ВВЕДЕНИЕ

I
Рукописи, издания и переводы Хроники

Древнейшая Хроника Ливонии, так называемая Хроника Генриха Латыша, впервые появилась в печати в 1740 г.[2] Издана она была Иоганном Даниэлем Грубером по рукописи XVI в., найденной им в Ганновере[3]. Эта рукопись, содержавшая почти полный текст Хроники, имела крупейший недостаток: текст ее не был свободен от интерполяций, позднейших вставок, кое-где, как оказалось впоследствии, сильно изменявших смысл. Для восстановления первоначального текста Йог. Дан. Грубер сделал немало конъектур, но далеко не всегда удачных. Через семь лет после груберова издания аренсбургский ректор — Иоганн Готфрид Арндт напечатал перевод Хроники с латинского языка на немецкий[4], снабдив его (также мало удовлетворительными) собственными текстологическими конъектурами, но кроме того — и некоторыми вариантами к тексту Грубера по двум другим рукописям — ревельской и рижской[5]. Много позднее, в 1853 г. во 2-м томе Scriptores rerum Livonicarum А. Ганзен еще раз напечатал Хронику по тексту Грубера со своим немецким переводом, добавив новые варианты из четвертой — дерптской рукописи[6], но при этом впервые разделил Хронику на главы, установил правильное понимание ее хронологии и датировку событий, запутанные Грубером, а в своем введении к изданию положил начало научному исследованию Хроники.

Таким образом, в течение более ста лет Хронику читали по интерполированному тексту, далекому от первоначального. Положение изменилось после открытия Августом Беловским в 1862 г. старейшей и единственной пергаменной рукописи Хроники в библиотеке графов Замойских в Варшаве[7]. Эта замечательная рукопись легла в основу нового немецкого перевода, сделанного Эд. Пабстом[8], и нового критического издания Хроники, выполненного Вильгельмом Арндтом[9]. Как Э. Пабст, так и В. Арндт, в особенности же последний, привлекли к своей работе, кроме кодекса Замойских (Z), все известные и доступные им рукописи Хроники, каковых у В. Арндта было девять.

В. Арндтом впервые была сделана попытка выяснить взаимоотношение между разными рукописями, их родство и генеалогию для того, чтобы установить наконец правильную традицию текста.

Только после этого стало вполне очевидно, что текст Хроники подвергся значительной переработке во второй половине XVI в., был дополнен многими вставками и сильно изменен вообще. Все сохранившиеся рукописи Хроники после исследования В. Арндта[10] стали рассматриваться, как две различные группы: неинтерполированные и интерполированные. Издание, построенное В. Арндтом на весьма солидном основании, оказалось для своего времени образцовым[11] и доныне остается наилучшим из существующих.

Однако, ни у В. Арндта, ни в дополняющих его изысканиях Г Беркгольца[12] рукописная традиция Хроники не была исследована до конца. Исчерпывающе и окончательно сделано это лишь недавно в уже упоминавшейся нами[13] большой, в высшей степени точной и содержательной работе Л. Арбузова.

Убедившись в том, что В. Арндт вовсе упустил из виду некоторые рукописи[14]; что предложенное им деление рукописей на три группы (1 — codex Z, 2 — две другие лучшие неинтерполированные рукописи S и R с их списками S1 и R1, 3 — интерполированная группа, идущая от сочтенного пропавшим кодекса Oxenstierna)[15], вообще несовершенно, так как не учитывает родства неинтерполированной группы SR с интерполированными рукописями[16] и оставляет в стороне вопрос о соотношении между Z и SR; наконец, заметив, что и самое оформление текста у В. Арндта иногда не лишено субъективности в выборе основного варианта[17], Л. Арбузов сызнова предпринял полное сличение всех сохранившихся рукописей Хроники. Он дал образцовое описание их и, на основании внимательных текстологических изысканий, пришел к окончательным выводам о взаимоотношении текстов и удельном весе каждого[18], что позволило ему сделать немало поправок к изданию Б. Арндта, в большинстве являющихся теперь обязательными для всякого нового издателя Хроники, принимаемых и в нашем издании.

Что касается переводов Хроники, то о трех немецких мы уже упоминали. Из них доныне сохраняет свое значение перевод Э. Пабста не только потому, что сделан по более правильному тексту и снабжен хорошими топографическими примечаниями, но и по качеству самой передачи латинского оригинала. Об этом последнем качестве В. Арндт отзывался довольно сурово: он находил перевод Э. Пабста "жестким и инертным из-за сохранения в нем строя латинской речи и устарелости форм немецкой", что "наводит скуку на читателей"[19]. С этим отзывом трудно согласиться. Проблема перевода на чужой язык текста, стилистически своеобразного, никак не может (да и во время В. Арндта, разумеется, не могла) считаться решенной, а это вещь не столь простая, чтобы решать ее в двух словах. Ясно во всяком случае, что Э. Пабст не только превосходно знал латинский язык, но чувствовал и особый стиль Хроники. Устарелость языка в его переводе (может быть, действительно несколько избыточная) — результат намеренной архаизации, стилистическая подделка средневековья и в известной мере могла бы рассматриваться не как дефект, а как достоинство. Было бы, наоборот, совершенно ошибочно, из опасения "навеять скуку на читателей"[20], стилистически вуалировать в переводе присущие оригиналу "скучные" черты. Как бы то ни было, лучшего перевода Хроники, чем перевод Э. Пабста, пока нет.

На русский язык Хроника полностью переведена лишь однажды и довольно поздно (1876 г.). Отдельные отрывки из XXV, XXVI и XXVII глав, необходимые для работы акад. Куника по хронологии битвы при Калке, даны им по-русски в Ученых Записках Академии Наук за 1854 г. в разделе исторических материалов и разысканий[21]. Перевод сделан вполне корректно, имеющиеся в нем ошибки объясняются исключительно дефектами оригинала (груберова текста в переиздании Ганзена), но объем переведенного ничтожно мал по сравнению с полным объемом Хроники.

Полный перевод ее, принадлежащий Е. В. Чешихину-Ветринскому, напечатан (без указания имени переводчика) в "Сборнике материалов и статей по истории Прибалтийского края", т. I (Рига, 1876, на обложке 1877), стр. 65-285[22]. В настоящее время он представляет большую редкость, о чем, впрочем, жалеть не приходится. Этот перевод сделан не с латинского оригинала (нет следов даже частичного сличения с ним), а с немецкого перевода Э. Пабста и полон различных недостатков. Своеобразные качества пабстова стиля у Чешихина доведены до абсурда: язык русского перевода местами вызывает не "скуку", а улыбку у читателя своими странными "библеизмами", вообще же очень небрежен, тяжел и не дает, разумеется, решительно никакого понятия о гладкой латинской речи Хроники. Свой немецкий оригинал Чешихин не всегда понимал, как следует, а иной раз и вовсе его не понимал, путая нарицательные имена с собственными[23] и нередко извращая смысл[24]. Отдельные места, слова и фразы Пабста переводчик иногда неизвестно почему совершенно опускает и, наоборот, кое-где вставляет словечко (не всегда безобидное) от себя. Наконец, опечатками всякого рода текст Чешихина положительно кишит[25].

Известную роль в свое время и этот перевод, вероятно, играл, но едва ли — в научном обиходе. Скорее им могли пользоваться шовинистические публицисты, вроде Ст[олыпина], пропагандировавшего "на основании Хроники Генриха" в "Виленском Вестнике" за 1867 г. идеи обрусителей[26], но исследователь должен был обращаться или к латинскому или к немецкому тексту.

Наш перевод является, таким образом, первым русским переводом Хроники, сделанным по латинскому подлиннику. Наши разногласия с Чешихиным указаны в примечаниях к переводу.

II
Содержание Хроники

Хроника Генриха Латыша в рукописях состоит из четырех не делящихся на главы "книг", совершенно несоразмерных между собою по объему.

Первые две книги[27], весьма кратки и представляют собою нечто в роде вступления. В них очень сжато излагается история появления и деятельности на Двине первых двух немецких епископов: Мейнарда, начавшего проповедь и крещение, построившего ливам два каменных замка и умершего в тот момент, когда дело его было близко к гибели; и Бертольда, впервые привлекшего военную силу в Ливонию, но почти сразу и погибшего в бою с ливами. Третья книга, в конце носящая заглавие "О Ливонии"[28], значительно больше. Она охватывает первые 9 ? лет деятельности третьего епископа, Альберта, (1199-1208) и в основном посвящена "обращению" или завоеванию области ливов. Наконец, вся остальная часть (т. е. две трети) Хроники составляет четвертую книгу[29] — "Об Эстонии". Ее предмет — история покорения Эстонии до 29-го года епископства Альберта.

Эта неравномерность в структуре мало заметна для читателя, так как самим автором почти во всей Хронике очень определенно проведено деление по годам епископства, положенное (впервые А. Ганзеном) в основу нынешнего деления Хроники на 30 глав.

Как видно из уже сказанного, Хроника, будучи, с одной стороны, историей завоевания Прибалтики немцами, с другой является летописью деяний епископа Альберта.

Содержание ее в самом кратком очерке таково[30].

Уже епископ Бертольд (1197-1198) пришел к убеждению, что одних проповедей для успеха колонизации недостаточно. Альберт (с 1199 г.) начинает прямо с набора военной силы для "обращения" Ливонии. Он добивается того, что папа и император приравнивают поход в Ливонию к крестовому походу в Палестину: крестоносцам обеспечивается охрана имущества и дается прощение грехов за год службы в епископских войсках in partibus infidelium в Прибалтике.

Высадившись на Двине, Альберт сразу же встречает вооруженное сопротивление, но преодолевает его и постепенно закрепляется в области ливов. Каждые два года[31] он отправляется в Германию и возвращается с новыми крестоносцами. Первые годы проходят главным образом в обороне от нападений ливов, куров, литовцев, русских и в захвате двинских крепостей.

В то же время, для создания в Ливонии постоянной военной силы, епископ, помимо раздачи феодов своим рыцарям, решается на меру, впоследствии очень дорого стоившую ему. В 1202 г. он (точнее — его заместитель в то время) учреждает с последующей санкцией папы, орден "Братьев рыцарства христова", позднее известных под именем меченосцев[32]. Подчинение ордена епископу, с самого начала бывшее очень условным, со временем превратилось в фикцию, и вместо помощи Альберту, орден стал его соперником.

К 1208 г. земли ливов по нижнему течению Двины и южные лэттские области были "просвещены словом проповеди и таинством крещения" или, проще говоря, покорены. Вслед за этим предстояло как-то посчитаться с давним подчинением восточных ливов русским — князьям Кукенойса, Герцикэ, и сюзерену их, князю полоцкому. Первоначально епископ держится политики уступок, дружественных договоров, признания старых прав, но эта выжидательная тактика применяется им недолго. За нею следует период наступления. Заключается невыгодное, но, повидимому, неизбежное для русских соглашение с Вячко, князем Кукенойса, и половина замка Кукенойс переходит к немцам. Несмотря на это, вскоре немцы изменнически захватывают весь замок, как вражеский, и, хотя епископ возвращает его Вячку и внешне старается компенсировать причиненный вред, князь, вообще, должно быть, не предвидя добра в делах с немцами, жестоко мстит и, бросив замок, уходит на Русь непримиримым врагом Риги.

Позднее почти то же происходит и с другим уделом Полоцка, с княжеством Герцикэ. После предательского захвата и разграбления немцами его богатого города, князю Всеволоду предлагают мир и возвращение пленных (в том числе княгини), если он станет вассалом Риги. Не имея иного выхода, Всеволод соглашается и получает Герцикэ в лен от епископа. Тем не менее, пять лет спустя, город снова дважды взят и дважды дотла разграблен рыцарями из Кукенойса, после чего Всеволод (вероятно, как и Вячко, ушедший на Русь) надолго исчезает со страниц Хроники[33].

Крупнейший из русских владетелей, князь Владимир полоцкий, изображаемый в начале Хроники, как сюзерен ливов, тоже вынужден отступить: "по внушению божьему" он отказывается от ливской дани, которую ранее епископ Альберт не только признавал за ним, но даже сам готов был ему платить и платил за ливов.

Князь полоцкий остается врагом рижан. Дальше к северо-востоку чувствуется угроза со стороны Новгорода и Пскова, но пока — вся средняя и нижняя Двина — во власти немцев, с ливами и лэттами покончено, и военные действия переносятся в Эстонию.

Однако, "внутреннее положение" ливонской колонии мало по малу настолько осложняется, что и самые завоевания становятся сомнительными.

Уже к 1207 г. обнаруживается серьезное недовольство ордена своим положением в Ливонии. Люди, которых один из современников характеризует, как banniti de Saxonia pro sceleribus, авантюристы и искатели быстрого обогащения, меченосцы желали завоеваний, приобретений, добычи и видели крупнейшее препятствие своим успехам в автократической позиции епископа. Ему предъявляются и настойчиво повторяются требования выделить ордену третью часть всех уже сделанных и будущих завоеваний, а когда Альберт дает (вынужденное) согласие лишь на первую часть требуемого (треть уже завоеванных земель), орден обращается к папе и начинает систематическую кампанию обвинений и клеветы против епископа, что сначала приводит к утверждению папой в 1210 г. фактически состоявшегося раздела завоеванной части Ливонии, но с предоставлением именно меченосцам права на дальнейшие самостоятельные завоевания, а позднее окончательно портит отношения Альберта с римской курией, вызывает ряд немилостивых папских актов против него и очень ослабляет позицию епископа в борьбе с орденом.

В то же время среди покоренного населения назревает глубокое недовольство немецким режимом. "Права христианства" (iura christianitatis), связанные с крещением "язычников", для этих последних мало по малу выявились во всей обнаженности, как "права" — платить десятину, содержать христианских священников, ходить с немцами на войну, подвергаясь за это мести соседей, и безропотно терпеть притеснения меченосцев, с наибольшей бесцеремонностью обращавшихся с населением, захватывавших поля и борти лэттов и др.

Альберт, которому нельзя отказать ни в дальновидности, ни в гибкости политики, очевидно, понимая напряженность положения, благоразумно, "с отеческой любовью" (говорит Хроника) облегчает "своим" ливам податное бремя — заменяет тяжкую десятину более легким оброком. У ордена, наоборот, дело доходит до открытого конфликта: лэтты, доведенные до отчаяния притеснениями, готовятся к восстанию. Вмешательство епископа не помогает, к лэттам присоединяются ливы, начинаются военные действия, причем направлены они уже не против отдельных обид и обидчиков, а против всей системы колониального гнета, против иноземной аггрессии, равно неприемлемой, как в виде "благостной" церковности епископа, так и виде открытого насилия соперников его — меченосцев. Восстание подавлено, конкретные жалобы лэттов частью удовлетворены третейским судом епископа, но настоящая причина восстания, разумеется, не устранена и не могла быть устранена.

