СЧАСТЬЕ

перевод Л. Мотылев

Руби вошла в парадное многоквартирного дома и опустила на стол вестибюля бумажный пакет с четырьмя банками консервированной фасоли номер три. Слишком усталая, чтобы разнять обхватившие пакет руки или выпрямиться, она повисла на нем, обмякнув верхней половиной тела и пристроив поверх пакета голову, похожую на большой овощ с багровой ботвой. С каменным неузнаванием она уставилась на лицо в темном желто-крапчатом зеркале по ту сторону стола. К правой щеке пристал шероховатый капустный лист — она пронесла его так добрых полдороги. Руби яростно смела его плечом и выпрямилась, бормоча голосом, полным жаркого сдавленного гнева: «Листовая капуста, листовая капуста». Встав во весь рост, она оказалась женщиной невысокой, формами напоминающей погребальную урну. Темно-красные волосы были уложены вокруг головы завитками, иные из которых от жары и долгого пути домой из продовольственного магазина взбунтовались и бешено топорщились в разные стороны. «Листовая капуста!» — повторила она, сплевывая слова, точно ядовитые семена.

Они с Биллом Хиллом уже пять лет как не ели листовой капусты, и она не собиралась готовить ее постоянно. Сегодня она купила для Руфуса, и одного раза ему хватит. После двух лет военной службы Руфус мог бы уже стать человеком, готовым питаться по-человечески, — но нет. Когда она спросила его, чего бы он хотел вкусненького, он никакого цивилизованного блюда не назвал — сказал, листовой капусты. Она надеялась, армия Руфуса встряхнет, разовьет маленько. Какое там — развития в нем было не больше, чем в половой тряпке.

Руфус — это был ее младший братец, только-только из Европы, с войны. Он потому стал у нее жить, что Питмана, где они выросли, больше не было. Все, кто жил в Питмане, сочли за лучшее куда-нибудь перебраться — одни в мир иной, другие в город. Что до нее самой, она вышла замуж за Билла Б. Хилла, приезжего из Флориды, продававшего «Чудо-Продукты», и стала жить в городе. Если бы Питман еще существовал, Руфус туда бы и вернулся. Если бы в Питмане сейчас бродила по дороге хоть одна полудохлая курица, Руфус поселился бы там, чтобы ей не было скучно. Руби не любила говорить и думать такое про родню, тем более про собственного брата, но что делать — никчемный человек. «Мне через пять минут это ясно стало», — сказала она Биллу Хиллу, а Билл Хилл отозвался не улыбаясь, со спокойным лицом: «Мне через три». Страх как стыдно было, что такой муж видит, какой у тебя брат.

И ничего тут, думалось ей, не сделаешь. Руфус был как все остальные дети. Она одна была в семье не такая, одна с развитием. Она вынула из сумочки карандашик и нацарапала на пакете: «Билл, занеси наверх». Потом, стоя внизу лестницы, стала собираться с силами для подъема на четвертый этаж.

Лестница была узкой черной прорезью посреди дома. Ее устилал мышиного цвета ковер, который словно бы рос прямо из ступеней. Руби казалось, что они уходят вверх почти отвесно, как на колокольню. Лестница высилась. Руби стояла у ее подножия, а она не просто высилась — делалась ей назло все круче. Чем дольше Руби смотрела, тем шире раскрывался у нее рот и тем сильнее кривился, выражая полнейшее отвращение. Нет, не в таком она состоянии, чтобы куда-либо подыматься. Она нездорова. Об этом ей сказала мадам Золида, но она и так знала.

