Хунхуз!
У каждого из нас при этом слове возникает представление о кровожадном разбойнике, жестоком грабителе, воре, вероломном обманщике, человеке-звере, чуждом всякого понятия о чести, ненавидящем иностранцев — особенно русских, — и т. д. и т. д.; вот ходячее представление большинства из нас о хунхузах.
Всякого вора-китайца, грабителя, убийцу, мы называем «хунхузом», не подозревая того, что настоящий хунхуз оскорбился бы, услышав, что мы величаем «красной бородой» (перевод слова хунхуз) всякого грязного бродягу или разбойника…
В нашем быту нет такого общественного явления, которое было бы похоже на китайское «хунхузничество», поэтому нет и соответственного слова, которое выразило бы более или менее верно это понятие.
Нечто подобное существовало (в более грубом виде) у нас на Дону, Яике и Днепре в XVI–XVII веках, да в Южной Европе и Италии в средние века.
В Китае же, Маньчжурии, да и у нас в Приморья, хунхузы и ныне играют огромную роль в жизни страны, имеющую иногда решающее значение даже в политическом отношении.
Вот почему не только интересно, но даже необходимо познакомиться по возможности детально с тем, что же такое «хунхуз»: только разбойник, грабитель, вор, — или нечто другое?..
Всякая характеристика этого любопытного социального явления в Китае будет неточна; поэтому пусть лучше сам читатель сделает свои собственные выводы из ряда предлагаемых рассказов, — объединенных одним общим названием «Хунхузы». Здесь он увидит жестокость, мстительность, человеконенавистничество, разбой с грабежом во всех видах, убийства и т. д.; но увидит также верность своему слову, своеобразную честность, рыцарское отношение к женщине.
Одного он только, вероятно, не увидит — подлости и предательства…
Кроме того, «хунхузничество», как бытовое явление, — заслуживает самого глубокого внимания, и должно сделаться предметом серьезного научного исследования.
Предлагаемые рассказы — не беллетристические: они не обработаны с внешней стороны, форма их груба, и изложение не удовлетворяет элементарным требованиям изящной словесности. Но зато все они взяты из жизни; все рассказанные в них случаи списаны с действительности по возможности с фотографической точностью; это — негативы или протоколы. Кое-где лишь изменены имена, т. к. большинство упоминаемых лиц — здравствуют и по сие время.
Рассказы эти разрешите назвать этнографическими.
П. Шкуркин
1919 г.
Если вы внимательно взглянете на карту нашего Южно-Уссурийского края с окружающим его районом, то вас удивит одно обстоятельство: на всем протяжении нашей государственной границы, начиная от пограничного столба лит. Л. (севернее оз. Ханка) до столба XI (близ Новокиевского), через нашу границу проходит в сущности лишь одна грунтовая дорога от ст. Полтавской до г. Саньча-гоу.
Есть еще несколько троп от Турьего Рога на Фынь-мишань-цзы; от Барабаша — на д. Тумынь-цзы (которую несколько лет охранял знаменитый Гассан — штабс-капитан 8-го Вост. Сиб. Стр. полка, — турок, взятый в плен в 1879 году, затем крестившийся, женившийся на русской и навсегда оставшийся в России); и две тропы от Седими на речку Тумыньцзы.
И это на протяжении 340 верст!
Само собою напрашивающееся объяснение этого явления — то, что по границе идет, вероятно, труднопроходимый горный хребет. Ничуть не бывало! Горы этого района совсем не так дики, как кажутся, и дорог, связывающих наш Южно-Уссурийский край с прилегающим китайским районом (уезды Хуа-чуань-сянь, Дунъ-нинъ-сянь или Саньчагоу и Ванъ-цинъ-сянь) было бы гораздо больше, если бы этот район… не принадлежал хунхузам. Железная дорога, перерезавшая эти места, в сущности, нисколько не изменила положения дела.
Южная часть нашей пограничной полосы в этих местах заселена главным образом корейцами — русско-подданными; северная — казаками, и по берегу оз. Ханка — крестьянами. Отношения между нашим и зарубежным китайским населением установились весьма странные: не то состояние войны, не то вооруженный мир. Постоянные столкновения, жалобы с нашей стороны на нападение хунхузов и пр. А между тем, те же казаки сплошь и рядом нанимаются к китайцам охранять маковые поля «от хунхузов» в период сбора опиума — в июле месяце: турий-рогцы, например, еще недавно (до появления на р. Мурени китайцев-переселенцев, не хунхузов) пользовались и лесом по ту сторону границы, и рыбу ловили, беспрепятственно охотились и т. п. Это им разрешалось, во-первых, потому, что они были покладистее казаков, а во-вторых — потому, что в северной части этого района, с китайской стороны, нет золота.
Южнее же, примерно начиная от Сяо-Суйфыня, — горы почти сплошь золотоносны, и водворившиеся там «хунхузы» были бы недурными соседями при одном условии: чтобы никто из «посторонних» не проникал к ним ни с нашей стороны, ни с китайской.
Вот этот-то переход через границу, стремление «поискать» там кой-чего, а при случае — и «молча попросить» что поценнее, — и являются основными причинами столкновений. И в самом деле: выросли панты у оленя, или осенью ревет изюбрь, или мясо нужно — а у Барабашевской Левады кабанов столько, что хоть в хлев загоняй… Ну как тут не пойти на охоту? Пойдешь и забредешь за границу. А как ее определишь, где эта черта? Южнее еще под Барабашей по пограничной черте тропа есть; а дальше к северу она ничем не обозначена, так что многих пограничных столбов и найти нельзя.
Словом, «хунхузы» от наших отмежевались; не смей ходить сюда. И пока это требование исполняется, — все благополучно; раз оно нарушено — столкновение почти неизбежно.
Особенно часты посещения хунхузов местности около поселка А. Это объясняется тем, что казаки поселка отличаются особой «предприимчивостью».
Был в этом поселке казак Бухрастов, состоятельный хозяин и местный кулак, недолюбливаемый даже своими односельчанами за свою крутость и чрезвычайную скупость. Молва довольно определенно приписывала его богатство охоте на «фазанов» (т. е. китайцев) и на «белых лебедей» (корейцев).
В один год в июле, — было это уже лет пятнадцать тому назад, — Бухрастов подобрал человек пять своих приятелей и пошел с ними на охоту. Вернулся дней через шесть; мяса не привез, — но охота была удачна: несколько корешков женьшеня, пару хороших оленьих пантов, уже сваренных, да горсточку золотого песку привез Бухрастов домой, — и все выгодно сбыл китайцам в Саньчагоу.
Был у Бухрастова сын — Митя, мальчик лет десяти, шустрый, бойкий и своевольный мальчик, в котором отец души не чаял. Однажды мальчик, очень любивший лошадей и бывший уже недурным наездником, поехал верхом по тропе на запад и забрался довольно далеко в горы. Попались ему навстречу три китайца, тоже верхами, и спросили мальчика, куда он едет. Тот ответил, что никуда — просто гуляет. Когда китайцы похвалили его коня, довольный мальчик разговорился, рассказал, кто он такой, и похвастал, что его отец — самый богатый казак в поселке. Китайцы кое-как говорили по-русски, а Митя, как и все местные казачата, — болтал немного по-китайски, так что они хорошо понимали друг друга.
Затем китайцы что-то потихоньку переговорили между собою, и, повернув коней назад, предложили мальчику ехать к ним «в гости». Митя стал отказываться, но китайцы, продолжая его уговаривать, успели сначала завладеть поводом от его коня, а затем заставили его обменяться конями с одним из китайцев и быстро поехали на запад.
Мальчик увидел, что дело плохо, и обдумывал, нельзя ли бежать; но скоро убедился, что это невозможно: бывший под ним китайский конь совсем его не слушал и ни под каким видом не хотел уходить в сторону от остальных коней.
Китайцы несколько раз бросали тропу и уверенно пробирались целиком без пути, между горами; видно было, что местность им отлично знакома. Стало уже темнеть, когда китайцы остановились в глухом лесу около «дуй-фанцы» (зверовой избушки) и сняли с седла измученного Митю.
В фанзе было человек десять китайцев: часть их сидела на кане (нары), куря трубки, другие — лежа курили опий; при слабом свете невыносимо чадивших масляных светильников можно было различить несколько ружей, повешенных на стенах или лежавших в углу у кана.
Мальчик понял, к кому он попал, и испугался; но он знал, что перед хунхузами нельзя выдавать своего страха, — и поэтому бодрился. Приехавшие китайцы что-то докладывали пожилому китайцу со злым испитым лицом и родинкой на левой щеке, — по-видимому, их предводителю, — причем не раз упоминалась фамилия «Бухэласту», Бухрастов.
Митю поставили перед предводителем, и последний через одного из приехавших китайцев стал подробно расспрашивать про отца, его занятия, богатство и т. п. Мальчик осторожно отвечал, инстинктивно понимая, что неосторожным ответом он может повредить отцу, и недоумевал, почему китайцы были так довольны, когда узнали, что он единственный сын у отца.
Ему дали поесть и положили спать на кане между китайцами.
Растянувшись на теплом кане, сжатый с двух сторон соседями, Митя стал строить планы, как бы бежать отсюда; но, с одной стороны, он увидел, как сменялся часовой, очевидно, окарауливавший фанзу снаружи, а с другой — Митя и не заметил, как он, измучившийся днем, крепко заснул и проснулся только утром, когда все китайцы были уже на ногах.
Мальчика перевели в боковую пристройку без окон и заперли двери на замок. С этого момента его стали очень плохо кормить и грубо обращаться; а когда мальчик попытался раз бежать, — его жестоко избили и, продержавши целые сутки связанным, — пригрозили, что если он еще попробует бежать — то, помимо телесного наказания, он все время будет лежать на сыром грязном земляном полу связанным по рукам и ногам… Этого мальчик боялся больше всего, и больше не делал уже попыток бежать.
Между тем, обеспокоенный пропажей сына, отец Бухрастов всюду его разыскивал. Нашлись люди, которые видели, как мальчик скакал на своем любимом гнедом коне, направляясь к горам. Соседи успокаивали отца, говоря, что, вероятно, конь сбросил мальчика, и он скоро пешком вернется домой; но прошел день, два, три — не возвращались ни мальчик, ни Гнедко.
На четвертый день мальчишка-казачонок пришел с поля и принес листок китайской бумаги, сказав, что эту записку ему отдал какой-то китаец и велел отнести Бухрастову.
Бумажку принесли Бухрастову. Он развернул ее и увидел русские каракули, написанные карандашом: «Бухоластофу мало-мало капитана», — разбирал он.
«Тебе шибко хунхуза есть тебе хочу сына назад ходи первый сонца восьмой месяц положи десять тысяч рубли сопка дорога первый бога фанза».
Казакам, прослышавшим про записку и привыкшим к языку китайцев, не стоило труда расшифровать записку:
«Уряднику Бухрастову. Ты — разбойник. Если ты хочешь, чтобы твой сын вернулся, — то первого августа (по китайскому календарю) положи 10 000 рублей в кумиренку, стоящую на первом перевале по дороге в горы».
Бухрастов очень любил своего сына, — но деньги любил еще более. Кроме того, у него, быть может, и не было такой суммы… Поэтому он на другой же день написал хунхузам ответ, клятвенно уверяя, что у него нет и пятой части требуемой суммы; затем, захватив для охраны двух односельчан, он поехал по известной уже нам тропе, на которой, верстах в десяти от поселка, стояла маленькая кумирня. Такие кумирни строятся китайцами в честь местных духов гор почти на каждом перевале; они обыкновенно не выше двух-трех аршин, а то и меньше. К задней стене внутреннего помещения приклеено изображение одного или трех божеств; перед ним стоит чашка с пеплом, в который втыкают курительные палочки, — или же просто лежит камень.
Бухрастов с товарищами подъехал к кумирне, на переднем фронтоне которой красовалась отлично высеченная в сером кирпиче надпись: «Гэнъ-гу-и-жэнь»[1] (Был в древности один человек). Казаки слезли с коней и Бухрастов положил свое ответное письмо в кумирне под чашку с пеплом.
Казаки внимательно осмотрелись кругом — нигде не виднелось ни души. Было тихо и спокойно, и только вершины высоких отдельно стоящих дубов, — остатков когда-то росшего здесь сплошного леса, — своим шелестом возбуждали в душе какое-то жуткое чувство, которое испытывается обыкновенно в лесу и на кладбище.
Казаки двинулись в обратный путь и не заметили, что пара зорких глаз не пропустила ни малейшего их движения…
Через два дня Бухрастов попросил одного из своих товарищей съездить к кумирне проведать — взято ли его письмо или нет. Казак приехал к кумирне и заглянул в нее — там ничего не переменилось; конечно — письмо Бухрастова нетронуто… Но каково же было его удивление, когда он, приподняв чашку, — увидел вместо бывшего здесь раньше белого листа бумаги, — лежащий китайский конверт с красной полосой посредине! Очевидно, — это был ответ.
Казак взял письмо и спешно двинулся назад.
Бухрастов с трепетом разорвал конверт и прочитал написанные по-русски прежним же почерком каракули:
«Тебе шибко машинка есть нова месяца первый сонца тащи пять тысяч. Моя кончай меняй нету. Деньги нет тебе сынка ей бога помирай есть».
Смысл письма был слишком ясен — Бухрастов решил уже в душе выполнить требование хунхузов, — но предварительно поехал заявить начальству — поселковому и станичному атаманам. Те оба в один голос стали его отговаривать, уверяя, что можно и мальчика спасти, и деньги сохранить; нужно только обмануть хунхузов.
Бухрастов согласился, и они сообща выработали план действий. Решено было в назначенное хунхузами время положить на указанное место пакет с белой бумагой, — и в то же время незаметно окружить местность вокруг кумиренки. Хунхузы пришлют одного из своих взять деньги; захватить этого хунхуза будет нетрудно, и тогда, конечно, хунхузам придется выпустить мальчика, чтобы добиться освобождения своего пленника.
Так и было сделано. Срок наступал через два дня. Целая ватага казаков во главе с поселковым атаманом поехала в горы; человек шесть из них спешились, не доезжая с полверсты до кумиренки, чтобы незаметно оцепить местность, а остальные шагом въехали на самый перевал.
Все по-прежнему было тихо, только изредка перекликались какие-то птицы. Нигде не было видно ни души.
Бухрастов положил толстый пакет с бумагой под чашку в кумирне, вместе с товарищами спустился с перевала и, медленно отъехав версты две, — остановился и стал ожидать, когда засада приведет хунхуза; ведь хунхузы теперь наверно установили наблюдение за кумирней и должны уже знать об их приходе!
Прошел час, два, три. Наступил вечер. Уже стемнело, — а с западной стороны все не слышно никакого шума.
Бухрастов сильно волновался. Наконец послышались шаги — это вернулась засада, никого не захватив. Смущенные люди заявили, что сидеть или лежать всю ночь в лесу под росой им было невмоготу; они решили спуститься вниз и обогреться, — но перед уходом решили удостовериться, на месте ли «деньги».
Пакет исчез…
Обезоруженные казаки не знали, что делать. До утра судили-рядили, а утром осмотрели все кругом — но никого не нашли и вернулись домой.
Станичный атаман, к которому тотчас поехал нарочный с донесением, — очень встревожился и решил, что нужно выручать мальчика силою.
На другой день собрался отряд казаков человек в пятьдесят с ружьями, который двинулся по тропе на запад и скоро втянулся в горы.
Ехали казаки неуверенно — ближние места они знали хорошо, а дальние — плохо; кроме того, и хунхузов опасались. На другой день они разыскали в лесу зверовую фанзу.
Страшное зрелище ожидало их. Перед фанзой к стволу дерева был привязан труп Мити, зверски убитого…
Убийцы, конечно, разысканы не были.
Все новости в городах разносятся неизвестно как, — но чрезвычайно быстро, и скоро все хунхузские общины, жившие на двести верст в окружности, знали о случившемся.
Дня через три к атаману шайки, убившей Митю, явился высокий рябой китаец в сопровождении двух вооруженных телохранителей, и, обращаясь к нему, сказал:
«Ли да-га-да (т. е. Ли, по прозванию Большая бородавка)! Ты недостоин звания „независимого храбреца“ (так себя называют хунхузы). Убирайся со своими людьми вон из этих гор и навсегда!»
— Ты, ты… а ты кто такой? — закричал взбешенный атаман.
— Я — Чжанъ Лао-эръ, — спокойно ответил пришедший.
— Чжанъ ма-цзы, Чжанъ ма-цзы (т. е. рябой Чжанъ), пошел почтительный шепот между присутствующими хунхузами, а Ли да-гаду точно холодной водой облили. Он поклонился и сказал:
— Слушаю, господин!
Рябой Чжанъ был главой самой большой хунхузской общины и владельцем самой богатой золотой россыпи этого района; но жил он значительно южнее, — и поэтому северные общины в лицо его не знали. Но одно имя его внушало почтение и страх, и ослушаться его приказания еще никто не осмелился.
Чжанъ Лао-эръ спокойно повернулся и вышел, провожаемый почтительными, хотя и злыми, взглядами шайки Ли да-гады.
Через день Ли со всеми своими людьми, забрав все, что только мог унести с собой, и сожегши то, чего не мог взять, — ушел куда-то на запад. По слухам, он где-то за Бодунэ и сейчас грабит монголов.
Лет за пять перед великой войною, почти на всех наших лесных концессиях в Маньчжурии усиленно стали пошаливать хунхузы, облагая податью (правда, не очень значительной) китайские артели, работавшие на концессиях, — а иногда требовали и от администрации доставления им провизии, одежды, патронов, ружей и т. п.
Оперировали, большею частью, мелкие шайки; но иногда в том или другом районе собирались такие значительные скопища, что против них посылались и наши отряды, и китайские войска. Наши — большею частью возвращались благополучно назад, не имея возможности догнать заблаговременно предупрежденных хунхузов; китайские же — или били хунхузов, или сами бывали биты.
Однажды шайка хунхузов нагрянула на китайскую артель на концессии С. Рабочие или не могли, или не хотели удовлетворить требований хунхузов, ссылаясь на контору, не приславшую муки и прочих припасов.
Тогда главная партия хунхузов ушла из становища, а часть их пошла к конторе и, подстерегши указанного им китайскими рабочими русского десятника этой артели, — схватили его, порядочно избили, так как он сопротивлялся, и повели его к предводителю.
