ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава СЕДЬМАЯ

1

Поезд уходил на Дальний Восток, а Эльзе казалось, что он уходит в вечность. Уже не первый раз она расставалась с Эдуардом. Каждая разлука ложилась камнем на сердце, но никогда еще не была такой тяжелой. Эльза не могла отогнать мысль о том, что эти проводы могут стать последними.

Робкий снег порошил над Северным вокзалом и устало опускался на бетонную платформу, на крыши вагонов, таял на лицах. Среди припудренных снегом меховых воротников и шапок необычно выглядели букеты цветов. На перроне было людно и шумно.

Можно было смириться с тем, что уезжали молодые люди. Уезжали далеко, надолго, плохо представляя себе, что ожидает их на Севере и на Востоке.

Ветра дальних странствий шумели над страной с тех пор, как в жизнь вошло слово пятилетка, и Москва уже не первый год провожала гонимых этими ветрами. Брало разгон время беспокойных и непоседливых людей, кочевого племени первоискателей и первостроителей.

Ко всему этому пора было привыкнуть, если бы уезжали только молодые. И Эльза, может, не терзалась бы так отчаянно, если бы вместе со всеми, кто толпился у вагонов, провожала Мирдзу или Петю.

Но Мирдзе этой осенью пошел только двенадцатый год, Петя впервые переступил порог школы, и еще не пришло время думать о разлуке с ними.

Отъезд Эдуарда — то, с чем невозможно примириться. В душе она гордилась, что именно ему правительство доверило возглавить промышленное освоение далекой и глухой окраины. Но он уже немолод, насквозь простужен, измучен болезнью.

Зачем он едет на Колыму, где ужасный климат, цинга? Туда даже молодые и здоровые люди отправляются как на подвиг!

Нет, она никогда не простит себе, что не настояла на своем, не добилась отмены этого назначения. Не догадалась рассказать Рудзутаку, написать Ворошилову, Молотову, даже самому Сталину, что ее муж и отец двух детей не может, не должен, не имеет права забывать, что ему после всего пережитого надо полечиться и отдохнуть.

Лишь она одна знала, как тяжело Эдуарду сохранять бодрое настроение. Вот и сейчас он смеется, шутит, а, может, уже сегодня ночью, ворочаясь с боку на бок в купе, не сомкнет глаз от ноющей боли…

По внешнему виду Берзина, по тому, как он держался, какое веселое обаяние излучал, никто из уезжающих вместе с ним даже и не предполагал, что Эдуарда Петровича может сломить недуг, что физическая боль способна приглушить духовную энергию.

Неумолимые годы делали свое дело, но, как и много лет назад, в его глазах сохранялся все тот же молодой блеск, и все так же заражал окружающих его смех. И, даже несколько погрузнев, его фигура не потеряла стройности и он не ссутулился, как это часто бывает у высоких людей.

Не будь бороды, роскошной каштановой бороды лопаткой, которую Берзин сохранил из-за своей клички, Эдуард Петрович выглядел бы значительно моложе неполных тридцати восьми.

Возле международного вагона, куда занесли вещи Берзина и его спутников, стояли хорошо знакомые Эльзе товарищи Эдуарда.

То были вишерцы, как не без гордости называли себя все работавшие под руководством Берзина на строительстве Вишерского целлюлозно-бумажного комбината. Крупная стройка в глухом углу Северного Урала только что завершилась.

Еще не остыл азарт одной строительной эпопеи, а люди рвались начинать другую.

Инициативу в торопливом и отрывистом разговоре у вагона чаще всего перехватывали Берзин и Алмазов, умевшие находить смешное в самом обычном и повернуть всем известное так, что оно становилось видным с самой неожиданной стороны.

— А помните, как этот финансист стал строителем? — Берзин кивнул в сторону Алмазова, своего помощника по Вишерской стройке, а теперь заместителя по тресту Дальстрой.

Быстро окинув взглядом собеседников и убедившись, что об этом никто не слышал, Эдуард Петрович хитро улыбнулся Алмазову: «Ну, Завен, держись. Сейчас я тебя буду раскладывать».

— Так вот, слушайте. Было это в начале двадцать девятого. Не успели мы развернуться на Вишере, живем на птичьих правах, а тут вваливается ко мне в барак этот чернявый. Мнется с полчаса, как красная девица. Ну, думаю, этот еще откуда взялся, самим тошно… А он, оказывается, из Наркомфина. Помощник начальника отдела финконтроля. По нашу строительскую душу. С ревизией! Да еще с секретным предписанием! Ну, это вам не Хлестаков. Так прижал нас к стенке, мать честная! Ни охнуть, ни вздохнуть… Окончательно запутал нас своей цифирью. И считает в уме как арифмометр… Эге, думаю, парнишка смышленый. Во что бы то ни стало нужно заполучить такого товарища, нам его сам бог послал. «С твоим наркомфинбогом, — говорю ему, — мы как-нибудь уладим. Соглашайся». А он опять мнется, как та девица. И хочется, и колется. Жены, видите ли, испугался. Как она на это дело посмотрит. И что потом выяснилось? Она даже рада была такому случаю: сколько можно, говорит, сыну солнца, истому кавказцу, киснуть в кабинетах, когда кругом такая солнечная, стремительная жизнь, такие возносящиеся вершины!

— Нет, постой, Эдуард, не так! Дай я скажу, — не выдержал Алмазов, и все обернулись к нему.

Оригинальная внешность Завена Арменаковича не вполне оправдывала эпитет «чернявый», пущенный в ход Берзиным. Но с солнцем он действительно находился в родственных отношениях. Будь у него темная кожа, он с успехом сошел бы за сына знойных пустынь или тропических островов. Этому как нельзя лучше соответствовали ослепительные зубы, буйная шевелюра и черные, восточные глаза. Широко открытые, они удивленно смотрели на мир из-под большого белого лба и широких, густых бровей.

— Если уж кого выводить на чистую воду, так это нашего уважаемого начальника, — продолжал Завен Арменакович. — На моем примере можно видеть, как Эдуард Петрович вербует кадры. Жена и слушать не хотела, когда я намекнул, что намерен переменить работу… Ну написал об этом на Вишеру Берзину. И что вы думаете? В первый же приезд в столицу пожаловал он в нашу убогую квартиру на седьмом этаже. Да не один — вместе с Эльзой Яновной. Пока наши жены знакомились, он все оглядывал мою Ольгу с ног до головы, а потом этак разочарованно и говорит прямо при ней: «Ну, знаешь, Завен, опять же ты меня обманул. Я думал, она вроде тебя — представительная, крепкая, грозная. А это пичужка! Чего ты ее боишься?»

И под общий хохот Алмазов стал воспроизводить жесты, мимику, интонации голоса Эдуарда Петровича, энергично действуя тонкими, длинными, гибкими пальцами, какие бывают только у музыкантов, хирургов и фокусников.

С мастерством артиста он копировал неторопливую и слегка глуховатую речь Берзина с ее мягким латышским акцентом и окающим выговором. Очень ловко ввертывал и привычные берзинские словечки и, совсем как Берзин, произносил: «Вышера».

Ни служебная субординация, ни разница в возрасте (Алмазов был на шесть лет моложе Берзина) не мешали ему держать себя с Эдуардом Петровичем на дружеской ноге.

Завен любил Берзина, как старшего брата, а называл его Мирук, что по-армянски означает «Борода».

Были у Алмазова и другие основания для такого отношения к старшему товарищу. Ровесник века, он вступил в партию лишь на несколько месяцев позже Берзина — в марте девятнадцатого, когда дашнаки и мусаватисты загнали в подполье большевистские организации Закавказья. А в двадцать два года Завен уже получил мандат делегата Первого Закавказского съезда Советов.

— Слушайте, что происходит дальше, — Алмазов сделал паузу, требуя особого внимания. — Ольга смутилась, растерялась: она ведь действительно пичужка перед этим страшилищем. А он добродушно протянул руку, но тут же отдернул и попятился: «Мать честная! У вас в рукаве кинжал спрятан. У всех осетинок кинжалы. Боюсь…» Ну, тут уж она рассмеялась. Представьте, как он сумел на нее повлиять: санкцию на мой переезд получил сразу. Так я очутился на Вишере. Но Эдуарду Петровичу этого показалось мало.

Спустя два года, когда с парохода «Луначарский» мы посылали Вишере прощальный привет, Берзин прямо здесь же, на палубе, повел переговоры с моей супругой. Даже не спросил моего мнения. Этак галантно отвел в сторону и говорит: «Олечка, спрячь свой кинжал и слушай, что я тебе скажу. Ведь ты теперь признаешь меня как друга? Вот я и решил по-дружески устроить Завена на новую должность. Немножко дальше от Москвы. Мы с ним сработались и расставаться нам неохота. Опять же вы с Элит хорошо понимаете друг друга…» И что вы думаете, она ему ответила? «Хитрый вы, Эдуард Петрович. Знаете, что не могу вам перечить». А мне говорит: «Ну что ж, мой дорогой, как ни жалко, а нужно отпустить тебя «немножко дальше…»

Алмазов изобразил, как произнесла Ольга эти слова.

— Вот как надо вербовать кадры на Колыму! — грохнул басом Эрнест Лапин и раскатисто захохотал.

Тряслась черпая окладистая борода, подрагивали кустистые усы, толстые щеки и даже морской «краб» на шапке.

Наверное, за живописную бороду, рокочущий бас, веселую душу и «краба», с которым Лапин никогда не расставался, и прозвали его «адмиралом». Эрнест смеялся со вкусом, до слез.

Даже бледное лицо Эльзы, расстроенной разлукой, осветилось улыбкой, и лишь где-то в глубине карих глаз таилась грусть.

Чем меньше времени оставалось до отхода поезда, тем веселее становилось в кругу Берзина и его друзей.

Не смеялся и не улыбался только Лев Эпштейн, который, как говорили о нем, вообще никогда не смеялся, а улыбался раз в год.

Он был очень высоким, выше Берзина, прямым, скованным в движениях, но статным, с крупными чертами лица, сократовским лбом, орлиным носом и строгими глазами.

Отличительной чертой Эпштейна была необычная для тридцати с лишним лет замкнутость.

Наделив его мудростью, судьба взяла взамен молодость и радость. По его пышной темной шевелюре осенней изморозью давно прошла седая полоса.

Жизнь познакомила Льва Эпштейна с петлюровскими нагайками, когда он встречал двадцать вторую весну. В тридцать он заболел язвой желудка…

Это был странный, удивительно противоречивый человек. Наверное, и сам он не мог бы толком объяснить, почему ушел из Вхутемаса, где все считали его талантливым, многообещающим художником.

Человек жил искусством. И вдруг отказался от всего, чем жил, отказался от своей мечты. Отчего так? Не от великой ли требовательности к себе и какой-то пронзительной самокритичности? И гордости. Он, возможно, понял тогда то, чего не поняли другие. Понял, что будет лишь заурядным художником… А больше всего он не терпел посредственности, серости.

И вот, к удивлению всех, вхутемасовец Эпштейн стал плановиком-финансистом. В этом новом качестве он был поистине талантлив. Но, видимо, такая слава его не грела.

На глазах жены загадочно менялся человек. Постепенно он превращался в аскета. Стал ограничивать себя во всем и отдавался до фанатизма любой работе, кроме той, которая, как казалось Белле, могла принести ему истинное удовлетворение. Поклонник сцены, он писал декорации и шаржи для эстрады, сочинял частушки и пел их, как веселый кавказский кинто. И вдруг отказался от всех увлечений, перестал ходить в театры и почти нигде не бывал с женой и сыном. Все это тревожило Беллу. Она считала его чуть ли не подвижником, человеком глубокой порядочности и честности. Ее поражала преданность Льва делу, которому он служил, аккуратность, доходящая до педантичности, точность — по нему можно было проверять часы.

Она жалела мужа за нелегкую жизнь, не приносившую ни высоких званий, ни блеска, ни славы, ни материальных благ, ни наслаждений. Она видела, что многие к нему относятся настороженно, и огорчалась, что Эпштейн с его замкнутой натурой кажется людям не таким, каким его знала жена.

И теперь в новом назначении на пост начальника планово-финансового сектора Дальстроя Эпштейна, очевидно, прельщало дальнейшее сознательное подвижничество, которое сулил полупустынный край земли.

К вагону подошла Ольга Алмазова.

— А вот и наша пичужка летит, легка на помине, — улыбнулся Берзин. — Запыхалась, бедняжка! Почему опаздываешь?

— Не терплю ни проводов, ни встреч, — сказала Алмазова, здороваясь со всеми и целуя Эльзу. — Никогда не встречала и не провожала даже мужа.

— Смею надеяться в таком случае, что сегодня пришла проводить меня? Трепещи, Алмазов!

— Пришла только ради того, Эдуард Петрович, чтобы услышать лестные для женщины комплименты, вроде «пичужки».

— Не обижайся, Оленька! Опять же это — любя!

Алмазова действительно походила на пташку. Не красили ее удлиненный нос, бледное без кровинки лицо… Зато делали привлекательной густые каштановые волосы и особенно умные, вдумчивые глаза. Чувствовалось, что они все замечают…

2

Подали пыхтящий паровоз, состав вздрогнул и звякнул буферами. Дежурный с пергаментным лицом, в красной фуражке вышел на платформу, равнодушно наблюдая, как в почтовый вагон грузили последние тюки с серыми пломбами и сургучными печатями. На уезжавших и провожавших он не взглянул: много раз за сутки уходят поезда…

Сколько же разлуки взяли молодости и прибавили седины?..

Можно спрятать слезы и быть прежней веселой и молодой Элит. Но не спрячешь предательскую пепельную прядь в темных волосах и нельзя до конца исцелиться от сердечных ран.

Не было для Эльзы ничего прекраснее их свадебного путешествия, хотя и прошло оно по военным дорогам от Карачева и Орла до Каховки и Перекопа, в непрерывных разлуках и тревогах, в бессонных ночах и дымных, грохочущих рассветах. Эдуард тогда был близко, и от этого становилось легче. Теперь с ним может случиться все что угодно, и он будет далеко, так далеко, как еще никогда…

Эльза слышала вокруг себя голоса, но никого не видела, кроме мужа. Снег падал крупными хлопьями, ложился на простенькое черное пальто и черную фетровую шляпу.

Ольга смотрела на Эльзу, на стоявшего рядом Берзина в желтой кожаной куртке с заснеженным меховым воротником, в фуражке с мерцавшей красной звездочкой и думала, что никогда ей не приходилось видеть пары более совершенной. Эльза с благородной посадкой головы, шелковистыми локонами, выбивающимися из-под шляпы, и теперь, когда ей было тридцать семь, оставалась красавицей. Вместе с Ольгой это признавали и другие женщины.

Ольга однажды не выдержала и спросила:

— Эдуард Петрович, дело прошлое. Расскажите, как вы влюбились в Эльзу?

— Ну и любопытна же ты, пичужка! — рассмеялся он.

— Все-таки расскажите.

— Очень просто. Дело было в Риге. В Художественной школе. Вижу, ходит девчушка без кавалера. А у меня в кармане вареный горох. Ты такого не знаешь — он только в Латвии. Крупный, серо-коричневый. Его, по старому латышскому обычаю, дарят под Новый год. Говорят, это приносит счастье. Ну, я осторожно отсыпал для Элит полную горсть. Она не обиделась, только удивилась: ведь еще нет Нового года! Горох понравился. Познакомились. Без гороха на свидания не ходил. Элит его грызла, как белка. Ну, а дальше… Дальше сама догадываешься. Вот как!

«Удивительный человек Эдуард Петрович, — думала Ольга. — Все обращает в шутку. Вот и сейчас он, к общему удовольствию, взялся за «адмирала» Лапина. Прокатывается по поводу того, что «адмирал» уж какой год не может добраться до родной стихии. Послушать Берзина — и все представляется простым и легким. Словно в том, что было, и в том, что предстоит, нет ничего опасного и трудного».

Но Ольга знала, что Берзин бывает и другим, собранным и напряженным, как сжатая стальная пружина.

Оставались последние минуты до отхода поезда, и уже прозвучал первый удар в медный перронный колокол, когда Алмазов увидел торопившегося к вагону человека в меховом пальто и каракулевой шапке. Он трусил рысцой, то и дело посматривая на вокзальные часы.

— Смотрите! Это же Максов! — удивился Алмазов, — Откуда ты взялся, старина?

— Вот он, помощник по сверхскоростному судостроению, — подмигнул Лапину Берзин. — Прискакал-таки, неугомонный…

Все знали, что Федор Захарович уехал в Пятигорск лечить ревматизм и путевка его еще не кончилась. Оказалось, телеграфировал жене: «Срочно сообщи дату час отъезда экспедиции».

И вот он здесь, знаменитый виртуоз Вишерского строительства. В руках телеграмма — ответ жены, полученный 17 декабря: «Дальстроевцы Берзиным уезжают 19 пять вечера».

— Не мог не приехать, — смущенно доказывал Максов, потрясая, как оправдательным документом, телеграфным бланком. — Надо же проститься с друзьями… Такое дело…

— Но мы с тобой не прощаемся, старина, а говорим: до свидания! — Растроганный Берзин жал Максову руку. — Долечивайся в Москве и — снова засучивай рукава. Учти, будут и скоростные работы. Ты их любишь!

— Обязательно приеду, Эдуард Петрович. Не могу я остаться. Такое дело…

Максов впервые встретился с Берзиным три года назад, когда за плечами Федора Захаровича было уже десятка три лет на стройках в енисейской, амурской, мурманской, архангельской глухомани. Проведал Берзин о таежном строителе, сразу разыскал, пригласил в московскую контору вишерской стройки и соблазнил предложением «ломать» очередную тайгу. Тогда-то и прозвали Федора Захаровича «стариной».

— Договорились, — согласился Максов. — Еду. Только прошу не называть стариной. Мне и пятидесяти еще нет, а прожить думаю столько же. Такая жизнь кругом, такое дело!

А Берзин все свое: «старина» да «старина». Так и пристало… И пошло ходить за Максовым на Вишере. И Федор Захарович уже не открещивался от прозвища.

Когда у Максова спрашивали, почему он выбирает самые глухие края, он говорил:

— Приезжаешь на пустое место, а когда приходится уезжать, видишь: что-то оставил на земле после себя.

— Итак, — заметил Берзин, — «адмирал» Лапин может быть спокоен. Судостроитель приедет, и корабли будут. Будет и большое плавание на Колыме!

— Рад стараться, ваше колымское первостепенство, — рявкнул Лапин, козырнув с флотской лихостью. — Дозвольте поздравить с удачной вербовкой в дальстроевскую гвардию еще одного члена вашей вишерской свиты.

Пассажирам пора было занимать места. И Ольга взмолилась:

— Побойтесь бога! Дайте людям проститься с женами и детьми…

Эльза торопливо напутствовала мужа. Но самое главное, что хотела сказать, вылетело из головы, и сказала лишь то, что обычно говорят провожающие: береги себя, теплее одевайся, чаще пиши.

Она смотрела и не могла насмотреться на Эдуарда, будто не надеялась на новую встречу.

Мирдза и Петя с грустью поглядывали на отца. Им оставалось только ждать. Ждать и надеяться, что он вернется и выполнит обещание — возьмет их в сказочную страну — на Колыму. Отныне все их мечты были о самом далеком и увлекательном путешествии в край неоткрытых золотых кладов и пустынных морей во льдах и туманах.

Мечту о неведомой Колыме делила с младшими Берзиными их вишерская подружка, Петина ровесница и одноклассница Лиля Калнынь, такая же фантазерка.

Петя звал ее Лиллой и всем важно сообщал, что она его невеста. Вытянувшаяся и похудевшая за лето, угловатая и голенастая «невеста» стояла сейчас с родителями у другого конца вагона. Под глазом у нее был синяк: накануне она опять подралась с мальчишками.

Светлая подстриженная челка на лбу и рыжий лисий воротник придавали ей вид вполне самостоятельной и взрослой особы, которая не даст себя в обиду. Но для отца она оставалась застенчивой девчушкой, и он по-прежнему называл ее Кузнечиком.

Калнынь такой же высокий, как Берзин, с такой же бородкой, чуть напоминал Чехова: пенсне на цепочке и такие же задумчивые глаза. Это он на Вишере подстрелил для Лили рыжую лису. Он обещал, что следующим летом обязательно возьмет ее с мамой на Колыму, и там у них будет такая же лодка, как та, что осталась привязанной у пристани на Вишере с именем «Лилия» на борту.

Карл Григорьевич все это время простоял у другого конца вагона, не подходя к шумной компании Берзина. Он дорожил каждой минутой, оставшейся до отъезда. Он не представлял себе, как жить без милых сердцу Марии и Кузнечика. Самое страшное для него было не видеть дорогих лиц, не слышать родных голосов.

Только чувство долга заставило Калныня подавить тягу к домашнему уюту и привычку к устоявшейся жизни. Он знал, что в скитаниях придется поступиться многим и прежде всего — близостью родных, но согласился сначала на Вишеру, а теперь на эту фантастическую поездку с Берзиным.

Видно, их дорогам суждено идти рядом с тех пор, как переплелись они в годы гражданской войны и вновь сошлись в двадцать пятом, когда Калнынь служил в контрразведке Закавказского военного округа.

