Несмотря на разность культур, истории, религий, общественных условий, рас и т. д. — человеческая натура, рассматриваемая с точки удовлетворения физических и нравственных потребностей, остается одной и той же для европейца, азиата и индейца. Вся разница только в способах этого удовлетворения или количестве потребностей, количестве, которое, конечно, возрастает по мере интеллектуального роста каждого народа и как морального, так и умственного развития каждого индивидуума.
Борьба за существование нелегка, проявлялась ли она в форме пятнадцатичасового заседания в палате французского депутата, в преследовании три дня подряд стада оленей североамериканским индейцем, в непрерывной работе китайского кули, перевозившего товары в тачке на тысячи верст, или в тяжком труде рабочего в каменноугольных копях.
Всякий работник нуждается в каком-либо средстве, чтобы хотя бы на время отвлечься от суровой действительности, чтобы хоть на минуту дать мыслям другое течение, поднять свои нервы, дать деятельности мозга, сердца или мускулов другое направление. Каждый удовлетворяет эту потребность по своему. Огромное меньшинство (которое поэтому нельзя ставить в обязательный пример) старается получить это «отвлечение» от обыденной жизни за счет удовлетворения высших нравственных и умственных потребностей человека: один идет (таких очень мало) слушать научный доклад, другой каждую свободную минуту отдает чтению, музыке, философскому размышлению и т. д. Гораздо чаще европеец пойдет на бал, в кафешантан, в «детскую»; ему необходим коньяк, карты, сигары, милые создания и т. д… Немец-рабочий не может обойтись без пива, русский — без водки, индеец — без табаку, китаец — без опиума (опять повторяю: исключения в расчет не принимаются) и без азартных игр.
Всегда, везде, во всех установлениях и у всех народов азартные, то есть основанные на случае, игры признавались вредными, и против них издавались ограничительные постановления. Понятно, чем народ экспансивнее, тем он более стремится к азартной игре, и тогда могущие случиться нежелательные последствия игры бывают тем чаще и печальнее. Там, где северянин ограничится бранью или, в крайнем случае — боксом, там у южанина сверкает наваха или идет в ход револьвер.
Китайцы были и будут всегда народом в высшей степени азартным. В какую бы обстановку они не были поставлены, какие бы наказания им не грозили, они не откажутся и не могут отказаться от азартных игр.
В самом деле: каждый «настоящий» необъевропеившийся (есть и такая, понюхавшая слегка Европу, очень дурна я разновидность) китаец, конечно, ставит закон своей родины неизмеримо выше европейского. Очень недавно китайский закон весьма смягчил наказание за самый факт участия в азартной игре (карается штрафом в 1000 долларов), а профессиональных игроков карает ссылкой до 5 лет. Но до 1912-го года закон гласил так:
«Всякий, кто делает или продает принадлежности игры, ссылается на службу в солдаты в войска, расположенные по границе, его сообщники и помощники-торговцы получают 100 ударов бамбуком и ссылаются за 2000 ли»… Наказывались укрыватели, местный старшина, хозяин дома, где шла игра или приготовлялись принадлежности игры, хозяин лавки, продавший их, и т. д. Все, захваченные во время игры, без исключения отправлялись в тюрьму и получали по 40 ударов. Организаторы и администраторы игры, после телесного наказания, ссылались (обыкновенно в провинцию Ганьсу).
«Если будет объявлена война, — говорил дальше закон, — или будут посланы войска для усмирения восставших, то все попавшиеся навстречу сосланные за устройство азартных игр немедленно подвергаются казни. В окрестностях Шанхая, немедленно по обнаружении азартной игры устроители таковой тотчас подвергаются смертной казни».
Приведенные данные показывают, как строго относился китайский закон к азартным играм. Но это, на наш взгляд, необычно строгое отношение оправдывается тем вредом, который приносят эти игры китайцам, и о котором мы, европейцы, иногда не имеем представления.
До чего разыгрываются страсти игроков, показывают следующие случаи, бывшие не так давно во Владивостоке или в Южно-Уссурийском Крае. Все они списаны с натуры; это не художественные произведения, не картинки, а сухие негативы, часто даже силуэты, черным по белому: других красок нет.
Совершенно особняком стоит рассказ «Счастливый игрок», написанный большей частью не по лично собранным материалам и затрагивающий несколько иные стороны жизни и при другой обстановке, чем все предыдущие рассказы.
Более светлые и неопределенные тона последнего рассказа, быть может, несколько сгладят мрачное впечатление, которое невольно остается от предыдущих печальных картин. И этим, быть может, оправдывается помещение «Счастливого игрока» вместе с остальными игроками, «несчастливыми».
Таким образом, «Игроки» являются второй серией этнографических рассказов (первая серия — «Хунхузы»).
П. Шкуркин
Харбин, 1920 г.
Это было в 1901 году. Во Владивостоке, на Семеновской улице, в доме, арендуемом китайцем Цзян-и, другой китаец, по прозванию Тяо Пань-цзы, содержал игорный притон, поместному — «банковку». Тяо Пань-цзы — высокий, плотный, здоровый китаец, был, по-видимому, не в ладах с уголовными законами, потому что ни настоящей фамилии, ни имени его никто не знал.
Нужно заметить, что в хунхузских шайках никто не носит своих имен, да о них никто там и не спрашивает; всякий приходящий туда получает прозвище, с которым и уходит из шайки, и которое он продолжает носить иногда всю жизнь, конечно, если только не возвращается в места, где его знали еще до «перемены судьбы».
Дела Тяо шли недурно. Время от времени он с оказией посылал деньги куда-то в Шанъ-дунъ, да и про запас было отложено. Посетителей в его «доме» всегда было достаточно, так что у входных дверей не нужно было даже ставить зазывальщика, как это практиковалось в других подобных «заведениях». Сам Тяо Пань-цзы всегда присутствовал при игре, и даже позволял иногда себе баловство — поставить две-три ставки; конечно, он делал это не ради выигрыша — он в этом не нуждался, а чтобы оживить игру, если она шла вяло.
Одним из постоянных посетителей этого притона был маленький, тщедушный, но злой и задорный Сяо Сяо-эр. Это было тоже прозвище, а не имя. Кто такой был Сяо, каково его общественное положение и как <его> в действительности звали — до этого не было никому дела. Но, очевидно, у него был известный запас денег, потому что он почти ежедневно вел игру, и немалую…
Но ему очень не везло. Каждый день он через час, а то и меньше, уже проигрывал все, что приносил с собой. Сяо страшно бранил и себя, и всех, а особенно Тяо Пан-цзы, обещая его убить. Но брань и угрозы постоянно слышатся в подобных «учреждениях», и поэтому никто на них не обращает внимания.
Однажды Сяо Сяо-эр, по обыкновению проигравшись, вытащил из-за пазухи солидных размеров нож и, грозя им хозяину банковки, сидевшему напротив по другую сторону игорного стола, сказал:
— Проклятый Тяо Пань-цзы! Ты меня совсем разорил, я тебя убью!
Тяо поднял от стола, на котором лежали ставки, свои начинавшие заплывать жиром глаза на Сяо и, засмеявшись, сказал:
— Что же ты мне грозишь с той стороны стола? Оттуда ведь не достанешь! Ты иди лучше сюда!
Толпа стала хохотать — очень уж комичен казался контраст между массивным, веселым Тяо и тщедушным, захлебывающимся от злости Сяо.
Прошло несколько дней. Сяо, по обыкновению, проигрывал и часто грозил ножом хозяину притона, так что все уже привыкли и перестали обращать на это внимание.
Однажды Сяо проиграл, вероятно, особенно много, потому что был взбешен выше всякой меры. Но Тяо, сидевший за столом и следивший за крупными ставками, не обращал на него ни малейшего внимания.
Зрители, не принимавшие участия в игре, стали подтрунивать над Сяо:
— Ты уже давно обещаешь убить Тяо Пан-цзы, да что-то не торопишься исполнить свое обещание!
— Какая собака много лает, та никогда не кусает, — раздалась реплика со стороны.
Тогда Сяо, задетый за живое, подошел сзади к Тяо Пан-цзы, выхватил из-за пазухи свой нож, с которым никогда не расставался, и перегнулся сверху над сидевшим хозяином. Не успели зрители сообразить, что у них делается перед глазами, как в руке Сяо сверкнул нож и глубоко, по самую рукоять, вонзился в грудь Тяо Пан-цзы.
Воцарилось молчание. Тяо поднял голову, обернулся к отскочившему Сяо и засмеялся:
— Ах ты, грязный заяц! (Слово заяц, как известно, является у китайцев одним из самых презрительных ругательств).
Несмотря на смех, вид Тяо Пан-цзы с торчавшей из груди рукоятью ножа был так страшен, что Сяо бросился бежать из комнаты.
Тяо схватился за нож, вырвал его из груди, и зажав рану левой рукой, вскочил и бросился за Сяо на улицу.
Сяо Сяо-эр, видя, что ему не уйти от своего врага, вскочил в другой игорный дом, бывший тут же, дома через два-три, где хозяином был японец и где в этот момент также шла игра.
Народу здесь было так много, что Сяо не мог никуда пробиться сквозь толпу, чтобы спрятаться. Поэтому он хотел юркнуть между ногами играющих под стол…
Но в этот момент Тяо уже вбежал за ним в этот притон. Огромный, с искаженными ненавистью чертами лица и с окровавленным ножом в руке, он был ужасен… Никто не успел дать себе отчета в том, что здесь происходит, как Тяо с размаха всадил тщедушному Сяо между плеч его же собственный нож…
Но это была последняя вспышка энергии, и он сам без звука, без стона упал бездыханным на пол лицом вниз.
Очевидно, нервы Сяо были так сильно напряжены, что он не почувствовал страшной раны. Оставаясь все в том же согнутом, лягушачьем положении, он спросил:
— Тяо Пан-цзы ушел или нет?
— Не бойся, Сяо Сяо-эр, — ответил ему кто-то из среды присутствовавших, пораженных ужасным зрелищем, — Тяо Пан-цзы больше нет!
Обрадованный Сяо-эр хотел приподняться, но у него хлынула кровь изо рта и он упал мертвым тут же, на труп убитого им Тяо Пан-цзы.
Параллельно главной Светланской улице, на которой в описываемое время был только один китайский магазин, тянется во Владивостоке Пекинская улица, на которой был только один русский и один японский дом. Остальная же часть улицы была сплошь покрыта китайскими домами и лавками.
На одном из участков этой улицы, принадлежавшем Ян Лайъю, притон, содержавшийся неким Сунь Сы-цзяном. У ворот этого дома всегда можно было видеть китайца, который зазывал прохожих, крича: «Бао-цзюй, бао-цзюй!» (игорный дом).
Нужно заметить, что арендатор игорного помещения редко является хозяином игры. Обыкновенно большую комнату с двумя отдельными ходами у домохозяина арендует какое-нибудь лицо на более или менее продолжительный срок, как обыкновенный квартирант, а уже от себя это лицо сдает это помещение поденно хозяину игры. Поэтому последние могут весьма часто меняться; и со стороны весьма трудно определить, кто же в сущности является настоящим содержателем игорного дома: постоянный ли арендатор квартиры или сменяющийся чуть ли не ежедневно хозяин «банковки»?
«Банковка» — это аппарат, являющийся прототипом рулетки. Он состоит из четырехугольной толстой пластинки меди, вершков двух в квадрате, посреди одной стороны имеется вырез. В центре этой пластинки прикреплен полый медный четырехугольный столбик, около трех сантиметров высотою и двух сантиметров в квадрате поперечного разреза. В этот столбик вставляется точно заполняющий его пустоту деревянный четырехугольный столбик, верхняя и нижняя стороны которого разделены пополам: одна половина, с наклеенной на нее костяной пластинкой, называется «белой»; а другая, деревянная, называется «красной» (потому что столбик всегда делается из твердого, красноватого дерева или окрашивается под красное дерево).
Медный столбик, с находящимся внутри деревянным, закрывается сверху медной же крышкой или футляром.
Второй необходимой принадлежностью банковки является скатерть, которая кладется на стол. Посреди этой скатерти начерчен тушью четырехугольник несколько большего размера, чем основание у медного вышеописанного аппарата. На половине одной стороны нарисованного четырехугольника, называемой «первой», имеется отметка или зигзаг. От каждого угла четырехугольника к углам скатерти проведены по диагоналям линии. Таким образом, вся скатерть разделяется на пять частей: центральный квадрат и четыре трапеции. Последние обозначены написанными посредине их крупными китайскими цифрами; 1, 2, 3 и 4.
Вот и все приспособления.
Хозяин игры всегда нанимает себе помощника — «банкомета», который за рубль-полтора «работает» до поту с четырех-пяти часов дня, когда начинается игра, до двух-трех часов ночи, когда обыкновенно кончается.