Мадам Золида была гадалка по руке на Хайвей, 87. Она сказала: «Долгая болезнь», но добавила шепотом с хитрым таким, заговорщическим видом: «Она принесет вам счастье!» И, улыбаясь, откинулась на спинку кресла — дородная, с зелеными глазами, которые свободно туда-сюда крутились в глазницах, точно смазанные маслом. Она могла бы этого и не говорить. Руби знала уже, что за счастье. Переезд. У нее два месяца держалось отчетливое чувство, что они переберутся в другое место. Билл Хилл не будет больше откладывать. Он же не хочет ее угробить. Где ей хотелось жить, это в каком-нибудь из новых микрорайонов — она начала подниматься, клонясь вперед и держась за перила, — там у тебя все рядышком: и аптека, и продовольственный, и кино. А как они сейчас в центре живут, ей до больших улиц идти восемь кварталов, а до супермаркета и еще подальше. Пять лет она ни слова не говорила, но теперь, когда со здоровьем неизвестно что по таким молодым годам, он что думает, она убивать себя станет? Она ведь и присмотрела уже кое-что на Медоукрест-хайтс — бунгало на две семьи с желтенькими парусиновыми тентами. Она остановилась на пятой ступеньке перевести дух. Такая молодая — всего тридцать четыре, — и надо же, пяти ступенек хватило. Ты лучше не спеши, деточка, сказала она себе, мало еще тебе лет, чтобы себя доканывать.

Тридцать четыре — какая там старость, это вообще, считай, не годы. Она помнила свою мать в тридцать четыре — желтое, сморщенное старое яблоко, и кислое в придачу, у нее вечно был кислый вид, она вечно всем была недовольна. Вот сравнить себя и ее в этом возрасте. Материнские волосы были ух какие седые — ее-то волосы не были бы, пусть бы даже она их не красила. Дети, вот что гробило мать, их родилось у нее восьмеро — двое сразу мертвые, один умер на первом году, одного переехала сенокосилка. С каждым новым мать становилась мертвей — и все чего ради? Просто она лучшей доли не знала. Невежество, родное наше невежество. Чистейшее, махровое.

Две сестры у нее, обе замужем по четыре года и у каждой по четверо детей. Она не понимала, как сестры это сносят, — ведь каждый раз к врачу, каждый раз в тебя инструменты суют. Она вспомнила, как мать рожала Руфуса. Она, одна из сестер, не могла терпеть и ушла в Мелси, в этакую даль, десять миль по жаркому солнцу — смотреть кино, чтобы не слушать эти вопли. Просидела два вестерна, фильм ужасов и киносериал, потом протопала всю дорогу обратно, и на тебе — оказалось, все только начинается, ночь напролет пришлось слушать. Сколько мук ради Руфуса! В котором, как выясняется, пороху не больше, чем в кухонном полотенце. Она представила себе, как он ждет, еще не родившись, там где-то, нигде, просто дожидается того часа, когда можно будет из матери, которой всего тридцать четыре, сделать старуху. Она яростно схватила перила и, мотнув головой, поднялась еще на ступеньку. Боже ты мой, как он ее огорчил! После того, как она всем подругам сказала, что брат едет домой с войны, Руфус является с таким видом, будто ни разу в жизни не вылезал из свинарника.

И старый какой-то. Старей на вид, чем она, — и это при разнице в четырнадцать лет! Она-то для своего возраста очень молодо выглядит. Хотя тридцать четыре — это никакой и не возраст, и, что бы там ни было, она замужем. Подумав про это, она волей-неволей улыбнулась, потому что у нее все получилось куда лучше, чем у сестер, — те повыходили за местных. «Дыхания нет», — пробормотала она, вновь останавливаясь. Решила — надо присесть.

Двадцать восемь ступенек в каждом марше — двадцать восемь.

Села и подскочила, почувствовав что-то под собой. Перевела дыхание и вытащила предмет — оказалось, пистолет Хартли Гилфита. Девять дюймов поганой жести! Хартли был шестилетний пацан с пятого этажа. Была бы она его мать, она бы так его взгрела и столько раз, что он зарекся бы оставлять свои штуковины на общей лестнице. Она запросто могла упасть и убиться! Но его дура мать пальцем сыночка не тронет, даже если она пожалуется. Только и знает, что орать на него да объяснять всем и каждому, какой он у нее толковый. Маленькое Счастье — вот как она его называет. «Это все, что мне оставил его бедный папа!» Его папа на смертном одре сказал: «Ты, кроме него, ничего от меня не получила», а она ему на это: «Родман, я получила от тебя счастье!» — вот и стала называть его Маленьким Счастьем. «Взгрела бы это счастье по заднему месту», — пробормотала Руби.