Карл Григорьевич не мог не уступить настоятельным приглашениям Эдуарда Петровича, не мог отказаться от поста начальника особого сектора Дальстроя.

Для него, испытавшего в далекой юности, после девятьсот пятого, жандармскую плетку и тюрьму со всеми ее мерзостями, превыше всего была свобода личности и служение партии и народу. Воля и слово партии были законом, и ради них он поступался личными интересами и привычками.

— Ты будешь часто писать мне, Мария? Я буду писать каждый день. И все время буду думать о тебе и о Кузнечике. Береги ее!

Уже дали третий звонок, а Калнынь все стоял возле них и никак не мог распрощаться. Он вскочил в вагон последним, на ходу и, стоя на подножке, махал платком. Гремели трубы военного оркестра. Под звуки марша курьерский набирал скорость. Наискось летел густой снег, прикрывая крыши вагонов, залепляя окна. Через них уже никого нельзя было разглядеть.

Эльза шла по перрону и смотрела на колеса, ускорявшие бег. Она не слышала, о чем говорят рядом Алмазовы, Максов, Мария Калнынь и другие провожавшие.

Мирдза, Петя и Лиля тоже молчали…

3

Вернувшись с Северного вокзала, Ольга вновь вспомнила тот день, когда вслед за мужем отправилась в первое путешествие по Каме и Вишере.

Места, открывшиеся с палубы парохода «Жан Жорес», были до боли похожи на родную Южную Осетию. Но Ольгой овладело какое-то необъяснимое чувство, будто она передвигалась во времени обратно и наконец очутилась в глубине веков: такая буйная глушь, такая былинная дремучесть…

Тишина сгустилась над прозрачной рекой, обомшелыми кряжистыми утесами и зелеными горбатыми скалами, вековыми темными елями, молчаливыми соснами и печальными березами…

Чудилось: вот-вот из-за поворота реки появятся корабли с резными носами и перекатится тысячеустым эхом в грозных скалах, в таинственных борах и рощах зычный оклик: «Гой вы еси, удалы добры молодцы!»

Вполне современный и удивительно уютный двухпалубный пароход с голубыми и белыми бортами, басовитой сиреной возвратил тогда Ольгу к действительности, но гулкие отклики на гудок из тысячелетней каменной глубины снова позвали в прошлое.

Очарованная, не отрываясь, смотрела она то на берега, то на реку, в которую опрокинулись берега и синее небо. Она часами сидела в одиночестве на палубе, досадуя на трехлетнего Вовку. Ему быстро наскучила эта неистовая красота, и он ныл, размазывая по щекам брызги из-под пароходного колеса:

— Мама, когда река перестанет?

Все, что потом происходило на Вишере, навсегда запечатлелось в памяти Ольги.

Спустя два месяца на Вишеру приехала жена Берзина. Ольга уже чувствовала себя там как дома и не хотела никакой другой жизни, кроме той, какую успела наладить в бараке, пахнувшем свежей сосной и дымом.

Готовясь к встрече Эльзы, она испекла крендель и решила получше убрать и украсить комнату.

Неподалеку, в овраге, росли ромашки, крупные, как подсолнухи. Ольга поставила на стол графин с отбитым горлышком и побежала за цветами.

А когда вернулась, Эльза была уже в комнате и тщетно пыталась унять Мирдзу и Петю, взявших в плен Завена. Большеглазая, с черными косами, гибкая, как лоза, Мирдза и круглощекий, беленький, вихрастый карапуз Петя повисли справа и слева на шее Алмазова и визжали наперебой:

— Алмазочка, белая мазочка!

Было непонятно, почему ее муж получил у сорванцов такую кличку, но не оставалось никаких сомнений, что Алмазов сразу покорил их. Ольге это понравилось. В Осетии говорят: сердце человека лучше всего распознают дети.

Алмазова освободили из «плена» лишь когда пришел Эдуард Петрович.

Ольга знала, как Берзин любит детей. Дети на стройке обживали лесную глушь вместе со взрослыми, и Берзин, главный директор ВИШХИМЗа, как называли трест по строительству вишерских химических заводов и бумажной фабрики, считал заботу о них одной из самых главных.

— Для детей живем, — говорил он, — и для них все это строим.

Непостижимыми путями все мальчишки и девчонки Вишеры разгадали эту непоказную любовь. Они отвечали Берзину взаимностью, ходили за ним по пятам с тайным намерением втянуть его в шумные и рискованные мальчишечьи дела.

Главными из них были речные экспедиции на лодках-чалдонках с шестом вместо весел, походы в лес за малиной, черникой и грибами, ловля бурундуков и хариусов. Но заманить Берзина в лес не могли даже Мирдза и Петя.

В редкие минуты, когда отец бывал дома, они вешались на него, и длиннокосая Мирдза глядела умоляющими глазами.

— Ну, что тебе, телочка? — улыбался Эдуард, прекрасно зная, чего они хотят.

— Пойдем с нами… Пойдем!

Но ей не удавалось склонить отца к измене очередному неотложному делу. Убедившись в тщетности всех попыток, она стаскивала с отцовской шеи Петю и вприпрыжку убегала, приговаривая:

— Телочка-телка, на хвосте метелка!

Эдуард даже по выходным с утра до вечера был занят стройкой. И детям редко удавалось включить его в состав очередной экспедиции или вовлечь в отчаянную авантюру вроде путешествия на моторке к необитаемому острову на Вишере, возле которого сооружалась запань для молевого лесосплава.

На худой конец они согласились бы и на то, чтобы он просто прогулялся с ними за незабудками: цветы голубели на лугу около реки, под обрывом, на котором стоял домик Берзиных.

Дичился Берзина на первых порах только Вовка Алмазов: то ли упрямился, то ли смущался. Однажды, когда Берзин с детьми пришли к Алмазовым, Вовка прошептал матери на ухо:

— Скажи Пете, чтобы он дал…

Предметом вожделений Вовки было красивое игрушечное ружье Пети, которое отец привез ему из Америки.

Эдуард Петрович, узнав, что Петя никому не дает даже подержать ружье, отобрал у сына игрушку и протянул Вовке:

— Бери его насовсем!

Алмазовы запротестовали, а Петя заплакал. Но Берзин был непреклонен.

— Возьми, Вовка! Иначе я его сломаю и выброшу на помойку. А ты, — обратился он к сыну, — не смей быть собственником…

…Побывав за границей, Берзин привез из Америки и Германии все, что было нужно для строящегося комбината. После возвращения Берзина, главного инженера Дмитрия Степановича Соколовского и главного механика проектного бюро Петра Петровича Кузнецова стройка пошла полным ходом.

Оба — и худощавый, похожий на профессора Митя (главного инженера и главного механика Берзин называл по имени), и сутулый, толстоносый, с седеющими висками Петя — радовались, как дети, что им вместе с Берзиным удалось немало добыть за границей для своей Вишеры.

Соколовский рассказывал потом, что им любезно пытались сбыть образцы старых, давно известных машин. Когда же они попросили показать новые машины, представители фирм удивились:

— А зачем вам то, чего еще не было? Пользуйтесь тем, что уже проверено опытом…

Поблагодарив немцев за гостеприимство, вишерцы сели на пароход «Бремен» и отправились в Штаты. Там объездили полтора десятка целлюлозно-бумажных предприятий и увидели то, что нужно, — рабочую ширину бумагоделательной машины — в пять метров, а скорость — в двести метров в минуту. То и другое вдвое превышало предложенное немецкими фирмами. И глазировалась бумага не на отдельных суперкаландрах, как в Германии, а непосредственно на машине.

Заказчикам продемонстрировали чертежи и созвали даже техническое совещание, где уточнялись детали нужного оборудования. Особенно заинтересовал гостей проект усовершенствованного отсасывающего вала, и главный инженер завода тут же подарил им чертеж на память.

В Амторге начались переговоры с представителями фирмы о проекте заказа. Американцы после каждой прочитанной вслух позиции предлагаемого договора на поставку оборудования одобрительно кивали головами до тех пор, пока не дошли до условий платежа.

Требование фирмы было непреклонным: деньги наличными! Валютой или золотом. Никаких поставок в кредит.

Деловые люди не хотели рисковать. Не далее как весной следующего года следовало ожидать краха Советов, которые рухнут под тяжестью пятилетки. Так думали и в Штатах, и в Британском королевстве.

Ведь большевики нарушили обязательства по расчетам с компанией «Лена Голдфилдс лимитед». Англо-американские компаньоны по концессиям на сибирские и уральские золотые прииски поведали миру, что русские, заключив договор, «не соблюдают правил честной игры».

Это подтвердил не кто иной, как сэр Остин Чемберлен, держатель тысячи акций «Лена Голдфилдс». Обстановка накалялась. Поэтому расчеты с русскими только чистоганом!

Берзин заявил представителям фирмы, что возвращается домой уточнить возможность немедленной оплаты. Но он хорошо знал: такой возможности нет.

Золота и валюты в стране не хватало для расчетов за оборудование для Днепростроя, Уралмаша и Магнитки, а они — поважнее Вишеры. Было ясно, что от американского оборудования для комбината придется отказаться. Но теперь можно другим языком разговаривать с немцами.

И Берзин на том же «Бремене» вернулся в Германию.

На этот раз разговор в торгпредстве был вполне деловым. Германским фирмам предлагался заказ не на то оборудование, которого еще не было, а на то, которое существовало пусть не в Европе, а в Америке.

Чертежи новейших немецких машин могли спокойно лежать в сейфах хозяев — на них никто не покушался. В то же время немцам предоставлялась возможность обставить заокеанских конкурентов и выгодно сбыть оборудование, изготовленное по последним американским образцам.

Советский инженер Соколовский подробно описал все детали в заказе. Германская машиностроительная фирма «Фюльнер» предоставила русским долгосрочный кредит. Расчеты на близкое крушение Советов здесь не принимались всерьез.

Рассказывая всю эту историю, Соколовский восхищался дипломатическим талантом Берзина.

Ольге трудно было судить о дипломатических способностях Эдуарда Петровича, но то, что происходило на Вишерской стройке, приводило ее в восторг.

Вишера превратилась в поле битвы, где покончили с извечным тихим течением жизни. Неистовое движение направлял Берзин. Овладел этот ритм жизни и ее мужем Завеном. Ему некогда было спать и есть, играть с Вовкой. Иной раз придет Завен со стройки усталый, обессиленный. Скажет ему Ольга: «Может, ты отдохнешь хоть сегодня вечером?» А он ей на это отвечает: «Нет, Оля… У меня есть еще партийное поручение…»

Ольга прощала ему это. Она видела, что кругом работали день и ночь и энтузиастами стройки становились даже заключенные. Были здесь и побитые жизнью, разуверившиеся в ней старые инженеры, обвиненные во вредительстве. Были в лагере и отпетые воры-рецидивисты, для кого честная работа означала высшую степень унижения.

Но и те, и другие почувствовали сейчас, на Вишере, взлет творческой энергии, при котором трудно было сохранять равнодушие, и такое внимание ко всем, кто решил расстаться с прошлым, что хотелось покончить с ним навсегда.

Строительство огромного комбината вдали от железных дорог, но зато по последнему слову техники уложилось в восемнадцать месяцев. Инженеры фирмы «Фюльнер», монтировавшие оборудование, ни до, ни после Вишеры не знали ничего подобного.

Штабы штурма на стройке и троекратное перевыполнение норм ударными бригадами иностранные специалисты еще могли объяснить фанатизмом русских, а равно широким и щедрым премированием. Но как здесь избавились от неизбежных простоев и неувязок — была необъяснимо.

Странным казалось, что установка и монтаж оборудования фирмы шли одновременно с достройкой здания. Монтажники работали рядом со строителями. Немцы подшучивали и смеялись: «Нельзя шить одежду на живом человеке!».

Потом увидели: метод русских ускоряет темпы. Вылощенные и корректные, в безукоризненно чистых сорочках с накрахмаленными воротничками, ходили они вокруг непонятных людей, не слишком обращавших внимание на свою внешность, и все записывали что-то в блокнотики.

Представителей фирмы «Фюльнер» не могли не поражать вдохновение строителей, накал социалистического соревнования. Но где скрывался источник энергии, оставалось самой большой загадкой. Откуда у вишерцев брались душевные и физические силы для такого крутого подъема к цели, если на пути к ней было так много препятствий и преград? Даже жить вишерцам приходилось в неуютных бараках и землянках. Они были лишены многого из того, что необходимо человеку, чтобы он мог хорошо работать и отдыхать, изобретать и творить.

Мимо внимания сторонних наблюдателей прошло лишь то, что после рабочей смены частыми гостями в бараках были коммунисты-агитаторы, приходившие по поручению парткома. Не забывали захаживать сюда профсоюзные и комсомольские активисты. И тогда уставшие за смену люди без сожаления отрывали от своего отдыха часок-другой, чтобы поговорить и поспорить обо всем, что их волновало, — от жгучих международных проблем до животрепещущих вопросов быта. А когда разговор заходил о строительстве, не было недостатка в критических замечаниях, предложениях и советах, почерпнутых строителями из опыта прошлых строек.

И если на очередном партийном собрании заходила речь о тугих узлах строительства, об его узких местах, о внедрении новых методов работы, то именно этот опыт помогал принять правильные решения. И рядовые ощущали свою причастность ко всем заботам руководителей, видели, что к их замечаниям, предложениям, советам прислушиваются, что благодаря им все изменяется к лучшему.

Многие из строительных новшеств, удивлявших немцев, появились на Вишере после того, как приехал сюда необыкновенный человек. В любую погоду, днем и ночью видели его на строительных площадках. Жилистый, подвижный, в очках и с тростью, с седеющей бородкой клином, он походил на Калинина.

Кое-кто говорил, что начальник строительных работ ВИШХИМЗа Владимир Дмитриевич Мордухай-Болтовской знал Михаила Ивановича с детства.

Другие утверждали, что Мордухай-Болтовской был сыном сановного царского генерала. Но никто не знал, верны ли слухи, даже Алмазов, от которого у Берзина не было тайн, даже всезнающая Ольга.

Лишь Берзину и жене инженера Мордухай-Болтовского Антонине Николаевне было известно, что слухи не так уж далеки от истины. Владимир Дмитриевич бережно хранил вместе с послужным списком, начатым в 1909 году, после окончания Петербургского института инженеров путей сообщения, официальную бумагу с гербовой печатью.

16 апреля 1923 года…

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Владимира Дмитриевича Мордухай-Болтовского я знаю много лет и вполне рекомендую его как опытного инженера и честного работника.

Председатель ВЦИК М. К а л и н и н.

Рекомендацию от имени главы Советской власти получил сын генерала и племянник сенатора Российской империи, потомок родовитых бояр Мордухай-Болтовских.

Владимир Дмитриевич сразу обратил на себя внимание великолепной эрудицией и был прозван ходячей энциклопедией.

Вряд ли среди молодых инженеров и техников под началом Мордухай-Болтовского были более подвижные и энергичные, трудолюбивые и выносливые, чем он сам, крупный специалист, принесший на Вишеру опыт многих строек.

Беснуется, бывало, лихая метель или трещит от свирепых морозов сосновый лес, а Мордухай-Болтовской, подняв бобровый воротник, ходит весь день из конца в конец стройки. Ходит, опираясь на неизменную трость, и протирает замерзшие очки.

Ходит и все проверяет, как идут работы в организованных им тепляках, хорошо ли схватился бетон и не замерзли ли трубы отопления.

Бывало, зальют все кругом беспросветные осенние дожди, а он все бродит по объектам в вымокшей кожаной куртке… Домой, в барак, где ожидала его Антонина Николаевна, заглядывал он лишь перекусить или переменить насквозь промокшие сапоги.

Интеллигента старой закваски выдавала разве только удивительная мягкость. Пораженный неожиданным холодком в тоне собеседника, он пристально смотрел на него, протирал очки и, подняв брови, произносил:

— Господь с вами! Разве что случилось?

А если замечал, что человек чем-нибудь удручен, обращался к нему встревоженно:

— Помилуй бог! На вас лица нет… Какое-нибудь несчастье? Или заболели?


…В последние перед пуском комбината дни Эдуард Петрович, осунувшийся и постаревший, еле держался на ногах, а Алмазов слег. Но никогда еще Ольга не видела мужа таким счастливым, как в день пробного пуска бумажной фабрики. Едва впервые загудел гудок, Завен поднялся с постели, худой и небритый, пригладил спутанные волосы, подошел к окну и закричал, как ребенок:

— Пошла! Пошла-а-а!

Ольга вспомнила слова Эдуарда Петровича: «Завен — это сокол».

Постоял Алмазов у окна и стал торопливо одеваться. Удержать мужа Ольга не смогла и пошла за ним на фабрику.


Огромный светлый зал бумажной машины казался храмом техники, и Алмазов, войдя, снял кепку. Машина поблескивала стальными бортами, чугунными валами и поражала восьмидесятиметровой длиной и недосягаемой высотой. Она чем-то напоминала океанский корабль перед большим плаваньем, и люди рядом с ней выглядели лилипутами.

Даже богатырская фигура Берзина казалась обыкновенной в холодном и светлом машинном царстве. Так же, как и Алмазов, Эдуард стоял перед ожившей махиной с непокрытой головой и все смотрел, смотрел на чудо.

Здесь, в уральском захолустье, была пущена в ход машина, подобной которой еще не знала Европа. Блистая глазированной белизной, стремительно вырывалась и сматывалась в рулон бумажная лента пятиметровой ширины. Каждую минуту четверть километра ленты сбегало с волшебного конвейера. Начинался он в хвойных лесах и на сплавных реках еще совсем недавно девственного края. Отсюда скоро пойдет такая бумага, которая не уступит лучшей, выпускаемой за рубежом.


В клубе пахло свежей краской. Было уютно и празднично. Все места в зале были заняты, но те, кому не хватило мест, не слишком огорчились.

Инженеры и рабочие, делегаты от ударных бригад, сидели и стояли всюду, где можно было сесть или стать.

Берзин разыскал глазами неугомонного строителя Максова, пристроившегося у сцены, подошел и пожал ему руку.

— Ну, старина, тебе особое спасибо! Не подвел, справился. Где бы мы встречали праздник, если б не ты со своими орлами?

Федор Захарович, худой и жилистый, с кирпично-красными от загара широкими монгольскими скулами и кустистыми выгоревшими бровями смутился.

— Ничего бы не сделали, Эдуард Петрович, ни я, ни мои орлы, если бы не ваша энергия.

— Не скромничай, старина!

Берзин имел в виду энергию и расторопность, которую проявил Максов, чтобы построить клуб в самые сжатые сроки.

5 сентября, когда Берзин собрал освободившихся от других дел строителей, чтобы выяснить, успеют ли поставить клуб за два месяца, привыкшие к вишерским темпам инженеры и те засомневались.

Не было даже проекта. А архитектор Козырев замахивался чуть ли не на дворец: зал на триста шестьдесят мест, фойе, вестибюль, одиннадцать комнат, кинобудка, центральное отопление… С таким планом многие не согласились, предлагали сократить объем, ограничиться времянкой.

Но Эдуард Петрович поддержал козыревский вариант:

— Зачем же прибедняться? Кому нужна времянка? Даже партийные и комсомольские собрания у нас проводились в тесноте, в бараках. А профсоюзным вожакам и вовсе негде было развернуться.

— Клуб нужно строить хороший, и будет позор строителям, если они не успеют к торжественным дням…

— Позор? — сказал Максов. — Этого мы не можем стерпеть. Беру техническое руководство на себя. Такое дело…

Он заверил, что все будет сделано в срок, если Берзин со своей стороны выполнит его условия. Они походили на ультиматум:

1. Шефом стройки должен быть сам Берзин или его помощник Алмазов.

2. Все основные материалы доставить на стройплощадку в трехдневный срок.

3. Проектному отделу в два дня сделать чертежи фундаментов и в пять дней — основные рабочие чертежи.

Берзин принял вызов и не дал покоя ни Алмазову, ни снабженцам, ни проектировщикам. Каждый день его видели на стройке. Клуб был сооружен за сорок один день.

Эдуард Петрович знал, кому доверить любую скоростную стройку. Что бы ни поручалось Максову — судоверфь или причалы, речные баржи или лесозаводы, железобетонные производственные корпуса или рубленые жилые дома, — все делалось в срок и досрочно.

Не раз, когда требовалось сделать почти невозможное, Берзин обращался к Максову:

— Ну, старина, вытянешь? Как думаешь?

Максов отвечал деловито и просто, как солдат:

— Если надо — вытянем… Такое дело…

Берзин и тот как-то засомневался: уж слишком мало оставалось времени для сооружения лесной биржи:

— А если не справишься, тогда что?

Максов обиделся:

— Я же коммунист, товарищ Берзин. Коммунист…

Он был уверен не только в себе, но и в своих подопечных, к которым, как сам говорил, имел подход. А если к людям подойти, они свернут горы. Его за это и избрали членом фабкома.

И вот теперь Максов и «орлы» с гордостью любовались делом рук своих и посматривали на всех, кто был в клубе, как хозяева, хорошо принявшие гостей.

После доклада на трибуну уверенно поднялся и произнес речь Лазарь Коган, председатель Правительственной комиссии. Начав с международной обстановки, он столько, сколько нужно, — ни меньше, ни больше, — сказал о внутреннем положении, о происках врагов и бдительности, прокомментировал основные достижения на фронтах социалистического строительства и перешел к победе на Вишере, как он назвал то, что свершилось у всех на глазах.

