Хармелом меня зовут, начальник. Майком Хармелом. Политический я… Как это "что значит политический"? За политику, значит, сидел, вот и политический. Устои, значит, внутренние подрывал ну и все такое…
Вы мне, начальник, голову своими мудреными словечками не морочьте. Это у вас там, может, слова такие в ходу, а я человек простой, и рассуждения у меня простые. Проходил я по третьему управлению, по третьему за политику сидят, стало быть и я политический. Можете проверить: дело номер восемьдесят-сто сорок один-четырнадцать дробь три. А мне откуда знать, что это невозможно? Мне, думаете, в лагерь газеты доставлялись? Может, вы уже и саму Метрополию захватили, я-то откуда знаю?
Вы мне, начальник, дела не шейте. Уголовники — они по второму управлению проходят, я к ним отношения не имею. А этого, из ангара, я, можно считать, и не знаю почти. Вроде бы, его здесь база, иначе на кой черт он так сюда попасть хотел? Ну да, я вместе с ним прилетел, я вертолет-то довел, понимаете? Он к тому времени уже почти совсем в отрубе был, а как я его в ангар перетащил, так и вовсе отключился. Еще трое суток в бреду метался, а потом уж и отдал концы. Но я тут не при чем, так что если за ним что числится такое особенное, то на меня это перекладывать не нужно. Я ведь даже имени его узнать не успел, не до того нам было.
Вот она, благодарность человеческая. Я из-за вас, можно сказать, три года в лагере отсидел, чудом в живых остался, а вы же мне еще и не верите. Почему из-за вас? Да говорю же: устои я подрывал. Известное дело, самое опасное это преступление, за него и сроки дают побольше, чем за уголовщину. Чего я такое совершил? Да вот хотел, чтобы все как у вас было. Обобществить, значит, все хотел, поделить чтобы поровну, по справедливости — правильно ведь? Вот. Ну денег чтобы ни у кого, опять же, не было. Правительство чтобы вздернуть. Что еще? Да, работал бы чтобы каждый сколько захочет, а получали бы все поровну. Вот за все за это и упекли меня в лагерь.
Что? Да еще как сажают-то, начальник. Жизни ты нашей не знаешь. За одно за намерение такой срок припаять могут — только держись. Вон дружок мой один, так тот пять лет получил за то лишь, что Шатликский банк ограбить хотел. Ему бы еще сидеть и сидеть, если бы не эта заварушка. И мне бы тоже.
Нет, начальник, вы мне мозги-то не вкручивайте. Я такое на своем веку повидал, что на десятерых хватит. И помирать из-за того, что не похож я, будто бы, на политического, не собираюсь. Слышали мы, что вы на захваченных планетах устраиваете, знаем, что только политических и оставляете в живых. И правильно делаете — только так, то есть, и можно с ними, с врагами, значит, поступать. Мы, политические, это очень даже одобряем.
Да не смотрите вы на меня, начальник, такими глазами! Я на своем веку ну столько следователей повидал, что вам и не снилось. Я же три раза попадался и ни разу своего не отсидел. На политике попадался, на политике! И не надо меня пугать, не пугливый я. После лагеря вообще бояться нечего. Ты вот знаешь, что такое белый плющ? Знаешь, каково это — проснуться среди ночи и увидеть, что дружок твой, с которым еще вечером кисель вместе хлебали, лежит, корнями белыми опутанный? Ты такое видел?! Так и не пугай тогда, пуганый я. Как подумаю, что сам бы мог то место занять, что в меня бы корни белые за ночь-то проросли, так уже ничего не боюсь больше. От них же не убережешься, не почувствуешь, как они тебя достали. Просыпается, значит, мой дружок-то, а из спины его уже целая борода корней в землю уходит, будто это он сам пророс. Три часа еще корчился, все помочь просил, но никто, конечно, не захотел связываться. А ему все одно помирать. Через день и следа не осталось, так, куча тряпья. Так что пуганый я, и ты, начальник, запугать меня не надейся.
Да, вот так вот мы и жили. То замираешь на полчаса, пока шиповник не отползет подальше, то хлебалом землю роешь, если споровик поблизости рванул, то бежишь сломя голову, когда шебуршать начинает, то крадешься по-звериному, когда нечисть почуешь, то на бородавку наступишь и месяц потом хромаешь, то в шипучке обваришься. В общем, везло. Жутко везло. То там отскочишь, то здесь рокового шага не сделаешь. Три года везло, целых три года. А впереди еще шесть, если через стукача новый срок не намотают. Вот, бывало, и призадумаешься, что не может же такого быть, чтобы еще шесть лет вот так везло, что окончится когда-нибудь твое везение. И страшно же временами становилось… А чем ближе конец срока, тем страшнее. Ну как, думаешь, дотянешь-таки до конца, а потом авария какая с транспортом случится, или, там, под машину попадешь, или болезнью какой заразишься. Ну не можешь просто поверить, чтобы тебя вот так вот запросто оттуда выпустили. Это же не тюрьма, это же лагерь. Я в тюрьме эниарской три раза сидел — ну я говорил уже. Так тюрьма — все равно что курорт. И опять же — ни разу не встречал я человека, из лагерей вернувшегося. Знал, что есть такие — но не встречал. Ну это понятно — мало кто возвращается. Слишком много народа на глазах моих загнулось. В одном нашем лагере по три-четыре человека в день, на пять-то тысяч. Вот и посчитай, каковы шансы девять лет продержаться. Так что понятно, почему почти никто на свободу не выходит. А вдруг, думаешь, вообще не выходит никто? Ну то есть совсем никто из лагерей живым не возвращается? Вдруг все это блеф один, насчет свободы-то?
