Если в солнечный день подняться по крутой тропинке, ведущей на вершину холма от небольшого деревянного мостика, который тут по-прежнему зовется мост Сомнений, то вскоре между вершинами двух огромных гинкго завиднеется крыша моего дома. Но даже если бы этот дом и не занимал командной высоты, его все равно невозможно было бы не заметить; он так сильно отличается от остальных, что вам при виде его почти наверняка пришла бы в голову мысль: что за богач им владеет?
Но я вовсе не богач и никогда им не был. Возможно, вы догадаетесь, отчего у этого дома столь импозантный вид, если я признаюсь, что построил его не я, а мой предшественник, а это был не кто иной, как Акира Сугимура. Конечно, если вы прежде в нашем городе не бывали, имя это вам ничего не скажет. Но назовите его любому, кто жил здесь до войны, и сразу узнаете, что лет тридцать назад Сугимура был, несомненно, одним из самых уважаемых и влиятельных людей города.
Итак, вы стоите на вершине холма, любуетесь прекрасными кедровыми воротами, просторным садом с оградой, элегантной крышей, крытой черепицей и украшенной стилизованным резным коньком, словно указывающим на дивный пейзаж вокруг. И в голове у вас, скорее всего, зреет вполне закономерный вопрос: как же все-таки этому типу удалось приобрести такой роскошный дом, если, по его же собственным словам, средствами он располагает весьма умеренными? Скажу честно: я купил этот дом, так сказать, по номинальной цене; сумма, которую я заплатил, по всей видимости, не составляла и половины его реальной тогдашней стоимости. А возможным это стало благодаря довольно странной – кое-кто, пожалуй, может назвать ее и дурацкой – процедуре, которой семейство Сугимура обставило продажу дома.
С тех пор прошло уже лет пятнадцать. Тогда дела мои как раз шли в гору, благосостояние нашей семьи улучшалось чуть ли не с каждым месяцем, и жена стала давить на меня, требуя подыскать нам новый дом. Со свойственной ей прозорливостью она в два счета доказала мне, почему так важно, чтобы у нас был дом, в полной мере соответствующий нашему теперешнему положению: дело тут не в тщеславии, а в том, что это будет важно, когда придет время выдавать замуж наших дочерей. Я понимал, что определенный смысл в ее аргументах есть, но поскольку Сэцуко, нашей старшей дочке, было всего четырнадцать или пятнадцать, я как-то не считал это дело особо срочным. Тем не менее целый год я прилежно наводил справки, стоило мне услышать о продаже подходящего дома. И тут один из моих учеников обратил мое внимание на то, что продается дом Акиры Сугимуры, который вот уже год как умер. Мне показалась совершенно нелепой сама мысль о том, что я способен купить такой дом, и я отнес ее на счет того преувеличенного уважения, какое всегда испытывали ко мне мои ученики. Но справки я все же навел и получил совершенно неожиданный ответ.
В один прекрасный день ко мне явились с визитом две седовласые дамы весьма надменного вида, оказавшиеся дочерьми Акиры Сугимуры. Когда я выразил свое изумление по поводу столь благосклонного внимания к моей персоне со стороны этого выдающегося семейства, старшая из сестер довольно холодно сообщила мне, что дело тут отнюдь не в простой вежливости. В течение предшествующих месяцев, сказала она, очень многие интересовались домом их покойного отца, но семья решила в конце концов отказать всем потенциальным покупателям, кроме четверых, тщательнейшим образом отобранных как на основе особой добродетельности претендента, так и тех достижений, которых ему удалось добиться в жизни.
– Для нас представляет первостепенную важность, – продолжала она, – чтобы дом, построенный нашим отцом, перешел к человеку, которого он сам бы одобрил и счел достойным такого владения. Разумеется, обстоятельства вынуждают нас учитывать и финансовую сторону дела, но это далеко не главное. А потому мы назначили цену…
И тут младшая из сестер, которая до сих пор, можно сказать, не проронила ни слова, протянула мне конверт, и обе с суровыми лицами стали следить за тем, как я его открываю. Внутри был один-единственный чистый лист бумаги, в центре которого была элегантно выведена кисточкой цена. Я уже собрался выразить свое изумление по поводу столь низкой суммы, но по лицам сестер понял, что дальнейшее обсуждение финансовых вопросов будет сочтено бестактным. Старшая, впрочем, пояснила:
– Отнюдь не в интересах любого из вас, четверых, пытаться перебить цену. Мы не заинтересованы в том, чтобы получить что-то свыше указанной суммы. Но все же намерены устроить еще один отборочный этап: аукцион репутаций.
И она объяснила, почему они лично явились ко мне: они желали официально, от лица всего семейства, выяснить, готов ли я подвергнуться – наряду с тремя другими претендентами, разумеется, – дотошному расследованию моего прошлого: происхождения, образования, квалификации и мнения обо мне людей, достойных всяческого доверия. Только так, сказала пожилая дама, семья сможет выбрать подходящего покупателя.
Весьма странная процедура, но я не находил в ней ничего особенно отталкивающего; в конце концов, это примерно то же самое, что деятельность сторон, предшествующая заключению брачного контракта. Честно говоря, мне, пожалуй, даже льстило то, что такая старинная, следующая традициям семья сочла меня достойным кандидатом. Когда я дал согласие на проведение подобного расследования и выразил сестрам свою признательность, младшая из них впервые обратилась прямо ко мне.
– Господин Оно, наш отец был человеком высокообразованным, – сказала она. – И с большим уважением относился к художникам. Естественно, он хорошо знал и ваши работы.
А через несколько дней после визита сестер Сугимура я и сам решил кое-что выяснить и узнал, что младшая из них говорила чистую правду: Акира Сугимура действительно был большим поклонником живописи и не раз оказывал художественным выставкам материальную поддержку. А еще дошли до меня любопытные слухи: похоже, большая часть семейства Сугимура дом продавать вовсе не хотела, и в семье шли жестокие споры. Но в конце концов финансовые проблемы сделали продажу дома неизбежной, и странная процедура, связанная с передачей дома другому владельцу, явилась следствием компромисса, достигнутого противоборствующими сторонами. Бесспорно, все это явно отдавало чрезмерным высокомерием; но что до меня, то я готов был с должным пониманием отнестись к чувствам семьи со столь выдающимся прошлым. А вот жену мою идея подобного расследования отнюдь не обрадовала.
– Да кто они такие, в конце концов? – возмущалась она. – Нет, тебе следовало сказать, что мы не желаем иметь с ними никаких дел!
– Да что тут такого особенного? – успокаивал я ее. – Нам от них абсолютно нечего скрывать. Происхождение у меня самое обыкновенное, состояния никогда не было – впрочем, все это семейству Сугимура наверняка и так уже известно. И тем не менее они почему-то сочли нас подходящими кандидатами, верно? Вот и пусть себе дальше копают. Если что и найдут, так это нам же на пользу и пойдет. Во всяком случае, – особо подчеркнул я, – они не переходят границ обычного расследования, которое ведется, скажем, перед заключением брачного контракта. Нам, дорогая, пора уже привыкать к подобным вещам.
Меня, пожалуй, отчасти даже восхищала сама идея «аукциона репутаций», как это назвала старшая из дочерей Сугимуры. Даже странно, почему подобные аукционы не устраиваются регулярно. Насколько благороднее состязание претендентов, когда на всеобщее обозрение выставлены их высокая моральность и духовные достижения, а не размеры кошелька. Я до сих пор помню, какое глубокое удовлетворение испытал, узнав, что именно меня семейство Сугимура – после тщательнейшего расследования! – сочло наиболее достойным, чтобы купить тот дом, который так им дорог. И конечно же, дом этот стоил того, чтобы ради него немного потерпеть; помимо чисто внешней красоты и импозантности он отличался изысканным интерьером и был отделан лучшими сортами дерева, замечательно подобранными в соответствии с естественной красотой древесных волокон. И впоследствии все мы единодушно пришли к выводу, что лучшего места для отдыха и покоя не сыскать.
Однако высокомерие семейства Сугимура действительно отчетливо ощущалось в течение всей официальной процедуры оформления купли-продажи, а некоторые члены семьи даже не пытались скрыть свое враждебное к нам отношение, и, возможно, покупатель менее понятливый и терпеливый давно бы уже обиделся и плюнул на все. Даже по прошествии множества лет, случайно встретившись с кем-то из членов этого семейства на улице, в ответ на вежливое приветствие я натыкался на настоящий допрос: в каком состоянии сейчас дом и какие перемены я осмелился в нем произвести.
Теперь о семье Сугимура редко что услышишь. А вот вскоре после капитуляции ко мне как-то заглянула младшая из сестер, занимавшихся продажей дома. Годы войны превратили ее в тощую болезненную старуху. Что весьма характерно для всех Сугимура, она даже не особенно и скрывала, что ее интересует исключительно то, как дом – а отнюдь не его обитатели! – пережил войну; она лишь весьма кратко выразила мне соболезнование, услышав о смерти моей жены и Кэндзи, и сразу перешла к теме ущерба, нанесенного бомбежками дому. Надо сказать, ее поведение отнюдь не вызвало у меня добрых чувств. Но затем я случайно заметил, с каким жадным любопытством блуждает по комнате ее взгляд, как она вдруг умолкает посреди какой-нибудь тщательно подготовленной и в высшей степени официальной фразы, буквально захлебываясь от переполняющих ее чувств, вызванных тем, что она вновь оказалась в своем старом доме. А когда я сообразил, что большая часть ее родственников с момента торгов уже переселились в мир иной, я почувствовал к ней жалость и предложил ей осмотреть дом.
Дом, разумеется, тоже пострадал от войны. Акира Сугимура пристроил к нему когда-то восточное крыло – три большие комнаты, соединенные с основным зданием коридором, проходившим через сад. Этот коридор просто поражал своей длиной, и некоторые предполагали, что Сугимура специально построил его таким длинным, чтобы, поселив в восточном крыле своих родителей, держать их подальше от себя. Впрочем, коридор этот, густо обсаженный кустами, обладал особой прелестью: в полдень на полу его всегда лежали, прихотливо переплетаясь, полосы света и тени, отбрасываемые листвой, и возникало ощущение, что идешь по заросшей садовой дорожке, превратившейся в зеленый тоннель. Так вот, от бомбежек пострадала в основном именно эта часть дома, и, когда мы осматривали ее со стороны сада, я видел, что госпожа Сугимура едва сдерживает слезы. К этому времени раздражение мое, вызванное поведением этой высокомерной старухи, уже улеглось, и я, как умел, успокаивал ее, заверяя, что при первой же возможности устраню все разрушения и дом вновь станет таким же, как и при ее отце.
Обещая ей это, я и представить себе не мог, как долго еще после капитуляции продлятся разнообразные трудности со снабжением. Приходилось порой неделями ждать, когда тебе привезут какую-нибудь одну доску или немного гвоздей. И если мне что-то все же удавалось сделать при подобных обстоятельствах, то, разумеется, в основной части дома – она тоже, к сожалению, пострадала, – а потому восстановление восточного крыла и коридора, тянущегося через весь сад, продвигалось крайне медленно. Я, правда, постарался сделать все, чтобы избежать дальнейших разрушений, но мы и сейчас еще весьма далеки от того, чтобы снова открыть эту часть дома. Кроме того, теперь, когда мы с Норико остались вдвоем, нам, похоже, и ни к чему так уж расширять жизненное пространство.
Если я сегодня проведу вас в глубь дома и отодвину в сторону тяжелый щит, скрывающий вход в полуразрушенный коридор, некогда построенный Сугимурой, вы, вероятно, все же получите какое-то впечатление о том, сколь живописен он был когда-то. Но несомненно, заметите и паутину, и плесень, с которыми я не в состоянии постоянно бороться; увидите и огромные дыры в потолке, затянутые кусками брезента. Порой ранним утром я, отодвинув щит, пробирался в коридор и смотрел, как в тоненьких солнечных лучах, пробивающихся сквозь щели и дырочки в брезенте, пляшет пыль, будто потолок в коридоре обрушился только что.
Но если больше всего пострадали коридор и восточное крыло, то и нашей любимой веранде бомбежки тоже нанесли существенный ущерб. Все мы, особенно мои дочери, эту веранду всегда просто обожали; нам нравилось сидеть там, неспешно беседовать, любоваться садом, и когда Сэцуко, моя старшая, замужняя дочь, впервые после капитуляции приехала навестить нас, не было ничего удивительного в том, что она страшно расстроилась, увидев, в каком состоянии веранда. Я, правда, уже успел устранить самые страшные повреждения, но все равно треснувшие во время взрыва доски пола торчали горбом, а крыша сильно протекала, и в дождливые дни приходилось подставлять под струйки тазики.
