ведь ты знаешь, старлей, – от бензинчика из бутылки ничего б нам не было. Подкоптили бы броню, и всё. Или ты тоже струсил, как наш Вася?
Лейтенант молчал, глядя на Чупрова. Пальцы Чупрова, сжимавшие рукоять автомата, побелели.
– Я объясню тебе. Здесь, на войне, ваша жизнь и смерть отдана мне. Мне дано право командира – решать. И отвечать за решения я буду перед теми, кто выше меня. И если бы я решил сохранить жизнь тому мальчишке, я бы приказал свернуть. И мы бы вместе с танком упали с моста в реку. С десятиметровой высоты. Ямог бы приказать затормозить, и мы бы стали мишенью. И, возможно, сгорели бы. Не от напалма, так от гранаты откуда-нибудь из-за домов. Но я приказал ехать. И мы остались живы и целы. А если бы механик-водитель не затормозил, мальчишка не успел бы даже бросить бутылку.
– Я не воюю с детьми, – тихо сказал механик-водитель.
Чупров и старший лейтенант повернулись – водитель тихо подошел и стоял рядом, слушая.
– А-а, доброволец! И чего ж ты ожидал? Что тебе для отстрела выставят шеренгу усатых дядек, и у каждого на лбу будет написано: «Я – конфедерат»? Нас здесь все ненавидят, от мала до велика, все: и хрычи эти вонючие, и младенцы, и бабы с бидонами, все. Братья-славяне, едрит их корень. Братья эти после той войны десять лет в нас стреляли. Думаешь, прошло и забылось? Да ни хера – мы сами помогли вспомнить, освободители сраные. Тебя б малец этот, если б мог, зубами на части разодрал!
– Ему лет семь было, не больше.
– Ты еще скажи, что из него гений мог бы вырасти. Великий общественный деятель. Спаситель, мать его, человечества!
– На войне убивают. Всех, взявших в руки оружие, – отчеканил старлей. – Когда ты ехал сюда, ты ехал убивать. По приказу.
– И детей?
– Да, и детей.
– На войне угрожают своим подчиненным пистолетом?
– Да, если они трусливы и нерешительны. Если они пытаются затормозить, зная, что танк не успеет остановиться. Если они в истерике. Если обезумели от страха.
– Я об этом не думал! Если я вижу ребенка на дороге – я останавливаюсь. И всё.
– Не думал? А голова на плечах у тебя зачем? Знаешь, доброволец, старлей тут прав. Ему и вправду дано право нас угробить. А тут ты это право на себя взял. Тебе ж приказано было – двигать. Давить. А ты тормозишь. Так что тут, выходит, ты виноват, а не наш любимый командир… Тут другое представить можно. Вот стоят у стеночки, с завязанными глазками, а в твоих пальчиках потных – автомат. И старший лейтенант отдает приказ: «Стреляй!» Право у него такое, приказы отдавать. А твой долг перед Родиной – пальчиком на крючочек нажать. За Бога, царя и отечество. Ты ж присягу приносил.
– Не надо другого представлять, – оборвал его лейтенант.
– Лучше я б в реку свернул. Несколькими подонками стало б меньше! – выкрикнул водитель.
– Видишь, старлей, водила лучше б нас всех угробил, чем совесть свою шевелить.
Механик-водитель, наклонив голову, бросился на Чупрова. Тот, повернувшись, сунул ему навстречу автомат прикладом вперед. Водитель хакнул и осел, согнувшись.
– Что, Чупров, поговорили по-человечески? – устало спросил старший лейтенант.
Чупров не ответил.
– Иди дежурь. Твоя вахта.
Чупров вышел из-под тента. Старший лейтенант помог подняться механику-водителю, усадил его около ящика. Налил для него в кружку воды. Потом присел сам. Расстелил на ящике кусок промасленной ветоши, достал пистолет и начал разбирать, бережно раскладывая на ветоши детали.
Было часов около трех пополудни. И еще жарче. Чупров сидел перед танком и курил. Рядом, на ящике, стояла открытая банка с недоеденной тушенкой. Над ней вились мухи. Чупров докурил, щелчком отбросил окурок и крикнул:
– Вася!
– Чего тебе?
– Чай там остался?
– Остался. Тебе принести?
– Принеси. И без сахару, смотри.
Через несколько минут рядом с Чупровым появился небритый человек в грязной майке и с двумя пластмассовыми кружками в руках.
– Я ж тебя просил: без сахара.
– Перепутал. Вечно я так… Слышь, Чупров?
– Слышу.
– У тебя еще осталось, а? Я ж верну, чем хочешь поклянусь, верну, ну дай, а? Втрое верну!
– Не дам, – равнодушно ответил Чупров.
– Не дашь. А почему? Ладно, но хоть потом дашь? Какой же ты!..
– Дерьмовый ты чай заварил.
– Какой был, такой и заварил. Хоть бы спасибо сказал, что такой принес.
Некоторое время они пили чай молча. Потом Вася, жадно глядя на оттопыренный карман чупровского комбинезона, спросил:
– Чупров, скажи, ты кем на гражданке был? Сколько времени вместе ишачим, а ты ни разу не рассказывал.
– Зачем тебе это знать?
– Да так, интересно просто.
– Интересно, значит. Хорошо, скажу. Только сперва ты мне скажи, был ты на гражданке кем-нибудь?