Опытный оратор, он умел вставить, где нужно, острое словцо и подчеркивать мысль эффектным жестом.

По сравнению с Коганом незаметным показался на трибуне писатель Борис Левин. Растерянный, смущенный, он сначала долго стоял, собираясь с мыслями.

Неловкость, вызванную неудачей Бориса Левина, сгладил Роберт Апин.

Берзин сразу, как только Апин приехал, представил его Алмазовым, как старого большевика, своего первого наставника, верного товарища по армейской службе и суровым дорогам гражданской войны, боевого комиссара и литератора.

Свою речь Роберт Августович посвятил самому главному, самому важному — преданности делу, за которое отдавали жизнь многие поколения борцов, верности идеям и принципам ленинской партии, мечтам и чаяниям многоязычного народа, который пережил жестокие испытания и преодолеет все, что встретится на его пути.

Апин говорил о Ленине, о рыцарях революции и гражданской войны, довольствовавшихся осьмушкой черствого остистого хлеба, селедочной похлебкой и мечтавших о преобразовании планеты.

И вот здесь от Апина вишерцы впервые услышали, что в тяжелое время прошел испытания на верность и руководитель стройки Эдуард Берзин.

— Это он в критический момент открыл артиллерийский огонь по мятежному левоэсеровскому гнезду в Москве, — сказал Апин. — И на него же сделали миллионную ставку многоопытные Локкарт и Рейли. Не вышло! Авантюра провалилась. Вот он сидит рядом с нами, неподкупный солдат революции.

Берзин нетерпеливыми жестами пытался остановить Апина. Но бывший комиссар продолжал:

— Солдат революции не должен оставаться для нас неизвестным солдатом!

Эдуард Петрович смотрел на Апина укоризненно и сердито. У него набухли и покраснели веки. Такое с ним бывало, когда он расстраивался.

Берзина настойчиво просили выступить, но он сказал:

— Не говорун я. Увольте. И без того наговорили лишнего.

Ольге хотелось как можно больше узнать о том, что скупо сообщил о Берзине Апин.

После собрания, во время ужина, Ольга решилась расспросить Эдуарда Петровича, но он уклонился от разговора на эту тему и принялся журить ее и Алмазова за расточительство, за то, что они истратили на угощение всю алмазовскую премию. Но Алмазовы радовались от души, что они могут принять так много гостей.

Маленькие столы, сдвинутые в один длинный, не отличались особой сервировкой, но зато поражали невиданными на Вишере блюдами. Ольга блеснула хабизджином — пирогами из сыра и другими осетинскими кушаньями, а гость Алмазовых, Беник Мовсесян, собственноручно изготовил неподражаемый армянский шашлык.

Завен, еще не оправившийся после болезни, вскоре ушел, а гости пировали до самого утра. Захмелевший журналист в очках все приставал к Бенику, чтобы он еще раз пропел «Черные глаза».

— Ну с душой, с душой! Ну что тебе стоит?

Беник пел действительно с душой. Потом его и хозяйку дома заставили танцевать под патефон лезгинку. Наконец Ольге удалось улучить удобный момент и завязать разговор с Апиным. Но и Роберт оставался немногословным.

Он сказал только:

— В Москве пишется пьеса «Авантюра». Главный герой ее — Берзс. Это Эдуард Петрович. Вот там и будет все сказано. И о деле Локкарта, и об эсеровском мятеже.

— Почему же Берзс, а не Берзин? Ведь это невыдуманный герой!

— На этом настоял сам Эдуард.

— А как же вы обо всем узнали? Как подружились с Берзиным?

— Это длинная история…

Сколько ни допытывалась Ольга, все было тщетно. Не узнала она и того, что пьесу «Авантюра» пишет сам Апин, что, работая в Главном штабе Красной Армии и в ОГПУ, он получил доступ к архивам и ознакомился со всей подноготной одного из самых зловещих заговоров иностранных разведок.

Одним словом, многое в недавней жизни Берзина по-прежнему оставалось закрытым завесой тайны, которую хранили два друга, хотя, скорее всего, думала Ольга, здесь не было никакой тайны, и все объяснялось скромностью Эдуарда Петровича.

Даже сама Эльза знала о роли мужа в событиях восемнадцатого года в самых общих чертах. Эдуард Петрович не любил рассказывать о себе никому.

Правда, кое-что было известно Алмазову и другим людям, имевшим отношение к финансированию строительства, — главному бухгалтеру Павлу Евгеньевичу Евгеньеву и его заместителю Павлу Алексеевичу Дроздову, да и то потому, что на балансе предприятия был специальный счет: «Наркомфин СССР по расчетам с Берзиным Э. П.»

Это был особый фонд из денег, полученных Берзиным от Локкарта и Рейли. Им по-прежнему распоряжался Эдуард Петрович.


На другой день был назначен отъезд. Навигация заканчивалась. Уезжали гости и многие руководители строительства. Оставались только те, кому предстояло руководить новым комбинатом. В новую жизнь уходили почти все, кто был в лагере. Вишера принесла им свободу.

Здесь, на Вишере, сложился штаб будущего наступления на Колыму, куда должен был направиться Эдуард Петрович. Сложился стихийно, прежде чем Совет Труда и Обороны постановил организовать Дальстрой. Вопрос о Колыме был предрешен заранее, и каждый заранее решил, что ему по пути с Берзиным, как ни далек этот путь. Одни уезжали вместе с ним, другие готовились к отъезду.

И вот пришло время прощаться с Вишерой. У речного причала Берзин обнял Пемчика. Так называл он маленького кудрявого, неказистого, но симпатичного Пемова — нового директора комбината.

Эдуард Петрович пожелал ему высоко держать честь вишерцев, чтобы не было стыдно, когда доведется снова встретиться с друзьями.

Пароход «Луначарский» отдал швартовы, прогудел и оставил за собой разбегающийся след в свинцовой воде, по которой уже шла шуга.

Холодный ветер трепал кудри Пемова, а он все стоял у причала и махал фуражкой.

Остались за кормой здания бумажной фабрики с высокими дымящими трубами, корпуса целлюлозного, механического, лесопильного и других заводов, скверы Красновишерска, лесная биржа.

Берзин и Алмазов стояли у борта и с грустью смотрели на проходящие мимо берега.

Эпштейн, одинокий и сумрачный, сосредоточенно разглядывал двойной пенный след, быстрый и необратимый, как прожитые годы.

Женщины окружили Апина, с которым было интересно поговорить: он был словно начинен захватывающими историями и охотно рассказывал обо всех, кроме себя и Берзина. Но Ольгу не оставляла надежда вызвать его на откровенность.

Вскоре ушел Коган, сказав, что его хотят простудить, а вслед за ним в кают-компанию двинулись и остальные пассажиры.

В кают-компании к Ольге Николаевне подсел австриец Антон Перн. Этот молодой техник с безукоризненно правильными чертами лица, будто скопированными со скульптуры античного красавца, познакомился и подружился с Алмазовыми на Вишере.

Ольга знала, что он коммунист, участник восстания Шуцбунда. На редкость душевный человек, он был интересным, умным собеседником, хоть и говорил по-русски с немыслимым акцентом.

Он заметил, что у Ольги, кроме духовной близости, есть что-то общее с Эльзой во внешности, и теперь его это особенно занимало.

— Мадам Алмазова! Вы очень хороши и очень похожи на мадам Берзин… Я хотел, чтобы вы мне признались: вы сестры?

— Почему вы так думаете, Антон Густавович?

— Все — простые, только мадам Берзина и вы аристократки.

Ольга смеялась, разубеждала Перна, но разубедить его было невозможно.

И не только он, но и другие говорили Ольге то же самое.

Антон Перн был романтиком по натуре и решил вместе с Берзиным ехать на Колыму…

Глава ВОСЬМАЯ

1

Нигде так не думается, как в поезде, идущем через всю Сибирь. Уже к половине пути в долгие дни все увидено через оконный глазок, оттаянный горячим дыханием: бесконечная седая тайга и унылые замерзшие болота. Нахохлившиеся под снеговыми шапками осиново-березовые леса и необъятная снежная равнина Барабинской степи. Ощетинившиеся темным хвойным редколесьем сопки и серые в снежных заплатах гольцы — отроги Саянских хребтов.

Прошумели простуженными паровозными гудками, сиплыми голосами носильщиков и разноголосым гомоном вокзалы Свердловска, Омска, Новосибирска, Красноярска.

Перед глазами прошло полстраны, и ничего не пропущено даже ночами, если они бессонны, если гонит с пружинного ложа к окну ноющая боль в спине. Сыграны десятки вистов преферанса, десятки партий в «козла» и шахматы с попутчиками, о которых тоже знаешь все.

И неизбежно на полпути или раньше наступает время, когда хочется остаться наедине с собой и подумать о той половине жизни, которая уже прошла, и о той, что еще предстоит.

Думы, думы… Видения прошлого и предстоящего проносились перед Берзиным, как кадры нескончаемой киноленты. Поезд все дальше уносил его от мечты о любимом искусстве, о так и не созданных полотнах, об Академии архитектуры и прекрасных светлых городах, которые он мечтал строить по своим эскизам и планам.

Строить так, чтобы каждый город точно вписывался в природу… Найти бы такие краски и тона, чтобы они цвели и пели на полотнах.

Но пока об этом надо забыть. Он солдат партии и должен делать то, что нужно в первую очередь. Сначала — свободная жизнь, которую надо отвоевать. Затем заводы и дома, без которых нельзя жить и которые надо было строить. Потом бумага, которую покупали на золото, и, наконец, золото, которое так нужно стране…


Золото… Сколько легенд и песен создано о тебе и сколько крови и трагедий впитал твой призрачный, красновато-желтый блеск! В тебе и застывшие брызги солнца, и распаленные низменные страсти.

Где теперь авантюрист и ловец счастья Рейли, который хвалился, что купил полковника Берзина, за золото купит полмира и полмира продаст? Так и не нашел золотого счастья: его настигла советская пуля.

Где его московский шеф Локкарт, державший в руках концы запутанного клубка заговорщиков, в котором сплелись нити английской, французской, американской и других разведок?

Получил пощечину, звон которой раздался по всему миру, и удалился на покой. С тех пор о нем ничего не слышно, хотя сорок пять — не такой уж преклонный возраст, а энергии у него хоть отбавляй.

Наверное, уединился после неприятных потрясений в загородной вилле и сочиняет мемуары — бесплодные раздумья о том, что не сбылось. И не вспоминает больше о своих угрозах.

В восемнадцатом стокгольмские и берлинские газеты писали, что Локкарт найдет способы и средства свести счеты с Петерсом, Берзиным и всеми латышами за то, что они так подвели союзных дипломатов.

Кто-кто, а Берзин хорошо знал, что Локкарт и его сообщники не отличались щепетильностью в выборе средств. И изворотливости у них всегда хватало: одна авантюра проваливалась — затевали другую. Гнали с парадного входа — проникали через черный. Выгоняли изо всех дверей — лезли в окна и щели.

Где теперь Борис Савинков — самый зловещий авантюрист в истории России, широкая натура и азартный игрок, хладнокровный убийца и ловкий конспиратор, организатор покушений и вдохновитель заговоров, мастер загребать жар чужими руками?

Посланные им под флагом «Союза защиты родины и свободы» совершали черное дело и не возвращались, а Савинков недрогнувшей рукой вычеркивал их за ненадобностью из списков тайных «четверок», удостоверившись, что очередной исполнитель злой воли уже схвачен и расстрелян. Но пришло время, и попался, очутился в западне, оплошавший матерый волк.

Тогда он оценил смысл того, что сказал Ленин о ВЧК на съезде Советов 23 декабря 1921 года:

Мы знаем, что вам этого учреждения не полюбить. Еще бы! Оно умело ваши интриги и ваши происки отражать как никто, в обстановке, когда вы нас удушали, когда вы нас окружали нашествиями, когда строили внутренние заговоры и не останавливались ни перед каким преступлением, чтобы сорвать нашу мирную работу. У нас нет другого ответа, кроме ответа учреждения, которое бы знало каждый шаг заговорщика и умело бы быть не уговаривающим, а карающим немедленно.

Посеявший ветер пожнет бурю! На белый террор мы ответили красным. Надежно укрылся от ГПУ лишь старый приятель Рейли Джордж Хилл. Его защищали не только дипломатический иммунитет и стены английского консульства на берегах Даугавы, но и продажный правящий синклит буржуазной Латвии.

И его затея тоже лопнула, когда в Риге в том же двадцать пятом организовали слежку за Берзиным — тогда начальником отделения ОГПУ.

Больших трудов стоило ему отпроситься у Петерса в эту поездку. И Дзержинский и Петерс всячески предостерегали его. Поездка в Латвию расценивалась как слишком большой и неоправданный риск. Наконец отпустили.

Надо же было Эдуарду хоть через шесть лет повидаться с родителями в Риге, узнать, как они там живут.

В Латвию Берзин приехал нелегально, под чужим именем. До Риги добрался только ночью. К родному дому на окраине шел, когда совсем стемнело. И все-таки заметил слежку: за ним скользили две тени. Пришлось кружить по переулкам и дворам, пока они не отстали. Его ждали за деревом, у калитки родительского дома на улице Шкерсу, 13. На этот раз человек был один. Прежде чем Берзин вытащил револьвер, незнакомец шагнул навстречу и прошептал, что он не враг и пришел предупредить Эдуарда: в доме — засада. Пусть немедленно возвращается другой дорогой и уезжает.

Человек назвал себя. Это был стрелок из его дивизиона.

Берзин скрылся.

Утром в вагоне поезда, увозившего Эдуарда к советской границе, он раскрыл газету и увидел свою фотографию и статью о себе. Его изображали палачом и садистом, которого надо немедленно поймать и уничтожить. Под фотографией подпись: «Председатель ЧК Берзин — самый крупный красный палач». Решили даже повысить в чине, чтобы подороже взять за голову. Статью, несомненно, приурочили к его приезду. Значит, пронюхали!

Берзин с отвращением смял газету и бросил. Но название и номер запомнил: «Латвис», № 997 за 21 января 1925 года.

Берзин не знал, что в планы тех, кто следил за ним, вовсе не входило тогда получить его голову. В то самое время, когда он в купе курьерского вспоминал о Локкарте, Рейли и других старых «знакомых», Локкарт тоже думал о нем, дописывая последние страницы «Мемуаров британского агента».

2

Когда поезд, уносивший Берзина и его спутников все дальше от родных и близких, подходил к Иркутску, скорый с первой партией экспедиции Дальстроя, вышедший из столицы тремя сутками раньше, приближался к Хабаровску.

Соловейчика от самого Байкала невозможно было оттащить от окна. Молодым все интересно, а Иосифу было любопытно вдвойне: то, что он всего лишь десять месяцев назад изучал в Горной академии по картам и макетам, сейчас развертывалось перед глазами.

Горы и сопки. Сопки и горы. Горные хребты и перевалы. Долины и распадки. Самая восхитительная складчатость! Самый причудливый рельеф! Он мчался навстречу мечте. Никогда он не пожалеет, что его за десять месяцев мобилизуют уже второй раз.

Первая мобилизация была не слишком по душе: кабинетная тоска. Утешало лишь, что послали в Главное геологоразведочное управление не по обычному распределению молодых специалистов. Его, вчерашнего комсомольца, только что принятого кандидатом в члены партии, мобилизовали решением ЦК вместе с геологами-коммунистами.

Вторая мобилизация оказалась столь же неожиданной. Пришел как-то Соловейчик на работу в управление, а секретарша вручает ему телефонограмму о том, что ему надлежит на следующий день явиться к начальнику управления кадров ВСНХ.

В приемной начальника встретил товарища по академии Порфирия Григорьева. Их сразу же принял Москвин — член ЦК партии и президиума ВСНХ. Разговор он повел с ними как с опытными инженерами.

— Есть решение. Вы мобилизованы для работы за пределами Москвы. Как на это смотрите? Возражения есть?

Соловейчик не растерялся:

— Петровско-Разумовское тоже за пределами Москвы. Трудно соглашаться или возражать в таком случае. И потом — как можно возражать, если уже мобилизованы? Нельзя ли уточнить, куда? И какие возражения могут быть приняты во внимание?

— Работать придется немножко дальше Петровско-Разумовского, — улыбнулся Москвин. — Эдак на десяток тысяч километров. Колыма… Слыхали про такую планету?

К его удивлению, никого это не обескуражило. Наоборот, глаза радостно засветились.

Романтики! Аляску и Клондайк им подавай! Начитались, наверно, Джека Лондона! Что ж, на Колыме найдут кое-что поинтереснее.

Москвин и сам толком не знал, что это за Колыма. Но оттуда доходили легенды — одна невероятнее и мрачнее другой. Все слышанное и читанное до сих пор бледнело и меркло перед похождениями колымских авантюристов и бродяг, ловцов фарта и искателей золотых кладов.

Только такие отчаянные головы, как Билибин и Берзин, могут добровольно ехать на край земли. А эти юнцы без опыта…

— Итак, — заключил Москвин, — по решению Секретариата ЦК вы направляетесь в распоряжение Дальстроя. Адрес, куда идти, указан на пакетах. — Он вручил каждому по пакету с сургучными печатями. — Явиться немедленно!

С Берзиным они встретились за два дня до отъезда из Москвы. На этот раз их было уже пятеро — и все однокашники по Горной академии, все одного выпуска.

Прибавились Исай Рабинович, Яша Фейгин и Миша Финогентов. Директор треста принял всех сразу, и они еле поместились в комнатушке, которая была его кабинетом в московском представительстве Дальстроя.

Берзин произвел впечатление весьма умного, проницательного человека. Соловейчику он вначале не очень понравился: что-то вроде насмешки пряталось в его глазах. Ирония сквозила даже в слегка вздернутом кончике носа. «Смотрит на нас как на глупых мальчишек», — решил Соловейчик.

Не предполагал он тогда, что Эдуард Петрович будет посаженым отцом на его свадьбе в далеком таежном Оротукане и, поднимая бокал за здоровье молодых, признается:

— А я ведь сначала подумал: каких же мне шибздиков послали, хоть ясли строй. Что я с ними буду делать? Утирать им носы? Теперь вижу: ошибся. Наши ребятки. Хорошая упряжка подобралась — одного комсомольского племени…

Через пять дней после мобилизации все пятеро уже сидели в вагоне поезда «Москва — Владивосток» и с гордостью рассматривали снаряжение, выданное участникам экспедиции. С таким комплектом, подобранным по указаниям самого Берзина, можно было отправляться хоть на Северный полюс.

Чего здесь только не было! Шерстяные черные свитеры. Теплые сапоги и валенки. Дошки из собачьего меха. Шапки-ушанки и шлемы на теплой подкладке — кожаные и шерстяные. Меховые одеяла и спальные мешки. По семь пар шелкового и шерстяного белья, кожаные куртки. Перчатки и рукавицы на меху. Рюкзаки и накомарники. Охотничьи ружья и наганы. Наборы рыболовных крючков, лесок и даже карманные золотые часы с мощным звоном…

Каждый немедленно облачился в выданную военную или полувоенную форму — надевай что по душе — суконную гимнастерку с армейским ремнем, темно-синие диагоналевые галифе или защитный шерстяной костюм с малиновыми петлицами.

Ну и, конечно, все напялили собачьи дошки и прицепили наганы, хотя ни в том, ни в другом пока не было необходимости.

Но при всем желании не мог покрасоваться перед остальными в полярном облачении Яша Фейгин. К Северному вокзалу он подкатил на лихаче-извозчике и указал носильщикам на фибровые чемоданы, уложенные в пролетку: знай, мол, наших! Шум на перроне все нарастал, друзья и знакомые подъезжали на трамваях и извозчиках. Цветы, улыбки, смех затопляли платформу. Яша стоял с молодой женой, и они неотрывно смотрели друг на друга. На чемоданы Яша даже не взглянул. Кончилось тем, что одного чемодана при посадке не досчитались. А в него уложили все теплые вещи.

Кроме геологов, с первой партией Дальстроя ехали еще двадцать инженеров и хозяйственников, мобилизованных ЦК, и добровольцев, только что завершивших стройку на Вишере. Здесь веселых людей было тоже хоть отбавляй. Особенно отличался маленький, толстенький, проворный снабженец Саша Кац, обладатель звучного тенора. Он развлекал всех ариями из давно забытых оперетт и невесть откуда выкопанными песенками.

Чаще всего, страдальчески выпучив глаза и прижимая руки к груди, он тянул одно и то же:

Разменяйте мне семь миллионов…

Разменять миллионы, которых у него не было, никто не мог. И он безнадежно покачивал лысой головой с остатками рыжеватых волос.

В артистических способностях с Сашей Кац состязалась Мария Бергут. Извлекая жалобные звуки из потрепанной гитары, она грудным голосом, с надрывом напевала Вертинского:

Но ты уйдешь, холодной и далекой,

Закутав сердце в шелк и шиншилла…

Не покидай меня, не будь такой жестокой,

Пусть мне покажется, что ты опять моя.

Миловидное личико изображало, как умело, высшую меру страдания.