И тогда уже не ждешь, чтобы срок закончился. Тогда уже не торопишь время-то.
Охрана как жила? Так эти сволочи в башне же все время сидели, они наружу, почитай, никогда не вылезали. Наверху площадка вертолетная, вокруг колючка под напряжением — ну прямо будто они в лагере заключенные, а не мы. У нас — полная свобода, иди куда хочешь. Только знаешь, что не выбраться все равно — вот и ютишься в куче вокруг башни. А охранники — они же не нас стерегли, они же за небом следили. Чтобы, значит, никто на вертолете не прилетел да не вывез кого из заключенных. А стерег-то нас сам лес. Были, правда, психи, которые уходили, но не знаю я ни одного случая, чтобы хоть одному выбраться удалось. До Города пять тысяч миль, это поопаснее, чем десять лет в лагере проторчать. Да и как в Городе после леса покажешься? Не тот у лагерника вид, сразу заметут. Вы вот и то сразу во мне заключенного распознали, хоть и переоделся я, вроде бы, и киселем от меня теперь не несет.
А что, правда это, будто на Эниаре никто не уцелел? Даже в убежищах? Ну немудрено, раз там целая эскадра поработала. Мне, выходит, повезло даже. Выходит, если бы не арестовали меня тогда, нам бы с вами, начальник, не пришлось разговаривать. Никогда не знаешь, где подфартит. Правда, не пожадничай я в свое время, жил бы сейчас в Метрополии и горя не знал пожалел восемь тысяч монет за паспорт отдать. Но, может, это тоже к лучшему — а ну как вы и Метрополию вскорости захватите, а?
А здесь многие уцелели? Что? Нет, правда? Ну здорово! Ну и везет же мне, ей-богу! Хотя, скажу вам честно, многие могли просто затаиться. Меня же, к примеру, вы совсем случайно замели. И чего вы на этой базе потеряли, спрашивается? Ведь не обшариваете же вы всю планету, в самом-то деле именно туда заявились, где мы с этим типом укрылись. Так я еще раз повторяю: я лично к нему никакого отношения не имею, знать его не знаю, да и не хочу знать, говоря по чести.
И какое же будущее вы мне, начальник, готовите? Не-ет, так у нас с вами не пойдет. Я тут вам все по-честному выкладываю, а вы все свое твердите: разберемся да разберемся. Это не разговор. Может, вы меня выслушаете да и через шлюз наружу? Откуда мне ваши порядки знать? Мне, знаете, нужны какие-то гарантии. Пока вам интересно услышать, почему да как я уцелел, да что здесь такое творилось, моя безопасность некоторым образом гарантируется. Но вот расскажу я вам все — а дальше что? Чуете разницу? И не надо мне заливать про гуманизм. Слышал. Это когда мне судья девять лет лагерей припаял вместо вышки, тоже про гуманизм говорили. С детства про гуманизм этот слышу, тошнит уже. Все вокруг гуманисты, а если с голоду подыхаешь, никто гроша ломаного не даст, пока за горло не возьмешь.
А впрочем, ладно, расскажу. Чего мне терять? Тем более, я ведь не только про здешние события рассказать могу. Я ведь многое знаю, начальник, у меня ведь в самой Метрополии знакомцы есть. Так что не думайте, что я так уж прост. Майк Хармел — человек известный. В узких кругах, конечно, но широко известный. Так что слушайте для начала, что тут у нас, в лесу, значит, творилось. А там посмотрим, как вы себя поведете, там, может, и еще кое-что вам рассказать захочу.
Я с того утра начну, когда, собственно, все и началось. С утра-то все как обычно было. Встали, правда, рано, потому что жрать очень хотелось. Ведь никто, кроме разве что идиотов последних, в темноте в лес-то не пойдет, а работать пришлось допоздна, вот и легли не жрамши. И то сказать, что идиотам иногда как раз счастье и выпадает — это я про тех, кто ночью в лес ходит. Знал я одного, так он дважды ходил — и ничего. Жрал он больно много, и все ему не хватало, а сам худой, как мумия. Так он и стал мумией, как в третий-то раз ночью за киселем отправился и на дерево-присоску напоролся. Мы его через месяц, как присоски усохли, оторвали да и загнали охранникам: на Эниаре за такую мумию хорошую деньгу зашибить можно. Это ж обычное дело — какого-нибудь фраера на присоску толкнуть, а потом сменять мумию на выпивку или еще чего. Только следить надо, чтобы его из-под носа не увели, охотников чужим попользоваться в лагере завсегда хватает.
А то, бывает, дуракам еще почище везет. Один, в прошлом году это было, в желудок на глазах у всех угодил. Его уж там мять начало, а он как-то взял да и выпрыгнул. Бывает же такое. Отрубился, правда, дня через два, кости же ему все переломало, да и кровью изошел, но все равно здорово повезло дураку.