Когда соберется несколько посетителей, желающих начать игру, банкомет берет банковку (будем так называть медный аппарат) и уходит с ней в соседнее помещение, если таковое имеется, или же за дощатую перегородку с крошечным окошечком, которая обязательно пристраивается к игорной комнате, если нет отдельной комнаты. Иногда один человек безвыходно сидит за перегородкой, а переносят банковку из окошечка на игорный стол и обратно подручные банкомета; роль его же самого заключается в том, что он, сняв крышку с банковки и вынув деревянный столбик, поворачивает его в любую сторону и снова вставляет в банковку.
Никто из играющих не знает, как он повернет столбик; а банкомет не знает, куда играющие поставят ставки.
Когда банковка унесена, игроки «делают игру». Вся суть в том, куда поставить деньги и как расположить их на скатерти. Если поставить ставку посреди одного из четырех больших полей, на место, где красуется иероглиф, изображающий цифру — там выигрыш будет втрое больше ставки, но зато будет и три шанса на проигрыш.
Если поставить на диагональную черту, то выигрыш будет равен ставке, и выигрывают обе стороны, покрытые ставкой; таким образом, будет два шанса на выигрыш, и два шанса на проигрыш.
Если вытянуть монеты в ряд посреди поля, ближе к его нижнему широкому основанию, то выигрыш будет равен ставке, конечно, в случае, если падет на эту же сторону; проигрыш будет в одном только случае, если «красное» укажет на противоположную сторону, а обе боковые стороны будут вничью, т. е. ставки с этих сторон снимаются.
Есть много комбинаций: двойной выигрыш, на два шанса на проигрыш и одна сторона вничью и т. д.
Когда игроки поставят все ставки, тогда дают знать банкомету, и тогда — rien ne va plus[6]; он, держа двумя пальцами закрытую банковку, торжественно несет ее и ставит на стол в центре скатерти, но так, чтобы вырез одной ее стороны приходился около зигзага центрального квадрата (эта сторона всегда находится в вершине той трапеции, которая обозначена цифрой 1).
Затем крышечка осторожно снимается, и тогда смотрят, в какую сторону обращена «красная» часть внутреннего столбика — та часть и выиграла.
Независимо от того или другого результата игры, хозяин банковки берет себе всегда 10 % со всех ставок при каждом расчете. Конечно, в конце концов, он будет всегда в выигрыше…
Были счастливцы, которые много выигрывали в заведении Сунь Сы-цзяна, но были и неудачники, спустившие здесь все до нитки.
К числу последних принадлежал Ли Тай-чан. Это был человек, прошедший через огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы. Он побывал и на Зейских, и на неизвестных еще русским «вольных» приисках в районе Алдана, Амгуни и Тунгуски, в трущобах Сихота-Алиня в поисках женьшеня и на Чан-бо-шани в компании с корейскими тигровыми охотниками, и в Мауке на промыслах морской капусты у «капустного короля» Якова Лазаревича Семенова, где, пожалуй, было труднее всего… Словом, Ли был калач тертый, которого трудно было чем-либо удивить или испугать. Но он был не преступник и человек не дурной, все время мечтавший о том, как бы ему скорее разбогатеть или заработать хотя бы 500–600 рублей, чтобы затем вернуться к спокойному труду…
Игра в этот день шла крупная. Мелкие игроки, давно уже все проигравшие, стояли толпою вокруг стола и жадно глядели, как несколько крупных игроков вели отчаянную борьбу, перекладывая от одного к другому целые горы палочек с разнообразными зарубками (своего рода марки, часто заменяющие во время игры деньги; под конец игры они вымениваются у хозяина игры на деньги).
Сунь Сы-цзян напряженно следил за ходом игры, чувствуя, что сегодня он или много выиграет, или много проиграет…
Наконец, игроки, по-видимому, захотели взорвать хозяина. На три стороны скатерти были поставлены большие суммы, и только четвертая осталась совершенно пустой. Слишком мало шансов было на то, что выигрыш падет именно на эту, четвертую…
Банкомет подошел, осторожно неся банковку, и положил ее посреди скатерти на бок, чтобы все могли убедиться, что снизу в ней нет никакой скрытной пружины. Затем он повернул ее и поставил прямо, осторожно приподнял колпачок и стал медленно сдвигать его в сторону…
Воцарилась полная тишина. Глаза всех игроков были прикованы к одной точке; напряженное ожидание достигло высшей степени…
И вдруг банкомет быстрым движением сразу открыл банковку. Все ахнули — выигрыш пал как раз на пустую, четвертую сторону. Выиграл хозяин, а остальные игроки все проиграли.
Как по мановению волшебного жезла, картина переменилась: все пришло в движение, игроки вскочили, замахали руками, зашумели, раздались проклятия. Шум и гам наполнили притон. Но хозяин и его прислужники ликовали.
— Что же, господа, — обратился Сунь к посетителям, — будем продолжать игру? Еще не поздно!
— Кто с тобой станет играть; очень уж ты счастливо играешь… Тут что-то нечисто, — сказал кто-то.
— Лучше с духами в аду играть, чем с тобой, — добавил другой.
— Ага, боитесь, — засмеялся Сунь, — вы, я вижу, все бедняки, а я считал вас богатыми купцами!
И вдруг в этот момент случилось то, чего никто не мог ожидать. Ли, сидевший все время неподвижно у стола и сосредоточенно, нахмурив брови следивший за игрой и молча слушавший затем перебранку хозяина с гостями, вдруг резким движением сбросил с себя верхнюю засаленную куртку и оказался обнаженным до пояса.
Это движение обратило на него всеобщее внимание; все невольно затихли и обернулись к нему.
— А, ты думаешь, — сказал Ли хозяину, — что ты всех обыграл и что никто не посмеет больше попытать счастья? Нет, мы еще померимся с тобой!
И прежде, чем его кто-либо мог остановить, Ли одной рукой выхватил из ножен большой нож, висевший у пояса низко опущенных шаровар, а другой рукой захватил у себя против селезенки как можно больше тела, оттянул его и одним взмахом острого, как бритва, ножа отрезал огромный кусок. Затем он поднял высоко над столом мясо, с которого капала кровь, и бросил его на игорную скатерть на цифру три…
Зажав левой рукой зиявшую рану, Ли снова сел на скамью, опустил голову и сказал упавшим голосом:
— Я поставил свою ставку; играй и ты!
В первый момент лишь мертвое молчание служило ему ответом. Сунь, цвет лица которого из желтого превратился в серый, не мог отвести своих вытаращенных глаз от ужасной ставки. Рот его раскрывался, не произнося ни одного слова…
— Да, да! (т. е. бей, бей) — наконец проговорил он.
И тотчас же куча прислужников, всегда имеющихся в игорных домах и скрывающихся среди толпы под видом зевак, набросилась на Ли, который сидел согнувшись, и стала его избивать откуда-то взявшимися у них в руках короткими железными палками. Били по голове, по плечам, по груди, по спине; били жестоко… Но ни крови, ни кровоподтеков, ни ссадин не было видно, потому что палки были обмотаны тряпками.
Ли закусил губу, побледнел, но не издал ни одного стона, ни одного звука.
Наконец, он стал качаться.
— Довольно, — крикнул кто-то из небольшой группы оставшихся гостей (большинство разбежалось, видя, какой оборот принимает дело). — Довольно, вы его убьете, тогда и хозяин навек пропадет!
Сунь махнул рукой, и его сателлиты прекратили избиение.
Ли сидел серый, с потухшими глазами и запекшимися губами; обнаженное тело покрылось вздувшимися желваками. Под ним на полу набежала порядочная лужа крови. Вот-вот, казалось, он упадет…
Дело в том, что обычай, этот повелитель и тиран не у одних только китайцев, установил, что какую бы ставку проигравшийся игрок ни поставил бы на кон — хозяин игры не имеет права отказаться от нее, но это нужно сделать немедленно, не уходя из игры. Конечно, этим обыкновением предполагалось обуздать аппетиты хозяев.
Но тот же обычай разрешил в подобных случаях бить игрока, поставившего на кон свое собственное тело, но бить не насмерть… Если несчастный не выдержит, бросится бежать или начнет кричать, то его ставка считается битой: он проиграл и со стыдом изгоняется.
Если же он выдержит и будет видно, что он скорее умрет, чем откажется от игры, то хозяину остается два выхода: или рискнуть продолжать игру, или согласиться на все требования игрока… А что, если в первом случае, т. е. если он захочет играть — он проиграет? Придется отрезать кусок собственного тела в три раза больший, чем тот, который лежит на столе… Да ведь сразу точно не угадаешь: или отрежешь больше, чем нужно, или придется еще дорезывать у себя кусочки, если сначала отрежешь меньше…
— Дайте ему воды, — сказал кто-то, — а то он умрет!
Сбегали за водой и помочили Ли Тай-чану голову. Но он болезненно скривился — очевидно, прикосновение к избитым местам причиняло ему страшную боль, и попросил пить. Ему тотчас же принесли в чашке мутного чая, который он жадно выпил, и, видимо, почувствовал себя гораздо лучше.
— Ну, хозяин, — злорадно сказал один из проигравшихся, — теперь рассчитывайся!
— Сколько? — тихим голосом спросил весь как-то съежившийся Сунь у Ли Тай-чана.
У Ли сразу даже помутилось в голове. Вот он, так долгожданный им случай разбогатеть!.. С невероятной быстротой у него в мозгу пронеслись картины бедности, унижений, каторжного труда на приисках и на море; а там в Шаньдуне, в Хуан-сяни — крошечное поле, голодная семья…
Теперь он купит пять, нет, десять шан земли, оденет всю семью, всю свою землю отдаст в аренду за хорошую плату другим таким беднякам, каким раньше был и он, а сам займется торговлей, или еще лучше — откроет кассу ссуд…
— Ну, сколько же хочешь? — слышит он опять чей-то голос.
Сколько сказать? Сто, двести, пятьсот?..
Вихрь мыслей налетел на него, он не может разобраться в них; он почти потерял способность соображать, что больше, что меньше — а тут думать нельзя, нужно сейчас отвечать, скорей, скорей…
Ли сделал над собой громадное усилие и успел поймать какую-то мысль.
— Шее… с… восемьсот рублей, — выговорил он наконец, сам пугаясь колоссальности названной им суммы.
Сунь медленно встал, вышел из игорного помещения в свою комнату и минуты через три вернулся, бросив на стол перед Ли Тай-чаном восемь засаленных бумажных свертков, обвязанных нитками.
— Считай, — сказал Сунь.
Но Ли сам уже считать не мог: те люди, которые только что его так зверски избивали, теперь поддерживали его с обеих сторон, чтобы он не упал.
— Не нужно, я верю, — сказал Ли и поднялся, чтобы уйти. Но когда он сделал шаг, то покачнулся и едва не упал. Его подхватили, накинули на плечи синюю затасканную куртку, сунули в правую руку засаленные свертки и, осторожно поддерживая, повели к выходу. Он шел неуверенно, как пьяный, продолжая зажимать рану левой рукой, сквозь пальцы которой просачивались струйки темной крови…
— Лай хама (проклятая жаба), — ворчал Сунь Сы-цзян, когда Ли вышел за дверь, — дорого же он продал мне свою падаль… А ну, принесите-ка весы!
Принесли небольшой китайский безмен, употребляемый обыкновенно китайскими разносчиками, и свесили кусок ли-тайчановского тела.
— Господин, ровно один фунт, — сказал один из прислужников, державший безмен. (Китайский фунт почти равняется полутора русским фунтам).
— Дорого-то дорого, — обратился к Суню один из гостей, — а все-таки дешевле, чем стоили бы вам ваши собственные три фунта!
Сунь ничего не ответил, только злобно посмотрел на невежливого гостя.
Удалось ли Ли Тай-чану прикупить землю и осуществить свои планы — неизвестно. Но только дорожка из крупных алых пятен[7], долго видневшаяся на избитом деревянном тротуаре Пекинской улицы, невольно наводила на мысль, что вряд ли его мечтам суждено было осуществиться…
Всевозможных притонов, опиекурилен, банковок и тому подобных «злачных» мест весьма много в каждом городе на Востоке, а особенно портовом. Содержатели этих притонов — настоящие акулы, старающиеся всеми силами заманить к себе «клиентов» из числа рабочих, несущих сюда свой заработок, матросов, стремящихся развернуться на берегу после плавания, прислуги, потихоньку перетаскивающей сюда хозяйское добро, а больше всего из того элемента, который побывал далеко, видал всякие виды, и который обыкновенно летом где-то работает, а зимою отдыхает и прогуливает деньги. Где именно летом он работает — этого вы не узнаете, потому что такой субъект никогда точно вам не укажет ни места, ни рода работы… Но что эта «работа» бывает выгодна — это видно, потому что такими «клиентами» пропускаются иногда в притонах большие суммы.
Конечно, не все притоны работают одинаково. Казалось бы, все они созданы по одному шаблону: те же игры, то же полное отсутствие удобств (не только публике, но даже играющим часто присесть негде), вечно под угрозой появления полиции, а вот поди ж ты: некоторые вертепы буквально ломятся от народа, не будучи в состоянии вместить всех посетителей, а другие не могут собрать даже достаточного количества людей, чтобы открыть игру, и вынуждены оперировать всего два-три часа в сутки, а то и через двое суток в третьи.