Впрочем, за минувший год я сумел значительно продвинуться в ремонтных работах, и когда месяц назад Сэцуко вновь приехала к нам, веранда была уже почти полностью восстановлена. Норико по случаю приезда сестры взяла на работе отгулы, и, поскольку стояла хорошая погода, дочери мои, как когда-то в юности, большую часть времени проводили на веранде. Да и я нередко к ним присоединялся, и все было почти как прежде, как в те годы, когда мы всей семьей сиживали там в солнечные дни, ведя неторопливую, порой праздную беседу.
Вот так с месяц назад – кажется, в первое же утро после приезда Сэцуко – мы сидели после завтрака на веранде, и Норико сказала:
– Я так рада, что ты наконец приехала! Хоть немного снимешь с меня заботы о папе.
– Ты что, Норико… – И моя старшая дочь беспокойно заерзала на футоне.
– Да-да! После того как папа вышел на пенсию, ему требуется гораздо больше заботы, – продолжала Норико с коварной улыбкой. – Его нужно постоянно чем-нибудь занимать, иначе он сразу начинает хандрить.
– Ну что ты в самом деле!.. – Сэцуко нервно улыбнулась, вздохнула и, отвернувшись, посмотрела в сад. – А клен, похоже, совсем оправился. Он просто прекрасен!
– Наша Сэцуко, наверно, даже представить себе не может, папа, каким ты стал теперь! – не унималась Норико. – Она помнит только те времена, когда ты, как истинный тиран, только и делал, что всем приказывал. Теперь-то ты стал куда мягче, верно?
Я засмеялся, чтобы показать Сэцуко, что мы всего лишь шутим, но моей старшей дочери от этих шуток явно стало не по себе. А Норико, вновь повернувшись к сестре, еще и прибавила:
– Но постоянное внимание папе совершенно необходимо, иначе он так и будет весь день слоняться по дому и хандрить.
– Она, как всегда, несет чепуху, – вмешался я. – Если я действительно целый день слоняюсь по дому и хандрю, то кто сделал весь этот ремонт?
– Действительно, – сказала Сэцуко и с улыбкой повернулась ко мне: – Дом выглядит просто великолепно! Тебе, папа, должно быть, пришлось немало потрудиться.
– Ничего, для самых тяжелых работ папа людей нанял, – заявила Норико. – Ты, похоже, не веришь мне, Сэцуко? Честное слово, наш папа теперь очень изменился! И его уже не нужно бояться. Он стал таким ласковым, почти ручным…
– Норико, пожалуйста…
– Папа даже еду иногда готовит! Вот уж чему ты никогда бы не поверила, да? Но это чистая правда, и с каждым разом папа готовит все лучше и лучше.
– Норико, по-моему, пора оставить эту тему, – тихо сказала Сэцуко.
– Нет, скажи, папа? Ты ведь и вправду делаешь огромные успехи.
Я улыбнулся и устало покачал головой. Именно тогда, насколько я помню, Норико сказала, повернувшись лицом к саду и прикрыв глаза от солнца:
– Что ж, папа ведь не может рассчитывать на то, что я так и буду без конца бегать сюда и готовить ему еду, когда выйду замуж. У меня и так забот будет хватать.
После этих ее слов Сэцуко, до сих пор задумчиво смотревшая в сад, повернулась, бросила на меня вопросительный взгляд и тут же снова отвела глаза, чтобы успеть улыбнуться Норико. Однако я почувствовал, что ей еще больше стало не по себе, и она, по-моему, даже обрадовалась, когда ее сынишка, стремительно пробегавший мимо нас по веранде, дал ей возможность сменить тему разговора.
– Итиро, успокойся, пожалуйста! – крикнула она мальчику вслед.
После жизни в современной квартире своих родителей Итиро пребывал в полном восторге от нашего старого просторного дома. Во всяком случае, он отнюдь не разделял нашего пристрастия к сидению на веранде; куда больше ему нравилось стремглав пролетать мимо нас, оскальзываясь порой на натертом полу, как на льду. Несколько раз он с разгону так здорово проехался по гладким доскам, что лишь чудом умудрился не перевернуть чайный столик, однако просьбы матери посидеть спокойно пока что особого успеха не имели. Вот и на этот раз, когда Сэцуко предложила ему немного посидеть с нами, он насупился и остался стоять в углу.
– Иди сюда, Итиро, – позвал я внука. – Мне уже до смерти надоело беседовать с одними только женщинами. Иди и садись со мною рядом. Нам надо поговорить о чисто мужских вещах.
И он, конечно, тут же подошел. Принес футон, положил его рядом со мной и уселся с самым достойным видом, положив руки на бедра и расправив плечи.
– Слушай, дед, – он сурово посмотрел на меня, – у меня к тебе вопрос.
– Да, Итиро, в чем дело?
– Я хочу спросить о том чудовище.
– О каком чудовище?
– Оно что, доисторическое?
– Доисторическое чудовище? Какие трудные слова ты уже знаешь! Должно быть, ты очень умный мальчик.
Услышав эту похвалу, Итиро, похоже, забыл о необходимости блюсти достоинство и, рухнув на спину, принялся беспечно помахивать в воздухе ногой.
– Итиро! – услышал я напряженный шепот Сэцуко. – До чего же отвратительно ты себя ведешь! Да еще в присутствии дедушки! Сядь немедленно!
Но Итиро словно не слышал ее, хотя ногой все же махать в воздухе перестал, бессильно уронив ее на пол. Затем он скрестил руки на груди, закрыл глаза и некоторое время молчал.
– Скажи, дед, – пробормотал он чуть погодя весьма сонным голосом, – это все-таки доисторическое чудовище или нет?
– Какое чудовище ты имеешь в виду, Итиро?
– Пожалуйста, прости его, папа, – поспешно сказала Сэцуко, нервно улыбаясь. – Возле железнодорожной станции вчера он увидел рекламу какого-то фильма и совершенно сбил с толку водителя такси своими бесчисленными вопросами. А сама я, к сожалению, эту рекламу разглядеть не успела.
– Дед, что же ты не отвечаешь? Это доисторическое чудовище или нет?
– Итиро! – Мать посмотрела на него «ужасными» глазами.
– Ну, сказать наверняка я вряд ли смогу. По-моему, Итиро, нам надо посмотреть этот фильм, а тогда уж все и выяснить.
– А когда мы его посмотрим?
– Хм… Это ты лучше у мамы спроси. Вдруг он слишком страшный и не годится для маленьких детей.
Вот уж никак не думал, что мои слова могут вызвать такую бурю чувств! Мой внук прямо-таки с невероятной быстротой снова уселся в прежней, горделивой позе и, гневно сверкая глазами, возмущенно воскликнул:
– Как ты посмел! Как ты мог такое сказать?
– Итиро! – Сэцуко была в отчаянии. Но Итиро продолжал испепелять меня взором, и ей пришлось встать и подойти к нему. – Итиро! – прошипела она зловещим шепотом и сильно тряхнула его за руку. – Не смей так смотреть на дедушку!
Вместо ответа Итиро снова рухнул на спину и принялся махать в воздухе ногой. А Сэцуко снова нервно улыбнулась мне и сказала:
– Совершенно невоспитанный ребенок! – И, не зная, что прибавить, улыбнулась мне еще раз.
– Итиро-сан, ты не хочешь помочь мне убрать после завтрака со стола? – предложила мальчику Норико, поднимаясь с футона.
– Убирать со стола – женская работа! – заявил мой внук, продолжая помахивать ногой.
– Значит, ты мне не поможешь? Ладно, хотя одной мне, конечно, трудно придется. Ведь стол вон какой тяжелый! Вряд ли у меня хватит сил самостоятельно его отодвинуть. Кого же мне попросить помочь, а?
Итиро, разумеется, тут же вскочил и, не глядя на нас, помчался в глубь дома. Норико рассмеялась и последовала за ним.
Сэцуко посмотрела им вслед, затем взяла чайник и налила мне еще чаю.
– Я и не думала, что все так далеко зашло, – сказала она, понизив голос. – Я имею в виду переговоры насчет замужества Норико.
– Ничего никуда не зашло, – возразил я, качая головой. – Если честно, ничего еще не решено. Мы пока только в самом начале пути.
– Извини, но, судя по тому, что сказала Норико всего несколько минут назад, я, естественно, предположила, что все более-менее… – Сэцуко сбилась, помолчала, еще раз извинилась, но таким тоном, что в воздухе явственно повис некий вопрос.
– Видишь ли, Норико уже не в первый раз заводит подобные разговоры, – сказал я. – Честно говоря, она вообще довольно странно ведет себя – с тех пор, как начались эти новые переговоры. На прошлой неделе к нам заходил господин Мори – ты помнишь его?
– Конечно. Как он?
– Неплохо. Он просто проходил мимо и решил на минутку зайти и поздороваться. И представляешь, Норико немедленно затеяла при нем разговор о своем предстоящем браке! Она вела себя так, словно все давно уже решено! Это было так неловко! Господин Мори даже поздравил меня перед уходом и спросил, чем занимается ее жених.
– Да уж! – задумчиво сказала Сэцуко. – Это и впрямь должно быть очень неловко.
– И господина Мори вряд ли можно в чем-то винить. Да ты и сама только что слышала ее речи. А что мог подумать посторонний человек?
Дочь не ответила, и мы некоторое время сидели молча. Один раз я глянул на нее – Сэцуко смотрела в сад, крепко сжимая чашку обеими руками и словно забыв о ней. И я в очередной раз поймал себя на том – возможно, просто свет так падал, – что изучаю дочь с точки зрения перемен в ее внешности. Ибо Сэцуко, несомненно, с годами становилась все привлекательнее. Когда-то мы с ее матерью даже беспокоились из-за того, что уж больно она простенькая и вряд ли с такой внешностью ей удастся выйти замуж. А в раннем детстве Сэцуко и вовсе походила на мальчишку, да и в отрочестве, пожалуй, тоже, и постепенно черты ее становились все более мужеподобными, так что, когда мои дочери ссорились, Норико всегда запросто могла одержать верх над старшей сестрой, стоило ей крикнуть: «Мальчишка! Мальчишка!» Кто знает, какое воздействие подобные вещи оказывают на личность человека? И ничего удивительного, конечно, нет в том, что Норико выросла такой своевольной и упрямой, а Сэцуко – такой скромной и уступчивой. Но теперь, на пороге тридцатилетия, во внешности Сэцуко появилось некое, весьма ощутимое, достоинство. Помнится, и жена моя это предсказывала, часто говоря: «Наша Сэцуко расцветет в летнюю пору». Я тогда считал, что она просто себя утешает, но потом – и особенно в последний приезд Сэцуко к нам месяц назад – я несколько раз ловил себя на мысли о том, сколь точным оказалось это материнское предвидение.
Сэцуко, словно очнувшись от собственных мыслей, снова посмотрела в глубь дома и сказала:
– Мне кажется, то, что случилось в прошлом году, принесло Норико много горя. Возможно, значительно больше, чем мы могли себе представить.
Я вздохнул и кивнул.
– Да, ты, возможно, права. И мне, конечно, следовало быть к ней тогда более внимательным.
– Что ты, папа! Я уверена: ты сделал все, что в твоих силах. Просто такие вещи всегда страшный удар для женщины.
– Признаюсь, мне порой казалось, что Норико немного притворяется – знаешь ведь, твоя сестрица любит устраивать спектакли. Она все твердила, мол, это брак по любви, а когда все развалилось, ей пришлось вести себя соответствующим образом. Хотя, возможно, не все в ее тогдашнем поведении было притворством.
– Мы тогда посмеивались, – согласилась Сэцуко, – но, может, это и правда была любовь?
Мы опять помолчали. Из недр дома доносился голос Итиро, который без конца что-то громко повторял.
– Извини, папа, – тихо сказала Сэцуко с какой-то странной интонацией, – но разве мы хоть раз услышали нормальное объяснение того, почему, собственно, провалились прошлогодние переговоры? Все это произошло так неожиданно…
– Понятия не имею, почему это произошло! Впрочем, вряд ли теперь это имеет значение, верно?