Лестница размашисто ходила вверх-вниз, как детская доска-качели с ней, Руби, в неподвижной середине. Только бы с тошнотой справиться. Хватит того раза. Теперь нет. Нет. Только без этого. Она плотно притиснулась к ступеньке, закрыв глаза и пережидая головокружение, — вот наконец чуть полегчало, тошнота отошла. Нет, ни к каким врачам я не пойду, сказала она. Нет. Дудки. Только без этого. Если без памяти понесут, не иначе. Она сама как надо себя врачевала все эти годы — ни приступов тошноты сильных, ни выпавших зубов, ни детей, и все сама. Не береглась бы, у нее уже пятеро бы прыгало.

Она не раз и не два думала — эта болезнь, которая отнимает дыхание, может, это сердце? Бывало, при подъеме по лестнице еще и в груди кололо. Она хотела, чтобы это было именно сердце. Его ведь не вырежут, до этого у них не дошло пока. Нет, к больнице она и близко не подойдет, им придется стукнуть ее по голове и отнести — только так. Им придется… а вдруг она без этого умрет?

Да нет, не умрет.

А вдруг?

Она заставила себя отсечь эти мрачные мысли. Всего-навсего тридцать четыре, и постоянной болезни никакой нет. Она толстенькая, цвет лица хороший. Опять сравнив себя с матерью в те же тридцать четыре, она ущипнула себя за руку и ухмыльнулась. Что мать, что отец — смотреть ведь не на что было, она рядом с ними ого-го! Сухие они были, сушенные-рассушенные, а все Питман, он кого хочешь высушит, а теперь уже и сам ссохся и сморщился вконец. Кто бы мог подумать, что она оттуда! Такая живая, такая налитая. Она встала, держась за перила, но улыбаясь сама себе. Теплая, красивая, толстенькая, но не слишком — такая в точности, как нравится Биллу Хиллу. Она слегка прибавила в последнее время, но он не заметил, только, может, более радостный стал, а почему — сам не знает. Она ощутила себя во всей слаженной цельности — цельное существо, поднимающееся по лестнице. Она одолела первый марш и, довольная, посмотрела вниз. Может, если бы Билл Хилл разок упал с этой лестницы, они переехали бы. Да ладно, переедут и так! Мадам Золида что знает, то знает. Она рассмеялась вслух и двинулась дальше по коридору. Вдруг, напугав ее, скрипнула дверь мистера Джерджера. О Боже, подумала она, этот. Мистер Джерджер со второго этажа был маленько чокнутый.

Он смотрел, как она идет по коридору.

— Доброе утро! — сказал он, высунувшись за дверь верхней половиной тела. — Хорошего вам утречка!

Вид у него был козлиный. Крохотные глазки-изюминки, бороденка клинышком, пиджак из непонятно какой ткани — то ли почерневшей зеленой, то ли позеленевшей черной.

— Доброе утро, — отозвалась она. — Как поживаете?

— Отлично! — воскликнул он. — Просто отлично в этот чудеснейший день!

В семьдесят восемь лет его лицо было точно мучнистой росой подернуто. По утрам он занимался — читал и писал, а во второй половине дня ходил туда-сюда по улицам, останавливал детей и задавал им вопросы. Если слышал чьи-то шаги по коридору, всякий раз открывал дверь и выглядывал.

— Да, день погожий, — сказала она устало.

— А вы знаете, чей сегодня славный день рождения?

Руби покачала головой. Вечно у него какой-нибудь такой вопросик. О чем-нибудь историческом, чего никто не знает, — спросит, а потом закатит речугу. Раньше он в школе преподавал.

— Угадайте, — не отставал он.

— Авраама Линкольна, — промямлила она.

— Фу! Совсем не стараетесь, — сказал он. — А если подумать?

— Джорджа Вашингтона, — сказала она, начав подниматься дальше.

— Стыдно! — закричал он. — Муж оттуда, а вы не знаете! Флориды! День рождения Флориды! Идите-ка сюда.

Он исчез в своей комнате, поманив Руби длинным пальцем.