Положение десятника было незавидное: он сопротивлялся, поэтому знал, что его без солидного выкупа наверное не выпустят; но возможно, что ему грозит что-либо худшее…
Привели десятника в зверовую фанзу, выстроенную когда-то орочоном или гольдом-охотником, и поставили, связанного, перед главарем, сидевшим на нарах за столом, уставленным китайскими блюдцами с едой.
— Тебе почему мука не тащи? — обратился к нему по-русски главарь шайки.
— Контора получай нет, Харбин посылай нет, — отвечал перепуганный десятник.
Хунхуз стал внимательно всматриваться в десятника.
— Тебе Федор Ванич?
— Да, это я.
— Тебе мадама Марья? — продолжал спрашивать хунхуз.
— Верно, — отвечал десятник, а сам думает: «И откуда он меня да и Марью знает? И для чего спрашивает? Как бы еще хуже чего не вышло!»
Хунхуз отдал какое-то приказание — и веревки, стягивавшие локти десятника, были тотчас сняты.
— Садись, мало-мало кушай!
Изумленный десятник присел; и, так как он ничего с утра не ел, — то, пересилив страх, принялся за еду, недоумевая, зачем его хунхуз кормит, быть может, перед смертью?
«Хозяин» отдал еще какое-то распоряжение, и тотчас были принесены все вещи, отобранные у десятника и, между прочим — призовые серебряные часы, полученные им еще на военной службе.
— Бери твоя, — сказал хозяин.
Десятник все больше недоумевал. Хунхуз улыбнулся:
— Тебе мало-мало думай! Четыре года назад тебе работай на Яблони у К.? — и хунхуз назвал фамилию крупного лесопромышленника.
— Работай!
— Тебе помнишь Василия, что рука топор ломайла; другой десятник говори — твоя нельзя работай, — цуба Харбин! Тебе Марья говори — его Харбин ходи — кушай нет, — помирай есть! Марья шибко хорошо лечи — один месяц Василий работай есть!
Десятник вспомнил — действительно, был такой случай несколько лет назад, когда один из рабочих-китайцев поранил себе руку. Китайца хотели рассчитать, но его жена заступилась за рабочего и, приобретя кое-какие сведения о перевязках во время своей службы сиделкой в больнице, — стала сама «лечить» больного. На ее счастье, рука быстро зажила без особых осложнений; рабочий скоро ушел и о нем все забыли.
— Смотри! — сказал хунхуз и протянул левую руку. У основания большого пальца тянулся большой шрам.
Тогда только десятник догадался, кого он видит перед собою, и сладкая надежда на спасение заставила забиться его сердце.
— Ну, — продолжал хунхуз, — бери твоя вещи и ходи домой. Скажи Марья — шибко хорошо!
И он опять отдал какое-то приказание своим подчиненным.
Через несколько минут десятник в сопровождении двух хунхузов-проводников пробирался через лесную чащу кратчайшим путем к своей конторе.
В тот же день вечером предводитель хунхузов потребовал в свою фанзу одного из конвоиров, сопровождавших десятника.
— Ты исправно доставил десятника домой? — сказал он.
— Да, исправно, — отвечал хунхуз.
— Почему же ты не доложил мне по возвращении? — уже строже спросил атаман.
— Мы только что вернулись, Да-лао-Ѣ! — смутился тот.
— А как у тебя очутились часы десятника?
Хунхуз помертвел; из-за косого борта его куртки предательски высовывался кончик серебряного брелока в виде перекрещивающихся ружей, — тот самый, который висел на конце цепочки от часов у десятника.
— Мне… мне… подарил их десятник, — лепетал растерявшийся вконец хунхуз.
— А я что приказал?
— Да-лао-Ѣ, великий господин! Я виноват!
Через пять минут хунхуз был расстрелян, а на другой день какой-то китаец вызвал десятника из конторы, отдал отобранные у него накануне одним из его проводников часы, и, рассказав все случившееся, — быстро скрылся.
…Хунхуз хунхузу — рознь… Правда, в тех шайках, где хозяин ее, по вашему атаман, поддерживает строгую дисциплину — в таких шайках случаев бессмысленной жестокости, ненужных убийств или грабежа бедных людей почти не случается; но там, где дисциплина слаба, каждый хунхуз может своевольничать и творить всякие безобразия. А если в такой шайке атаманом сделается еще человек без всякого чувства совести и чести, то тогда не только богатым людям, но и нам, бедным крестьянам-земледельцам, часто приходится очень плохо. Тогда одна только надежда на наши «туань-лянь-хуй», т. е. «обученные военному делу общества», так называют у нас деревенские добровольные милиции, цель образования которых — именно защита от хунхузов. Вы ведь знаете, что солдат у нас мало, да и расквартированы они там, где как раз хунхузов мало, или их совсем нет; кроме того, солдаты очень неохотно дерутся с хунхузами: то ли им неохота рисковать собой ради нас, то ли неловко идти против своих бывших «братьев». Между солдатами ведь много бывших хунхузов. Во всяком случае, если на кого мы надеемся, — то только на нашу милицию.
То, что я хочу рассказать вам, случилось в деревне Чао-янъ-гоу, на южной дороге от Омосо к Нингуте. Дорога эта идет по правому берегу верхнего течения реки Муданьцзяна, до его впадения в прелестнейшее во всей Маньчжурии озеро, называемое Биртынь или Да-ху. И хотя именно здесь-то и зародилось маньчжурское государство, но рассеянные всюду валы и городища представляют собою остатки не маньчжурских городов, а какого-то другого, более древнего государства, существовавшего на этом месте до маньчжур, Бохая, что ли. Кое-где остались здесь еще старые усадьбы настоящих маньчжурских семей, говорящих у себя дома по-маньчжурски; но у них ничего о старине узнать нельзя, потому что они народ все необразованный.
И места же здесь красивые! Все лес и горы; но не те дикие и непроходимые горы, которые, говорят, тянутся дальше на восток, — а целый, донельзя запутанный лабиринт невысоких хребтов, отдельных сопок, перевалов, ущелий и долин с бесконечным количеством чрезвычайно извилистых рек, речек и ручьев. Мест, удобных для пашни, не так уж много; но лесу, а в лесу зверя — сколько угодно.
Кругом на много верст, на север и запад, до Нингуты и Гирина, а на восток и юг, Бог знает, до какого места — нет крупных городов и поселений, а следовательно, нет и солдат.
Словом, этот край — благодатное место для хунхузов.
Они здесь всегда водились; есть и теперь.
Солдат в этих местах, как я говорил — почти нет; да и слава Богу — без них лучше. Поэтому для защиты от хунхузов, как в нашей деревне, так и в соседних: Гуанъ-ди, Гань-цзы, Ша-хэ-янь-эръ, Да-дянъ-цзы, Да-шань-цзуй-цзы и т. д., везде образованы отряды туань-лянь-хуй. Мне только что минуло шестнадцать лет, я тоже поступил добровольцем в наш деревенский отряд и с гордостью, хотя и обливаясь потом, таскал старую берданку во время наших редких строевых учений.
Дома у моего отца было большое хозяйство; всего было вдоволь — знаете, как в зажиточных китайских усадьбах: и хлеб свой, и скот есть, и огород; сами ткали и красили дабу, сами и водку гнали. Ну словом, как у вас говорится — была в доме полная чаша. Работников у нас было несколько человек, но отец заставлял меня и братьев работать наравне с работниками.
Однажды мы с отцом были в фанзе. Кто-то со двора крикнул, что свиньи ушли в поле. Отец взглянул на меня — я понял и тотчас побежал, чтобы загнать свиней домой. Но, когда я их гнал, то увидел, что наши кони также забрели на дальнее поле, засеянное гаоляном. Поэтому, загнавши свиней, я побежал за лошадьми. Но хитрая скотина, увидев меня, стала потихоньку уходить все дальше и дальше, так что я должен был сделать круг версты в две, чтобы обойти их.
Только что я собрался было гнать коней домой, как случайно я увидел в стороне, по дороге на Да-дянь-цзы, медленно ехавших гуськом шестнадцать верховых людей. Я испугался, потому что у каждого из них были ружья за спиной, и я упал между грядками гаоляна, но так, чтобы мне было все видно. Как только они скрылись за складкой местности, я бросился бегом домой и рассказал отцу.
Сомнения не было, что это были хунхузы — кто же ездит с ружьями в наших краях? Отец тотчас дал знать начальнику нашей милиции Ли Юнъ-си. Тот в одну минуту собрал весь наш отряд, и мы бегом, прямым путем через поля, направились наперерез.
Дорога на Да-дянь-цзы делала здесь большой крюк, и на ней было несколько топких мест, так что хунхузы должны были задержаться, и мы успели раньше их добраться до глубокой промоины, находившейся около дороги и заросшей кустарником. Тут мы и залегли.
У нас было четыре фальконета — знаете, огромные ружья, заряжающиеся с дула круглыми пулями в полтинник величиной. У других были берданки и несколько крупнокалиберных шомпольных ружей. Мы удобно разместились по краю рытвины, зарядили ружья и условились, что по первому крику фазана мы прицелимся, а по второму крику — сразу выстрелим. При этом было точно распределено, кому стрелять в первого хунхуза, кому — во второго и т. д., до последнего.
Прошло немного времени — показались хунхузы. Я волновался страшно, впиваясь глазами в крупного хунхуза, ехавшего в самом конце: мне, как младшему, поручено было стрелять в последнего.
Хунхузы беспечно подъехали почти вплотную к нам, изредка перекидываясь отдельными словами. Ветер был от них в нашу сторону, а то, может быть, их кони почуяли бы нас. Наша позиция была отлична: все хунхузы были как на ладони, кроме последнего.
Раздался удивительно естественный крик фазана. Я растерялся было, забыв, что это означает; но вид моего соседа, прицелившегося в кого-то, вернул мне память. Я торопливо приложил щеку к прикладу и стал наводить ружье, но что-то застилало мне глаза. Хунхузы, услыхав крик, все повернули головы в нашу сторону; некоторые придержали коней. Раздался второй крик — и страшный залп оглушил меня. Шум, крик, брань, конский топот и застилавший все дым так меня перепугали, что я сполз глубже в рытвину…
Когда через момент я выглянул, то увидел, что мои товарищи вылезли наверх и осматривают лежащие на дороге тела убитых и умирающих. Пятнадцать человек остались на месте, и только шестнадцатый, в которого я стрелял, убежал пешком в кусты, и мы его не поймали. Лошадь же его, раненая мною в ногу, ковыляла на трех ногах и жалобно ржала. Остальные кони разбежались, но недалеко.
Коней скоро переловили, оружие хунхузов и то, что у них было при себе ценного, отобрали, трупы зарыли — и дело с хунхузами, казалось бы, было кончено.
На деле же вышло не совсем так…
Жил у нас в Чао-янъ-гоу крестьянин, по имени Фанъ Лао-эръ. Усадьбы у нас не сгруппированы все вместе, а разбросаны на несколько верст; его же фанза была крайняя, в одном из боковых распадков и в стороне от дороги, так что к Фану очень редко кто заглядывал из наших односельчан. Поэтому никто из нас и не знал, что через несколько дней после столкновения с хунхузами, к Фану пришел его побратим, некто Чжанъ, с которым Фанъ лет десять тому назад сделал «кэ-тоу», т. е. заключил братский союз. Вскоре после этого Чжанъ куда-то исчез, и Фанъ с тех пор его не видел. Теперь же, когда Чжанъ вернулся, Фанъ, согласно китайским обычаям, ласково встретил своего названного брата, и, так как у последнего не было определенной работы, то он поселился пока у Фана.
Как-то утром захожу я к Фану по делу и вижу, что вместе с Фаном на кане сидит какой-то коренастый человек средних лет и ест початок кукурузы. Лицо его как будто мне знакомо; но где я его видел, вспомнить не могу. Я поздоровался с хозяином и гостем, присел на кан и, как полагается, из вежливости спросил гостя:
— Вы, кажется, кушаете бао-эръ-ми? (т. е. початок кукурузы).
К великому моему изумлению, он сердито посмотрел на меня и ответил:
— Бу-ши, во кэнь му-тоу, т. е. «нет, я грызу дерево»…
Я не понял; но, как младший, не посмел расспрашивать, и, сделав свое дело, вернулся домой. Тут я рассказал отцу о госте Фана и об его странных словах. Отец почему-то встревожился и тотчас послал за нашими двумя соседями, которые оба служили в нашей милиции, и заставил меня повторить рассказ.
Оба гостя также взволновались и тотчас пошли к нашему начальнику, Ли Юнъ-си.
Я обратился к отцу за разъяснениями. Отец улыбнулся:
— Да разве ты не понимаешь, что ты обидел человека?
— Как, я? Я ничего не говорил; наоборот, был очень вежлив…
— Ты сказал ему «бао-эръ-ми», т. е. «зерна кукурузы, обернутые листьями», потому что слово «бао» значит обвернуть, т. е. спутать, связать чем-нибудь, например веревками. А ты разве не слыхал, что хунхузы никогда не говорят неблагоприятных для себя слов, чтобы этими словами не накликать на себя беду, а заменяют их другими, условными выражениями, как было и в данном случае: грызть дерево — это и значит есть початок кукурузы.
— Так, значит, этот человек — хунхуз? — вскрикнул я, пораженный.
— Выходит, что так!
В это время послышались шаги, и к нам в фанзу вошел Ли Юнъ-си и оба соседа. Ли расспросил меня хорошенько. Затем, посоветовавшись с отцом и соседями, решил, что, прежде чем принять какие-либо серьезные меры, нужно послать к Фану на разведку.
Выбор его пал на жившего поблизости домохозяина Энь Цзя-ю, человека хитрого и осторожного.
Ли так и сделал: он пошел к Эню и приказал ему отправиться к Фану и разузнать, кто у него живет. Но при этом Ли умолчал о том, что я ему рассказал.
Часа через два Ли, взволнованный, пришел к нам и говорит:
— Удивительное дело! Энь вернулся и говорит, что у Фана никого нет, и никто посторонний в его фанзе не жил.
Отец удивленно взглянул на меня — очевидно, у него зародилась мысль, не выдумал ли я всю историю?
Мне сделалось обидно до слез, и я горячо воскликнул:
— Если Энь ничего не видел, то я найду этого «грызуна дерева». Пойдемте, господин Ли, со мною!
Ли переглянулся с отцом: очевидно мое заявление убедило их в правоте моих слов.
— Подождите, — успокаивал меня Ли, — мы это дело еще проверим.
Ли вышел и, как узнал после, послал к Фану еще другого односельчанина, Хуанъ Цянь-ю. Но последний пошел не к Фану, а к соседу последнего, Юй Чжэнь-хайю. На вопрос Хуана, Юй Чжэнь-хай ответил, что, действительно, у Фана уже дней десять живет его побратим, некто Чжанъ.
Всем стало ясно, что дело нечисто со стороны Эня; тут пришлось уже действовать самому старшине милиции. Он собрал нас человек двенадцать милиционеров (ну, конечно, и я был в том числе), и мы все направились к фанзе Фана, но не прямой дорогой, а в обход, горами.
Хотя жар уже спал, но все-таки я был весь мокрый, хоть выжми, когда мы взобрались на последнюю сопку, к другой стороне которой вплотную примыкала фанза Фана. Сопка была невысокая, но к стороне фанзы такая крутая, что по ней мудрено бы спуститься, если бы не молодой дубняк-кустарник, прикрывавший бока ее сплошь донизу. Кустарник же прикрывал нас так, что мы добрались до фанзы незамеченными никем из ее обитателей. Если бы Ли повел нас обычной дорогой, то птица, конечно, улетела бы из клетки, потому что спереди фанзы долина была, как на ладони, на добрую версту.
Мы обошли фанзу с обеих сторон и только тогда залаяли собаки. Несколько человек из наших остались на всякий случай, во дворе, а другие, в том числе и я, быстро вошли в фанзу.
Хозяин Фанъ встретил нас посреди фанзы. Его гость, Чжанъ, сидел на кане, держа в руках трубку — мы, очевидно, помешали ему курить опий; лампочка еще горела, и своеобразный удушливый запах наполнял небольшую фанзу.
Ли прямо приступил к делу.
— Кто ты такой? — обратился он к поднявшемуся при его приближении китайцу.
— Моя фамилия Чжанъ, — дерзко ответил тот.
Теперь только я его внимательно рассмотрел: среднего роста, лет 35, коренастый, с широкой костью — он производил впечатление сильного, решительного человека.
— А ты кто такой, — продолжал он, — что врываешься в дом и даже не приветствуешь хозяина?
Но нашего Ли трудно было смутить.
— Ты мне после будешь читать правила вежливости, а теперь отвечай: кто ты такой и зачем сюда пришел?
Тогда в разговор вмешался Фанъ:
— Это Чжанъ, мой побратим, уже лет десять тому назад мы сделали с ним кэ-тоу.
— А где же он был эти десять лет и что делал, если никто из нас его не помнит?
— Я… я… не знаю, — растерялся Фанъ и, обратившись к Чжану, спросил:
— Вы где жили это время?
— Ладно, теперь мы сами с ним поговорим, — сказал Ли, отстраняя Хана.
Ли стал обстоятельно допрашивать Чжана, но получал лишь уклончивые или дерзкие ответы.
— Ну, так ты у нас заговоришь, — сказал рассерженный Ли и приказал положить Чжана на спину на две скамейки так, что пятки его были на одной скамейке, сидение на другой, а средняя часть ног — на весу. Один из наших людей сел верхом ему на нижнюю часть ног, а двое на живот и грудь; руки его связали под скамейкой. Принесли здоровую дубовую жердь и положили поперек на колени Чжана. На концы жерди село два наших милиционера.
Вероятно, боль была очень сильная; но Чжанъ только бранился и уверял, что он «хороший» человек. Тогда на концы жерди село еще по одному человеку. Несмотря на жестокую боль, Чжанъ стоял на своем…
Пришлось позвать остальных со двора. Ли приказал еще двум сесть на жердь — она согнулась под тяжестью трех тяжелых людей на каждом конце; но Чжанъ продолжал кричать о своей невиновности, мешая мольбы с бранью.
Я с ужасом смотрел на пытку — это было мне впервые… Я не понимал, как могут ноги выдержать такой страшный груз.
Наконец, на жердь село еще двое — жердь согнулась почти до полу. Я ждал, что колени несчастного должны в эту минуту сломаться, но Чжанъ страшно закричал:
— Ху-фэй, ху-фэй! т. е. «я хунхуз, хунхуз!»
Пытка тотчас была прекращена, и Чжана подняли; но в первую минуту он стоять не мог. Его посадили, и Ли продолжал допрос.