– Да, конечно. Извини, папа. – Сэцуко, казалось, что-то обдумывает. Потом она пояснила: – Видишь ли, Суйти время от времени довольно настойчиво расспрашивает меня о том, что же все-таки произошло в прошлом году и почему семейство Миякэ столь внезапно вышло из игры. – Она едва заметно усмехнулась. – Суйти, похоже, убежден, что мы знаем, в чем тут дело, но скрываем от него. Мне постоянно приходится доказывать ему, что я и сама ничего толком не знаю.
– Уверяю тебя, – холодно заметил я, – это и для меня тоже тайна. Я бы не стал скрывать от тебя и Суйти, если б хоть что-то знал.
– Ну естественно! Прости меня, пожалуйста! Я вовсе не хотела ни на что намекать… – И Сэцуко снова неловко умолкла.
Я, возможно, был немного резковат с нею в то утро, но Сэцуко уже не в первый раз допытывалась у меня, что же произошло в прошлом году, когда семейство Миякэ вдруг пошло на попятную. Странно, почему ей кажется, что я что-то утаиваю от нее? Если у семейства Миякэ и была какая-то особая причина для подобного разрыва отношений, то они явно не собирались мне о ней докладывать.
Моя же собственная догадка заключается в том, что тут гадать особенно и не о чем. Правда, их отступление в самый последний момент было крайне неожиданным, но почему обязательно следует видеть в нем нечто чрезвычайное? Интуиция мне подсказывает: причина тут всего лишь в нашем различном общественном положении. А в семье Миякэ, насколько я успел их узнать, все принадлежат к тем гордым и честным людям, которых коробит от мысли о том, что их сын намерен жениться на девушке более высокой породы. Честно говоря, еще несколько лет назад они, наверное, гораздо раньше прекратили бы с нами всякие отношения, но их сбили с толку все эти разговоры о «браке по любви» и прочие новомодные веяния. Не сомневаюсь, это объяснение соответствует истине; случившееся вряд ли имеет более глубокие корни.
Возможно также, семейство Миякэ смутило столь очевидное одобрение с моей стороны. И мое весьма пренебрежительное отношение к проблеме социальных различий. Да и не в моих привычках обращать внимание на подобные вещи. По правде сказать, я и своим-то общественным статусом никогда не интересовался; я даже и теперь часто удивляюсь, когда какое-нибудь событие или чье-то высказывание напоминают мне о том, что я занимаю в обществе довольно-таки высокое положение. Например, не далее как вчера я посетил наш старый «веселый квартал», и мы с Синтаро выпивали в баре госпожи Каваками, где – как это теперь все чаще случается – оказались единственными посетителями. Мы, как всегда, устроились на высоких табуретах за стойкой, беседуя с госпожой Каваками, и, поскольку в течение нескольких часов никого больше в баре так и не появилось, беседа наша постепенно приобретала все более доверительный характер. И вот, когда госпожа Каваками, рассказывая о каком-то своем родственнике, пожаловалась, что сей достойный молодой человек никак не может найти работу, Синтаро вдруг воскликнул:
– Ну так вам следовало послать его прямо к сэнсэю, Обасан! Сэнсэю достаточно замолвить о нем словечко в нужном месте – и ваш родственник тут же получит хорошую работу.
– Что ты несешь, Синтаро? – запротестовал я. – Я же на пенсии! И никаких связей у меня больше не осталось.
– Любая рекомендация от такого уважаемого человека, как вы, сэнсэй, незамедлительно вызовет к себе внимание, – стоял на своем Синтаро. – Пошлите вашего молодого человека к сэнсэю, Обасан.
Я сперва даже немного растерялся; меня ошеломила убежденность Синтаро в моем могуществе. Но потом я сообразил, что он в очередной раз вспомнил о том маленьком «подвиге», много лет назад совершенном мною ради его младшего брата.
Было это, должно быть, году в тридцать пятом или тридцать шестом; по просьбе Синтаро я написал самое заурядное рекомендательное письмо одному моему знакомому из Министерства иностранных дел. Вскоре я наверняка благополучно забыл бы об этом, но однажды, когда я среди дня прилег отдохнуть в своей комнате, жена вдруг сообщила, что ко мне пришли двое молодых людей и стоят на пороге.
– Пожалуйста, пригласи их в дом, – сказал я.
– Но они не хотят входить и упорно твердят, что не смеют беспокоить тебя своим присутствием в доме.
Я встал и вышел на крыльцо; там стояли Синтаро и его младший брат – тогда он был совсем еще юнцом. Увидев меня, они тут же принялись кланяться и нервно хихикать.
– Пожалуйста, проходите в дом, – пригласил их я, но они все продолжали кланяться и оставались на месте. – Синтаро, прошу тебя, поднимайся, бери футон и садись.
– Нет, сэнсэй, – отвечал Синтаро, улыбаясь и кланяясь, – мы и так проявили верх неучтивости, придя сюда. Да, это настоящее нахальство, но у нас просто не было сил терпеть – так хотелось поблагодарить вас, сэнсэй!
– Да входите же! Сэцуко уже, наверное, чай нам готовит.
– Нет, сэнсэй. Мы позволили себе слишком наглый поступок. Правда, сэнсэй. – И Синтаро, повернувшись к брату, быстро шепнул: – Ну что же ты, Ёсио!
Его братец наконец перестал кланяться и нервно на меня глянул, а потом провозгласил:
– Я до конца своей жизни буду вам благодарен, сэнсэй! Каждой клеточкой своего существа я постараюсь оправдать вашу высокую рекомендацию. Клянусь, я не посрамлю вас! Я буду трудиться изо всех сил и добьюсь похвалы своего начальства. Но как бы высоко я в будущем ни поднялся, я никогда не забуду человека, давшего мне возможность ступить на первую ступеньку и начать собственную карьеру!
– Но это, право же, такой пустяк! Вы этой работы вполне достойны.
Мои слова вызвали у обоих яростный протест, и Синтаро сказал брату:
– Довольно, Ёсио. Мы и так отняли у сэнсэя слишком много времени. Но прежде чем мы уйдем, еще раз хорошенько посмотри на человека, который так помог тебе. Нам очень повезло, что у нас такой влиятельный и щедрый покровитель.
– Да-да, правда, – пролепетал его юный брат, не сводя с меня глаз.
– Синтаро, прошу тебя, перестань! Это, наконец, просто нелепо. Пожалуйста, пройдите в дом, и мы отметим это событие, выпьем сакэ…
– Нет, сэнсэй, нам пора и честь знать. Нужно же наконец оставить вас в покое! Мы и без того вели себя нагло, явившись сюда без приглашения и нарушив ваш полуденный отдых. Но желание поблагодарить вас было столь велико, что мы не смогли отложить его ни на минуту.
Их визит, должен признаться, оставил у меня некое приятное ощущение, что кое-чего мне удалось добиться. Это был один из тех редких моментов в нашей вечно занятой и суетной жизни, которая не дает возможности остановиться и оценить сделанное, когда перед тобой внезапно как бы высвечивается весь пройденный путь. А в данном случае я действительно, почти не задумываясь, помог неизвестному молодому человеку подняться на первую ступень отличной карьеры. Еще несколько лет назад это было бы невообразимым, а теперь, оказывается, я достиг, сам того не заметив, столь высокого положения в обществе, что без малейших усилий оказываю подобные услуги.
И все-таки вчера в заведении госпожи Каваками я сказал Синтаро:
– С тех пор слишком многое изменилось. Я теперь на пенсии, какие уж у меня связи!
С другой стороны, я понимал, что Синтаро, возможно, не так уж и заблуждается на мой счет. Реши я это проверить – и, возможно, мне снова пришлось бы удивляться широте собственного влияния. Как я уже говорил, я никогда не представлял себе четко своего положения в обществе.
Если даже Синтаро и проявляет иной раз некоторую наивность в определенных вопросах, в этом нет, во всяком случае, ничего недостойного; сейчас так редко можно найти человека, не отравленного цинизмом и горечью. Нечто обнадеживающее есть все-таки в том, что, заглянув к госпоже Каваками, можно увидеть там Синтаро, сидящего у стойки и рассеянно крутящего в руках шапку – в точности как и в любой из вечеров за последние семнадцать лет. И кажется, что для Синтаро ничто вокруг не изменилось за эти годы. Он все так же вежливо здоровается со мной, словно и до сих пор является моим учеником, и весь вечер, как бы сильно он ни напился, держится в высшей степени учтиво и называет меня исключительно «сэнсэй». Иногда он с жаром неофита даже принимается задавать мне вопросы относительно, скажем, техники или стиля того или иного художника, но истина, увы, заключается в том, что Синтаро давно уже не имеет никакого отношения к настоящему искусству. Несколько лет назад он вплотную занялся иллюстрированием книг, а теперь, насколько я знаю, рисует эскизы пожарных машин. Он целыми днями неустанно трудится в своей мансарде, делая один набросок за другим, но по вечерам, наверное, да еще после нескольких рюмок ему приятно думать, что он все тот же юный художник-идеалист, который когда-то был самым первым моим учеником.
Детские свойства Синтаро нередко давали повод госпоже Каваками подшучивать над ним – была в ее характере этакая стервозность. Недавно, например, во время сильного дождя Синтаро вбежал к ней в бар и принялся выжимать насквозь промокшую шапку прямо над ковриком, лежащим у двери.
– Как вы себя ведете, Синтаро-сан! – прикрикнула на него госпожа Каваками. – Что за ужасные манеры!
На лице Синтаро тут же отразилось такое огорчение, словно он и впрямь совершил нечто ужасное, и он принялся горячо извиняться, чем только подогрел нарочитую язвительность госпожи Каваками.
– Никогда ничего подобного не видела! – продолжала громко возмущаться она. – Да вы, Синтаро-сан, похоже, ничуть меня не уважаете.
– Довольно, Обасан, хватит с него, – попытался я остановить ее. – Скажите ему, что вы просто пошутили.
– Какие уж тут шутки! Разве можно так вести себя?
И она в итоге довела Синтаро до того, что на него стало жалко смотреть. А в другой раз, бывает, Синтаро абсолютно не сомневается, что над ним просто подшучивают, хотя на самом деле с ним говорят совершенно серьезно. Однажды он поставил госпожу Каваками в весьма неприятное положение, принявшись во всеуслышание рассказывать о каком-то генерале, которого только что казнили как военного преступника:
– Я всегда, с самого детства, восхищался этим человеком! Интересно, чем он занимается сейчас? На пенсии, наверное?
Как назло, в кафе в тот вечер было несколько новых посетителей, и они весьма неодобрительно поглядывали на Синтаро. Госпожа Каваками, озабоченная репутацией своего заведения, подошла к Синтаро и тихо сообщила ему о судьбе, постигшей этого генерала. В ответ Синтаро рассмеялся и громко воскликнул:
– Ну знаете, Обасан, некоторые из ваших шуток уж действительно чересчур!
Невежество Синтаро в таких вопросах зачастую просто поражает, но, как я уже сказал, я не вижу в этом ничего унижающего достоинство и полагаю, что следует быть благодарными за то, что на свете еще существуют люди, не зараженные современным цинизмом. Возможно, именно это качество Синтаро – ощущение того, что он каким-то чудом сумел сохраниться в этом мире, – и делает для меня его общество, особенно в последние годы, все более и более желанным.
Что же до госпожи Каваками, то хоть она и очень старается не попадать под власть нынешнего настроения, но все же сильно сдала за эти несколько военных лет. Перед войной ее еще вполне можно было назвать молодой женщиной, но с тех пор в ней словно что-то сломалось. А если вспомнить, скольких она потеряла на войне, то и удивляться нечему. Да и вести дела ей становится все труднее; ей и самой, должно быть, трудно поверить, что вокруг – тот самый район, где она впервые, лет семнадцать назад, открыла свое крошечное кафе. Ибо от нашего старого «веселого квартала» уже почти ничего не осталось; большая часть прежних конкурентов госпожи Каваками закрыли свои заведения или переехали в другие районы города, да и сама она не раз поговаривала, а не поступить ли и ей так же.