Австриец Перн, с возвышенной душой и твердыми принципами, поклонник Маркса и поэт, не устоял перед чарами синеокой Марии. Он ходил за ней по пятам и нашептывал нежные слова.

Она внимала ему с наигранной холодностью, а он, объясняя неудачи плохим знанием языка, с немыслимым акцентом жаловался попутчикам на ее равнодушие.

Но причина его неудач заключалась не в языке и не в холодности Марии. Она вовсе не собиралась беречь сердце для маленького щуплого Бергута, боготворившего жену и с трудом упросившего ее приехать к нему на Север.

Главбух отделения Госбанка при Колымском управлении «Цветметзолото» мало устраивал Марию, так же, как и чудаковатый техник Антон Перн.

Хорошо бы закинуть сеть на такую влиятельную и представительную особу, как Берзин!

Кое-что было и в снабженце Каце. Он мог доставать все из-под земли. На такое, по его словам, были способны лишь двое: господь-бог и Кац.

Притаскивая откуда-то снедь, которую можно было купить разве только в «Торгсине»[29] и только на золото, он щедрой рукой волшебника распределял все между попутчиками.

— Это же из «Торгсина»! Откуда у тебя золото, Кац? — спрашивали у него.

Саша торжественно указывал на лоб:

— Полный порядочек, граждане. Питайтесь! Верьте мне: пока с вами Кац, не пропадете. И никаких разговорчиков!

— Все-таки откуда достал?

— Кац сказал — значит, все. Значит, он достанет. Кац знает секрет!

— Что за секрет?

— Блат, граждане. Есть такое слово. Кац умрет, а блат останется.

И, распределив кульки и свертки, он снова катился куда-то в бобриковом полупальто, неистощимый балагур и фокусник.

Говорили, что за коммерческие «махинации» ему не раз приходилось «исповедоваться» перед Берзиным. Но Эдуард Петрович знал, что натура у Саши Каца щедрая и для себя он не нажил ни гроша.

Может быть, поэтому доверил ему Берзин должность снабженца и прощал проделки, которых не прощал никому.


…Владивосток встретил экспедицию почти летней погодой, хотя был уже конец декабря. Лишь по вечерам свежий ветер приносил туман от скалистого Чуркина мыса и небо затягивали тучи. К утру оно снова становилось ясным, и люди ходили без пальто.

Над Золотым Рогом плескались флаги кораблей. По кривым улицам, карабкавшимся на сопки рядами вздыбившихся щербатых домов, сновали извозчики с фонарями на левой стороне пролеток, китайские ломовики с упряжью без дуги.

Шагали с наспинными носилками кули. Кореянки в больших платках несли привязанных за спиной детей, поглядывавших любопытными глазенками, блестящими, как сливы после дождя.

На Ленинской улице заливисто щелкали искусственные китайские соловьи.

Бойкие продавцы продавали на Семеновском базаре устриц, усатых трепангов, морскую капусту, крабов и плавники акул. Здесь же торговали водяными лилиями, разноцветными бумажными фонарями и игрушечными драконами.

В частных харчевнях и чайных пахло капустой, сосисками, пирожками, пончиками и кофе с цикорием.

А на толкучке, к которой вела липкая, грязная улица, у таких же торговцев можно было купить все, что угодно: от резиновых подошв до самурайских ржавых мечей.

Дальстроевцы разместились в гостинице «Золотой Рог», в сравнительно чистом районе города. Там друзьям все показалось комфортабельным: и неширокие лестницы, покрытые дорожками, и шумный ресторан, и тихие номера.

На другой день в гостиницу пришли моряки Совторгфлота, вернувшиеся из рейса в Нагаево, и рассказали страшные вещи о Колыме.

По их словам, в колымской тайге, куда не доходили оленьи транспорты, люди гибли от голода и цинги, а на побережье бухты Нагаева разный сброд пропивал продукты, растащенные со складов, и золото из тайги. Слухам не хотелось верить.

— Цели это на самом деле так, — говорил друзьям Порфирий Григорьев, ставший парторгом экспедиции, — то мы с Берзиным наведем там порядок.

3

Курьерский пришел в Иркутск вечером. Когда Берзин и его спутники вышли поразмяться на перрон, в лицо ударил крепко настоенный сибирский морозец с ветерком. Сразу побелесели длинноволосые и длиннополые собачьи шубы и дохи. Припудрились и стали жесткими усы и бороды. Они были теперь почти у всех дальстроевцев — спутников Берзина.

И Эпштейн — начпефеэс, как теперь величали его по должности, и помощник директора Дальстроя Балынь, и главбух Рылов решили отпустить себе бороды. Все, кроме начальника медсанслужбы Пуллерица.

Начальник медслужбы стойко сопротивлялся искушению и сейчас расплачивался за это. Он то и дело оттирал сухим снегом одеревеневший подбородок и белые пятна на щеках.

В отличие от приезжих привычно чувствовали себя встретившие поезд сибиряки, суетившиеся на платформе с узлами, мешками и тюками. Им ничуть не уступали люди с кожаными чемоданами, саквояжами и рюкзаками, разговаривавшие по-английски, а одетые как коренные жители этих мест.

Берзин сразу же определил, кто это. Здесь, в Иркутске, представительство компании «Лена Голдфилдс лимитед» вновь обосновалось с двадцать пятого, когда Советская Россия, нуждавшаяся в золоте и лишенная возможности наладить собственную золотодобычу, была вынуждена разрешить возвращение в Сибирь изгнанным концессионерам.

«Интеллидженс сервис», не замедлив воспользоваться случаем, обратила и сюда щупальца, глаза и уши. Тут не нужно было искать и щелей: приехали вполне официально, по визам, как инженеры компании.

«И теперь, конечно, агенты опять здесь, — подумал Эдуард. — На место тех, которые провалились, когда я еще работал в Москве, наверняка приползли новые».

Берзин присматривался к людям в мохнатых шапках, медвежьих полушубках и собачьих унтах. Они прохаживались по платформе, попыхивали сигарами, поблескивали роговыми очками и не обращали внимания ни на мороз, ни на приезжих. «Обжились, чувствуют себя как дома», — отметил Берзин.

Англичане между тем деловито наблюдали, как бородатые русские мужики с винчестерами грузили в почтовый вагон маленькие тяжелые цинковые ящики. «С золотом, добытым под их руководством, — догадался Берзин. — С золотом, половину которого они скрыли в тайниках».

Он внезапно поймал на себе пристальный взгляд одного из чужеземцев. Что-то знакомое заметил Берзин в лице человека с коротко подстриженными черными усиками.

Он силился припомнить, что именно, но не мог. Начинает сдавать цепкая память или просто показалось, будто видел где-то холодное, надменное лицо? И глаза, в которых змеится затаенная издевка. Мало ли он видел их в поездках по заграницам.

Чепуха! Нервы сдают, а не память, товарищ чекист. Чего доброго, начнут мерещиться шпионы за каждым углом.

Были уже такие случаи у сослуживцев. Принимались следить друг за другом и доходили до того, что начинали не доверять самим себе. Нервотрепка и предельное напряжение сил до всего могут довести. Человек не машина…

Отдыхать надо. Умеет ведь отдыхать Ян Рудзутак, сохранивший бодрость и необыкновенную энергию, выдержку и душевное равновесие, ясный ум и прозорливость после стольких лет жандармской слежки и каторги.

Нет, недаром Ян каждый отпуск тянул его к себе на дачу. Там, в Перхушкове, они часами сражались за биллиардом, не желая уступать друг другу первенства на суконно-зеленом поле битвы, и сокрушались, как дети, когда проигрывали.

— Отдохнем, что ли? Тут должен быть недурной ресторан, — будто подслушал мысли Эдуарда «адмирал» Лапин. — До отхода поезда сорок минут. Отведаем сибирских пельменей…

«Адмирала» меньше всего интересовал отдых: в этом он не очень себя ущемлял. А знаменитые сибирские пельмени привлекали возможностью «хватить по маленькой», как он выражался, прополоскать глотку по доброму морскому обычаю.

Берзин почти не пил сам и не слишком одобрял подобного рода обычаи. Но на этот раз предложение неожиданно пришлось всем по душе, и все охотно пошли за «адмиралом».

Пуллериц тоже не был поклонником спиртного и считал его абсолютно противопоказанным человеческому организму, но хотелось укрыться от лихой иркутской погоды. Спрятаться от нее в вагон не позволяло самолюбие: остальные стояли на платформе, а в выносливости он не должен уступать никому.

В ресторане, который «адмирал» разыскал быстро, больше половины столиков занимали англичане. Они размеренно и с явным удовольствием тянули русскую горькую, и Эдуард Петрович изредка ловил на себе их косые взгляды. Или, может, снова показалось, что кого-нибудь из этих джентльменов интересует его особа?

Против обыкновения Берзин выпил не одну, а три рюмки и этим подбодрил «адмирала». Тот основательно налег на водку, не обращая внимания на отчаянные протесты Пуллерица, и после каждой рюмки ловко бросал в рот горячие пельмени.

Лишь когда осовевший «адмирал» дал маху и пельмень, сорвавшись с вилки, застрял в пышной бороде, Эдуард Петрович решительно отодвинул от него графин. Ни новые эффектные тосты, предложенные Лапиным, ни жалобные взгляды и робкие просьбы: «Еще бы хоть одну-единственную!» — не возымели действия. Берзин был неумолим.

Брат «адмирала» — Густав Лапин не отставал от Эрнеста, и нельзя было больше давать им поблажки.

Эпштейн, как и Пуллериц, совсем не пил: даже одна рюмка могла обострить язву желудка. Чтобы не терять зря времени, он извлек фотоаппарат, с которым всю дорогу не расставался, и сделал несколько снимков. Сидевших против него «адмирала» и Калныня он запечатлел в тот момент, когда они чокались стаканами. Калнынь пил мало, как и Берзин. Карл во всем предпочитал умеренный образ жизни, и Лев Маркович это знал.

«Все-таки пусть потом оправдывается перед своей Марией, — улыбнулся Эпштейн. — Соседство уличает».

Но улыбка сразу же погасла, когда он вспомнил о Белле. Жена не смогла проводить его в Москве: заболела.

Как она теперь? Как сын? Лев Маркович помрачнел от тревожных мыслей и лишь из вежливости поддерживал общий разговор.


Перрон опустел. Дежурный дал отправление. Берзин на ходу вскочил в вагон. Первым, что бросилось в глаза в купе, был его собственный чемодан-портфель желтой кожи. Он лежал не совсем так, как его оставил Берзин, а был сдвинут с места. Чуть-чуть, всего на какие-нибудь два-три сантиметра… Но и это не ускользнуло от наметанного взгляда Берзина. Кто-то побывал в купе! Ведь оно было заперто! Что за дьявольщина?

Берзин быстро проверил содержимое портфеля, вытащив книги и бумаги. Все было на месте, и все цело. Захваченный из Москвы и еще не прочитанный номер «Огонька» с очерком о Вишере, книги Карпинского, Богдановича, Мейстера, Солдатова, Данна о золоте… Докладные записки и справки Билибина о колымских золотых месторождениях… Разная пустячная переписка…

Он не возил с собой секретных бумаг, был всегда достаточно осторожен, и вот — такой случай…

Здесь интерес могут представлять только билибинские документы, вернее, их копии, копии того, что начальник первой экспедиции Геолкома посылал в разные тресты и главки. В этих бумагах нет точных данных. Только предположения, и все же… Берзин отругал себя.

Но как проникли в закрытое купе?

Эдуард разыскал кондуктора. Тот клялся, что никого из посторонних в вагоне не было, сам он в купе не заходил и что начальнику просто померещилось, будто кто-то прикасался к его вещам.

Бородачи снова засели за преферанс. Все, кроме Калныня и Эпштейна. Тянули в свою компанию и Эдуарда Петровича, но ему было не до карт.

Калнынь, поправляя сползавшие очки, что-то писал — письмо жене или дневник. Эпштейн тоже сидел в стороне и, должно быть, рисовал в блокноте карикатуры.

И Берзин снова задумался. Надо бы заснуть. За день растрясло, побаливает спина. Но не спится. Стучат, стучат колеса. Подрагивают плюшевые занавески на окне, голубой абажур настольной лампы и байкальская вода в бутылке, взятая на память. Колеса будто выстукивают одно и то же: «Мы догоним, мы догоним… Не уйдешь, не уйдешь…»

Померк лунный свет за окном, как-то вдруг обрушилась на поезд черная, непроглядная ночь. Что такое? Не сразу догадался, что это туннель.

Пошли одни за другим туннели, пробитые сквозь байкальские скалы. Эдуард Петрович принялся перечитывать копии докладных и справок Билибина, врученных Рудзутаком накануне отъезда из Москвы.

Ян Эрнестович заметил тогда:

— Билибин, как видно, энтузиаст. Упорно и долго посылал свои выводы и предложения во все концы, по всем трестовским инстанциям, а на него там смотрели как на беспочвенного фантаста, чудака, даже считали маньяком…

Вот они, мысли одержимого Колымой человека, изложенные в очередном послании, которое, к счастью, попало в руки заместителя председателя Совета Труда и Обороны Рудзутака:

В результате работ возглавленной мною полуторагодовой геологоразведочной экспедиции на Колыму, организованной в 1928 году Геологическим комитетом в Ленинграде по договору и на средства «Союззолота», я вынес от Колымы впечатление, как от новой грандиозной металлогенической и, в частности, золотоносной провинции. Промышленные перспективы ее я оценивал самым оптимистическим образом.

По прибытии на «материк» я сделал соответствующее сообщение во Владивостоке в местном отделении «Союззолота». задержался на несколько дней в Иркутске и в Москве, где информировал о результатах работ и перспективах Колымы начальника «Востокзолота» Г. И. Перышкина и начальника «Союззолота» А. П. Серебровского. Везде меня слушали с большим вниманием, очень интересовались Колымой, но в мою оценку вносили большие поправки на мой «колымский патриотизм».

Во Владивостоке мне прямо заявили: «Все-таки Колыме далеко до Калара».

Вернувшись в декабре 1930 года в Ленинград, я принялся усиленно пропагандировать Колыму. Без большого труда мне удалось добиться организации в 1930 году новой Колымской экспедиции.

В мае этого года экспедиция во главе с В. А. Цареградским выехала из Ленинграда. Вместе с тем и по линии «Союззолота» шла усиленная заброска на Колыму новых кадров старателей, продовольственного и технического снабжения…

Благодаря моему «колымскому патриотизму» мне удалось привлечь внимание к Колыме, но все-таки не в такой мере, как этого хотелось…

Применяя геолого-статистический метод, я попытался в цифровом выражении оценить золотопромышленные перспективы Колымы. Получились цифры, которые меня самого приводили сначала в священный ужас.

С этими цифрами я стал ратовать за Колыму. В зиму 1930—1931 годов мне пришлось сделать бесконечное количество докладов, писать докладные записки, уговаривать, убеждать, доказывать. Одни первый раз в жизни слышали о Колыме и наивно спрашивали: «А золото там вообще обнаружено?» Другие, уже слышавшие о ней, считали мои цифры фантастическими, нереальными, требовали разведанных запасов.

Мои аргументы о региональном развитии золотоносности, о громадности золотоносной области считались необоснованными…

Берзин оторвался от докладной, и лицо его посветлело, исчезла тень, вызванная встречей с англичанами.

«Прав Билибин, — подумал он. — Устроили ему в главках и трестах заколдованный круг. Подайте им, видите ли, разведанные запасы. А денег на разведку — с гулькин нос! Не хотели рисковать. Отказать спокойней. А стране нужно золото. Каков же собой, этот Билибин?»

Эдуарду Петровичу он казался русоволосым богатырем, наверное, с бородой, тоже русой или рыжей. Но ведь это не просто геолог, видно, что он ученый, быть может, рафинированный интеллигент, неприспособленный к жизни.

Эдуард усмехнулся. В созданном воображением образе Билибина было и нечто такое, что роднило ученого с ним самим.

Что же это? Влюбленность в мечту? Дух искательства и бескорыстие?

Эдуард Петрович дочитал докладную:

Несмотря на громадное количество затраченной мною энергии, все мои попытки потерпели к весне 1931 года полное фиаско.

Правда, была организована постоянная Колымская база Главного геологоразведочного управления (ГГРУ), и я в качестве техрука этой базы с целым штатом геологов выехал в мае 1931 года из Ленинграда. Но средств на работы базы было отпущено много меньше миллиона, без надежды на увеличение их в ближайшие годы.

Мой план развития Колымы пришлось похоронить…

Эдуард Петрович перечитал и план, о котором упомянул Билибин. Собственно, их было два. Первый назывался планом развития геологоразведочных работ на Колыме и определял, где и как следует вести разведку золота. Были подсчитаны и капиталовложения на разведку — четыре с половиной миллиона с последующим прогрессивным увеличением. Второй план требовал строительства 500-километровой дороги, соединяющей Колыму с бухтой Нагаева. Берзин знал, что дорога из Нагаева в тайгу — ключ к золотой Колыме. Но «Союззолото» не могло вручить ему этот ключ — дороги не было.

«Экспедиция Дальстроя едет на голое место», — так, кажется, сказал ему Сталин. Но основные вехи уже намечены, есть энергичные люди. Вон сколько их вокруг Билибина: Цареградский, Вознесенский, Раковский, Васьковский, Вронский, Казанли… Все — геологи!

Наверно, такие же мечтатели и энтузиасты, как и Билибин. Но многое еще неясно. Неизвестны промышленные запасы. Не указано размещение того, что выявлено.

Да, не получат ничего ценного агенты «Интеллидженс сервис», если даже в их руки попали столь скупые сведения. Но взбесит их это наверняка. О Дальстрое, конечно, пронюхали. Поймут, что концессии «Лена Голдфилдс лимитед» скоро крышка. Вот чьи планы придется похоронить, а не Билибина!

И снова, как в восемнадцатом, Берзин стал для них костью поперек горла…

Со слов Рудзутака Эдуард Петрович знал о конфликте между компанией «Лена Голдфилдс лимитед» и Советским правительством.

Англичане, а за их спиной и американцы, бесцеремонно попирали концессионный договор. Дельцы из Сити почувствовали силу.

Еще бы! В их компании небезызвестный политический делец Чемберлен. У руля — нью-йоркский воротила Бененсон, захвативший львиную долю акций…

Вот почему «лимитедчики» повели себя так нагло. Пытаются установить свои порядки на советской территории. Прижимают рабочих. Не вкладывают крупные капиталы, которые должны вложить. Как хищники, хватают что поближе и поудобней.

Пустились на разные хитрости и маневры, чтобы не платить Советскому государству налогов и долевых отчислений от прибылей… Дают ложные сведения о результатах разведок. Укрывают действительные запасы золота.

Всюду у них «золотые алтари» — скрытые, законсервированные забои с богатым содержанием золота. Наглухо заделанные бревнами, схваченными железными скобами, заваленные пустой породой, как заброшенные выработки. Попробуй их найти!

Будут лежать золотые клады в глубокой тайне до поры до времени. До той поры, когда рухнут большевистские Советы. Рухнут тогда и глухие стены «золотых алтарей», Все перейдет в полную собственность компании «Лена Голдфилдс лимитед».

А пока надо ждать и сокращать сроки существования Советской власти. Все средства для этого хороши: саботаж, шпионаж, искусственные продовольственные затруднения…

«Не видать им больше советского золота, — подумал Эдуард. — Прихлопнем их Дальстроем. Колымское золото — это не жалкие крохи, которые мы получаем от иностранцев через магазины «Торгсина», чтобы пополнить оскудевший золотой запас страны и расплачиваться за импортное оборудование. Колыма станет валютным цехом Союза».

Сейчас в купе, освещенном мягким голубоватым светом, хотелось восстановить в памяти каждое слово Яна. Берзин и сам не помнил, как и когда Рудзутак стал для него таким близким человеком. Ведь они совсем разные. Берзин всегда добр и внимателен к тем, кто заслуживает уважения. А Рудзутак — неприветлив, резок и грубовато прямолинеен даже с друзьями.

Берзин следил, чтобы его шутка не слишком задела человека, а юмор Рудзутака едок и беспощаден.

Берзин не раз ловил себя на излишней доверчивости, а Рудзутак сдержан в словах и ничем сокровенным никогда не делится. Лишь ему иногда приоткрывает оконце в душу. И тогда видно, что при всей внешней суровости он добр, отзывчив и чуток.

Этот волевой и твердый, не терпящий над собой никакой единоличной власти человек — сама принципиальность.

Но что сдружило их, таких разных по характерам, возрасту и положению людей? Может, действовал закон взаимного влечения противоположностей?

Как бы то ни было, когда Берзин находился в Москве, встречались они очень часто, и не только в служебном кабинете, но и на квартире Яна или на его подмосковной даче.

Эдуард закрыл глаза и представил себе кремлевскую квартиру Рудзутака на втором этаже Кавалерского корпуса. Полутемная передняя с ванной у стены и шкафом для продуктов. Налево из передней — дверь в маленькую солнечную столовую, с буфетом в углу и столом посредине. Прямо — вход в кабинет и через него — в спальню. Вот и вся квартира одного из руководителей правительства.