Спустившись на две ступеньки, она сказала: «Мне вообще-то надо идти» — и просунула голову в дверь. Размером комната была с большой шкаф, и стены сплошь были оклеены открытками с местными зданиями; это создавало иллюзию пространства. С потолка свисала лампочка, светившая на мистера Джерджера и его маленький стол.

— Вот, слушайте.

Склонясь над книгой, он стал водить пальцем по строчкам:

— «3 апреля 1516 года, в праздник Пасхи, он подошел к оконечности нашего континента». Кто — он? Знаете?

— Христофор Колумб, — сказала Руби.

— Понс де Леон, — закричал он. — Понс де Леон! Вам бы следовало о Флориде знать. Муж ведь оттуда.

— Да, он родился в Майами, — сказала Руби. — Он не из Теннесси.

— Флорида — штат неблагородный, но важный, — сказал мистер Джерджер.

— Еще какой важный, — согласилась Руби.

— Вы знаете, кто такой был Понс де Леон?

— Основатель Флориды, — бодро ответила Руби.

— Он был испанец, — сказал мистер Джерджер. — А знаете, что он искал?

— Флориду, — сказала Руби.

— Понс де Леон искал источник юности, — сказал мистер Джерджер, закрыв глаза.

— Надо же.

— Некий родник, — продолжал мистер Джерджер, — чья вода дарила пьющим вечную молодость. Иными словами — он стремился всегда быть молодым.

— Нашел он его? — спросила Руби.

Мистер Джерджер молчал, не торопясь открыть глаза. Потом заговорил:

— Вы подумали — нашел? Вы подумали — нашел? И могло, по-вашему, так быть, что никто другой этим источником не воспользовался? Могло, по-вашему, так быть, что на земле остался хоть один человек, не пивший оттуда?

— Я не сообразила, — сказала Руби.

— Никто теперь не соображает, — пожаловался мистер Джерджер.

— Мне вообще-то надо идти.

— Источник был найден, — сказал мистер Джерджер.

— Где? — спросила Руби.

— Я пил из него.

— И куда вы ради этого отправились? — спросила она. Она наклонилась к нему ближе, и на нее повеяло его запахом — все равно что сунуть нос под крыло сарычу.

— В мое собственное сердце, — сказал он, кладя ладонь себе на грудь.

— А… — Руби отодвинулась. — Ну, мне пора. Брат, наверно, дома.

Она переступила порог.

— Спросите мужа, знает ли он, чей сегодня славный день рождения, — сказал мистер Джерджер, глядя на нее с напускной скромностью.

— Спрошу, спрошу.

Она повернулась и дождалась звука дверной защелки. Потом оглянулась, убедилась, что дверь действительно закрыта, выдохнула воздух и секунду постояла, глядя в темную лестничную высь.

— Боже милосердный, — сказала она.

Чем выше, тем мрачнее и круче.

К тому времени, как она поднялась на пятую ступеньку, дыхания уже опять не стало. Отдуваясь, одолела еще несколько. Потом остановилась. Заболело в животе — словно какой-то кусочек толкается во что-то другое. Такое уже с ней было несколько дней назад. Эта боль ее сильней всего испугала. Слово «рак», которое пришло ей тогда на ум, она тут же выгнала и больше не пускала, потому что никакой такой ужас с ней случиться не может, а не может потому, что просто не может. Сейчас вместе с болью вернулось и слово, но она схватила мадам Золи-ду и разрубила ею слово пополам. Все кончится счастьем. Она разрубила надвое и половинки, потом рубила еще и еще, пока не остались невнятные клочки. Ей захотелось сделать остановку на третьем этаже — если, конечно, доберется до третьего, вот ведь беда какая, — и поговорить с Лаверной Уоттс. Лаверна, помощница педикюрши, была ее хорошей подругой.

Дошла-таки, хватая воздух ртом, с таким ощущением, будто коленные чашечки полны пенистой газировки, и постучала в дверь Лаверны рукояткой пистолета, забытого Хартли Гилфитом. Прислонилась передохнуть к дверной стойке — и внезапно пол вокруг провалился. Стены почернели, и она завертелась в пустоте, не в силах дышать, в ужасе от предстоящего падения. Потом в дальней дали отворилась дверь, и она увидела стоящую в проеме крохотную Лаверну — дюйма четыре ростом, не больше.