– Я ж говорил тебе, я шоферил. В такси. И так еще, по всякой мелочевке подрабатывал. Там подфарцуешь, здесь. – Семченко хохотнул.
– Я не спрашиваю, что ты делал. Я спрашиваю, был ты кем-нибудь или нет. Зависело от тебя что-то в мире или ни хрена не зависело, подохнешь ты или жив будешь.
– Ты что, серьезно? Ну, не знаю. Наверное…
– Наверное, не зависело. И не был ты никем. А здесь, посмотри, тебе ведь паскудно, правда?
– Правда.
– А поспорим, ведь ты и приятелям своим, и детям своим, а может, если повезет, и внукам взахлеб заливать будешь, как тебе здесь было. Как и в танке горел, и в гильзу срал. Потом-то и окажется, что вот это, – Чупров махнул рукой к горизонту, – и было самым замечательным в твоей жизни. И зависело от тебя ой как много. Моя жизнь, например. Или того пацана. Как знать, может, из него в самом деле Эйнштейн бы вырос? А ты его – хрясь – и на гусеницу намотал. По собственной семченковской воле. На своей собственной войне. Вот он ты, меняющий историю человечества Вася Семченко.
– Не я мотал! Я танком не командую.
– А разница?
– Как это? Я никому пистолетом под нос не тыкал! И почему это война – моя?
– А чья же? И твоя тоже. Ведь ты же на ней пацанов давишь.
– Я не давлю!
– Давишь, давишь. Думаешь, раз старлей приказал, всё на нем или на водиле, а ты чистенький? Э, нет. Простая б тогда жизнь была. И ты, Васенька, тоже детоубийца.
– Так и ты ведь.
– И я. Только я и не трус. Меня сюда послали убивать – и я убиваю. По приказу и собственной воле. И люблю потом в зеркало на себя смотреть. Какой я, Чупров, солдат отечества.
– Злой же ты, Чупров. И охота тебе… вспоминать всё время.
– Злой, говоришь. А насчет охоты… Тебе не кажется странным, что нас вдруг отправили сюда – без пехоты, без палатки нормальной, окоп для танка, и то самим отрывать пришлось? И сидим мы здесь черт-те знает сколько времени, и никто не едет, не идет, и по рации не вызывает, и непонятно, на кой мы здесь вообще ляд. Тут-то и дорог никаких.
– Потому и здесь, что дорог никаких, а проехать можно. А допустить, чтобы проехали, нельзя. А почему именно мы? Так это лейтенанту вроде гауптвахты. И нам заодно.
– Ага, именно. Гауптвахты. Место отбывания наказания, как говаривал один мой приятель. А вот представь, друг Вася, что мы умерли.
– Как умерли?
– Так. Сгорели тогда, в танке. Сжег нас малец. Затекло в жалюзи или еще куда, на мотор, скажем, добралось до боезапаса, и – кранты. И судили нас за то, что сделали. Убийц и на том, и на этом свете судят. А теперь мы за грехи наши и будем сидеть здесь, в аду, посреди невозможной этой степи, и всегда будет лето, жара невыносимая, мухи со слепнями, пыль, и мы будем караулить, караулить, а никто так и не проедет. И так – всю вечность. А я, например, бес, который тебя, Васю, всё время мучает и мучить будет за трусость твою и глупость. Дергать больную твою глупую совесть.
– Ты что, серьезно?
– Или, скажем, наш старлей – бес. Кажется, в это тебе будет полегче поверить.
– Ну ты, знаешь…
– Не веришь? Ладно, дело твое. – Чупров ухмыльнулся. – Кстати, живой человек Вася, ты не разбудишь Храмца? Может, он уже точно не живой. Шестой час под танком валяется.
Небритый человек посмотрел диковато на Чупрова, встал и пошел. Он обошел танк, у кормы присел на корточки и крикнул:
– Храмец!
В ответ не услышал ничего. Тогда он взял лопату и потыкал под танк черенком. Некоторое время не происходило ничего. Потом кто-то хрипло и непристойно выругался.
– Ты как, Храмец, живой? – участливо спросил небритый человек в грязной майке.
– Пошел на х…й! – ответил с ненавистью хриплый голос. – Какого х…я ты меня будишь? Моя вахта, что ли? Или командиру неймется?
– Да нет, Чупров просил узнать, как ты там. Лежишь там под танком, как труп. Душно там. Задохнуться можно.
– Просил узнать?! Какая ему, на х…й, разница, труп я или нет? Ему хоть все сдохни, всё по х…й. И мне тоже, а он – особенно… Шел бы ты на х…й и спать не мешал!
– Тут перекусить кой-чего есть. Ты как? – спросил небритый человек.
Но ответа не услышал. Подождал немного, пожал плечами и пошел назад, к Чупрову.
– Ну как, спросил? – спросил Чупров.
– Спросил. Ну ты, наверное, слышал.
– Слышал.
– Чего он, не пойму. Накумарился, что ли? Слышь, Чупров, а ты ведь так и не сказал, кем на гражданке был?
– Никем я не был, – сказал Чупров, глядя в мутное, белесое небо, – и никем не буду.
Потом они сидели и молчали, прихлебывая пахнущий мазутом чай, а по небу, как и вчера, и позавчера, как и за множество дней перед тем, медленно и тяжело, оплывающей кляксой жира ползло к горизонту солнце.