Чжанъ сознался, что он — атаман шайки, возвращавшейся после хорошей «работы» с района реки Мулиня, причем им удалось ограбить золотопромышленников. К несчастью, вся его шайка была убита здесь же, в Чао-янъ-гоу, и он один спасся. Так как ему некуда было деться, то он вспомнил, что здесь у него живет побратим. Он и пришел к Фану, который, как названный брат, отказать ему в гостеприимстве не мог. Но Фанъ не имел понятия о том, что он — хунхуз…
— А приходил сегодня сюда Энь Цзя-ю? — спросил Ли.
— Приходил, — ответил Фанъ.
— Почему же он сказал, что у тебя в фанзе никого посторонних нет?
Фанъ замялся.
— А потому, — ответил за него Чжанъ, — что я дал ему золота и просил не говорить обо мне.
— Сколько ты дал?
— Один или полтора ляна золотого песку.
— А ну, хозяин, — продолжал Ли, — где вещи твоего названного братца?
Фанъ, напуганный до смерти сценой пытки и боясь, чтобы его не привлекли к ответственности за укрывательство хунхуза, тотчас указал небольшой узелок, спрятанный в большом ящике под налепленным на стене изображением богов.
Узелок, хотя и небольшой, был очень тяжел. Когда его развязали, прежде всего бросились в глаза несколько завернутых в бумагу круглых свертков гириньских юань (долларов). Затем в тряпочке было завернуто что-то очень тяжелое: развязали — там оказался золотой песок, фунта четыре.
Наконец, наше внимание привлек совсем маленький узелок из красной дабы, завязанной ниткой, которого сначала мы и не заметили среди вороха оберточной бумаги. Развязали нитку, развернули тряпочку — и увидели две пары золотых женских серег… Но что это? На всех серьгах видны следы крови, а на двух из них, на тонких частях, вдевающихся в уши, присохло по куску чего-то черного, бесформенного…
Все остолбенели. В первый момент я не понял, в чем дело; но затем, как молния, прорезала мой мозг мысль: да ведь это — куски человечьего мяса! Хунхуз, очевидно, не дал себе даже труда вынуть серьги из ушей, а вырвал их вместе с мочками.
Очевидно, эти же мысли пришли в голову и всем нашим товарищам. То, что мы видели, было явление из ряду вон выходящее…
— Э, так ты вот какой хунхуз! — обратился Ли к Чжану: — так, значит, ты можешь оскорбить или убить даже женщину?
Чжанъ смутился в первый раз и опустил голову.
Дело в том, что в ряду неписаных правил, строго соблюдаемых хунхузами, есть одно, которое ни один из уважающих себя «храбрецов» не нарушит: нельзя оскорблять или обижать женщину. За оскорбление женщины во время пребывания его в шайке (в другое время — это его частное дело) ему грозит со стороны атамана ни больше ни меньше, как смертная казнь.
Вот почему наша страшная находка привела в смущение даже такого злодея, как Чжанъ. Он больше не промолвил ни слова, когда мы связали ему руки сзади и повели его в пустой сарайчик около дома Ли, игравший роль арестантского помещения. Тут Чжану дали поесть, а затем снова связали покрепче руки и ноги и, приставив часовых, разошлись по домам: было уже поздно.
Ли тотчас написал подробное донесение начальнику, жившему в своей деревне Гуанъ-ли и исполнявшему должность вроде начальника уезда. Гонец, посланный с этим донесением на хорошей лошади, был в пути всю ночь, и на другой же день привез ответ.
Последний был очень короток: «Хунхуза такого-то — казнить».
Итак, нам пришлось взять на себя еще и это неприятное дело.
Чжану объявили об ожидающей его участи. Он ни одним словом не выразил того, что думал или чувствовал. Конечно, он и сам заранее знал, что на другой исход ему надежды нет…
Как полагается в таких случаях, приготовили хороший обед, покормили его, дали выпить водки, а потом угостили даже двумя трубками опия. Я удивлялся, глядя на аппетит и на спокойствие приговоренного к смерти человека.
После обеда связанного Чжана вывели из сарая и повели к реке. Весь отряд милиционеров сопровождал его.
Речка в этом месте не широка, но глубока. Правый, наш берег — обрывистый; а противоположный — более пологий, покрытый галькой и во многих местах заросший травой. Чжана поставили спиной к реке над самым обрывом, под которым было очень глубоко, и решили здесь застрелить его, чтобы труп упал в воду. А чтобы он не всплыл, то к его ногам, к обоим локтям связанных рук и даже к косе привязали по порядочному камню.
Только что мы стали от него отходить, и тот, кому приказано было стрелять, стал заряжать ружье, — как раздался крик кого-то из наших, и затем — сильный всплеск воды: Чжанъ, не дождавшись казни, сам бросился в воду…
Мы все подбежали к обрыву и нагнулись: быстро бегущие по поверхности струйки не давали возможности проникнуть взгляду в глубь черной воды…
— Ну, теперь все кончено, — сказал кто-то, — можно идти домой.
— Нет, погодите еще, — возразил Ли, и мы остались на берегу, усевшись на землю и обмениваясь мыслями и замечаниями по поводу событий последних дней.
Река плавно катила свои воды; главное течение было у противоположного берега, а середина реки была гладка и тиха.
Прошло, мне кажется, никак не меньше четверти часа. Но вот посреди реки, шагах в сорока пяти от нас вниз по течению, мы заметили на поверхности какое-то движение. Мы стали всматриваться. «Рыба», — думаем…
И вдруг с реки, как раз с того места, мы услыхали голос Чжана:
— Ну, если только я уйду, то ни один из вас жив не будет, — и затем следовала сочная брань по нашему адресу.
Это плыл под водою Чжанъ, выставив над поверхностью только губы и нос. Мы были поражены донельзя, как человек мог быть столько времени под водою и не утонуть…
— Вот вы говорили, что теперь можно и уйти, — сказал Ли Юнъ-си, — а вот он вам теперь показал, как от него уходить раньше времени!
Тогда один из наших приложился и выстрелил в то место, где чуть заметно виднелось что-то над водой.
Чжанъ скрылся совсем под воду, и я думал, что он убит. Но другие разочаровали меня на этот счет и сказали, что при таком положении попасть во что-либо, находящееся под водой, невозможно: пуля непременно сделает рикошет от воды, а под воду не проникнет.
После только мы узнали, что Чжанъ был замечательным пловцом — он выучился плавать, когда в Мауке ловил морскую капусту для Семенова[2]. Теперь он бросился в воду, пошел ко дну, развязался там и снял с себя все камни. Какие для этого нужны были выносливость и уменье!
Покамест я раздумывал об этом, прошло несколько минут. И вдруг снова, но уже шагах в двухстах ниже нас по реке, из воды вынырнул Чжанъ, и, грозя нам кулаком, продолжал ругаться. По-видимому, он считал себя уже в полной безопасности. Раздались два-три выстрела, поднявшие всплески воды довольно далеко от пловца, что заставило его снова нырнуть.
Тогда один из нас, отличный стрелок, побежал с берданкой вниз по берегу. Пробежав шагов с триста, он остановился за кустом и навел винтовку на реку.
И как раз против него Чжанъ опять вынырнул чуть не до пояса и снова начал честить нас, грозя кулаком…
За кустом раздался выстрел. Чжанъ быстро нырнул.
— Попал, попал, кажется, в руку! — закричал стрелявший.
Мы все уже бежали по берегу. Очевидно, Чжанъ недолго проплывет с раненой рукой и постарается выбраться на берег, чтобы уйти от нас зарослями.
Ли расставил весь наш отряд по берегу на некотором расстоянии одного стрелка против другого, и мы оцепили, таким образом, берег примерно на пол ли (четверть версты).
Расчет Ли оказался верным. Прошло всего несколько минут, как один из наших милиционеров услыхал на другом берегу шум скатывающейся гальки. Он присмотрелся и увидел Чжана, который ползком пробирался между редкой травой и невысокими побегами ивняка, пробивавшимися сквозь гальку, покрывавшую откос противоположного берега. Река здесь хотя и глубока, но шириною саженей семь, не больше.
Милиционер крикнул нам:
— Скорей, скорей, он вылез!
Мы все бросились к нему. Ли, опережая меня, крикнул:
— Поодиночке не стрелять — будем стрелять залпом!
Чжанъ был весь виден, как на ладони. Я видел ясно, что левая рука у него около локтя в крови и не действует. Он все продолжал ползти… Но почему он не вскочил на ноги и не бросился бежать — я до сих пор не знаю; быть может, он очень устал и ослабел от потери крови, или не мог подняться по довольно крутому скату вследствие осыпания гальки — кто его знает! Но, если он рассчитывал, что мы его плохо видим, то он ошибся…
По команде Ли, грянул залп. Чжанъ не издал ни звука; но тело его как-то осунулось, и вся спина залилась кровью. Оно медленно перевернулось, сползло по откосу вниз и погрузилось в воду…
Теперь можно уже было идти домой. Никто из нас никогда больше не видел Чжана.
Недавно мне пришлось познакомиться с весьма интересным человеком — командиром китайского полка, полк которого славится безукоризненной дисциплиной и отсутствием проступков среди солдат. Это — высокий, худощавый мужчина с симпатичным лицом, которое делается иногда каменным и показывает необыкновенную твердость характера. Вместе с тем, как это ни странно, — он скромен и даже конфузлив. Хорошо знающие его говорят, что он очень добрый человек, но раб своего слова: что однажды он сказал, — того не изменит. Подчиненные не только боятся его, но уважают и любят.
Я знал, что он — бывший предводитель хунхузов, приглашенный вместе со своей шайкой на службу. Своего прошлого он не скрывает. На вопросы он отвечает скромно, даже застенчиво.
История его представляет один из типичных примеров того, как китайцы делаются хунхузами, как живут и промышляют хунхузские шайки. Поэтому привожу его рассказ почти дословно, опустив только мои вопросы и изменив, конечно, фамилию рассказчика.
— Очень, очень рад с вами познакомиться; чрезвычайно приятно встретить иностранца, говорящего по-китайски!
Моя фамилия Юй, Юй Цай-тунь. Как и большинство моих подчиненных, я родом из Шаньдуна. Теперь мне 37 лет, хотя на вид мне больше — тяжелая жизнь скоро старит. Вы ведь отлично знаете, чем я был раньше; да я и не скрываю этого! Постоянное напряжение, непрерывные переходы, необходимость вечно быть начеку — по пять, по шесть дней невозможно было даже ул переобуть — все это даром не проходит…
Вы хотите знать, как я сделался «независимым», т. е. тем, что вы обыкновенно называете «хунхузом»? — Извольте, я расскажу.
Шестнадцать лет тому назад я, молодой, полный сил и надежд, пришел из Шаньдуна во Владивосток. Людей у нас на родине много, а земли мало, да и плоха она, рабочие руки ценятся ни во что; а у русских, — так говорили у нас, — каждый китаец с хорошей головой и здоровыми руками в короткое время может составить себе капитал, если только не будет играть в азартные игры или курить опий.
Семья моя была зажиточная, и я пришел не с пустыми руками: я принес с собой около 1000 рублей на русские деньги.
Во Владивостоке я скоро осмотрелся и нашел приятелей. Они рассказали мне: одно из самых выгодных дел — лесное. Один из наших шаньдунцев, работавший раньше у какого-то русского на рубке леса по реке Сучану, решил самостоятельно заняться этим делом и присмотрел очень удобное место на речке Си-ча (Сица), впадающей в Сучан. Условия сплава были очень удобны, и дело, несомненно, обещало быть очень выгодным; но, чтобы уменьшить расходы предприятия, было решено платных рабочих не нанимать, — а организовать дело на компанейских началах, причем принимать в компаньоны только тех, которые могут принимать участие в деле не только капиталом, но и личным трудом.
Для начала дела нужно было десять тысяч рублей и не менее десяти человек рабочих. Девять человек, желающие лично работать и внесшие по тысяче рублей, — уже были налицо; не хватало только десятого. Меня уговорили, — и я согласился вступить в эту компанию.
Купили инструменты, провизию, палатки, поехали на Сучан, заплатили лесничему в с. Владимиро-Александровском поденные деньги и отправились на место рубки на Сицу, в верховьях Сучана.
Лес оказался отличный. Распорядитель наш, Чжанъ Минъ-цзѢ, был человек толковый, работящий, но горячий; мы все его слушались.
Дело шло прекрасно, но работа была трудная. Целый день приходилось быть на ногах, в снегу, в слякоти, с топором или пилой; свалишь дерево, нужно его очистить от сучьев, запрячься в веревочные лямки и тащить его через камни, пни и буераки к самой речке. Лошадей у нас не было — слишком дорого было их покупать. К концу дня иной раз так устанешь, что даже есть ничего не можешь…
Наконец я переутомился и заболел. Тогда один из товарищей дал мне покурить опиума, которого я до тех пор не пробовал. И что же? Болезненное состояние сменилось таким чудным состоянием покоя и прекрасного самочувствия, что я с тех пор пристрастился к опиуму и временами стал курить его неумеренно, — что не мешало мне по-прежнему отлично работать.
Но все-таки я стал замечать, что постепенно я все больше и больше худею, и в то время, когда я курил больше обыкновенного — мне огонь «бросался в глаза». А затем случилось нечто похуже: я стал плохо видеть по вечерам, и, наконец, вечером при огне я уже ничего не видел и даже не мог передвигаться без посторонней помощи.
У меня не было друга, который удержал бы меня, и дело, вероятно, кончилось бы плохо для меня, — если бы неожиданный случай не изменил мою судьбу.
Однажды вечером, после трудового дня, все собрались в нашем шалаше. Мы поужинали, и все готовились к завтрашней работе: точили пилы, топоры, готовили веревки и т. п. Я выкурил несколько трубок, ничего не мог видеть, и поэтому не работал.
Мне зачем-то понадобилось пройти в другой конец шалаша; я пошел, наталкиваясь на других и мешая им работать. Тогда рассерженный Чжанъ схватил палку и сильно ударил меня по лицу наискось, вот по этому месту — между глазом и носом.
Это меня ударили в первый раз в жизни… Я не скажу, что я почувствовал; но я ни слова не сказал, и пробравшись ощупью на свое место, я лег и пролежал без сна до утра.
С восходом солнца вернулось ко мне зрение. Я встал и стал прощаться с товарищами, говоря, что я ухожу. Те стали уговаривать меня остаться; но я ушел — бросив внесенный мною в дело пай и причитавшиеся на мою долю заработанные деньги, — а их было порядочно.
Пошел я в лес, вглубь в горы, куда глаза глядят. Без денег, почти без платья, без друзей и знакомых, нищий, шел я по тропе, — сам не зная, куда.
Прошел я, вероятно, верст двадцать и наткнулся на небольшую фанзу в маленькой долинке. Я устал и зашел в нее, чтобы отдохнуть. Хозяин фанзушки, кореец Кимъ Шэнъ-мини, встретил меня ласково. Работников у него не было. Я остался у него на день, потом еще на день, а потом и совсем поселился здесь. Но Кимъ был очень беден, и я стал работать у него только из-за хлеба, без жалованья.
Правильная жизнь, работа гораздо более легкая, чем на лесорубе, а главное — отсутствие опиума сделали то, что через месяца два-три я был неузнаваем: ко мне вернулось здоровье, я стал силен, вынослив и прекрасно видел теперь вечером и при огне.
Тогда хозяин сказал, что такому работнику, как я, нужно платить, а ему платить нечем…
А у корейца был прекрасный американский топор с длинной выгнутой рукоятью; я им часто работал и любовался — а в топорах-то я толк знал. Я подумал: а почему бы мне не получить топор в виде платы? Я и сказал об этом хозяину. Тот подумал — и согласился.
Еще целый месяц работал я, пока не заработал себе топор. Но как только я получил его в собственность, я тотчас же попрощался с корейцем — хороший был человек! — и пошел по знакомой уже мне тропе на запад, к Сице.
Вечерело. Вот и наш шалаш. Я направился к нему; — зачем — и сам тогда не знал: толкала какая-то посторонняя сила…
Когда я вошел в шалаш, все наши были в сборе; большинство разделось и отдыхало на кане. При моем входе раздались радостные возгласы: «А, вернулся, вернулся!»
Чжанъ тоже лежал. Но, увидев меня, он дружелюбно приподнялся ко мне навстречу. Я, то есть не я, а только мое тело, — с топором в руке подошел к Чжану, и ни слова не говоря, с размаха ударил его топором как раз по тому месту, по которому он раньше ударил меня палкой…
Лицо его развалилось на две стороны, и он без звука опрокинулся на кан. Я ударил его еще раз, и еще третий раз посередине тела и видел, как вывалились внутренности.
Все смотрели не шевелясь, и никто не сказал мне ни слова, когда я спокойно вышел из шалаша и опять, как и в первый раз, пошел куда глаза глядят.
Что мне теперь было делать? Я сделал то, что выбросило меня из общества, людей. В работники мне уже идти нельзя…
Выход был только один: сделаться «независимым».
Встретился я с двумя такими же безработными, которым негде было главы преклонить: один — неудачный искатель женьшеня, а другой — ловец морской капусты, — и решили промышлять вместе.
Скоро к нам присоединилось еще двое, — и вот мы впятером начали нашу новую работу, выгодную, — но опасную. Старшего между нами не было; мы все пятеро были равны, и все, что получали, делили поровну.
Но я больше не хотел брать на свою душу греха и дал себе обещание: без крайней необходимости не лишать людей жизни.
Дела наши пошли хорошо, но они были все мелкие. Все же слух о нашей храбрости и удаче быстро распространился, и к нам быстро стали стекаться люди, желающие присоединиться к нашему отряду. Скоро у нас набралось уже человек двадцать. Я был выбран ихним «данъ-цзя-эръ» или «данъ-цзя-ди» («руководителем дома», т. е. атаманом). А через год у меня было уже человек двести.
Нужно заметить, что каждая шайка, оперирующая в известном строго определенном районе, обыкновенно подчиняется одному «да-ѣ», т. е. главному старшине этого района. Старшина живет на месте, владеет крупной усадьбой или предприятием и в глазах русских или китайских властей (смотря по тому, на чьей территории он живет) является почтенным лицом, о связи которого с хунхузами никому и в голову не приходит. Например, в это самое время главный да-ѣ многих шаек, оперировавших около Владивостока, был крупный подрядчик, живший во Владивостоке и находившийся в приятельских отношениях со всеми вашими властями. А на самом деле это был беглый каторжник с Сахалина.
Но я не подчинялся никакому да-ѣ, потому что не хотел ограничивать своей деятельности определенным районом.