В кабинете — письменный стол, пианино, тахта, кресла, стеллажи с книгами. В спальне аккуратно убранная кровать, платяной шкаф и шахматный столик…

Единственной вещью, которую можно назвать «шикарной», здесь были шахматы. Белые и красные, выточенные из слоновой кости, они хранились под стеклянным колпаком. Впрочем, в Перхушкове был у Яна еще сеттер Атос золотисто-коричневой масти, с которым Рудзутак разделял недолгие часы охоты.

В тот вечер они допоздна играли в шахматы. Эдуард передвигал резные белые фигуры сидя. Ян предпочитал сражаться стоя, будто сверху было виднее.

В белом шерстяном свитере под черным пиджаком он выглядел совсем по-домашнему. Посвистывая, раскачивался с носков на пятки и держал руки в карманах брюк, время от времени вынимая правую, чтобы переставить фигуру. Делал он это быстро и уверенно. Берзин играл сосредоточенно, но скоро белые были прижаты.

Рудзутак строго прищурил близорукие серо-зеленые глаза.

— Ты, Эдуард, опрометчив или слишком доверчив. Неужели ты серьезно думал, что ладья отдана тебе из любезности? Я же заманил тебя в ловушку.

— Ну, заманить меня трудно, Ян. Просто ты быстрее думаешь.

— Не оправдывайся. Не забывай, что и в жизни с твоим характером можно легко оказаться в цейтноте.

— Пока-то не приходилось и, думаю, не придется. Жизнь не шахматы.

— Вспоминаешь, что обставил черную лису Локкарта? Рано успокоился. Такие люди способны на реванш, и Локкарт еще попытается это сделать. А в жизни, особенно в политике, немало общего с шахматами. Однообразны лишь первые ходы. Сбивает противника только неожиданность…

Белые безнадежно проиграли, и Берзин скоро признал это. То же повторилось и в следующих партиях, кроме одной.

На этот раз дал маху Ян.

— Опять захотел повторить прошлый маневр? — не без ехидства улыбнулся Берзин. — Бью тебя твоим же оружием: самый гениальный ход не может быть повторен в той же ситуации, если противник не безнадежный дурак. Сдавайся, дорогой товарищ! Твоя карта бита.

Потом Рудзутак подошел к пианино и, по-прежнему стоя и раскачиваясь, стал подбирать мелодию русской песенки:

Ходила младешенька по борочку.

Брала, брала ягодку-земляничку.

Подбирал по слуху и часто ошибался. А Берзин рассматривал много раз виденные картины Бялыницкого-Бируля, вспоминал о заброшенной живописи и грустил.

Ян сразу заметил это и отнес на счет своей беспомощной игры.

— Извини, я, кажется, нагнал на тебя скуку… Ну, а теперь поиграю на твоем самолюбии.

Заходящее солнце проскользнуло между тяжелыми шелковыми драпировками на окне и, сверкнув багрянцем на золотой дужке пенсне Рудзутака, заглянуло ему в глаза.

Он не прищурился, открыто и строго посмотрел на Берзина и сказал:

— Думаешь, шучу? Нет. У меня сейчас будет с тобой серьезный разговор. Не с правительственной точки зрения, а с позиции человека, который старше тебя на восемь лет, на тринадцать лет раньше вступил в партию, больше видел в жизни и хочет быть тебе другом.

И вот тут-то поведал ему Рудзутак, как возникло решение о Дальстрое и присвоении директору треста единоличных партийно-правительственных полномочий. И не случайно выбор пал на него, Берзина. Предопределяющим обстоятельством было состояние дел «Союззолота» и обстановка на Колыме, равной по территории Франции и прилегавшей к морской государственной границе. Там не выветрился еще дух авантюризма и приискательства, а из старательских тайников незримо ускользали на «материк» и за границу ровдуговые мешочки с золотой чечевицей… Теперь все предстоит взять в твердые руки.

И они занялись рассуждениями о проблемах Колымы, полупустынной загадочной страны, столетиями отрезанной от мира. Страны, карты которой состоят сплошь из «белых пятен», где все реки, по словам гидрографа Молодых, текут не по картам, а все ручьи, по утверждению геолога Билибина, бегут по золотому дну.


Было уже совсем поздно, когда Рудзутак повел его к Сталину. Сталин предпочитал работать ночами. Прием был таким кратким, что Эдуард не успел как следует рассмотреть ни самого Сталина, ни его кабинета.

Запомнилось только, что кабинет был просторен, как зал, с длинным столом под зеленым сукном.

Сталин в кителе армейского образца, поднявшийся из-за стола, показался Берзину низкорослым, совсем не похожим на того богатыря, каким его изображали на портретах… Он сделал несколько медленных шагов навстречу вошедшим чуть развалистой мягкой походкой.

Хотя в кабинете не было ковра, шаги Сталина были неслышными: звук поглощался мягкими, без скрипа сапогами.

Все эти считанные минуты Сталин смотрел на Берзина пристальным, очень пристальным, изучающим взглядом. Берзин мог выдержать любой взгляд. Его глаза не раз спокойно смотрели и в лицо смерти.

— Мне говорили, что вам можно доверить этот пост, что вы чекист с сильной волей. Пока вы мне нравитесь, а там посмотрим. Посмотрим, посмотрим, — как бы самому себе сказал Сталин и добавил: — Но учтите: Дальстрой — полувоенная организация, комбинат особого типа, создаваемый на голом месте, со специальным контингентом рабочих и специалистов, с неограниченной властью начальника. И вы, только вы, — подчеркнул Сталин, — отвечаете за все головой. Никто снизу не должен вставлять вам палки в колеса. Запомните это. Я вас больше не задерживаю.

Неограниченная власть начальника… К этой формулировке своих полномочий Берзин после встречи со Сталиным возвращался мыслями не раз и вернулся к ней снова в поезде, разобравшись с докладными Билибина.

Что значит неограниченная власть? Значит ли это, что он все должен решать сам, ни с кем не советуясь? Вряд ли тогда у него что-нибудь выйдет… Ведь на Вишере крупная победа была одержана только потому, что во всех делах его первыми помощниками, с которыми он советовался и на которых опирался, были коммунисты Алмазов, Пемов, Максов, Калнынь, Дунаевский, болгарин Мирча Ионовский, австриец Антон Перн. Да разве перечислишь их всех поименно? А Колыма, еще не освоенный дикий край, где все необычно ново, удивительно и громадно. Разве сможет он там решить проблемы и задачи, равных которым по сложности ему еще не встречалось, без опоры на партийную организацию, без ее помощи?

Да будь он тогда хоть семи пядей во лбу, будь его полномочия еще шире — безграничными, — ему никогда не выполнить задания партии и правительства!

А о каких же палках в колесах шла речь? Кто может вставить эти палки? Почему его об этом предупреждали? Это было не совсем ясно и не могло не тревожить.

Вот и Элит его отговаривала. Но теперь все осталось далеко позади. И Элит тоже. Но она всегда с ним, все напоминает о ней…

Берзин снова достает папиросу из вишневой коробки с золотым тиснением наискось. В который раз за бессонную ночь Эдуард затягивается ароматным дымом. Дым расплывается в голубом свете абажура, колеблется в такт движению поезда.

Эдуард дремлет, а колеса успокаивающе выговаривают:

«Так, так, Рудзутак! Так, так, только так».

Стучат, стучат колеса, и сон смыкает отяжелевшие веки. Дремлет человек с алыми петлицами без знаков различия и со значком «Почетный чекист» на гимнастерке.

Но опять ноет спина, и он, очнувшись, выходит размяться. Все уже спят, даже азартные преферансисты-бородачи. Спит сном младенца, не сняв очки, Калнынь.

Стонет во сне Эпштейн: вот-вот будет он корчиться от приступа язвы желудка. Мирно посвистывает русоволосый Пуллериц. Богатырский храп колышет раскосмаченную бороду «адмирала».

Бодрствует только Берзин, принявший на свои плечи всю полноту ответственности за то, что будет.

Поезд замедляет ход и останавливается на какой-то маленькой станции. Эдуард выходит на подножку вагона. Глубокая ночь. Поезд стоит на самом берегу Байкала. В морозное небо летят снопы искр. К пыхтящему паровозу бегут тени с зажженными фонарями. А в другой стороне — все в безмолвной неподвижности под голубым светом луны.

Седой, древний Байкал смотрит черно-зеркальными глазами. Они искрятся и поблескивают, эти пятна обдутого ветрами льда. Байкал не спит, а дремлет, могучий и таинственный. Как хотелось бы передать на полотне настороженную тишину и призрачный ореол вокруг застывшей луны!..

Медленно движется поезд, набирая скорость, а Берзин все стоит у открытой двери вагона. Будто сама история проходит перед ним. Она втянула его в стремительный водоворот, сломала привычный жизненный уклад, тревогой отозвалась в сердцах человеческих. Она не отпускает его, не дает уйти в созерцание чего-то, не зависящего от времени.

Ему было суждено стать участником великих потрясений и трагедий, чувствовать причастность к событиям и общественным страстям, в столкновении которых заново рождается новый мир…

4

Жизнь, замедлившая движение в курьерском, снова убыстрила бег, когда Берзину пришлось задержаться в Хабаровске. Там прояснилось многое, и к высоким московским мандатам Берзина прибавилось еще три: особоуполномоченный по Колымскому краю Дальневосточного крайкома ВКП(б), крайисполкома и краевого управления ОГПУ.

Груз на широких плечах человека, облеченного этими полномочиями, был явно тяжел для одного, но краевое руководство не слишком с этим считалось.

К тому же человек не отказывался, с улыбкой принимал новые полномочия, и плечи его пока не гнулись.

Но Берзина сейчас беспокоила не «шапка Мономаха», а возможность прорваться в бухту Нагаева, которая с каждым днем становилась все менее вероятной. С Колымы шли тревожные вести: на старательских приисках «Цветметзолота» тысячи рабочих остались на зиму без продовольствия.

Бедствовали и геологи в тайге… Грузы застряли на складах. Цинга косила всех подряд. Главное управление колымскими приисками все провалило. Надвигалась катастрофа.

Руководство Охотско-Эвенского национального округа растерялось, без конца заседало, посылало в крайцентр решения и телеграммы, от которых не становилось легче.

…Поезд мчался сквозь ночь, взлетая с разбегу на уклоны, раскачиваясь на поворотах; за окнами вихрилась высвеченная морозная пыль. А Берзину казалось, что состав плетется, и он то и дело посматривал на часы: скорей, скорей, скорей!

Выйдя из вагона на владивостокском вокзале, Эдуард Петрович утонул в бурлящем потоке пассажиров, атакованных бородатыми носильщиками в белых фартуках, которые галдели, приставали и брались нести все, что угодно, за любую плату. Берзину было не до них.

Пять утра! Пока выберешься отсюда, разыщешь гостиницу, пока приведешь себя в порядок, пройдет еще часа два. Его никто не встретил: он не успел дать телеграмму. А к семи надо быть в порту. Дорога каждая минута. Навигация, наверное, уже закрыта…

Людская волна вынесла по ступенькам лестницы вверх, в зал ожидания, который напомнил ему о детстве: здесь такие же, как в рижском прославленном соборе, арочные окна, и над каждым в вышине по три окошка с расписными стеклами. Такие же колонны подпирают разрисованный потолок, и пол покрыт такими же узорными плитками.

Впечатление торжественной благопристойности сразу разрушилось, когда Эдуард прошел мимо шумного, утопавшего в табачном дыму ресторана: из открытой двери донеслась пьяная английская брань.

«И здесь иностранцы, всюду натыкаешься на них», — раздраженно подумал Берзин, торопясь к выходу в город. На вокзальной площади, у трамвайной остановки, он опять сразу узнал их по надменным лицам.

Громыхая и бренча, подошел облезлый трамвай. Англичане и американцы, толкая друг друга, заняли половину вагона. Вагоновожатый перебрался в противоположный тамбур, и трамвай пополз в обратную сторону.

«Ехал я и приехал, — раздраженно подумал Эдуард Петрович. — Поезд шел на восток, а пришел на запад».

Он заспешил к извозчику. Можно дойти и пешком — с ним только чемодан-портфель, а гостиница, как говорили, где-то недалеко. Но на извозчике вернее.

— В «Золотой рог»! — сказал он бородачу, и низкорослая мохнатая лошаденка, цокая подковами по гранитной брусчатке, засеменила через площадь, мимо огороженного штакетником скверика, где над голыми ветвями акации возвышался памятник Ленину.

Крутой трапециевидной крышей над пышным порталом с овальными сводами и резными колоннами, боковыми башнями с пирамидальными макушками и шпилями вокзал опять напомнил Эдуарду архитектуру милой сердцу Старой Риги. Как далеко она теперь!

Оглянувшись, он увидел за зданием вокзала, в бухте Золотой Рог, флаги иностранных кораблей. Их было много, больше, чем своих, советских. Берзин отвернулся и стал смотреть на мелькавшие перед ним дома.

Словоохотливый извозчик пояснил, что четырехэтажное здание, на крыше которого рабочий разбивает цепи земного шара, — Дворец Труда, а идущая вверх по площади улица, по которой сейчас едут, улица 25-го Октября.

Не успел Эдуард оглянуться, как пролетка, подпрыгнув на щербатом булыжнике, остановилась у перекрестка с главной, Ленинской улицей и извозчик показал на вывеску «Золотой рог».

В гостинице спали все, кроме Эпштейна: его разбудил мучительный приступ.

Морщась от боли, он пытался улыбнуться, приветствуя Берзина так, будто они не виделись давным-давно.

— Плохи наши дела, — сказал Лев Маркович. — Я успел побывать всюду. И в порту, и в пароходстве Совторгфлота, твердят одно и то же: о рейсе в Нагаево нечего и думать. Придется сидеть здесь и ждать до мая…

— До мая? А сегодня — второе января! Нет, Лев, нельзя ждать. Будем пробиваться!

— Попробуем. Но ледорез «Литке» ушел месяц назад выручать застрявшие суда…

— Пробьемся без ледореза, — твердо сказал Берзин. — Ты отдыхай. Я сейчас же займусь этим сам.

Эдуарда удивили и порадовали странности владивостокской погоды. Трудно поверить, что неделю назад здесь было тепло и люди ходили по улицам без пальто. А сейчас сухие и колючие северо-западные ветры делали чувствительным десятиградусный мороз. Но он еще не успел сковать бухту, и солнце по-прежнему ярко светало на совершенно безоблачном небе. Сама природа благоприятствовала им.

Однако скоро Эдуард убедился, что в Дальневосточном пароходстве идею январского ледового рейса через Охотское море считают по меньшей мере сумасбродством.

И трудно было возражать капитанам, обожженным солнцем и ветрами северных широт, не раз дрейфовавшим и зимовавшим во льдах. Нельзя не считаться и с лоцией Охотского моря, которую цитировали морские начальники: автор ее, Давыдов, еще до войны дотошно изучил ледовый и гидрологический режим охотских вод.

— Напрасно надеяться, что глубоководная часть моря вдали от берегов зимой свободна ото льда. В двадцать девятом пароход «Томск» льды остановили в конце апреля. Сплошные льды встретились сразу за проливом Лаперуза…

— В лоции Давыдова сказано: «Лед и туманы — наиболее характерные черты Охотского моря».

— Сжатие льдов бывает такое, что шпангоуты рвутся, как струны…

— В японской лоции восточного берега Сибири отмечено, что в двадцать первом военное судно «Микса» встретило полуметровый лед даже в открытых водах Японского моря…

— С тяжелым льдом не шутят. Надо говорить ясно и открыто: рейс в такое время — верная гибель корабля…

— Если даже удастся зимовка и судно будет дрейфовать во льдах, это бессмысленно и преступно. Ломает винты, и люди становятся пленниками льдов…

— Чем кончаются дрейфы — хорошо известно. В июле этого года шхуна «Чукотка», шедшая из Владивостока в Чаунскую губу, погибла у мыса Северного…

— От шхуны нашлись хоть обломки. После того как погиб со всем экипажем лейтенант де Лонг, оставленную им шхуну «Жанетта» так и не нашли. И не найдут никогда…

— Не только «Жанетта»… А «Карлук»? А «Святая Анна»? А десятки китобойных шхун, раздавленных льдами у острова Врангеля?

— Мы говорим сейчас не об этих морях, а об Охотском, — потрясал лоцией начальник порта. — И товарищу Берзину надо прочитать, что написано в лоции: «Началом образования ледяного покрова в Охотском море следует считать первую половину ноября. Весь ноябрь, декабрь, январь, февраль, а для северного побережья и в марте идет нарастание льда». Можно себе представить, сколько баллов набрали льды в январе…

— Здесь есть полярники, а у них — поговорка: «Когда идешь в Арктику, возьми с собой осторожность, а страх оставь дома», — заговорил Иван Михайлович Успенский, высокий, широкоплечий капитан лет сорока с небольшим.

Его открытое лицо отличалось чертами, какие часто встречаются у поморов. Только те обычно светловолосы, а у капитана были темные волосы и чуть седоватые моржовые усы.

— Что же вы молчите теперь, товарищи полярники, будто воды в рот набрали? Берзин рвется на Колыму помочь людям, и мы должны помочь ему, а не пользоваться тем, что он не моряк, и не нагнетать тут всякие ужасы. Я знаю и не такие примеры, всякое бывает во льдах, но приведу другие. В одиннадцатом году к устью Колымы пробилась через льды американская шхуна «Китти Вейк», а вслед за ней пароход Добровольного флота «Колыма». При Советской власти «Колыма» и «Лейтенант Шмидт» совершили этим путем уже девятый зимовочный рейс. А капитан Бочек в этом году прошел на речном пароходе «Ленин» из устья Лены на Колыму. Может, скажете, что в августе — сентябре в Ледовитом океане не было льдов?

— Давайте говорить об Охотском море в январе.

— Что ж, скажем и об Охотском. Я ведь и сам, кстати, родом из Гижиги. Немало в тех местах пришлось походить. Лоцию Давыдова пора корректировать: выпустили-то ее еще в пятнадцатом и с тех пор ничего не добавили.

— Вы лучше скажите, хоть одно судно в середине зимы пересекло Охотское море? Даже с ледоколом?

— Это берусь сделать я на «Сахалине». Кто-нибудь должен прокладывать первый след.

Слова Успенского произвели впечатление, но не поколебали тех, с кем он спорил. А он не сдавался и со спокойной уверенностью отражал все доводы и наскоки.

— Были затерты льдами в ноябре «Свирьстрой» и «Дашинг»? Что ж, им помог ледорез «Литке» и провел их в Нагаево.

Застрянет «Сахалин» — «Литке» выйдет навстречу из Нагаева. «Сахалин» сам приспособлен к плаванию во льдах — полуледокольного типа… Северняк!

Успенского обвиняли в легкомыслии и авантюризме, а он стоял на своем. Берзин с удовольствием разглядывал мужественное и добродушное лицо, одобрительно кивал и поддакивал про себя:

«Так, так, капитан. Так держать! «Следуй своей дорогой, — писал Данте. — И пусть люди говорят что угодно». С тобой можно идти хоть в дантов ад. Крепкий мужик!»

Больше трех часов кипели страсти, а решение вынесли половинчатое: «Сахалин» выйдет в рейс, если будет на то правительственное указание.

Совторгфлот не может взять на себя ответственность за судно и людей или возложить ее на капитана Успенского. Берзина такое решение не огорчило. Сейчас он телеграфирует в Совнарком, и там, конечно, разрешат. Он разъяснит обстановку на Колыме, и этим будет сказано все.

Берзин вышел на свежий воздух вместе с Успенским, и тот повел его к причалам.

Новый грузопассажирский пароход даже внешним видом выгодно отличался от стоявших рядом собратьев — «Колымы» и «Товарища Красина». Те были обшарпаны, с помятыми ржавыми бортами, а у «Сахалина» еще нигде не облупилась краска, хотя он уже прошел от Ленинграда, где его спустили со стапелей верфи, через семь морей и три океана.

— Красавец! — восторгался Берзин, разглядывая высокий темный блестящий борт парохода. — Какая скорость хода?

— Двенадцать миль, или больше двадцати двух километров в час, — ответил Успенский.

— Значит, в сутки — пятьсот тридцать, а две тысячи шестьсот километров до Нагаева он может пройти за пять суток?

— Может, если по чистой воде и в хорошую погоду. А сейчас — не меньше двух недель.

— Дойдем, старик! — Эдуард Петрович перешел на обычный тон разговора с друзьями.

— Дойдем! Или я не капитан Успенский…

Берзин уходил из порта в бодром расположении духа. Даже пришвартованные у пристаней «Ильфорд Лондон», «Кахи-Мару» и другие иностранцы, названия которых нельзя было разобрать — стояли они далеко на рейде, — больше не раздражали.

Пусть себе стоят. Пускай смотрят, как «Сахалин» уйдет в небывалый рейс…

Через несколько часов началась подготовка к погрузке машин и продовольствия. Каждый участник экспедиции получил задание. Снова суетился Эпштейн. Во все дела вникал парторг экспедиции Порфирий Григорьев. В общую упряжку включились его однокашники.

С полным знанием дела командовал Эрнест Лапин. Вербовкой новых кадров во Владивостоке занялся Калнынь.

Саша Кац носился по базам и «снабам», размахивая перед носами владивостокских снабженцев сверхсрочными требованиями и нарядами.

Ян Пуллериц с такой же настойчивостью атаковал аптечные склады.