Продолжаются между тем военные действия против литовцев и наступление на Эстонию. Эсты с большими силами осаждают Ригу, пытаясь отрезать ее от моря, но успеха не имеют. Немцы предпринимают по льду первый поход на Эзель, делают нападения на Гарриэн и Виронию. По мере продвижения их вглубь страны, крепнет сопротивление эстов, и усиливается противодействие русских. Главный двинский противник немцев, князь полоцкий Владимир, готовит поход на Ригу, и только неожиданная смерть (1216 г.) не дает ему довести дело до конца. Но на смену ему появляется еще более серьезный враг — "великий король новгородский", считающий эстов своими данниками. Первое же непосредственное столкновение с русскими (у Оденпэ в 1217 г.) приводит к поражению немцев, сдаче ими крепости и потере всех эстонских завоеваний. Это было тем более грозным симптомом для епископа рижского, что и "внутренние дела" шли очень негладко.

Альберт со вновь им посвященным епископом Эстонии Теодерихом, побывав в 1215 г. в Риме на Латеранском соборе, несколько ослабил нажим со стороны меченосцев, но орден тем не менее успел добиться от императора признания своих безусловных прав на новые завоевания, и когда епископ пытается мирно поделить с меченосцами Эстонию (XX.2, 4), то уже не им, а ему предлагается всего одна треть, и то лишь на словах.

Испытывая таким образом величайшие затруднения и извне и внутри, Альберт вводит в политическую игру новую крупную силу, еще более осложняя тем свое положение. Он обращается за помощью к датскому королю Вальдемару II, вероятно, обещая ему в минуту опасности и какую-то более или менее значительную компенсацию. Очень скоро обнаруживается, что датчане рассматривают это соглашение, как подчинение всей "немецкой" Ливонии королю датскому, а на Эстонию смотрят прямо как на владение, уступленное им Альбертом. Когда эта точка зрения встречает сопротивление в Риге среди рыцарей епископа, среди купечества и меченосцев, король, подкупив орден признанием только его прав на долю в Эстонии, принимает ряд карательных мер по отношению к епископу: не допускает в Эстонию вновь посвященного (за смертью Теодериха) епископа Германна, брата Альберта, запрещает подвластным Дании северно-германским портам отправлять корабли с крестоносцами в Ливонию, создает нечто вроде морской блокады Ливонии, так что самому Альберту лишь тайно удается переправиться в Германию. Жалобы его папе и императору (Фридриху II) оказываются бесплодны. Остается сдаться на милость Вальдемара и признать его требования, что Альберт и делает.

Дальнейшие события показывают, что и датчане одни не в силах справиться с сопротивлением эстов. Ища помощи рижан, архиепископ лундский обещает им отказ короля от претензий на Ливонию, но о прочих разногласиях умалчивает.

Двусмысленная, а временами явно изменническая роль меченосцев, союзников датчан, вызывает возникновение в Риге летом 1221 г. заговора с участием купечества, горожан, ливов и лэттов. Заговорщики объединяются "против короля датского и всех своих противников", но в сущности именно против ордена. Заговор открыт и подавлен меченосцами, но это "несогласие в стране" обессиливает и орден, так как в поход, даже под предводительством магистра идут теперь с меченосцами лишь немногие. Это поучительное зрелище не сразу оказывает действие. Новое соглашение с датчанами остается все таким же неудовлетворительным для епископа: ему отдают только духовные права, а сеньериальные, владельческие остаются за датчанами и меченосцами.

Тем не менее немецкое миссионерство в Эстонии не прекращается, и уже к 1220 г. страна, по словам Хроники, вся окрещена.

Однако сопротивление населения далеко еще не сломлено, и уже к 1222 г. вырастает в наибольшую опасность для немцев, перед которой все прочие бледнеют. Правда, русские походы 1218 и 1221 гг. не имеют серьезных последствий, как и нападения литовцев. После поражения при Калке русские даже заключают мир с Ригой. Появившийся было новый претендент на эстонское поморье — шведы гибнут в бою с эстами. С датчанами налицо "худой", но мир. Таким образом положение немцев пока сравнительно спокойно.

Все резко меняется во второй половине 1222 г. Начинается великое эстонское восстание. Немецкая власть в стране сметена. Эсты в союзе с русскими грозят самому существованию завоевателей в Прибалтике. Епископ-дипломат с его лживой "мягостью" и откровенные притеснители меченосцы сразу оказываюся на краю гибели. Перед общей угрозой соперники примиряются. Эта крайняя опасность и прямой ультиматум рижан заставляют орден отказаться наконец от долголетнего сепаратизма и поневоле уступить епископу. По договору, заключенному в начале 1223 г., а окончательно оформленному в 1224 г., Эстония делится на три части, из коих одна достается епископу рижскому Альберту, другая — епископу эстонскому Германну и третья — ордену.

Соединив все силы, немцы подавляют отчаянное сопротивление защитников свободной Эстонии. Эсты разбиты при Имере, замок Феллин и крепость на р. Пале взяты. В том же 1223 г. русские, явившись на зов эстов с 20-тысячным войском, овладевают важнейшими крепостями Эстонии, Дорпатом и Оденпэ, но затем, вместо удара на Ригу, уклоняются к Ревелю и долго, но без пользы осаждают его.

В 1224 г. идет жестокая борьба вокруг Дорпата, опорного пункта русских в Эстонии, где князем сидит Вячко. Падение Дорпата окончательно решает дело в пользу немцев. Эсты покоряются, и новые владетели Эстонии — два епископа и орден вступают в свои права, причем датская оппозиция оказывается очень ослабленной двухлетним сидением Вальдемара II в плену в Германии.

Следующий затем период относительного мира в Ливонии отмечен приездом папского легата, епископа моденского Вильгельма, который должен, с одной стороны, информировать курию об общем положении дел во "вновь обращенной" и очень мало известной стране, а с другой — уладить остающиеся территориальные разногласия между датчанами и немцами и т. д. Легат объезжает земли лэттов, ливов и эстов, спорные области берет под власть Рима, решает ряд споров в Риге, налаживает канонические порядки и отправляется в обратный путь.

Этим, собственно, (главой XXIX) и кончалась Хроника первоначально. Несколько позднее добавлена была еще одна глава (XXX) о завоевании о. Эзеля. Рассказом о крещении жителей Эзеля заключается Хроника.

III

Вопрос об авторе нашей Хроники представляет давнюю и частью доныне не разрешенную загадку. Рукописная традиция не сохранила его имени, как не сохранила и точного наименования его произведения. Единственным источником для разрешения вопроса является, таким образом, содержание Хроники, бесспорно дающее ряд указаний не только к характеристике писательских особенностей автора, его эрудиции и мировоззрения, но и к интересующему нас вопросу об имени его.

Сам автор нигде себя по имени не называет, но вообще не раз говорит о себе. Он ясно указывает, что был очевидцем и участником описываемых им событий. В XXIX. 9 он говорит: "Ничего здесь не прибавлено иного к тому, что почти всё мы видели своими глазами, а чего собственными глазами не видели, то узнали от видевших и участвовавших".

Что это вполне основательное заявление, видно и по красочности некоторых описаний и по наличию во многих местах Хроники таких деталей, какие могут быть известны лишь очевидцу, и, наконец, по особой, свойственной автору манере — неожиданно, посреди рассказа, идущего в третьем лице, переходить к изложению от первого лица ("мы"), например, в XIX.5, XXII.9, XXIII.7, XXIII.9 и др.

В отдельных случаях это "мы" не только свидетельствует о присутствии автора при описываемых событиях, но определяет и роль его, как их участника. Так, в XXII 1.7 читаем: "и тотчас мы окрестили его" (Кириавана); далее: "и когда мы уже должны были помазать его святым елеем..." Очевидно, автор был священнослужителем. Этого надо было бы ожидать и a priori, считаясь с культурно-бытовой обстановкой XIII в., это видно и по стилю Хроники, по характеру литературной эрудиции автора, по роду тем, особенно привлекающих его внимание.

О священниках в Хронике речь идет очень часто. Автор тщательно регистрирует даже мелкие факты их миссионерской деятельности в Ливонии и многих[34] называет по именам. Естественно предполагать, что где-то в числе прочих он называет и себя: вероятнее всего, разумеется, там, где к имени священника относится наибольшее число индивидуально-биографических мелочей, неизвестных или даже неинтересных постороннему.

Исходя из этого, уже первый издатель Хроники, Иог. Дан. Грубер[35], а за ним А. Ганзен[36] и Г. Гильдебранд[37], путем внимательного анализа текста и сопоставления содержащихся в нем биографических показаний о разных священниках, пришли к убеждению, что автором Хроники был часто встречающийся там Генрих, названный в рассказе о нападении ливов на епископа рацебургского (XVI.3) sacerdos ipsius (епископа) et interpres Henricus de Lettis[38]. Это определение принято почти всеми исследователями[39] и действительно обладает наибольшей вероятностью, но, надо признать, основано лишь на косвенных доказательствах. Дело было бы совершенно ясно, если бы можно было отыскать в Хронике такое место, где отмечавшееся выше авторское "мы" находилось бы в достаточно ясной связи с именем Генриха, но такого места нет. А. Ганзен (о. с., стр. 16) видел его в XXIV.5, где автор, рассказывая о миссионерских путешествиях Петра Какевальдэ и Генриха имерского по Эстонии, и в частности — о крещении ими людей в деревне Кеттис, добавляет, что позднее датчане построили там церковь, "как и во многих других деревнях, нами крещенных". Мнение А. Ганзена было бы убедительно, и вопрос был бы решен, если бы слова a nobis ("нами") можно было с полной уверенностью отнести только к Генриху и Петру, исключив более широкое понимание ("немцы вообще"), которое Г. Гильдебранд, например (о. с., стр. 162), считал даже более правильным[40].

Возможность сближения авторского "мы" с именем Генриха искали еще в XIX.5, где с такою яркостью (и часто в первом лице) говорится о трагическом положении кораблей епископа рацебургского в эзельской гавани. Дело в том, что Henricus de Ymera назван священником Филиппа рацебургского не в одном выше упомянутом месте XVI.3 (1212 г.), но еще раз в XVIII.3 (1214 г.: "отпустив с ними своего священника, жившего близ Имеры"), а эта, хотя бы временная (1212-1214...) связь его с епископом позволяет предполагать, что одним из ближайших спутников Филиппа в путешествии 1215 г. был именно Генрих, откуда уже легко, основываясь и на других наблюдениях, вывести возможность его авторства в описании плавания и смерти епископа.

Это — одна линия косвенных доказательств. Другая остроумно намечена Г. Гильдебранд ом в его вообще ч>чень ценной работе о Хронике. Г. Гильдебранд указывает, что автор Хроники, часто подражающий библии, не раз говорит именно о Генрихе с той же подчеркнутой скромностью (без имени), с какою говорит о себе в третьем лице евангелист Иоанн. Ср., например, XI.7: "и закончив крещение в тех местах, воротился Алебранд назад. Другой же (Генрих — С. А.)..."; XXIV.5: "И пошел другой священник и срубил изображения и подобия богов..."; XXIX.7: "Петр же Какинвальдэ с товарищем своим, другим священником..." (Генрихом — С. А.), и так во многих местах.

Таким образом, по всем доныне сделанным наблюдениям отождествление автора Хроники с Генрихом имерским действительно оказывается единственным правдоподобным, но и в нем налицо известная доля гипотетичности, оставляющая сторонникам гиперкритики некоторую свободу для иных догадок, впрочем, надо признать, совершенно пока бесплодных.

По данным Хроники можно довольно точно проследить биографию Генриха — частью по именным упоминаниям, частью по наличию непоследовательного "мы" и по красочности изложения.

Прежде, однако, необходимо, хотя бы вкратце коснуться вопроса, представляющего давний предмет горячих споров — вопроса о национальности Генриха.

В истории этих споров[41] имена Йог. Дан. Грубера, П. Иордана, В. Арндта, акад. Куника, Фр. Кейсслера и Р. Гольтцманна отмечают важнейшие перипетии.

Со времени Йог. Дан. Грубера существует мнение, что Генрих был уроженцем Ливонии, лэттом, латвийцем по национальности. Более столетия это мнение господствовало нераздельно. Его держались Гадебуш[42], Ганзен[43], Ваттенбах[44] и др. Мысль о немецком происхождении хрониста впервые высказана была П. Иорданом[45] в 1858 г. и нашла сторонников в лице А. Энгельмана[46], Г. Гильдебранда[47] и того же Ваттенбаха (во 2 изд. Geschichtsquellen). В защиту позиций Грубера с обстоятельными доводами выступил В. Арндт во введении к новому изданию Хроники[48], а вслед за ним вернулись к "Генриху-латышу" Ваттенбах (в 3, 4 и 5 изд.), Э. Винкельманн[49] и др., но в дальнейшем получило окончательный, повидимому, перевес мнение Иордана. Уже в 1877 г. Л. Вейланд[50] находил аргументацию В. Арндта неубедительной. Г. ф. Бреверн[51] считал Генриха "fuer einen echten Deutschen". К. Г. ф. Сивере[52], несколько гиперболически утверждал даже, что автор Хроники вовсе не знал латвийского языка. Академик Э. Куник[53] также не сомневался в правоте Иордана, и не потому, что не знал соображений В. Арндта (как думает Р Гольтцманн), а потому, вероятнее, что не считал их решающими[54]. К тому же роду принадлежит и компилятивная статья А. С. Лаппо-Данилевского[55], основанная на Иордане и Г. Гильдебранде.

Окончательное выражение получили взгляды Иордана — Куника в работах Ф. Кейсслера[56] и Р. Гольтцманна[57], а последним пока отзвуком Грубера оказывается статья Н. Я. Киприановича[58], где автор полемизирует с Ф. Кейсслером и настаивает на латышском происхождении Генриха.

Напомним главные аргументы "лэттской" и "немецкой" теорий.

Первая, груберова, имеет, в сущности, единственное основание. Она опирается на упоминавшееся уже, лишь однажды встречающееся в Хронике выражение Henricus de Lettis, толкуя его, как "Генрих из лэттов" или "Генрих-лэтт (латыш)". Мотивируя это толкование, В. Арндт утверждал и доказывал аналогиями из других мест Хроники, что предлог de имеет в ней (в данном сочетании) только один смысл и означает именно происхождение откуда-либо, а не иную связь с местом[59]. К этому главному аргументу сторонники Грубера добавляют еще два побочных соображения. Во первых, отмечается несомненная симпатия хрониста к лэттам, не раз отчетливо проступающая и в его положительных характеристиках и в смягчении отрицательных фактов, касающихся лэттов[60]. Предполагается, что Генрих был не вполне беспристрастен в пользу своих земляков. Во вторых, чтобы объяснить высокую и неожиданную для лэтта XIII в. образованность автора Хроники, приводятся (из Хроники же) в пример другие прибалтийские уроженцы, попавшие в Германию, как заложники, или, может быть, как-либо иначе и получившие там образование[61].

Противоположная "немецкая" точка зрения вкратце выражается в следующем.