Нужно заметить, что избираются предводители из среды товарищей только в маленьких шайках; в крупных же отрядах дело обстоит иначе: предводителем, «данъ-цзя-дя», является тот, который вооружает на свой счет всех людей. Фактически он же обыкновенно и формирует весь отряд и является действительным «хозяином» всего.
Таким хозяином был и я, потому что у меня были уже средства для покупки оружия на двести-триста человек. Поэтому вы видите, что величина отряда, а следовательно, и влиятельность того или иного предводителя, зависит исключительно от его богатства.
Некоторые из предводителей крупных шаек, заняв ту или другую пустынную гористую местность (напр. по границе с Россией), привлекают сюда голытьбу-китайцев или корейцев для разработки под мак плодородной земли в долинах и по склонам гор, — где вырабатывается лучший опиум. Посмотрите на прилегающий к станции Пограничной район по обе стороны границы: он весь похож на сшитое из кусочков одеяло. И все поля этого района или принадлежат таким отрядам, или платят им подать опиумом. Пограничные русские земли, принадлежащие казачьему населению — все сданы в аренду макосеям. А спросите: кто их сдавал или кому платятся подати? Ответ будет один: переводчику такому-то… А русские власти о таком переводчике и не слыхали. Часть денег с некоторых полей хотя и попадает к казакам, но значительно большая часть идет предводителям шаек, объявившим свою власть над этой территорией.
Но я, хотя опиум и курю, — но ни возделыванием его, ни захватом опийной земли не занимался.
Добывал же я средства существования для себя и своего отряда обычным, принятым у людей нашего поля, способом. Разузнав через своих агентов о степени благосостояния того или другого богатого человека — купца, земледельца, подрядчика или чиновника, — я посылал ему письмо, в котором вежливо писал:
«Вы, милостивый государь, имеете такой-то доход и такое-то имущество; а между тем, здесь бродит много дурных людей, которые могут вас ограбить или сделать еще что-либо худшее. Поэтому не будете ли вы так добры одолжить нам такую-то сумму; тогда вы можете быть совершенно спокойны — зная, что я вас никому не дам в обиду: для этого у меня достаточно силы».
При этом требуемая сумма всегда назначалась настолько умеренная, что плата ее никоим образом не могла подорвать благосостояния того лица, которому письмо адресовалось.
Я не помню случая, чтобы мне отказывали. И действительно: этих лиц я уже защищал всегда от нападений и поползновений других отрядов, таких же свободных, как и мой. Со своей стороны, я не требовал денег от тех лиц, которые были уже обложены на этот год атаманом другой сильной шайки.
Оперировал я как на русской, так и на китайской стороне, в районе от Сучана до Спасского и от Пограничной до Янь-цзи-гана. Много раз мне приходилось сталкиваться и с войсками, как русскими, так и с китайскими; больше с последними.
Нужно заметить, что между «независимыми храбрецами» существует поверье: если ты без крайней необходимости, т. е. не в честном бою, убьешь человека, то и сам будешь убит; жизнь за жизнь — неизбежный закон. Поэтому я дал себе зарок людей не убивать… И я сдержал обещание: я не только ни одного человека не убил иначе, как в бою, но даже никого не держал в плену. Если же во время боя мне в руки попадали пленные, то я их всегда отпускал без всякого выкупа.
Вот поэтому-то из всего моего первоначального отряда осталось в живых всего три-четыре человека, в том числе и я.
Оперировали мы только летом. Осенью же, с наступлением холодов, почти весь отряд расходился по городам и селениям, чтобы веселой жизнью вознаградить себя за летние лишения, — и лишь незначительное число людей, — кадр отряда, — проводил всю зиму где-либо в землянке или фанзе в глухой тайге.
Это зимовье называется «ди инъ-цзы», т. е. земляной лагерь. Туда заблаговременно свозится топливо, заготовляется необходимый на зиму провиант; там же хранится все оружие, патроны и прочее имущество и боевое снаряжение. Жизнь этих людей бывает всю зиму крайне тяжела и тосклива. Для того, чтобы прожить год, а то и несколько лет в такой обстановке, — необходимы исключительные сила воли и выносливость. До первого снега еще ничего, терпеть можно, потому что свободно можно отходить от зимовья на любое расстояние; но когда выпадут снега и завалят все тропы, — всякое сообщение с остальным миром прекращается совершенно месяца на четыре.
Отапливать помещение, готовить пищу и вообще разводить огонь можно только ночью, чтобы дымом не выдать своего местонахождения. Люди сидят, как в тюрьме, потому что достаточно иной раз одного следа на снегу, — чтобы выдать так тщательно охраняемое местонахождение зимнего становища — арсенала, складов и тайного опорного пункта шайки, — т. е. самого сердца ее. А болезнь, а смерть — помощи ждать неоткуда… Да разве перечислишь все тяжелые случайности и лишения, которые приходится испытывать людям во время такой зимовки? Нужно самому испытать, чтобы понять все. Я провел так три года — и вы видите, что я почти старик, несмотря на мои 37 лет.
Вот почему, главным образом, большую часть отряда приходится распускать на зиму.
Когда же снег стаивал, — весь отряд собирался опять и снова начинал свою деятельность.
Теперь уже девять лет, как я бросил прежнее ремесло. Я получил предложение коммерческого китайского общества поселка при станции П-я работать против других хунхузских шаек. Я согласился, и таким образом перешел на легальное положение.
Есть у меня искренний друг, также бывший атаман, пользующийся большим влиянием и известностью, по фамилии Лу, Лу Цзинь-тай. Однажды Лу пришел ко мне и просил меня принять от него в подарок большой двухэтажный дом в П. Я долго не хотел брать. Но Лу уговаривал меня:
«Возьми! Быть может, нам еще придется искать зимой крышу для отдыха. Мы братья: ты всегда найдешь пристанище у меня; а я — я хочу быть уверенным, что найду угол у тебя!»
Это был намек на то, что никто из нас не гарантирован от конфискации всего имущества, и в один непрекрасный для нас день каждый из нас может очутиться выброшенным за борт. Лу в это время был уже человеком весьма состоятельным — он был командиром батальона в регулярных войсках, за каковую должность он… ну скажем — «пожертвовал на благотворительные дела» всего 10 000 рублей…
Я не мог больше отказываться от подарка, — и сделался домовладельцем. Дом приносит мне около 600 рублей в месяц, — но вы знаете, что я расходую на полк не только все получаемые мною от казны суммы, — но и все деньги, получаемые мною от моего дома… В этом и кроется разгадка отличного, как вы знаете, состояния моего полка.
Я обзавелся семьей и жил тихо и смирно до тех пор, пока меня не пригласили формировать полк. Это у нас в Китае обычная система приглашать на службу известных своей энергией начальников вольных отрядов, причем им даются разные места в армии, начиная от взводного командира и кончая генеральским местом. Например, ген. Фанъ Линъ-го был «данъ-дзя-ди» еще во время русско-японской войны; а нынешний главнокомандующий северной армией Чжанъ Цзюнь-чанъ, никогда не проигравший ни одного сражения и оперировавший когда-то во Владивостоке, и… Да не стоит дальше перечислять, — вы сами знаете. Они ведь тоже прошли через этот этап. Вот почему китайское общество смотрит на нас вовсе не как на нарушителей закона, а как на удальцов, дорожащих своей свободой и не желающих подчиняться властям.
Теперь я обеспечен, пользуюсь почетом, у меня есть семья… Но мне так надоели служебные дрязги и интриги с одной стороны, а с другой — так хочется уйти от людей в тихую обстановку семьи и леса, что мне все чаще и чаще приходят на ум слова моего друга Лу, когда он дарил мне дом:
«Быть может, нам еще придется зимой искать крышу…»
Наступил 1907 год. Китайская Восточная железная дорога — единственный наш стержень, на котором мы держались тогда в Маньчжурии, — только что стала работать полным ходом. На всех станциях и возникающих около них городах и поселках возводилась масса сооружений, для которых требовалось громадное количество лесу. Лесное дело тогда не было еще сосредоточено, как теперь, в руках двух-трех лесных магнатов, а привлекало к себе массу предпринимателей, и лесные концессии вырастали на разных участках дороги, как грибы.
Наряду с этим в районе дороги появилось множество хунхузских шаек, из коих многие «кормились» специально от лесных концессий, облагая «податью» не только китайцев-рабочих и рядчиков, — но иногда и самих предпринимателей — русских. (В настоящее время, после ухода русской охраны с дороги, — подобное явление сделалось обычным; но 15 лет тому назад каждый такой случай отмечался, как нечто необычайное.)
Больше всего хунхузы свирепствовали на восточной линии, и между предводителями оперировавших здесь шаек часто упоминалось имя некоего Фа-фу.
Случайно мне пришлось попасть на станцию Силиньхэ, где, задержавшись дня на три по делам службы, я познакомился с проживавшим там подрядчиком М-о, поставлявшим дороге лесные материалы, — у которого я и остановился. Он оказался бывалым, очень милым и обязательным человеком. Узнав, что я интересуюсь всем, что касается хунхузов, он обещал познакомить меня с очень интересным образчиком этого сорта людей — протестантов против существующего общественного строя.
— Я вас познакомлю, — сказал М-о, — с китайцем, который много лет был атаманом шайки; теперь он уже слишком стар для того, чтобы продолжать свою прежнюю деятельность, — но слово которого и теперь свято для каждого хунхуза всех окрестных шаек, — а их здесь не одна. Он живет здесь, недалеко от станции, и очень часто бывает у меня. Мы с ним сделались приятелями после одного случая. Китайские власти очень боятся и всячески задабривают его; конечно, они никогда не решатся свести с ним счеты за старые «художества». Наши же власти — им и в голову не приходит трогать его! А если бы и пришла эта несуразная мысль, — то не дай Бог: пропали бы и концессия, и станция, и все здешние русские, и самая дорога была бы здесь перерезана на значительное расстояние!..
Меня крайне интересовал человек, аттестованный таким образом моим хозяином, — что я ему и высказал.
— Хотите, я сегодня же приглашу к себе Фа-фу?
— Как, Фа-фу? Этот хунхуз — Фа-фу, про которого так много говорят?
— Ну да, он самый!
Любопытство мое было возбуждено до крайности, и я стал торопить своего хозяина послать скорей за старым разбойником.
Часа через два меня пригласили к обеду. Я вышел в столовую, и среди членов семьи М-о увидел старого китайца, одетого в обыкновенное китайское, довольно поношенное шелковое платье. Лета его трудно было определить — может быть, пятьдесят, а может быть, и шестьдесят пять. Высокого роста, рябой, худощавый, с редкой растительностью на лице и голове, почти совсем седой, — он представлял собой на первый взгляд обычный тип старого, зажиточного земледельца, который много десятков лет под палящим солнцем и пыльным ветром упорным трудом создавал на земле земное благополучие для своих детей и внуков…
Но когда он поднял голову и я увидел его глаза, — я понял, что вижу перед собою не совсем обычный тип. Глаза его были замечательные: они пронизывали собеседника. Временами они загорались, как у юноши, и выдавали чрезвычайную горячность характера…
Затем, мне бросилась в глаза странная особенность: кожа лица и головы отличалась у него необыкновенной подвижностью, и во время разговора она то опускалась вниз, то быстро поднималась вверх; подобное явление я наблюдал первый раз в жизни. И вообще весь он, не смотря на свои годы, отличался подвижностью и порывистостью.
Мы разговорились — он довольно хорошо, хотя и неправильно, говорил по-русски. Старик, державшийся в первый момент сдержанно и даже холодно, чрезвычайно обрадовался, узнав, что я говорю по-китайски; он наговорил мне, как полагается по китайскому хорошему тону, — кучу комплиментов. Под конец обеда, услыхав, что я очень интересуюсь жизнью хунхузов, — Фа-фу предложил мне посетить ближайшую шайку.
Я его благодарил, и был действительно искренне доволен; но все-таки в глубине души я чувствовал неловкость: как я, русский офицер, поеду к хунхузам, да еще один, без конвоя? Кто его знает, а вдруг…
Наш хозяин как будто понял мои сомнения и вызвался сопровождать меня. Это меня обрадовало, так как разрешало все сомнения, — и поездка была назначена на завтра же.
На другой день я уже сидел верхом на великолепном сером коне. Рядом со мной ехал М-о на такой же лошади; кони были совершенно парны. Я невольно ими залюбовался…
— Вот бы к нам в батарею эту парочку, — сказал я.
— А что, нравятся? Да, хороши… Но погодите, после я вам расскажу, какое отношение эти кони имеют к Фа-фу!
Проводник наш, мрачного вида китаец с солдатской выправкой, ехал впереди на маленькой, невзрачной, но крепкой мохноногой лошадке. Мы скоро втянулись в лес. Молодые заросли калины, маньчжурской сирени, колючей аралии — «чертова дерева», клена, вяза, тополя и крушины, перевитые кое-где плетями винограда и актинидии, — стали сменяться ясенью невиданной в России вышины и стройности; кое-где сверкала серебристо-серая кора «бархатного дерева» и лапчатые листья колючего диморфана или белого ореха, — самого крепкого из наших деревьев, — отчетливо вырезывались на бледно-голубом небе. Темно-зеленые жидкие верхушки кедров, видневшиеся раньше только по склонам боковых гор, теперь надвигались к дороге все ближе и ближе, оттесняя другие деревья; и скоро кедр и только кедр обступил нас со всех сторон. Огромные, прямые как колонны, темные и трещиноватые внизу, гладкие и розово-золотистые вверху, стволы могучих кедров как-то сжали, придавили нас. Кедровник поглотил наш маленький кортеж…
Птицы и насекомые, кричавшие и жужжавшие в открытых местах, — теперь все куда-то исчезли. Немая, жуткая тишина действовала на душу и превращала безмолвный лес в какой-то таинственный храм неведомого бога… Сердце расширялось, непередаваемые сладкие ощущения рождались в груди; и больно, и жутко, и сладко, — как будто снова вернулись ощущения далекого детства…
Вам, жителям проклятых людских муравейников, где кипят злоба, политические страсти, ненависть, коварство, измена, где царствует ложь и условность, где нос существует для того, чтобы чуять, откуда дует ветер, где всякого искателя правды считают идиотом или вредным для «общества» человеком, где всякое искреннее движение сердца осмеивается или обливается потоками гнусной клеветы, где все — предательство и яд, где все отравлено — и любовь, и дружба, и честь — самый воздух отравлен… — нет, вам, несчастным людям, и вам, двуногим скорпионам, — вам не понять, насколько тайга лучше ваших смрадных сумасшедших домов, называемых городами, и насколько звери лучше вас самих…
Ах, тайга, тайга, как она хороша!..
Ничто не нарушало тишины, и мы молчали. Даже кони, казалось, бережно ступали по дороге, незаметно превратившейся в тропу, которая постепенно разветвлялась и делалась все уже и незаметней.
Наконец проводник пошел прямо целиной. Мы ехали за ним гуськом. Но китаец обернулся и попросил нас ехать не по его следам, а враздробь. Это, как я уже раньше знал, была обычная в тайге уловка всех хунхузов для заметания следов: иначе образуется тропинка, которая выдаст местонахождение фанзы или вообще того места, которое требуется скрыть.
Подобный же маневр, как нам свидетельствует история, употребляли на войне и в набегах маньчжуры, монголы, а также крымские татары при набегах на Русь. Очевидно, это — общепринятый древний азиатский прием.
Через полчаса езды целиной, проводник напал на едва заметную тропинку и поехал по ней.
— Теперь можно ехать вместе, — обратился он к нам, — и мы снова поехали за ним гуськом.
Услыхав шорох сзади себя, я обернулся и увидел китайца с ружьем на плече, который шел за нами, замыкая шествие. Когда и откуда он явился, — мы не заметили.
Тропа делалась все торней; в нее вливались другие тропы, — и вдруг она оборвалась у бревна, переброшенного через ручей. Лес отступил, образуя на другом берегу прогалину, посреди которой стояла низкая, недлинная бревенчатая фанза. Перед ней стояли и ходили несколько китайцев.
Это и было становище хунхузов. Нас, по-видимому, ждали, потому что один из китайцев отделился от группы и пошел к нам навстречу.
Переехав ручей вброд, мы слезли с коней и отдали их подошедшему китайцу, любезно нас приветствовавшему. По его указанию мы пошли прямо к средним дверям фанзы.
Перед входом нас встретил высокий китаец средних лет, и чрезвычайно радушно пригласил нас в фанзу, в которой человек пятьдесят китайцев стояли в почтительной позе.
Низкое, длинное, насквозь прокопченное помещение ничем не отличалось от обычного типа китайских зверовых фанз, кроме своей величины. Потолка не было; вокруг стен с трех сторон шли каны, покрытые гаоляновыми циновками. В двух котлах, дымоходы от которых шли под канами, варилась пища. Ряд столбов посреди фанзы поддерживали кровлю. И стены и, столбы, и крыша — все сплошь было закопчено до того, что мохнатые грозди копоти свешивались сверху. Исключение составляло оружие: десятка полтора ружей — чистых, блестящих, — висело в одном углу над каном на вбитых в стену деревянных колышках. Казенная часть ружей вместе с затвором была зачем-то обвернута красной тряпкой, засаленной от носки; дула были заткнуты пробкой из такой же материи.
После резкого перехода от яркого солнечного света снаружи к царствовавшему в фанзе полумраку, сначала я с трудом различал детали; но постепенно глаза привыкли, и слабого света, проникавшего через вставленную в квадратные окна промасленную бумагу, оказалось достаточно, чтобы различать малейшие подробности. Тогда я увидел в двух местах над каном замаскированные небольшие двери; очевидно, они вели в секретные помещения, где были какие-нибудь склады. Кроме того, в настиле деревянного пола (пол является редкостью в простых фанзах) виднелись люки, которые вели в подполье.
На левой, почетной стене комнаты (если только это помещение может быть названо комнатой), висело нарисованное яркими красками на большом листе бумаги почти в натуральную величину изображение величавого, спокойного Гуань-ди, народного божества войны. Перед Гуань-ди, называемом также попросту Лао-Ѣ, т. е. «господин», стоял узкий стол с двумя красными свечами в точеных оловянных подсвечниках и бронзовая широкая урна изящной формы с пеплом, в которой были воткнуты «сянъ» («ароматы») — курительные палочки: три огненные точки на концах палочек ярко выделялись на общем темном фоне. Своеобразный запах, неприятный для европейского обоняния, носился в воздухе.
Около этой «божницы» стоял квадратный «ба сянь чжо-цзы», т. е. «стол для восьми духов»; но в настоящий момент он был сервирован только на четыре персоны.