Лаверна, высокая особа с волосами соломенного цвета, громко расхохоталась и хлопнула себя по бедру, как будто ей показали что-то страшно уморительное.

— С оружием! — воскликнула она. — Ну и вид! С оружием!

Проковыляв к софе, она рухнула на нее и высоко вскинула ноги — а затем бессильно, с глухим стуком их уронила.

Пол под Руби поднялся до такой высоты, что она могла теперь его видеть, и застыл чуть наклонно. С жутчайшей сосредоточенностью во взоре она нащупала его ногой и оперлась. В глубине комнаты показалось кресло, и она двинулась к нему, осторожно ставя ноги одну перед другой.

— Тебя в шоу про Дикий Запад надо отдать! — сказала Лаверна Уоттс. — Обхохочешься!

Руби добралась до кресла и кое-как села.

— Замолчи, — сказала она хрипло.

Лаверна сидя наклонилась вперед, показала на нее пальцем и опять упала на спину, сотрясаясь от смеха.

— Хватит! — закричала Руби. — Хватит! Я больна.

Лаверна встала и в два или три больших шага пересекла комнату. Приблизившись к Руби, нагнулась, прищурила один глаз и посмотрела ей в лицо, как в замочную скважину.

— Ты лиловая какая-то, — сказала она.

— Я больна, ясно тебе? — мрачно отозвалась Руби.

Лаверна постояла, поглядела — и чуть погодя скрестила руки на груди, многозначительно выпятила живот и пустилась раскачиваться взад-вперед.

— Ну, и зачем ты явилась сюда с этим пистолетом? Где его подобрала?

— Села на него, — промямлила Руби.

Лаверна стояла, покачивала животом, и ее лицо приобретало мудрое-премудрое выражение. Тем временем Руби, откинувшись в кресле, разглядывала свои ступни. Комната мало-помалу успокаивалась. Руби вдруг села прямо и вытаращилась на свои лодыжки. Опухли! Нет, никаких врачей, завела она мысленно ту же шарманку, не пойду, и все. Не пойду.

— Не пойду, — пробормотала она вслух, никаких врачей, никаких…

— И сколько же ты намерена держаться? — спросила Лаверна и захихикала.

— Опухли у меня лодыжки?

— По-моему, какие были, такие и есть, — сказала Лаверна, вновь шлепнувшись на софу. — Толстоватые, да.

Свои ступни она водрузила на изножье софы и легонько ими повращала.

— Как тебе туфли?

Туфли были травяного цвета, на очень высоких и тонких каблуках.

— Опухли, мне кажется, — сказала Руби. — На последних ступеньках перед тобой я жутко себя чувствовала, по всему телу…

— Тебе надо к врачу.

— Нет, мне не надо ни к какому врачу, — отрезала Руби. — Сама могу о себе позаботиться. Я, по-моему, неплохо справлялась все это время.

— Руфус дома?

— Не знаю. Я всю жизнь от врачей стараюсь подальше. Я всю жизнь… а что?

— Что — а что?

— Почему ты спросила, дома ли Руфус?

— Руфус очаровашка, — сказала Лаверна. — Хочу у него узнать, как ему мои туфли.

Руби выпрямилась с яростным видом, вся розовая и лиловая.

— При чем тут Руфус? — зарычала она. — Он дитя малое. — (Лаверне было тридцать.) — Какое ему дело до женских туфель?

Лаверна села прямо, сняла одну туфлю и заглянула внутрь.

— 9В размерчик, — сказала она. — Сдается мне, ему бы понравилось то, на что она надевается.

— Руфус младенец, понятно? У него нет времени рассматривать твои ноги. Нет времени на всякое такое.

— Ну что ты, времени у него как раз вдоволь, — сказала Лаверна.

— Ага, — пробормотала Руби и опять увидела, как он ждет, имея вдоволь времени в запасе, там где-то, нигде, еще не родившись, просто дожидается того часа, когда можно будет сделать мать еще мертвей.

— Вроде и правда у тебя лодыжки опухли, — сказала Лаверна.