1° Предлогу de, на основании Хроники, можно придавать и то значение, какое желательно Йог. Дан. Груберу или В. Арндту, но в то же время фразеология Генриха дает много примеров и обратного, т. е. таких примеров, где de без всяких колебаний надо перевести не "из такого-то рода" а "из такого-то места по службе, по жительству, по монашескому обету" и т. п.[62] Таким образом, предполагаемой В. Арндтом обязательности в трактовке de Lettis нет.

2° Наоборот, поскольку в других наименованиях, какие дает себе автор Хроники, de говорит вовсе не о происхождении, а о служебной связи, правильнее и выражение de Lettis понимать, как "священник из области лэттов".

3° Не раз употребляя термины nos, nostri[63] по отношению к рижанам, ливонцам, завоевателям, и большею частью не разделяя при этом немцев и их союзников лэттов, автор Хроники, по крайней мере, в одном месте с достаточной определенностью противопоставляет nos, т. е. немцев и себя, лэттам. Это место впервые отмечено было Ф. Кейсслером в 1905 г.[64], а затем, 30 лет спустя, вновь "открыто" Р. Гольтцманном[65]. Находится оно в XXIII.9, в рассказе о битве при дер. Каретэн в Эстонии, где в 1220 г. немцы с лэттами нанесли эстам тяжелое поражение; "убитых (эстов — С. А.) осталось на месте боя около пятисот, да и еще множество других пало на полях, по дорогам и в иных местах. Из наших же пало двое и двое из лэттов: брат Руссина и брат Дривинальдэ с Астигервэ (лэтты — С. А.), молодой граф из рода епископа и один рыцарь герцога" (немцы — С. А.).

Ф. Кейсслер и Р. Гольтцманн считали приведенное место аргументом, решающим спор, прямым доказательством того, что хронист "sich selbst zu den Deutschen rechnet". Если однако даже не признать его вескости[66], преимущество в споре остается все же за "немецкой" теорией — не в силу положительной стороны ее аргументации, а исключительно по слабости основного упора "лэттской" гипотезы: точный смысл de Lettis настолько сомнителен, что вывод, сделанный Грубером и его сторонниками, кажется произвольным. В сущности, для возникновения самой мысли о латвийском происхождении хрониста достаточных оснований нет.

Дискуссия о национальности Генриха, по своей длительности и остроте, представляет, бесспорно, любопытное явление в общей характеристике общественно-научных тенденций немецко-прибалтийской историографии, но, надо согласиться, не имеет серьезного значения для понимания Хроники. Как увидим ниже, немецкая ориентация автора не вызывает никаких сомнений и носит совершенно такой же оттенок, каким обладала бы ориентация des echten Deutschen. Поэтому, для критической оценки Хроники, строго говоря, безразлично, был ли Генрих немцем, для которого крещенные им лэтты стали ближе других "язычников", или лэтттом, который воспитан был в Германии, вырос в немецком католичестве и стал скорее немцем по культуре и мировоззрению, чем лэттом[67].

Не говоря о неясном до-ливонском периоде в жизни Генриха, биографию его рисуют следующими чертами.

Он родился, вероятно, в 1187 г., так как священником стал в 1208 г. (XI.7), а по действовавшему в то время церковному законодательству, мог быть посвящен только по достижении 21 года[68]. Шестнадцати лет от роду (1203) Генрих привезен был епископом Альбертом в Ливонию[69] и здесь, как его scholaris, продолжал при дворе епископа образование, начатое в Германии.

Весной 1208 г. Генрих получил посвящение и, вместе со стариком Алебрандом, послан был на лэттскую окраину на р. Имеру (Зедда)[70], где с тех пор и был долгое время приходским священником, участвуя однако в общей жизни немецкой колонии, временами сопутствуя епископам в их предприятиях, бывая в Риге и в походах. Так, в том же 1208 г. Генрих, по поручению епископа, принимает участие в переговорах немцев и лэттов с эстами (XI 1.6), а когда переговоры окончились неудачей и началась война, он оказывается, вместе с людьми епископа и Бертольдом венденским, в осаженном эстами лэттском городке Беверине; во время боя, стоя на стене укрепления, поет молитвы, удивляя эстов музыкальным аккомпанементом, а после победы получает от лэттов долю в добыче, как "их собственный священник". В 1210 г. Генрих находится в Риге во время нападения куров на город (XIV.5). В следующем году его приход на Имере жестоко разорен эстами, а церковь сожжена (XV. 1). В 1212 г. Генрих сопровождает епископов Альберта рижского и Филиппа рацебургского в Торейду, принимает участие, вероятно, как переводчик, в их переговорах с ливами и лэттами, готовыми к восстанию из-за притеснений со стороны меченосцев, и личным вмешательством спасает епископа Филиппа от насилия ливов (XVI.3). К 1213 г. относится факт посылки Генрихом хлеба и других даров князю Владимиру псковскому, назначенному в тот округ на должность епископского судьи (XVI.7). В 1214 г. Генрих посылается епископом в Толову, чтобы окрестить местных лэттов и прежде всего вождей их, сыновей Талибальда, будто бы пожелавших перейти от греческого обряда (и подчинения Пскову) к католичеству (XIX. 3). Середину и конец 1215 г. Генрих проводит вне Ливонии. Он сопровождает Филиппа рацебургского, едущего в Рим на собор. В эзельской гавани путешественники подвергаются крайней опасности: эсты, завалив выход из гавани, пытаются сжечь корабли епископа, и только счастливая перемена ветра и находчивость епископского шкипера спасают немцев от гибели. По прибытии в Италию, епископ рацебургский умер в Вероне. Генрих, очевидно, был в это время при нем и присутствовал на его похоронах; затем отправился в Рим, где уже начались заседания собора, и присоединился к епископу Альберту, а весной 1216 г., вместе с последним, вернулся в Ливонию. В 1217 г. Генрих участвовал в походе на Гарриэн, Ервен и Виронию (XX.б). К этому же году относится начало его миссионерской деятельности в Эстонии. В следующем году его приход вновь разорен (русскими) и церковь на Имере опять сожжена (XXI 1.4). В 1219 г. он принимает участие в походе на ревельскую область и на Виронию и продолжает крещение побежденных (XXII 1.7). В 1220 г. он находится при епископе Альберте, осаждающем семигалльскую крепость Мезотэн (XXIII.8); вместе с ливонцами делает поход на Ервен, присутствует при поражении эстов у дер. Каретэн (XXII 1.9) и при разорении Гарриэна (XXIII. 10). В том же 1220 г. Генрих вдвоем со священником Петром Какевальдэ успешно миссионерствует в северо-восточной части Унгавнии (по обе стороны р. Эмбах), в Вайге и Виронии (XXIV.2). Увидев, что в Виронии и затем в Ервене их опередили датские миссионеры, Генрих отправляется в Ревель с жалобой к архиепископу лундскому, но успеха не имеет (XXIV.5). Несколько позднее он вместе с другим священником, Теодерихом, отправился в Саккалу и крестил эстов у Нормегунды, Вайги, оз. Вирциэрви и у р. Эмбах. В третий раз он ходил в Эстонию в 1221 г. и крестил народ в пограничных с Псковом местностях (XXVIII.7). В 1224 г. Генрих был при осаде и завоевании Дорпата, в 1225 и 1226 гг., по-видимому, сопутствовал папскому легату при объезде Ливонии. Наконец, можно предполагать, что и о завоевании Эзеля в 1227 г. он рассказывает по личным впечатлениям.

Вот и все данные для биографии Генриха, какие имеются в Хронике[71]. А. Ганзен считал (о. с., стр. 18), что Генрих умер вскоре после ее окончания, и во всяком случае — ранее епископа Альберта (1229), так как, строя свой расказ, как историю деятельности Альберта, он, конечно, довел бы его до смерти епископа, если бы (как думает А. Ганзен) сам дожил.

Позднейшие исследователи расширили район своих поисков и вывели биографию Генриха далеко за пределы Хроники. Г. Беркгольц отождествил ее автора со священником Генрихом, плебаном в Папендорфе (Heinricus или Hinricus, plebanus de Papendorpe)[72], основываясь на следующем. По актовым данным, примерно, в июле 1259 г. священник Генрих из Папендорфа дает под присягой показания о границах епископских и орденских владений в районе Буртнекского озера и р. Салис. Его спешат допросить, "так как он очень стар и слаб" (quia senex est valde et debilis), а показания его крайне важны: он, сказано в акте, присутствовал, как свидетель, в то время, когда производился раздел земель между епископом и орденом, и даже сам, от имени епископа, выделил ордену его долю[73].

Фигура такого значения, выступающая в акте, "sozusagen als bischoflicher Landscheidungs-Komissar" (Беркгольц), не могла быть упущена из виду автором Хроники, интересующимся даже мелочами в деятельности других ливонских священников, а так как в Хронике встречается всего один священник с именем Генриха — Henricus de Lettis, автор ее, то, очевидно, умозаключает Беркгольц, папендорфский плебан 1259 г. и Henricus de Lettis тождественны.

Эта очень правдоподобная и ныне всеми принятая[74] гипотеза позволяет протянуть нить биографии Генриха значительно дальше, чем делали это А. Ганзен и Г. Гильдебранд. Впрочем, кроме вышеупомянутого, документы дают еще лишь один факт из его жизни для времени после 1227 г. Оказывается, что плебан папендорфский некоторое время (может бьггь, уже с 1226/27 г.) был приходским священником в эсто-ливской области Зонтагане (parochia Sontakela) к северу от р. Салис, где мирно занимался рыболовством с туземцами (вершей ловил миног в реке Orwaguge). В 1259 г. ему должно было быть не менее 72 лет и, если смерть его последовала вскоре, то "он, таким образом, пережил по крайней мере на 32 года тот момент, на каком закончил свою превосходную хронику" (Беркгольц).

Спрашивается, почему же он не продолжал писать. Г. Беркгольц отвечает на это иначе, чем А. Ганзен. У Генриха, думает он, вероятно, уже не было стимула для этого и не было поручения, как в то время, когда он впервые взялся за перо. Его покровитель, епископ Альберт, умер, а следующий за ним епископ Николай, человек тихий и кроткий, мог и не чувствовать нужды в собственном историографе, "предоставив человеку с дарованиями Генриха ловить миног".

В недавнее время Ф. Кейсслер, основываясь на догадке Н. Буша, попытался внести еще одно существенное дополнение в биографию Генриха. Уже и ранее с недоумением отмечался тот факт, что, в отличие от других более или менее видных священников, Henricus de Lettis (sacerdos de Ymera и т. п.) вовсе не встречается в актах, современных событиям Хроники. Николай Буш в докладе Zur baltischen Vorgeschichte, сделанном 18 июня 1912 г. на втором Балтийском историческом съезде в Ревеле[75], коснулся между прочим этого вопроса и впервые высказал предположение, что автора Хроники в актах начала XIII в. надо искать под именем Heinricus de Lon, который, возможно, был близким родственником епископа Альберта.

Догадка Н. Буша не вызвала возражений, а кое-кем была прямо принята[76]. По мнению Ф. Кейсслера (Die Nationalitaet..., стр. 152 и сл., 165 и сл.), специально занимавшегося ею, "ничто не противоречит допущению, что автором Хроники и был Генрих фон Лон, а все, что мы знаем о хронисте Генрихе и об упоминаемом в 1259 г. священнике того же имени, можно непосредственно отнести и к Генриху фон Лон".

Sacerdos Heinricus de Lon дважды упоминается в актах и оба раза, как свидетель: 1° в акте епископа Альберта от 21 декабря 1210 г. (в монастыре Каппенберг в Вестфалии) о приеме конвента рижского собора в орден премонстратов (Livl. Guterurkunden, Riga, 1908, № 3) и 2° в недатированном акте (повидимому, 1211 г.), которым епископы Бернард падерборнский, Изо верденский, Филипп рацебургский и Теодерих леальский, а также рижский настоятель Иоанн и аббат Динамюндэ Бернард объявляют о состоявшемся соглашении ордена с рижским епископом (Бунге, о. с., I, № 23).

Наименование de Lon может иметь двойной смысл: а) из рода Lon (следовательно, знатного и династического происхождения) и б) из области Lon (простой смертный). Нижне-саксонский род фон Лон владел землями вблизи монастыря Каппенберг в Вестфалии[77], но в числе его представителей за первые шесть десятилетий XIII в. Westfalisches Urkundenbuch не указывает лица, в котором можно было бы видеть автора нашей Хроники. С другой стороны, принадлежность Генриха-хрониста к этому знатному роду невероятна и потому, что знатность (ср. род епископа Альберта, Бернарда фон Липпэ и др.,) наверное, обеспечила бы ему более видное положение в Ливонии, чем роль приходского священника и странствующего миссионера на колониальной окраине.

Столь же мало правдоподобна и догадка о родстве Генриха с епископом Альбертом[78]. Она основана, повидимому, на отождествлении Генриха-хрониста с Heinricus capellanus, который значится в генеалогической таблице при Annales Stadenses[79], как сын Эрмингарды, сестры Алейдис (Алейдис — мать епископа Альберта). При таком отождествлении автор Хроники оказывается двоюродным братом князя-епископа ливонского, но само это отождествление совершенно произвольно и не может быть опорой гипотезы. Кроме того, оно опять таки находится в полном несоответствии с хорошо известной по Хронике карьерой Генриха имерского.

Таким образом, если еще и можно пытаться что-либо защищать в гипотезе Н. Буша, то только первую ее часть. Ей-то Ф. Кейсслер и старается найти подтверждение в Хронике, доказывая для этого, что Генрих действительно был с епископом в Германии в 1210 г., следовательно, мог быть и в числе свидетелей при акте в Каппенберге. Так как, однако, и доказательства звучат тут не менее условно, чем сама гипотеза, все построение Буша-Кейсслера остается в области догадок и для характеристики автора Хроники бесполезно.

IV
Время написания Хроники. Источники ее. Литературное оформление. Хронология.

Автор Хроники, как мы видели, не принадлежал к числу монастырских летописцев, работавших в тишине и уединении, вдали от жизненных бурь. Наоборот, мы постоянно видим его в самой гуще событий, нередко их активным участником и еще чаще — очевидцем. Трудно предполагать, чтобы этот боец ecclesiae militantis, странствующий миссионер и военный проповедник, имел возможность написать свою Хронику ранее, чем утихли военные действия, наступило сравнительное умиротворение и пришли в ясность запутанные внешние и внутренние отношения в Ливонии, т. е. ранее 1225 года.

Между тем можно без колебаний утверждать, что объемистая Хроника Ливонии писалась не по частям (что, может быть, еще и было бы представимо даже среди военных тревог), а составлена почти целиком сразу. Давно замечено[80], что автор, излагая события сравнительно раннего времени, нередко снабжает свой рассказ предвосхищающими ремарками о позднейшем. Так, уже в 1.10, говоря о сотруднике епископа Мейнарда, Теодерихе, (начало 80-х годов XII в.), он упоминает о посвящении его впоследствии в епископы Эстонии (1211 г. — XV.4). В рассказе о первой осаде Феллина (XV.1-1211 г.) автор явно уже знает и о второй, бывшей двенадцать лет спустя (XXVII.2 — август 1223 г.)[81], а в прославлении богородицы в XXV.2 (в рассказе о 1221 г.) "предвидит" смерть князя Вячко при взятии Дорпата в сентябре 1224 г. и т. д. Таким образом, предположение, напрашивающееся a priori (1225 г.), находит определенные документальные основания: если не встретится возражений со стороны единства стиля и композиции[82], мы можем утверждать, что главная часть Хроники написана не ранее конца 1225 г.

