В поезде дед вспомнил, что сегодня — двадцать четвертое декабря, сочельник. Старик представил мир, европейские колонии в Азии, Австралию, Европу, Американские материки. В эту ночь почти на всем земном шаре горели около елок рождественские свечи, люди дарили друг другу подарки, нарядившись в праздничное. Старик подумал о христианской культуре, уходящей в века древности, о том, что в эту ночь во всех церквах и соборах священники одеты в костюмы, оставшиеся от ассирийцев. Астрономически, по команде солнца, в ту минуту, когда старик думал о рождестве, на великоокеанских островах, в Австралии и на дальневосточном тихоокеанском побережии сочельник был уже отпразднован, была уже полночь, но в Нью-Орлиэнсе и в Буэнос-Айресе солнце еще светило, подходя к закату, и люди спешили по домам, по семьям, по кланам. В вагоне было буднично, темно и пусто. Старик ехал в тот переулочный город, в котором не был двадцать лет, в котором прошла его молодость и первые годы мужества. Старик вспомнил рождественские морозы этого заштатного города, поездки на тройках, запах ели в доме, запахи парафина и подгоревшей хвои, перемешанные с запахами шуб и нафталина в прихожих, русскую водку и французское шампанское. В этом городе старик, земский врач, оставил помещичье-чиновническую Российскую империю. В этом городе двадцать лет тому назад, посланный в Восточную Сибирь и оказавшийся в просторах земного шара, старик оставил сына. Сын так и остался в этом городе. У сына были свои дети. И в поезде, в полутемном одиночестве старик не понял, но ощутил, что он — и старик, и — дед. Он ехал повидать не только сына, но и внуков, которых никогда не видел.
Поезд пришел в одиннадцать. Станция была пуста. Извозчиков не оказалось. Встречающих не должно было быть. Старик пошел по знакомым улочкам, заметенным сугробами. Вверху светили звезды. Гробовая лежала тишина, не выли даже собаки, не светились даже окна. Город спал. Сын жил в том самом доме, где некогда жил старик.
Отца встретил сын. Дети спали. Старик посмотрел на спящих внуков. Двенадцатилетняя Маришка спала, подложив руку под голову. Десятилетний Володька разметался в тепле и спал, точно ехал верхом на детской своей кровати. Отец и сын проговорили до рассвета, за российским самоваром. Старика уложили в кабинете. Сквозь сон он услышал, как приоткрылась, скрипнув, дверь. Старик увидел — за дверью появились две головы, затем еще скрипнула дверь, и на порог ступили ребятишки. Дети внимательно и озорно рассматривали деда. Дед поднялся с дивана. Дети улыбнулись.
— Здравствуйте, внуки, — сказал дед.
— Здравствуй, дедушка, — сказала внучка.
Внук звякнул железом, пошел к деду, протянув руку, сказал:
— Мое почтение.
Дед обнял внучат. Дед разглядел, что внучата в шубках, а у внука к башмакам привинчены коньки. Дети целовались с дедом свободно, приветливо и дружно.
— Вы куда же собрались? — спросил дед.
— В школу, — ответила Мариша.
— Разве сегодня учатся? — спросил дед.
— Конечно. А почему? — ответила Мариша.
— Сегодня ведь рождество, двадцать пятое декабря, — сказал дед.
— Ах, да, — сказала Мариша, — я слышала об этих религиозных предрассудках!
Перебил внук, сказал:
— Ты погоди, Мариша. Дедушка, ты из Нью-Йорка приехал, там дома в сто этажей? и на каждых четырех человек по автомобилю? — расскажи!
Вошла мать, шугнула детей:
— Марш отсюда, пострелы! не мешайте дедушке отдыхать, в школу опоздаете!
Дети ушли. За окнами в хвощах инея лежали рождественские снега, светило восковое солнце. По всему земному шару в этот день ездили с визитами, менялись визитными карточками и поздравляли друг друга с рождеством христовым, — по всем странам и колониям христианских верований и тех социальных групп, к которым принадлежал дед. Дед не был ни революционером, ни контрреволюционером, — он был интеллигентом, сначала российским, затем — затем… Без малого двадцать лет он колесил по земному шару. Полтора последних десятилетия он всюду слышал о русской революции. Он относился к ней — так сказать, благожелательно. Он многажды спорил о коммунистической революции, одно одобрял, другое порицал, как вообще интеллигенты. Много раз он хотел представить себе, как революция происходит на практике. Когда он думал об этом в Америке, он представлял себе, что все положительное американское теперь развивается в СССР. Когда он думал об этом в Шанхае, он представлял, что все отрицательное китайское теперь уничтожается в СССР. Революции на ощупь, на глаз, на ощущения, в сущности, он не представлял. Когда он приехал в Союз республик, его поразило, почему российские деревенские избы, заметенные снегом, не похожи на американские фермы, не покрыты черепицей, но все по-прежнему жмутся под солому. Его поразила российская бедность, черно-бурый цвет российских костюмов. Это были первые впечатления.
И вот в это морозное утро фраза внучки, — «ах, да, я слышала об этих религиозных предрассудках», — фраза внучки, перебитая расспросами внука о Нью-Йорке, — на ощупь, на слух, на сознание, на все те памяти, которые перебраны были вчера в полутемном вагоне поезда, которые привели в юность этого феодального городка, — фраза внучки дала ощущение революции, — фраза внучки, отброшенная в третьестепенность расспросом внука о небоскребах. Дед слышал однажды на Гренландии, как трескаются, хрякают и валятся затем в космическом грохоте в океанские воды обвалы глетчеров. Глетчер христианства, который протекал в это утро по земному шару у множества народов, который жил в подсознании и у старика, оставшийся от детства в этом городе, треснул, хрякнул и зашумел гренландским обвалом фразы внука.
Мариша пришла раньше Володи, он задержался в школьном клубе, он конструировал самолет. Мариша пришла к деду. Они заговорили.
— Я тебе, дедушка, расскажу про Володьку, — оказала Мариша. — Только, пожалуйста, если он сам не заговорит, не подымай об этом вопроса, ему будет тяжело. Его вчера судили, — Мариша заговорила таинственно. — Он рослый ростом, и при переходе из октябрят в пионеры он скрыл свой возраст, прибавил целый год. Седьмого ноября он давал торжественное обещание. В его группе его выбрали вожатым… И — ты понимаешь, дедушка? — вдруг узналось, что он, пионер, вожатый, коммунист, — соврал!? Ты знаешь, дедушка, как он мучился? — целую неделю не пил и не ел, ночами не спал. Вчера его товарищи судили. Два часа мы его судили. Решили, что он сам придумает себе наказание. Пионером все-таки оставили. Завтра он должен сказать, какое наказание он берет на себя. В клубе сейчас он вовсе не самолет конструирует, это он просил сказать маме, чтобы ее не беспокоить, он совещается с товарищами… Только, дедушка, не подымай об этом вопроса с Владимиром, если он сам не заговорит, ему очень тяжело.
За окнами жил будничный город.
За окнами лежали рождественские снега.