Такое неравномерное распределение игроков между притонами объясняется многими причинами. Укромное местоположение, удобный двойной выход, веселый нрав хозяина, а больше всего — случаи уплаты хозяином счастливым игрокам крупных сумм — привлекают массу людей…
Конечно, хозяева малопосещаемых «заведений» часто злобствуют против своих счастливых товарищей; акула ненавидит акулу, и между ними происходят иногда трагедии.
В 1901 году в том же Владивостоке произошел такой случай.
На Алеутской улице, в доме всем известного богача Качан (быть может это не фамилия, а прозвище) довольно долго существовал игорный дом Лю Цин-цзана. Этот Лю был исключением между своими товарищами по ремеслу: небольшого роста, худощавый, добродушный, всегда спокойный и веселый, он пользовался не только расположением, но даже любовью всех своих гостей. Не было случая, чтобы он в своем «заведении» кого-либо обсчитал или как-либо обидел. Драка между посетителями в счет не идет: в игорных домах это дело обычное, и никто на это не обижается — это ведь не опиекурильня, где царит покой и тишина…
Конечно, эти личные свойства Лю Цин-цзана привлекали к нему и заставляли раскрываться не только сердца его гостей, но и четырехугольные, расшитые иногда шелками кошельки, висевшие у каждого китайца на голой груди на шнурке, перекинутом через шею.
Дом Лю Цин-цзана был всегда битком набит желающими испытать свое счастье в бао-хэ-цзы («игорную коробочку»), и Лю непрерывно богател, хотя посетители не раз срывали у него значительные суммы. Но это только служило ему на пользу, потому что стоустая молва увеличивала во сто раз суммы, выплаченные тароватым хозяином банковки, и это, конечно, привлекало в его «дом» еще большее количество гостей.
А невдалеке от дома Ка-чана был другой игорный дом. И место, кажется, было хорошее, и устройство не хуже, чем у Лю, и хозяин не в пример виднее, чем Лю, а вот поди же: у Лю нет места не только за столом, но даже и в комнате, а к Пань Ю-лину зайдет всего пять-шесть человек, и только, так что незачем и игру начинать.
Пань еле-еле сводил концы с концами и едва мог платить домохозяину за наем квартиры. Этого было достаточно, чтобы Пань возненавидел Лю Цин-цзана всеми фибрами своей души.
Пань Ю-лин был человек высокого роста, крепкий, с грубыми чертами лица, обладавший большой физической силой. Характер у него был невыносимый: раздражительный, вспыльчивый, несдержанный. При малейшем поводе, а то и без всякого повода, ему ничего не стоило не только облаять человека такой ужасной китайской бранью, о которой европейцы не имеют представления, но даже пустить в ход силу. Отпора ни от кого он не встречал, потому что никому не хотелось слишком близко познакомиться с кулаками «бешеного Пана», как его за глаза называли его знакомые.
Прошлое его было очень темно и из уст в уста передавались целые легенды о том, как он бежал от какого-то конвоя, который он перевязал во время сна и весь перебил; как он бежал из какой-то тюрьмы, прыгнув со стены прямо на часового или сторожа и задавил его, и тому подобное.
Все эти россказни передавались на ушко, и, конечно, только увеличивали страшную славу Пана и окружали его каким-то каторжным ореолом, благодаря чему никто не рисковал связываться с ним, и все его выходки сходили ему с рук.
Но этим же объяснялся и неуспех его банковки; кому была охота рисковать каждую минуту столкнуться с диким нравом хозяина притона?
Но Пань этого не понимал, и свой неуспех приписывал тому, что Лю «переманивает» от него гостей.
Пань ежедневно заходил в дом Лю. Наблюдая за игрой и за крупными суммами, свободно перебрасывавшимися от одного игрока к другому, причем десять процентов неизменно оставались в кармане Лю, Пань часто не мог сдержать себя. Он всячески бранил Лю.
Однажды Лю не выдержал и резко ответил Пану. Тогда последний бросился на Лю и, несмотря на присутствие толпы людей, в общем весьма расположенных к Лю, Пань его жестоко избил. Никто не рискнул заступиться за Лю Цин-цзана — кому была охота сцепиться с бешеным!
С этого времени не проходило дня без того, чтобы Пань не приходил в дом Ка-чана, и под тем или другим предлогом не избивал Лю.
Все обычные посетители стали привыкать к этому и ждали обычного прихода Пана, как в театре ждут выхода популярного актера…
Но сам Лю почему-то к этому не привык. Он бледнел, желтел и еще более худел; из веселого, общительного он сделался задумчивым и угрюмым. Даже к игре он стал относиться безучастно; и видно было, что в самый горячий момент, когда банкомет медленно снимает крышку бао-хэ-цзы и жадные взоры игроков устремлены в одну точку, его мысль была далеко от этой потной, пахнувшей чесноком и травяным маслом, грязной толпы…
Однажды Пань, по обыкновению, зашел в «дом» Лю часов в девять вечера. Подойдя сбоку к хозяину, он, ни слова не говоря, размахнулся и ударил его кулаком по лицу.
Все притихли. Лю схватился руками за лицо, и сквозь пальцы закапала кровь из разбитого носа.
Игра остановилась, но никто не шелохнулся. Тогда Пань, презрительно и злобно усмехнувшись, спокойно вышел из комнаты.
Жена Лю взяла стоявшую тут же в углу на маленьком столике чашку с теплой водой, в которой плавало полотенце, служившее для вытирания лица гостям, и, всхлипывая, стала помогать мужу смывать кровь с лица.
Когда Лю вытерся, ставки уже были поставлены: гостям нет дела до личных чувств и переживаний «хозяина» — они ведь пришли сюда для развлечения и выигрыша…
Игра пошла своим чередом, только Лю не говорил ни слова, а всем распоряжался «банкомет».
Поздно вечером того же дня в «бао-цзюй» (т. е. «игорную контору») качановского дома пришли несколько корейцев-носильщиков поразвлечься после трудового дня и попробовать свое счастье. Рогульки, на которых они на спине перетаскивают тяжести, они поставили в коридоре у самых дверей, ведущих в игорную комнату. Другая дверь (или вернее — пролет) из того же коридора, закрытая по китайскому обыкновению лишь ватной занавеской, вела в соседнюю комнату, где помещался Лю с женой.
Часов в двенадцать ночи, закрыв свою «лавочку» за отсутствием гостей, Пань снова пришел в дом Ка-чана. Он был взбешен больше обыкновенного, потому что незадолго до закрытия своего дома, один из его немногочисленных посетителей выиграл с него такую сумму, что он не мог даже всего выплатить наличными деньгами, а отдал еще кое-что из вещей.
Желая сорвать свою злобу на своем, как он думал, сопернике, Пань вошел в игорный дом. Но Лю там не было.
«А, прячется от меня», — подумал Пань, и волна злобы подступила к его сердцу. Он вышел в коридор и приподнял занавеску в стенном пролете, ведущем в комнату Лю.
Да, Лю был здесь. Он перелистывал книгу счетов, жена его приготовляла постель на кане.
Пань вошел в комнату. Едва Лю, заслышав шаги, успел повернуть голову, как Пань ударил его по лицу. Лю покачнулся. Жена его, услыхав отвратительный звук удара, бросила свое дело и закричала, узнав врага своего мужа. На ее крик прибежал кое-кто из игорной комнаты. А Пань, между тем, снова ударил Лю, еще и еще; и с каждым ударом бешенство и ненависть поднимались в нем все с большей силой.
— Да помогите же, — крикнула женщина.
Но никто из прибежавших не рисковал сцепиться с Паном.
Тогда женщина бросилась к нему и повисла на его руке, готовившейся нанести новый удар ее мужу. Пань выбранил ее скверной бранью и так толкнул, что бедная женщина покатилась на пол.
Падение жены вывело Лю из пассивного состояния. Глаза его заблестели, он как-то вырос.
— Нет, кончено, — закричал он, — я больше терпеть не буду!
Он бросился к своей постели на кане и вынул из-под ватного одеяла, служившего матрасом, большой нож в деревянных ножнах, с приделанными к ним палочками для еды (с которым обыкновенно китайцы отправляются в тайгу). Выхватив нож из ножен, он хотел броситься на стоявшего посреди комнаты Паня, изумленного неожиданной переменой в Лю. Но жена Лю, успевшая уже подняться с пола, уцепилась за руку мужа.
— Не надо, умоляю вас, не надо, — упрашивала она.
— Нет, старуха, пусти меня, я не могу больше терпеть, иначе все равно он меня убьет. Так или иначе, все равно пропадать; ну, так уж лучше я его убью, чем он меня! — И он стал вырываться у жены.
Пань, видя, что дело приняло неожиданный и весьма серьезный для него оборот, повернулся и выбежал из комнаты.
Лю вырвался от жены и бросился за Паном в коридор.
К несчастью для Паня, он наткнулся на прислоненные к стене рогульки корейцев, уронил их, споткнулся, упал на пол и долго не мог подняться, запутавшись в рогульках и перевязывавших их веревках. Лю подбежал к нему и, не глядя, ударил его куда-то два раза ножом, а затем, бросив нож в угол, вышел на улицу.
Наконец, Пань поднялся и, спотыкаясь, вошел в игорную комнату. Там игра уже прекратилась: все знали, что происходит что-то неладное.
Вид Паня был растерянный донельзя.
— Как же это, — обратился он к игрокам, обводя их недоумевающим взором, — могло случиться? Я убил двадцать три человека, и никто не мог мне ничего сделать, а теперь вдруг меня самого убили… да еще такой смирный человек… Что же это такое?..
Он был жалок, и этот контраст между его прежним каторжным величием и теперешней беспомощностью был так велик, что от него все сторонились, как от зачумленного.
Прошло несколько минут, во время которых наиболее робкие улизнули из притона, а другие, болезненно жадные до всякого, особенно кровавого, зрелища, оставались в комнате: все их существо, как у зрителей в театре во время хода захватывающей пьесы, стремилось узнать развязку трагедии, развернувшейся перед их глазами на житейской сцене…
На полу, под ногами у Паня, показалось пятно крови и скоро он стоял посреди кровавой лужи.
— Эй вы, шпана, где тут убитый? — неожиданно раздался зычный голос полицейского, который незамеченным вошел в игорную комнату. Стоявший всегда на карауле у входа китаец сошел со своего поста, заинтересованный событиями в игорном доме, и пропустил полицейского, не предупредив условным знаком о его приближении.
Полицейскому указали на прислонившегося к стене Пань Ю-лина.
— Ты убитый? — обратился к нему блюститель порядка, — пойдем! — и взяв его под руку, он вывел Паня на улицу, где уже стоял наряд полиции с носилками, сделанными наскоро из двух палок и нескольких досок от керосинных ящиков.
Ослабевшего Паня положили на носилки и отнесли в больницу, где он через несколько часов и умер. Когда с него снимали платье, то за пазухой в особом кармане нашли заряженный револьвер. Очевидно, он так растерялся при неожиданном нападении Лю, что совсем забыл о револьвере… Утром на квартире у него был сделан обыск, и там нашли еще два револьвера, шашку казенного образца и кавказский кинжал.
Впоследствии один из завсегдатаев банковок, бывший хунхуз, говорил, что Пань Ю-лин был когда-то известным хунхузом, погубившим массу народа и променявшим, наконец, громкий, но опасный титул «дан цзя-эр» (атамана хунхузской шайки) на скромное, но «честное» положение содержателя игорного дома.
Во всей этой истории остался невыясненным один вопрос: почему полиция явилась так скоро на место происшествия?
Ларчик открывался весьма просто. Выйдя из своего «заведения», Лю Цин-цзан бегом побежал в полицию и заявил, что он сейчас убил человека, и тут же сам просил и торопил, чтобы послали носилки, так как «убитый, быть может, еще жив, и ему можно помочь».
Полицейское управление от места происшествия находилось очень близко, и готовый наряд полиции поспешил, по просьбе Лю, бегом к дому Ка-чана…
Дальнейшая судьба Лю Цин-цзана неизвестна.
Владивостокские старожилы помнят, что много лет тому назад, около участка, занятого ныне Русско-Азиатским банком, стояла почтовая станция. Одна сторона станционной усадьбы выходила на Ланинскую улицу, шедшую от Алеутской улицы к берегу бухты. На этой улице вросла в землю низенькая, невзрачная фанза. Немного ниже стояла старая, одноэтажная бревенчатая казарма, выстроенная матросами с фрегата «Светлана» (давшего свое название единственной когда-то во всем городе улице). Впоследствии над этой казармой надстроили второй этаж и превратили ее в школу. Тут же, на самом берегу, стояло построенное капитаном Унтербергером[8] земляное укрепление, цель которого была обстреливать оба конца бухты Золотой Рог.