Когда ее бар еще только открылся, его со всех сторон так и теснили разнообразные кафе и закусочные, и я хорошо помню, как некоторые сомневались, что ей удастся тут долго продержаться. Тогда по узким улочкам «веселого квартала» с трудом можно было протиснуться, не задевая бесконечные полотняные вывески, красочно расписывающие особую привлекательность данного заведения. Но в те дни посетителей хватало, чтобы заполнить любое количество подобных забегаловок. Особенно много народу было в теплые вечера; люди никуда не спешили, неторопливо переходя из одного бара в другой или просто стоя на проезжей части и беседуя с приятелями. Впрочем, автомобили давно уже не осмеливались здесь ездить; здесь, пожалуй, даже велосипед с трудом сумел бы протолкнуться сквозь толпы беспечных пешеходов. Я назвал это место «веселым кварталом», и здесь было где выпить, закусить и поговорить – но больше ничего. Чтобы попасть в настоящие «веселые кварталы», нужно было ехать в центр города – там гейши, театры. Но я лично всегда больше любил здешние бары и кафе с их типичной публикой, очень оживленной, но вполне достойной – в основном людей нашего круга, художников, писателей, любителей жарких споров и шумных бесед, порой затягивавшихся за полночь. Заведение, которое чаще всего посещала наша компания, называлось «Миги-Хидари» и выходило на мощеную площадь, образованную пересечением трех улиц. «Миги-Хидари», в отличие от большей части своих соседей, занимал довольно просторный двухэтажный дом, где вечно сновали бесчисленные официантки как в западной, так и в традиционной одежде. Я когда-то немного помог хозяину «Миги-Хидари» обставить конкурентов, и в знак признательности наша компания навсегда получила персональный столик в углу. Сколько же было выпито за этим столиком! Там со мною не раз просиживали вечера те, кого я считал своими лучшими учениками, своей элитой: Курода, Мурасаки, Танака – блестящие молодые люди, уже тогда имевшие весьма неплохую репутацию. Все они были большие любители поговорить, и я помню, какие страстные споры разгорались не раз в нашем уголке.
Синтаро, надо сказать, никогда не принадлежал к этой группе избранных. Лично я бы не возражал, чтобы и он к нам присоединился, но среди моих учеников было слишком сильно чувство иерархии, а Синтаро явно не считался достойным высшей ступени. Я хорошо помню тот вечер – вскоре после того, как Синтаро и его брат неожиданно заявились ко мне, – когда мне вздумалось рассказать об их визите. Помню, как смеялся Курода над радостью братьев по поводу обретения одним из них «ничтожной чиновничьей должности». Зато все они весьма почтительно слушали, как я вещал о том, что влиятельность и общественный статус человека могут возрасти совершенно незаметно для него самого, если он усердно трудится, ставя себе целью не повышение этого самого статуса, а то удовлетворение, которое получаешь, выполняя работу на максимально высоком уровне. Когда я умолк, один из моих учеников – разумеется, Курода – наклонился ко мне и сказал:
– У меня давно возникли подозрения, что вы, сэнсэй, даже не представляете себе, с каким огромным уважением относятся к вам жители нашего города. Между прочим, случай, о котором вы только что рассказали, как раз и есть свидетельство того, что ваш авторитет вышел далеко за пределы мира искусства и теперь ваше имя известно во всех областях жизни. Но до чего же типично для вас, сэнсэй, что вы с присущей вам скромностью даже не подозревали об этом и были, наверное, больше всех удивлены тем, как высоко вас ценят в нашем обществе. А вот для нас, здесь присутствующих, это отнюдь не удивительно. На самом деле только мы, сидящие за этим столом, действительно хорошо знаем, до какой степени недостаточно даже это огромное уважение публики к нашему учителю. Я лично ни капли не сомневаюсь: ваш авторитет в обществе, сэнсэй, с годами возрастет еще больше, и мы с особой гордостью будем рассказывать всем, что когда-то считались учениками самого Мацуи Оно.
В общем-то, в этих словах Куроды не было ничего особенного; с некоторых пор мои ученики взяли себе за правило в определенный момент, когда все уже немного пьяны, произносить в мой адрес подобные пылкие речи. И тут уж с Куродой никто сравниться не мог, так что остальные воспринимали его как выразителя общего мнения. Я, разумеется, чаще всего пропускал эти славословия мимо ушей, но в тот раз – как и в тот полдень, когда Синтаро и его брат стояли, кланяясь и хихикая, у меня на крыльце, – я испытал теплое чувство удовлетворения и благодарности.
Не стоит, впрочем, думать, что я общался только с лучшими из своих учеников. Собственно, я и порог-то заведения госпожи Каваками впервые переступил, желая, насколько помню, провести вечер, беседуя именно с Синтаро. Но сегодня, когда я пытаюсь воскресить в памяти тот вечер, воспоминания о нем постоянно заслоняют звуки и образы других вечеров, связанные с нашим времяпрепровождением в «Миги-Хидари». Я помню свет фонарей над входом в «Миги-Хидари», смех и говор людей, запах пережаренной пищи, голос барменши, убеждающей кого-то, принявшего слишком большую дозу спиртного, вернуться домой, к жене, и бесконечное эхо шагов – стук деревянных сандалий по асфальту. Помнится, в тот теплый летний вечер я, не обнаружив Синтаро ни в одном из его излюбленных мест, некоторое время скитался по крошечным барам и кафе, где, несмотря на явное соперничество, все же правил дух добрососедства. А потому мне показалось совершенно естественным, что, когда в одном из них я спросил о Синтаро, хозяйка без малейшей неприязни посоветовала мне поискать его в «новом баре», который тогда только что открылся.
Госпожа Каваками, несомненно, могла бы перечислить немало тех маленьких усовершенствований в облике ее заведения, которые она произвела с годами. Но на мой взгляд, там и сейчас все выглядит практически так же, как в тот летний вечер. Стоит войти, и в глаза сразу бросается стойка бара, освещенная теплым светом низко подвешенных светильников; остальная же часть помещения как бы скрывается в полутьме. Редкие посетители в основном предпочитают устраиваться за стойкой, в озерце света, что создает в баре атмосферу душевной близости и уюта. Я помню, как с удовольствием осматривался, впервые попав туда, да и сейчас, несмотря на те колоссальные перемены, что произошли в мире, бар госпожи Каваками по-прежнему мил моему сердцу.
Однако вокруг него от прежней жизни почти ничего не осталось. Выйдя за порог бара, вы можете оцепенеть от изумления, решив, что за выпивкой и не заметили, как вас занесло куда-то на самый край цивилизованного мира. Все вокруг превращено в пустыню, заваленную обломками. Только уцелевшие остовы домов на заднем плане напоминают о том, что вы находитесь почти в центре города. «Военная разруха» – так называет это госпожа Каваками. Но я-то помню, как гулял здесь сразу после капитуляции и многие из этих домов еще стояли. И «Миги-Хидари» был на месте, хотя окна в нем выбило взрывами, а полкрыши провалилось внутрь. И я тогда все спрашивал себя, проходя мимо этих изуродованных зданий, смогут ли они вернуться к прежней жизни? А потом заглянул туда как-то утром – и увидел, что бульдозеры уже все сровняли с землей.
В общем, на той стороне улицы теперь один мусор. Нет, у властей, конечно же, имеются какие-то планы, но пока – вот уже целых три года! – смотреть там не на что. После дождя между кучами битого кирпича остаются глубокие лужи, которые подолгу не просыхают. В этих лужах плодятся комары, и госпоже Каваками пришлось даже затянуть окна противомоскитной сеткой, хотя, как она справедливо заметила, клиентов это может только отпугнуть.
Здания по соседству с ее баром еще стоят, но в большинстве своем кажутся совершенно заброшенными. А ближайшие дома пустуют уже довольно давно, и это очень ее тревожит. Госпожа Каваками часто говорит, что если бы случайно разбогатела, то с удовольствием купила бы их и расширила свое заведение. Но денег у нее нет, вот и приходится ждать, пока эти дома купит кто-нибудь другой. Впрочем, она, наверное, была бы этому рада даже в том случае, если бы и там тоже открылись бары или кафе – все, что угодно, только бы не жить, точно посреди кладбища.
Если вам доведется выйти от госпожи Каваками, когда сумерки уже сгущаются, вы, возможно, невольно помедлите у порога, глядя на огромный пустырь, что раскинулся через улицу, где еще различимы в полутьме груды битого кирпича, сломанные доски и торчащие из земли искореженные водопроводные трубы, похожие на фантастические сорняки. И когда вы пойдете по улице, вдоль нее все время будут тянуться такие же горы мусора и меж них – грязные лужи, посверкивающие в свете уличных фонарей.
А если у подножия того холма, на котором стоит мой дом, вы остановитесь ненадолго на мосту Сомнений и оглянетесь назад, на бывший наш «веселый квартал», то, если еще не совсем стемнело, сумеете, наверное, разглядеть цепочку старых телеграфных столбов с оборванными проводами. Столбы эти уходят вдаль и постепенно исчезают во мраке, окутывающем ту дорогу, по которой вы только что прошли. И возможно, вы обратите внимание на странные темные гроздья на верхушках столбов – это птицы, весьма неудобно устроившиеся там на ночлег и словно ждущие, когда же снова будут натянуты провода, на которых они когда-то сидели, как ноты на нотных линейках.
Не так давно я стоял как-то вечером на нашем маленьком деревянном мосту Сомнений и смотрел, как на дальнем пустыре над грудами мусора поднимаются два столба дыма. Возможно, огонь разожгли рабочие, неторопливо осуществлявшие некий бесконечный государственный план; а может, мусор просто подожгли дети, играя в какую-то недозволенную игру. Но отчего-то эти столбы дыма вызвали у меня приступ жестокой меланхолии. Они напоминали погребальные костры. Ну да, так и госпожа Каваками говорит: «живешь, точно на кладбище». И неудивительно, как вспомнишь, сколько людей когда-то толпилось на улочках этого квартала.
Впрочем, я отклонился от темы. Я ведь пытался припомнить подробности пребывания у нас в гостях моей старшей дочери Сэцуко.
Как я, наверное, уже говорил, Сэцуко приезжала к нам в прошлом месяце и большую часть самого первого дня провела на веранде, беседуя с сестрой. Где-то далеко за полдень, когда дочери мои совершенно погрязли в каких-то женских разговорах, я решил оставить их и отправился на поиски своего внука Итиро, только что промчавшегося мимо нас и исчезнувшего в недрах дома.
Я шел по коридору, когда тяжелый глухой удар вдруг заставил весь дом содрогнуться. Встревоженный, я поспешил в столовую. Днем у нас в столовой темновато, и после залитой солнцем веранды моим глазам понадобилось, наверное, несколько минут, чтобы убедиться, что Итиро там нет. Но тут послышался еще один удар, затем еще и еще, а затем и голос самого Итиро, выкрикивавшего что-то вроде «Йе! Йе!». Звуки эти доносились из комнаты, носившей у нас название музыкальной. Я подошел ближе, прислушался и тихонько раздвинул створки двери.
В отличие от столовой музыкальная комната освещена солнцем почти весь день. Это такая веселая и светлая комната, что, будь она немного побольше, наверняка стала бы просто идеальным местом для трапез. Одно время я использовал ее для хранения своих картин, а также красок и прочих материалов, но теперь в ней, помимо немецкого пианино, практически ничего нет. Скорее всего, именно почти полное отсутствие мебели и привлекло сюда моего внука, как раньше по тем же причинам веранда. Заглянув в музыкальную, я увидел, как Итиро, странно притопывая ногами, пересекает комнату по диагонали – вероятно, решил я, он воображает себя всадником, чей конь галопом мчится по бескрайним прериям. Поскольку двигался он спиной к двери, то и меня заметил не сразу.
– Дед! – обернувшись, сердито воскликнул он. – Неужели ты не видишь, что я занят?
– Извини, Итиро, я не понял.
– Я же не могу играть, когда ты там стоишь!
– Еще раз извини, что помешал, но твои вопли звучали так интригующе, что мне очень захотелось войти и посмотреть, что ты тут делаешь.
Итиро некоторое время сурово смотрел на меня, потом сказал мрачно:
– Ладно, входи. Но только садись и сиди тихо. Я очень занят.
– Хорошо, хорошо, Итиро, – улыбнулся я. – Большое тебе спасибо.
Но мой внук продолжал испепелять меня взглядом, пока я не пересек комнату и не уселся у окна. Вчера вечером, когда Итиро с матерью приехали к нам, я подарил ему альбом для рисования и набор цветных карандашей. И теперь я заметил на татами раскрытый альбом и разбросанные карандаши. Я видел, что на первых листах что-то нарисовано, и уже хотел было поднять альбом и посмотреть, что там такое, но в этот момент Итиро возобновил игру, прерванную моим появлением.
– Йе! Йе! – покрикивал он.
Я так и замер, внимательно наблюдая за ним, но мало что мог понять в тех сценах, которые он изображал. Он то скакал на лошади, то начинал сражаться с невидимыми врагами и все время что-то бормотал себе под нос. Я изо всех сил старался разобрать, что он говорит, но мне казалось, что это не обычные слова, а просто некий набор звуков.
