Какой-то дедок топчется у прилавка, а я играю в шашки с моим другом Ньецлендом, в прошлом профессиональным теннисистом, ныне тренером. Он часто заходит повидаться: сыграть или поболтать о былых подвигах, о единственном своем профессиональном матче на турнире в Маниле, который до сих пор не может вспоминать спокойно, и о заботах частного тренера – его нового поприща в дорогих кварталах Парижа, обители избалованных подростков.
Снаружи льет как из ведра.
Я поглощен партией, напряжен (как будто на кривой доске решается вся моя жизнь) и машинально пожираю чипсы «Крейзи Крак», стараясь прогнать в голове все возможные ходы, предвидеть все бесчисленные комбинации. Снова сыграть на тупике? Или лучше позицию Маркиза? Каждый мой ход длится дольше минуты, и друг начинает нервничать.
Шум машины. Стук дверец. Жужжание третьей колонки. Тут на меня сваливается мальчик в сопровождении мамаши – она пришла платить за полный бак неэтилированного и пачку мармеладных крокодилов «Харибо», которую уже уминает ее отпрыск.
В итоге я играю «Бычий глаз».
Мальчик странно глазеет на нас и спрашивает, тыкая пальцем на доску:
– Мам, что это?
– Шашки, ничего интересного, похоже на «гуська», простенькая игра, ты уже перерос, не то что шахматы.
Ньецленд поднимает голову:
– Что?
Он смотрит на нее в упор, в глубоком шоке:
– Как вы можете говорить такое? Такое непотребство? Да еще ребенку.
И он пускается разглагольствовать о превосходстве шашек над шахматами, об их образовательных достоинствах, о высокой дисциплине мысли. Он говорит: «Шашки – школа жизни». «Шашни – школа плоти» – лезет мне в голову старый фильм. Он говорит:
– Знали ли вы, что Пессоа…
Она: таращит глаза. Он: упрямо, одержимо объясняет, что Пессоа боготворил шашки. «Ах, Пессоа…» Тут он прерывается и вскрикивает:
– Я никто. Я никогда никем не буду. И захотеть стать кем-нибудь я не могу. Но мечты всего мира заключены во мне[4].
После минутного замешательства посетительница обиженно уходит, волоча за руку своего отпрыска. Черт! Забыла расплатиться. Я выбегаю следом. Рев ее черно-белого «Мини» глохнет в общем потоке машин.
Я возвращаюсь внутрь.
Мой друг жует крокодила. Говорит:
– Вздорная баба. Не, ну что она о себе возомнила на своей «Мини», в этих ботинках, с аргументами второклашки? В таких случаях, Бовуар, у тебя, в общем-то, два варианта. Злиться, но злость – это слишком просто, это похлебка для нищих. Или же быть сюрреалистом: смотреть на все как сюрреалист, когда чувствуешь, что диалог невозможен.
Я:
– Вариант заткнуться у тебя тоже был.
Он жмет плечами. Я слушаю, как дождь стучит по крыше заправки. Изучаю клетчатую доску. Кажется, некоторые шашки не на тех местах. Я возмущаюсь:
– Ах ты мухлевщик.
Потом:
– Это не Пессоа, это По говорил про превосходство шашек над шахматами, над их «мнимой изощренностью»[5].
Ньецленд смотрит на меня из-под своей шевелюры пуделя и пожимает плечами:
– Да без разницы.