Весь этот район был сплошь занят китайским базаром. Китайские лавчонки — маленькие, грязные, кое-как сколоченные из ящиков или из старого барочного леса, покрывали всю площадь, занятую ныне садом и складами.
Вот эта-то близость центра китайского муравейника и давала жизнь старой фанзе на Ланинской улице, около которой по вечерам всегда толпился народ, потому что в этой фанзе была банковка самая лучшая, самая большая и самая «честная» в районе базара.
Содержал эту банковку Цзю Лин-вэнь. Он делал недурные дела: кроме игорного «предприятия», которому он посвящал вечера, предприимчивый Цзю вел еще довольно значительную торговлю женьшенем, пантами, мускусными мешочками кабарги, оленьими хвостами, желчью, костями и когтями тигра и тому подобными продуктами охоты (потому что добывание женьшеня — это тоже своего рода охота, иной раз потруднее, чем охота на тигра).
Так как весь этот товар шел, главным образом, с северо-востока, со стороны Сучана, то Цзю Лин-вэнь был знаком чуть ли не со всеми зверовщиками и охотниками северного побережья.
В числе его близких знакомых был и некий Ван Сяо-и, семидесятилетний старик, у которого на реке Да-у-хэ была довольно большая фанза. Ван тридцать лет жил на Да-у-хэ, скопил порядочно деньжат и теперь, чувствуя, что смерть уже не за горами, решил ликвидировать свои дела и вернуться на родину, в Дэн-чжоу, где в уезде Хуан-сянь, близ местечка Хуан-чжэн-ци, находилась его родная деревенька Ма-цзя-цзы…
Родных детей у него не было, но он когда-то усыновил своего племянника, и род его, таким образом, не прекратится. Но он знал, что его приемный сын живет очень бедно и не мог бы как следует похоронить его, старика…
Да, не мог бы племянник, если ему в этом не поможет он, старый Ван… Ведь порядочный гроб в Дэн-чжоу стоит не меньше ста лян серебра! А во что обойдется поминальный обед, бумажные лошади и коровы, которые нужно сжечь на могиле и все прочее, чему полагается быть на приличных похоронах? «Нет, нужно ему помочь; да поскорее, а то еще умрешь здесь вдруг невзначай, пожалуй, еще и гроб с моим прахом не отправят в родную землю, и придется здесь гнить на чужбине!»
Старик распродал все, что у него было: и скот, и фанзу, и распаханную землю, и запасы зерна, и весь инвентарь, не продал он только табак последнего урожая: очень уж хороший табак уродился у него в этом году, и он решил везти его во Владивосток, где на табак всегда стояла хорошая цена.
Написал старик с оказией письмо своему приемному сыну, чтобы тот ждал его приезда, а сам погрузил свой табак в устье Да-у-хэ на джонку, зашил свертки кредиток в одежду и отплыл в Хай-шэнь-вай (буквально — «трепанговая бухта», так китайцы называют Владивосток).
Крепился старик, виду не показывал, как ему было тяжело, когда он в последний раз обходил фанзу, конюшню и сараи, выстроенные собственными его руками, и которых он больше никогда не увидит… Но когда джонка прошла мимо двух островов, лежащих против устья реки, и обогнула мыс Хитрово, у старого Вана точно что-то оторвалось от сердца, и спазмы сдавили горло. Но старик, как истый китаец, привыкший с детства не выказывать своих чувств, ничем не выказывал своего горя и, чтобы заглушить его, стал высчитывать, какой капитал привезет он сыну.
У него зашито в одежде 800 рублей, да с сотню лежит на груди в кошельке для расхода. Табаку у него, по самый скромной расценке, рублей на 700. Следовательно, он привезет в Ма-цзя-цзу не менее полутора тысяч рублей… Это такой капитал, который сразу поставит на ноги хозяйство сына, даст возможность прикупить порядочный кусок земли, и еще останется довольно, чтобы купить хороший гроб и справить отличные похороны…
Мысли старика приняли другое направление и он успокоился, погруженный в планы устройства воздушных замков в милом его сердцу Шань-дуне.
Через два дня джонка вошла в Золотой Рог, и Ван Сяо-и остановился у своего друга Цзю Лин-вэня, с которым он давно был знаком.
Когда Цзю узнал, что его старый приятель продал фанзу и ликвидировал все свои дела на Да-у-хэ, он сообразил, что у старика должна быть с собой порядочная сумма денег. Кроме того, груз табаку также представлял собой целый капитал…
И Цзю решил во что бы то ни стало «облегчить» старика. С этой целью он хорошенько угостил его, подпоил, а затем повел посмотреть, как в его заведении играют в «я-хуй» (банковку).
Видя, как крупные суммы переходят из рук в руки, старик взволновался. Конечно, он много раз в течение своей долгой жизни видел, как играют, и сам в дни молодости игрывал не раз, но теперь, имея в руках крупную сумму и занятый денежными расчетами, он как-то сильнее, острее и болезненнее воспринимал все, что касалось денег.
Цзю внимательно наблюдал за стариком и отлично понимал, что с ним делается.
— Попробуйте счастье, лао-гэ (старший брат), — сказал он.
— Ну, я не умею, — отговаривался старик, хотя ему страшно хотелось поставить несколько рублей на эти бесстрастные, но обладавшие каким-то мистическим смыслом, загадочные, живые существа — цифры на игорной скатерти, несущие одним счастье и богатство, а другим — горе и разорение…
— Ничего, — подбадривал его Цзю, — я помогу!
Старику казалось неудобным отказываться дольше от любезного предложения хозяина, да и хмель ударил ему в голову; обычная осторожность и прижимистость крестьянина покинули его — он поставил небольшую ставку на диагональную черту между цифрами 1 и 2.
Он выиграл столько же, сколько и поставил.
— Поздравляю, поздравляю, — говорил Цзю, — видите, у вас есть счастье!
Старик снова поставил на «ординар» и снова выиграл сумму, равную ставке.
— Ставьте тройную, ставьте тройную, — уговаривал Цзю.
Необычайное волнение, жадность к деньгам, выпитое вино, прирожденный, долго подавляемый азарт, наконец, сделали свое дело; старик стал беспорядочно бросать ставки одну за другою на разные цифры, проигрывал и выигрывал…
Только поздно ночью оторвался он от стола и то только потому, что пора было закрывать бао-цзюй. Он был в крупном проигрыше.
Как пласт, свалился он на кан в комнате своего «друга» и, вопреки многолетнему обыкновению, проснулся на другой день не с рассветом, а проспал до полудня.
Встал он с сильной головной болью и еще большей тоской; он помнил, что проигрался вчера; сколько — он не знал, но что-то очень много…
Цзю Лин-вэнь отлично видел, что делается с Ваном, и старался его ободрить.
— Успокойтесь, г. Ван! Разве можно терять присутствие духа при самом малом испытании судьбы? Поверьте, никогда счастье не приходит сразу, одной волной; вы только не отступайте, а боритесь — и наверное выиграете!
— Нет, нет, — возражал Ван, — с меня довольно; я не умею играть, да и судьба против меня!
Но когда за обедом Цзю снова подпоил старика, Ван успокоился и ему показалось, что мир не так уж плох, как он думал раньше. Почему бы, в самом деле, ему не попробовать вечером вернуть потерянное?
И он с нетерпением стал дожидаться вечера.
Кончился долгий, томительный день. Потянулись ночные тени, а вместе с ними и к фанзе Цзю Лин-вэня потянулись несчастные, проигравшиеся прежде — чтобы вернуть свой проигрыш; счастливые, выигравшие раньше — чтобы увеличить свой выигрыш; носильщики, возчики, грузчики — чтобы найти забвение после трудового дня; повара — чтобы поставить ставку на украденные сегодня от господского стола деньги; наконец, людские шакалы — рыцари ночи и большой дороги, словом, весь этот темный люд, профессии которого иногда определить не было возможности.
В обычное время началась игра. Ван Сяо-и долго крепился и старался не показывать вида, как его тянет в игорную. Он слонялся из угла в угол и не находил себе места. Наконец, он не выдержал и пошел в игорную комнату.
На молчаливый вопрос встретившего его Цзю Линь-вэня, Ван конфузливо отвечал:
— Я только хочу посмотреть, как идет игра!
— Пожалуйста, г. Ван, присядьте сюда, тут вам видно будет, — сказал Цзю, пододвигая старику маленькую высокую скамейку.
Цзю торжествовал — он знал, что Ван не выдержит и начнет играть. Не все ли ему равно, выиграет Ван или проиграет — ведь все равно, 10 % ставок перейдут в его, хозяйский, карман!..
Игра шла своим чередом. Игорные палочки-марки целыми кучами переходили из рук в руки.
«Почему бы мне не попробовать, — думал Ван, — только попробовать: будет мне сегодня везти или нет? Поставлю маленькую ставку, проиграю и уйду; потеря будет невелика!»
Старик дрожащими руками поставил свою ставку, и — выиграл. Особая атмосфера игорной комнаты, пропитанная потом, чесноком, опиумом и еще чем-то раздражающе пахучим охватила старика и кружила ему голову. Вся толпа представляла собою батарею, а каждый игрок — элемент, заряженный до отказа игорным азартом; общий сложный ток был настолько силен, что Ван не в силах был владеть собою, и стал без передышки бросать на стол одну ставку за другою.
На следующий день старик проснулся поздно. Налитая свинцом голова болела больше прежнего, все члены ныли и отвратительное чувство тошноты переворачивало внутренности. Он не сразу вспомнил, чем кончился вчерашний день.
Но, вдруг, его сознание как молнией прорезала мысль: «Проиграл! Все проиграл…. А табак? — цеплялась мысль за якорь спасения, — табак весь еще остался?»
Ван помнил, что у него был какой-то разговор о табаке с хозяином, что он какие-то деньги брал у него под табак и отдавал, и опять брал; но чем это кончилось — никак вспомнить не мог.
Ван поспешно встал с кана и пошел к Цзю.
— А, вы уже встали, — приветствовал его хозяин, — садитесь, пожалуйста!
— Господин Цзю, — обратился к нему Ван, — скажите, пожалуйста, не должен ли я вам за табак?
— Нет, господин Ван, — ответил Цзю, лицо которого из приветливого сделалось вдруг строгим, — вы мне ничего не должны.
— Значит, я могу…
— Да, — перебил его Цзю, — вы можете не беспокоиться: я приказал выгрузить его с джонки и уже продал его другому лицу.
— Ка-ка-ак продали? — вытаращил глаза Ван; какая-то сила сжала ему кожу на голове и холодная дрожь поползла по спине.
— Ну да, продал! Почему же я не мог бы этого сделать? Вы мне продали табак за 500 рублей, деньги я вам все отдал — вот и свидетели есть!
— Да, да, это было при мне, при нас, — раздались голоса сидевших у хозяина нескольких китайцев…
Несчастный старик сел на кан, охватив колени руками. Слезы капали из глаз, мыслей не было, все тело было лишь каким-то аппаратом для ощущения страдания.
Долго он так сидел, не произнося ни звука; наконец встал и, как во сне, вышел на улицу. Свежий воздух чуть-чуть прояснил голову.
Так вот оно где, будущее благополучие семьи его сына! Вот где его радостный приезд, беспечальное житье до конца дней и красный, лаковый гроб…
В каком-то тумане шел старик, не зная, куда и зачем, и очнулся только тогда, когда прошел за кирпичный завод в Гнилом углу и дорогу ему перегородила Речка Объяснения.
На берегу стоял ветвистый дуб, под которым торчал полусгнивший пень сваленного бурей и тут же гниющего другого дерева.
Старик сел на пень и огляделся. Перед ним на северной стороне бухты были группами разбросаны немногочисленные маленькие, кое-как сколоченные домики Матросской слободки; ниже их, ближе к воде — несколько деревянных зданий Морского госпиталя; дальше к западу — пустырь, и опять дома, уже настоящего «города» Владивостока, или, вернее, трех городков, разделенных один от другого глубокими оврагами и пустырями. На рейде «Трепанговой бухты» стоят два небольших военных паровых судна, которых лодочники называли «Е-ла-ма-ка» и «Во-со-то-ка», а далее, на изгибе бухты, громадное судно, целый плавучий город — «Оу-ло-ба» (Ермак, Восток и Европа), все четыре мачты которого сверху до низу были одеты тысячью сушившихся парусов…
Тишина была полная: ни ветерка, ни звука не доносилось из этого чуждого, непонятного иностранного города, в котором, вероятно, на каждом шагу находятся такие же ямы для честного человека, какие он сам делал когда-то в лу-цзяо[9].
Жизнь всех людей так далека от него и непонятна… Ну что же, и он отойдет от них… Ведь ничего больше не связывает его с этим миром! Около него никого нет и не будет: следовательно, можно обойтись и без обрядов — лишь бы только явиться «на ту сторону» целым, не повредив тела…
Старик снял с себя длинный пояс, влез на пень и стал пристраивать петлю на дубовом суку. Несколько раз он останавливался — усталые руки затекли от поднятого положения и отказывались служить, но, наконец, он укрепил петлю, надел ее на голову и спрыгнул с пня.