Он очень старался не обращать на меня внимания, но все же мое присутствие явно действовало на него угнетающе. Несколько раз он как-то вдруг странно застывал, даже не доведя до конца то или иное движение и словно полностью утратив всякий интерес к игре, потом снова брался за дело. Впрочем, вскоре ему все надоело, и он шлепнулся на пол. Я даже хотел ему поаплодировать за доставленное мне удовольствие, но решил, что, наверное, не стоит.
– Весьма впечатляющее зрелище, Итиро, – похвалил я его. – Только я не совсем понял, кого ты изображал?
– А ты догадайся!
– Хм… Принца Ёсицунэ, быть может? Нет? Воина-самурая? Тоже нет? Тогда, может, ниндзя?
– Холодно, дед. Ты идешь совершенно не в ту сторону.
– Ну так скажи сам. Кем ты был?
– Одиноким рейнджером![1]
– Кем?
– Одиноким рейнджером! Хай ю, Сильвер!
– Одиноким рейнджером? Это что же, ковбой?
– Хай ю, Сильвер! – Итиро опять вскочил и понесся галопом; на этот раз он еще конское ржание изобразить пытался.
– Итиро! – окликнул я его несколько более решительно. – Погоди минутку, послушай! По-моему, куда интереснее быть Ёсицунэ.[2] Хочешь, расскажу почему? Послушай, Итиро, да послушай же! Дедушка все сейчас тебе объяснит. Да постой же ты наконец!
Возможно, в голосе моем послышалось некоторое раздражение, потому что Итиро вдруг остановился и посмотрел на меня озадаченно. Я некоторое время молча, в упор смотрел на него, потом вздохнул и сказал:
– Извини, Итиро. Зря я тебя остановил. Мне не следовало прерывать твою игру. И ты, конечно же, можешь сам выбирать, в кого тебе хочется играть. Пусть даже в ковбоя. Ты уж прости своего деда. Он просто на минутку забылся.
Мой внук продолжал не мигая смотреть на меня, и мне показалось, что он вот-вот расплачется или выбежит из комнаты.
– Прошу тебя, Итиро, продолжай играть во что играл.
Итиро еще с минуту смотрел на меня. Потом вдруг громко завопил:
– Я – одинокий рейнджер! Хай ю, Сильвер! – и снова пустился по комнате галопом. Топал он еще яростнее, чем прежде, комната так и тряслась.
Я еще немного понаблюдал, как он скачет, потом нагнулся и поднял его альбом.
Первые четыре-пять листов Итиро использовал почти без толку. Техника у него, пожалуй, была даже неплоха, но он ни одного наброска – всё трамваи да поезда – так и не закончил. Итиро заметил, что я взял в руки его альбом, и тут же подскочил ко мне:
– Дед! Кто тебе разрешил это рассматривать?
Он попытался выхватить у меня альбом, но я ему не дал.
– Ладно тебе, Итиро, не будь таким вредным. Дедушка просто хочет посмотреть, что ты нарисовал теми карандашами, которые он тебе подарил. Он ведь имеет на это право, верно? – Я положил альбом на колени и открыл его на первой странице. – Набросок очень выразительный, но знаешь, Итиро, ты мог бы нарисовать и получше, если б захотел.
– Дед, я не разрешаю тебе смотреть мои рисунки!
И он предпринял еще одну попытку выхватить у меня альбом, так что мне пришлось перехватить его ручонки.
– Дед! Сейчас же отдай!
– Хватит, Итиро, прекрати! Дай дедушке посмотреть. Лучше принеси-ка сюда карандаши, и мы с тобой что-нибудь нарисуем вместе. Дедушка покажет тебе.
Эти слова произвели совершенно неожиданный эффект. Мой внук тут же перестал бороться со мной и бросился собирать рассыпанные по полу карандаши. Когда он снова подошел ко мне, манеры его изменились, я сумел его заинтересовать. Он уселся рядом со мной, протянул мне карандаши и, не говоря ни слова, вопросительно уставился на меня.
Я открыл альбом на чистой странице и положил на пол перед ним.
– Давай-ка сперва я посмотрю, как ты рисуешь, Итиро. А уж потом мы решим, стоит ли мне как-то исправлять или улучшать твой рисунок. Ну, что ты хочешь изобразить?
Мой внук притих, задумчиво глядя на чистый лист, однако не брался за карандаш.
– Может, попробуешь нарисовать что-нибудь из того, что бросилось тебе в глаза вчера? – предложил я. – Ну, вот что ты увидел, как только вы сошли с поезда?
Итиро еще некоторое время молча смотрел на чистый лист бумаги, потом вдруг поднял на меня глаза и спросил:
– А ты, дед, и вправду был когда-то знаменитым художником?
– Знаменитым? – Я засмеялся. – Думаю, что можно и так сказать. А что, так твоя мама говорит?
– Папа. Он говорит, что раньше ты был знаменитым художником. Но тебе пришлось все бросить.
– Я просто вышел на пенсию, Итиро. Все выходят на пенсию, когда достигают определенного возраста. Это вполне справедливо – ведь каждый старый человек заслужил отдых.
– А папа говорит, что тебе пришлось все бросить. Потому что Япония проиграла войну.
Я снова засмеялся, потом взял альбом и еще раз перелистал его, внимательно рассматривая сделанные моим внуком наброски трамваев. Я держал альбом подальше от глаз, чтобы лучше видеть.
– Понимаешь, Итиро, когда достигаешь определенного возраста, тебе хочется от всего отдохнуть. Твой папа тоже перестанет работать, когда ему будет столько лет, сколько мне. А когда-нибудь и тебе будет столько лет, сколько мне, и тебе тоже захочется отдохнуть. Итак, – я открыл альбом на чистом листе и снова положил его перед Итиро, – что ты мне нарисуешь?
– А это ты, дед, нарисовал ту картину, что висит в столовой?
– Нет, ее нарисовал художник Ураяма. А что, она тебе нравится?
– А ту картину, что висит в коридоре, кто нарисовал?
– Ее нарисовал один очень хороший художник и мой старый друг.
– А где же твои картины, дед?
– Они все пока что убраны. А теперь, Итиро, давай вернемся к более важным вещам. Что ты мне нарисуешь? Что ты помнишь из событий вчерашнего дня? В чем дело, Итиро? Ты что это вдруг притих?
– Я хочу посмотреть твои картины, дед.
– Я уверен, что такой способный мальчик, как ты, успел очень многое запомнить. Ты же запомнил, например, ту афишу – с доисторическим чудовищем, верно? И я не сомневаюсь, что ты вполне сможешь нарисовать это чудовище. Может, даже лучше, чем на афише.
Итиро некоторое время явно обдумывал мои слова. Потом плюхнулся на живот, низко свесил голову над листом бумаги и принялся рисовать.
Темно-коричневым карандашом он нарисовал в нижней части листа ряд каких-то ящиков, превратившихся вскоре в очертания городских зданий. Затем на листе появилось огромное ящероподобное существо, оно стояло на задних ногах, грозно возвышаясь над городом. После чего мой внук заменил темно-коричневый карандаш красным и принялся рисовать вокруг ящера яркие полосы.
– А это что такое, Итиро? Огонь?
Итиро не ответил, продолжая решительно чиркать красным карандашом.
– А почему там пожар, Итиро? Он имеет какое-то отношение к появлению этого чудовища?
– Электрические провода, – кратко ответил Итиро и нетерпеливо вздохнул.
– Электрические провода? Так, это уже интересно. Хотелось бы знать, почему электрические провода вызывают пожар. Ты знаешь?
Итиро снова нетерпеливо вздохнул, но ничего не ответил, продолжая рисовать. Теперь он тем же темно-коричневым карандашом изображал в самом низу листа крошечные фигурки насмерть перепуганных людей, разбегавшихся во все стороны.
– Здорово у тебя получается, Итиро! – похвалил я. – Пожалуй, тебя стоит наградить – сходить с тобой завтра на этот фильм. Ты как к этому относишься?
Мой внук помолчал, подумал и поднял на меня глаза:
– Этот фильм, наверное, слишком страшный для тебя, дед.
– Сомневаюсь, – усмехнулся я. – Но маму твою и тетю Норико он вполне может напугать.
Это страшно развеселило Итиро, он громко расхохотался, перекатился на спину и, продолжая хохотать, крикнул в потолок:
– Маме и тете Норико будет ужасно, ужасно страшно!
– Зато мы, мужчины, ничуть не испугаемся и посмотрим этот фильм с удовольствием, верно, Итиро? Завтра и сходим. Хорошо? И если хочешь, возьмем с собой женщин и посмотрим, как им будет страшно.
Итиро захохотал еще громче.
– Да тетя Норико сразу до смерти испугается!
– Это вполне возможно, – кивнул я и тоже засмеялся. – Значит, решено: завтра все идем в кино. А теперь, Итиро, давай-ка заканчивай свою картину.
– Тетя Норико очень испугается! Она захочет уйти!
– Возможно. А теперь довольно, Итиро, продолжай работать. У тебя очень хорошо получалось.
Итиро снова перекатился на живот и стал рисовать, но былой сосредоточенности у него уже не осталось. Он продолжал изображать фигурки бегущих в страхе людей, пока они, совершенно утратив форму, не превратились в непонятные закорючки. А вскоре, совсем позабыв о старании и аккуратности, он просто принялся чиркать карандашом по нижней части листа как придется.
– Итиро, что ты делаешь? Мы ни в какое кино не пойдем, если ты намерен и дальше так безобразничать. Немедленно прекрати!
Мой внук тут же вскочил на ноги и завопил:
– Хай ю, Сильвер!
– Итиро, сядь. Ты еще не закончил рисунок.
– Где тетя Норико?
– Она разговаривает с твоей мамой. А ты еще не закончил рисунок. Итиро!
Но мой внук уже скакал прочь из комнаты и во все горло вопил:
– Я – одинокий рейнджер! Хай ю, Сильвер!
Не помню точно, что после этого сделал я сам. Скорее всего, я еще несколько минут посидел в музыкальной комнате, глядя на рисунок Итиро и ни о чем конкретном не думая. Со мной в последнее время такое довольно часто бывает. Вскоре, впрочем, я встал и пошел посмотреть, куда разбрелись члены моей семьи.
Сэцуко я нашел на веранде; она сидела в одиночестве и смотрела в сад. Солнце светило еще довольно ярко, но уже сильно похолодало, и Сэцуко, заметив меня, передвинула один из футонов на солнечное пятно, приглашая меня присесть.
– А мы свежий чай заварили, – сказала она. – Хочешь чая, папа?
– С удовольствием, – ответил я, и она налила мне чая, а я тем временем тоже оглядел наш сад.
Несмотря на ущерб, нанесенный войной, он отлично восстановился, и в нем по-прежнему можно узнать тот сад, который около сорока лет назад посадил сам Акира Сугимура. В дальнем его конце, ближе к ограде, я заметил Норико и Итиро, рассматривавших что-то в зарослях бамбука. Этот бамбук, как и почти все прочие растения, Сугимура в свое время уже взрослыми перенес в свой сад из разных других мест. Говорят, что он часто ходил по городу, заглядывая за садовые ограды, и предлагал внушительные суммы тем, у кого замечал куст или дерево, которые хотел бы пересадить к себе. Если это правда, то растения он подбирал с редкостным умением и вкусом, достигнув в итоге поистине восхитительной гармонии, которую по мере сил стараюсь поддерживать и я. Все растения в саду кажутся выросшими здесь самым естественным образом; ощущается лишь самый легкий намек на его искусственное происхождение.
– Норико всегда так хорошо ладит с детьми, – заметила Сэцуко, поглядывая на сестру и сына. – Итиро в нее прямо-таки влюбился.
– Итиро – отличный парень, – сказал я. – Совсем не такой робкий, как многие дети в его возрасте.
– Надеюсь, он не причиняет тебе особого беспокойства? Он иногда бывает таким упрямым! Прошу тебя, брани его не колеблясь, если он станет тебя раздражать.
– Он ничуть меня не раздражает. Мы отлично ладим. Например, мы с ним только что занимались рисованием.
– Правда? Я уверена, что ему очень понравилось.
– А еще он разыграл для меня пьесу собственного сочинения, – прибавил я. – У него на редкость выразительная мимика.
– О да! Он часто и подолгу так играет.
– А он что же, свой собственный язык придумал? Я все прислушивался, да так ни слова и не понял.