Встретивший нас у входа в фанзу высокий китаец оказался атаман; он радушно пригласил меня и М-о за стол и представил нам своего помощника, — который и занял четвертое место.
Началось обычное китайское угощенье, о котором я говорить не буду; гораздо интереснее было то, что атаман весьма охотно рассказывал нам о многих хунхузских обычаях, внутреннем строе их жизни и т. п.
Хунхузская шайка образует нечто вроде военного братства, каждый член которого обязан не только абсолютным послушанием своему да-ѣ («великому господину»), т. е. старшине, не живущему обыкновенно при шайке, и атаману, находящемуся при шайке безотлучно, но и быть всегда готовым на выручку товарища хотя бы ценою собственной жизни. Дисциплина у них царит образцовая. Проступки крайне редки; ослушание всегда наказывается смертью. Ссор между «братьями», как называют себя рядовые хунхузы, — почти не бывает, отчасти, может быть, потому, что присутствия женщин в становище не допускается ни под каким видом. Спиртные напитки держатся в самом ограниченном количестве — только на всякий случай, напр. для гостей. Если кто укажет кому-либо постороннему дорогу в становище, — тот совершит тягчайшее преступление, караемое смертью. Поэтому приглашение нас сюда явилось актом величайшего к нам доверия..
— Вы знаете атамана Юй Дай-туна, по прозванию Хунь Шуй-цзы? — говорил атаман. — Когда он перестал работать с шайкой на Сучане и поступил на службу к Коммерческому обществу в Пограничной для борьбы с местными шайками, — то однажды ему в руки попался молодой хунхуз, по имени Бао-эръ. Мальчишка не выдержал характера и указал Хуньшуйцзы дорогу к становищу своей шайки, в результате чего шайка была уничтожена. Хунхузы теперь ничего не имеют против Хуньшуйцзы, потому что он честно вел борьбу; но Бао-эръ должен умереть. Чтобы спасти его, Хунь взял его себе в рабы… Да, да, не удивляйтесь! — хотя и редко, но рабы у нас до сих пор существуют, несмотря на запрещение закона, и называются ху-ла-цзы. Жизнь Бао теперь принадлежит Хуню. Если Хунь прогонит его или продаст (он может это сделать), или Бао отдалится от Хуня за сферу его влияния, — то смерть Бао от рук его бывших товарищей неизбежна… Поэтому Бао никогда не отлучается от Хуня, и вам понятна его преданность своему господину: он его бессменный денщик, слуга, — назовите, как хотите, до самой смерти Хуня: и этот день будет также днем смерти и для Бао…
Так как «независимые храбрецы» существуют в Китае уже тысячи лет, то организация таких военных дружин, освященная веками, почти всегда одинакова. Все шайки определенного района подчиняются одному «да-ѣ», который обыкновенно находится не при шайках, а живет в одном из ближайших крупных населенных пунктов. Часто да-ѣ живет в городе, имеет для виду то или другое почтенное занятие, напр., бывает купцом, подрядчиком, и т. п.; почти всегда он пользуется большим авторитетом и весом в обществе, — которое и не подозревает, что какой-либо почтенный и всеми уважаемый господин Ванъ или Чжанъ является не кем иным, как полулегендарным Чжанъ Да-га-да, страшным да-ѣ рассыпанных за сто верст отсюда хунхузов, о подвигах и удальстве которого между жителями лишь шепотом из уст в уста передаются фантастические рассказы…
Отсюда понятно, почему у хунхузов является такая осведомленность не только о всех богатых людях, торговых оборотах фирм, пересылке денег, товаров и проч., — но и о всех направленных против них мероприятиях властей.
Рядовые хунхузы, особенно недавно вступившие на этот путь, — не знают своего да-ѣ в лицо; настоящее же его имя или то, под которым он фигурирует в обществе, — известно лишь немногим привилегированным членам шаек.
Случаи выдачи хунхузами своих да-ѣ — неизвестны.
Во главе каждой шайки или дружины стоит «данъ-цзя-эръ» или «данъ-цзя-ди»; у него помощник — «бань данъ-цзя-эръ»; начальник передового отряда — «пао-тоу», т. е. «пушечный голова»; начальник тылового отряда — «цуй-дуй-ди», что в переводе значит «подгоняющий отряд»; есть два заведующих хозяйством: один при отряде, наз. ли-лянъ-тай, «внутренний интендант», и другой — вай-лянъ-тай, «внешний интендант», находящийся вне расположения отряда, роль которого — делать закупки и заготовки. Делопроизводство поручается цзы-цзянъ’у, т. е. «письменному мастеру».
Остальные, рядовые товарищи, называются дань ди-сюнъ-ди, т. е. «(являющиеся) братьями».
Конечно, в известных случаях отряд выставляет часовых, которые называются кань-шуй-ди, т. е. «смотрящие за водой»; для поверки часовых и дозоров есть определенное лицо, — лю-шуй-ди, т. е. «обтекающий воду».
Настоящих фамилий и имен как предводителей, так и рядовых «братьев» почти никто не знает; всем известны лишь их хунхузские прозвища. Напр. Фа Фу, «приносящий счастье», это — прозвище; имени же его никто не знает… Прозвище мое, данъ-цзя-ди этого отряда, — Шунь бао, «послушная драгоценность»; прозвище Юй Дай туна, о котором мы уже говорили — Хунь шуй-цзы, «мутная водица», и т. д…
Операции свои шайка никогда не производит вблизи своего местожительства, а всегда в более или менее значительном отдалении от него.
Дележ добычи производится с соблюдением строжайшей справедливости по числу падающих на долю каждого «людских долей». При этом данъ-цзя-эръ получает десять долей; бань-данъ-цзя-эръ — пять долей; «письменный мастер» — три доли; остальные начальствующие лица — по две доли, а «братья» — по одной доле. Число людей в шайке считается именно исходя из этого расчета, т. е. считается обыкновенно число долей, а не людей. Поэтому фактически численность шайки всегда человек на двадцать меньше, чем считается.
Для того, чтобы «братья» могли объясняться между собою и окружающие не могли бы их понять, они употребляют свой особый язык. Напр. выражение бань хай-эръ, — «переносить море», — означает «пить». Цао-фу, «наклонить счастье», — есть; цяо, «стучать, барабанить», — идти; фу-цзы, «засада», или то, что повторяется на пути, — гора; сянь-эръ, — «ниточка» — дорога; бай-тяо-эръ, «белая полоска», — дождь; ча-пэнъ-эръ — «белить палатку» — пасмурный день; ло бай-тоу эръ, — «опускается белая голова», — идет снег; чэнь тяо-эръ, — «воспользоваться полоской», — спать; хэнъ дао-цзы, — «поперечная дорожка» — река; динъ тянь-эръ, — «верхушка неба», — шапка; цзы, — «листва», — куртка; дэнъ кунъ-цзы, — «наступать на пустоту», — надевать шаровары; ти-ту-цзы, — «толкатели земли», — улы (обувь); лунъ яо, — «приблизиться к яме», — войти; пяо-янъ-цзы, — «плавунцы», — пельмени; банъ-пяо, — «связанный билет», — пленник; фань-чжанъ-цзы, — «перевороченные листы», — лепешки; хэй мао-цзы, — «черная шерсть» — свинья; шенъ дянь-эръ, — «звучащая (или возвышенная) точка» — собачий лай; тяо-цзы, — «полоса» — ружье; чжань-чжо, — «клеить» — держать; хуа, — «скользить», — уходить; гуанъ-цзы, — «блеск», — большой нож; шунь фу-цзы, — «послушное данное в руки», — палочки для еды; и т. д. Для всех отправлений человеческого организма существуют также свои обозначения, — иногда весьма остроумные.
Сами себя они никогда не называют «хунхузами», тщательно избегая даже произносить входящие в это название отдельные слова (хунъ, ху). Они заменяют их другими словами, а то просто вместо произнесения слов «хунъ» или «ху» дотрагиваются до своих усов или верхней губы, намекая этим жестом на растительность на лице («ху-цзы»). В случае, когда этого выражения нельзя избежать, — они называют себя — «ху-фэй»…
О многом бы еще хотелось расспросить любезного хозяина, но нужно было торопиться домой.
Мы распрощались, уселись верхом на наших коней, которые оказались выкормленными, и двинулись назад в сопровождении того же проводника.
Я задумался, анализируя свои впечатления.
— Ну что вы скажете о хунхузах? — прервал М-о мои размышления.
Я поделился с ним моими мыслями.
— Теперь я расскажу вам то, что обещал, — продолжал М-о, — и это, быть может, дополнит то представление, которое вы составили себе о хунхузах.
Я чувствовал, что услышу нечто не совсем обыкновенное, и поэтому весь обратился в слух и внимание.
— Познакомился я с Фа-фу, — продолжал М-о, немного помолчав, — вскоре после моего приезда сюда. Податью он меня не облагал, — хотя этим меня раньше пугали некоторые мои знакомые, когда я собирался ехать сюда.
Я несколько раз приглашал Фа-фу к себе обедать. Однажды после обеда он обратился ко мне на своем русско-китайском языке, который все мы здесь употребляем в сношениях с китайцами:
— Ну, капитана, теперь тебе хочу — положи стол на верху шибко много золото; окошко совсем открывай два-три солнца — бойся нету; один копейка пропади нету!
— Почему так? — спросил я, улыбаясь, приписывая его экспансивное состояние сытному обеду и двум-трем рюмкам подогретой китайской водки, от которой старик не отказывался.
— Почему? Потому, теперь тебе, моя — игэянъ братка!
Особенного значения его словам я не придал; но все-таки был доволен тем, что лесные работы шли, как по маслу, без всяких задержек со стороны хунхузов.
В это время мне удалось приобресть вот этих двух серых коней. Правда, хороши? Я ими очень дорожил…
Однажды утром меня разбудил испуганный конюх и доложил, что «обоих коней свели!».
Огорчило это меня ужасно, и я тотчас разослал своих людей во все стороны в поисках за конями. Но розыски не привели ни к чему: кони как в воду канули…
Долго я прикидывал и так и этак, — кто бы это мог сделать? И решил, наконец, что это — работа хунхузов.
Дня через три встречаю своего «друга» Фа-фу и говорю ему:
— Как же ты уверял, что у меня ничего не пропадет? Вот, твои хунхузы увели у меня лучших коней!
Фа-фу так и загорелся:
— Мои? Мои хунхузы? Никогда ни один хунхуз не посмеет ничего у тебя взять! Это твои, русские, увели твоих лошадей!
Чрезвычайно обиженный, Фа-фу ушел. Такая уверенность поколебала меня. Я продолжал розыски на линии, посылал не только на ближние, но и на довольно отдаленные станции, во все поселки, ко всем подрядчикам — словом, всюду, куда только могли угнать коней, — и все напрасно; лошадей никто не видал…
Прошло еще дней пять. Я с грустью решил, что мне уж не видать моих серых.
Вдруг однажды под вечер ко мне без доклада входит Фа-фу прямо в кабинет, чего он раньше не делал, — мрачный и взволнованный, и говорит:
— Твои кони нашлись! Оставь на ночь конюшню открытой, засыпь овса, приготовь сена и жди; только не смотри!
Я не успел и рта раскрыть, как он уже исчез. Оставалось только выполнить его указания. Конюшню вечером оставили открытой, задали корму и стали ждать…
Все было тихо и спокойно, и мы легли спать, ничего не дождавшись.
Рано утром ко мне в комнату опять прибежал конюх и разбудил меня криком:
— Хозяин! Кони есть! Кони есть!
Я спешно оделся и вышел в конюшню. Действительно, оба коня, хотя и с подобранными животами, но здоровые, стояли в стойлах и ели овес.
Удивленный всей этой историей и весьма довольный таким ее концом, я вышел из конюшни. Откуда ни возьмись — Фа-фу. Глаза его так и горели; он весь был как наэлектризованный.
— Есть у тебя ружье? — набросился он на меня.
Я недоумевал.
— Есть, — говорю, ты сам его у меня видел.
— Бери ружье!
— Подожди, — говорю, — Фа-фу, скажи, в чем дело?
— Бери ружье и идем!
— Куда и зачем?
— Идем! Дорогою расскажу!
Я пожал плечами, сходил за винтовкой и вышел к нему. Он так быстро зашагал, что я едва поспевал за ним.
— Ну, в чем же дело? — снова спросил я.
— А вот в чем: ведь ты был прав! В ближайший отряд поступили недавно двое молодых людей. Эти мерзавцы самовольно, не только без ведома данъ-цзя-ди, но даже не сказавши никому ни слова, свели твоих коней и припрятали их в тайге. Негодяи даже не потрудились узнать, что ты — мой друг! Идем скорей — они за этой горкой стоят и ждут, чтобы мы их расстреляли!
Я был поражен. Можно было ожидать всего, только не этого… Я всячески стал уговаривать его бросить это дело.
— Ведь лошади нашлись, — убеждал я его, — и мне больше ничего не нужно: я вполне удовлетворен!
— Ты не понимаешь, — возражал он мне, — здесь два дела: в одном — они виноваты перед тобой, и ты можешь их прощать или нет — это твое дело. А в другом они виноваты передо мной, и я не могу им простить!
Долго я уговаривал его; и, наконец, он сдался только тогда, когда я сказал, что смерть этих людей отравит мне всю жизнь — я буду считать себя виновником их гибели.
Каюсь, в это время у меня мелькнула мысль: а что, если Фа-фу разыграл со мною комедию, и никаких хунхузов, ожидающих расстрела, за горкой нет? А если, быть может, и были раньше, то неужели же они не убегут, а, как бараны, будут дожидаться своей смерти? Или, быть может, их караулит там конвой?
Эти мысли заставили меня продолжать путь к горке — благо, она была совсем близко, шагах в пятистах. Мне страшно захотелось убедиться, правду ли сказал Фа-фу, или обманул меня; а, быть может, он и сам обманывается, заблуждается, так сказать, добросовестно относительно крепости своей моральной власти над хунхузами?
Вот мы уже на горке. У меня сильно бьется сердце от ожидания. Сейчас откроется противоположный склон, и…
Двое хунхузов, без всякого конвоя, безмолвно сидели на земле в нескольких шагах один от другого, охватив колени руками. При виде нас, они вскочили и вытянулись, очевидно, считая, что настали их последние минуты…
Фа-фу грозно сказал им что-то по-китайски. Те сначала взглянули на него с недоумением, видимо, боясь ослышаться; но после вторичного приказания — стали на колени, поклонились несколько раз в землю в сторону Фа-фу и мою, повторяя: «Да-ѣ, да-ѣ!» А потом встали и быстро пошли по направлению к лесу.
Когда они скрылись, Фа-фу обратился ко мне:
— «Твоя сердися не нада, моя шибко виновата!»
Затем попрощался и ушел в ту же сторону, куда ушли и его хунхузы.
После этого я долго опасался за участь этих людей; но другие китайцы меня уверили, что Фа-фу не наложил на них никакого наказания сказав, что я взял с него слово не наказывать их. Это обстоятельство, конечно, подняло мой авторитет среди хунхузов и сделало их, пожалуй, на самом деле моими друзьями. С этого времени я действительно верю, что ни один из них не сделает мне ничего дурного.
М. кончил свой рассказ. Долго мы ехали молча, и я думал: чем эти хунхузские шайки, в сущности, отличаются от наших прославленных и опоэтизированных рыцарских орденов в проявлениях их обыденной жизни? Грабившие, бесчинствовавшие, пьянствовавшие, развратничавшие тамплиеры или иоанниты и другие им подобные ведь только прикрывались высокими идеями — освобождением Гроба Господня, защитой справедливости, сирых и угнетенных, — и т. п.; а у хунхузов нет этого щита, этой ложной вывески! Если же сравнить последних с Ливонским или Тевтонским орденами, творившими невероятные ужасы, — то хунхузы по сравнению с ними явятся совершеннейшим братством, преисполненным в своих действиях идеалами полной любви, милосердия и истинного рыцарства…[3]
Это было в 1918 году, — когда незначительные силы, сгруппированные в Маньчжурии около генерала Хорвата, — были двинуты в Южно-Уссурийский край. Но, встретив со стороны своих «союзников», главным образом чехов, препятствие к дальнейшему продвижению к Никольск Уссурийскому, войска эти принуждены были задержаться на продолжительное время в районе ст. Гродеково. Одна из этих частей, третий туземный стрелковый полк, расположился на разъезде Таловом.
Здесь и произошел характерный случай, рисующий отношение хунхузов к людям, нарушившим свой долг.
Двое из нестроевых китайцев 12-го августа ночью бежали из полка, украв у своих товарищей солдат два ружья, амуницию и патроны. С этой добычей, так дорого ценимой хунхузами, они спешно направились на запад, в горы, чтобы присоединиться к одной из многочисленных хунхузских шаек, оперировавших уже много лет в районе Санчагоу-Пограничная.
Этот район всегда был настоящей хунхузской областью; на русской стороне, по сю сторону границы, это было не особенно заметно, потому что здесь у хунхузов почти не было никаких интересов, — но зато на китайской, западной стороне границы, китайское начальство ничем не проявляло своей власти: здесь полными хозяевами были хунхузы. Здесь было их царство со своеобразными нравами, обычаями и законами, и никто, без разрешения хунхузов, не мог показаться в запретной зоне.
Вот сюда-то и направились двое беглых, после строгой полковой дисциплины заранее предвкушая все прелести привольного хунхузского житья. Они знали, что за ними непременно будет послана погоня; но они так были уверены, что в лесу да в горах никто их не поймает, — что не особенно торопились.
К тому же винтовки и двойной комплект патронов так отдавили плечи, что они частенько садились и отдыхали.
В это время одна из хунхузских шаек задумала напасть на китайский поселок при станции Пограничной. Но, опасаясь близкого присутствия значительных русских отрядов и не надеясь на свои силы, атаман этой шайки решил привлечь к этой операции несколько других шаек этого же района. Для вырешения условий соединения сил и выработки плана нападения, все главари шаек собрались вместе и держали совет в одной «импани». Импань, выстроенная в горах из дикого камня, представляла собою настоящую крепостцу с башнями, бойницами и даже наружным рвом. Импань эта служила обыкновенно резиденцией одному из «данъцзя-ды» (атаманов) и прекрасно охранялась.
13-го августа охрана импани была еще усилена; вокруг ее каменных стен на расстоянии шагов трехсот была расставлена цепь часовых. Каждый человек цепи стоял или у толстого дерева, или у куста, скалы и т. п. прикрытия, так приноровляясь к местности, что его нельзя было заметить даже на близком расстоянии.