Через два дня в игорный дом Цзю Лин-вэня пришел рабочий с кирпичного завода и, между прочим, рассказал, что за заводом повесился на дереве какой-то старик. По тем приметам и описанию одежды, которые сообщил рабочий, некоторые завсегдатаи игорного притона сделали предположение, уж не старик ли это Ван Сяо-и, недавно здесь проигравшийся? Когда же оказалось, что Ван пропал без вести, то предположения превратились в уверенность.
Все смотрели на Цзю и ожидали, что он скажет. Но ни в этот день, ни на другой Цзю ровно ничего не предпринимал.
Наконец, на третий день кто-то его спросил:
— Господин Цзю! Ведь старик Ван был вашим добрым знакомым, не следует ли вам похоронить его с честью?
— Кто вам сказал, — злобно возразил Ван, — что он был моим другом или даже старшим братом?.. Мало ли здесь нищих, какое мне дело до них! Хороните сами того бродягу, если хотите!
Слушатели были возмущены; ведь все же знали, из-за чего Ван повесился. Но спорить с «хозяином» не приходилось…
Тогда двое из них пошли в Гнилой Угол, чтобы вынуть тело старика из петли и похоронить.
Когда они пришли на указанное рабочим место, то оказалось, что они немного опоздали: тяжесть тела нагнула ветку так, что ноги покойника почти касались земли. Собаки стали рвать труп; пояс развязался, труп упал и теперь лежал на земле, объеденный собаками.
Один из пришедших сходил на завод за лопатой, и кости Ван Сяо-и были закопаны тут же, как раз около того места, где вскоре через речку был выстроен мост, сделавшийся впоследствии модным местом свиданий, а сама речка получила название «Речки Объяснения».
Его звали Сяо-эр, т. е. Малыш. Это одно из самых распространенных «детских» имен у китайцев, но почему не переменили его на «школьное» имя (ведь он — правда, очень короткое время, — но все-таки учился в школе), а затем не дали ему имени взрослого человека, когда он стал сам себе хозяином — неизвестно. Вероятнее всего, потому, что некому было давать…
Подгоняемый жестокой нуждою, отец его бежал из Шаньдуна в обетованную страну глупых, но щедрых мао-цзы лоча («косматых леших») во Владивосток. Здесь отец вступил в конкуренцию с корейцами, таская грузы на пристани, а мальчик торчал у дверей магазинов с корзинкою. При появлении дамы с маленькими пакетами, он выхватывал из рук растерявшейся дамы покупки, и со словами «шибуко цисяло» (очень тяжело) деловито укладывал их в свою корзинку и решительно шагал за «мадамой»… «Далеко-далеко», — уверял он, пройдя шагов двадцать… Особенно часто его можно было видеть у дверей магазина Лангелитье — красного дома, занимаемого ныне Городской управой.
Отца он видел только на ночлеге в какой-либо грязнейшей ночлежке на Семеновском покосе (так назывались ужаснейшие китайские трущобы, занимавшие сплошь весь район нынешнего базара).
В 1891 году его отец умер от холеры, и бедный мальчуган теперь только испытал, что значит жить на чужбине без всякой поддержки.
Чем и где только он не был! Был и бойкой, и нянькой, и прислужником в опиекурильне, и даже… не стоит и говорить, какие профессии он не перепробовал, и все неудачно. Не то, чтобы он не умел приноровиться к той или иной работе, нет! Он был весьма смышленым мальчуганом, но излишняя живость, экспансивность, а также обидчивость и быстрое реагирование на всякие внешние моральные или физические воздействия мешали ему приспособиться к окружавшей его среде. То бросит ребенка, вверенного его попечению, и тот нос себе разобьет, то перепутает опиум в курильне и даст гостю чистый опиум, забыв перемешать его с выгарками, или вместо опиума даст только ляо-цзы (суррогат, примешиваемый к опиуму), то «забудет» отдать своей барыне сдачу, когда его пошлют за чем-нибудь в лавку или «потеряет» ее и т. д.
Конечно, его отовсюду изгоняли, а частенько и поколачивали…
Как-то раз пошел он на пристань и зазевался на джонку, прибывшую из Да-Холувайя (залива Св. Владимира). Двое рабочих выгружали плотные, упругие, как резина, табачного цвета свертки морской капусты, кое-где покрытые выступившим из нее налетом соли. Характерный, пряный запах морской капусты до головокружения дразнил аппетит голодного мальчугана…
Долго он смотрел, и наконец решился. Не говоря никому ни слова, он быстро взошел на борт джонки по перекинутой с берега длинной, гибкой доске, подошел к открытому переднему люку, из которого кто-то снизу подавал на палубу капусту; подняв с трудом одну пачку, взвалив ее на одно плечо, быстро, едва не упав, сошел по вибрирующей доске на берег, и глядя на других рабочих, аккуратно положил пачку на верх выраставшего тут же на берегу большого пирамидального бунта капусты.
Никто ничего не говорил и не мешал мальчику работать. Скоро пот ручьем бежал с мальчика, но он только утирался, когда соленые капли заливали ему глаза, и с детской энергией продолжал таскать пачки.
На брандвахте раздался звон четырех склянок, тотчас подхваченный во всем порту; на всех судах, коммерческих и военных, поднялся перезвон: тонкие, басистые, то медленные, солидные у больших судов, то торопливые, лающие, забегающие вперед у морской мелкоты: все они возвещали полдень, прекращение работ, отдых, а главное — обед, обед…
Привыкшие к портовой жизни рабочие-китайцы на всех джонках тоже прекратили работу, расходились группами и, присев на корточки в тени вытащенной на берег для конопатки лодки или у какого-либо склада, раскуривали крохотные трубки с длинными чубуками в ожидании, когда «да-ши-фу» («великий наставник», т. е. повар) позовет их обедать.
Сяо-эр вместе с двумя другими рабочими «своей» джонки также уселся в тени бунта капусты, и с тоской думал: дадут поесть или нет?
— Чи-фань, чи-фань, — крикнул голос с баржи, и рабочие тотчас неторопливой походкой двинулись на джонку. Сяо-эр пошел с ними.
Крышка с кормового люка была снята. Мальчик заглянул вниз: сейчас же под палубой, посреди люка, стоял глинобитный очаг, в который был вмазан открытый плоский чугунный котел. В нем что-то шипело и жарилось, распространяя невыразимо вкусный запах сои, чесноку, бобового масла и еще чего-то.
У мальчика заныло под ложечкой, закружилась голова и такая слабость овладела всем телом, что ноги невольно подогнулись и он сел на приподнятый борт люка.
— Там будешь мешать — садись сюда, — грубо сказал чей-то голос, и мальчику указали место около белой с синими разводами широкой чашки, на которой лежали две куай-цзы (палочки для еды).
Больше никто ничего ему не говорил, но в его чашку усиленно подкладывали быстро исчезавшую пищу.
Никогда Сяо-эр не едал такой вкусной, серой лапши, длинные клейкие полосы которой как-то сами втягивались прямо в желудок, без участия зубов; было еще что-то очень вкусное, но что — мальчик уже не разбирал: он поглощал все, что ему ни подкладывали…
Вскоре Сяо-эр почувствовал, что хотя ему и еще хочется, но больше он уже есть не может: желудок был переполнен. Теперь только мальчик почувствовал страшную усталость; он свалился на бок и тут же заснул, заснул как убитый.
Вечером мальчик снова работал, но уже сознавая себя хозяином своего положения… Вместе с другими ужинал, спал вместе с рабочими в среднем, большом трюме, из которого морская капуста была уже выгружена, и вместе с ними утром проснулся.
Начался новый день, принесший мальчику новые заботы. Ему хотелось бы, чтобы груз джонки был неисчерпаемым, а между тем, к полудню вся капуста была уже выгружена, и большая, как крыша фанзы, куча капусты, покрывавшаяся на ночь сверху брезентом, красовалась на берегу.
«А что же дальше?» — холодком заползло в сердце мальчика, и он боялся искать ответа…
Под вечер шкипер джонки — рябой, широкий китаец с почти черным обветренным лицом и удивительно громким голосом, — куда-то отлучился. Вернулся он, когда уже стемнело. Он как будто был не совсем тверд на ногах и ворчал какую-то брань. Спустившись в носовой трюм, где у него под самой палубой было помещение — нечто вроде ящика, в котором он едва мог поместиться, шкипер влез в него, и через минуту его равномерный храп возвестил, что хозяин судна крепко спит.
Рано утром мальчик, ежась от ночного холодка, был разбужен громким голосом шкипера. Выбравшись на палубу, Сяо-эр увидел обоих своих товарищей-рабочих за необычным делом: они приводили в порядок на обоих мачтах большие паруса, лежавшие вместе с реями большими толстыми свертками посредине вдоль судна, и разбирали перепутанные снасти. Из отрывочных распоряжений шкипера он понял, что джонка, вероятно, сегодня выйдет в море.
— Держи эту веревку, — услышал он голос шкипера. Мальчик бросился исполнять приказание, и с этой минуты был поглощен новой, заманчивой для него своей новизной, судовой работой.
Через час сняли с берега якорь, а брашпилем, укрепленным на концах поднятых по бокам открытой кормы крыльев, выходили другой, занесенный с кормы якорь, четыре железные лапы которого были похожи на ноги краба; осторожно лавируя между другими джонками при помощи двух огромных плоских кривых весел, положенных на кормовом брусу на железные шипы с круглыми головками, джонка выбралась на свежую воду. Поднятый до того времени руль спустили в воду. Работали все: и оба работника, оказавшиеся матросами, и повар, и сам хозяин, ставший на руль. Подняли паруса, и джонка, бывшая до того времени тяжелой и неуклюжей, вдруг переродилась; она сразу стала легкой, подвижной, поворотливой, послушной малейшему желанию и движению руки своего хозяина; она ожила, в ней проснулась спавшая до того времени душа…
Мальчик с восторгом следил за тем, как без малейшего толчка и шума, плавно, но быстро джонка скользила по поверхности спокойной воды; пожалуй, в ее движение трудно было бы даже поверить — если бы не быстро бежавшие мимо другие суда, стоявшие на якоре, не переменявшиеся непрерывно декорации на берегу, передвигавшиеся в одну сторону, да не легкий водоворот с вращавшейся дырочкой посредине, который следовал все время непосредственно за стержнем руля, и от которого с едва слышным журчанием бежала назад струйка воды.
Никто мальчика не спрашивал, хочет ли он идти на джонке или нет. В первый же день его появления на судне во время разгрузки шкипер понял, что Сяо-эр — бездомный ребенок. Видя, с каким жаром смышленый мальчуган берется за каждую работу, Сунь (так звали шкипера) решил оставить его у себя на судне, тем более, что, хотя джонка была и не из очень крупных, но все-таки четырех человек экипажа было для нее мало, особенно в свежую погоду.
Мальчик скоро освоился с судовой работой, и будь он старше, посильнее и выносливее, — он был бы отличным матросом. Но когда штормы или так частые в этих широтах в конце марта и октября тайфуны захватывали джонку и начинали ее трепать около негостеприимных берегов к северу от залива Св. Ольги, где часто на сотни ли (полуверст) нет ни одной бухты, в которой джонка могла бы отстояться, тогда всему экипажу приходилось напрягать все свои силы, и бедный мальчуган, рьяно бравшийся за дело, часто падал на палубу вконец обессиленный.
После одного такого шторма, когда Сяо-эр особенно переутомился, шкипер увидел, что мальчику необходимо отдохнуть на берегу… Поэтому, когда джонка брала капусту в крошечной открытой бухточке Сяо-гунъ-цай-вай (на середине между заливами Св. Ольги и Св. Владимира), то Сунь переговорил с жившим на берегу этой бухточки капустоловом Ли, у которого Сунь брал капусту. Результатом этих переговоров было то, что Сяо-эр с джонки переселился в крошечную фанзушку, в которой Ли жил вдвоем с молодым парнем, исполнявшим дома хозяйственные работы, приготовлявшим пищу и т. п.
Жизнь мальчика резко переменилась. После судового безделья, прерываемого временами бешеным напряжением сил, началась нетрудная, но постоянная, систематическая работа. Ли и Лю, когда позволяла погода, с раннего утра отправлялись в море на большой, черной, выдолбленной из ствола громадного тополя, тяжелой лодке, и Сяо-эр должен был дома все прибрать, перечинить одежду, и к полудню приготовить обед.
Кроме того, он должен был следить за разложенной на берегу капустой; она не должна чересчур пересыхать, а главное — чтобы ее не сбрызнул дождик: тогда она погибла.
Но хуже всего была заготовка топлива. На всем этом побережье берег круто обрывается к морю, уходя в воду отвесными скалами, а иногда образуя между обрывом и водой груды обмытых, обточенных водой, круглых камней. И лишь изредка скалы отодвигаются вглубь материка, образуя маленькие долинки и ущелья, по крутым бокам которых растут кусты и корявые деревца.