С другой стороны, совершенно очевидно, что глава XXIX первоначально была последней в хронике: она не только содержит в себе логический конец всего построения Генриха (общий мир, деятельность легата, подводящая всему итог, и отъезд его), но и формальное заключение с благодарностью богу и характеристикой целей Хроники. Эта глава не могла быть написана позднее апреля 1226 г., так как хронист, зная об отъезде легата (20-28 апреля 1226 г.), еще не знает о последовавшем затем долгом стоянии его кораблей в Динамюндэ и о дальнейших важных событиях начала 1227 г.

Отсюда следует, как наиболее вероятное допущение, вывод, сделанный уже А. Ганзеном и Г. Гильдебрандом, что Хроника в большей части написана в 1225 г., конец ее XXIX главы — в первые месяцы 1226 г.[83], а гл. XXX, содержащая рассказ о завоевании и крещении Эзеля, но не упоминающая о более поздних событиях, добавлена к Хронике в 1227 г.

Еще более правдоподобным становится это предположение, если учесть определенное практическое назначение, какое могла иметь Хроника. Прибытие легата в 1225 г. давало удобный случай представить римской курии через него подробную информацию о ходе дел и положении в Ливонии. Именно в 1225 г. Хроника могла быть заказана Генриху в виде такой информационной сводки.

Принимая весь этот расчет времени, нельзя не отметить, что ему до известной степени противоречит удивительное иногда обилие точных деталей (хронологических, географических и других), какими бывают насыщены рассказы Генриха[84]. Нельзя поверить, чтобы такого рода данные и в таком богатстве приводились автором по памяти, хотя бы даже он и пользовался не только своими, а и чужими воспоминаниями. Вероятнее все-таки, как и думал Г. Гильдебранд[85], что кое-какие заметки для памяти делались автором-участником уже в момент события, а потом послужили ему материалом для его сочинения.

Переходя к общему вопросу об источниках Хроники, необходимо заранее учесть, что, при большом богатстве ее содержания, тематически она (намеренно) очень ограничена и не выходит за пределы конкретной истории Ливонии конца XII — начала XIII в. При такой установке автор не нуждался ни в каких обще-исторических источниках, в роде Орозия, Павла Диакона, Сигеберта и т. п., и действительно не пользовался ими.

По собственному заявлению хрониста, он писал лишь о том, что сам видел или что слышал от очевидцев.

Действительно, в разных местах Хроники встречаются ссылки на устные сообщения отдельных лиц. Так, о самоубийстве литвинок (IX.5) "рассказывал один священник, по имени Иоанн, бывший тогда в плену у литовцев"; о молодости Бернарда фон Липпэ "сам он часто рассказывал" (XV.4); о мучительной смерти убитого эзельцами Фредерика из Целлы рассказали ливы, бывшие при этом (XVIII.8) и т. д. В других случаях, где автор не называет источника информации, имена его осведомителей можно с большой вероятностью вывести из самого контекста: описание поражения литовцев в 1208 г. (XII.2) и мало кому известные подробности бегства Викберта (XIII.2) идут, наверное, от священника Даниила идумейского, как и известия о призраке в лесу Сидегундэ (Х.14) или об осаде Гольма полочанами в 1206 г. (Х.12). О разграблении Куббезелэ в 1207 г. (XI.5) и осаде Леалэ в 1215 г. (XVIII.7) Генрих мог знать от Иоганна Штрика. Разные детали из биографий Алебранда и Гартвика могли быть слышаны им от них самих[86].

Кроме этих устных источников и собственных заметок, Генрих, вероятно, пользовался и документальными данными, едва ли, впрочем, в больших размерах и часто. Он не раз упоминает папские буллы, но ни в одном случае не удается установить, имел ли он в руках самый акт или опирается лишь на известие о нем[87]. С большей уверенностью можно говорить о знакомстве Генриха с договором 1210 г. (Бунге, о. с., I, № 16) и, особенно, с актом инфеодации Герцикэ (Бунге, о. с., I, № 15), в котором Г. Гильдебранд находил текстуальную близость к Хронике (XIII.4), а также с заключительным актом Латеранского собора, откуда, надо думать, Генрих и почерпнул свои сведения о количественном и качественном составе участников собора[88].

Напрасно было бы, однако, особенно подчеркивать значение документальных, источников Хроники[89]. Г. Лаакманн вполне прав, говоря, что для обширных и основательных архивных изысканий у Генриха не было времени и если он иногда пользовался документами, то большею частью только случайно[90]. Мы добавили бы к этому одно: у автора Хроники не было не только времени, но и достаточного материала для архивных изысканий. Архив епископии во время Альберта, наверное, был еще в зародыше, и обширные изыскания тут негде было производить.

Так обстоит дело с источниками Хроники по содержанию. Она оказывается совершенно оригинальным произведением, не имеет никаких заимствований из других авторов и даже по отношению к документальным источникам сохраняет почти полную независимость, в общем однако не противореча им ни в чем существенном.

Менее оригинальна форма Хроники, ее стиль и литературная внешность. Правда, и тут нельзя уловить влияния какого-либо индивидуального автора (за исключением мелочей, о чем см. ниже), но общий характер литературного оформления не представляет особого своеобразия на фоне эпохи.

Одной из составных частей стилистического наряда Хроники являются украшающие речь цитаты.

Трудно сказать, действительно ли Генрих читал древних или был знаком с ними только по каким-нибудь извлечениям, флорилегиям, школьным штудиям и т. п.[91], но в Хронике, по крайней мере в трех местах, отмечены прямые цитаты из Горация и Вергилия (Х.3 — Hor. Epist., I.18.71; Х.3 — Verg. Eclog. III.93; XXIX.8 — Verg. Aen. I.1203), а сверх того указывают и еше несколько выражений, сильно напоминающих то Овидия или Варрона (II.5 — verbis non verberibus), то Саллюстия или Вергилия (например, XIV.4 — dolos querere: ср. Sall., Jug. — 73; Verg. Eclog. V.61), то Корнелия Непота (I.2 — familiaritate coniuncti: Corn. Nep., Att. 12). Даже если все это результат школьного обучения, а не собственного чтения, вне сомнения остается хорошее усвоение Генрихом и умелое применение этих образцов классического стиля.

Из средневековых писателей автор Хроники, повидимому, знал Сульпиция Севера и папу Григория. Заимствования из Сульпиция находим в I.11, в словах, какими ливы уговаривают Мейнарда остаться с ними (ср. Sulp. Sev. epist. III ad Bassulam)[92]; затем — в характеристике Филиппа рацебургского в XVII.1 (ср. Sulp. Severi opera, Amstelod., 1665, стр. 492, и, может быть, Vita beati Martini, cap. 26 — ibid., стр. 476)[93]; наконец, в тех местах XXIX.9, где Генрих говорит о своем сочинении, уже А. Ганзен[94] видел известное сходство с отдельными выражениями Сульпиция (в Vita b. Martini), хотя, с другой стороны, такое же сходство тут отмечается и с евангелистом Иоанном (1 посл., I.1; еванг. Иоанна, 20.30 и 31; 21.35). Влияние папы Григория, одного из самых распространенных писателей средневековья, замечено Р. Гольтцманном[95] в словах IX.9: sed quia sagitta previsa minus ferit, представляющих парафразу Minus enim jacula feriunt, que previdentur из Greg. Homiliae in Evang., II, 35. Другие места (отдельные выражения) из "Диалогов" Григория можно сближать с характеристикой Мейнарда в 1.2 (Greg. Dial. II, cap. 1; также Dialog. III.3; III.21 и 23)[96].

Еще некоторые отдельные фразы в Хронике признаются заимствованиями. Так, упоминание XII.2 о Сцилле и Харибде уже Грубер и Пабст сопоставляли с вошедшим в пословицу: "Incidit in Scyllam cupiens vitare Charybdim", а это изречение идет от Alexandre is Вальтера ф. Шатильона, составленной между 1178 и 1182 г.[97] Эпитет богоматери в XXV.2: "que maris dicitur stella" Пабст сближал с объяснением имени Maria (Mirjam) в 7 книге Etymologiarum Исидора Севильского: "Maria (Mirjam) illuminatrix sive stella maris". В Арндт видел тут заимствование из Venantii Fortunati carmina (III.5 — MGH, Auct. ant., IV. 1, 1881 г., стр. 385, № IX, где сказано: "Ave, maris stella"), что вероятнее, хотя, конечно, еще не свидетельствует о непосредственном знакомстве Генриха с текстом Венанция, так как могло быть взято из бревиария. Возможно, наконец, что самый характер неточного в дате известия о взятии крестоносцами Дамиэтты (XXIV.7), а также кое-какие черты в нередких у Генриха описаниях осады объясняются знакомством хрониста с некоторыми известиями о пятом крестовом походе, имевшими тогда очень широкое распространение.[98]

Все эти немногочисленные цитаты, аналогии и сходства, до известной степени характеризуют, конечно, литературный обиход Генриха, но главного в стилистической характеристике его объемистого произведения дать не могут, по незначительности их удельного веса в общей композиции.

Главное место здесь принадлежит библии. Заимствования из библии — сравнения, образы, положения, обороты речи и детали композиции постоянно встречаются у Генриха, а отдельные места Хроники целиком (и явно с умыслом) выдержаны в библейском тоне. Возьмем такие примеры, как характеристика Волквина (XIII.2), утешение по поводу гибели убитых курами (XIV.1), описание битвы при Имере (XIV.8), проповедь Алебранда (XVI.4), сравнения о рижской церкви (XXVIII.4), места, где говорится о печали Эстонии (XVIII.5), о следующих друг за другом вестниках (XXIII.9), об изгнании судьи Годескалька (XXV.2) и т. д.; ср. композицию в XV.1, XIX.5, XIX.6, XXIII.2, XXIV.3 и др.

Зависимость от библии столь же естественна для нашего автора, как и для всей его эпохи. Пользовался ли он непосредственно Вульгатой или частью черпал библейские элементы из бревиария, миссала и т.п.[99], в конце концов безразлично, так как библией и ее отражениями полон был круг чтения клирика и в школьные годы и в годы миссионерства, проповедничества, священства. В известной мере, вероятно, у всех грамотных людей XIII в., а у Генриха, разумеется, и в большей мере библия была составной частью личного мировоззрения, ее язык и стиль являлись уже не только предметом подражания, а и собственным языком клирика-литератора. Провести здесь границу между "своим" и "заимствованным" нелегко, да едва ли и нужно.

Сам Генрих называет свой стиль "простым, не высоким" (humili stylo). Его и вообще принято считать таким, а между тем это едва ли основательно. В автохарактеристике Генриха больше "скромности", чем правды. Простота Хроники, во первых, не везде одинакова, во вторых — далеко не безыскусственна и вовсе не элементарна. Если первые главы, небогатые фактами, изложенные несколько сухо и схематично, действительно отличаются простотой и со стороны стиля, то совершенно иначе выглядят последующие.

Чем дальше идет рассказ, чем ближе придвигаются описываемые события к автору, чем непосредственнее его связь с этими событиями, тем изложение становится подробнее, живописнее и литературно-красочнее. Хроника развертывается перед нами, как произведение не наивного, малоопытного в словесности захолустного клирика, рядового миссионера-проповедника. Не только в цитатах и литературных реминисценциях, но во всей манере изложения, местами подчеркнуто-декоративной, наклонной к реторическому пафосу, а кое-где почти художественной, мы чувствуем автора-стилиста, иногда — недурного стилиста и умелого оратора[100].

Даже в наиболее простых по стилю разделах Хроники автор отчасти сохраняет присущие ему черты украшенной и отделанной речи. Он любит игру слов, в роде verbis non verberibus (II.5), Riga rigat gentes (IV.5) и т. п.; особенно любопытно в этом роде место в XXIX.3: Letthis universis laete et cum laetitia laetam... doctrinam praedicavit... laetos eosdem quamplurimum laetificavit... Иногда Генрих заботливо подбирает аллитерации (Fuit vir vitae venerabilis et venerandae canitiei — 1.2, panes et pannos — XXVII. 1) и украшающие синонимы. Не чужд он и иронии. Напомним фразу о Филиппе Швабском: "от обещаний никто богатым не бывает" (Х.17); замечание о полоцком диаконе Стефане "не первомученике" (Х.3); насмешливый ответ Владимира псковского Алебранду (XVIII.2); обмен колкостями между епископом Альбертом и архиепископом лундским (XXIV.2) и др.

Во второй части Хроники, особенно в последних главах, прозаическая речь не однажды разнообразится стихами, притом не чужими, цитируемыми, а собственными, принадлежащими Генриху, как бы подчеркивающими наиболее патетические моменты рассказа.

Мало того, самое построение прозаической речи местами обладает известной ритмичностью, очень напоминающей cursus наиболее парадных папских актов классического периода, что в соединении с библейской окраской стиля придает изложению Хроники почти торжественный характер.

Итак, литературная манера Хроники, не будучи вполне оригинальной, никак не может считаться примитивной и элементарной. Это, вне всякого сомнения, продукт культурного мастерства, а не дилетантская попытка новичка.

Не следует однако и преувеличивать стилистические достоинства Хроники. Характеризованные выше качества, ставящие ее на почетное место среди других литературно- исторических памятников средневековья, сильно затеняются не менее значительными дефектами изложения. Все эти довольно разнообразные дефекты могут быть в обобщенном виде сведены к одному качеству, очень заметному при чтении Хроники в целом.

Мы имеем в виду повторяемость некоторых оборотов речи, фраз и целых описаний, нередко переходящую в шаблонность, лишенную собственного содержания.

Из отдельных выражений (часто в заключительной фразе) Генрих особенно любит "с радостью", "радостно", "радуясь", "обрадовались" и т. п. (например, IV.4; VII.1,4; VIII.1; IX.2, 10, 11; Х.8, 10)[101], другая, очень часто встречающаяся "концовка" — о мученической или "христианской" смерти (Х.5, 7; XV.9; XVIII.8; XXII.8; XXIII.4, 9, 11; XXIV.3; XXV.4; XXVI.7). Столь же стандартны формулы о благодарности богу, о "благословении господу", "благословенному во веки" и т. п.

Замечательно, что в некоторых случаях такой привычный шаблон просто противоречит смыслу: в XX.6 говорится о радости соглашающихся креститься (после поражения) гервенцев, а в XXI.2 эти радующиеся оказываются лютыми врагами немцев; в XXV.1 епископ Альберт "радуется" по поводу соглашения с архиепископом лундским, не имея для этого решительно никаких оснований; в XVI.2 тот же епископ и Владимир, князь полоцкий, "радуются" заключенному договору, что не внушает никакого доверия читателю, так как для Владимира договор оказывается вынужденным.