Дочь засмеялась, смущенно прикрыв рот рукой.
– Он, наверное, в ковбоев играл. Когда он играет в ковбоев, то всегда пытается говорить «по-английски».
– По-английски? Невероятно! Так вот, значит, что это за язык!
– Мы однажды водили его в кино на американский фильм про ковбоев. И с тех пор он этих ковбоев просто обожает. Пришлось даже купить ему ковбойскую шляпу с широкими полями. Он убежден, что те смешные звуки, которые он издает, это и есть настоящий ковбойский клич. Странновато звучит, наверное.
– Вот оно в чем дело! – со смехом воскликнул я. – Мой внук, оказывается, ковбой!
Листва в саду чуть покачивалась от слабого ветерка. Норико, сидя на корточках возле старого каменного садового фонаря, показывала Итиро на что-то пальцем.
– И все-таки, – вздохнул я, – еще несколько лет назад Итиро ни за что бы не повели смотреть ковбойский фильм!
Сэцуко, не оборачиваясь и по-прежнему глядя в сад, сказала:
– Суйти считает, что пусть он лучше увлекается ковбоями, чем идеализирует таких людей, как Миямото Мусаси.[3] Пусть лучше американским героям подражает.
– Вот как? Значит, Суйти считает, что это лучше?
На Итиро, похоже, ни каменный фонарь, ни то, на что указывала ему Норико, не произвели должного впечатления; с веранды было видно, что он яростно тянет тетку за руку. Сэцуко смущенно рассмеялась.
– Вот наглец! Вечно всех куда-то тащит… Что за манера!
– Между прочим, – сказал я, – мы с Итиро решили завтра сходить в кино.
– В самом деле? – В голосе Сэцуко явственно звучала неуверенность.
– В самом деле, – подтвердил я. – Его, похоже, страшно заинтересовал этот доисторический ящер. Не беспокойся, я прочитал анонс в газете. Фильм вполне подходит для мальчика его возраста.
– Да, конечно.
– Вообще-то я подумал, что хорошо бы нам всем вместе в кино сходить. Устроить, так сказать, семейный поход.
Сэцуко нервно кашлянула и тихо сказала:
– Это было бы замечательно, но, по-моему, у Норико на завтра другие планы.
– Да? И какие же?
– Кажется, она хотела, чтобы мы все пошли в парк оленей смотреть. Но это, наверное, можно сделать и в другой раз.
– Я понятия не имел, что у Норико вообще имеются какие-то планы на завтра. Она определенно ни о чем таком меня не спрашивала. Кроме того, я уже пообещал Итиро, что завтра мы пойдем в кино, и он наверняка на это настроился.
– Ну конечно! – сказала Сэцуко. – Я уверена, он просто счастлив будет пойти в кино.
По садовой дорожке к нам двигалась Норико, ее вел Итиро, тянувший тетку за руку. Я, конечно, мог бы сразу спросить у Норико насчет завтрашнего дня, однако они с Итиро на веранде не остались, а прошли в дом вымыть руки. Так что вопрос этот я сумел задать лишь вечером, после ужина.
В течение дня наша столовая – место довольно мрачное, поскольку солнце редко туда заглядывает, но с наступлением темноты, когда зажжена лампа с абажуром, низко висящая над столом, в столовой становится очень уютно. Поужинав, мы еще какое-то время молча сидели вокруг стола, читая газеты и журналы, а потом я спросил у Итиро:
– Ну что, ты сказал тете насчет завтрашнего дня? Мой внук с трудом оторвался от книжки и непонимающе посмотрел на меня.
– Так мы возьмем с собой женщин или нет? – продолжал я. – Помнишь, о чем мы с тобой говорили? Что им это, возможно, покажется слишком страшным.
На этот раз Итиро все понял и просиял.
– Да, боюсь, тете Норико будет страшновато, – сказал он. – Ты хочешь с нами пойти, тетя Норико?
– Куда пойти, Итиро-сан? – спросила Норико.
– На тот фильм о чудовище.
– Я подумал, что нам хорошо бы завтра сходить в кино всем вместе, – пояснил я. – Устроить, так сказать, семейный поход.
– Завтра? – Норико посмотрела на меня, потом на Итиро. – Дело в том, папа, что мы никак не можем завтра пойти в кино, верно, Итиро? Мы ведь идем в олений парк, ты помнишь?
– Олений парк может подождать, – сказал я. – Мальчику не терпится посмотреть этот фильм.
– Чепуха, – заявила Норико. – Мы уже обо всем договорились. На обратном пути мы собирались зайти к госпоже Ватанабэ. Она так хотела Итиро повидать, и мы давно с ней условились. Да и в парк мы давно уже договорились пойти, верно, Итиро?
– Со стороны папы было так мило пригласить нас в кино, – вмешалась Сэцуко. – Но насколько я понимаю, госпожа Ватанабэ ждет нас. Может, все-таки отложить поход в кино на послезавтра?
– Но Итиро так хотелось посмотреть этот фильм! – запротестовал я. – Я правильно говорю, Итиро? Какие все-таки женщины зануды!
Но Итиро на меня не смотрел, делая вид, что с увлечением читает свою книгу.
– Ты бы сказал им сам, этим женщинам! – посоветовал я ему.
Но мой внук продолжал пялиться в книгу.
– Итиро!
Вдруг, бросив книгу на стол, он вскочил и опрометью выбежал из столовой.
Я усмехнулся.
– Ну вот, – сказал я Норико. – Теперь мальчик из-за тебя расстроился. Нечего было все портить!
– Но, папа! Это же просто смешно! Мы давным-давно договорились с госпожой Ватанабэ. Кроме того, по-моему, Итиро совершенно не нужно смотреть этот фильм. Да он ему и не понравится, я думаю. Верно, Сэцуко?
Моя старшая дочь смущенно улыбнулась.
– Но все равно со стороны папы было так мило… – тихо сказала она. – Может быть, послезавтра?
Я вздохнул, покачал головой и снова взялся за газету. Впрочем, вскоре я понял, что ни одна из женщин и не думает сходить за мальчиком и вернуть его в столовую. Пришлось самому подняться и пойти в музыкальную комнату.
Итиро не сумел дотянуться до выключателя на стене и включил лишь небольшой светильник, стоявший на пианино. Мой внук сидел на круглой вертящейся табуретке, положив одну щеку на закрытую крышку инструмента, и эта щека, слегка расплющенная о темное дерево, прямо-таки источала неудовольствие.
– Ты извини, Итиро, что так получилось, – сказал я ему. – Не расстраивайся. Послезавтра мы с тобой непременно этот фильм посмотрим.
Итиро никак на мои слова не прореагировал, и я повторил:
– Не расстраивайся, Итиро. Ничего страшного не произошло.
Я подошел к окну. Снаружи уже совсем стемнело, и я увидел лишь собственное отражение в темном стекле и полупустую комнату у себя за спиной. Из столовой доносились приглушенные голоса женщин.
– Выше нос, Итиро, – сказал я внуку. – Не стоит огорчаться. Послезавтра мы обязательно пойдем в кино, обещаю.
Я повернулся к нему и увидел, что он сидит в прежней позе, щекой на крышке фортепиано, но пальцы его бегают по крышке, словно он играет гаммы.
Я усмехнулся.
– Значит, так, Итиро: послезавтра мы с тобой идем в кино, и точка. Нельзя же, в конце концов, позволить этим женщинам нами командовать, верно? – Я снова усмехнулся. – А знаешь, что я думаю? Они просто побоялись идти! Тебе так не кажется?
Но Итиро, словно не слыша меня, продолжал барабанить пальцами по крышке пианино, и я решил, что лучше оставить его в покое.
Улыбнувшись, я тихонько вышел из комнаты и вернулся в столовую. Дочери мои сидели молча – каждая, уткнувшись в свой журнал. Я тоже сел и тяжко вздохнул, но ни та ни другая никак на мой вздох не отреагировали. Я снял одни очки, надел другие, для чтения, и хотел уже снова углубиться в газету, когда Норико тихо предложила:
– Папа, может быть, нам выпить чая?
– Спасибо, Норико, но мне сейчас что-то не хочется.
– А тебе, Сэцуко?
– Спасибо, Норико. Но и я, пожалуй, тоже не хочу.
Какое-то время мы продолжали читать в полной тишине, затем Сэцуко спросила:
– Папа, а ты пойдешь с нами завтра? Тогда у нас все-таки получился бы семейный выход.
– Я бы с удовольствием пошел, но у меня завтра есть кое-какие неотложные дела.
– Что ты хочешь этим сказать? – тут же встряла в наш разговор Норико. – Какие еще «неотложные дела»? – И, повернувшись к Сэцуко, прибавила: – Ты папу не слушай. Никаких «неотложных дел» у него нет. Ему теперь вообще нечего делать. И он будет просто бродить весь день по дому и хандрить – в своей обычной теперешней манере.
– Мне было бы очень приятно, папа, если бы и ты пошел с нами, – повторила Сэцуко.
– Мне очень жаль, – сказал я, глядя в газету, – но я, увы, не смогу. На завтра у меня есть кое-какие дела.
– Значит, ты намерен остаться дома в полном одиночестве? – уточнила Норико.
– Ну, если вы все уходите, то мне ничего другого, похоже, не остается.
Сэцуко вежливо кашлянула и сказала:
– Может быть, тогда мне тоже лучше дома остаться? Мы с папой даже еще и поговорить-то наедине толком не могли.
Норико через стол в упор уставилась на сестру:
– Тебе-то ни к чему отказываться от визита к госпоже Ватанабэ. В кои-то веки ты к нам приехала, так неужели ты хочешь все это время дома просидеть?
– Но я действительно с огромным удовольствием осталась бы дома и составила папе компанию! Мне кажется, нам с ним есть о чем поговорить.
– Ну вот, папа, видишь, что ты натворил! – возмутилась Норико и, повернувшись к сестре, прибавила: – Значит, теперь мы с Итиро остались вдвоем?
– Ничего, Норико! Итиро с огромным удовольствием проведет с тобою весь день, – с улыбкой утешила ее Сэцуко. – В данный момент ты, безусловно, его любимица.
Я обрадовался, что Сэцуко тоже хочет остаться дома: у нас с ней действительно практически не было возможности поговорить спокойно, чтобы никто не мешал. А мне, как, естественно, и любому отцу, хотелось побольше узнать о жизни своей замужней дочери, но спрашивать в открытую я не решался. В тот вечер мне и в голову не приходило, что у Сэцуко имеются какие-то свои причины, чтобы остаться дома и поговорить со мной.
Возможно, это признак надвигающейся старости, что в последнее время я частенько бесцельно брожу по комнатам, и когда Сэцуко – на второй день своего пребывания у нас – раздвинула двери гостиной, то обнаружила, что я стою посреди комнаты, погруженный в глубокую задумчивость.
– Извини, – поспешно сказала она, – я зайду попозже.
Услышав ее голос, я вздрогнул, обернулся и увидел свою старшую дочь, почтительно склонившуюся на пороге. Она держала в руках вазу, полную только что срезанных цветов и веток.
– Нет-нет, пожалуйста, входи, – успокоил я ее, – я ничем особенным не занят.
Выход на пенсию позволяет гораздо свободнее распоряжаться своим временем. По сути, это одно из самых больших удовольствий, которые дает «выход на заслуженный отдых», ибо теперь можно как бы плыть сквозь день с той скоростью, какая тебе больше по душе, с облегчением понимая, что и тяжкий труд, и великие свершения теперь позади. Впрочем, я, похоже, действительно становлюсь рассеянным, раз вот так, без причины, забрел не в какую-нибудь комнату, а именно в гостиную. Ибо на всю жизнь сохранил я внушенное мне еще моим отцом отношение к гостиной как к святому месту, которое следует всячески оберегать от «грязи» повседневных дел и забот и использовать только для приема особо важных гостей или для молитв перед буддийским алтарем. Соответственно, и в моем доме гостиная всегда отличалась от остальных комнат более торжественной атмосферой; и хотя я, в отличие от моего отца, никогда не возводил это для себя в правило, но все же возражал, когда мои маленькие дети вбегали в гостиную без особого на то разрешения.