Гостиничный номер Берзина превратился в штаб. Его завалили тюки и карты. Захлебываясь от бешеной гонки, дробно постукивала портативная пишущая машинка, и машинистке Истоминой не верилось, что все это происходит наяву.

Правнучка известных русских адмиралов Владимира и Константина Истоминых, Наталья унаследовала морскую, мятежную душу.

Неведомые края влекли Наталью, и после смерти отца она очутилась во Владивостоке. Ждала парохода в Петропавловск — направление туда взяла еще в Москве. И тут произошло то, что перевернуло всю ее жизнь. В ресторане «Золотой рог» за соседним с Наташиным столиком сидели молодые геологи. Они обратили внимание на высокую женщину со смуглым волевым лицом, густыми черными бровями и черными длинными косами: походит на казашку, но глаза явно русские, серые и мечтательные.

У молодых знакомства завязываются молниеносно. Подсели. Представились. Через несколько минут новые знакомые Истоминой знали о ней даже больше, чем она сама хотела сказать. Она решила ехать на Камчатку? Устарело! Это обжитый край. Они предлагают Колыму, как раз то, что ей надо. Ее согласие — и все остальное они берут на себя.

Два часа спустя она печатала первый приказ. С чьей-то легкой руки Истомина получила прозвище Графиня, хотя не имела отношения ни к каким графам. И ее захватил стиль работы Берзина.

Здесь все делалось немедленно, все вопросы решались без проволочек, и каждую бумагу нужно было печатать срочно. Никогда еще Наташе не приходилось работать в такой «вихревой» конторе, где, казалось, даже пишущая машинка ускоряла ход.

Этому же ритму подчинялись и снабженцы. Саша Кац прибегал в гостиницу ночью, и его нисколько не смущало предостережение о том, что в такое время по полутемным грязным улицам Владивостока нельзя ходить в одиночку и без оружия, что на знаменитой Миллионке и Семеновском базаре, где ютятся притоны и подпольно скупают золото, шныряют мрачные субъекты с ножами и кастетами.

Но именно во Владивостоке способности Каца дали первую осечку. Здесь блат не действовал без золота, а его у Саши не было.

И теперь он всюду провозглашал новую истину:

— Золото не бог, но полбога. Золото выше блата. Верьте Кацу. Но жажда золота ожесточает людей, как жажда крови. Это сказал Ламартин и подтверждает Кац. Золото — солнечные лучи, упавшие на землю. Так говорили халдеи. И это тоже свидетельствует Кац. Халдеи были башковитыми парнями. Злато — царь металлов, украшение мира и живительная влага для индустриализации. Это говорит уже сам Саша Кац. Попробуйте, несчастные бессребреники, поспорить.

С ним никто не спорил. Все смеялись. И тогда он делал страдальческое лицо и затягивал:

— О, дайте, дайте мне золото!

Золота никто не давал, и Кац возвращался к старой песне:

Разменяйте мне семь миллионов…

Больше всего досаждал он «несчастным бессребреникам» — молодым геологам.

— Вы жалкие мечтатели, — издевался он, — ищете золото, не зная ему цены. Если бы у Яшки в чемодане были не теплые вещи, а золотые слитки, он все равно проморгал бы их из-за своей крали.

Яков обижался. Чемодан этот стал притчей во языцех. Вот и Берзин сказал ему:

— Ну что тебе можно доверить?

Ему можно доверить все, но он не будет скорбеть о каком-то барахле. Вот что всегда холодно презирали мальчишки и девчонки, создавшие первую московскую коммуну комсомольской молодежи, в которой Яша воспитывался. Там даже галстук считался зловещим пережитком капитализма.

Яшу смущало только замечание Эдуарда Петровича:

— Своего добра не жалей, а это народное…

Но взамен пропавших теплых вещей Фейгину выдали новые, и сам Берзин обратил все это в шутку.


После телеграфного запроса в Москву прошло полдня, наступил вечер, а ответа из Совнаркома все не было. Оставшись в одиночестве, Берзин ходил, садился, опять шагал по номеру, закуривал, тотчас бросал папиросу, поминутно доставал карманные часы. Стрелки их, медлительные и невозмутимые, будто застыли на месте и не двигались.

Собственно, чего ему было волноваться? Он знает: рейс разрешат. Знает, что в ответной телеграмме будут слова: «Под вашу личную ответственность…» Что ж, он с радостью примет ее на себя. Он никогда не боялся разумного риска, не страшился ответственности и всегда с негодованием относился ко всем сверхбдительным, которые, подобно чеховскому человеку в футляре, перестраховываются на каждом шагу, опасаясь, как бы чего не вышло.

А если и в самом деле «Сахалин» раздавят льды и он не дождется помощи от ледореза «Литке»? Что ж, тогда они высадятся на ледяное поле, как те, кто пытался добраться до Северного полюса. И будут добираться до бухты Нагаева по льдам. Он рисовал себе картину рискованного путешествия, каждые десять минут посматривая на часы. В пепельнице выросла гора окурков, а он все закуривал новые папиросы.

Когда в дверь настойчиво постучали, Эдуард вздрогнул, будто внезапно выстрелили за его спиной, и рывком открыл дверь. Почтальон протянул ему правительственную телеграмму.


Вечером Берзин весело сказал геологам:

— Получена телеграмма из Москвы. Рейс разрешен. Под мою личную ответственность. Нос держать выше!

В тот же вечер приступили к погрузке. Отплытие было назначено на 6 января.

Но чья-то невидимая рука ставила новые преграды. Рейс переносили со дня на день. 7-е… 8-е… 9-е… Что-то снова надо согласовывать, утрясать, увязывать. Приходилось вновь сноситься с Москвой.

И Берзин посылал телеграммы, ходил в порт, в пароходство. Звонил в крайком, настаивал, требовал, доказывал, что все надо ускорить.

А однажды вечером, вернувшись в номер, раскрыл ожидавший его конверт без обратного адреса. Содержание аккуратно напечатанного без подписи письма было столь же кратким, сколь гнусным:

У вас еще есть время подумать и не забираться так далеко, что некому будет принести цветы на вашу могилу и ее никто не найдет.

Что это? Мистификация? Чья-то глупая шутка или угроза, с которой надо считаться?..

Может, это любители золота с Семеновского базара? Он разорвал в клочья бумажку, как когда-то грязный листок «Латвис» с угрозами по его адресу.

Исчезла боль в спине, и энергия утроилась. Чем меньше было шансов на немедленное отплытие, чем больше помех, тем быстрее и напористей он действовал. Временами даже терял хладнокровие, спокойствие и выдержку. Так равнинная широкая река, сдавленная на порогах каменной тесниной, обретает стремительность, вскипает клокочущими бурунами и рвется вперед, сметая все на своем пути. Какая уж тут «интеллигентская» мягкотелость, от которой предостерегал Рудзутак!

Посмотрел бы Рудзутак сейчас на Бороду, не то бы сказал. Бывает, конечно, с ним и такое, признавался себе Берзин. Ян видит его насквозь. Но ведь он — живой человек, и ничто человеческое ему не чуждо. Только всему свое место и время. А сейчас у него в мыслях лишь одно: скорей! скорей!

Наконец назначен день отплытия — 10 января. Вместе с парторгом Григорьевым Берзин провел собрание. Разъяснил, что предстоит в пути. И всем задал один и тот же вопрос:

— Не хотите ли вернуться в Москву? Еще не поздно.

Желающих не нашлось. Остаток дня было решено посвятить Владивостоку.

Много памятников в городе. Сколько имен расстрелянных, утопленных, сожженных в паровозных топках борцов великой революции хранят они!

На вокзальной площади Эдуард остановился у каменного пьедестала, на котором возвышалась отлитая из металла фигура Ильича. Лишь восемь лет прошло с того дня, как Берзин видел его живого. Видел в последний раз…

Еще раз прочитал вырубленные на постаменте памятника знакомые слова: «Владивосток далеко, но ведь это город-то нашенский». Долго стоял здесь, возле памятника, Берзин.

На морском кладбище, открытом соленым ветрам, где каждый камень говорит о вечном покое, внимание Берзина привлек обелиск из белого мрамора. Вверху — пятиконечная звезда. Ниже, в углу, — дата: 1929. Еще ниже — надпись: «От трудящихся города бойцам Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, героям Мишань-фу».

«Это связано с Блюхером! — подумал Берзин. — Далеко он пошел после Перекопа и Юшуня, где мы виделись в предпоследний раз. У него были Волочаевка, Джалайнор, Мишань-фу и, наверное, будут новые боевые вехи. Граница опять неспокойна. А вот я стал с тех пор тыловой крысой. Умру, и не вспомнят, что был такой солдат Берзин. Блюхер, правда, еще не забыл меня и даже по фронтовому обычаю взаимопомощи подбросил на Колыму тысячу демобилизованных ребят».

Когда в Хабаровске Берзин забежал к Блюхеру на Серышевскую повидаться, он первым делом поздравил командарма:

— Хорошо выглядишь, Василий! Черногривый и усы, как у молодого. Бравый усач-гренадер. Годы тебя не берут.

— Это, Борода, оттого, что я приговорен к смерти. Умереть могу только по приговору, не иначе. А приговор некому исполнять. Вроде как заколдован.

— Шутишь?

— Нет, не шучу. Недавно извлек из архивов документик. Храню у себя. Еще в двадцатом приговорил меня Врангель к смертной казни через повешение, как унтер-офицера царской армии. За измену родине. Неизвестно только — какой. И непонятно, почему так поздно приговорил. Все чин по чину оформлено, с подписями и печатями. Исполнить лишь не смогли.

Даже и не подозревал Эдуард, что и он приговорен к смерти, и приговорен дважды. Сначала английской разведкой. Потом белыми. В архивах белых армий пылятся пожелтевшие бумаги, и на одной из них витиеватым шрифтом напечатано:

ПРИКАЗ
ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ВООРУЖЕННЫМИ СИЛАМИ ЮГА РОССИИ
№ 553

гор. Екатеринодар, 26 марта 1919 года.

Приговором военно-полевого суда при Коменданте Главной квартиры от 18 сего февраля прапорщик Эдуард Берзин за то, что служил у начальника большевистского отряда Калнина, т. е. за преступление, предусмотренное 100, 108 и 1081 статьями Уложения о наказаниях, по редакции приказа по Добровольческой армии 1918 года за № 390, присужден по лишении всех прав состояния к смертной казни через расстреляние.

По конфирмации, по ходатайству суда смертная казнь мною заменена четырьмя годами арестантских исправительных отделений с лишением всех особенных лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ.

Генерал-лейтенант Д е н и к и н.

Начальник судного отделения — капитан фон Р е н н е.

Деникин отменил тогда смертный приговор, ссылаясь на конфирмацию, хотя она была тут ни при чем. Кому-то из его английских советников это было выгодно.

И даже осенью девятнадцатого, когда деникинская контрразведка хорошо знала, что осужденный Берзин со своим дивизионом осмелился пойти против самого Деникина в рядах Латышской дивизии — ядра ударной группы Калнина, громившей деникинцев под Орлом, измененный приказ остался в силе.


…10 января 1932 года «Сахалин» начал рейс. Чайки провожали дальстроевцев гортанными криками — надрывными, стонущими.

Все пароходы — и советские и иностранные — отдали салют басовитыми гудками. Капитаны северных морей твердо соблюдали неписаный закон Золотого Рога.

Советские салютовали с гордостью. Иностранные — с уважением. Английским, американским, японским и норвежским морским волкам плевать на политику! Им нет дела до того, что говорят об этих красных. Они верны морским традициям и воздают должное храбрости, кто бы ее ни проявил — хоть красные, хоть черные, хоть сам дьявол…

Поход начался прекрасно. Природа благоприятствовала «сахалинцам», как они себя сами окрестили на борту корабля. Ветер утих, мелкая морская рябь и надраенные судовые медяшки сверкали и переливались под солнцем.

Все высыпали на палубу, смотрели на ласково-синее море и удивлялись необыкновенной погоде в январе.

Соловейчика это уже не удивляло. Двухнедельное пребывание во Владивостоке он использовал не только для осмотра достопримечательностей города. Он дотошно рылся в книгах и справочниках и теперь с уверенностью коренного жителя этих мест объяснял попутчикам, что во Владивостоке, как и во всем Приморье, бывают еще и не такие странности.

В городе две зимы: одна внизу, на главной улице, укрытой с севера горами, другая вверху, в Голубиной пади. На Ленинской — тепло и тихо. На Голубинке — мороз и ветер. Когда на правой стороне Ленинской зима, твердый снег, стужа, на левой — весна, ручьи.

— Ну, уж это ты, Соловей, травишь! — громыхнул Лапин.

Он уже потихоньку осваивал матросский жаргон, чтобы оправдать узурпированное звание, морской бинокль на груди, «краба» на шапке и галуны на рукавах капитанской формы, в которую он облачился по случаю выхода в рейс.

Видно, по этому поводу он успел перед посадкой заправиться «горючим» и проворно отворачивался к фальшборту, когда близко проходил Пуллериц.

Но от Яна утаить запах спиртного невозможно. Вздернутый нос начальника медслужбы уловил его немедленно, и круглолицый добродушный эстонец погрозил «адмиралу» кулаком:

— Имей в виду, ты у меня схлопочешь выговор от Берзина.

Пуллериц настойчиво регламентировал быт и распорядок дня участников экспедиции еще во Владивостоке. Тогда, однако, его предписания нередко ломались неожиданными обстоятельствами, гонкой, которую устроил Берзин. Теперь авралов не предвиделось, и врач решил установить строжайший режим работы, питания и отдыха на корабле. Ян вдохновенно поучал всех, как готовить себя к встрече с цингой и другими каверзами Севера. Он составил и ежесуточный рацион питания, скрупулезно рассчитав калорийность блюд. На корабле был введен санаторный график. Завтрак — в девять. Обед — в четырнадцать. Ужин — в восемнадцать. Чай — в двадцать один час.

Регламентацию во всем с первых же часов плавания энергично поддержал Эпштейн. Это вполне импонировало педантичной аккуратности Льва Марковича. Ему пришлось по душе все на борту корабля: и разделенная на морские вахты жизнь экипажа, и мелодичная дробь склянок, которые каждые четыре часа отбивали матросы в рынду, и перезвоны машинного телеграфа, и размеренный шум двигателей.

Эпштейн фотографировал помещения судна и его обитателей и, конечно, не упустил случая запечатлеть Эрнеста Лапина в его великолепном морском виде. Эпштейн несколько повеселел и даже сочинил незатейливые частушки.

Первая стрела была пущена в Яшу, хотя все уже успели забыть о злосчастной истории с чемоданом:

У жены на глазках слезы,

Лида плачет, Фейгин тоже,

Акал, такал, макал, вакал —

Чемоданчик свой проплакал.

Второй удар был нанесен Перну, который продолжал безнадежно вздыхать возле Марии, по-прежнему не обращавшей на него внимания.

Бедный Антон не подозревал, что над ним смеются. Он пристроился на палубе поближе к Марии, старался заглянуть в синие, такие загадочные для него глаза и слушал, как она пела. В такт гитарным аккордам Мария встряхивала кудрями и бросала взгляды на Берзина, а он даже не смотрел на нее.

Эдуард сочувствовал Перну и сердился на тех, кто смеется над ним. «Умный человек может влюбиться только как безумный, но не как дурак», — думал он.

А Наталья Истомина, или Графиня, как ее теперь все звали, покорила маленького, стремительного старпома Андрея. Он водил правнучку адмиралов по кораблю и объяснял, что такое спардек, твиндек и камбуз.

Старпом мурлыкал, перебирая струны гитары:

Брось, моряк, не грусти,

Не надейся на помощь норд-веста,

Эта мисс ведь из знатной семьи

И к тому же чужая невеста…

«Сахалин» выходил из бухты, почти свободной ото льда. Лишь у берегов линией тянулась кромка припая.

— Пока нам везет, — сказал капитан. — Внутренняя часть Золотого Рога обычно замерзает в конце декабря. В это время люди уже ходят по льду из города на Чуркин мыс, ездят на телегах и санях по Амурскому заливу. Но в Охотском море придется туго, — Иван Михайлович улыбнулся. — Японское радио назвало нас авантюристами…

Карл Калнынь стоял рядом с Берзиным и Успенским, щурился дальнозоркими глазами на ослепительное море, прислушивался к звукам гитары и постепенно настраивался на лирический лад.

К этой группе тяготели и остальные «бородачи», а молодежь, к которой примыкал и Саша Кац, группировалась вокруг Григорьева и Соловейчика.

В заливе, где плавали белые льдины, море сверкало, как расплавленное золото. Через несколько дней они срастутся в сплошное ледяное поле, а пока они не мешали ходу корабля. Черными пятнами лежали на них и грелись на солнце тюлени.

— На дне Японского моря погребены россыпи золота, — заметил Соловейчик. — И все море можно назвать золотым. Здесь на тонну воды приходится его двадцать миллиграммов. Один Амур ежечасно выносит в море до килограмма золота. За год — больше, чем добывается его по всей Европе.

— Ну, и что ты хочешь предложить? — подозрительно спросил Фейгин.

— Думаю, когда-нибудь люди научатся добывать золото с морского дна и из воды.

— Это произойдет значительно позже, чем мы полетим на Луну, — возразил Григорьев. — Надо сначала добыть то, что находится на суше. Пока открыто не более сотой части запасов, а добывается и того меньше.

— Вы — жалкие мечтатели, — вмешался в разговор Кац. — Не учитываете, во сколько миллионов обходятся ваши прожекты. Ваше золото будет стоить дороже золота, верьте Кацу.

За неторопливыми разговорами на палубе прошла первая половина дня. Обедали все вместе в просторной кают-компании. Там рядом с картой Японского и Охотского морей уже висели первый номер стенгазеты «Дальстрой» и расписание лекций на ближайшую неделю: «Вечная мерзлота», «Строительство на вечномерзлых грунтах», «Перспективы золотой Колымы», «Как предупредить цингу».

Чувствовалась работа парторга. И тут же был наклеен бланк радиограммы с первым сообщением из Москвы.

Семьи всех участников экспедиции здоровы тчк Целуют вас зпт желают доброго пути тчк А л м а з о в

Такие радиограммы будут приходить каждый день.

Подобная работа не могла вполне удовлетворить Порфирия Григорьева. Парторг экспедиции потому и отправился в столь далекий и трудный путь, что стремился приложить свою энергию к делам крупного масштаба и широкого размаха, требующим полной отдачи сил и способностей, хотя не гнушался и мелких, будничных дел.

Где-нибудь на поле боя или в колымской тайге перед Порфирием открылось бы куда больше возможностей развернуть свои организаторские способности и проявить решительность. Но гражданская война уже давно кончилась, новых военных конфликтов после КВЖД еще не предвиделось, а Колыма еще не начиналась… Вот и приходилось пока ограничиваться организацией лекций и бесед, выпуском стенгазеты, устройством шахматных баталий — всем тем, что позволяло держать участников экспедиции в курсе событий, готовить их к тому, что предстояло встретить на Колыме, и поднимать их настроение.

Первый вечер в море ознаменовался посрамлением «бородачей». Сначала они сражались в преферанс друг с другом — Берзин, Лапин, Рылов и Балынь. Потом это надоело, и Эдуард Петрович бросил вызов молодежи.

За ее честь уполномочили постоять Соловейчика: он среди безбородых был единственным, кто имел некоторое представление о преферансе.

Его предупредили:

— Покажи этим дедам. Попробуй только проиграть!

Балынь освободил место Иосифу. Поле битвы — два привинченных к полу столика — окружили болельщики. Каждый считал долгом вставить словечко, чтобы сбить спесь с «бородачей». Атмосфера накалилась до предела.

Соловейчик и сам не поверил тому, что после двухчасовой игры он оказался победителем.

Долго не расходились из кают-компании. В шахматном турнире чемпионом тоже стал Соловейчик, и рядом со стенгазетой появилась турнирная таблица.


Жизнь на корабле шла своим чередом. В кают-компании было весело и уютно, лился мягкий свет из-под матовых абажуров. В квадратные иллюминаторы заглядывало бегущее темное море, словно подсвеченное изнутри яркой голубизной.

Было уже совсем поздно, когда Фейгин вышел на палубу. Отсюда не хотелось уходить. Море в полумраке горело. Льдины, расколотые форштевнем, излучали зеленоватый фантастический свет.

Чудесное свечение искрилось в глазах, и темневшую у борта фигуру, казалось, окружало фосфорическим ореолом. Фейгин решил записывать все. Пусть он останется незаметным рядовым, но сохранит память о событиях, свидетелем и участником которых стал.

Утром следующего дня капитан провел на карте в кают-компании первую красную черту и записал координаты: «11 января, 7 часов 00 минут. Широта 44-20. Долгота 136-36,5».

В тот же день Карл Калнынь начал свой дневник. Тяжелое настроение, не покидавшее его с тех пор, как он расстался с женой и дочерью, постепенно рассеивалось под впечатлением удачно начатого рейса. Через иллюминатор он посматривал на зеленую волну, проносившуюся у борта, и писал, то и дело поправляя сползавшие на нос очки:

Мария! Я хочу говорить стихами, перефразируя строки поэта:

Мария, милая Мария,

Мне очи ясные твои,

Твои мне взгляды огневые —

Как слезы первые любви.