Мальчик лазил по обрывам, собирал валежник и ломал тонкий сушняк; часто он обрывался и рвал на себе жалкие лохмотья, в которые скоро превратилось его платье. Это было ему досаднее всего, потому что вслед за тем ему приходилось зашивать и класть заплаты на свою развалившуюся одежду…
Мальчик бывал очень рад, когда Ли, по его просьбе, оставлял иногда Лю дома хозяйничать, а Сяо-эр вместо него отправлялся в море вместе с Ли.
Время шло. Сяо-эр вырос и превратился в сильного, здорового, закаленного парня. Ему шел уже двадцать второй год. Каких только профессий он не перепробовал! Он был отличным ловцом морской капусты, и этот, самый опасный из промыслов, научил его хладнокровию в опасности, находчивости, развил в нем импульс бойца, который никогда не сдается, ибо минута апатии — и верная смерть обеспечена…
Он был и охотником, и землепашцем, и женьшень добывал, и золото искал. Но, верный своему характеру, или правильнее — непоседливости, он нигде подолгу не засиживался. Кроме того, своеобразные условия жизни и нерегулярность заработка развили в нем до чрезвычайной степени обычный китайский порок — азартность. Сяо-эр не мог видеть равнодушно никакой игры, будь то банковка, кости, карты и т. д. Он сейчас же принимал участие в игре, и бросал на ставку все, что имел, а иногда и будущий заработок. Если же ему приходилось в это время быть еще под влиянием винных паров, то его страстная, необузданная натура развертывалась во всю ширь, и он становился совершенно невменяемым.
На реке Да Су-цзы-хэ, которая впадает в Японское море восточнее Сучана, стояла фанза, носившая название Хуан-тугань-цзы. Тропа со стороны Сучана, проходившая по реке Сяо Су-цзы-хэ и пересекавшая в этом месте Да Су-цзы-хэ, в течение нескольких веков служила единственным приморским путем, связывавшим район Хай-шэнь-вайя (Владивостока) с нынешним Ольгинским уездом и еще более отдаленными северными районами. Почти каждый путник, перейдя широкую и быструю реку или собираясь ее переходить, останавливался в фанзе Хуан-ту-гань-цзы, чтобы отдохнуть и обсушиться после перехода реки или приготовиться к переходу, а то и переночевать. Благодаря этому, фанза эта превратилась в нечто вроде гостиницы, частенько полной народу. Хозяин делал недурные дела, кормя гостей, продавая им водку с отвратительным запахом, которую тут же сам гнал, или открывая через подставное лицо игру в кости и в я-хуй; иногда же уступал игру за известную плату желающим. В карты гости играли сами, потому что благодаря ничтожной величине колоды китайских карт, их носит при себе почти каждый промышленник.
Однажды, весною 1901 года, в Хуан-ту-ганъ-цзы собралось много народа. Одни шли наниматься к земледельцам в работники; другие — на берег моря ловить капусту; третьи направлялись в самые глухие места в дуй-фанзы (охотничьи хижины), потому что надзор за лу-цзяо (оленьими ямами) требовал летом больше рук, чем зимою и т. д.
Хозяин разместил гостей на обоих канах, и сяо-гуй-цзы («чертенята» — мальчики в харчевнях) разносили незатейливую стряпню, казавшуюся многим посетителям лукулловским обедом. Горячая хозяйская водка скоро подогрела настроение.
В углу одного кана, на двух маленьких столиках, кончала обед компания из шести человек обветренных, заскорузлых людей разного возраста, профессию которых трудно было определить по наружности. Между ними выделялся приземистый, лет сорока китаец с энергичным рябым лицом. Он говорил и смеялся громче всех, и к его словам вся компания прислушивалась. Очевидно, он пользовался влиянием или уважением.
— А ну-ка, хозяин, — раздался голос с конца кана, — вели прибирать поскорее, да неси-ка сюда бао-хэ-цзы; я буду банкометом!
Это говорил рябой.
— Сейчас, сейчас, господин Чжан, — ответил хозяин и поторопил слуг. «Чертенята» тотчас составили вместе два «ба-сянь-чжо-цзы» (квадратные столики на 8 человек) между канами в одном конце фанзы; хозяин принес принадлежности игры — скатерть, медную бао-хэ-цзы и палочки.
Началась игра, в которой приняли участие еще несколько прохожих китайцев, отдыхавших в фанзе, а остальные гости стояли стеной вокруг стола, следя за игрой.
Все были настолько увлечены игрой, что никто из них не заметил, как отворилась дверь, и в фанзу вошел знакомый нам Сяо-эр. Зиму он прожил на реке Ян-му-тоу гоу-цзы в работниках у старика-китайца, владельца большой лу-цзяо и нескольких круговых тропинок с массой ловушек на соболя. Лу-цзяо зимой не работали, но с соболиными ловушками работы было много: каждый день приходилось обойти все ловушки на одной тропе, осмотреть каждую, вынуть попавших соболя, куницу, а то — рябчика или белку, и опять насторожить… Но зато теперь, когда он шел к морю, чтобы наняться к какому-либо капустолову — он шел не с пустыми руками: у него было десять рублей с мелочью, да еще припрятана соболья шкурка, которую он «случайно» забыл отдать хозяину.
Сяо-эр сел на кан и попросил подошедшего к нему сяо-гуй-цзы дать ему поесть. Сяо-эр проголодался. Еще бы! Он сделал сегодня верст пятнадцать, выйдя утром из фанзы Дяо-пигоу.
Гам и шум, раздававшиеся у игорного стола, и веселые крики не давали Сяо-эру спокойно есть. Сила, бывшая вне его, но могучая и повелительная, тянула его к игре. Сяо-эр с трудом заставил себя доесть обед: не пропадать же заплаченным деньгам!
Но как только он проглотил последнюю чашку риса, Сяо-эр встал со своего места и подошел к играющим. Хозяином игры был рябой китаец, шумевший, смеявшийся и громко бранивший или хваливший своих партнеров смотря по тому, выигрывали они или проигрывали. Его развязность и нахальные выходки произвели на Сяо-эра отталкивающее впечатление, и вместе с тем в голосе и наружности этого отвратительного человека было что-то знакомое, что-то будящее тяжелые, но неясные и неопределенные воспоминания. Сяо-эр невольно начал его ненавидеть, и решил… обыграть его.
Он подошел к хозяину фанзы, не принимавшему участия в игре, и взял у него игорных палочек (марок) сразу на пять рублей — огромную для начала игры сумму.
— Ты хочешь, кажется, вести крупную игру, — сказал, улыбаясь, хозяин.
— Как случится, — засмеялся Сяо-эр.
Чжан был в выигрыше, и по мере того, как росла на столе около него горка палочек, он делался самоувереннее и нахальнее, сыпал остротами и прибаутками, и сам хохотал.
Из-за ряда игроков и зрителей Сяо-эр просунул руку и бросил несколько палочек на скатерть. Манера ставить сразу обличала в нем опытного игрока, но никто из играющих сначала не обратил на него внимания, полагая, что это кто-то «из своих».
Сяо-эр проиграл. Снова поставил, и снова проиграл.
Многие игроки, отдав Чжану все, что имели, оставались простыми зрителями, а у банкомета выросла целая гора бирок.
Сяо-эр взял все оставшиеся у него марки и бросил на цифру 1. Шанс на выигрыш был весьма небольшой… Но судьба любит рискующих: когда банкомет поднял медную крышку бао-хэцзы — «красное» было обращено на цифру 1.
Чжан передвинул порядочную кучку палочек в сторону выигравшего. Тогда только игроки обернулись, чтобы посмотреть — кто это выиграл?
— А, это ты, Сяо-эр, здравствуй! — сказал кто-то. — Ты сюда как попал?
— Да вот иду в Ши-мынь-эр (зал. Св. Ольги, буквально — «каменная калитка»), хочу на лето наняться к кому-либо ловить капусту, — весело ответил Сяо-эр, поблескивая великолепными зубами.
Тогда и Чжан поднял голову и стал внимательно всматриваться в Сяо-эра. Имя, голос и своеобразная манера говорить молодого человека напомнили ему что-то… И кривая, презрительная улыбка исказила его и без того непривлекательное лицо. Очевидно, он что-то вспомнил.
Нашлись и еще другие, знавшие парня, и посыпались вопросы; что делается на Синанча и Улахэ, почем сдавали соболей, велика ли добыча пушнины за зиму и т. д.
Сяо-эр успевал всем ответить, невольно располагая к себе веселостью, молодостью и бьющей из каждой поры его тела энергией.
— Ну, играть, так играть, — грубо оборвал его Чжан, — а хотите болтать — идите прочь оттуда!
Разговоры прекратились, но хмурые взгляды присутствовавших ясно показывали их нерасположение к грубому банкомету.
Игра продолжалась. Одно время Сяо-эр выиграл столько, что, казалось, «взорвет» банкомета, но потом несколько неудачных ставок не только все вернули Чжану, но даже совершенно очистили карман Сяо-эра. Он отдал хозяину все до копейки оставшиеся у него деньги за новую пачку палочек, но и эта партия перешла скоро к Чжану.
Остальные игроки, видя завязавшуюся дуэль, постепенно бросили игру. Внимание всех было устремлено на этих двух людей, из которых ни один, очевидно, не хотел бросить игры, не докапавши другого.
Сяо-эр остановился на мгновение в нерешительности.
— Что, чист? — насмешливо спросил Чжан.
Это замечание как бы подстегнуло его противника. Он присел на кан и стал быстро развязывать тонкую, крепкую бечевку, идущую от улы (китайская обувь) и обвертывавшую всю голень правой ноги. Развернув тряпку, покрывавшую ногу, он вытащил из-под нее смятую шкурку соболя. Встряхнув ее и дунув против шерсти, чтобы показать достоинство меха (обычный прием китайцев-меховщиков), Сяо-эр протянул соболя хозяину:
— Дайте десять рублей![10]
Хозяин взял шкурку, разгладил ее и стал рассматривать. Соболь был великолепный.
— Пять дам, — ответил хозяин, — больше не могу!
Соболь стоил во много раз дороже.
— Давайте пять, — злобно ответил Сяо-эр, ясно видя, как его прижимает хозяин фанзы. Конечно, многие из присутствовавших дали бы ему дороже, но китайская этика и вежливость по отношению к хозяину не позволяли никому перебить покупку.
Хозяин унес мех и, вынув пять истрепанных бумажек из большого засаленного кошеля, висевшего на груди под одеждой, отдал их молодому китайцу.
— Ну, играй, — крикнул он вызывающе Чжану.
Чжан перевернул внутренний стержень в бао-хэ-цзы и поставил ее на скатерть. Сяо-эр один момент колебался, потом бросил все пять рублей на три стороны, оставляя четвертую пустой.
Чжан поднял крышку — «красное» пало на последнюю, четвертую сторону; Сяо-эр все проиграл…
Чжан захохотал:
— Ну, ты, цюнь-гуань-дань (голый бедняк), гунь-дан-ба (убирайся отсюда)! (Оба эти выражения крайне грубы и обидны).
Оскорбленный Сяо-эр готов был со сжатыми кулаками броситься на обидчика. Но он сдержался, и только поток брани полился из его уст, брани, о которой европеец и понятия не имеет.
Тогда Чжан не вытерпел и бросился к Сяо-эру. Но другие игроки схватили их сзади и растащили, уговаривая:
— Ну что вы делаете! Разве забыли, что гоу яо гоу, лян цзуй мао (если собака грызет собаку — у обеих рты полны шерсти)[11].
Но рассвирепевший Чжан не унимался:
— Ты думаешь, я не узнал тебя?! Забыл ты фанзу около Хай-ню цзуй-цзы! («Сивушиный мыс» — так называют китайцы мыс Баратынского около залива Св. Владимира).
Завеса, закрывавшая память Сяо-эра, сразу исчезла: он вдруг сделал как бы скачок в область прошлого, и ему ясно представилась лежавшая за Хай-ню цзуй-цзы бухточка Фамагоу, в ней три фанзушки капустоловов, и вот он, хозяин одной из них, этот самый Чжан… Сяо-эр с ощущением стыда и муки вспомнил, какие ему, пятнадцатилетнему мальчику, приходилось исполнять обязанности у своего тогдашнего хозяина. Он вовсе не представлял исключения, но окрестные капустоловы, в особенности этот Чжан, одно время даже переманивавший его к себе, задразнили его до такой степени, что ему пришлось бежать от своего хозяина…
Минутное молчание своего противника Чжан принял за победу.
— Ах ты ту-цзай-цзы, да-янь-эр-хо, май гоуцзы! — продолжал он кричать.
Кровь бросилась в голову Сяо-эра. Он рванулся вперед и едва не освободился из рук державших его. Но вдруг он остановился: очевидно, какое-то решение созрело у него в голове.