— Да, — сказала Руби, шевеля ими. — Да. Как-то тесно мне там. Я жутко себя чувствовала на этой лестнице — дыхания никакого, по всему телу теснота какая-то, в общем — ужасно.

— Тебе к врачу надо.

— Нет.

— Ты была хоть раз?

— В десять лет меня однажды приволокли, — сказала Руби, — но я удрала. Втроем держали, не удержали.

— Что у тебя было?

— Почему ты на меня так смотришь?

— Как?

— Да так, — ответила Руби. — Животом качаешь, вот как.

— Я просто спросила, что у тебя тогда было.

— Чирей. Негритянка одна мне потом сказала, что делать, я сделала, и все прошло.

Она грузно сидела на краю кресла и смотрела вперед, казалось — вспоминала более легкие времена.

Лаверна тем временем пустилась по комнате в комический пляс. Сделала, согнув колени, два-три замедленных шага в одну сторону, потом двинулась назад, потом медленно и как бы с трудом брыкнула ногой. Запела громким гортанным голосом, вращая глазами: «Все они лопочут дружно — МАМОЧКА! МАМОЧКА!» Стала протягивать руки, точно выступала с эстрадным номером.

Руби бессловесно открыла рот, и яростное выражение сползло с ее лица. Полсекунды сидела неподвижно; потом вскочила с кресла.

— Не у меня! — закричала она. — Только не у меня!

Лаверна остановилась и молча смотрела на нее с мудрым-премудрым видом.

— Не у меня! — кричала Руби. — Дудки, не дождетесь! Билл Хилл, он за этим смотрит! Все пять лет смотрит! Со мной такого не может быть!

— Четыре месяца или пять назад, подруга моя, Билл Хилл дал маленькую промашку, — сказала Лаверна. — С кем не бывает…

— Что ты об этом знаешь, ты ведь даже не замужем, ты ведь даже…

— Я думаю, там не один, а двое, — сказала Лаверна. — Сходи к врачу, поинтересуйся, сколько их там.

— Нисколько, ясно тебе! — взвизгнула Руби. Надо же, она считала ее такой умной! Больную женщину от здоровой не может отличить, только и умеет, что любоваться на свои ноги да казать их Руфусу, но Руфус-то еще младенец, а ей, Руби, тридцать четыре года.

— Руфус младенец! — простонала она.

— Вот и компания ему будет! — заметила Лаверна.

— А ну перестань такое говорить! — заорала Руби. — Сию же секунду замолчи. Никакого ребенка у меня там нет.

— Ха-ха, — отозвалась Лаверна.

— Не замужем, а строит из себя опытную, — сказала Руби. — Выйди замуж сначала, потом поучай других насчет супружеских дел.

— Не только лодыжки твои опухли, — сказала Лаверна, — ты вся, родная моя, опухла.

— Сидеть тут еще, оскорбления выслушивать.

Руби осторожно двинулась к двери, держась по возможности прямо и не глядя на свой живот так, как ей хотелось.

— Надеюсь, вам всем завтра полегчает, — сказала Лаверна.

— Я думаю, сердцу моему завтра полегчает, — сказала Руби. — Но все-таки хорошо бы мы поскорей переехали. Я не могу с сердечной болезнью таскаться по этой лестнице. А Руфусу, — добавила она, метнув в Лаверну взгляд, полный достоинства, — нет никакого дела до твоих больших ступней.

— Ты бы лучше вверх пистолет подняла, — сказала Лаверна, — пока никого не застрелила.

Руби с грохотом закрыла дверь и тут же быстренько оглядела себя. Да, там круглилось, но у нее всегда живот был выпуклый. По-другому, чем в прочих местах, там ничего не выпирало. Когда маленько прибавляешь в весе, прибавляешь, естественно, посередине, и Биллу Хиллу она такая нравится, он более радостный стал теперь, а почему — сам не знает. Ей представилось лицо Билла Хилла, длинное, радостное, с улыбкой, спускающейся от глаз книзу, как будто у него чем ближе к зубам, тем радости больше. Нет, он не мог дать промашку. Руби провела ладонью вдоль юбки и почувствовала, что она сидит тесно, но разве этого не было раньше? Было. Все дело в юбке — она надела узкую, которую редко носит, она… нет, она не узкую надела. На ней широкая. Хотя широкая, да не очень. Впрочем, какая разница — просто она толстая, вот и все.