Но я не умею писать стихи и пишу дневник, посвященный тебе и Кузнечику. Она будет читать его, когда станет большой.

Береги ее!

11 я н в а р я.

Милая Мария! Уже второй день, как я качаюсь на морских волнах. Когда только еще начало светать, мы вышли в открытое море, посылая последний привет бледно мерцающим огням маяков на берегу… Суждено ли нам еще увидеть этот берег?.. И когда это будет? Стою на капитанском мостике, душа переполнена, но поделиться не с кем. Чувствую себя одиноким, и поэтому немного грустно. Справа — все еще берег, слева — необозримая даль… Первый раз в жизни довелось увидеть тюленей. Их было много на льдинах. С приближением корабля они исчезали, только один подпустил совсем близко. Можно было ясно видеть его глаза, усатую морду…

Вошел Эпштейн, сосед Калныня по каюте, нечаянно взглянул на первую страницу дневника и решил, что сегодня тоже сядет за письмо Белле.

А Калнынь продолжал:

Около 12 часов льды кончились. Погода чудесная. Солнце. Многие ходят по палубе в одних гимнастерках. Море совсем спокойное. Только сегодня в 9 часов начало качать… Погода все еще теплая, как летом. У меня весь день открыт иллюминатор…

И Эдуард в своей каюте тоже писал Элит и тоже смотрел на море. До восхода солнца вода отливала сталью, совсем как на Каме. Он вспомнил о непрочитанном журнале и, закончив письмо, перелистал «Огонек».

Серая, невзрачная бумага… Когда его выпустили? 20 ноября 1931 года. Тогда еще не успели получить вишерскую. А как радовались журналисты и писатели, как приветствовали вишерцев на вечере, устроенном в их честь в редакции «Огонька». Чествовали как героев.

Это все Борис Левин. На Вишере не нашел нужных слов, а в Москве рассказал о строителях Михаилу Кольцову такое, что тот срочно созвал пресс-конференцию.

А вот и очерк о них, о вишерцах… Десять фотографий. Фотопанорама лесной биржи. Там, где раньше медведи удили рыбу. Главный корпус комбината… Зал бумажной машины… И люди, которые все это построили. Его портрет… В солдатской гимнастерке с петлицами без знаков различия и в фуражке со звездой. Алмазов, Лифшиц, Мордухай-Болтовской, Максов, Пемов — эти приедут на Колыму, дали слово. Инженеры Соколовский, Вейнов, Заборонок… Лучшие ударники Борисов, Власенко… Может, и эти приедут.

Да, многие приедут оттуда, многие. Надо, чтобы и на Колыме была такая же крепкая дружба. Ведь, как и любовь, она может дать трещину, а треснутый сосуд не звенит.

Берзин снова вернулся мыслями к Колыме. Главное, чтобы там, куда он едет, было все так же, как на Вишере. Ради этого он готов на все. Такая уж, видно, его судьба. Люди сквозь годы идут к любимой цели, а он все дальше уходит от нее.

На третьей странице «Огонька» Берзин увидел большое фото во всю полосу. Празднование четырнадцатой годовщины Октября в Москве. На трибуне Сталин в солдатской шинели и фуражке. В первом ряду, у гранитного угла, Рудзутак. В светлом макинтоше, в пенсне, правая рука у кепи. Задумался.

О чем думаешь, Ян? Не о друзьях ли, о которых надо помнить не только, когда они рядом?

Берзин выглянул в открытый иллюминатор. Волны лизали серыми языками дрожащий бок «Сахалина». Начиналась мертвая зыбь, по которой моряки узнают о приближении тайфуна.

5

У доброй вести — быстрые ноги. Но еще быстрее они — у худой. Из Владивостока и Хабаровска, обгоняя друг друга, прилетели радиограммы, и было неизвестно, какой из них можно верить. В одной сообщалось, что «Сахалин» затерло льдами, уже лопнуло шестьдесят четыре шпангоута, а «Литке» не может пробиться на помощь: израсходовано все топливо. Другая уверяла, что «Сахалин» потерял плавучесть и раздавлен льдами в Охотском море… Третья содержала известие, что «Сахалин» подошел к кромке льда у входа в бухту Нагаева и Берзина в тяжелом состоянии на носилках вынесли на лед.

Какая бы из этих новостей ни оказалась верной, ни одну из них нельзя сообщать Эльзе. Это твердо решил Алмазов, перебирая тревожные листки телеграмм, только что принесенных в московское представительство Дальстроя. Об этом он не скажет даже Ольге.

Но Эльза не могла не чувствовать: от нее что-то скрывают. Уже давно почтальоны не приносят от Эдуарда ни писем, ни телеграмм в домик по 1-му Труженикову переулку. Каждый день Эльза справлялась о судьбе экспедиции, приходила в представительство, к Алмазовым. Но ничего не было.

Ничего! Это самое страшное. Черная пустота, которая может скрыть все…

Время для нее остановилось, хотя по-прежнему весь день был заполнен делами. Ольга и Белла часто заставали ее за вязанием большой шерстяной шали с каймой. Она начала ее вязать сразу после проводов Эдуарда и надеялась кончить за время разлуки.

Эльза мечтала о том, что поедет к Эдуарду на Колыму и займется там фотографией, как на Вишере. Мечтала, надеялась и боялась подумать о том, что все может быть совсем иначе.

Когда становилось не по себе, она садилась за рояль и играла. Эдуард особенно любил Чайковского, Масснэ. Иногда играли его любимые вещи в четыре руки с Марией Калнынь, которая жила у Берзиных. Вместе легче жить ожиданием.

Эдуард много лет назад нарисовал картину: красные и белые розы на темном фоне. Такие же, как те, что Эльза подарила ему, когда он уходил на германский фронт, как те, что она принесла на Северный вокзал…

Сценки из ребячьей жизни украшали веселую детскую: девочка с яблоками, мальчик, умывающийся из таза, и все это залито солнцем.

Масляные краски хранились в красивых коробках: Эдуард надеялся, что придет еще время заняться живописью и с любовью поглядывал на них. Книги по архитектуре с прекрасными иллюстрациями и рихтеровская готовальня также ждали своего часа.

Все в этой комнате сделано Эдуардом или напоминает о нем…

Мирдза, Петя и Лиля-Кузнечик тоже было приуныли, глядя на грустных мам. Но их интересовало совсем другое. Прежде всего черный лакированный «роллс-ройс». Но «роллс-ройс» оставался для детей недосягаемой мечтой. Никакими силами нельзя было уговорить шофера, добродушного Яна Круминя, чтобы он покатал их: папа строго-настрого запретил это.

Пусть ходят пешком, и «роллс-ройс» этот вовсе не для увеселительных прогулок. Слова Эдуарда Петровича были для Круминя законом, и он был неумолим.

Столь же заманчива шашка в серебряных ножнах, стоявшая в углу за письменным столом. Ею наградили отца за то, что он помог раскрыть заговор Локкарта[30]. Наградили драгоценной шашкой, но золотых ножен не нашлось тогда во всей Республике. И еще его наградили орденом Красного Знамени, а потом, на Вишере, орденом Ленина, но куда спрятал ордена папа, было неизвестно.

Из интересных папиных вещей была еще белая мраморная коробочка со старинными монетами и серебряной медалью — свидетельством об окончании Берлинского художественного училища.

Был охотничий сеттер Анитра, который всегда кидался навстречу папе, визжал и крутился вокруг него, а потом ложился на полу шинели, брошенной на кресло, и блаженно дремал.

На Мирдзу, Петю и Лилю он не обращал никакого внимания. Другое дело — щенок — овчарка Джек. Он встречает их визгом, кидается на грудь, пытается лизнуть в нос.

Грусть у детей скоро прошла, и они занялись подготовкой к давно задуманному путешествию на далекую, неведомую Колыму. Добытый у дворника большой ящик поставили в темном углу на лестнице черного хода, где никто не бывал.

Сюда, на базу «экспедиции», стаскивали все, что попадалось под руку: сухари, сахар, гвозди, пуговицы…

Вечерами на чердаке строились самые смелые планы, связанные с Колымой. На холодном и неуютном чердаке завывал ветер, что-то шуршало в темных углах. Становилось жутко. Но тогда зажигали батарейные фонарики, и страх проходил.

И чернокосая, похожая на отца, фантазерка Мирдза, и подвижный, как ртуть, сорванец Петя, и отчаянная Лиля-Кузнечик, на чьем лице солнце оставило веснушчатый крап, — все считали, что надо брать пример с отцов.

Они верили, что отцы вернутся. Они верили только в хорошее…

Дети оставались детьми.

Глава ДЕВЯТАЯ

1

Вторые сутки «Сахалин» в походе, а никто не знал, сколько дней будет продолжаться рейс. Никто, даже капитан Успенский. Его и Берзина часто видели на мостике. Но по их лицам нельзя было догадаться, что они встревожены.

Все успели привыкнуть к мертвой зыби, сопровождавшей корабль с рассвета, и жизнь на борту шла размеренно, по установленному Яном Яновичем «санаторному графику».

Вечером качка усилилась, кое-кому стало худо, и не все пришли к вечернему чаю, но добрейший Успенский уверял в кают-компании, улыбаясь в моржовые усы:

— Все идет как нельзя лучше! Не верьте радисту. Тайфун нас не настигнет. Он пройдет южнее. Нам пока ничто не угрожает, кроме детской качки.

После чая Калнынь ушел в каюту и снова сел за письмо-дневник:

11 января, 9 вечера.

К вечеру начал дуть ветер, еще больше взволновавший море, а сейчас, когда я пишу эти строки, корабль так сильно качает, что одной рукой я все время держусь за столик, чтобы не сползти со стула на пол. А мой большой мешок в углу около двери отбивает мне поклоны до земли.

Кругом гремит, грохочет; стучит где-то незакрытая дверь. Но капитан говорит, что это еще совсем ерунда, и смеется, когда я ковыляю, как пьяный. Кое-кто уже начинает «кормить» рыбу.

Я пока еще держусь, хотя не могу сказать, что эта качка мне очень приятна: так и кажется, что вот-вот, хочется или не хочется, а придется и мне принести свою жертву морскому богу…

Я только сейчас начал понимать, что означает «качка на море». Идешь по палубе, и вдруг кажется, будто пол у тебя под ногами проваливается и, если не удается найти, за что ухватиться, оказываешься на полу. Не придерживаясь, нельзя ступить ни шагу… У многих начинается морская болезнь. Я пока держусь…

Если бы Карл присоединился сейчас к веселому обществу в кают-компании, он увидел бы, как прекрасно держались все, кто остался там после чая. Судорожно раскачивались на карданных подвесах гроздья круглых матовых абажуров. Звенела посуда в буфете. Кипела, взлетая к пробкам, вода в графинах. По линолеуму стремительно перекатывался биллиардный шар, а Соловейчик, Фейгин и другие геологи из дружной пятерки вели себя так, будто они не впервые попали на море, а давно уже стали «морскими волками».

Правда, у Яши все время предательски сосало под ложечкой и к горлу подкатывал противный ком, но разве мог он признаться в этом? Соловейчик убеждал его, что если это называется морской качкой, то, очевидно, слухи о страшных тайфунах в Тихом океане, цунами, грозных штормах и прочем сильно преувеличены.

Наталья Истомина не посрамила чести прадедов-адмиралов и ходила по кают-компании широким мужским шагом, не придерживаясь за столики. Она беспрерывно курила папиросу за папиросой. Окончательно покоренный старпом Андрей мысленно называл ее «мечтой моряка».

Трое влюбленных на борту «Сахалина» не скрывали своих чувств от окружающих. Самым постоянным оказался Перн. Для синеокой Марии он придумывал ласковые и нежные имена. Влюбленному австрийцу Мария Бергут казалась королевой Марго, мечтательной и пылкой Маргаритой Валуа. Ей посвящали «оды» многие доморощенные поэты из числа пассажиров. Но бесспорными претендентами на сердце Марии считались только Антон Перн и Саша Кац, хотя австриец совсем не пользовался взаимностью. Мария по-прежнему относилась к нему с холодным пренебрежением.

Обладатель мифических миллионов — маленький, толстенький снабженец не был влюблен. Он лишь удачно разыгрывал эту роль, и его любимую песенку «Разменяйте мне семь миллионов…» Мария, как видно, принимала всерьез. Она смотрела на Сашу почти благосклонно и отвечала… «Ананасами в шампанском» Игоря Северянина.

Саша сделал круглые испуганные глаза и обратился к товарищам с шутливой речью:

— Граждане! Что ж это такое? Куда деваться несчастным влюбленным, у которых нет никаких миллионов? Сегодня она, видите ли, требует, чтобы ей подали ананасы в шампанском, а завтра — извольте налить шампанским ванну, в которой будет купаться! Верьте Кацу, этого следует ожидать от особ с королевским аппетитом. Нет уж увольте! Кац добровольно исключает себя из сонма унылых поклонников.

Старпом Андрей неотрывно смотрел на смуглое лицо Истоминой, заглядывал в серые насмешливые глаза. Но все это было бесполезно, ибо «мисс из знатной семьи» была даже не чужая невеста, как утверждал старпом в своей песенке, а чужая жена. Ее муж, радист Дмитрий Брылкин, позеленев от качки, сейчас лежал в каюте. И старпому не могли помочь ни роль гида Натальи на корабле, ни красочные рассказы о лазурных и южных морях и белых виллах, в которых живут жены моряков.

Третьей женщиной на корабле была сибирячка Ольга Давиденко, брюнетка с милым приветливым лицом, слегка тронутым оспой. Ольга ехала к мужу. Ее Иван попал в лагерь за какие-то проделки с золотишком, но дороже него у нее не было никого на свете. Свободные от вахты моряки, пытавшиеся поухаживать за сибирячкой, поняли ее состояние и оставили молодую женщину в покое.

Эдуард шутил в кают-компании вместе со всеми, был, как всегда, весел, но, когда Мария запела под гитару «Ананасы в шампанском», сразу помрачнел и вскоре ушел в свою каюту.

«Сахалин» качало все сильнее. Волна прыгала на иллюминатор, охватывая его зеленой пеной. Как маятник, раскачивался подвешенный на ремне чемодан-портфель желтой кожи. По красному дереву каютной обшивки суматошно бегали светлые блики и смутные тени. Скользила по полированному столику вишневая коробка папирос с золотым тиснением «Элита». Дзинькала бронзовая пепельница, подпрыгивали окурки. А Эдуард Петрович все курил и думал, не замечая, что пепел гаснущей папиросы, зажатой в зубах, припорошил петлицы, карманы солдатской гимнастерки.

Надо бы отдохнуть Берзину в поздний час, но разве уснешь с больной спиной при такой качке? Остается одно — сидеть и думать. Курить и думать.

Удивительна человеческая память! Давно забытое и похороненное где-то в ее тайниках вдруг всколыхнется от ничтожной причины. Тогда становятся отчетливыми полустертые детали, и в новом свете предстают картины минувшего… Когда вглядываешься в свое прошлое, в молодость, сквозь призму почти полутора десятков лет глазами умудренного опытом человека, видишь многое, чего не замечал раньше. Так было и с Берзиным.

Вспомнились Эдуарду Петровичу две встречи со Свердловым. Не прошло и пяти месяцев после встречи, когда в кабинет председателя ВЦИКа был доставлен локкартовский миллион, как Берзин увидел Якова Михайловича в освобожденной Риге.

Было это 13 января 1919 года, на Первом съезде Советов Латвии. Яков Михайлович сказал Стучке:

— Надо, Петр Иванович, позаботиться о родных Берзина. Бедствуют они тут, а щепетильный молодой человек не хочет брать деньги, выделенные для них из локкартовского задатка. Проследите за этим, пожалуйста. И о других не забывайте.

Яков Михайлович взглянул на Берзина, блеснув стеклами пенсне, и добавил:

— Денежки господина Локкарта пригодились. Решено открыть в Наркомфине счет Берзина. Из этого фонда будут выдаваться пособия семьям погибших стрелков и тем, кто получил увечья в боях против контрреволюционеров.

Не забыть Эдуарду Петровичу и того, что говорил Яков Михайлович на этом съезде о заслугах латышских стрелков перед революцией, о доверии к ним Ленина. А через два месяца в Ригу пришла телеграмма: Свердлова не стало… Не уберегли!

Проходили годы, но невозможно было смириться с тем, что нет больше на земле ни Ленина, ни Свердлова, ни Дзержинского, ни Фрунзе. Сгорели они на работе… И Берзин подумал, что неизбежный конец он хотел бы встретить так же.

Именно так об этом говорил Феликс Эдмундович: нельзя наполовину любить или наполовину ненавидеть. Нельзя жить вполсилы. Отдавать лишь половину души. Отдай все или ничего.

Вот так отдал себя людям Ленин. А он не терпел никакого восхваления своих заслуг и возвеличивания, гневно обрушивался на тех, кто пытался воздать ему должное.

Эдуард Петрович вспомнил рассказ Бонч-Бруевича. В сентябре восемнадцатого, еще не выздоровев как следует после ранения, Владимир Ильич пришел в кабинет, просмотрел газеты и тотчас вызвал управляющего делами Совнаркома.

— Это что такое? Смотрите, что пишут в газетах, — с упреком сказал он Бонч-Бруевичу, встретив его взволнованным взглядом. — Читать стыдно. Пишут обо мне, что я такой, сякой, все преувеличивают. В какие-то герои меня произвели, гением называют, просто черт знает что такое! А вот здесь какая-то мистика. Коллективно хотят, требуют, желают, чтобы я был здоров. Так, чего доброго, пожалуй, доберутся до молебнов за мое здоровье. И откуда это? Это никуда не годится. Я такой же, как и все. А тут стали меня так выделять… Ведь это ужасно. Надо это сейчас же прекратить. Это не нужно, это вредно. Это против наших убеждений и взглядов на отдельную личность. Надо, чтобы… с завтрашнего дня прекратили бы все это и заняли страницы газет более нужными и более интересными материалами.

«И на такого человека поднял руку Рейли, — гневно думал Берзин. — Ленин будет жить вечно, а незадачливый кандидат в Наполеоны исчез, как дым…»

…Многое стало известно Берзину о Рейли за годы работы в ВЧК—ОГПУ. Но не знал он, что многое из оставленного Рейли продолжало действовать и после некролога в «Таймс». Пепита Бобадилья — миссис Рейли, выполняя волю покойного мужа, усердно публиковала в газетах то, что он не успел опубликовать, и уже вышла в свет подготовленная ею книга: «Похождения Сиднея Рейли — мастера британского шпионажа. Лондон, 1931».

Не забыл Рейли и Берзина и многих других, кого не намерен был забывать. И не сложила оружия созданная им «Русская организация».

Кто-кто, а Рейли хорошо знал, что там, где терпят крах тайные военные заговоры и не приносит успеха открытое военное нападение, где бита ставка на подкуп, диверсии и вредительство, безотказно сработает скрытый и коварный механизм тонкой, липкой, как паутина, и ядовитой, точно змеиный яд, инсинуации.

Неспроста, провожая Берзина на Колыму, предостерегал его Ян Рудзутак: «Как бы не срубили тебя, Берзин!».

…Эдуард затянулся ароматным дымком папирос «Элита». А кем был тогда ночной гость Рейли с таинственной депешей? Он ведь тоже скрылся. Берзин лишь мельком взглянул на него.

Где-то он еще раз потом видел холодное надменное лицо с темными усиками. Те же бесцветные глаза, в которых тлеет затаенная усмешка.

Перед ним вдруг отчетливо всплыло снова это лицо… Концессионер из «Лена Голдфилдс лимитед»! Тот самый, что двадцать дней назад исподтишка наблюдал за ним на иркутском вокзале.

Вот он где оказался! И наверняка именно его заинтересовали копии докладных Билибина и другие бумаги, хранящиеся здесь…

Берзин взглянул на желтый чемодан-портфель, который неистово бросало из стороны в сторону, и почувствовал, что его укачивает. В каюте стало невыносимо душно. Эдуард вышел на палубу. В лицо ударил крепчайший соленый и мокрый ветер.

Берзин забрался на капитанский мостик.

Успенский удивился: почему начальник экспедиции в такой поздний час бодрствует?

— Отдохнуть бы вам пора, Эдуард Петрович.

— А вы?

— Капитану сейчас не положено спать.

— А мне тем более, Иван Михайлович. Вы разве забыли московскую телеграмму? Ледовый рейс — под мою личную ответственность…

— В таком случае снимут головы и с меня и с вас.

Оба рассмеялись. Берзин спросил:

— Давно ходите в этих морях?

— Считайте, что с детства. Я ведь родился и вырос в Гижиге.

— Гижига, Гижига… Чем-то напоминает Вишеру. Интересное название.

Пароходный прожектор вырывал из темноты всклокоченные черно-зеленые ревущие валы. Ветер срывал ноздреватую пену. Корабль швыряло, как щепку. Всем корпусом он взлетал на гребень и в следующее мгновение проваливался в бездну. А волны били и били его, и весь «Сахалин» дрожал и скрипел.

Успенский время от времени бросал штурвальному:

— Лево помалу! Так держать!

И стальная махина послушно подчинялась его воле.

— Штормит, капитан? — спросил Берзин.