Беглые солдаты как раз и попали на эту цепь, не заметив ее. Часовые сначала пропустили их, а потом… Каркнул ворон, закудахтал фазан, — и не успели беглецы опомниться, как они стояли под направленным на них в упор дулом ружья, а двое дюжих китайцев с ленточными патронташами, надетыми через плечи, вязали им за спиной локти. Через минуту их уже вели во двор импани.
Там, в тени единственного на дворе старого дуба, сидели на корточках десять главарей шаек, покуривая маленькие трубочки с длинными чубуками. Все внимательно слушали спокойную, но внушительную речь одного из них, «председателя» этого совета…
Хотя в импани было сотни две хунхузов, но около предводителей не было ни души; рядовые хунхузы все держались в почтительном отдалении.
«Начальство», по-видимому, нарочно совещалось о важном деле на открытом месте, а не в фанзе, чтобы их не подслушали стены.
Тихих речей предводителей не мог слышать даже часовой, спрятанный в густой листве на вершине дуба, — только потому и не срубленного китайцами, что он служил вышкой для караульных.
Движение и говор в стоявшей поодаль толпе привлекли внимание совещавшихся. Они подняли головы и увидели, что через открытые настежь ворота вошли несколько караульных, бывших в цепи, и привели с собой двух китайцев в форме русских солдат, со связанными назади руками. У каждого конвоира было по два ружья — одно свое, трехлинейка, а другое — мексиканка, отобранная у солдата.
По знаку председателя, солдат подвели к нему и развязали им руки.
Главарь пытливо осмотрел их и затем спросил:
— Кто вы такие?
— Мы — кашевары 4-ой роты 3-го туземного русского полка, — бойко и даже весело отвечали беглецы, оправившиеся от первого смущения и уверенные, что они будут здесь желанными гостями. Еще бы! Они ведь принесли ружья и патроны, так трудно достающиеся хунхузам, и которые поэтому платят за них бешеные деньги…
— Зачем вы сюда пришли? — продолжал допрашивать хунхуз.
— Мы бежали сюда для того, чтобы поступить к вам на службу; мы для вас нарочно и ружья взяли у товарищей, да и патронов побольше прихватили!
Председатель презрительно усмехнулся:
— Ну, хорошо, положите патроны сюда!
Солдаты сняли патронные сумки и патронташи, повешенные на груди крест-накрест и на поясах; отстегнули ножевидные штыки в ножнах, положили все на землю и отошли немного в сторону, довольные собою.
Видя, что совещание прервано, все хунхузы сбежались смотреть на эту сцену, и даже часовые, приведшие беглецов, еще не ушли на свои места, а стояли и глядели, что будет дальше.
— Сколько времени вы служили у мао-цзы? (т. е. косматых, — так пренебрежительно китайцы называют русских), снова спросил главарь.
— Один месяц!
— Достаточно было тридцати дней жизни у янъ-гуй-цзы (иностранных чертей), чтобы вы переняли у них иностранные нравы, обычаи и взгляды… Очень хорошо!
Солдаты были рады, что их хвалят; они улыбались и кланялись.
— Да, — продолжал хунхуз, — у вас даже душа переменилась! За это вы получите награду… Развяжи улы и вынь веревку, — обратился предводитель неожиданно к одному из стоявших тут же хунхузов.
Последний тотчас, ничего не спрашивая, исполнил это странное приказание и вынул длинную, тонкую, но крепкую веревку из оборок остроносых «ул» — своеобразной обуви, являющейся обычной обувью хунхузов.
(Улы делаются из одного куска толстой дубленой некрашеной кожи, которая свертывается по форме ступни; сверху пришивается еще небольшой трехугольный кусок кожи. По верхнему краю ул делается несколько разрезов, в которые пропускается тонкий ремешок; за эту оборку протягивается крепкая бечевка. Улы бывают двух видов: круглоносые, которые носят землеробы, и остроносые, которые надевают хунхузы, охотники и т. п., — вообще те люди, которым приходится много ходить по лесу и по траве; они не так задерживают движение, как тупоносые улы).
— Если вы были такие негодяи, — продолжал предводитель при сразу воцарившейся тишине, — что бежали из своей части, забыв данное вами обещание, да еще украв ружья у товарищей и тем подвергнув их ответственности по всей строгости русских военных законов, — то вы и нам при случае можете легко изменить. Нам таких мерзавцев не надо!
И, обратившись к своим людям, сказал:
— Повесить их!
Обоим солдатам, не протестовавшим ни одним словом, ни одним движением, накинули на шеи веревки от ул и тут же повесили обоих на нижнем суку караульного дуба.
Все население импани тесным кольцом окружило дуб и группу действующих под ним лиц. Для всех это было и зрелище, и показательный урок…
— Ну, а теперь, — продолжая предводитель, обращаясь к кому-то, стоящему в воротах позади толпы хунхузов и незамеченному ими, — подойдите сюда!
Все обернулись и увидели несколько смущенных солдат-китайцев с ружьями — это была погоня, посланная за беглецами из роты.
Бежавшие солдаты не раз среди своих друзей восхваляли хунхузское житье-бытье и сожалели, что они нанялись в солдаты, а не пошли в хунхузы. Поэтому, как только открылся их побег и то, что одновременно с этим пропали винтовки и патроны, — один из взводных командиров, сам бывший раньше хунхузом, — сразу догадался, в чем дело. Прекрасно знавший здешнюю местность, он направил назначенных для погони людей прямо на хунхузскую импань, которой, по его мнению, беглецы никак миновать не могли. И он, как оказалось, был прав…
Солдаты подошли к импани как раз в то время, когда часовые привели беглецов, и поэтому свободно прошли до ворот импани и видели все, что там происходило.
Никто из хунхузов, увлеченных происходившей перед ними сценой, не видел их; и только зоркие глаза предводителя, изощренные постоянной бдительностью в течение целого ряда лет занятий опасным промыслом, — тотчас заметили появление новых лиц.
Хунхузы расступились, и смущенные солдаты, держа ружья в руках, вступили в центр замкнувшегося за ними живого кольца. Тяжело было у них на душе: они были уверены, что их ждет участь их бывших товарищей.
Предводитель отлично понимал, какие мысли и чувства гнетут солдат.
Он улыбнулся и сказал:
— Возьмите ружья, патроны и амуницию этих изменников и сегодня же, слышите? — сегодня же возвратите их вашему ротному командиру, и расскажите ему все, что вы видели!
Солдаты не верили своим ушам. Остолбенелые, разинув рты, смотрели они на грозного хунхуза, так легко игравшего жизнью и смертью окружавших его людей.
Вторичное приказание привело их в себя. Они, сделавшие уже почти без отдыха верст тридцать, тотчас пустились в обратный путь, чтобы точно выполнить приказание «хунхуза».
И, хотя им пришлось нести лишние ружья и патроны, — но почему-то ноша эта не казалась им тяжела, и обратный путь был легче, чем передний…
В тот же день все унесенное дезертирами было возвращено ротному командиру. Тотчас не только между русскими солдатами, но я между офицерами пошел слух, что «хунхузы испугались нас и поэтому не посмели взять себе наших ружей».
Караульный дуб, оскверненный прикосновением изменников, по приказанию предводителя хунхузов был срублен, и от него теперь остался только широкий пень.
Далеко-далеко на северо-востоке, где-то за морем Бохай, находится неведомая, чудная, сказочная, — но и страшная страна Маньчжурия, откуда вышла наша священная династия, — да хранят ее боги!
Высокие горы вздымаются к небу; в одной из них на самой вершине, в глубоком провале, есть озеро, на дне которого живет князь-дракон, в громе и молнии взлетающий иногда на небо… Из других гор иногда вырываются столбы пламени, расплавленные камни как вода текут вниз, все сжигая на своем пути, и густая тьма, вырвавшись тучами из недр горы, — черной адской сажей оседает вниз и покрывает землю на сотни ли (верст)…
Горы покрыты непроходимыми лесами, и в этих лесах растет таинственная волшебная трава орхой-да или жэнь-шэнь, способная влить новую жизнь больному телу. Но горе тому смельчаку, который, целыми месяцами разыскивая волшебный корешок и, наконец, найдя его, — бросится тотчас вырывать его из земли, забыв от радости, что сначала следует помолиться и возблагодарить духов гор и владыку здешних мест — грозного амба-лао-ху! Тотчас неведомо откуда появится страшный лао-ху (тигр) со священным иероглифом — «ванъ» (князь) на лбу, и… никогда уже никто из смертных не увидит больше на этом свете несчастного искателя корней.
Но если счастливцу удастся добыть хотя бы два-три корешка в лето, — ему больше ничего не нужно: он может продать их дороже, чем на вес золота… конечно, если не попадется в руки надсмотрщиков, потому что выходить на опасный промысел без особых билетов — нельзя: все добытые корни следует сдавать нашим милостивым фу-му-гуань, — «отцу-матери подобным начальникам». Если же вышел без разрешения и попался — ну, так лучше было бы уж с тигром встретиться!
Вот почему многие, живя в лесу, корней не ищут, а бьют зверя или добывают его ловушками и ямами. А лучше маньчжурских лесов и на свете нет! Если же удастся еще добыть в лесу несколько пар молодых рогов оленя или изюбря, то больше и желать нечего: рога (панты) вместе с жэнь-шэнем дают такое лекарство, которое умирающему жизнь возвращает, старца в юношу превращает.
А в реках, полных рыбы, водятся раковины, в которых можно найти жемчужины с палец величиной.
А золото, золото?.. Нигде нет столько золота, как в горах Маньчжурии!..
Но всеми этими богатствами владеют духи и оборотни, и нужно обладать закаленным телом, бесстрашной душой и знать заклинания, чтобы вырвать клад из таинственных мест и самому не погибнуть.
Только местные охотники-маньчжуры, олонцунь, хэчжэ, фяка и удэхэ не боятся ни духов, ни зверей. Они знают, что Эндури, небесные божества, — добры и милостивы, но в дела людей почти не вмешиваются; Онку, бог леса, — зла человеку не делает. Но нужно беречься горного бога, тонконогого великана Какзаму, чтобы он не превратил беспечного охотника в камень, да болотного беса Боко, горбатого, одноногого и однорукого карлика. Но страшнее всех — Окао, птица с железным клювом, зубами и крыльями, которая с быстротою молнии носится по миру… Охотник грома не боится: то — Анды, благодетельный дух — змей с лапами и крыльями, изрыгающий изо рта пламя, который отгоняет от охотника страшного Окао…
Охотники — местные жители, они умеют благодарить добрых духов и умилостивить злых; а зверь — зверь не страшен: они знают, как его нужно встретить!
Но зато как тяжко приходится тем несчастным, которые за действительное ли преступление, или просто вследствие интриг, попадают сюда в ссылку! Хотя говорят, что на Дальний Запад ссылают еще дальше, но оттуда люди возвращаются, а из Маньчжурии — никогда.
В первой половине прошлого столетия, в губернии Шаньси, в семье почтенного, всеми уважаемого горожанина, по фамилии Хань, родился мальчик.
Рождение мальчика — радость для семьи, потому что только старший в роде мужчина имеет право и обязан приносить жертвы предкам; неимение мужского потомства — очевидный знак немилости богов. Души предков ведь живут на том свете почти совершенно такой же жизнью, как и живые люди; лишенные жертвоприношений, они могут причинить тысячи бедствий живущим на земле.
Ну, а девочка в счет не идет: она выйдет замуж непременно в чужой род и будет служить ему, а не своим предкам.
Маленький Хань рос в обычной обстановке зажиточной китайской семьи, окруженный вниманием и заботами, без баловства.
Но с самых малых лет мальчик отличался шаловливостью и слишком большой долей самостоятельности. Во всех играх и шалостях с соседскими детьми, он неизменно являлся коноводом. Особенно любил он играть в войну. И удивительно: ему беспрекословно повиновались мальчики значительно старше его самого…
Постепенно игры и забавы теряли невинный характер, и на маленького Ханя со всех сторон стали слышаться жалобы. Никакие уговоры и даже наказания со стороны родных не действовали, и отец всю надежду на исправление сына полагал в ученьи, — благо, уже пришло время…
Мальчика послали в школу.
Учился он недурно, но вел себя так, что учитель, перепробовав напрасно все меры наказания, — обратился к отцу шалуна с просьбой взять мальчика из школы, потому что тот успел взбунтовать всю школу против учителя.
Пришлось взять отдельного учителя и учить мальчика дома.
Сначала дело пошло, как будто, лучше; но потом шаловливая натура мальчика взяла верх. Он стал так держать себя по отношению к учителю, что последний отказался от выгодного места в доме Ханя.
Целый ряд учителей сменился, но все они уходили вследствие непозволительных шалостей мальчугана, — и наконец никто уже не хотел учить молодого повесу.
Между тем время шло, и мальчик превратился в юношу. Характер его не переменился, но вместе с возрастом увеличивался и масштаб его шалостей: шайка сорванцов, набранная им, не давала покоя мирным обывателям, и дело кончилось тем, что в конце концов молодому Хань Сяо-цзунь пришлось столкнуться суголовными законами…
Отец отказался от сына, погубившего репутацию семьи, и с этого момента юноша исчез. Никто на родине больше его не видал.
Далеко в глуши Восточной Маньчжурии, на самой границе с Кореей, высится священная гора Букирн (Бай-тоу-шань), на которой от небесной девы Фэкулэнъ родился — Ионшонь Айжинь-Гиоро, родоначальник последней маньчжурско-китайской династии. На вершине горы находится в кратере глубокое озеро Тамунь (Тянь-чи), из которого, прорвав край горы, каскадом вытекает река Намняха, впадающая в Эръ-дао-цзянъ.
С отрогов той же горы берут начало реки Айху и Сайнъ-ноинъ, которые, захватив еще по дороге речки Лоху, Нар-хунь и Нитака, — образуют реку Тоу-дао-цзянъ.
Большинства этих названий на карте не найдете: все маньчжурские названия заменены китайскими; и только охотники, бродя по зверовым тропам и «продавая» их один другому вместе с зверовыми зимовьями (дуй-фанъ-цзы), ловушками и заборами, в которых местами вырыты ямы (лу-цзяо), — всегда придерживаются старых названий, освященных и закрепленных в памяти охотников веками.
Toy-дао цзянъ (река первого пути) и Эръ-дао цзянъ (река второго пути), слившись вместе, образуют уже крупную реку, носившую в старину название Сумо-хэ или Сумо-я-цзы-хэ, а теперь — Сунгари, т. е. Молочная дорога; китайцы же, не знающие маньчжурского языка, перекрестили ее в Сунъ-хуа цзянъ, т. е. река соснового цветка.
Недалеко от слияния Тоу-дао-цзяна и Эръ-дао-цзяна, под самым перевалом Цзинь-инъ-бэй линъ (Золотого лагеря северный перевал), в Соболиной пади (Дяо-пи-гоу), один охотник случайно нашел в ручье золотой самородок. Весть об этом быстро разнеслась; масса приискателей, а то и просто «вольных удальцов» со всех сторон стала стекаться сюда, — и вскоре в Дяо-пи-гоу кипела лихорадочная, но беспорядочная работа.
Охотники, конечно, могли бы оспаривать свое право на счастливое место; но, с одной стороны, настоящий охотник никогда не сделается приискателем, а с другой — шумна я жизнь прииска распугивает зверя, — а за зверем уйдет и охотник…
Как бы то ни было, ничто не мешало бы быстро растущему прииску нормально развиваться, если бы не собственные неурядицы. Каждый работал где и как хотел; пласт вскрывался как попало, выработанные отвалы заваливали соседские участки или нетронутую поверхность. Происходившие на этой почве ссоры, драки и даже убийства были обыденным явлением; а вопрос о пище становился иногда весьма острым.
Много времени прошло, пока, наконец, в приисковой общине наладился известный порядок. Вся власть была вручена трем выбранным пожизненно самым старым приискателям; в известных случаях им, по обычаю, принадлежало право жизни и смерти. Они были и судьи, и законодатели, и священнослужители, и горные инженеры…
В общем, жизнь общины была весьма тяжела. Своего хлеба не было; приходилось ходить за ним, потому что лошадей не было, и приносить понемногу издалека. Женщин, конечно, не было, как и во всех таких «вольных» республиках, и поэтому значительная часть рук отвлекалась на хозяйственные и домашние работы. А хуже всего было то, что когда приходилось сбывать намытое золото и покупать одежду, инструменты и прочие предметы, необходимые в их несложном быту, — то приходилось ходить в более населенные пункты, где было кому продать и у кого купить. Ближайшим же таким пунктом был Гуанъ-гай, верстах в восьмидесяти… Купцы, зная, с кем они имеют дело, продавали им товар втридорога, а золото брали за полцены. Жаловаться было нельзя: приискатели были на нелегальном положении, и всякая жалоба влекла бы за собой, во-первых — конфискацию всего имущества, а во-вторых — тюрьму и палки, а то и кое-что похуже…
Однажды в эту общину пришел молодой человек. Так как он понятия не имел о приисковой работе, но был хорошо грамотен, — то его приставили для письменных занятий к трем старикам-старшинам, которые все очень хромали в отношении грамоты. Юноша очень быстро освоился со своим делом и стал вникать во все стороны приисковой жизни.
Прошел год, и старшины, как без рук, не могли обходиться без своего писаря. Никто лучше его не мог разобрать дело, прекратить ссору, продать золото или купить товар. Он оказался настолько умным, находчивым, изворотливым и смелым во всех случаях, что не только без его совета не решалось никакое дело, но даже более: все решалось так, как советовал молодой писарь.
Вскоре умер один из старшин, и, вопреки неписаной конституции общины, на место умершего был избран не очередной старик, — а молодой писарь: это было выгоднее всем, потому что расходы на администрацию уменьшались.
Прошло еще года два-три, — умер второй старик; на место его никого не выбрали. И когда умер последний из старых старшин, то во главе Дяо-пигоуской общины полновластным хозяином оказался один бывший писарь.
Это и был Хань Сяо-цзунь, по прозвищу Хань Бэнь-вэй.
В скором времени сама община и жизнь в ней сделались неузнаваемыми. Прежде всего, чтобы обеспечить людей собственным хлебом, Хань привлек на свободные земли в районе прииска земледельцев, уравняв их во всех отношениях с коренными общинниками-приискателями.