Она приложила пальцы к животу, нажала и тут же отняла руку. Медленно двинулась к лестнице, словно боясь, что пол под ней опять тронется с места. Начала подниматься. Боль вернулась сразу. Вернулась на первой же ступеньке. «Нет, — вырвалось у нее с рыданием, — нет». Это было всего-навсего маленькое ощущеньице, словно какой-то кусочек внутри перекатывается, но от этого ощущеньица у нее занялся дух. Ничего там не должно перекатываться. «Всего одна ступенька, — прошептала она, — всего одна, и на тебе». Нет, это не рак. Мадам Золида сказала, болезнь ей счастье принесет. Повторяя с плачем: «Всего одна ступенька, и на тебе», она стала подниматься как во сне — казалось, и шла, и стояла на месте. На шестой внезапно остановилась и села, рука бессильно скользнула по стойке перил на пол.

— Не-е-е-ет, — сказала она и свесила круглое красное лицо в проем между двумя стойками. Посмотрела вниз, в пролет лестницы, и испустила долгое глухое стенание, которое, спускаясь книзу, ширилось и отдавалось эхом. Лестничный колодец был отчасти темно-зеленого, отчасти мышиного цвета, и у самого дна эхо прозвучало как чей-то ответный плачущий голос. Она задохнулась и закрыла глаза. Нет. Нет. Никакого ребенка. Этого не может быть. Ей не надо внутри ничего такого, что ждет-дожидается и хочет сделать ее мертвей, не надо и точка. Билл Хилл не мог дать промашку. Он сказал — полная гарантия, и все время все было хорошо, так что этого не может быть, просто не может. Она содрогнулась и плотно прижала ко рту ладонь. Она почувствовала, как вытягивается и морщится лицо: двое мертвые родились один умер на первом году один раздавлен похоже на желтое сухое яблоко нет мне же только тридцать четыре года… это старость. Мадам Золида ничего про высыхание не сказала. Сказала, это счастье вам принесет! Переезд. Сказала, все кончится счастливым переездом.

Она почувствовала, что успокаивается. Еще чуть погодя почувствовала себя почти совсем спокойной и подумала, что слишком уж легко расстраивается: газы, только и всего. Мадам Золида еще ни разу ни в чем не ошиблась, она лучше знает, чем…

Она подскочила: внизу лестничного колодца раздался хлопок, и по ступенькам вверх покатился грохот, сотрясая их даже там, где она сидела. Она снова наклонилась между двумя стойками, посмотрела вниз и увидела Хартли Гилфита с парой выставленных вперед пистолетов, галопом скачущего вверх по лестнице, и услышала пронзительный голос, раздавшийся этажом выше:

— Хартли, а ну перестань топотать! Дом дрожит!

Но он несся, не обращая на окрик внимания, и, выскочив на первом этаже из-за угла и стрелой помчавшись по коридору, загрохотал еще оглушительней. Она увидела, как распахнулась дверь мистера Джерджера и как он, метнувшись хищной птицей, цапнул скрюченными пальцами полу летящей рубашки; вывернувшись, рубашка припустила дальше, раздалось визгливое: «Чего хватаешь, старый козел!», и грохот стал стремительно приближаться, вот уже он прямо под ней, и воинственное бурундучье личико врезалось в нее, пробило ей голову и унеслось, уменьшаясь, в крутящийся мрак.

Она сидела на ступеньке, вцепившись в стойку перил, к ней по чуточке возвращалось дыхание, и лестница понемногу переставала раскачиваться. Она открыла глаза и уставилась вниз, в темную яму, на самое-самое дно, откуда она так давно начала восхождение.

— Счастье, — произнесла она глухим голосом, который эхом отдался на всех горизонтах шахты. — Дитя.

— Счастья, дитя, — издевательски отозвалось двойное эхо.

Потом она опять это ощутила — маленькое перекатывание. И словно бы не у нее в животе. Словно бы там где-то, нигде, ни в чем и нигде, просто лежит и ждет, времени вдоволь.

Загрузка...