В то утро Жеваный в нашей бригаде дежурным был. Я когда проснулся, он уже жбан с киселем на костер поставил и корягой своей там его помешивал, по самый локоть корягу в кисель-то запустил. Вылез я из шалаша, смотрю на него и удивляюсь — чего это он такой притрушенный? Он и так-то малохольным был, недаром же его Жеваным прозвали, но тут он мне прямо не похожим на себя показался, честное слово. Потом чую: чем-то поганым понесло. Нюхнул и дошло — боится Жеваный, что мы ему накостыляем. И было за что: уж больно вонючего киселя припер, страх просто. В двадцати шагах от жбана дышать нечем было. Вы вот, начальник, кисель наш хлебали хотя бы раз? Не знаете, небось, каков он из себя? Слышали только — ну это совсем другое дело. Да предложите вы мне в свое время на Эниаре ну хоть тысячу монет за то, чтобы я тарелку киселя выжрал — я вас знаете куда бы послал? Еще бы дешево отделались, я человек нервный, мог бы и по харе тарелкой этой съездить. И за десять тысяч не стал бы я кисель хлебать. Да вы что, начальник, кто бы мне за это сто тысяч предложил? Покажите, где такие кретины водятся.
Все наши постепенно от этой вонищи стали просыпаться да из шалаша выкатываться. Как вдохнут хорошенько, так и отбегают скорее подальше в сторону, глаз даже не продрав как следует. Только Брюхач, ленивый самый, в шалаше остался, и оттуда всех материть начал: у кого, дескать слизнявка опять завелась, кто, дескать, всех нас удушить задумал? Сам, зараза, три раза по глупости слизнявку из леса приносил, я и то раз из-за него переболел, а туда же, матерится.
Стоим мы, значит, злые, невыспавшиеся, голодные, и ругаемся. Кому больно охота такой вонючий кисель хлебать? Ясное же, думаем, дело: Жеваный, зараза, не то поленился, не то струсил подальше в лес за хорошим сходить. С ним уже такое бывало, и каждый раз ему хорошенько бока наминали. Вообще такие, как этот Жеваный, в лесу долго не протягивали. Ну год, ну от силы два. Не хватало в них жизненной силы, что ли. Лес таких быстро приканчивал — ну тех, которые его боятся очень. В лесу, чтобы выжить, одной осторожности мало, нужно еще ну что ли нахальство какое-то иметь, смелость. А этот… И работал он скверно, и боялся всего, мы на него так и смотрели, как на совсем безнадежного. Когда такого тебе в группу суют, только и думаешь, что скорее бы подох — пользы-то от него никакой, а выработка общая снижается. А если группа норму не выполняет, всем сроки накинуть могут, это запросто. Так что часто таких вот доходяг просто свои же и приканчивали, чтобы под ногами не путались. В лагере ведь каждый за себя.
Ну постепенно мы к вонище-то попривыкли, стали к костру стягиваться да материть Жеваного уже по-хорошему. Правда, в драку никто пока не лез была охота на голодное брюхо кулаками махать. А он граблями своими кисель мешает да все по сторонам зыркает, ждет, значит, когда мы его лупить начнем. Потом залопотал: хотел, мол, к дальнему источнику пройти, да там по пути весь лес перерыт будто и корни, мол, белые рыскают. А во всех ближних, значит, источниках кисель только такой. Этот еще ничего, этот еще как пятидневный. Если привыкнуть, так и есть можно.
Мысляк, тот, было, схватил Жеваного за шкирку: что ты, дескать, брешешь, зараза поганая, что ты, зараза поганая, брешешь, но тут как раз Брюхач из шалаша выполз и заныл, что такой кисель, мол, жрать и нельзя вовсе, что ему, Брюхачу, значит, всего, мол, пять месяцев осталось, а этот Жеваный нас всех отравить хочет, что пусть, мол, Жеваный сначала сам этот кисель жрет, а потом уж и люди его есть станут… Ныл он ныл, Мысляк его слушал, слушал с самым тупым видом, на какой только способен был, да и отпустил Жеваного.
Брюхач тоже, конечно, выдал. Кисель, дескать, жрать нельзя. Отравиться, дескать, можно. Если бы не голод, мы бы все покатились тогда со смеху. Этот кисель проклятущий, он же в любом виде съедобен. Еще триста лет назад это определила какая-то сволочь, будь она неладна. С того и лагеря начались: из леса не убежать, и кормить не нужно. Не будь в лесу киселя навалом, на этой проклятущей планете и не жил бы никто, только психи бы ученые сюда изредка наведывались. А лагеря — дело святое, ради лагерей можно тут и Город построить, и полицию содержать, и все такое прочее. Тому бы умнику, что кисель открыл, на том бы свете одним киселем питаться. Сто раз убить за такое мало.
Но кисель хоть и гадость страшная — и вонища от него всегда, и вкус отвратный, так что не привыкнуть, сколько лет его не жри — но никому еще вреда не причинил. Даже поноса от него не бывает. Только поначалу тяжело очень, новичков в первые недели то и дело наизнанку выворачивает, даже видеть его не могут. Но потом голод свое берет, жрут как миленькие. Черной травкой вполне отравиться можно, с райских ягод, если много съешь, пронесет так, что дай бог штаны спустить успеешь, а с киселя, даже старого уже, самого мерзостного, никогда ничего не будет.