— К утру утихнет. Это отголоски тайфуна. До нас он не добрался. Скорость вот только упала с двенадцати узлов до девяти. А дальше… Дальше будет похуже. Дня через три в Охотском войдем в полосу сплошных льдов.

Эдуард задумчиво смотрел в бушующую темноту. Рев моря напоминал о канонаде, когда земля вырывалась из-под ног, а тугой воздух бил в барабанные перепонки. Перед глазами Берзина был гудящий на тысячи голосов мрак. Но он уже не видел его. Перед ним лежала бескрайняя, тронутая рыжей кистью осени южная степь, где непрерывно вскидывались черно-огненные фонтаны разрывов. Между ними бежали вперед стрелки…

Эдуард так задумался, что не слышал Успенского. Капитан дважды окликнул его, потом подошел и осторожно коснулся плеча. Жесткое сукно бекеши взмокло от морских брызг.

— Эдуард Петрович… У вас в родне брата Августа не было?

— Август? — Берзин подумал, усмехнулся, качнул головой. — Нет, Августа не было. А что?

— Вы уже второй Берзин на этих берегах.

— Второй? Почему же?

— В девятнадцатом на берег Анадырского лимана сошел Август Берзинь со своим другом Мандриковым… А через два месяца они с шахтерами и чукчами свергли колчаковцев и подняли красный флаг над Анадырем.

Эдуард Петрович с интересом слушал капитана и, когда тот сделал паузу, нетерпеливо попросил:

— Ну-ну, а дальше? Не знаете, откуда этот мой тезка?

— Кажется, он родом из Цесиса. Штурмовал Зимний. Потом его послали в Хабаровск. Там был комиссаром станции… Друзья и враги прозвали его Железным Августом. Да из латышей не только он был тут. Круминь не так давно устанавливал в этих местах Советскую власть.

— Круминь, Берзинь, — повторил в раздумье Эдуард Петрович. — Далеко забрались мои земляки… Где-то они сейчас?

— Круминь еще здесь, а Берзинь погиб от пули.

— Где? — быстро спросил Эдуард Петрович.

— В Анадыре.

— Я должен там побывать, — сказал Берзин, и капитан понял, как он взволнован. Их беседа прервалась. Успенского отвлек звонок машинного телеграфа.

Море продолжало швырять «Сахалин» с волны на волну, но шел он строго по курсу.

2

На другой день, когда снова сошлись на капитанском мостике, Эдуард попросил капитана подробнее рассказать, как Август Берзинь оказался на Чукотке и почему погиб.

— Мы поставим ему и всем чукотским ревкомовцам достойный памятник, — задумчиво сказал Эдуард, выслушав рассказ капитана.

Мимо «Сахалина» величаво проходили льдины, которые встречались все чаще и чаще.

— Впереди по курсу скоро сплошные льды, — говорил капитан, всматриваясь в горизонт, затянутый свинцовым туманом. — Это оттуда их несет, с Охотского. Над ледяными полями всегда стелется такой тяжелый туман. Нам придется пробиваться по разводьям.

— Курите! — Берзин протянул капитану коробку папирос.

— Нет, покорнейше благодарю. Курю только капитанский табачок. Понавезли нам его американцы, Свенсон и компания, за пушнину. За пачку табаку брали шкурку песца. За бутылку спирта — лисью шкурку. А за винчестер с патронами чукчи и коряки отдавали столько песцовых, лисьих, горностаевых шкурок, сколько можно уложить от земли до мушки ствола. Грабили и спаивали народ, заражали сифилисом и другими дурными болезнями.

Капитан раскурил трубку, отделанную резной костью из моржового клыка, и продолжал:

— Так вот о Свенсоне и других американцах. Это они направляли действия колчаковцев, хотя командующий американским экспедиционным корпусом в Сибири и на Дальнем Востоке генерал Гревс всюду заявлял, что Соединенные Штаты не навязывают государственный порядок России и не вмешиваются в гражданскую войну. Мы точно установили: их новая власть в Анадыре, назвавшая себя для маскировки советом, была связана с Номом и Сиэтлем на Аляске и получала оттуда через Свенсона инструкции, как действовать дальше. Свенсону вернули все конфискованное у него Ревкомом имущество, так же как русским купцам и рыбопромышленникам. Но когда пришли с охоты анадырские промысловики, они вместе с шахтерами угольных копей свергли колчаковский «Совет» и создали Анадырский Ревком. Председателем избрали Шошина. Павел Бирич и другие анадырские коммерсанты бежали в Америку, а Дмитрий Бирич, Тренев и еще несколько человек скрылись на Камчатке, где в двадцать первом и двадцать втором годах разбойничали в банде колчаковского есаула Бочкарева.

26 мая двадцать первого года контрреволюционные силы Владивостока вместе с японцами произвели переворот и создали марионеточное белое правительство братьев Меркуловых. Советская республика не могла тогда вести борьбу с контрреволюцией на Дальнем Востоке — не хватало сил. Чтобы прочно стать на самой дальней окраине страны, создали Дальневосточную республику — ДВР с ее Народно-революционной армией — НРА.

— Это я знаю, — сказал Берзин. — Главнокомандующим НРА стал мой фронтовой друг Василий Блюхер.

Издали доносился грохот волн и перезвон льдин.

— О чем задумался, Эдуард Петрович? — спросил Успенский, закуривая трубку.

— Да так, вспомнилось былое, — ответил Берзин, тоже закуривая.

— Входим в полосу сплошных льдов. Теперь держитесь! — сказал капитан. — И погода завтра переменится. Мои старые раны всегда ноют к перемене погоды.

В борта парохода гулко, как снаряды тяжелых орудий, били огромные льдины. Берзин задумчиво стоял на капитанском мостике. Кругом бесновалась свирепая ледяная стихия, атакуя корабль, пытаясь взять его в тиски. Капитан Успенский беспрерывно отдавал команды по машинному телеграфу.

— Лево руля! Право руля! Прямо. Так держать!

Эдуард будто не слышал ни тяжелых ударов льдин, ни их скрежета, ни спокойных, лаконичных команд капитана. Он все стоял и думал. А ночь была темная, черная. И в снастях парохода тоскливо и однообразно выл ветер.

Утро следующего дня было сумрачным и зловещим. Застывшее солнце багрово-тускло пробивалось сквозь холодную мглу. Тяжелый туман низко клубился над разводьями, почти скрывая свинцовую воду. Разводья сужались с каждой милей пройденного пути, и льды скрежетали о железную обшивку уже по обоим бортам «Сахалина», грозя сплотиться, стиснуть и раздавить корабль.

Когда капитан Успенский предупредил о нарастающей опасности, Берзин и Григорьев собрали в кают-компании коммунистов экспедиции и экипажа.

Эдуард Петрович говорил спокойным глуховатым голосом.

— Я человек сухопутный и в такой переделке еще не был. Многие из вас могут сказать то же самое. Но здесь есть товарищи, которым не привыкать к северному морю и льдам. Вот и давайте посоветуемся. Мы должны пробиться и будем пробиваться на северо-восток. Но со стихией надо разговаривать на «вы». Могут быть всякие осложнения, и тогда нам придется тяжеловато.

Капитан Успенский поддержал Берзина:

— Мы должны пробиться. Нам поможет «Литке». Я уже радировал в пароходство. Ледорез вышел навстречу. Но Север есть Север, и с Охотским морем во льдах не шутят…

— А если нашу посудину раздавит прежде, чем «Литке» подойдет к нам? — перебил Лапин. На этот раз «адмирал» был трезв, как младенец.

— Тогда высадимся на лед, — решительно заявил Григорьев. — Главное — сберечь рацию, чтобы «Литке» знал наши координаты. И мы будем держаться до подхода ледореза.

Хотя Порфирий Григорьев был еще молод и опыта в ледовых морских экспедициях у него было не больше, чем у «адмирала» Лапина, но его мнение показалось разумным даже такому морскому волку, каким считал себя старпом Андрей. Парторг правильно ставит вопрос. В случае чего — всем на лед. И никакой растерянности.

Калнынь придерживался несколько иного мнения.

— Мы не должны забывать, что на борту есть женщины. И больные. И то, что сумеем выдержать мы, может оказаться им не под силу.

Успенский с ним согласился.

— Конечно, в этих условиях от нас потребуется все возможное, чтобы сохранить плавучесть судна и продолжать рейс с помощью ледореза. Будем лавировать между льдами, когда в этом возникнет необходимость.

Берзин резюмировал:

— Итак, всем нам ясно, что главное — бороться за жизнь корабля с максимальным напряжением человеческих сил. А если стихия все-таки возьмет верх — высаживаться на лед. И сражаться до полной победы!

Снова заговорил Григорьев, убедившийся, что его предложение товарищи поддерживают.

— По всему видно, — сказал он, — что нам придется встретиться лицом к лицу с грозными испытаниями. И как раз в то время, когда наступит день памяти Ленина. Я предлагаю всем встать на вахту в ознаменование этого дня и действовать так, как поступал в тяжелой обстановке Ленин. А Эдуарда Петровича попросим выступить перед всеми «сахалинцами» с воспоминаниями о Владимире Ильиче.

Порфирию Григорьеву хотелось, чтобы он и его товарищи по партии как можно скорее перешли от слов к действиям, доказали на деле, чего они стоят.

Пройдет еще несколько дней, и начнется такое сражение, о котором он не мог даже предполагать. А пока красная ломаная линия на карте в кают-компании упорно ползла вверх, на северо-восток, только ее отрезки между обозначениями координат «Сахалина» на утро и вечер каждого дня становились все короче, будто на их пути стояла какая-то невидимая, непреодолимая, тупая сила.

3

Последняя радиограмма, полученная московским представительством Дальстроя из Дальневосточного морского пароходства во Владивостоке, была страшной:

Пароход квч Сахалин квч вышел Охотское море и зпт пройдя в тяжелой ледовой обстановке сто миль на северо-восток среди плавучих льдов зпт оказался затертым льдами тчк Принимаем необходимые меры помощи тчк Командиру ледореза квч Литке квч известному ледовому капитану Николаеву радировали бухту Нагаева двч срочно выйти навстречу квч Сахалину квч и обеспечить его проводку во льдах тчк Но у квч Литке квч вряд ли хватит топлива дойти до квч Сахалина квч

После этого радиосвязь с «Сахалином» прервалась. Возможно, пароход раздавило льдами или вышла из строя его рация.

Завен скрывал это от Эльзы, но Ольга убедила мужа сказать всю правду и показать радиограмму.

Присмирели и Мирдза, и Петя, и Лиля-Кузнечик, хотя были уверены, что с их папами ничего плохого не может случиться, потому что они герои, а герои не должны погибать.

Но ни во Владивостоке, ни в Москве не могли предвидеть того, что произойдет, когда «Сахалин» окажется в ледовой блокаде, а на «Литке» израсходуют все запасы угля в схватке со льдами, бросят в топки все, что может гореть, и все-таки не успеют пробиться сквозь последнюю, самую мощную преграду.

Остановится «Литке» с потухшими топками по ту сторону вздыбившегося торосами ледяного поля, и пойдут к ледорезу люди с «Сахалина». Пойдут, сгибаясь под тяжестью навьюченных на них мешков с углем, тяжелым как камень. И будут идти один за другим, стараясь не отстать от шагающих впереди с таким же грузом начальника экспедиции Берзина, парторга Григорьева и всех других коммунистов «Сахалина». Они первыми доставят топливо на борт «Литке» и не один раз пройдут от корабля к кораблю со своей ношей, чтобы увлечь за собой беспартийных, чтобы общими силами как можно скорей засыпать побольше угля в опустевшие бункера ледореза.

И ледовый рейс в бухту Нагаева, к далеким, холодным колымским берегам, будет продолжаться!

4

Олени ускоряли бег, — видно, чуяли: люди спешат. Под полозьями нарт скрипел и посвистывал снег, утрамбованный ветрами. Когда на пути встречались твердые снеговые заструги или кочкарник, нарты подбрасывало так, что казалось, седоки вот-вот вылетят на обочину троны, а освободившиеся олени умчатся дальше, оставив хозяев в ледяной пустыне. Но люди будто приросли к сиденьям, а сумасшедшая скачка была для них привычной.

Свирепый мороз, пробиравшийся под кухлянки из двойного оленьего меха и за длинные голенища камусовых торбасов, заставлял время от времени соскакивать с нарт и бежать рядом с упряжками.

Старый якут-каюр на передней нарте по неуловимым приметам, знакомым лишь рожденным в тайге и тундре, безошибочно определял направление даже там, где тропу перемело и не оставалось никаких следов. Впрочем, ему не уступал и Сергей Раковский: немало пришлось геологу походить и поездить по этим местам, и он научился понимать безмолвный язык тайги. За четыре года скитаний по Колыме, Длинный Нос, как его все здесь звали, приумножил таежный опыт, приобретенный на Алдане, и стал первым следопытом даже среди таких людей, как Юрий Билибин и Александр Швецов. Поэтому именно ему и Швецову было поручено спасти жизнь сотен людей.

Скорей, скорей!.. Раковскому надо спешить. Длинному Носу хорошо известно, что значит остаться без провианта в здешней тайге. Если под тобой ледяная земля, продрогшая до самых глубин, если над головой висит остекленевшее от лютого холода небо, если вокруг мертвые, застывшие сопки, если рядом трещат лиственницы от пятидесятиградусного мороза и чувствуешь себя отрезанным от всего мира, ни одного дня не обойтись без горячего чая и еды. На пустой желудок сразу скрутит цинга, и тогда — крышка! Это пострашнее порогов Бохапчи: там есть шансы спуститься на плотах и остаться в живых. Здесь — никаких. Там риск. Здесь — «отдавай концы» без риска.

Уже не первый раз над Раковским и товарищами нависал призрак голода… Уже не первый раз с тех пор, как голод и нужда заставили его в ранней юности уйти из Горного института и податься на Алдан, в старательскую вольницу. Тогда, в двадцать четвертом, вместе с Дураковым, Алехиным, Мирским, Васильевым и братьями Бертиными за несколько месяцев Сергей намыл на Незаметном полтора пуда бешеного золота. Богачи! Но мало кто знал, что они съели последнюю лошадь, а через четыре месяца снова сидели без копейки и голодали.

Золотая горячка кончилась запоем.

Они ушли с Алдана на Колыму: Алдан показался слишком обжитым местом. И сами обрекли себя на новые голодовки. В двадцать восьмом на Среднекане кусок мяса дохлой лошади стал предметом мечтаний, и Раковский, совсем обессилев, вяло спорил с товарищем по несчастью Лунеко, как лучше съесть конскую кожу, чтобы ничего не пропало. Решили опалить и сварить. И это варево помогло продержаться до прибытия оленьего транспорта.

А теперь неизвестно, сумеют ли на Среднекане дождаться нового транспорта с провиантом, который Раковский пришлет из Нагаева. Конина на исходе. Десяти мешков муки, привезенных Швецовым с Индигирки, тоже хватит ненадолго. А если бы не эта мука… Молодец все-таки Швецов!

Раковский позавидовал мужеству Александра, хоть и сам ни в чем не уступал Швецову. Рослый, подтянутый, необыкновенно подвижный таежник в облезлой тарбаганьей шапке с длинными ушами и собачьих унтах в одиночку отправился из Среднекана на Индигирку.

Отправился без долгих сборов, будто на загородную прогулку в дачном поезде. Лишь поплотнее набил «сидор» и покрепче увязал на нарте палатку, печурку и продовольствие. А перед отъездом помахал провожавшим мозолистой огромной ручищей и сказал:

— Ну, пока!

Будто не две с половиной тысячи верст туда и обратно, без дорог, через глухие горы и тайгу предстояло преодолеть ему одному, а какой-нибудь пустячный, по колымским понятиям, путь верст этак в триста, который можно пройти на лыжах.

Ну, и качали же его старатели, когда он вернулся с мукой! И было за что: он один спас от верной гибели сотни людей.

Раковский нахмурился. Когда же будет порядок со снабжением? Чем занимаются там, в Нагаеве, где склады ломятся от продуктов, и почему пятьсот километров от побережья до золотой Колымы непреодолимы для снабженцев «Цветметзолота»? Какая нелегкая дернула снабженцев во главе с Антоновичем послать в тайгу из Нагаева упряжки собак, половина которых погибла, а остальные съели больше, чем привезли! И почему никак не дойдут до приисков и полевых партий оленьи транспорты? Что это, беспечность? Нераспорядительность? Злой умысел?

Нарты швыряло из стороны в сторону, скрипели копылья. Сергей чертил пяткой по снегу, чтобы не опрокинуться, и все торопил оленей и покрикивал на упряжку. Пара оленей, встряхивая ветвистыми рогами, дружно, рывками натягивала алыки — вот-вот оторвутся! — и пускалась вскачь, обгоняя переднюю упряжку каюра. Стройные ноги мелькали в бешеном ритме и временами били в передок. Перед глазами Раковского подскакивали заиндевевшие короткохвостые крупы. В лицо из-под копыт летела снежная пыль. То и дело больно ударяли по голове и рукам комья оледеневшего снега, а все казалось, что едут слишком медленно.

Скорей, скорей!..

Они останавливались через каждые три-четыре часа, чтобы дать отдохнуть оленям. Каюр выбирал укрытое местечко в распадке, где снег рыхл и неглубок, и, пока путники разводили костер, пили чай, олени уже раскапывали из-под снега лишайник.

Каюр умоляюще смотрел на Раковского узкими карими глазами, и обожженное ветрами скуластое лицо расплывалось в предвкушении близкого и в то же время далекого блаженства. Но Раковский молчал.

А каюр не унимался:

— Хороший ты человек, Сэргэй. Сим бир саха. Родной ты для нас человек, и сам совсем как якут. По-нашему говорить умеешь… Ну что тебе стоит, а? По одной?..

— Нельзя, — твердо отрезал Раковский. — Не выйдет. После спирта потянет на сон. А нам нельзя. Нам надо спешить. Там, — он кивнул на синевато-снежные зубцы гор в туманной дымке, — люди считают каждый день и час. А мы… Нет! Сказано нет — и точка!

Спорить было бесполезно. Пришлось довольствоваться кирпичным чаем крепчайшей заварки, который уже закипел. Оба пили маленькими глотками из закопченных кружек, обжигаясь и крякая от удовольствия, со строганиной вприкуску.

Мерзлая рыбина, плитка шоколада на двоих и несколько заварок чая — все, на что они могли рассчитывать до ближайшего зимовья на половине пути, а до него двести с лишним верст, и еще неизвестно, есть ли там какие-нибудь запасы.

Потом они снова мчались. По сторонам взбегали на крутые горбатые сопки скорбные, искореженные ветрами и стужей лиственницы. Перед глазами открывались мрачные каньоны с головокружительными прижимами, русла застывших рек с чернеющими полыньями, набухшие, окутанные белым туманом предательские наледи. В одной из них, на речке Оротукан, они увидели кладбище замерзших собак с разбросанными нартами…

Это были упряжки, которые так и не дошли до Среднекана.

Медленно тянулось время, и тусклое, холодное солнце будто висело неподвижно над землей. К полудню морозный молочный туман стал сгущаться, и солнечный лимонный круг заалел, потом превратился в оранжевое пятно, которое еле просвечивало сквозь мглу. К вечеру вдруг стало теплеть, и с мрачного неба на горизонте на них смотрел дымно-багровый, зловещий глаз.

«Быть завтра пурге, — подумал Раковский. — Успеть бы добраться до зимовья».

Уже совсем стемнело, когда им навстречу вынеслась оленья упряжка. Незнакомец застопорил нарту. Лица его не было видно в темноте. Попыхивая огоньком трубки, он сказал то, что обычно говорят здесь при встречах:

— Дорово! Капсэ бар? Новости есть?

— Суох эн капсэ, — ответил Раковский. — Новостей нет. Сам говори.

— На побережье ждут новую власть. Улахан киги — большой человек едет на Колыму. У самого Ленина ходил в догорах. Улахан киги по имени Берзин. С ним новая власть по имени Дальстрой.

Это была действительно потрясающая новость. Раковский знал: «торбасное» таежное радио — капсэ пользуется только проверенными слухами.

Значит, наступают новые времена. Значит, создана новая государственная организация, которая наведет порядок в «цветметзолотовской» неразберихе. Здорово! По этому поводу можно и выпить. По самой маленькой…

Сергей осторожно, как спеленатого младенца, извлек заветную бутыль, и каждый по очереди приложился к закопченной кружке.

Каюр никак не мог объяснить, что произошло с непреклонным Сергеем, и приписал счастливое чудо магическому действию новостей, которые привез с собой земляк-якут.

Он их запомнит, эти капсэ, и будет передавать всем:

— Идет Улахан киги… Большой человек идет… И зовут его Берзин…

Разъехались люди в ночной тайге: один к Среднекану, другие к Нагаеву. В морозном сиянии всходила над черными сопками молодая луна, и от оленьих упряжек по голубому снегу протянулись стремительные синие тени. Курилась поземка, острые ледяные пластинки рассыпались и звенели на ветру.

Монотонно пели полозья.

Неутомимый ходок колымской тайги Раковский бежал, будто подгоняя себя, ровной рысью.

А каюр, тяжело печатая размеренный шаг, приговаривал в такт, чтобы не забыть:

— Дальстрой… Берзин… Дальстрой… Берзин…

Загрузка...