Во-вторых, разрешил своим людям обзаводиться семьями, что прикрепило прежних бродяг к одному месту. Эта мера, до сих пор никогда не практикуемая в «вольных» общинах, показывает, насколько верил Хань в прочность созидаемого им дела, и на то, что «вольный», то есть попросту хунхузский облик ее Хань хотел превратить в сельский, лояльный, государственный.
В-третьих, Хань запретил без особого разрешения отлучки из пределов приисковой общины для продажи золота каждому приискателю, как это практиковалось раньше: все добытое золото приказывалось теперь сдавать в свою контору. Здесь золото в присутствии хозяина тщательно свешивалось; одна шестая часть его шла на общественные нужды, а пять шестых записывались в особую книгу на личный счет каждого. Время от времени сам Хань или его доверенные лица отвозили это золото в Гиринь и другие более, чем Гуанъ-гай, отделенные пункты, где, не зная продавцов, купцы давали за золото настоящую цену.
В-четвертых, на прииске были открыты склады товаров, которые отпускались рабочим по заготовительной стоимости.
В-пятых, Хань сделал разведки и открыл ряд новых приисков в том же районе.
В шестых, вместо трех оборванных сторожей, руками коих творили правосудие прежние старшины и которые составляли всю их силу, — у Ханя скоро появилась сотня отборных молодцов, отлично одетых и вооруженных ружьями новейшей системы. Отряд этот постепенно увеличивался все более и более, и во главе его скоро оказался европеец, каким-то образом попавший вглубь маньчжурской тайги и называвший себя немецким офицером… Целые ящики патронов, оружия и амуниции прибывали в Дяопигоу издалека и складывались в подземных хранилищах.
Все эти меры, да и многие другие, более мелкие, послужили к тому, что благосостояние приисковой общины, а также и число обитателей ее, увеличилось во много раз. Власть Хань Бэнь-вэйя признавалась бесспорно от самой корейской границы и чуть не до Руанъ-гайя…
Но не только «свои» подчинялись своему «хозяину» и были ему преданы, но даже население окрестных районов в затруднительных случаях несли свои дела и споры на решение Ханя, видя в нем своего защитника и нелицеприятного судью…
Ближайшие местные власти несколько раз хотели разогнать дяопигоуских «хунхузов», но встретили такой твердый отпор со стороны Ханя, что до поры до времени оставили его в покое.
Однажды в Гуанъ-гай приехал какой-то важный чин из Гириня. Точно неизвестно, что он там творил, но только местные жители бросились в Дяопигоу к Ханю с жалобой на произвол и поборы чиновника.
Через два дня Хань был уже в Гуанъ-гайѢ с небольшим числом своих людей. Он вошел в ямынь, где остановился «чин», вывел его на площадь и средь бела дня, на глазах у многочисленной толпы, — жестоко выпорол…
Кто знаком с психологией китайца, особенно интеллигентного, тот поймет, какую ужасную вещь сделал Хань. Гораздо меньший скандал получился, если бы он просто убил приезжего «да-жэня»; но этим наказанием он не только заставил его «потерять лицо», т. е. опозорил навек, и лишил его возможности продолжать службу, — но оскорбил также и пославшего его гириньского цзянъ-цзюня (военного губернатора), а с ним — и все правительство…
Подобный вызов всем властям предержащим не мог остаться без возмездия. Тотчас поскакали нарочные с донесением в Мукдэнь и далее — в Пекин.
Вскоре из столицы было получено лаконическое приказание: «Немедленно дяопигоуское гнездо шершней разрушить дотла и всех хунхузов казнить».
Гроза нависла не только над Дяо-пи-гоу, но и над всеми попутными селениями, потому что, по мнению китайцев, солдат в походе — страшнее хунхуза… С северо-запада, со стороны Гириня, надвигался сильный отряд, состоявший из пехоты и кавалерии. Стон стоял у населения по пути наступления этого воинства…
Никто не сомневался, что дни верхне-сунгарийской вольной общины сочтены. Другие такие же приисковые общины могли бы прийти на помощь, — но они были слишком далеко. Могли бы помочь знаменитые корейские тигровые охотники, если бы к ним обратился Хань; но он этого не сделал.
Хань поступил иначе. Он не стал дожидаться прихода правительственного отряда в свои владения, а двинулся навстречу ему и ночью напал на мирно почивавший после тяжелого дневного перехода гириньский отряд, никак не ожидавший такой преждевременной встречи с хунхузами.
Часть отряда все-таки успела оправиться и стать под ружье; но когда загремели две старые бронзовые пушчонки, поставленные умелой рукой на командующей высоте и обстреливавшие продольным огнем всю долину, — китайский отряд в паническом страхе бросился назад врассыпную. Но отступление ему было отрезано зашедшим в тыл неприятелем…
Мало кто из этого отряда вернулся в Гиринь.
Тогда лукавые китайско-маньчжурские власти решили держаться по отношению к нему другой тактики; экспедиций против Ханя больше не посылали, о нем больше в донесениях в Пекин не упоминали, — и вообще делали вид, что никакого непокорного «хунхуза» больше совсем не существует.
И такое «замалчивание» его продолжалось много лет…
За это время владения Ханя значительно расширились, число его «подданных» увеличилось в несколько раз, и все они пользовались несравненно большим благосостоянием, чем неподчиненные ему жители окрестных мест. Стража Ханя также значительно увеличилась, и он приобрел для нею даже… крупповское полевое орудие с значительным количеством снарядов.
Но никто больше не беспокоил жителей этого района, — и дяопигоуская община благоденствовала.
Наступил 1894 год. Началась несчастная для китайцев японо-китайская война. Японские войска, высадившиеся в Корее и разбившие китайцев при Пхионъ-янѢ, двигались в Маньчжурию. Китайский флот погиб. Китайцы впали в уныние…
В это время в ставку китайского главнокомандующего явился какой-то молодой человек и потребовал аудиенции.
— Я — Хань Дэнъ-цзюй, — заявил он генералу, — внук Хань Бэнь-вэй’я — владельца Дяо-пи-гоу. Мой дед скорбит своим китайским сердцем о неудачах наших войск, и прислал меня с отрядом в 300 человек к вам на помощь. Угодно вам принять нас, или нет?
Генерал сделал смотр отряду и был поражен: «хунхузы» были одеты, экипированы, вооружены и обучены несравненно лучше, чем лучшие из его войск; они даже имели свой обоз и не требовали ничего от китайского интендантства.
Конечно, они были приняты, хотя и с некоторым колебанием.
Вскоре японцы продвинулись на реку Ялу, — составляющую границу между Кореей и Маньчжурией, и здесь неожиданно для себя не только встретили отчаянное сопротивление, — но передовые их части были даже разбиты наголову. (Японцы об этом очень не любят говорить и стараются этот факт замалчивать; а в официальной истории о нем, кажется, даже не упомянуто.)
Это поражение нанес японцам отряд Хань Дэнъ-цзюй’я.
И, хотя японцы 25-го октября перешли Ялу значительными силами и разбили китайскую армию, — но все-таки упомянутый эпизод, единственный успех китайцев в эту войну, был единственным красочным пятном на всем безотрадном мрачном фоне их постоянных неудач. Понятно, что китайское начальство и само правительство не могло не оценить его по достоинству. Хань Бэнь-вэй не только получил прощение всех его прежних прегрешений, — но ему еще прислали из Пекина красный шарик на шапку и пожаловали титул «ту-сы», который дается вождям инородческих племен в Западном и Юго-Западном Китае.
Таким образом, бывший «хунхуз» официально был признан князем самостоятельного владения, занимавшего в верховьях Сунгари нынешний Хуа-дянь-сянь’ский уезд.
Хань Бэнь-вэй, сделавшийся уже persona grata, вскоре умер, и его место занял его внук Хань Дэнъ-цзюй. Таким образом, в новом «княжестве» образовалась уже династия.
Наступил 1900-ый год. В Китае началось движение, известное у нас под глупым названием «боксерского восстания». Желудок Китая судорожно сокращался, чтобы извергнуть насильственно попавшую туда неудобоваримую пищу — европейцев.
Генерал Вогак доносил из Тяньцзина о том, что не сегодня-завтра вспыхнет антиевропейское восстание; ему не верили. Он представил неопровержимые данные — Питер решил уже объявить его сумасшедшим; но генерал от переутомления и моральных страданий заболел воспалением мозга как раз в тот момент, когда началась уже резня и международный экспедиционный корпус двинулся от Таку к Тяньцзину и затем к Пекину.
Потянули и мы на юг, — начался китайский поход. Поход своеобразный, который мы делали вместе с французами, англичанами, немцами, американцами, итальянцами и японцами. Напрасно думают, что этот поход являлся только военной прогулкой: в Маньчжурии, где действовали мы одни, без союзников, — войска наши не раз попадали в весьма тяжелое положение.
Так, например, колонна генералов Р., Ф. и А., посланная специально против значительной неприятельской части, втянулась в горы и преследовала противника два месяца. Но он был неуловим. Наши идут по долине, а по обоим сторонам, по хребтам, параллельно с нами, двигаются дозоры противника, — простым глазом видно. Начнут по ним стрелять — спрячутся, а после снова покажутся. Но стоит отряду остановиться на ночлег — поднимают по нас стрельбу; не дают отдыхать да и только: ежеминутно ожидай нападения. Измучили нас ужасно!
Чем дальше в горы — тем путь становился тяжелее, да и провиант доставлять делалось все труднее. А враг наш — знаем, что он вот — здесь, а догнать его никак нельзя!
Наконец ген. Р. (он был старший) схитрил. Он сделал обычный дневной переход, расположился вечером на ночлег, поужинал… а потом, когда стемнело, — поднял отряд и сделал форсированный ночной переход.
Хитрость удалась: мы догнали главные силы неприятеля и напали на них. Завязался горячий бой; у неприятеля оказались даже горные орудия… Но все же мы, несмотря на значительные потери, разбили «боксеров», и те спешно отступили, не подобрав даже тела своих убитых.
Каково же было удивление наших, когда между убитыми они увидели два трупа, одетые в китайское платье, — но оба блондина и с рыжими баками…
Это были немцы-офицеры, руководившие неприятельским отрядом; их смерть, вероятно, от разрыва случайной шрапнели, и дала нам частичную победу.
В общем же, двухмесячный поход наш против этой банды был совершенно безрезультатен.
«Боксеры» же эти были не кто иные, — как отряд Хань Дэнъ-цзюй’я.
Спустя некоторое время, генерал Р. с двумя сотнями забайкальских казаков под натиском китайцев должен был отступить в район города Мопань-шаня или Мопэйшаня (теперь — Пань-ши-сянь) и попал в котловину между горами, заросшими лесом. Из котловины был только один выход — узкая дорожка. Это было 30-го октября — холода наступили рано, и замерзшая как камень земля гулко звенела под копытами коней станичников. Оледенелые крутые сопки крайне затрудняли движение кавалерии.
Казаки уже два дня ничего не ели. Им во что бы то ни стало нужно было пробраться назад, на запад, в населенные места; а значительные силы противника отжимали их все дальше и дальше на восток, вглубь гор…
Расположились казаки на ночлег в котловине, разложили маленькие костры, завесили их с боков шинелями, чтобы скрыть от противника, и греют воду из грязного снега. Кольцо противника сжалось настолько, что уже слышны были голоса. Невеселую думу думает ген. Р. — видит, что приходится ставить в этой игре последнюю ставку, которая наверно будет бита…
Вдруг подходит к нему казак и докладывает, что «шпиона пымали!»
— А, шпион, — обрадовался Р., — отлично, мы его допросим. Смотрите только, чтобы он не сбежал!
— Никак нет, ваше превосходительство, он сам к нашей цепи пришел и все что-то спрашивает. И одет чудно — как быдто монах!
Р. приказал привести к себе «шпиона» и позвать казачка, недурно говорившего по-китайски и исполнявшего обязанность толмача, и велел ему допросить задержанного китайца.
Фигура последнего была действительно необычайна: одет он был в старый ватный халат с широким отложным воротником и необычайно широкими рукавами. Лицо его и вся голова были тщательно выбриты.
— Ты зачем сюда попал? — спросил Р-ф.
Китаец что-то ответил.
— Ён говорит, ваше-ство, что ён вас искал, — перевел казак.
— Меня? — удивился Р. — А что тебе нужно от меня?
— Вы — генерал Ань? (китайцы так называли P-а). У вас 245 казаков?
Р. изумился — действительно, это было точное число людей его отряда. Но, подумав, что все равно странный китаец в его руках, — он ответил:
— Да, верно. Что же дальше?
— Знаете ли вы, генерал, куда вы попали? Другого выхода из этой западни, кроме вон той дорожки, — нет. Вас стережет многочисленный противник. Завтра чуть свет он на вас нападет и уничтожит…
— Да, знаю. Но зачем ты это мне говоришь и зачем ты сюда пришел?
— А вот зачем. Наши начальники радуются, что вы попали наконец в западню — а они вас боялись больше всех русских генералов. Они радуются, что ни один русский не уйдет от них… Но они того не понимают, что сегодня они убьют у вас двести человек, — а неделю спустя придут несколько ваших полков и, мстя за вас, — убьют двадцать тысяч наших, — быть может, даже не солдат, а мирных поселян… Я — китаец, но я и монах, — служитель великого Фо. Я много читал и глаза мои видят дальше, чем у нашего предводителя… Я вас, русских, не люблю — но я вас спасу из любви к своим, чтобы впоследствии не было напрасных жертв!
Казак с трудом перевел речь монаха, но смысл был ясен.
Р. был поражен неожиданностью всего, что он только что услышал.
— Как же ты нас спасешь? — спросил генерал.
— А вы скажите мне, — продолжал монах, — куда вы думаете двинуть утром свой отряд, чтобы спасти его?
— Конечно, на восток в горы — сзади у меня ведь путь отрезан; а там я горами постараюсь выбраться на дорогу; не идти же мне этой тропой!
— Ну вот, наши начальники и знают, что вы думаете так сделать, и поэтому все горы, особенно с востока, окружены войсками; а дорожка, — единственный выход из котловины, — не охраняется, потому что они знают — вы этой дорогой не пойдете. Поднимайте отряд и идите скорей этой тропой, пока еще не поздно!
Р. не знал, верить ли ему монаху или нет. Предатель он или спаситель?
Генерал посмотрел на монаха подозрительно:
— А ты не обманешь?
— Я пойду с вами, — просто ответил монах.
Раздумывать дальше было нельзя — скоро начнет светать. И что терял Р.? В худшем случае — бой, которого все равно не избежать…
Он решился и тотчас отдал приказание. Костры не были погашены, а наоборот, в них подбросили дров; коням быстро подтянули подпруги — они даже не были расседланы. А чтобы не выдать своего движения гулом земли от ударов копыт, — казаки оборвали полы своих шинелей и обвязали сукном копыта коням.
Все делалось быстро, но молча и в полной тишине: все понимали, что дело идет о спасении, на которое, впрочем, ни у кого не было надежды. В несколько минут все было готово и отряд, ведя коней под уздцы, так спешно стал вытягиваться по узкой троне, что даже наши раненые были оставлены у костров…
Впереди шел Р. и около него, под охраной двух казаков, — монах в качестве проводника.
— О-ми-то-фо, о-ми-то-фо, — повторял про себя монах, сложив перед грудью молитвенно руки ладонями вместе.
Тропа втянулась в узкое дефиле между двумя горами. Вдруг монах, подняв предостерегающе одну руку, — другой указал на какую-то скорчившуюся фигуру, сидевшую в шагах в 30 от дороги на земле, прислонившись спиной к дереву. Это был единственный китаец-часовой, поставленный на всякий случай окарауливать тропу. Он крепко спал, обнявши колени вместе с винтовкой.
У казаков захватило дух: достаточно ничтожного шума, хруста сломавшейся под ногою ветки или ржания лошади, чтобы часовой проснулся и поднял тревогу. Тогда все дело пропало…
Казакам помогло казацкое счастье, а монаху — великий Будда. Ни одна лошадь не заржала, ни один камень не сорвался, и ничто не нарушило сладкого сна усталого и иззябшего хунхузского часового. Весь отряд прошел мимо него и успел вытянуться из ущелья…
Вдруг издалека, со стороны ловушки, из которой казаки только что успели спастись, раздался какой-то шум, а затем стоны и крики: «Помогите, братцы! Хоть пристрелите нас! Нас кладут на костры…»
Это кричали оставленные на произвол судьбы раненые, которых невозможно было взять.
Отряд, мучимый совестью, вскочил на коней, чтобы поскорее уйти от этих душу раздирающих криков…
Внезапно сзади, совсем близко, раздался выстрел — это дал сигнал проснувшийся часовой. Но было уже поздно: отряд на рысях уходил от опасного места по все улучшавшейся дороге, и не боялся уже преследования со стороны «хунхузов», во главе которых стоял тот же Хань Дэнъ-цзюй[4].
После этого случая мы стали считаться с Хань Дэнъ-цзюй. Проезжая однажды через местечко Гуань-гай, ген. Р. узнал, что Хань сейчас находится у себя в своем поместьи Цзинь-инъ-цзы (Ти-инза), всего в десяти верстах от дороги, ведущей из Гуангая в Гиринь. Р., прекрасный боевой генерал, лично был человек очень храбрый. Он взял проводника и с тремя офицерами без всякого конвоя свернул с дороги и поехал в Цзинь-инъ-цзы («Золотую усадьбу»).
У ворот в богатую усадьбу генерала встретил сам хозяин — Хань Дэнъ-цзюй, со всей вежливостью, предписываемой китайскими церемониями.
Гостей усадили за стол. Вскоре появилось шампанское (это в глуши Маньчжурии-то, у хунхузов!), которое развязало языки.
— Скажите, пожалуйста, — обратился хозяин к Р., — какая истинная причина вашей поездки сюда?
— Я хотел видеть того китайского военачальника, с которым мы, три генерала, с превосходными силами, в течение нескольких месяцев ничего не могли сделать, — ответил Р.
— Но как же вы не побоялись приехать сюда ко мне без всякой охраны?
— Чего же мне бояться? Ведь я — ваш гость.
Этот ответ сделал то, чего не могли сделать ружья и пушки: он превратил Ханя из врага P-а если не в его друга, то во всяком случае в человека, расположенного лично к Р-у.
Прошло несколько лет. Снова темные политические тучи стали заволакивать восточный небосклон, — у нас обострились отношения с Японией.