Так мы тогда думали.
Тут как раз Жеваный из жбана грабли свои вынимает и говорит, что готово, мол, разогрелось, жрать, мол, можно. А сам потихонечку так отходит бочком в сторонку. Думает, может мы позабудем, не станем его лупить. Ну Брюхач и завелся снова: ты чего это, дескать, в сторону отходишь? Отраву нам, дескать, приготовил, а сам шмыг, значит, в кусты? Мне, говорит, всего пять месяцев осталось, а ты меня отравить надумал? Ты, говорит, сперва грабли свои оближи, а потом уж и мы жрать станем. И Мысляк тут же завелся снова: лижи, дескать, грабли, зараза поганая, грабли, зараза поганая, лижи! И такая у него при этом рожа тупая сделалась, что и сейчас вспоминать невмоготу.
Жеваный, дурак, и начал пальцы свои, в киселе вымазанные, облизывать, а у самого из шаров ну прямо ручьи текут, ей-богу. Ну обхохочешься с такими, честное слово! С полминуты, наверное, мы на него пялились, и сами уж было собрались за жратву приняться, пока кисель не остыл, Мысляк так даже ложку свою достал уже, как вдруг Жеваный белеть начал и на землю оседать. Потом вперед нагнулся, схватился за живот и рухнул хлебалом вниз. Подскочили мы к нему, на спину перевернули, а он уже и отрубился, и пена изо рта зеленая идет. Брюхач и тут давай ныть: вот, мол, отравитель, сдох, мол, падла, а как мы теперь не жрамши работать будем? И то верно: пока новый жбан сварят, полдня пройдет, а на голодное брюхо — это не работа. Ноет он так и ноет, а мы стоим и молчим. Уж на что ко всему привычные, но такого же никогда не было, чтобы человек от киселя, пусть и протухшего, да вдруг концы отдал. Вот и думаешь: как же дальше-то быть, теперь? Ведь первым из жбана теперь киселя хлебнуть кто же по своей воле решится?
Тут Мысляк вдруг изрекать начинает: не кисель это, дескать, был, зараза поганая, а было это, зараза поганая, что-то другое, и ту заразу поганую, что нам эту жратву подсунуть хотела, надо бы в жбан головой засунуть, чтобы, значит, она, зараза поганая, сдохла. Изрекает он это, а на физии евойной вроде бы как даже мысль заиграла. Такое с ним иногда случалось.
Мы тогда в отрыве работали. Шалаш наш километрах в двух от сторожевой башни стоял. Это если по прямой, а в обход так и все шесть километров набегало, и все по лесу. Участок мы там новый расчищали, и должны были его потом черной травкой засеять, а потом травку-то эту собрать да высушить. Потом в мешки эту травку складывали да к башне подтаскивали, и нам выполнение нормы засчитывали. Не знаю я, что там на Эниаре из этой сушеной травки извлекали, но цена на нее, наверное, приличной была, если ее из такой дали вывозили. Стоило, значит, ее выращивать.
Да, в нашем лагере в основном этим занимались. Как в других лагерях не знаю, а мы в основном растили черную травку. Ну и еще, конечно, всякую дрянь из леса к башне приносили — всего и не перечесть. Только не всегда донести-то удавалось. Да нет, не потому, что мы что-то там особенно смертоубийственное тащили. Как-никак, совсем уж дураков в лагере немного было, дураки там вымирали быстро. Просто у самой башни обычно такие шакалы ошивались, не дай бог связаться. Отнимут, изобьют — это еще хорошо. А то так и просто придушат. Охране-то на это дело начхать, ей лишь бы приносили продукт, а кто принес — разницы никакой. Если группа сильная подбиралась, можно было попробовать дань шакалам не платить, но это редко кому долго с рук сходило. Те запросто могли всех передушить. Хорошо у меня да у Кенаря знакомые среди тех, у башни, оказались, так что наша группа обычно всего четвертью добычи делилась. А без этого могли бы и всю половину забирать.
Конечно, были и запретные совсем вещи. Те же мумии, к примеру, я говорил уже — за них же, если бы поймали, можно было и второй срок получить. Но охрана в лагерях опытная, везде у них свои люди, потому как никто же не хочет нищим-то отсюда возвращаться, когда деньги сами в руки плывут. Да что говорить — ясное ведь дело, что запреты всегда для того выдумываются, чтобы те, кто за их выполнением следит, могли наживаться. Если прикинуть, сколько такого товара запрещенного из лагерей утекало, да цены примерные знать, так и задумаешься: кому же лагеря-то больше всего нужны? По мне так больше всего они как раз тем и нужны были, кто на торговле такой наживался. Да что говорить — там же такие дела творились…
Некоторые, самые отчаянные, на такое отваживались, что и поверить трудно. Одного я сам знал. Ему двенадцать лет еще сидеть оставалось. Ну это все равно не выжить. Так он на что решился? Он с кем-то из охраны сговорился и притащил из леса шпалу, самую настоящую шпалу. Отыскал ее в лесу и кого-то из дружков своих туда подманил. Дружку, конечно, вечная память, а он шпалу ту в лагерь принес да и шепнул о том охранникам. И выторговал за нее себе свободу. Его на волю вместо покойника какого-то выпустили, это у нас запросто бывало, самый верный путь, коли разобраться. Только сомневаюсь я, чтобы он до воли-то добрался… С тех пор, как он вышел, к нам много партий поступило новых, были среди них и те, кто его прежде по воле знал. Говорили: нет, не появлялся. Ну да я говорил уже, что не больно-то верится, чтобы вообще хоть то-нибудь из лагерей на волю выходил. Так что удивляться нечему.