— Пустите нас, — сказал он спокойным голосом, хотя его бледность и сверкающие глаза выдавали бушевавшую в душе бурю, — мы еще не кончили играть!
— Но ведь ты все проиграл, — раздались голоса.
— Нет, у меня еще кое-что осталось!
По китайской игорной этике выигравший не может прекратить игру — это может сделать только проигравший. Поэтому игра должна была продолжаться.
Все население фанзы окружило стол тесным кольцом, чувствуя, что здесь должно произойти что-либо необычайное.
Противников разделял стол. Чжан «сделал» бао-хэ-цзы, поставил ее боком на центр скатерти и хмуро спросил:
— Много ставишь?
— Много, — ответил Сяо-эр, криво и злобно улыбаясь.
— Говори прямо, что ставишь?
— Я ставлю… мою свободу!
Мертвая тишина встретила в первый момент это заявление, но вслед затем все заволновались, зашумели, заговорили:
— Как так?! Здесь не было случая, чтобы играли на такую ставку… Здесь нет китайцев-хулацзы, есть только да-цзы хулацзы, — горячились молодые игроки.
— Все равно, — возражали им более солидные и пожилые хранители традиций, — такая ставка существует, и банкомет, если он в выигрыше, не может от нее отказаться; или же пускай он откупится от своего партнера и уплатит ему, сколько бы тот ни потребовал. Но и это только в том случае, если последний пожелает таким способом кончить игру. А если он не захочет, то банкомет обязан принять всякую ставку, лишь бы поставленное принадлежало игроку. Это — единственное и непременное условие!..
Чжан знал, что он не может уклониться от вызова своего противника. На момент он поколебался, но когда он встретил насмешливые, явно недоброжелательные взгляды многих из обыгранных им «гостей», бешеная злоба охватила его.
«Все равно, — мелькнуло у него в голове, — если проиграю, то откуплюсь у этого дурака; ну, а если выиграю…»
Он не успел решить, что он сделает в этом последнем случае, потому что нужно было «не терять лица» и скорее отвечать.
— Хорошо, идет, — ответил он, по-видимому, спокойно. — Кто из нас проиграет, тот будет хулацзы у другого[12].
— Но ведь тебе нельзя будет играть, когда ты будешь хулацзы, — воскликнул какой-то молодой женьшеньщик, обращаясь к Сяо-эру.
— А кто тебе сказал, что я буду хулацзы, а не Чжан?.. Хулацзы я не буду, помни это, — с вызывающим видом ответил Сяо-эр сконфуженному парню.
Чжан злобно сверкнул глазами и проворчал сквозь зубы какое то ругательство.
— Ставь, — сказал Чжан, опрокидывая бао-хэ-цзы на центр скатерти.
Воцарилась мертвая тишина. Сяо-эр вынул из ножен острый, как бритва, большой нож, с которым таежник никогда не расстается, положил кончик своей длинной косы на стол и отрезал его ножом вместе с вплетенным в него шнурком. Этот пучок волос, который был более драгоценен, чем сама жизнь, в котором заключалось неоценимое благо — свобода, Сяо-эр высоко поднял над столом, раздумывая, куда бы поставить и, наконец, медленно опустил на линию, разделявшую цифры 1 и 2.
Все затихло. Все чувства, все ощущения сосредоточились в одном — в зрении…
Чжан медленно протянул руку, которая заметно дрожала, к медной коробочке и, задержавшись на мгновение, снял крышку…
Все ахнули. «Красное» было обращено на цифру 3 — Сяо-эр проиграл… Толпа с сожалением смотрела на бледного, с горящими глазами, молодого человека.
— Что, не будешь хулацзы? — злобно улыбнулся Чжан.
— Не буду, — крикнул Сяо-эр, — ставь еще!
— Ты теперь мой хулацзы! Ты не имеешь больше права играть, — угрожающе сказал Чжан.
— Нет, имею, — ответил решительно Сяо-эр. И, прежде чем окружающие поняли, что он делает, он быстро расстегнул куртку, распустил пояс шаровар и, захватив левой рукой у себя на животе широкую складку тела, одним взмахом ножа отрезал ее. Подняв мясо над скатертью и зажав рану другой рукой, Сяо-эр снова крикнул:
— Ставь бао-хэ-цзы!
Поднялся шум.
— Он — хулацзы, он не имеет права играть, — кричали молодые.
— Нет, — отвечали более опытные, — Сяо-эр прав! Хулацзы не может играть на деньги и вещи, которые принадлежат хозяину, а тело и жизнь его принадлежат ему самому. На них он может играть. И именно этими ставками он может отыграть себе свободу… Сяо-эр правильно играет, а вы, молодежь, не знаете правил игры!
Чжан знал, что Сяо-эр ничем не нарушил традиций игры, кто знает, когда и кем установленных. Он медлил, чтобы ослабить своего противника, но окружающая толпа, убедившись в правоте его партнера, кричала ему:
— Ставь банковку, Чжан, ставь скорее!
Чжан видел, что его ненавистный враг, которого он считал уже находившимся в его власти, готов ускользнуть от него, но выбора не было и Чжан, перевернув в коробке внутренний стержень, поставил ее на скатерть.
Сяо-эр с размаха, обрызгав кровью Чжана, положил кусок своего мяса на линию, отделявшую цифру 3 от 4. Очевидно, он полагал, что его враг не переменил положения столбика, и хотел, так сказать, психологически поймать его.
Воцарилась снова мертвая тишина.
Чжан поднял крышку… и из грудей всех окружающих единодушно вырвался крик:
— Хао! Хэнь хао! (Хорошо, отлично!)
Сяо-эр поймал Чжана; «красное» смотрело на цифру 3…
— Свободен, свободен, не хулацзы, — радостно говорили все, обращаясь к молодому китайцу и невольно симпатизируя ему.
— Ну ладно, убирайся, — с деланным спокойствием проговорил Чжан, — я кончаю игру.
— Нет, стой, — крикнул Сяо-эр, — ты кончаешь игру, да я-то не хочу кончить… Я ведь еще в проигрыше!
Толпа сразу затихла, предчувствуя что-то неожиданное.
— Да, да, верно, — раздались голоса, — Чжан не имеет права первым прекратить игру!
Чжан почувствовал, что не может ни на кого опереться. Ему не было другого выхода, как продолжать игру.
— Что же ты поставишь? — спросил он.
— А вот увидишь, — отвечал Сяо-эр, крепко прижимая отрезанный кусок мяса к ране, чтобы задержать кровотечение.
Чжан медленно поставил бао-хэ-цзы на стол. Тогда Сяо-эр снова отнял мясо от раны и бросил его на диагональ между цифрами 1 и 4.
— Как так? — воскликнул недоумевающе Чжан.
— А так, — спокойно, но зловеще ответил Сяо-эр, — мы теперь квиты и вот моя ставка; ты не имеешь права отказаться!
— Верно, верно, Сяо-эр говорит правду, — раздались со всех сторон голоса.
У Чжана в первый момент захватило дух. Но он не мог «потерять лица»; деланно усмехнувшись, он поднял крышку…
«Красное» смотрело на цифру 1.
Воцарилось гробовое молчание. Все смотрели на помертвевшего Чжана.
— Плати! — сказал Сяо-эр.
— Может быть… — начал Чжан.
— Плати этим! — уже раздраженно крикнул Сяо-эр, показывая на свое мясо.
— Плати, ничего не поделаешь — плати, — кричала толпа, — мясо за мясо! Умел брать, умей и отдавать!
Чжан знал, что если он не заплатит, то толпа сейчас же повалит его на землю и сама «возьмет» проигрыш — таковы «священные» законы игры… Он быстро распустил пояс, схватил нож и с пеной у рта крикнул:
— Проклятый лань-бань-дэн! Так вот же тебе!
И, по примеру своего врага, отхватив кусок мяса от своего живота и приподнявшись со скамейки, он хотел бросить его в противника. Но Сяо-эр его предупредил: в тот же миг кусок мяса Сяо-эра, брошенный его рукой, с противным хлюпающим звуком с такою силою ударился в лицо Чжана, что тот откинулся назад на скамью.
Шум, крики, восклицания со всех сторон заглушили на один момент крики Чжана, который, запачканный кровью, не помнил себя от ярости. Он что-то кричал, брызгал слюною и грозил кулаками Сяо-эру, не будучи в состоянии броситься на него: оба противника были прижаты толпой к разъединявшему их столу.
— Цзюань-янь-цы, — бросил Сяо-эр своему врагу.
— Голову, голову, — кричал Чжан, — игра еще не кончена!
— Идет, идет, — отвечал Сяо-эр, — идем на улицу!
— На улицу, на двор, — подхватили гости, большинство которых не понимало, в чем дело, но которые все принимали самое горячее участие в совершавшейся перед ними трагедии.
Все высыпали на двор.
— Вот, — крикнул Сяо-эр, показывая на растущее сбоку усадьбы за забором дерево, к которому был привязан отстаивающийся после работы осел, — вот как раз то, что нам нужно! Идем туда!
Оба врага, зажимая раны, а за ними и вся толпа, двинулись к дереву. Осла отвязали и прогнали.
— Пояс, дай пояс, хозяин, — сказал Чжан, — он у тебя длиннее!
Хозяин снял с себя пояс, в несколько раз обмотанный вокруг тела, и передал его Чжану.
— А, проклятый, — хрипел Чжан, дрожащими от бешенства руками делая мертвую петлю на конце пояса, — вот посмотрим, как ты тут выиграешь!
— Перестань, гоу-сун, злиться, — насмешливо кинул ему Сяо-эр, — а то петли завязать не сможешь!
Чжан бросил Сяо-эру пояс с одной, сделанной для него, петлей, а Сяо-эр спокойно и деловито сделал петлю на другом конце.
Пояс перебросили через сук на дереве, который был на такой высоте, что обе петли как раз доходили до плеч врагов.
— Вяжите руки, — сказал Сяо-эр.
Кто-то из окружавшей толпы связал сзади руки обеим противникам разрезанной пополам оставшейся после осла веревкой; затем на шеи врагов были надеты петли, причем петля Чжана была надета на Сяо-эра, а петля, сделанная последним, на Чжана.
— Хорошенько, хорошенько затяните, — говорил деловито Сяо-эр, как будто дело шло о запряжке лошади.
— Ну, готово, — сказал кто-то.
В то же мгновение Сяо-эр подогнул ноги и повис на поясе, стараясь подтянуть кверху Чжана.
Началась безобразная сцена страшной борьбы двух людей, которые с вышедшими из орбит глазами и искаженными багровыми лицами, изрыгая пену, бешено извивались и прыгали, стараясь перетянуть друг друга… Капли крови с обоих падали вниз и тотчас впитывались землей, разрыхленной ослиными копытами…
— Да-цзя-хо-эр (все), — сказал хозяин, — пойдем домой и не будем мешать последней игре.
Толпа тотчас отошла от места «игры» и все молча вошли в фанзу и сели на каны.
— Жалко Сяо-эра, — сказал хозяин, — он проиграет!
Все вопросительно посмотрели на хозяина, но промолчали.
— Не пора ли? — сказал кто-то через четверть часа.
— Нет, рано, — ответил хозяин.
Протянулись томительные полчаса.
— Ну, теперь пора, — сказал хозяин, выглянув в дверь.
Толпа, подгоняемая присущим всем азиатам страстью к зрелищам, особенно жестоким, стремилась броситься вперед, но, признавая авторитет хозяина, медленно направлявшегося к дереву, сдержала себя и пошла за ним.
На дереве висели два неподвижных тела. Одно из них, с поджатыми коленями, касалось ими земли; другое, вытянутое, было на четверть аршина над землей.
— Оба? — опасливо произнес голос в толпе.
— Нет, — ответил хозяин, — один будет жив…
Когда подошли ближе, то увидели, что на коленях стоит Чжан, а висел Сяо-эр. Кто-то хотел развязать пояс.
— Нет, режьте, да скорей, — распорядился хозяин.
Пояс перерезали, и оба тела мешками упали на землю. Петли распустили и сняли.
— Несите Чжана в фанзу, а Сяо-эра — в сарай, — приказал хозяин. Толпа подняла обоих «игроков» и понесла их.
— Оботрите, да посильнее, Чжана холодной водой, — продолжал хозяин, — он скоро придет в себя. Ты, Лю, — обратился он к кому-то в толпе, — ведь хороший плотник; сделай из тех досок, что лежат за сараем, хороший гроб для Сяо-эра, да не забудьте в него положить его мясо… Хороший был парень, жаль его!
— Хозяин, почему вы знали, что Сяо-эр проиграет? — спросил кто-то, — что, у него жизни было меньше, что ли?