Стандартные формулы выработались у Генриха для целых разделов повествования. Есть у него излюбленный шаблон внезапного нападения с последующим избиением застигнутых врасплох людей (XI.5; XIII.5; XIV.10; XV.1, 2 (дважды), 7 (трижды); XVI.8; XVII.5; XVIII.5; XIX.8, 9; XX.2, 5; XXI.5 и т. п.). Свой шаблон имеют предложения о сдаче и принятии крещения (XI.6; XIX.8; XX.6; XXI.5; XXIII.7, 9 и др.). Есть шаблон рассказа о повторных нападениях (XXII 1.5; XXVI. 12, 13 и др.), о разграблении области и избиении жителей (XIII.6, 7; XXI.1), наконец, шаблон мотивировки при начале войны (Х.10; XI.5; XII.2, 6; XIII.4) и др.

Пользуясь этими повторяющимися формулами, можно построить некую общую схему повествования в стиле Генриха, хотя бы, например, о военных действиях, как делает это Г. Гильдебранд[102]. Схема эта будет, примерно, такова. Вспомнив обо всех обидах, причиненных таким-то племенем (народом), обыкновенно около рождества, когда "снег покроет землю, а лед — воду", некто (немецкий вождь, сам епископ, кто-либо из союзных вождей) предлагает поход против этого племени (народа). Собирается сильное войско из немцев, лэттов и ливов, причем первые составляют ядро, а главнейшие из них упоминаются по именам, лэтты же и ливы чаще всего выступают безличной подсобной массой. Войско двигается в поход и идет день и ночь с возможной быстротой, чтобы застать "врагов" врасплох. Если это удается, войско сразу рассыпается отрядами по области, начинает избивать и грабить население; в противном случае тоже самое делается после того, как разбиты "вражеские" силы. Всех мужчин обыкновенно убивают, женщин, детей и скот угоняют с собой, деньги, вещи и всякое имущество забирают, а дома сжигают. Затем, в условленном пункте вновь сходятся вместе все отряды и производится дележ добычи. Если население достаточно терроризовано (например, при вторичном или третьем нападении), приходят его старейшины с просьбой о мире и получают стандартный ответ: "Если вы примете истинного миротворца Христа и согласитесь креститься, мы дадим вам мир и обещаем дружбу". После этого — либо производится крещение, и войско, "благословляя бога, с радостью" возвращается, либо, если побежденные не желают вступить "на путь спасения", их истребляют и, опять таки "возблагодарив бога" за покорение "язычников", уходят до нового нападения.

Таким же образом нетрудно наметить схему для описания осады, для описания крещения людей миссионерами и т. п.

Многое в этой однотонности может быть объяснено однообразием тактики, фактически применявшейся героями Хроники; с другой стороны, во многих случаях стереотипная схема описания оживляется и индивидуализируется в Хронике расцветкой конкретными деталями; многое, наконец, оставаясь шаблонным, теряется и становится мало заметным в большом объеме книги. Но, как бы то ни было, нельзя отрицать, что Генрих, боявшийся "навеять скуку на читателей" (XXIX.9), при всем богатстве и разнообразии своего сочинения не вполне свободен от упрека в утомляющей читателя шаблонности многих описаний.

Двойственно звучит суждение о языке Хроники. По оценке Г. Гильдебранда, Генрих не является в этом отношении "ни хорошим ни дурным исключением в ряду своих современников, а ближе всех подходит к Арнольду Любекскому: пишет бегло, но не всегда правильно". Эта оценка едва ли может вызвать возражения, не требует и особых добавлений, если не предпринимать (пока не сделанного) специального филологического анализа.

Выше характеризованные стилистические достоинства Хроники сами по себе заставляют предполагать у автора хорошее знание латинского языка. Действительно, Генрих владеет им легко и свободно. Разумеется, это далеко не Цицерон, не Ливий и не бл. Августин, но на общем фоне средневековья — все же хороший латинист серьезной школы, т. е. такой же школы, примерно, из какой выходили нотарии и секретари крупнейших епископских канцелярий и даже папские.

Не говоря о лексике, отмеченной всеми чертами средневековой (но хорошей) латыни, можно указать следующие грамматические недостатки в языке Хроники: неверное употребление предлога in в обозначениях места (in Riga), ошибки в пользовании формами прошедшего времени и злоупотребление настоящим, применение конструкции с союзом quod вместо accus. с. infinit., путаницу с притяжательными и указательными местоимениями и др.

В латинской метрике Генрих слаб и в стихах его больше старания, чем умения. Правда, он пользуется классическим гексаметром, а не облегченными на современный лад средневековыми песенными размерами, но его гексаметр полон метрических ошибок, а в пентаметре — половинки рифмуются (леонинский стих). При всем том, самая наклонность писать стихами указывает на известную свободу в пользовании языком.

Особенностью (но не дефектом) лексики Генриха является наличие в ней туземных слов, эстонских и лэттских в подлинной диалектической форме (watmal, maia, malewa, maga magamas, magetac и т. п.), и слов немецких в латинизированной форме (erkerius, planca)[103].

В общем же, повторяем, качество языка нельзя признать особенно слабым местом Хроники, скорее наоборот.

Одной из интереснейших сторон Хроники является ее хронология, не только по тщательности, с какой относится к ней автор, и по высокой ценности ее вообще, но и по тем спорам, какие она вызывала, а частью вызывает и сейчас[104].

За исключением двух первых, вступительных, глав, весь рассказ в Хронике ведется по годам епископства Альберта[105]. Рядом с ними встречаются обозначения "года от воплощения"[106], ссылки на события мировой известности (солнечное затмение, Латеранский собор, взятие Дамиэтты и т. д.) и множество дат менее самостоятельного значения или менее определенных ("на пасхе"; "после крещения", "в великом посту", "в воскресенье, когда поют “Радуйся"", "в том же году" и т. п.).

Летосчисление по годам епископства составляет основу всей хронологии Генриха. Очень важно поэтому точно установить исходный пункт его — точную дату посвящения Альберта. Но тут и возникает затруднение. Кроме Хроники, этой даты нет нигде в источниках. В самой Хронике (III.1) сказано: "В год господень 1198 достопочтенный Альберт, каноник бременский, был посвящен в епископы", но когда Йог. Дан. Грубер bona fide взял в основу счета этот 1198 г. и соответственно датировал всю Хронику, то в результате — и в ней самой и при сравнении ее показаний с иными вполне проверенными датами, обнаружилось множество самых странных хронологических разногласий. В течение ста лет, до появления издания А. Ганзена, к этому относились, как к нередкому в средневековой хронографии факту, приписывая "неточности" и "ошибки" автору Хроники.

К совершенно иному выводу пришел А. Ганзен в своем замечательном по тщательности исследовании: виновником путаницы оказался не автор Хроники, а издатель ее. Ганзен выверил все даты Генриха, сопоставил их со вполне достоверными хронологическими показаниями других источников и установил два важных факта: во первых, то, что в ошибочной датировке Грубера есть своя закономерность: все его сомнительные даты отстают от нормы на год; во вторых, что посвящение епископа Альберта могло произойти только весной[107].

Комбинация этих двух положений и привела к разгадке. Ошибка Грубера заключалась в том, что он применил к Хронике нынешнее летосчисление, начинающее год с 1 января, тогда как в течение всего средневековья оно не только не пользовалось преобладанием, но, наоборот, применялось сравнительно редко. Автор Хроники, как и большинство средневековых писателей, нотариев и канцелярий (на Западе) начинал "год от воплощения" не с 1 января, а с 25 марта, со дня благовещения ("мариинский" или "благовещенский" год), причем, по наиболее распространенной манере, этот благовещенский год отставал от нашего на 2 месяца и 24 дня (флорентийский счет). Таким образом, если епископ Альберт получил посвящение в феврале или начале марта 1199 г. (по нашему), то в Хронике, вместо 1199, и должен был стоять 1198 г.

Открытие А. Ганзена, встреченное общим признанием, разъяснило почти все хронологические недоумения у Генриха[108] и позволило наново датировать Хронику,, но надо признать, что и после того кое-какие неточности в Хронике остались неоправданными. Сюда относятся прямые ошибки в датах, касающихся территориально отдаленных событий, (битва при Калке отнесена к 1222 г., вместо 1223 г.[109]; взятие Дамиэтты крестоносцами 5 ноября 1219 г. упомянуто в ряду событий 1221 г.); случаи хронологической контаминации (в рассказе о предъявлении меченосцами первого требования о разделе земель смешаны события 1207, 1210 и 1212 гг.); нередкие случаи нарушения границ между двумя соседними епископскими годами (события следующего года, ради удобства композиции[110], рассказываются вжонце предыдущего, и наоборот).

Все это, впрочем, очень редкие исключения, вообще же хронологическая точность Генриха, после исследования А. Ганзена, по заслугам пользуется весьма высокой оценкой[111].

Прежде чем закончить наши замечания об этой хронологии, необходимо остановиться на одной из недавних работ, впервые после А. Ганзена вносящей нечто новое в этот вопрос. Мы имеем в виду уже упоминавшуюся нами работу Р. Гольтцманна, где автор всю вторую главу (о. с., стр. 183-205) посвящает уточнению двух пунктов, оставшихся у А. Ганзена невыясненными: а) установлению дня посвящения епископа Альберта и б) объяснению причин наблюдаемого в Хронике нарушения годовых границ между отдельными главами.

Последняя задача удачно и плодотворно, в смысле получения совершенно нового ценного вьюода, решена Р. Гольтцманном (см. ниже). О первой этого сказать нельзя.

Дело прежде всего в том, что розыски точной даты (дня) посвящения Альберта, хотя и сейчас еще сохраняют известный принципиальный интерес, но после работ А. Ганзена и др.[112] почти полностью утратили свое прежнее практическое значение: едва ли можно ожидать сколько-нибудь существенных изменений в установленной доныне датировке Хроники, даже в случае полного успеха таких разысканий. Что же касается Р. Гольтцманна, то он, по нашему мнению, успеха не достиг.

Если оставить в стороне статистические наблюдения, полученные им при пересмотре хронологии Генриха, небесполезные вообще, но не связанные с интересующим нас вопросом, оказывается, что в решении этого последнего автор опирается на единственный аргумент. В XXIV.4 Генрих мельком упоминает о смерти датской королевы (Беренгарии), случившейся, по датским источникам[113], 27 марта 1221 г. "Так как события (рассуждает Р. Гольтцманн), которые рассказываются в XXIV.5-6 после смерти Беренгарии, как происшедшие между тем (als inzwischen erfolgt), без сомнения, должны быть отнесены к 22-му году епископства, то и известие о смерти не может принадлежать к тем отрывкам, которые переходят границы епископского года и о которых нам ниже придется говорить. Впервые в XXIV.7 затронут 23-й год епископства, что и выражено ясно"[114]. Отсюда автор умозаключает "с полной определенностью", во первых, что посвящение Альберта состоялось после 27 марта 1199 г., и во вторых, что Генрих пользовался не благовещенским, а пасхальным годом[115], так как день посвящения, приходящийся после благовещения, не мог быть отнесен к 1198 благовещенскому году (III.1), а начало 13-го епископского года (весна 1211 г.) не могло быть датировано благовещенским 1210 г. (XV.1). Допущение пасхального года в этих случаях разрешает затруднение: в 1199 г. первый день пасхи был 18 апреля, а в 1211 г. 3 апреля; поэтому событие, происшедшее после 27 марта, но до 3 апреля, Генрих с полным правом мог датировать 1198 и (соответственно) 1210 г.

Тут, как видим, числа 27 марта и 3 апреля играют роль терминов a quo и ad quern для дня посвящения, а так как по средневековой практике, посвящение епископа обыкновенно совершалось в воскресенье, то Р. Гольтцманн останавливается на 28 марта (единственное воскресенье между 27 марта и 3 апреля), как на точной дате посвящения Альберта.

С этим (впрочем, остроумным) рассуждением никак нельзя согласиться по следующим соображениям.

Главное и единственное основание его весьма сомнительно. Если читать отрывок о смерти Беренгарии без предвзятой мысли, легко заметить, что Генриха не столько интересует самый факт, сколько пессимистический каламбур, с ним связанный (вероятно, Генриху же и принадлежащий). Упоминание о королеве только для того, видимо, и сделано, чтобы дать автору возможность эффектно закончить "пророчеством" описание мытарств Альберта в поисках помощи против короля датского. Говорить тут о 22-м или о 23-м годе епископства (разница в несколько дней!) не приходится: ради удобства композиции, по наблюдениям самого Р. Гольтцманна[116], Генрих не раз делает гораздо более резкие нарушения хронологии.

Вслед за упоминанием о смерти королевы, отмечает Р. Гольтцманн, рассказаны события 22-го года епископства (а не 23-го). Это верно. Мало того, эти события (XXIV.5-6) относятся даже не к 1221, а преимущественно к 1220 г (по нашему счету). И все же, с нашей точки зрения, это никакого значения не имеет и не может иметь: Генрих прямо подчеркивает (в соединительной фразе), что он тут возвращается в изложении назад.

Отвергая таким образом в целом гипотезу Р. Гольтцманна, заметим еще, что и сам ее автор не нашел ей никакого применения в толковании датировок Хроники: его действительно ценные соображения по поводу хронологических неясностей в композиции Генриха сохраняют свою ценность вне всякой связи с гипотезой о пасхальном годе и пр.

Эти соображения Р. Гольтцманна, вернее — их любопытные результаты возвращают нас к началу настоящей главы, поскольку касаются истории написания Хроники.

Проверяя точность деления событий в ней по годам епископства, Р. Гольтцманн обратил особенное внимание на то, что в четырех случаях (XI.8, XVIII.8, XIX.10, XXIV.7) главы у Генриха заключаются апрельскими событиями, явно принадлежащими не к кончающемуся, а уже к следующему епископскому году. Факт этот был известен и ранее, но его обыкновенно объясняли небрежностью хрониста, не делая никаких дальнейших выводов. Р. Гольтцманн же, внимательно разобрав все мелочи, выяснил следующие обстоятельства.

Глава XI Хроники, повествующая о девятом годе епископства, в конце (XI.8-9) содержит рассказ о мести князя Вячко, где ко времени после пасхи (6 апреля 1208 г.) относится так много событий, что их только и можно отнести к следующему, 10-му, епископскому году. Отсюда возникает предположение: не принадлежал ли конец XI главы первоначально к началу XII. Дальнейшим анализом это подтверждается. Когда год спустя, весной 1209 г., на 11-м году епископства Альберт вспоминает о Вячко, он (в Хронике) относит его "злодеяние" к "прошлому году" (praeterito anno). Если бы речь шла о "годе от воплощения", тут все было бы просто: Альберт вспоминает весной 1209 г., месть Вячка совершилась весной 1208 г. Дело только в том, что такие выражения, как "в том же году", "в прошлом году" и т. п. у Генриха никогда не относятся к году ab incarnatione, а всегда означают епископский год. При таком положении слова praeterito anno только в том случае уместны, если рассказ о мести Вячка принадлежит не к 9-му, а к 10-му году епископства, т. е. не к XI, а к XII главе. Р Гольтцманн на этом и настаивает. Он думает, что Хроника по написании подверглась авторской переработке в интересах цельности композиции отдельных сюжетов. В рассматриваемом нами случае Генрих, чтобы больше не возвращаться к Вячко, решил соединить в одном месте весь рассказ о нем, в первой редакции хронологически разбитый между XI и XII главами. При перестановке, слова praeterito anno остались не исправленными и являются теперь для нас рудиментарным остатком первой редакции.