Но такие страсти редко, конечно, приключались. Чаще менялись по мелочи. И по необходимости. Одежку какую выменять, карты игральные, а то и бутылку — это обычное дело. Или, скажем, ложку у тебя сопрут — что делать? Идешь в лес, находишь там бородавку какую-нибудь или еще чего — и к колючке.
Что там дальше было? Да поначалу ничего особенного. Так и пошли работать голодные. Нет, о Жеваном никуда сообщать не стали. Зачем? Это когда новый этап прибывает, имеет смысл сообщать, чтобы из новеньких кого подобрать, а так никакого смысла: норму до переклички, что четыре раза в год, никто не снизит. Это у них так заведено было, чтобы мы друг дружку зря не душили без надзора-то. Удушишь соседа — придется за него работать так что сперва подумаешь. Потому обычно только накануне перекличек со всякими доходягами расправлялись, или счеты там сводили. Да и то как угадаешь, когда перекличка будет — их же не по расписанию проводили. А вообще, если помирал кто из тех, кому выходить скоро, так об этом вообще чаще всего не говорили. Просто подмену ему делали, как бы за него на волю выходили. Для этого, правда, надо было знать и имя, и за что посажен, и прочие анкетные данные, так что те, кто поумнее, в лагерях только под кличками разными и были известны. Чтобы, значит, ни у кого соблазна не было. Ну да тем шакалам, что у башни ошивались, это не помеха: бывало, поймают бедолагу, так тот все-все им выложит. Это они умели — правду узнавать.
Ну а мы, значит, пошли работать. Брюхача оставили дежурить, чтобы новый кисель притащил да разогрел, его очередь была, а сами разбрелись по участку. Я уж говорил, мы только что к расчистке приступили. Как лес расчищают? Да очень просто, руками. Насобираешь валежника, который погнить не успел, высушишь его, споровиков лопнувших добавишь, если, конечно, дождя нет, все это в кучи вокруг стволов деревьев складываешь и поджигаешь. Некоторые деревья от огня тут же и подыхают, а некоторые долго держатся, а то, еще хуже, вдруг отодвигаться начинают. Заранее никогда не угадаешь. Вот так очистишь участок, потом с месяц еще по нему ходишь и все, что прорастает, снова выжигаешь. Через месяц, если деревья вокруг не зацветут вдруг, можно и сеять. Потом, бывает, целый год с участка урожай за урожаем собирать можно, а случается, что и одного не соберешь: лес подвигается. И никогда заранее не угадаешь, вот что обидно. Ну а как лес подвинется, так легче на новый участок перейти, чем старый отстоять. Огнеметы, конечно, помогли бы, но кто их даст заключенным-то?
А еще того хуже бывает, если тебя же с твоего же участка да прогонят. Там ведь всем те самые шакалы распоряжаются, могут запросто передать твой участок кому другому, и не поспоришь. С нами, кстати, как раз так и случилось, и потому порешили мы подальше от башни устроиться, так далеко эта мразь никогда не забредала.
Мы тогда еще только начинали расчистку, валежник собирали. Ведь в лесу как — упала ветка, и тут же к ней корни тянутся. День — и это уже гнилушка, три дня — и следа не сыскать. Дерево целое упадет — та же история, дней через десять от него ничего не остается. Потом соседние деревья на его место подвинутся — и все, как будто так всегда и было. Или новое какое дерево прорастет да за месяц соседей своих по размеру догонит. Это вам не эниарский лес, это только совсем неопытным кажется, будто здесь нормальные, человеческие деревья. Сруби — на них и колец годовых не сыщешь. Только, конечно, срубать нельзя, если жить не надоело. Так что насобирать валежника — та еще работенка. Кидаешь ветки собранные на уже выжженные участки и следишь постоянно, чтобы споровики на них не завелись. Да и собирать небезопасно — схватишь ветку, а в ней уже корни шевелятся. До беды недолго. Ну и, конечно, только дурачье последнее будет ветки прямо с деревьев ломать.