Мое уважительное отношение к гостиным может кому-то показаться преувеличенным, но примите во внимание тот факт, что в доме, где я вырос – в деревне Цуруока, полдня отсюда на поезде, – мне до двенадцати лет было запрещено даже заходить в гостиную. Эта комната во многих отношениях служила как бы центром нашего дома, и любопытство заставило меня создать некий образ ее интерьера благодаря случайным и мимолетным возможностям заглянуть внутрь. Впоследствии я не раз удивлял коллег своей способностью, всего лишь бегло взглянув, мгновенно запомнить то, что изображено на холсте. Возможно, за это умение мне следует благодарить отца: это он, хотя и совершенно непреднамеренно, заставил меня тренировать цепкость взгляда в те важнейшие для формирования личности годы. Ну а когда мне исполнилось двенадцать, он стал регулярно назначать мне в гостиной «деловые встречи», и теперь я попадал в заповедную комнату по крайней мере раз в неделю.
– Сегодня вечером у нас с Мацуи деловая беседа, – объявлял за ужином мой отец.
Это означало, во-первых, что я сразу после трапезы обязан явиться в гостиную, а во-вторых, что остальным членам семьи запрещается в этот час даже шуметь поблизости от этой комнаты.
Мой отец исчезал там сразу после ужина и минут через пятнадцать звал меня. Комната, в которую я входил, освещалась одной-единственной высокой свечой, стоявшей на полу посредине. На татами в круге света, отбрасываемого этой свечой, сидел, скрестив ноги, мой отец, а перед ним стояла его «деловая» шкатулка. Отец жестом приглашал меня сесть напротив, я садился, и сразу вся остальная часть комнаты за пределами этого светового круга погружалась во мрак. Лишь смутно различал я за отцовским плечом буддийский алтарь у дальней стены или темные складки штор в альковах.
И тут мой отец начинал говорить. Из «деловой» шкатулки он извлекал маленькие толстенькие записные книжки, открывал их и показывал мне столбцы тесно написанных цифр, что-то без устали поясняя размеренным внушительным тоном. Он прерывался лишь изредка, чтобы взглянуть на меня и убедиться, что я по-прежнему внимательно его слушаю. В такие мгновения я торопливо бормотал: «Да-да, конечно».
Хотя тогда я, разумеется, еще не в силах был понять, о чем толкует отец, да к тому же он часто использовал профессиональный жаргон и сопровождал свою речь длиннейшими расчетами, ни малейшей скидки не делая на возраст своего собеседника. Но я и мысли не мог допустить о том, чтобы прервать его и попросить что-то объяснить. В голове моей крепко сидела мысль: меня допустили в гостиную только потому, что сочли достаточно взрослым, и теперь я обязан понимать все взрослые разговоры. Мое чувство стыда шло рука об руку с ужасной боязнью того, что в любой момент отец может потребовать от меня несколько более пространного ответа, чем «да, конечно», и тогда игре конец. И хотя проходил месяц за месяцем, а отец меня так ни разу ни о чем и не спросил, я тем не менее с ужасом ожидал каждой очередной «деловой встречи».
Теперь-то мне ясно, конечно, отец никогда и не надеялся, что я сумею уловить нить его рассуждений, но я до сих пор не могу понять, зачем ему понадобилось подвергать меня подобным испытаниям. Возможно, ему хотелось, чтобы я с ранних лет уразумел: согласно его ожиданиям, в надлежащее время именно мне придется взять в свои руки семейный бизнес. А может, ему казалось, что мне, как будущему главе семейства, совершенно необходимо быть посвященным во все его теперешние решения, чьи далеко идущие последствия повлияют, возможно, на мое положение, и таким образом, как представлялось, наверное, моему отцу, у меня будет меньше поводов жаловаться, если я унаследую не слишком процветающий бизнес.
Но однажды, когда мне было пятнадцать, отец пригласил меня в гостиную для беседы совсем другого рода. Как обычно, комнату освещала одна-единственная свеча и отец сидел в центре созданного ею светового круга. Только вместо шкатулки я увидел перед ним тяжеленную керамическую пепельницу и был очень озадачен: эту пепельницу – самую большую в доме – обычно подавали только гостям.
– Ты все принес? – спросил меня отец.
– Да, как ты и велел.
Я положил перед отцом стопку рисунков и набросков, выглядевшую довольно неопрятно: бумажные листы были разного размера и качества и многие сильно покоробились от красок.
Я сидел молча, пока отец просматривал мои работы. Он подолгу изучал каждый листок и откладывал его в сторону. Осмотрев почти половину, он сказал, не глядя на меня:
– Мацуи, ты уверен, что здесь все твои работы? Может быть, одну или две ты все-таки забыл мне принести?
Я ответил не сразу. Он поднял на меня глаза и спросил:
– Ну?
– Да, правда, может быть, одну или две я захватить забыл.
– Вот именно! И «забыл» ты, несомненно, те работы, которыми больше всего гордишься, так, Мацуи?
Не ожидая моего ответа, он снова принялся рассматривать мои рисунки, и я промолчал, осторожно наблюдая за ним. Один раз отец поднес рисунок совсем близко к свече и спросил:
– Это ведь та тропа, что ведет вниз с холма Нисияма, верно? Тебе определенно очень неплохо удалось передать сходство. Именно так тропа и выглядит, когда спускаешься с холма. И ощущение передано очень умело.
– Спасибо.
– Послушай, Мацуи, – отец по-прежнему смотрел не на меня, а на рисунок, – твоя мать сказала мне весьма странную вещь. Она, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью.
Это явно звучало не как вопрос, так что я промолчал. Тогда отец перевел взгляд на меня и повторил:
– Твоя мать, Мацуи, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью. И она, конечно же, ошибается.
– Конечно, – эхом откликнулся я.
– То есть ты хочешь сказать, что с ее стороны возникло некоторое недопонимание.
– Несомненно.
– Понятно.
Отец еще несколько минут рассматривал мои рисунки, а я сидел и молча смотрел на него. Потом он сказал, не глядя на меня:
– По-моему, это твоя мать топчется там, за дверью. Слышишь?
– Нет, я ничьих шагов за дверью не слышал.
– Наверное, это все-таки твоя мать. Попроси ее зайти сюда, раз уж она пришла.
Я встал и выглянул за дверь. В коридоре было темно и пусто, как я, собственно, и ожидал. За спиной у меня раздался голос отца:
– Когда будешь ее искать, Мацуи, прихвати заодно и остальные свои рисунки и принеси их мне.
Возможно, мне просто показалось, но через несколько минут, когда я вернулся в гостиную вместе с мамой, большая пепельница стояла уже гораздо ближе к свече, а в воздухе пахло гарью. Однако, заглянув в пепельницу, я не заметил следов того, что ею пользовались.
Отец рассеянно кивнул мне, когда я положил рядом с уже принесенной пачкой рисунков и свои самые последние работы. Похоже, все это время отец продолжал перебирать и рассматривать мои творения, да и сейчас был занят тем же. Некоторое время он даже не глядел в нашу сторону, и мы с матерью молча сидели напротив. Наконец, вздохнув, он поднял на меня глаза и сказал:
– Вряд ли, Мацуи, ты много внимания уделял странствующим монахам, верно?
– Странствующим монахам? Пожалуй, нет.
– А ведь они многое могут поведать о нашем мире. Я, правда, тоже почти не обращаю на них внимания. Хотя к святым людям всегда следует относиться с почтением, даже если порой они кажутся тебе всего лишь жалкими попрошайками.
Он замолчал, и я поспешил вставить свое «да, конечно».
Затем отец повернулся к матери и сказал:
– Ты помнишь, Сатико, тех странствующих монахов, которые часто проходили через нашу деревню? Один из них еще зашел к нам в дом вскоре после рождения вот этого нашего сына. Такой худой старик с одной рукой, но очень жилистый и крепкий. Помнишь?
– Конечно помню, – сказала мать. – Но может быть, не стоит принимать близко к сердцу то, что говорят некоторые из них?
– А ты помнишь, – продолжал мой отец, – как глубоко тому монаху удалось заглянуть в душу Мацуи? Помнишь, Сатико, о чем он на прощанье предупредил нас?
– Но Мацуи был тогда всего лишь грудным младенцем! – Мать понизила голос, словно надеясь, что я, может быть, все-таки ее не услышу. Отец же, напротив, говорил нарочито громко, как если бы обращался к большой аудитории.
– Да, на прощанье он нас предупредил. И вот что сказал: ручки и ножки у вашего Мацуи здоровенькие, а вот духом он слабоват. Небольшая слабинка, но способствующая развитию таких свойств, как лень и лживость. Ты помнишь это, Сатико?
– Но по-моему, тот монах сказал о нашем сыне и много хорошего.
– Это правда. У нашего сына много хороших качеств, и монах действительно это подчеркнул. А ты помнишь, о чем еще он предупредил нас, Сатико? Если мы хотим, сказал он, чтобы хорошие качества в мальчике возобладали, нам следует проявлять бдительность и постоянно следить, не начала ли проявляться в нем та его слабина. Иначе, сказал тот старик, Мацуи наш вырастет совершенно никчемным.
– И все-таки, – снова осторожно вставила мать, – не слишком разумно, по-моему, было бы принимать близко к сердцу слова какого-то монаха.
Отца, казалось, ее слова несколько удивили, и он некоторое время молчал, задумчиво качая головой. Потом снова заговорил:
– Мне и самому тогда не слишком хотелось всерьез относиться к его словам. Но Мацуи подрастал, взрослел, и пришлось все же признать, что старик-то был прав. Нельзя отрицать: в характере нашего сына действительно есть некая слабина. Не зло – этого в нем нет. А вот с его ленью, с его нелюбовью к полезному труду, с его слабоволием приходится постоянно бороться.
Затем, словно на что-то решившись, отец взял три или четыре моих рисунка, как бы взвесил их на ладони, посмотрел на меня и сказал:
– Мацуи, твоей матери показалось, что ты мечтаешь стать профессиональным живописцем. Так ошиблась она или нет?
Я молчал, опустив глаза. Затем я услышал рядом с собой тихий голос матери, почти шепот:
– Но ведь он еще так юн! Я уверена, это всего лишь детский каприз.
Последовала пауза, затем отец снова обратился ко мне:
– Мацуи, ты хоть немного представляешь себе тот мир, в котором существуют художники?
Потупившись, я продолжал упорно молчать.
– Художники, – сказал отец, – живут в нищете и убожестве. Среда, в которой они обитают, постоянно подвергает их соблазну слабоволия и разврата. Разве я не прав, Сатико?
– Конечно прав. Но ведь кое-кому из них все же удается подняться достаточно высоко и стать настоящим художником, избежав падения в эти ужасные пропасти.
– Разумеется, всюду есть свои исключения, – согласился отец. Я по-прежнему смотрел в пол, но по голосу его догадался, что он снова задумчиво и немного растерянно качает головой. – Но тех, кто действительно обладает решительным и твердым характером, среди художников ничтожная горстка. А наш сын, боюсь, подобными качествами и вовсе не обладает. Скорее наоборот. И наш долг защитить его от грозящих ему опасностей. Мы ведь, в конце концов, всей душой стремимся к тому, чтобы он стал человеком, которым можно гордиться, не так ли?
– Ну конечно! – сказала моя мать.
Я резко вскинул голову и посмотрел на отца. Свеча уже наполовину уменьшилась, и ее яркое пламя освещало лишь одну сторону отцовского лица, а вторая пряталась в густой тени. Мои рисунки лежали у него на коленях, и я заметил, что пальцы его нетерпеливо теребят края бумажных листов.
– А теперь, Мацуи, – велел он мне, – оставь нас. Я хочу поговорить с твоей матерью наедине.
Я помню, что позже, тем же вечером, случайно наткнулся в темноте на мать. Скорее всего, я налетел на нее в одном из неосвещенных коридоров, точно не помню. Как не помню и того, почему слонялся по дому в темноте, хотя наверняка не для того, чтобы подслушивать, о чем говорят мои родители, – для себя я сразу решил не обращать внимания ни на что, какое бы решение они ни приняли там, в гостиной, после моего ухода. В те времена все дома, конечно, освещались довольно плохо, так что ничего необычного в том, что мы с мамой так и остались стоять в темноте, не было. Мы разговаривали, и я смутно видел мамин силуэт напротив, но лица ее разглядеть не мог.
– По всему дому почему-то пахнет гарью, – заметил я.
– Гарью? – Мать помолчала минутку, потом сказала: – Нет. По-моему, ничем таким не пахнет. Тебе, должно быть, просто показалось, Мацуи. У тебя слишком богатое воображение.
– Но я же чувствую запах гари! – возразил я. – Ну вот, теперь он снова усилился. А что, папа все еще в гостиной?
– Да. Он там над чем-то работает.
– Мне совершенно безразлично, что он там делает! – отрезал я.