Еще более любопытный пример того же метода и той же поспешности находит Р. Гольтцманн в XV главе[117]. В первой редакции 13-й год епископства начинался хронологически правильно с XV. 1: сообщались апрельские события 1211 г. и, прежде чем перейти к возвращению епископа в Ливонию, сделано было упоминание о его пребывании в Риме praeterito anno. Решившись затем на переработку, Генрих хотел все это начало перенести в конец предыдущей главы (XIV)[118]; вместо praeterito anno, написал eodem anno и вставил перед известием о прибытии епископа (XV.2) новое вступление к главе, но старое (XV.1) вычеркнуть забыл[119].

Другие разбираемые Р. Гольтцманном примеры вполне подтверждают его вывод о двух авторских редакциях Хроники, а нам это позволяет еще раз напомнить, что все внешнее оформление ее — композиция, стиль, язык и хронология отнюдь не могут быть произведением самоучки, новичка в литературе, человека "некнижного", словом — произведением "скромного клирика", каким обыкновенно изображают Генриха.

V
Достоверность Хроники. Общественно-политическая позиция автора. Его тенденциозность

Содержание Хроники и высказывания о ней автора свидетельствуют о том, что объем своей задачи он понимал вполне определенно и довольно узко. Он хочет говорить и говорит действительно только о Ливонии, притом лишь об одном отрывке ее истории — о времени "обращения язычников", начиная от первых попыток крещения ливов и заканчивая крещением эстов. Он рассказывает почти исключительно о современных и топографически близких ему событиях, вовсе не касаясь прошлого страны до прихода немцев, почти не затрагивая историко-этнографических тем и едва упоминая, и то изредка, о делах вне-ливонских. Опираясь на личные впечатления и сообщения очевидцев, он ведет свой рассказ чрезвычайно подробно, приводит множество точных именных и географических данных, обнаруживает большую тщательность в хронологии.

Сравнение сообщений Генриха с соответственными актовыми данными, а также с русскими, датскими и германскими хрониками в большинстве случаев свидетельствует решительно в пользу Хроники Ливонии. О походах Вальдемара II она рассказывает гораздо подробнее датских источников; о русско-ливонских делах — точнее и детальнее, чем наши летописи, а хронология ее служит хорошим коррективом и для русских, и для датских и для германских источников[120].

В общем, таким образом, нет оснований сомневаться в достоверности изложения Генриха. Нельзя однако забывать, что пишет он о боевом времени и пишет не о чем-то давнем, оценивая прошлое исторически, а почти одновременно с событиями, в те дни, когда люди еще не остыли после жестоких боев, когда только что подавлены последние вспышки отчаянного сопротивления "язычников" и кое-как улажены резкие внутри-ливонские и внешне-политические противоречия. Мог ли автор Хроники в таких условиях сохранить полную объективность и, участвуя лично в политической борьбе, оказаться бесстрастным в описании ее?

До сих пор политическую тенденцию Хроники, степень ее "безыскусственности" и общественно-политическую позицию ее автора оценивали по разному. Одни (Грубер) смотрели на Генриха, как на бесхитростного летописца, далекого от "великих мира сего" и от движущих рычагов политики, скромного рядового воинствующей церкви, старавшегося с простодушной искренностью писать так, как заказано было "его господами" — епископом и меченосцами. Другие (Боннель) еще более понижали удельный вес личного творчества Генриха в Хронике, допуская не только "заказ", но и участие "господ" в оформлении Хроники. Третьи (Гильдебранд), признавая несомненной извне установленную (орденом и епископом) тенденцию Хроники, думали, что и собственное мировоззрение Генриха во всем существенном совпадало с этой тенденцией. Немногие (Н. Я. Киприанович и Г. Лаакманн) сумели хотя бы отчасти уловить оттенок двойственности в отношениях Генриха к епископу и ордену и склонны были рассматривать автора Хроники, скорее как сторонника первого, чем как слугу второго. Окончательного суждения пока высказано не было. Не предлагая его и со своей стороны, мы лишь в качестве материала для такового позволим себе остановиться на отдельных моментах в характеристике автора Хроники, как общественной фигуры.

Из всех доныне высказанных мнений наименее правдоподобно и наименее подтверждается фактами то, по которому Генрих "hat gesehen, gehoert, aber. nicht beobachtet"[121], так как был он будто бы наивным человеком, не разбирающимся в политике и не интересующимся ею.

Ученые, сторонники этого мнения, вполне правильно отмечая в Хронике черты наивной историографии (но черты, заметим в скобках, характерные для Генриха не в большей степени, чем для любого писателя его эпохи), под этим верхним слоем либо вовсе не видят, либо недостаточно учитывают другой, правда, менее ясный рисунок, дающий тем не менее уже не типовую, а личную характеристику автора Хроники, определяющий его политическую физиономию и место его на арене внутри-ливонских общественных отношений. Иными словами, отождествляя оффициальное мировоззрение Хроники с личным мировоззрением Генриха, упускают из виду, что это вещи вовсе не тождественные и, если во многом совпадают, то все же далеко не целиком.

По своему историческому мировоззрению автор Хроники, бесспорно, примитивен. Это не мыслитель и не ученый, а только клирик XIII в., католик и немец. Правда, качества литературного дарования не позволяют считать его бесцветной посредственностью, наоборот, заставляют даже предполагать, что этот стилист, умея так красноречиво выражать свои мысли, умеет и скрывать их, однако "философская" основа его историографии все же остается весьма элементарной.

Рассказ в Хронике ведется на погодной хронологической канве; связь событий в изложении почти всегда определяется простой последовательностью их; мотивы действий и причины происходящего, сообщаемые автором, носят совершенно внешний характер, а иногда кажутся чисто фразеологическими склейками отдельных сюжетов[122]. Надо всем господствует религиозная точка зрения. Предмет Хроники, по Генриху, не история жестокой колонизации Прибалтики немцами, а история "обращения язычников к вере Иисуса Христа"[123]. Написана она "во славу господа нашего Иисуса Христа, а также возлюбленной его матери, ибо ей посвящены все эти вновь обращенные земли". Ливония, "земля пресвятой девы", пользуется ее особым покровительством: враги не просто терпят поражения и неудачи, а несут божеское наказание за покушения против богоматери[124]. Бог неизменно поддерживает "своих". Он сражается за них и дает победу. Неудачи, поражения и потери посылаются на христиан богом же, как "испытания". Только по божьему внушению, а не из страха войны враги приходят просить мира (V.3). Владимир, князь полоцкий, "по внушению божьему", вдруг отказывается от своих требований и т. д. и т. п. В числе прочих стилистических шаблонов Хроники "богословие" занимает первое место и не даром: этот шаблон наиболее близок мировоззрению автора.

Служение богу и католичеству, в чем бы оно ни состояло, в глазах Генриха — подвиг, а противодействие — достойно суровой кары. Зеленая Вирония, прекрасная и богатая страна (XXIII.7) жестоко разгромлена немцами, Гервен обращен в пустыню, разорена вся Эстония; "деревня Каретэн была тогда очень красива, велика и многолюдна, как и все деревни в Гервене, да и по всей Эстонии, но наши (говорит хронист) не раз опустошали и сжигали их" (XV.7); тысячи людей беспощадно избиты, кто задушен дымом в пещерах, кто сожжен заживо, кто затоптан тяжелыми конями меченосцев; женщины и дети в рабстве — и все это — благо, не вызывающее не только сомнений, но и минутного раздумья; это — подвиг, за который воздается честь людям, "стеной стоящим за дом божий", и благодарность богу. Наоборот, на стороне "язычников — не мужественная борьба за свободу и независимость родной земли, не героизм сражающегося народа[125], а "заблуждение", "упорство", "вероломство" и "коварство".

Автор Хроники — верующий католик и с луп церкви. Он вполне искренно и, как историк, наивно не только признает и оправдывает, но, в духе своего времени, панегирически прославляет все жестокости, притеснения и несправедливости, совершаемые именем Христа и церкви для того, чтобы "неверные стали верными", "познали Христа", приняли на себя "права христианства" и "богом установленную десятину".

Но Генрих не только католик. Он — немец; вероятнее всего, немец и по происхождению, но во всяком случае немец по ориентации и по мировоззрению.

Г. Гильдебранд считал, что в Генрихе сильнее чувствуется священник, чем немец; что Генрих беспристрастно относится к другим, даже враждебным национальностям; что если он и бывает суров, то лишь в отзывах о врагах христианства, а не о противниках немцев; что пристрастность в национальном вопросе можно заметить у него лишь по отношению к лэттам, и то в положительном смысле: он не мог быть равнодушен или холоден к своим "духовным детям".

С этой оценкой трудно согласиться, как трудно и разделить у Генриха церковное и немецкое. Его герои — христианские завоеватели[126], но в действительной жизни перед ним были не какие-то условные "христиане", а живые и вполне реальные немцы, то дипломаты (как епископ Альберт), то церковники, то в большинстве пришлые авантюристы-кондотьеры, жадные на добычу. "Наши" для Генриха это — немцы. "Христиане" — не что иное, как своего рода идеологически оправдывающий эпитет завоевателей- немцев.

То, что автор Хроники далеко не беспристрастен в национальных оценках, очевидно уже из сказанного выше о его "христианской" позиции. Добавим еще кое-что.

По словам Г. Гильдебранда, Генрих "не сочиняет ничего хорошего о своих и ничего дурного о других"[127]. Этот, весьма условный, если не совершенно произвольный вывод в сущности бессодержателен, так как, помимо "сочинения" фактов, есть и другие приемы, какими (иногда даже bona fide — в соответствии со своим пониманием исторической истины) пользуется историк, давая тем не менее объективно неверную картину. У Генриха к числу таких приемов относится своеобразная "подача" фактов. Тогда как действия завоевателей-немцев, хотя бы то было предательское разграбление Герцикэ или взятие Кукенойса среди полного мира или истребление чуть не целого племени, всегда рисуются, как геройство и подвиг, многие совершенно естественные и законные акты самозащиты со стороны ливов, эстов, русских и др., обычные военные хитрости, наконец, просто упорное сопротивление насилию — квалифицируются, как "коварство", "предательство" и пр. Любопытен, например, рассказ в XVIII.9 о "простодушных" немцах (вторично без всякого повода разграбивших Герцикэ) и "лживых, вероломных" литовцах, союзниках князя Герцикэ, которые перехитрили рыцарей и заставили их спасаться с награбленной добычей, потеряв "вождей-героев", Мейнарда, Иоанна и Иордана. Не менее характерны эпитеты дьявола, относимые Генрихом к городу Герцикэ[128], который "всегда был ловушкой и как бы великим искусителем для всех живущих по сю сторону Двины, — крещеных (что особенно неприятно — С. А.) и некрещеных", так как князь его Всеволод "всегда был врагом христианского рода, а более всего латинян", т. е., собственно, как ниже выясняется, "всегда был враждебен рижанам" (XVIII.4).

О людях, защищавших Дорпат вместе с князем Вячко, и о самом князе сказано (XXVIII.3): "И собрались в тот замок к королю (Вячко — С. А.) все злодеи из соседних областей и Саккалы, изменники, братоубийцы, убийцы братьев-рыцарей и купцов, зачинщики злых замыслов против церкви ливонской. Главой и господином их был тот же король, так как и сам он давно был кого зла в Ливонии: нарушив мир истинного миротворца и всех христиан, он коварно перебил преданных ему людей, посланных рижанами ему на помощь против литовских нападений, и разграбил все их имущество". Это место может быть простейшим опровержением тезиса Г. Гильдебранда. В случае с Вячко нарушил мир не он, а немцы в то самое время, когда он только что вступил в союз с Ригой. Нападение Вячка на немцев, работавших у него в замке[129], только месть в ответ на испытанные им самим обиды, и если он "разграбил все их имущество", т. е. попросту, говоря, походный скарб и коней 20 рядовых немцев (!), то чем это, спрашивается, хуже, чем грабить с таким бесстыдством, как это делали "христиане"-немцы в Герцикэ — без всякого осуждения со стороны хрониста? Тут Генрих, как видим, "не сочиняет": он лишь снабжает факты оценочными эпитетами в своем духе, специфически подбирает и сопоставляет их, кое о чем вовсе умалчивая, но оказывается нисколько не правдивее любого "сочинителя".

В некоторых случаях он даже не умалчивает о порочащих поступках немцев, но, упоминая о них мельком, без всякого, обычного по отношению к "чужим", акцента, притом как о вещах вполне естественных, оставляет доверчивого читателя под впечатлением полной законности изображаемых деяний. Вспомним, каким способом епископ Альберт впервые добился заложников от ливов (IV.4); в каком тоне рассказано о захвате Оденпэ в XIV.6. В обоих случаях налицо бесспорно изменнический образ действий, предательство и нарушение слова немцами. Между тем автор совершенно спокоен и отнюдь не расположен к суровым оценкам.

Приведенные примеры не единственные в своем роде. В сущности вся Хроника — панегирик завоевателям-немцам. Это — избранный богом народ, наподобие библейского Израиля. С ними "всегда идет победа и слава триумфа". Они наиболее храбры, стойки и всегда впереди в бою, а когда бегут или позорно сдаются (как в Оденпэ в 1217 г.), это под пером автора выходит вовсе незаметно. Их служение богу и церкви, по сравнению с прочими, безупречно и т. д. В то же время по отношению к ливам, литовцам и эстам автор расточает все свое красноречие и все богатство латинской лексики в выборе отрицательных эпитетов.

Может быть, однако, все это относится только к "язычникам", к не желающим "очиститься святою водой крещения"? Оказывается — нет. Не будем даже говорить о "схизматиках-русских", врагах пресвятой девы[130], "полных надменной спеси и в гордости своей весьма заносчивых" (XXI.1 — когда они пренебрегают миром с тевтонами!). Выше достаточно сказано о Вячке и Всеволоде. Посмотрим, что говорится о других "христианах", хотя бы о датчанах, соперничавших с немцами на поприще крещения или завоевания Эстонии. Обнаруживается несколько неожиданно для читателя, что и датчане — враги богородицы и наказаны ею пленением короля Вальдемара II. О миссионерской деятельности их рассказываются вещи мало уважительные и даже порочащие; все поведение датчан по отношению к Риге изображается, как необъяснимая и несправедливая претензия. Когда при всем том убеждаешься, что характеристика датчан в Хронике выглядит все же относительно мягкой, возникает вопрос: не оттого ли это, что папа, возможный читатель Хроники, был открытым покровителем Дании; с другой стороны, если о шведах, также претендовавших на эстонское поморье, не говорится дурного, то не потому ли только, что они потерпели неудачу?