Ходили мы по лесу обычно парами. Один впереди ветки собирает, другой сзади на своем горбу их тащит да по сторонам глядит. Без этого никак нельзя, без этого запросто пропасть можно. Мы тогда в паре с Кенарем ходили. Ходим мы, значит, ходим, и вдруг он говорит: что-то мох по сторонам будто переворошенный. Я тогда еще ляпнул сдуру: собирай, мол ветки, а по сторонам моя забота смотреть. Зря я это сказал, он дело говорил, а на меня будто какое затмение нашло. Сменились мы вскоре, я еще с полчаса ветки пособирал, и тут он как заорет сзади: "Прыгай!" Такой вопль среди ночи, во сне услышишь — и то прыгнешь, так что, когда я понял, что же он там такое кричал, то уже метрах в десяти стоял. А там, откуда я только что прыгнул, мох так и ходил ходуном, будто в бадье какой его перемешивали, и корни белые из него то и дело выныривали. Я, значит, с одной стороны этой бадьи стою, Кенарь с другой. Ветки он уже побросал все, не до веток, раз такие дела, а сам по сторонам зыркает, дорогу, значит, ко мне ищет. Я ему говорю тогда: давай, мол, я к тебе назад вернусь, назад по той же дороге пойдем, а он отвечает, что сзади, дескать, еще хуже. И гудение такое еще в воздухе стоит… Я по лицу-то его вижу, что не в себе парень от страха, что не соображает уже, что делать. Может, там за спиной у него и в порядке все, может, он просто перепугался. Но не спорить же с ним, не проверять же. Пусть уж сам выпутывается, раз такое дело. Каждый ведь за себя, правильно?
И вот стою я, слежу, как он проход ко мне нащупывает, а сам нутром чую, что место это ну совсем подлое, и корни белые там не самое худшее. И вот когда он ко мне, наконец, перебрался, меня как ударило: дошло вдруг, что гудение вокруг и есть самое распоганое. Оглянулся: ну точно. Туман розоватый такой сверху уже опускается, а метрах в тридцати лиана с дерева высунулась и шипучкой плюется. Вот тогда-то я и понял, как мы влипли. Лес, значит, тронулся, и сумеем ли мы из него выбраться — очень большой вопрос.
Спаслись, однако. Каким-то чудом. Поначалу, когда в бродячий лес попали, я думал: все, крышка. Деревья ходят как в водовороте и плюются шипучкой, а там, куда она попадает, все чернеет и слизью покрывается. Листьев на деревьях почти и не осталось, одни ветки почерневшие. Некоторые, на которые много, значит, шипучки попало, совсем мягкие стали, тягучие, будто из резины, свешиваются до земли и за деревьями-то бредущими так и тянутся. Бр-р-р!.. Ну а в центре, вокруг которого весь этот хоровод чертов кружит, уже и мха не видать — одна черная грязь, из которой стволы упавшие торчат. Видел я места, где лес вот так вот бродил, слышал от людей бывалых, как оно бывает, но сам еще ни разу в такую переделку не попадал. Там потом поляна круглая образуется безо всякой растительности. Сверху грязь сухая, вроде даже и идти можно, а пройдешь несколько шагов — и провалишься, и поминай, как звали. Вытаскивать бесполезно, грязь едкая, кожу проедает, так что одни лишние мучения.
Каким-то чудом мы тогда все же выбрались. В туман еще по пути густущий попали, ног не видать было, но и там не влипли, перебрались. Кенарю, правда, шипучка на руку попала, он выл всю дорогу. Еще бы ему не выть: рука до локтя почернела, да и рукав от куртки отвалился. Ну да это не смертельно, это заживало. Если знать, так в лесу на всякую почти гадость свое противоядие найти можно, как я полагаю. Знали мы мало — вот в чем беда. Но уж ожоги-то от шипучки лечить умели.
Деревья вокруг нас шатались, как от ветра, корни из-подо мха белые то и дело показывались, но после бродячего леса это уже как-то и не пугало. В общем, часика через полтора добрались-таки мы до лагеря нашего и у шалаша свалились.
Последними мы пришли, после нас никто уже не вернулся. Три пары так в лесу и остались. А вернулись еще Мысляк с Ханыгой, Очко с Бухгалтером и Окорок в одиночку. Брюхач еще вернулся, райских ягод он набрал несколько горстей, а про кисель сказал, что не будет он кисель жрать, раз кисель здесь отравленный, что пусть его дураки всякие жрут, а сам он жрать отраву не собирается, ему всего пять месяцев осталось, и очень ему хочется эти пять месяцев дотянуть. В общем, ныл он и ныл, и не было ему никакого дела до тех, кто в лесу загнулся. Только тогда и заткнулся, когда Мысляк рявкнул, что не ной, дескать, зараза поганая, кончай, дескать, зараза поганая, ныть. Тогда он затих, но потом опять начал что-то свое тянуть потихоньку.
Голодные мы были жутко, ягоды вмиг подмели, но какая с ягод сытость? Брюхач, идиот чертов, даже с ягодами толком не справился, у него же половина разбежалась. Да еще беда приключилась: пока жбан с ягодами вдали от костра стоял, на нем зараза желтая завелась и порядком один край изъела. Еще часа три — вообще остались бы без жбана из-за этого нытика. Ханыга, так тот, как заразу желтую увидел, так прямо взбесился. Ни слова не говоря вскочил да как заедет Брюхачу ногой в пузо. Тот так и сел без звука на землю, шары выкатил и икать начал. А мы быстренько жбан в костер кинули, чтобы заразу, значит, извести.