Мало кому известно, что истинной виновницей нашей войны с Японией была Германия. Теперь уже не составляет дипломатической тайны то обстоятельство, что по договору, заключенному с Китаем нашим послом Кассини, Китай отдал нам в пятнадцатилетнюю аренду идеальный, райский порт Цзяо-чжоу на южном берегу полуострова Шаньдуня, и этот порт должен был служить выходом строящемуся Великому Сибирскому пути. Пронюхав об этом через своих шпионов в Петербургских «сферах», Германия тотчас же решила во что бы то ни стало перехватить у нас этот лакомый кусок.
В район Цзяо-чжоу были посланы специальные немецкие агенты под видом миссионеров для агитации среди населения. Дело было поведено настолько энергично, что в результате два особенно рьяных «миссионера» были… убиты.
Получилась колоссальная провокация, которую Германия использовала как нельзя лучше: пригрозив Китаю беспощадной войной, Германия потребовала у него в качестве компенсации за убийство именно порт Цзяо-чжоу (Киао-чао) с прилегающим районом, — потому что «именно там произошло убийство, а что полито германской кровью — то принадлежит Германии»…
Положение Китая получилось крайне тяжелое и неловкое, и Китай просил нас принять Порт-Артур в обмен за Цзяо-чжоу.
Мы совсем не были расположены вступать в драку с Германией из-за куска китайской, хотя и хорошей, земли, тем более, что в вопросах нашего обрезания и укорочения и Германию, и всякую другую державу тотчас же поддержала бы наш «друг» Англия.
Мы согласились на мену, — и в ответ на занятие немцами бухты Цзяо-чжоу в ноябре 1897 года, — и адмирал Дубасов 16 марта 1898 года поднял русский флаг в Порт-Артуре.
Вот разгадка того, что мы получили Артур так легко, без всяких обычных китайских дипломатических фокусов, — и даже без протеста Англии, которая, попросту говоря, прозевала этот факт…
Если бы не пиратское вмешательство Германии, мы бы имели выход в Великий океан не в Ляодуне, — а на юге Шаньдуня; южная ветка дороги прошла бы далеко от Южной Маньчжурии и Кореи, никакого столкновения с Японией не произошло бы, и, следовательно, не было бы Русско-японской войны. А поэтому не было бы и тяжелых для нас последствий, и вся история последних пятнадцати лет была бы совсем другой…
Вот где корни нашей Артурской, а после — Ялуской «авантюр». Это были не авантюры, а мудро задуманные неизбежные в нашем положении государственные мероприятия и, будь они выполнены как следует, — столкновения с Японией все-таки не произошло бы.
Как бы то ни было, но уже с 1902 года генерал Самойлов из Японии, как некогда генерал Вогак из Тяньцзина, — усиленно доносил о направленных против нас совершенно открытых военных приготовлениях. Питер все его донесения отправлял на проверку проклятой памяти знаменитому адмиралу А., заменившему собою рыцарскую фигуру генерала Суботича и уже заболевшему тогда манией величия. Но ни донесения С., ни сообщения тому же А. многих лиц уже в январе 1904[5] года о военных приготовлениях японцев в Корее и Южной Монголии, не могли вернуть разума этому злому гению России… И только 26 января 1904 года сознание его было несколько просветлено японскими минами.
Все мы знаем ход несчастной для нас японской войны; но, вероятно, мало кто знает, что сравнительно милостивый для нас мир был заключен только благодаря тому, что наша армия, сдвинута я с мукдэньских позиций, осталась неразбитой (кроме правого фланга), и на сыпингайских позициях она представляла собою такую силу, которой японцы до того еще не видали. Историки этой войны, конечно, дадут этим фактам свое объяснение, научно-военное; но наверно позабудут упомянуть про одно лицо, роль которого в этом счастливом для нас исходе совсем не так мала, чтобы не быть отмеченной.
Начались страдные дни Мукдэня. Японцы, благодаря халатности, незнанию восточных языков и полному неуменью наших штабных заправил организовать разведку в незнакомой им стране, — обошли наш правый фланг по монгольским землям и принудили нас спешно отступить.
На наш же левый фланг, опиравшийся на деревеньки Цинъ-хэ-чэнъ и У-бай-ню-лу-пу-цзы, наступление японцев началось еще с 6-го февраля 1905 года, т. е. ровно за полмесяца до начала наступления на правом фланге, — приведшем к мукдэньскому погрому.
Эти полмесяца японцы усиленно долбили левый фланг армии Линевича, которым командовал уже знакомый нам генерал Р. Силы его были крайне незначительны (был такой момент, что в течение трех дней у него было в распоряжении только 6 рот и… 6 генералов). Хорошо еще, что ему вскоре прислали на подмогу генерала Данилова с двумя полками, составившими крайний оплот нашего левого фланга.
Мы были значительно выдвинуты вперед сравнительно с остальной линией, и 11-го февраля Р. и Д. стали отходить на общую линию обороны. Но, дойдя до д. Мацзяданя и выровняв общую линию, — Р. твердо стал на месте и восемь дней, несмотря на ураганный огонь противника, не только не уходил, — но, отбив японцев, несколько раз просил разрешения перейти в наступление. И каждый раз ему в этом отказывали.
Вдруг 22 февраля полупилось от Штаба главнокомандующего приказание отступать… Р. не верил своим глазам, предполагая ошибку или недоразумение, и потребовал подтверждения приказания. И вторично получил строжайшее приказание отступить.
Солдаты плакали, уходя со своих позиций на сопках, где они восемь дней продержались без всяких окопов…
Мы отошли к городкам Хай-лунъ чэну и Чао-янъ чжэ-ню, где и расположились на долгих квартирах. Началось длительное накопление сил как с нашей, так и с японской стороны, и одновременно с этим — подпольная работа элементов, старавшихся привести армию к разложению. Из России стали приходить такие пополнения, от которых отказался бы даже Петр Амьенский. Ген. Р. усиленно работал, внедряя дисциплину в ряды солдат и офицеров, и постепенно вырабатывал в них боевой опыт, доводя все новые части непременно в своем личном присутствии до боевого столкновения с японцами.
Особенно много хлопот дали ему наемные китайцы и N-ая пехотная дивизия, приведенная с благодатного юга России начальником дивизии, прозванным «сумасшедшим муллой» и сформированная из четырех запасных батальонов, никогда не думавших попасть на войну. Но, тихо рвущиеся в бой, люди этих частей были часто неузнаваемы в тылу, особенно при «покупках» скота у китайцев…
Однажды генералу Р. какой-то китаец принес письмо на китайском языке, которое перевел офицер-восточник. Письмо гласило: «От ту-сы Хань Дэнъ-цзюй’я из Хуашулинь-цзы (название селения, образовавшегося вокруг Цзинь-инъ-цзы — усадьбы Ханя).
Генерал Ань-минъ! В течение нескольких лет подряд ваши храбрые военачальники и их солдаты вели себя так, как следовало. Когда в 26-м году эры Гуань-сюй (1900) мы примирились с вами, мы не раз навещали друг друга; наши добрые отношения, все улучшаясь, проникали всюду в народ, благодатно орошая (дружбу обоих народов), возникла и крепла нелицемерная правда. Между нами не было и зародыша подозрения, нелюбви или ненависти; никогда не возникало никаких неприятных дел. Когда наши разведочные отряды бывали у вас, то офицеры, солдаты и толмачи вели себя тихо и прилично; наши взаимные чувства любви и доверия совпадали; имущество и труд жителей охранялись. И мы были за это вам сердечно благодарны. Пусть же теперь проникнет (мой голос) в ваше чистое сердце!
Знайте, что мы глубоко огорчены и сердце наше сжимается, потому что в настоящее время жители наших трех долин угнетены. Глупые (мы) надеемся, что вы озарите нас своим вниманием; на коленях молим, чтобы и на будущее время (не оставляли нас).
Бывшему здесь раньше начальнику русского отряда покорно прошу передать благодарность за его охрану (наших людей); когда мы взаимно оберегали друг друга, (царствовало) согласие, мы не видали горя и огорчения. Вдруг 12-го числа этого месяца на рассвете Мадритов привел к нам более 2000 человек. Раньше он поместил более 700 чел. Подчиненных ему китайских солдат в селение Хуа-шу-линь-цзы, где они произвели смуты и беспорядки, не слушая своих начальников и офицеров, и насиловали женщин. Эти люди были все хуа-банъ-дуй (китайские добровольные солдаты).
Свидетелей этих безобразий — много. Возможно ли было не довести до вашего сведения о подобных делах?
Позвольте вас просить передать М-ву, чтобы он приказал своим подчиненным солдатам и офицерам: пусть они живут спокойно и прекратят безобразия, потому что нижние чины-китайцы причиняют не только беспокойство, но приносят „грязь и огонь“.
Младший брат твой (я), моя старая мать, мой „щенок“ (сын) — все теперь временно живем в Му-цзи-хэ. Когда мы услыхали о движении войск, наши кости затрепетали от страха и сердце задрожало; мы не можем спать и есть, не имеем ни одной спокойной ночи.
У кого нет отца и матери? У кого нет жены и детей? Буду искать выхода в своем сердце; и как я могу быть беззаботным, когда его жжет огонь?
„В дорогой парче отдельной ниткой пренебрегают“.
„Истинно мудрый да вникнет“.
„Слова совета и поучения усваиваются и служат пружиной мыслей, желаний и надежд“.
Ведь в наших жилищах старикам и детям нет покоя, они мало спят и не едят; все люди в селениях, ожидая возникновения беспорядков, трепещут, семьи убегают и рассеиваются. Доходит до того, что поля превращаются в пустыри, запущенные пространства все увеличиваются, недостаток пищи для стариков и детей быстро растет. Весь народ тронется вашей милостью, потому что горе людей и рассеяние семей достигло крайнего предела. Я преклоняюсь перед вашей великой добродетелью!
Когда приехал М-ов, я виделся с ним, и мы были довольны друг другом. Но бывшие с ним хуабандуи вели себя грубо и нарушали военные законы и обычаи. Они тайно от русских офицеров творили всякие безобразия. Начальники же их из китайцев делали им всякие послабления и потакали им. Они подобным поведением позорили чистое прекрасное русское войско.
Мы с вами в хороших отношениях. Разве могли мы не обратиться к вам при наличии подобных несправедливых дел?
Продлите и усильте на вечные времена мир между людьми, чтобы все окончательно не разбежались. Пусть ваша неисчерпаемая милость окажет покровительство и защиту всей вселенной.
В письме всего не выразишь словом; а что и написано, то плохо выразило мысль. Почтительно представляю это недостойное письмо. Вынужденные обратиться, — с надеждой обращаем к вам взоры. Истинно молим, — да будет исполнена наша просьба.
Именно для этого и написано это чистосердечное письмо.
Молим о всеобщем благоденствии, мире и счастьи и ожидаем от вашей засвидетельствованной мудрости беспристрастия.
Представляю вместе с карточкой.
5-ой луны 13-го числа 31 года эры Гуанъ-сюй (2-го июня 1905 года)».
Но это письмо запоздало, потому что отряд из китайской вольницы, которым командовал М-ов, был уже передвинут в другое место.
Но прошло месяца полтора, как вдруг Р. получает новое письмо следующего содержания:
«Почтенный сановник генерал Ань, великий полководец! Смею довести до сведения генерала, что 26-го числа 6-ой луны в мою деревню Ми-ши-хэ приехал офицер с красным околышем на фуражке и тремя звездочками на золотых погонах, и с ним девять конных солдат. Они стали ходить по дворам и собирать скот, несмотря на заявление хозяев, что те не хотят продавать его. Всего взяли десять быков и коров, восемь мулов и тридцать шесть лошадей. Когда некоторые хозяева не хотели выпускать скот со двора, — их жестоко избили нагайками. Затем офицер потребовал старшину и давал ему 540 рублей. Старшина не взял. Офицер прибавил еще десять рублей; старшина все-таки не брал. Тогда офицер бросил деньги на землю и уехал вместе с солдатами. Но часть из этих денег солдаты подобрали и увезли с собою.
В деревне были мои солдаты, которые могли бы воспрепятствовать поступкам офицера; но они этого не хотели сделать из уважения к вам. Я боюсь, почтенный цзянъ-цзюнь, как бы не вышло неприятностей при приезде ваших людей в мои селения… Поэтому, если впоследствии вашим войскам понадобится скот, лошади, мука и т. п., то не найдете ли возможным не посылать за этим людей, а уведомить меня письмом — в каком пункте, сколько и чего вам нужно. Все будет точно доставлено в срок, по цене, которую вы признаете справедливой. Недоразумений не будет, и дружба не нарушится. 27-го числа 6-ой луны 31-го года эры гуанъ-сюй».
При письме была приложена большая красная визитная карточка, на которой крупными черными иероглифами было написано: Хань Дэнъ-цзюй.
Р. был взбешен до крайности.
— Это что же у меня в корпусе делается? Мародерство завелось?!
Его успокаивали, что китаец в письме, наверно, преувеличил. По всей вероятности, китайцы-поселяне жадничают и хотят побольше получить за проданный скот.
— То, есть вы говорите, что Хань Дэнъ-цзюй соврал? Нет, не убедившись точно, что это правда, он не напишет!
По имевшимся в письме данным, Р. сообразил, где искать виновного офицера. Он приказал подать себе коня и вместе с обычной свитой поскакал в расположение Л-ского полка, первого полка пресловутой N-ой дивизии.
Появление строгого генерала, да еще бывшего, очевидно, не в духе, — произвело в полку переполох.
Р. отправился в расположение полкового обоза. Тотчас к генералу прибежали заведующий хозяйством и квартирмейстер. Генерал взглянул на последнего — подпоручик. Нет, значит, не он…
Осмотрел генерал все команды в полку, где были лошади, — и все находил дурным, всех распушил; везде был непорядок и нехватка в конском составе. Но подходящего поручика не находилось… Уж не обманул ли его китаец? — шевелилось у него в мозгу.
— А команда конных охотников, которую я приказал формировать? Готова ли? Где она?
Оказалось, что команда расположилась отдельно от полка, в соседней усадьбе.
Генерал поскакал туда.
Выскочивший из фанзы дежурный унтер с запахом ханшина отрапортовал генералу, который пошел во внутренний двор прямо к коновязам, у которых были привязаны кони и шесть мулов.
Р. внимательно осмотрел их.
— А мулы чьи? — спросил он дежурного.
— Так что наши, ваше пр-во, — бойко ответил унтер.
В это время к генералу подходил уже откуда-то взявшийся начальник команды. Генерал смотрит — поручик, лицо нахальное, цыганское.
— А кони у вас, поручик, хороши, в теле!
Поручик расцвел — от Р. трудно было добиться похвалы.
— Так точно, в. пр-во!
Генерал пошел дальше и осмотрел каждый закоулок помещения команды, и все хвалил. Видел и китайские «тигровые» одеяла на постелях у солдат, и козьи подстилки, и изящные резные кальяны из белого металла, чувствовал всюду предательский запах ханшина, — и расположение духа его все улучшалось.
Наконец, в отдельном сарайчике, он увидел еще двух прекрасных вороных мулов.
— Отлично, поручик! Вы прекрасный хозяин!
— Рад стараться, — щелкнул шпорами цыган, прикладывая руку к козырьку.
— Давно ли вы приобрели этих мулов?
— Дней шесть тому назад, в. пр-во!
— А почем платили вы за них? — как бы невзначай спросил Р.
Поручик поперхнулся:
— По… 120 рублей, в. пр-во!
— Что-о? Вы шутите! Кто же во время войны платит такие деньги?! Теперь красная цена по 10 рублей за всякую скотину… Эй! — крикнул генерал, — кто был с поручиком 5-го числа, когда покупали коней и мулов?
Несколько солдат подбежали к генералу.
— Почем китайцы отдали скот? — спросил Р. у пожилого, лет за 40, мешковатого солдата.
— Да воны вот далы по 10 карбованцив, — отвечал бородатый солдат, радостно улыбаясь при воспоминании о выгодной хозяйственной сделке своего начальника.
Р. приказал солдатам идти в фанзу. Когда около него остались одни офицеры, генерал сделал какое-то маленькое вычисление в своей записной книжке, а потом сказал сконфуженному поручику спокойным, по-видимому, тоном:
— Вы, поручик, дали задаток за скот, а остальные 5940 рублей забыли отдать. Потрудитесь сейчас же ехать в Мишихэ, отдать все деньги и расписку представить мне. Вы… вы — мародер!
Ну, тут генерала прорвало… Чего он только не наговорил поручику! Никогда ни на одного солдата, кажется, он так не кричал, как на бедного цыгана.
— А теперь отправляйтесь; да если я узнаю, что вы сделаете что-нибудь этому солдату-хохлу, — то я вас под суд отдам, — закончил Р., выходя, отдуваясь, из усадьбы.
На другой день расписка жителей Мишихэ в получении общей сложностью 6480 рублей была представлена в Штаб корпуса.
Через три дня Р. снова получил письмо от Хань-Дэнъ-цзюй с приложением подарков — несколько кусков шелка. Хань писал, что пускай Р. не беспокоится за свой левый фланг: ни один неприятельский солдат или лазутчик не пройдет к нам в тыл через его владения.
И он сдержал свое слово… Хунхузы, находившиеся на нашей службе под начальством полковника М., беспрепятственно шарили в тылу у японцев; а хунхузы, служившие у японцев под начальством Фынъ-Линъ-го, ни один проникнуть к нам в обход левого фланга — не мог.
Кончилась война. Отдали мы японцам не просимую ими территорию между Кай-юань-сянемъ и Куань-чэнъ-цзы потому, что наши генералы и штабные не слыхали о существовании двух ветвей «ивовой изгороди». Японцы требовали по южную, — а мы отдали по северную… Признанное за нами наше влияние в Гирине стало улетучиваться вследствие полной неосведомленности и инертности наших заправил, управлявших Маньчжурией из Питера.
Японское же влияние усиливаюсь все более и более; проведена была Цзи-чанская жел. дорога между Куань-чэнцзы и Гиринем: числилась она китайской, фактически же была японской дорогой. Всюду расплодились японские магазины, банки и всякие другие предприятия.
Понравились японцам также золотые прииски и леса в верховьях Сунгари. Были нажаты соответствующие пружины, и… владетельному князю Хань Дэнъ-цзюй было предложено обменять его чудные владения на огромный, но бесплодный и болотистый кусок земли между нижними течениями рек Уссури и Сунгари.
Но Хань не согласился.
И все-таки дипломатия настояла на своем. В настоящее время Хань живет в Гирине за западными воротами, по дороге в бывшее русское консульство. Он — богатый человек и имеет генеральский чин. Но влияния он не имеет больше никакого, и его бывшее поместье Цзинь-инъ-цзы — теперь уездный город Хуа-дянь-сянь.
Харбин 1918 г.