Мать промолчала, поэтому я прибавил:
– Единственное, что отцу действительно удалось разжечь, это мои амбиции!
– Приятно это слышать, Мацуи.
– Ты только не пойми меня неправильно, мама. У меня нет ни малейшего желания, став взрослым, сидеть на том же месте в гостиной, где сидит сейчас мой отец, и рассказывать своему сыну о финансовых счетах и потраченных деньгах. Неужели ты гордилась бы мной, если бы я стал таким?
– Конечно гордилась бы, Мацуи! Жизнь таких людей, как твой отец, куда более многогранна, чем ты в свои юные годы способен понять.
– А вот я бы собой таким ни за что гордиться не стал! И о своих амбициях я упомянул только потому, что хочу непременно подняться над такой жизнью!
На этот раз мать довольно долго молчала. Потом сказала:
– В молодости многое кажется скучным и безжизненным. Но потом, становясь старше, вдруг обнаруживаешь, что именно эти вещи и являются для тебя самыми важными.
На это я не ответил. И, немного подумав, сказал:
– Раньше я ужасно боялся, когда папа приглашал меня на очередную «деловую встречу». Но с некоторых пор эти «встречи», честно говоря, стали меня просто раздражать, вызывать у меня отвращение. Да и что, собственно, представляют собой эти «встречи», на которых мне «оказана честь» присутствовать? Пересчет имеющихся в наличии денег? Бесконечное ощупывание монет? Я никогда не прощу себе, если моя жизнь сложится именно так!
Я помолчал, надеясь, что мать что-нибудь скажет. В какой-то момент у меня даже возникло странное ощущение, будто она молча ушла прочь, пока я произносил свой монолог, и теперь я стою в темноте совершенно один. Но тут я услышал шорох – мать шевельнулась; оказалось, что она по-прежнему стоит прямо передо мной. И я еще раз сказал с вызовом:
– Мне совершенно безразлично, чем отец занимается сейчас в гостиной. Все равно воспламенить ему удалось только мои амбиции!
Однако, похоже, меня вновь унесло куда-то в сторону. Я ведь, кажется, собирался пересказать тот разговор, что состоялся у меня с Сэцуко месяц назад, когда она неожиданно вошла в гостиную с охапкой только что срезанных цветов и веток.
Помнится, она присела перед буддийским алтарем и принялась выбирать увядшие цветы из букетов, украшавших алтарь. Я молча сидел у нее за спиной и смотрел, как осторожно она встряхивает каждый стебелек, прежде чем положить его себе на колени. Вначале мы болтали о каких-то пустяках, но потом она вдруг сказала, не оборачиваясь:
– Извини, папа, но я хочу тебе кое о чем напомнить. Хотя ты наверняка и сам думал об этом.
– О чем, Сэцуко?
– Дело в том, что, как мне кажется, эти брачные переговоры очень скоро возобновятся…
Сэцуко принялась расставлять принесенные цветы и ветки в вазы, стоявшие вокруг алтаря. Она делала это очень аккуратно, старательно и, вставив каждый новый цветок, прерывала работу и любовалась тем, что получилось.
– Понимаешь, папа, – вновь заговорила она, – если эти переговоры начнутся всерьез, то тебе, наверное, нужно будет предпринять кое-какие превентивные меры.
– Превентивные меры? Естественно, мы будем действовать очень осмотрительно. Но что все-таки ты имела в виду?
– Прости, но я имела в виду те расследования, которые обычно ведутся в таких случаях.
– Ну что ж, мы, разумеется, проведем их столь же досконально, как и в прошлом году. Наймем того же детектива – он нам показался вполне надежным, как ты помнишь.
Сэцуко осторожно вынула один из цветов и переставила его в другую вазу.
– Извини, папа, я, конечно же, недостаточно ясно выразилась. Я вообще-то имела в виду расследования с их стороны.
– Нет, это ты извини! Я что-то тебя не понимаю. Мне как-то в голову не приходило, что нам есть что скрывать.
Сэцуко с нервным смешком воскликнула:
– Не сердись, папочка, прости меня! Ты же знаешь, я никогда не могу правильно построить беседу. Вот и Суйти вечно бранит меня за то, что я неясно выражаю свои мысли. Он-то отлично это умеет. И мне, несомненно, следует у него поучиться.
– Я уверен, что и ты прекрасно это умеешь. Просто я не совсем понимаю, о чем идет речь.
Сэцуко в отчаянии всплеснула руками.
– Ох уж этот ветер! – вздохнула она и снова потянулась к своим цветам. – Мне нравится так, а ветер, похоже, со мной не согласен… – Некоторое время она молчала, казалось полностью поглощенная своим занятием, потом снова заговорила: – Ты должен простить меня, папа. Суйти, конечно, сумел бы сформулировать эту мысль значительно лучше, но, к сожалению, Суйти здесь нет. А я просто хотела сказать, что было бы, наверное, весьма разумно, если бы ты, папа, предпринял кое-какие предварительные шаги, осуществил, так сказать, превентивные меры… чтобы не возникло ненужного недопонимания. В конце концов, Норико уже почти двадцать шесть. Нельзя допустить, чтобы нас снова постигло такое разочарование, как в прошлом году.
– Но какое недопонимание ты имеешь в виду?
– Я имею в виду события прошлого, папа. И очень тебя прошу, не сердись. Мне, наверное, и не стоило говорить об этом. Ведь ты наверняка и сам уже все обдумал и, конечно же, предпримешь необходимые шаги.
Сэцуко снова принялась возиться с цветами, потом вдруг повернулась ко мне и сказала с улыбкой:
– По-моему, плоховато это у меня получается. – Она указала на цветы.
– Да нет, просто великолепно!
Она с сомнением осмотрела украшенный алтарь и смущенно рассмеялась.
Вчера, когда я, сидя в трамвае, наслаждался медленным спуском с холма в тихий окраинный район Аракава, мне вдруг вспомнился этот разговор с Сэцуко и в душе моей поднялась волна раздражения. Глядя в окно на пейзаж, в котором по мере удаления от центра города следы разрухи становились все менее заметными, я вспоминал, как моя дочь, сидя перед алтарем, советовала мне «предпринять превентивные меры» и как она, слегка повернувшись ко мне, сказала: «Нельзя допустить, чтобы нас снова постигло такое разочарование, как в прошлом году». А еще мне припомнилось, с каким странным выражением лица Сэцуко в самое первое утро после ее приезда, когда мы сидели на веранде, намекнула, что я, дескать, должен знать ту тайную причину, по которой семейство Миякэ в прошлом году внезапно вышло из игры. Подобные воспоминания уже не раз за минувший месяц портили мне настроение; но именно вчера, когда я медленно и в полном одиночестве тащился на трамвае в тихие окраины, я сумел наконец разобраться в своих чувствах и понял, что раздражение мое вызвано не столько Сэцуко, сколько ее мужем. Вообще-то, конечно, это вполне естественно, когда жена испытывает влияние со стороны собственного мужа – даже если этот муж, как, например, наш Суйти, высказывает идеи совершенно иррациональные. Но когда муж провоцирует у жены подозрительность по отношению к ее родному отцу, это не может не вызвать возмущения и обиды. Учитывая, сколько тягот выпало на долю Суйти в Маньчжурии, я всегда старался терпимо относиться к некоторым проявлениям его характера; например, никогда не принимал на свой счет его весьма резкие высказывания в адрес моего поколения. Но мне всегда казалось, что подобные чувства с годами должны смягчиться, ослабеть. Однако же у Суйти они, похоже, становились все более обостренными и неразумными.
Все это, в принципе, не должно было бы так уж меня тревожить – в конце концов, Сэцуко и Суйти живут далеко и видимся мы раз в год, не чаще, – если бы я не заметил, что с недавних времен – а точнее, с того самого приезда к нам Сэцуко месяц назад – безумные идеи Суйти проникли, похоже, и в душу Норико. Вот это-то и не давало мне покоя, и не один раз за последние несколько дней я испытывал искушение написать Сэцуко по этому поводу сердитое письмо. В конце концов, они – муж и жена, вот и пусть забивают друг другу голову всякими дурацкими подозрениями! На здоровье! Но пусть держат свои замечательные идеи при себе! Более строгий отец давно бы уже предпринял что-нибудь в этом отношении.
Не единожды в прошлом месяце я замечал, как мои дочери о чем-то оживленно беседуют, но стоит мне появиться поблизости, и они тут же с виноватым видом умолкают на какое-то время, прежде чем им удастся изобразить – не слишком убедительно – продолжение беседы. Я отлично помню, что такое случалось по крайней мере раза три за те пять дней, что Сэцуко провела у нас. А совсем недавно за завтраком Норико вдруг сказала мне:
– Вчера я шла мимо универмага Симидзу, и догадайся, кого я увидела на трамвайной остановке? Дзиро Миякэ!
– Миякэ? – Я посмотрел на нее, удивленный тем, что Норико без всякого смущения произносит имя несостоявшегося жениха. – Ну что ж, очень жаль.
– Жаль? Да нет, папа, если честно, я этой встрече даже обрадовалась. А вот он, похоже, страшно смутился, и я не стала его мучить слишком долгой беседой. К тому же мне нужно было поскорее вернуться в офис. Я ведь вышла на минутку, по делу. А кстати, ты знал, что он помолвлен и собирается жениться?
– И он тебе об этом сам сообщил? Какая бестактность!
– Ну разумеется, он не стал первым упоминать об этом. Я сама его спросила. Я рассказала ему, что у меня в самом разгаре новые брачные переговоры, и спросила, каковы в этом отношении его собственные перспективы. Я спросила просто так, ничего особенного не имея в виду, а он вдруг весь побагровел и ужасно смутился! Но потом все-таки раскололся. И признался, что уже помолвлен. И вопрос о свадьбе практически решен.
– Право, Норико, тебе не следовало проявлять подобную нескромность. С какой стати тебе вообще понадобилось заводить этот разговор о помолвках?
– Просто из любопытства. Все мои огорчения остались в прошлом, папа. А поскольку теперешние наши переговоры идут вполне успешно, я вдруг подумала: жаль, если бедный Дзиро Миякэ все еще пребывает во власти унылых воспоминаний о прошлогодней неудаче. И как ты понимаешь, очень обрадовалась, узнав, что он обручен.
– Да уж, понимаю.
– Надеюсь, мне скоро удастся познакомиться с его невестой. Я уверена, что она очень мила. А ты как думаешь, папа?
– Я тоже уверен, успокойся.
Некоторое время мы ели молча, потом Норико вдруг снова заговорила:
– А знаешь, я чуть не спросила Дзиро и еще кое о чем. Но все-таки не спросила! – Она наклонилась ко мне и прошептала:
– Представляешь, я чуть было не начала расспрашивать его о том, почему они в прошлом году вдруг вышли из игры!
– Вот и прекрасно, что не спросила! Кроме того, они ведь достаточно ясно все объяснили. Сказали, что, по их мнению, Дзиро по своему общественному положению тебя недостоин.
– Но ты же знаешь, папа, что это чистейшей воды отговорки! А истинная причина нам по-прежнему неизвестна. Я, во всяком случае, так никогда и не слышала ни одного вразумительного объяснения случившегося.
И в голосе Норико прозвучало нечто такое, отчего я сразу же посмотрел на нее. Она тоже смотрела на меня, держа свои палочки на весу и словно ожидая, что я прямо сейчас ей что-нибудь объясню. А когда я так ничего и не сказал, вновь принявшись за еду, Норико спросила:
– И все-таки, папа, как по-твоему, почему они тогда разорвали помолвку? Ты что-нибудь сумел об этом узнать?
– Ничего. Я же сказал: эти люди искренне считали, что их сын не по себе сосенку рубит. Что ж, вполне достойный ответ.
– Хотела бы я знать, папа, может, на самом деле это я им не подошла? Может, я показалась им недостаточно хорошенькой? Или еще каким-нибудь их требованиям не соответствовала? Тебе не кажется, что дело могло быть именно в этом?
– К тебе лично этот разрыв не имел ни малейшего отношения, и ты это прекрасно знаешь. Мало ли причин, по которым та или иная сторона может прекратить брачные переговоры.
– Хорошо, папа, но если это не имело отношения ко мне, тогда хотелось бы знать, что именно могло заставить их столь внезапно порвать с нами отношения?
Мне показалось, что, говоря это, Норико как-то очень уж тщательно выбирала слова. Возможно, это просто плод моего воображения, но ведь отец всегда замечает любые, даже мельчайшие, изменения в интонациях родной дочери.