Стемнело вскоре. В шалаш мы идти побоялись, сидели у костра и дремали. В лесу среди ночи вдруг сильно зашебуршало, но потом успокоилось, только совы болотные уж больно разорались. Нет, я их никогда не видел. Никто их не видел, насколько я знаю. Очко говорил, что вовсе это не совы, что это сами деревья так кричат. Поди проверь — может, и так. В лесу ведь полно такого, о чем мы и не подозреваем. А что там ночью творится, вообще неведомо. Ночью, если ты не в укрытии, все что угодно с тобой случиться может. Как ночью человек, скажем, от костра отойдет или из шалаша вылезет — все, пропал. А то бывает, что бредучка на него нападет. И будет он топать не останавливаясь, пока от голода не околеет или не свалится где-нибудь. Бредуны — это люди конченые, они уже ничего не соображают, глаза пустые и на голос не отзываются. Ходят они по лесу кругами, так что постоянно, пока не сгинут, в лагерь возвращаются. Кто по два-три раза за день, а кто раз в несколько дней. Видел я их, раз двадцать, наверное, видел. Идут себе не останавливаясь через лагерь, а сами худущие, и глаза пустые. Ну то есть не взгляд пустой, а просто глаз у них нет.
Как рассвело, решили мы в лагерь топать. Раз лес тронулся, то черт с ним, с участком, все равно пропадет. Мы тогда не знали еще, что в лагере творится, мы думали, что одни так вот влипли. Тронулись на голодный желудок, только и взяли, что жбан один, больше и брать нечего было. Брюхача нести заставили. Ханыга пригрозил ему, что если он опять заразу желтую проморгает, мы его в лесу оставим, так Брюхач поначалу даже присмирел совсем. Потом, конечно, опять завелся, но тихонько уже, так что можно было и не слушать.
Надо было нам болото обходить. Никакой дурак не пошел бы там, через болото это, напрямик к лагерю. Пройти оно конечно можно, да времени на это ушло бы раз в пять больше, чем на обход. Потому как дошли мы до края болота, так налево повернули. Давно это замечено, что так ходить всего безопаснее. Либо слева что прихватит, либо справа, а так, чтобы в самом центре опасного участка вдруг оказаться — такого не бывает. И вот идем мы и мест не узнаем. Была вроде ложбина, а теперь пригорок появился, сыро всегда было, а теперь мох под ногами высох совсем, шуршит и пластами целыми отламывается. А под ним земля совсем сухая и растрескавшаяся. Я даже подумал тогда, что мы либо рехнулись, либо солнце не с той стороны встало, и бредем мы, стало быть, невесть куда. Но делать-то нечего, идем. А склон впереди все круче, и вроде как дрожит земля под ногами, а спереди то и дело комки мха по склону скатываются. Хотели даже назад повернуть, но Ханыга, опытный самый, он восьмой год досиживал, не разрешил. Знаю, говорит, шесть лет назад так было, когда бот с орбитальной станции рядом грохнулся. Сначала, говорит, вот так же вспухло, а дня через три наверху прорвало, и оттуда кисель тухлый потек, затопил все. На этом же, говорит, болоте и было. Это, говорит, нам даже и на руку, если проскочить успеем. Путь сократим.
Но нам, конечно, не повезло. Поздновато вышли. Идем, а земля под ногами ходуном ходит. И гудит, как колокол какой. Брюхач сзади тащится, еле поспевает, и уже в полный голос ноет, не боится, падла, что накостыляем. Бухтит, что сволочи мы все, дескать, сами налегке идем, а его заставили жбан тащить, а он человек болезненный, и ему всего пять месяцев осталось. И тут он вдруг замолкает на полуслове. У самой вершины дело было, и я поначалу даже не понял, что случилось. Только вдруг так тряхануло, что все мы на землю повалились. Вскакиваю, назад оглядываюсь нет Брюхача, только жбан вниз по склону катится. И Ханыга как заорет: "Вниз! Скорее!".
Ну мы и побежали.
Впереди, значит, Ханыга бежал, за ним Мысляк, ну и я третьим. Остальных я вообще больше не видел. Потом, где-то на середине склона уже, еще раз тряхануло, да так, что я прямо башкой обо что-то ударился, пока падал. Очнулся — ничего понять не могу. Лежу — и не пошевелиться. Как по рукам и ногам связанный, ей-богу. Или будто корешок дурманный пожевал натощак. И вдруг вижу, что сверху поток течет. Не вода, нет, скорее это на кисель похоже, только грязный очень, да и вонища совсем не такая. Хочу встать — не пошевелиться. Так бы, наверное, и потонул, да опять повезло я, оказывается, в ветвях дерева поваленного запутался, дерево-то поплыло, ну и меня вместе с ним поволокло, как на лодке какой. Потом оно зацепилось за что-то, остановилось. Гляжу — рядом совсем Мысляк корчится. Ноги ему придавило, встать хочет, а никак. И все бормочет: вот же, дескать, зараза поганая, вот же поганая зараза. Так и утонул на моих глазах. Потом, помню, жбан наш мимо проплыл. Ну а что потом было — из головы начисто вылетело. Не знаю даже, сколько дней прошло. Очнулся — темнота кругом, и шебуршит совсем рядом. Так я до самого рассвета даже дышать боялся.