Как бы то ни было, мнение Г. Гильдебранда о беспристрастии Генриха в национальных оценках и его "справедливости к врагу" никак нельзя признать обоснованным.

Обратимся теперь к другой области, где в том же, примерно, характере изложения можно искать данных для уяснения личной позиции автора Хроники в сфере внутри-ливонских отношений.

Каковы собственно были эти отношения во время Генриха? С какими общественными группами имел дело автор Хроники? Кому служила и для чего написана Хроника? Вот вопросы, какие нам надо решить[131].

Проще всего начать с последнего.

Сам Генрих в заключении Хроники (XXIX.9) так формулирует причины, побудившие его писать: "Много дел и славных дел совершилось в Ливонии во время обращения язычников к вере Иисуса Христа. Все их нельзя ни описать, ни упомянуть, чтобы не навеять скуки на читателей. Это же немногое написано во славу того же господа нашего Иисуса Христа, кто столько великих и славных побед даровал в Ливонии людям своим, а также во славу возлюбленной его матери. И чтобы слава, подобающая ему за столь достойные хвалы деяния, впоследствии не пала в забвение из-за небрежности и лености людской, решили мы, по просьбе господ и товарищей, смиренно написать о ней и оставить потомкам...".

Старые исследователи Хроники (до издания ее в MGH), задаваясь вопросом, кто были domini — господа Генриха, обыкновенно думали, что он говорит тут либо о меченосцах, либо о епископе и меченосцах[132]. В доказательство приводили ряд других приложений слова domini в Хронике именно к меченосцам[133], а прежде всего место из XVI.4, где епископ в речи, обращенной к ливам, называет меченосцев dominos nostros ac filios dilectos. Так как, однако, по ближайшем изучении, все эти аналогии оказываются не доказательны (поскольку говорят о господах покоренной страны, но не о господах хрониста), а только что приведенная содержит неправильное чтение (вместо nostros, нужно vestros), исправленное в издании MGH, остается признать, что нас ничто не обязывает разуметь в числе заказчиков Хроники, под словом domini, меченосцев, и ничто, наоборот, не препятствует пониманию этого слова, как domini episcopi или domini legatus et ep-us и т. п.

Переходя от терминологических толкований к анализу некоторых мест Хроники по существу, мы получаем вполне определенный вывод и уже не только в этой отрицательной формуле.

Многое, что нам известно о Генрихе, позволяет заранее предполагать, что в борьбе епископа Альберта с орденом автор Хроники мог быть только на стороне епископа. Он — scholaris Альберта, его ученик; от Альберта получил посвящение и приход; несмотря на свое скромное положение, участвует в труднейших дипломатических предприятиях епископа внутри Ливонии, каковы, например, переговоры с восставшими ливами (XVI.4), где, кажется, именно Генрих ("один из спутников") удержал епископов от решительного разрыва с ливами, добился возвращения на переговоры епископа Филиппа рацебургского и затем (прямо поименованный, как его толмач, Генрих из Лэттии) защитил епископа от насилия; вспомним также его роль в качестве епископского комиссара при разделе Толовы с меченосцами (см. выше, стр. 24); тот же Генрих сопровождает епископа Филиппа на Латеранский собор и, вероятно, присутствует на соборе вместе с епископом Альбертом; как епископский священник, Генрих миссионерствует в Толове (XVIII.3), а позднее в Эстонии, ревностно защищая дело епископа перед Андреем лундским.

Вполне естественно будет, если этот ставленник Альберта, притом, очевидно, пользовавшийся и доверием, при возникновении в Ливонии внутренних разногласий окажется на стороне епископа, а не его противников.

Серьезные разногласия между епископом и орденом обнаружились, как мы знаем, уже к началу 1207 г. Альберт, получив от императра "мандат" на Ливонию[134], становится, как имперский князь, юридически носителем верховной власти в стране, обладая притом, кроме светского, и духовным мечом. "Братьям рыцарства христова" (меченосцам) становится ясно их зависимое положение: епископ рижский (хотя бы номинально) — их сюзерен в мирских делах и владыка в духовных; блага "мира сего" — земли, власть и добыча зависят от милости епископа; мощное орудие идеологического подчинения, "меч духовный" — в его же руках.

Между тем орден к 1207 г. уже не разрозненная кучка рыцарей, а сплоченная общими интересами единая организация, что и отличает меченосцев от других (епископских) рыцарей.

Кто были эти "пилигримы" и "крестоносцы", излишне говорить: лучше всего их характеризуют также эпитеты у Маркса, как "крестоносная сволочь", "прохвосты", (die Lumpacii), "псы-рыцари" (Reitershund)[135].

За год военного пилигримства в Ливонии папой объявлено было отпущение грехов, иначе говоря — амнистия по старым преступлениям. Немудрено, что "принимали крест" прежде всего люди, чем-то сильно опороченные у себя на родине, иногда просто преступники, "изгнанные из Саксонии за преступления", как говорится в Хронике Trium Fontium. Рядом с ними шли авантюристы всякого рода, потерпевшие дома крушение и потерявшие надежду на успех, но рассчитывавшие преуспеть и обогатиться за морем, на чужбине.

Даже в хвалебных характеристиках некоторых высших сановников Ливонии у Генриха между строк (помимо желания автора) проглядывают запятнанные биографии его героев. Бернард из Липпэ, епископ семигаллов, на вид весьма достойная фигура, в молодости, оказывается, "в своей стране был виновником многих битв, пожаров и грабежей", за что и был "наказан богом" (XV.4)[136]. Даже Филипп, епископ рацебургский, почитаемый Генрихом и изображаемый в виде святого, попал в Ливонию сильно скомпрометированным близостью к отлученному папой Оттону IV.

Рыцари (и не один Годфрид в XI.4) оказываются в Хронике то лихоимцами и неправедными судьями, то убийцами (как Викберт), то бесчестными нарушителями договоров и предателями.

Епископу нелегко было сплавляться с такими "защитниками церкви" и не раз, видимо, приходилось против воли разрешать им то, чего не следовало, так как иначе они обошлись бы и без разрешения: вспомним, как Альберт дал согласие на битву с эзельским флотом в VII.2. Неповиновение и своеволие едва ли были редкостью в среде пилигримов, если Генрих считает нужным, как бы в виде исключения, отметить (XIII.3): "Пилигримы же этого года готовы были послушно участвовать в работах по постройке стены и в других, где могли служить богу".

До тех пор, пока этот сброд авантюристов оставался только сбродом, управлять им было, хоть и трудно, но возможно: государственной опасности и угрозы верховной власти епископа эти люди еще не представляли.

Иначе пошло дело с возникновением ордена. Учреждение его было неизбежностью для епископа. Не только продолжать завоевания, но и удерживать захваченное было невозможно без помощи постоянной военной силы. Ежегодно сменявшиеся отряды пилигримов и горсточка вассалов, осевших в Ливонии, получив лены от епископа, достаточной гарантии успеха не давали. Между тем перед глазами Альберта был готовый пример и образцовое, казалось, решение задачи — в виде деятельности ордена тамплиеров. Недюжинный политик, он вполне последовательно и остановился на таком решении. Если же позднее обнаружилось, что, учредив орден[137], он сам создал себе "могильщика" или, по крайней мере, вместо орудия, приобрел в лице ордена соперника и противника, грозного своей организованностью, то это, нам кажется, столь же естественно, как и, несомненно, союзные отношения Альберта с нарождающимся рижским бюргерством в борьбе с феодалами-меченосцами.

Торговые связи немцев с Прибалтикой установились значительно ранее первых попыток их закрепления в Ливонии и ранее первых опытов крещения туземцев. "Апостол" Ливонии Мейнард шел по следам купцов, пользуясь их примером и поддержкой. В его время, судя по Хронике, торговать на Двине было безопаснее, чем миссионерствовать[138]. Епископ Альберт, основатель немецкой колонии, также действует в союзе с купечеством, но его роль уже иная: он не только ищет поддержки, но и сам в силах оказать ее, притом, чем дальше, тем в большей степени. Экономическое устройство колонии и ее торговое будущее, естественно, составляют предмет его постоянной заботы. Строя Ригу, как будущий торговый порт, епископ старается обеспечить ей монополию путем наложения папского интердикта на гавань семигаллов (IV.6). Купцы в это время представляют уже корпорацию, действующую объединенной[139]. При своих частых поездках в Германию Альберт заботится о наборе не только войска, но и мастеров, ремесленников. Вероятно, именно их, кроме купцов, надо разуметь под "первыми горожанами", прибывшими в Ригу в 1202 г (VI.2). Он нанимает за плату рабочих для отправки в Ригу[140]. Интересы купцов неизменно находятся в поле его зрения. Обиды, нанесенные купцам, являются таким же (а в сущности, главным) поводом к открытию военных действий, как и сопротивление "благодати крещения" и "игу христианства" (ср. XI.7, XII.6, XIII.5, XIV.9, XVI.2, XIX.4 и др.). При таком положении постепенно выросшее рижское бюргерство естественно должно было смотреть на епископа, как на союзника. Он для рижан свой человек: дело его — их дело, и враги его — их враги. Не будучи уже в XIII в. только "торгующими воинами", как во времена викингов, вооруженные купцы и теперь очень часто, если не всегда, участвуют в военных предприятиях епископа, вместе с рыцарями и прочим военным людом ходят на войну и защищают город.

Когда епископ и орден становятся открытыми врагами, партию епископа составляют не одни клирики и "люди церкви": сюда же принадлежат, конечно, и рижские ремесленники и все купечество[141]. Достаточно выразителен тот факт, что против вынужденных и невыгодных Альберту уступок Дании, на которые согласны подкупленные Вальдемаром II меченосцы, протестуют "и прелаты монастырей, и церковные люди, и горожане, и купцы, и ливы, и лэтты" (XXV. 1); датскому судье Годескальку именно "купцы отказались дать лоцмана на корабль, как при поездке из Готландии в Ливонию, так и при возвращении из Ливонии в Готландию" (XXV.2). Не менее характерно, что в заговоре против меченосцев и датчан участвуют "горожане рижские с купцами, ливами и лэттами" (XXV.3). Наконец, ультиматум, предъявленный меченосцам в критический момент великого эстонского восстания (XXVI.3) в ответ на просьбу ордена о помощи, несомненно, шел не только от "людей церкви", но и от рижского бюргерства[142]. Автор Хроники, летописец деятельности Альберта, принадлежал к той же партии. Однако, в его изложении это обнаруживается далеко не сразу и не с первого взгляда. Правда, почти вся Хроника, за исключением нескольких первых страниц, посвящена деятельности Альберта; хронологически изложена по годам его епископства; писана в момент полного торжества епископа на внешнем и внутреннем фронтах, как бы подводя итог его успехам и заканчиваясь апогеем этих успехов. Как это ни очевидно, но само по себе еще ничего не говорит об отношении автора к меченосцам, к борьбе их против епископа и к действовавшим в Ливонии партиям. Старые исследователи Хроники, как уже упоминалось, и вообще не находили в ней точного ответа на эти вопросы, а особенно — ответа в интересующем нас смысле. Между тем такой ответ в ней есть, но искать его зачастую нужно между строк.

Назначение Хроники ясно указано Генрихом в ее заключении (XXIX.9), но это — официальное назначение. Рядом с ним с большим вероятием предполагают другую, не названную автором, практическую цель, имевшую наибольшее влияние на всю установку Хроники.

Как мы знаем, Генрих писал свое произведение в то самое время, когда в Ливонии гостил прибывший по инициативе епископа папский легат, который имел поручение изучить действительное положение вещей на месте и, может быть, решить вопрос о возведении Альберта в сан архиепископа-митрополита с подчинением ему всех пяти прибалтийских епископий[143].

В высшей степени вероятно[144], что Хроника была заказана Генриху епископом, как подробный отчет об истории и состоянии ливонской колонии, который облегчил бы легату ориентацию в разных запутанных и спорных отношениях внутри страны и с соседями, исторически обосновал бы в его глазах известные претензии, подсказал бы, наконец, определенное, притом благоприятное епископу решение.

Это — всего лишь гипотеза, остроумно построенная Г. Гильдебрандом, однако гипотеза, не только обладающая большим правдоподобием, но и чрезвычайно плодотворная в смысле понимания и толкования интереснейших, без нее необъяснимых особенностей изложения в Хронике[145].

Сосредоточив внимание на некоторых отдельных высказываниях Генриха, а особенно на его весьма характерных умолчаниях, обмолвках и внутренних противоречиях, можно установить, во первых, что он, касаясь определенных тем, в частности — взаимоотношений епископа с орденом, с Римом и датчанами и других, более или менее щекотливых обстоятельств в ливонских делах епископа, говорит не все, что знал или должен был знать; во вторых, что по тем же темам и соседним с ними он всегда высказывается с величайшей сдержанностью, избегая определяющих эпитетов, оценок, точных обозначений, так что, при беглом чтении, даже подозрительный или заранее предрасположенный в дурную сторону читатель (например, магистр меченосцев) не мог бы уловить в тексте Хроники ничего субъективного, одностороннего и пристрастного, а в то же время читатель внимательный сумеет понять, что автор говорит не совсем так, как думает и как хотел бы говорить.

Умолчания и стилистическая маскировка у Генриха, по нашему мнению, объясняются в одних случаях нежеланием упоминать о неудачах епископа, в других — невозможностью и тактическим неудобством говорить о врагах его с прямой враждебностью. Легату и римской курии надлежало показать картину умиротворенной внутри и не угрожаемой извне Ливонии; былые споры и разногласия, компрометировавшие епископа и его дело, следовало, по возможности, ослабить; о сильных, пользовавшихся в Риме влиянием врагах епископа никак нельзя было говорить, что думаешь, во избежание обвинения в односторонности.

Примеры такой авторской тактики мы подробно разбираем в комментарии к Хронике. Здесь остановимся лишь на главнейшем.

Возьмем первое же известие Генриха о разделе Ливонии 1207 г. Акты того времени, фиксирующие отношения ордена с епископом, показывают, что автор Хроники излагает тут дело с намеренной неясностью, скрывая поражение епископа. В его рассказе контаминируются события 1207, 1210, 1212 гг., вследствие чего от читателя ускользает длительность и напряженность происходившей борьбы; стремление епископа во что бы то ни стало, даже вопреки соглашению, удержать за собой двинскую область — полностью скрыто; папское решение 1210 г., мало благоприятное для Альберта, выглядит у Генриха простым утверждением епископской точки зрения. Дальнейшее развитие событий — продолжение раздела в 1211 и 1212 гг., вовсе не отражено в Хронике, что также, очевидно, должно было ослабить впечатление трудности и продолжительности разногласий. Об интригах меченосцев в Риме не упоминается вовсе, а между тем именно эти интриги, односторонняя информация и настойчивые обвинения чуть не довели Альберта до лишения епископства. Напрасные попытки епископа противодействовать самочинным предприятиям меченосцев в Эстонии, если и упоминаются в Хронике, то с совсем иной атрибуцией: действия ордена и лэттов, по Генриху, вызывали сильное неудовольствие — то судьи ливов, Германна (XII.6), то жителей Торейды (XIII.5), причем читателю остается только недоумевать о причинах этого мнимого неудовольствия подставных лиц.