Но ничего, выжил. Кое-как из ветвей наутро выпутался и побрел в лагерь. Местами в этой жиже по пояс приходилось пробираться, пару раз чуть не утоп, но добрался до лагеря. Только потому и дошел, что сирену слышал, сирена на башне гудела постоянно, а иначе мне лагеря бы не отыскать. Все же перепуталось, и солнца снова не видать, туман один. Но в лагере-то жуть что творилось. Там уже меньше четверти в живых оставалось, да и те все обезумели от ужаса. Их послушать, так нам еще мало досталось. У них, оказывается, первым делом чуть не тысяча человек от киселя скукожилась, а потом, они прийти в себя не успели, лес на лагерь двинулся. Кто жив был, полезли с перепугу на колючку, а охрана вместо того, чтобы огонь открыть, села в вертолет да и дала деру. Так что лагерные в башню ворвались да и разнесли там все сдуру. Кто-то пожар устроил, и башня дотла выгорела. Только и осталось, что сирена наверху, и выла теперь эта сирена не переставая. А еще про какой-то черный туман рассказывали, будто наплыл он вечером на дальний конец лагеря, а когда сошел — там одни покойники лежали, черные все, будто шипучкой обожженные. Это правда, это я сам видел потом, туман-то такой. От него и деревья погибают. Будто просека в лесу остается — прямая, на много километров видать.
Я тоже от всего этого как бы свихнулся. Метался туда-сюда, не знал, что делать. И жрать еще хотелось жутко, киселя-то больше не было, а припасы из башни какие сгорели, а остальные уже сожрали те, кто попроворней оказался. Мы бы там, наверное, людоедством занялись, честное слово, если бы лагерь не стало пухом белым затягивать. Тут уж не до голода. Кто успел — убежал в лес, а остальные… Больше я туда, конечно, не возвращался, была мне охота. Но так бы наверняка и загнулся, если б не тот тип, которого вы со мной в ангаре нашли.
А дело так, значит, было. Дня, наверное, через три после того, как из лагеря-то я убежал, увидел я вдруг впереди просвет какой-то. Вообще от этих самых просветов в лесу добра ждать не приходится. Но делать нечего, двинулся я потихоньку вперед, потому как чувствовал, что так и так скоро концы отдам. Выхожу — а там площадка посадочная оборудована, и на ней вертолет стоит. Я прямо обалдел. Поначалу подумал было, что это охранники здесь чего-то поджидают, залег хлебалом вниз и лежу, не шевелюсь. Минут десять, наверное, пролежал — из вертолета ни звука. Тогда поднял голову а вертолет-то совсем не такой, на котором охранники летают. Я уж как здесь очутился, понял — такими проводники пользовались. Только у него еще какие-то кронштейны снаружи торчали — наверное, чтобы подвешивать что-нибудь. Ну да вы же этот вертолет видели, он перед ангаром, в котором я укрывался, стоял.
В общем, подошел я к нему, открыл дверцу — а там этот… Ну который помер потом. Вид у него был страшный, но мне не привыкать. Меня вообще такими вещами не испугаешь теперь. Он, как дверцу-то я раскрыл, в себя пришел, голову повернул ко мне и, вижу, сказать что-то хочет. Насилу я разобрал, чего ему нужно. Спрашивал, оказывается, смогу ли вертолет вести. Ну этому-то делу я хорошо обучен — знать бы только, куда лететь, говорю. Он ответил, что покажет, и снова отрубился.
Я тогда попытался ему помочь, да не удалось. У него в аптечке, конечно, был анализатор, да хворь его так и не удалось распознать. Я там раскопал пару инъекторов с жаропонижающим, вкатил ему сразу оба. Думал, в себя он придет, так сам сообразит, что делать — нас ведь в лагерях пользоваться местными медикаментами не учили. Ну а потом на жратву набросился, и так с голодухи-то у меня живот скрутило, что сам, думал, там же и подохну.
Ну а дальше что? Дальше пришел он малость в себя — сработало, значит, жаропонижающее — и велел мне заводить двигатель. Целый день мы летели между лесом и туманом, и только к вечеру, когда баки уже почти опустели, вышли на такую же площадку посадочную. Как он этот день продержаться сумел — ума не приложу. Только сели — он опять отрубился и до утра в себя не приходил. Так что пришлось мне самому соображать, что где-то там на площадке этой должны быть бочки с горючим, да при свете фар их разыскивать, да заливать баки доверху. Утром я снова привел его в чувство жаропонижающим, и к полудню мы долетели до этих вот ангаров.
Вот, в общем, и вся история.
Нет, в себя он больше не приходил, хоть я и пытался лечить его. Он, наверное, только усилием воли и держался. Как только мы приземлились, так снова отрубился. Все бредил о каких-то ведьмах, каких-то зародышах запрятанных, которые еще сжечь надо, еще о чем-то — понять было трудно. А два дня назад затих вдруг. Я подошел — а он уже мертвый.
Нет, к тем крайним ангарам я не приближался. Ясное дело, я еще с воздуха увидел, что там огневики поработали. Хорошо, что нас там не было, когда эти твари из леса заявились. Откуда мне знать это? Наверное, там кто-то укрывался, но что толку теперь гадать? Если кто и был, так теперь уже никого не осталось, это уж точно. Так что, начальник, больше мне рассказать вам про то, что здесь случилось, нечего. Но все, что я рассказал — чистая правда. Майк Хармел свое слово держит, и раз обещал говорить честно, то врать не будет. Теперь, начальник, ваша очередь выполнять обещания.
Вот так.