Не меньше неясностей в описании рижско-датских отношений. Если верить Генриху, то претензии датчан на господство в Эстонии и Ливонии были неожиданны, произвольны и ни на чем не основаны: Вальдемар II будто бы вмешался в эстонские дела просто по просьбе епископа рижского и "ради славы пресвятой девы". Между тем позднее сам датский король ссылался на нечто совершенно иное: он настойчиво утверждал, что Эстония и Ливония уступлены ему Альбертом, разумея, конечно, переговоры 1218 г. Возможно, что это заявление в известной мере и было преувеличено, но едва ли оно ложно целиком. Генрих не упоминал бы о нем, если бы мог умолчать, но, повидимому, королевская мотивировка была общеизвестна и в какой-то части основательна. В таком случае рассказ Хроники о переговорах епископа с Вальдемаром II должен быть признан неточным именно в том пункте, где точность была бы наиболее опасна для Альберта.

Ту же систему недомолвок и полуистин находим и в других местах Хроники, между прочим — во всей истории сношений с русскими. Если, например, епископ Альберт "иногда платил" за двинских ливов дань князю полоцкому, то, значит, он не только до определенного времени признавал права князя на эту дань (что и без того несомненно), но в известной степени и себя самого считал тогда ему подвластным или, по крайней мере, не мешал князю видеть в нем данника. Спрашивается, что же при таком положении (кроме, конечно, "божьего внушения"!) заставило князя Владимира отказаться от своих прав и от всякой дани, да еще перед самой битвой, где он имел бы полный перевес? Мы не знаем. Не говорит об этом и Генрих, может быть, не желая умножать число "дипломатических" (о других он сказал бы "коварных") хитростей Альберта. Изобилует неясностями история Кукенойса и Герцикэ. В ней местами чувствуется что-то загадочное и недосказанное, но едва ли лестное для немцев.

Еще один пример. Отношения Альберта к его новым подданным в "мирное время" рисуются идиллическими чертами, неприятные для епископа обстоятельства изображаются с сильной ретушью: епископ полон"отеческой любви" к новообращенным; только ею (а отнюдь не угрозой восстания и отпадения "верных" ливов!) объясняются его уступки в вопросе о тяжести "богом установленной десятины" (XV.5, XVI.3). Суд его, оставляющий лэттам из Аутинэ ульи, но отнимающий у них земли в пользу меченосцев, справедливый суд и принимается лэттами "с радостью". Правда, незадолго до того ливы из Саттезелэ, не обнаружившие радости при таком случае, были разгромлены меченосцами для примера прочим, но этого рода сближения чужды "оптимистической" манере Генриха и уловимы только при специальном анализе встречающихся у него непоследовательностей.

Приведенные образчики показывают, с какой осторожностью автор Хроники обходит все опасные для репутации епископа сюжеты. Обратимся теперь к его высказываниям об ордене, помня однако, что непосредственно и открыто враждебными они не могли быть ни в каком случае.

Прежде всего надо заметить, что, в то время как дела епископа и рижан занимают центр внимания Генриха, не упускающего тут даже таких мелочей, как приключения посланных за епископским облачением (в IV.2) или имена двух-трех убитых в стычке горожан, об ордене с самого начала говорится как будто между прочим, его история остается в полутени. О возникновении ордена сказано бегло и смутно (VI.6), без всяких подробностей о его организации, внутренней жизни, отношениях к туземцам и пр. Первое упоминание о магистре Венно читается только в XII.6. Тут же впервые назван, и то мельком, Венден, город меченосцев, хотя несколько выше встречаются уже "рыцари из Вендена". Также бегло, лишь попутно с подробным изложением прочего, говорится о меченосцах и дальше. Исключение составляют те места, где автор может, не подвергая подозрению роль епископа, с "наивностью летописца" сообщить нечто, порочащее орден. Там он не скупится на детали и бывает даже красноречив. Таков рассказ о крупнейшем орденском скандале — убийстве магистра Венно Викбертом. Как этот рассказ ни неприятен был для меченосцев, рассказчика нельзя было упрекнуть ни в чем: он только "объективен", и даже заявление убийцы о готовности подчиниться епископу, наверное, не вымысел. В том же роде — подробнейшее известие о восстании лэттов с ливами в 1212 г. (XVI.3-5). Действительной причиной восстания было стремление покончить со всякой немецкой властью в Ливонии и сбросить "иго христианства". Эта причина тщательно завуалирована, а вместо нее на первый план выдвинут случайный повод, непосредственно вызвавший взрыв — недовольство лэттов из Аутинэ притеснениями со стороны венденских меченосцев. Взяв такую установку, Генрих со вкусом рисует благодетельную и авторитетную роль епископа, как примирителя и верховного судьи, что составляет нужный ему контраст с подразумеваемой характеристикой меченосцев. Рассказывая в следующих главах о самочинных походах меченосцев в Эстонию и не желая упоминать о бессильном противодействии им епископа, Генрих дважды подчеркивает недовольство лэттского судьи и ливов этими действиями меченосцев, как бы еще раз напоминая читателю о дурных отношениях населения к ордену.

Об изменническом союзе меченосцев с датчанами в Хронике нет ничего: эта тема была слишком опасна в те дни, когда писалась Хроника, в первые дни после установления сравнительного мира между епископом, орденом и Данией. Ясно, однако, что Генрих нисколько не заблуждался в этом вопросе. Достаточно вспомнить, как он рассказывает о заговоре, устроенном рижанами "против короля датского и всех своих противников" (XXV.3). Меченосцы тут не названы вовсе, но несколько ниже обнаруживается, что ими-то и подавлен заговор. Почему ими — спросит читатель. Об этом Генрих дипломатически молчит, предоставляя догадываться, что нетрудно сделать, найдя там же (XXV.3), немного далее, краткое указание, что в поход с магистром пошло мало народу "из-за бывшего в стране несогласия".

Очень ярко и с подробностями описано начало эстонского восстания, направленного прежде всего против меченосцев. У читателя все более укрепляется впечатление, что орден дурно правит людьми и не умеет ладить с населением.

Лживая и предательская тактика ордена в споре о разделе Эстонии нигде в Хронике прямо не характеризована, но заключительный эпизод спора — ультиматум, предъявленный рижанами меченосцам в пользу епископа, изображен с явным сочувствием рижанам и в тоне торжества (XXVI.13).

С полной откровенностью говорится о радости поморских эстов и жителей Унгавнии, попавших в епископский удел, а не к меченосцам (XXVIII.2). Нельзя, наконец, не отметить, что безыменные "владетели и судьи земли пресвятой девы" (т. е. Ливонии), которых Генрих в XXV.2 так патетически увещевает не притеснять население, невольно отождествляются с притеснителями-меченосцами, а еще более это подчеркивается троекратным упоминанием в XXIX.3 о настойчивых советах легата меченосцам не угнетать народ.

Из всего этого, полагаем, ясно, что в лице Генриха перед нами скрытый враг меченосцев. Насилие со стороны епископа, прикрытое ложью церковной фразеологии, но от того не менее тягостное для населения, хронист намеренно рисует, как благодетельный контраст жестокостям меченосцев, что, конечно, никак убедить нас не может.

* * *

Мы рассмотрели, по возможности, все данные, касающиеся биографии Генриха, его литературной физиономии, его мировоззрения, как историка и общественного деятеля, наконец, его позиции в качестве автора Ливонской Хроники. Краткая итоговая формула нашего вывода выражается в следующем.

Генрих из Лэттии (Генрих Латвийский), один из замечательнейших хронистов средневековья, немец, вероятно, и по происхождению, но, несомненно, немец по культуре; человек XIII в. по своему церковному мировоззрению и по наивности исторического мышления, хороший стилист и недурной оратор, в своей чрезвычайно богатой фактами Хронике не был бесстрастным и простодушным летописцем, как обычно думают. Боевой темперамент военного миссионера и убежденность человека определенной партии намеренно завуалированы в Хронике в силу обстановки, в какой она писалась, но (может быть, и не всегда случайно!) завуалированы не до конца. Писалась Хроника действительно "не ради лести и мирской корысти" (XXIX.9), но правда, как ее понимал летописец, не была правдой меченосцев. Хроника — не только панегирик немецкого завоевания Ливонии, это — апология организатора завоевания — Альберта, рижского епископа, опиравшегося на враждебное феодальному ордену бюргерство. По отношению к ордену Хроника скрыто враждебна. Это заложенное в Хронике внутреннее противоречие, позволяя нам вскрыть и то, что автор таит, особенным образом освещает всю композицию Хроники. Став для нас из апологии насильников их обвинительным актом, Хроника сохраняет высокую документальную ценность.

VI
Научное и общественное значение Хроники

Написанная очевидцем и участником событий, чрезвычайно детальная, весьма точная в подробностях и богатая содержанием Хроника Ливонии по праву занимает одно из первых мест в средневековой историографии. Правда, хронологически она не обнимает и полвека (а вполне разработана лишь для 28 лет епископства Альберта), топографически же касается только Прибалтики, но в этих рамках представляет основной источник наших сведений о народах Ливонии в период появления их на европейском историческом горизонте. История Латвии, Эстонии, Курляндии, Литвы, северо-западной Руси, история германской колонизации на востоке, история Дании, наконец, история восточно-европейской культуры вообще, история, католичества и папства не могут не опираться на Хронику Ливонии, а зачастую единственно на ней и основываются.

Замечательная и редкая точность в топографических и хронологических показаниях делают Хронику неоценимым источником для исследований по исторической географии, по топонимике, по этнологии балтийских побережий, по определению границ распространения языков.

Ценность Хроники для русской истории велика и давно замечена. Наши летописи почти не говорят о северо-западной окраине Руси в XII-XIII вв. Полоцких летописей, если они и существовали когда-то, теперь нет, а частичный пересказ их у Татищева возбуждает справедливые сомнения. Содержательные вообще, летописи Новгорода и Пскова, ближайших к Ливонии и связанных с нею мест, говорят о ливонских делах мало и сухо: достаточно характерно уже то, что в них не названо ни одного из владетельно-княжеских имен двинской области, как не упомянуты ни Герцикэ, ни Кукенойс, ни отношения с Ригой Владимира полоцкого. Сбивчивость и неточность хронологии наших летописей именно в Хронике Генриха находит корректив, недаром серьезное изучение Хроники началось в русской науке именно со сравнительно хронологических изысканий.

Неизбежная субъективность и этой, подчеркивающей свое беспристрастие, Хроники вскрывается внимательным анализом, а после этого, с необходимой "поправкой к компасу" Генриха, его произведение оказывается обильным достоверными сведениями и многосторонне драгоценным историческим источником. Самый стиль автора и его литературное мастерство не лишены интереса для исследователя средневековой литературы и идеологии.

Помимо этого, чисто научного, значения, Хроника, без сомнения, обладала и обладает значением политическим, непосредственно связанным с различным восприятием ее читателями в разные эпохи ее литературного бытия. Это, однако, тема для особого исследования, и здесь мы коснемся ее лишь очень кратко.

Ливония, прежде чем стать в наше время комплексом национальных государств, в течение ряда веков была объектом колониальной эксплоатации со стороны сильных соседей (Германии, Дании, Польши, России). Любой из этих "обладателей" старался обосновать свои "права" и теоретически, но Хроника Генриха как апология немецких завоевателей, не всегда годилась для таких обоснований. Так как она при том и в немецкой ориентации занимает особую позицию, то была не в почете иногда и при немцах, а именно — в течение всего долгого времени, когда перевес в Ливонии был на стороне ордена. В XIV-XVII вв. ею пользовались, но пользовались мало и отрывочно[146], для более или менее широкого круга читателей она оставалась в забвении[147].

Открытая Грубером в половине XVIII в. и тогда же впервые напечатанная, Хроника первоначально вошла только в научный оборот, но позднее стала материалом, темой и средством политических дискуссий. Наиболее яркие моменты интереса к ней в дальнейшем совпадают с периодами особенного подъема национально-немецкого самосознания, как общегерманского (в половине XIX в. и после франко-прусской войны), так и специально прибалтийско-немецкого, обострявшегося временами в связи с внутриимперскими российскими отношениями. В последней четверти XIX в. и в начале XX в. Хроника нередко бывает орудием ожесточенной борьбы пангерманистов и обрусителей. Шовинисты обоих лагерей пользуются ею одинаково пристрастно, но не угасает к ней и научный интерес.

Наконец, в наши дни — две причины вновь и в очень сильной степени обусловливают особенное внимание к Хронике: во первых, образование на прибалтийской почве новых национальных государств и возникновение, в связи с этим, новых историографических запросов; во вторых, откровенное и упорное стремление фашистской Германии вовлечь в свою орбиту или даже подчинить себе эти новые прибалтийские государства, а в связи с этим — поиски исторических обоснований немецких "прав" на покорение.

Идеологи фашистской экспансии, полагая, что "право народа на землю вытекает из тех кровавых жертв, которые он принес для этой земли"[148], не прочь заняться историей, хотя бы для установления количества этих "кровавых жертв".

Тем интереснее Хроника для советского историка и для советского читателя. Очень своевременно и очень поучительно, пользуясь откровенностью средневекового хрониста, убедиться в том, что "кровавые жертвы" немцев в Прибалтике были ничтожно малы по сравнению с реками чужой крови, пролитой ими; что "жертвы" приносились завоевателями не "для этой земли", а исключительно для себя самих; что подлинной жертвой, их жертвой была разоренная, подавленная и обращенная в пустыню Ливония. Йог. Дан. Грубер в предшествующем его изданию льстивом посвящении книги Георгу II, королю английскому, с пафосом говорит о том, что немцы, овладев Ливонией, "варварский и дикий народ, живший без бога, без закона и без короля, привели к культуре, к познанию божественного и соблюдению справедливости". Совершенно та же точка зрения, оправдывающая насилие цивилизаторскими целями жива и поныне. Небесполезно поэтому прочитать у Генриха, в чем собственно состояло приобщение Прибалтики к европейской культуре ("христианско-германской скотской культуре")[149] руками немецких авантюристов, и как, несмотря на героическое сопротивление, маленькие и независимые народы были растоптаны циническими завоевателями и на столетия обращены в рабство.

* * *

При подготовке и издании этой книги нам оказали большую помощь ценные указания академиков А. С. Орлова, Б. Д. Грекова, И. Ю. Крачковского, и проф. Е. А. Косминского, а также весьма внимательное отношение к нашим запросам Библиотеки Академии Наук СССР, в лице зав. отд. особых фондов В. И. Бернера и ст. библиотекаря Т. И. Бохановской. Некоторыми (ниже отмеченными) библиографическими данными мы обязаны Е. А. Рыдзевской.

Всем названным лицам считаем долгом принести глубокую благодарность.

С. Аннинский.

Загрузка...