— Жизни у Сяо-эра было больше, чем у другого, — грустно ответил старик, — но проиграть он должен был потому, что ему было только 20 лет с небольшим; и хоть был он силен, да в тело еще не вошел… А Чжану было за сорок; он, может быть, был и слабее, да тяжелее. Эта игра была фальшивая, потому что шансы были неравны. А мне ничего нельзя было сказать — они делали все верно, по правилам…
В портах Среднего и Южного Китая, особенно в Шанхае, вы на каждом шагу встретите джентльменов, одетых в изысканные европейские костюмы, но у которых почти всегда к этой изысканности примешивается что-то кричащее, или нечто утрированное: слишком большая и высоко поднятая складка брюк над лаковыми ботинками, чрезмерно большой или яркий галстух, высочайший крахмальный воротничок, шляпа последней моды, но несезонная и т. п. Все они — непременно брюнеты.
Если вы внимательно всмотритесь в лицо этих, большей частью молодых джентльменов, то вас удивит необычайный среди европейцев желтоватый, матовый, без кровинки, цвет кожи; иногда — своеобразная постановка глаза с припухлостью внутреннего верхнего века глаз, и нечто неуловимое, ненаблюдаемое на лице европейца; с одной стороны — напыщенная павлинья гордость, а с другой — искательство, готовность на все, без исключения, услуги…
Это — так называемые half caste, «полукровки», — помесь европейцев с туземцами или вообще с азиатскими народностями.
Все они всегда владеют китайским и каким-либо европейским, а иногда и несколькими языками, и поэтому часто бывают переводчиками; они отличаются практическими способностями, но вместе с тем и хитростью, беззастенчивостью и беспринципностью. Они пролезут куда угодно, узнают и сделают, что вы хотите (конечно, если это сулит им солидную выгоду), нисколько не считаясь с требованиями нравственности или закона.
Как посредники между европейским и туземным населениями, они являются, конечно, весьма полезным, а иногда и необходимым элементом, но несмотря на это, положение их между европейцами весьма тяжело: их услугами пользуются, но их самих презирают и никогда в европейское общество не допускают. Они деклассированы.
Но зато сами себя они считают неизмеримо выше туземцев, и держат себя по отношению к последним крайне гордо, копируя англичан, и даже вызывающе.
Самым худшим, пожалуй, элементом среди этих «хавкастов» являются переселившиеся с Филиппинских островов метисы — потомки португальцев и тагалок, которые всегда называют себя португальцами чистой воды. Физически этот тип выше, чем остальные метисы и между их женщинами попадаются иногда настоящие красавицы. Во всех же остальных отношениях они хуже остальных хавкастов, потому что, усвоив все их пороки, и даже в большей степени, они не приобрели их деловитости и «полезности». Всякий жуир и прожигатель жизни, впервые приехавший в Шанхай и захотевший познакомиться со всеми «гранями» шанхайского быта, почти всегда попадет (если, конечно, не будет заранее предупрежден) в руки такого проводника-«португальца»; и тогда — горе ему!
Дон Луис Серрао де Пуньо бесцельно шагал по Bundy (набережная улица в Шанхае). Собственно говоря, несколько лет тому назад в Манилле его звали просто Пунь; но, приобретя некоторый лоск, знание людей и «ловкость рук», он решил, что трехэтажное имя и титул имеют в известных случаях значительную ценность, а потому, подновив костюм, он заодно подновил и надстроил также и свое имя.
Дон Луис был не в духе. Вчера вечером в игорном доме «Вечной радости» в Хонкью он быстро проигрался дотла. Огорченный гидальго зашел к своей хорошей «знакомой» донне Марии, служившей днем продавщицей в одном из магазинов на Нанкин-род. Взяв у нее «взаймы» десять долларов, он отправился к своему приятелю — дону Диего, который приглашал его в тот день зайти попозже смотреть бои петухов. Дону Диего привезли какого-то особенного петуха, обещавшего быть соперником непобедимому до сих пор петуху-бойцу дона Игнацио.
Часов в десять вечера в квартире дона Диего собралось «избранное» общество — человек двадцать матовых брюнетов, называющих себя португальцами и испанцами. Были и дамы. Почти все были знакомы между собою раньше, и в обращении друг с другом отличались утрированной вежливостью.
После бесконечных приветствий и любезностей, гости просили хозяина показать нового петуха. Дон Диего вышел из комнаты и через минуту принес великолепного, огромного белого петуха с толстым, составленным из нескольких рядов мясистых наростов, красно-сизым гребнем и узловатыми ногами, покрытыми как будто известковой пылью. Петух махал ногами и беспомощно озирался, ослепленный ярким электрическим светом, когда хозяин, держа его в руках, перевертывал во все стороны и указывал гостям на его достоинства.
Гости, горя нетерпением увидеть скорее любопытное зрелище, по предложению любезного хозяина уселись на стульях и креслах, расположенных кругом в два ряда так, что посреди комнаты образовался своеобразный манеж.
— Ну, дон Игнацио, — обратился хозяин к пожилому португальцу, — как мы будем вести борьбу: до победы, или до конца?
— Как вам угодно, — галантно ответил дон Игнацио, — но я полагаю, что, так как бойцы встречаются в первый раз, то вряд ли будет смысл вести борьбу до конца. Не лучше ли будет вести поединок до первого увечья?
— Конечно, конечно, — согласился дон Диего. — Ну, — продолжал он, — не будем терять драгоценного времени!
Из корзинки, покрытой материей и стоявшей в углу комнаты, дон Игнацио вынул своего петуха. Черный, сухой, гораздо меньшего, чем его будущий противник, роста, этот петух не мог произвести такого впечатления, как его великолепный соперник. Он казался и более вялым, оставаясь неподвижным в руках своего хозяина, и только полупрозрачное боковое веко ежеминутно закрывало его глаза…
— Ставлю пять за белого, — раздался чей-то голос.
— Принимаю, — галантно раскланялся дон Игнацио.
«Вот случай удвоить мои 10 долларов», — подумал дон Луис. Сомнений у него не было — разве мог маленький, вялый черный петух противиться белому гиганту?
— А вы как будете вести бой, — спросил он у дона Диего, — со шпорами или без них?
— Как будет угодно дону Игнацио, — ответил хозяин.
— Конечно со шпорами, — улыбнулся пожилой португалец.
— Ставлю десять за белого, если позволите, — сказал дон Луис.
— Пожалуйста, — улыбнулся Игнацио.
— Пять за белого! Два за белого! Три за белого! — раздались со всех сторон голоса, и только кто-то один поставил десять за черного.
— Начинайте, начинайте, — торопили гости хозяина.
Обоим петухам подвязали к ногам по длинной стальной шпоре и поставили на пол посреди круга друг против друга.
Сразу затихли все разговоры и взоры всех зрителей приковались к двум петухам, которые, ослепленные ярким светом и оглушенные шумом, казалось, думали в настоящий момент только о насесте в темном курятнике.
Но вот черный петух подошел к белому, глянул на него самым миролюбивым образом сначала одним глазом, потом, повернув голову — другим; и затем, совершенно неожиданно, вдруг вытянул голову вверх и клюнул его в гребень. Белый петух от неожиданности подскочил и тревожно закричал. Черный нагнул голову к самому полу, растопырил крылья и стал лапами царапать пол, злобно кудахтая.
Не успел белый приготовиться к защите, как черный подскочил, подпрыгнул и с размаха ударил противника шпорой в шею. Белый тоже рассердился, и в свою очередь налетел на черного.
Начался страшный бой. Петухи неожиданно расходились, снова наскакивали друг на друга, взлетали, били один другого шпорами, клювом и крыльями… Шея и голова белого скоро окрасились кровью; на черном крови не было заметно, но черные перья на полу показывали, что он тоже пострадал.
Один момент казалось, что белый одержит полную победу: сильным ударом клюва в гребень противника он, казалось, пригвоздил голову его к полу. Взрыв рукоплесканий большинства зрителей как будто придал силы черному: он вырвал голову из-под клюва противника, и в тот же момент, подскочив, ударил белого шпорой в глаз. Белый был сбит с позиции и стал уклоняться от яростных нападений своего врага. Вырванный из орбиты глаз болтался на нерве…
— Кончено, я проиграл, — сказал дон Диего. Дон Игнацио тотчас же схватил своего петуха, который барахтался и старался вырваться из рук хозяина, стремясь добить своего врага.
Между зрителями поднялся страшный шум.
— Неверно, неправильно! Это мошенничество! Нужно продолжать борьбу, победа еще не решена, — кричали вскочившие со своих мест гости.
Шум поднялся невероятный. Напрасно хозяин успокаивал гостей, из которых каждый теперь более походил на расходившегося петуха, чем на приличного гидальго…
— Господа, полиция услышит и придет, — удалось, наконец, дону Диего перекричать шум.
Слово «полиция» сразу подействовало успокоительно на нервы гостей, которые, хотя и были крайне взволнованы, но уже больше не кричали.
Дону Луису пришлось отдать последние десять долларов…
Воспоминание о двух неудачах в один и тот же день до крайности его угнетало.
Куда пойти теперь? Он знал все места, где играют в «лошадки», в фаро, в кости, в я-хуй, где происходят бои кузнечиков и крыс, где курят самый лучший бенгальский и самый худший, сплошь состоящий из ляо-цзы (суррогата) опиум, где гашиш и курят, и едят со сластями, где морфий и кокаин и впрыскивают, и нюхают; он знал, где можно нервы, мускулы и волю привести в расслабленное состояние, заставив мозг и фантазию бешено работать… Но всюду нужны деньги, которых у него нет… Пойти разве в «женский театр», где несколько безобразных баб в евином костюме проделывают отвратительные телодвижения? Но кроме пьяных матросов, там никого не найдешь, а с них взятки гладки… Или пойти на французскую концессию и предложить гуляющему фланеру провести его к китайскому Антиною?… Но теперь слишком поздно: гуляющих и гулящих уже на улицах не застанешь…
Тысячи планов роились у него в голове, но он отбрасывал их, как слишком фантастичные и неудобовыполнимые…
Господин Ван был сыном крупного пекинского чиновника, сумевшего сохранить свое положение при всех политических переворотах последних лет. Молодой Ван, начавший образование по старой китайской классической системе, закончил его по-новому: в числе других молодых людей он был командирован в Японию. Ван прожил там два года, вращаясь почти исключительно среди своих соотечественников, посещал все увеселительные места и не пропустил ни одного митинга китайских студентов. Лекции же в университете посещать считал излишним, ибо японского языка он не понимал, а по-английски знал слишком мало.
Вернувшись после «окончания заграничного образования» домой в Пекин, молодой Ван сразу занял видное положение среди того слоя знатной молодежи, из которой комплектуется теперь крупное чиновничество. Конечно (так он полагал), он имеет на это полное право: он получил иностранное, заграничное образование, у него есть влиятельные друзья, у отца — хорошие связи и денег достаточно… А главное — хорошо, что теперь отменили эти дикие экзамены, без которых раньше невозможно было поступить на службу! Будь старые порядки, пришлось бы ему для получения какой-либо ничтожной должности потратить лет десять-пятнадцать на самое серьезное изучение и Кун-цзы, и Мын-цзы, и Чжуан-цзы, и Чэн-и, и Чжу-си, и бесконечного ряда других… А теперь карьера ему обеспечена без всякого труда.
Но расчеты его не совсем оправдались. Таких, как он, жаждущих движения воды, оказалось слишком много: не только не хватило министерских портфелей на всех, желавших их принять, но даже нельзя было сразу попасть в какие-нибудь дао-ины (начальники округа) или в прокуроры судебной палаты; а на меньшее, извините, г. Ван не соглашался…
Недовольный правительством, он примкнул к оппозиции. Желая играть видную роль, он прибег к обычному в Китае средству: решил издавать собственную газету, конечно, весьма крайнего толка, и, само собою понятно, на средства отца.
В первое время это дело его занимало, но постоянная регулярная работа была ему не по плечу. Успеха газета не имела, а поэтому получить субсидию (как это обыкновенно водится) от какой-либо организации или даже иностранного государства — он не мог. Наконец отец сказал:
— Хочешь жить и веселиться — я тебе денег дам; а на глупую затею — на газету — я больше давать не буду!
И пришлось господину Вану сделаться «жертвой несовершенности современного строя». Он бросил газету, решил отдохнуть от трудов и развлечься, сделав поездку по центральному и южному Китаю, где он еще ни разу не был; посмотреть на знаменитое озеро Си-ху, поласкать чугунные прелести Ван-ши, оскорбить статую Цин-гуй’я, побывать в цветочных лодках Кантона — словом, проделать все то, что полагается блестящему молодому человеку его типа и калибра.
Отец ничего не имел против поездки сына и дал ему порядочную сумму денег (переводов и разных других глупых банковских операций старик не признавал: деньги в руки — и проще, и вернее!)
Через несколько дней молодой Ван был уже в Тяньцзине и брал билет на один из пароходов China Merchants’ Steam Navigation Со., уходивший в Шанхай.
Громадный пароход «Цзян-юй» подошел к пристани на реке Хуан-пу, или, по местному — Ван-пу. На берегу собралась значительная толпа: встречающие, полиция, носильщики, клерки фирм, ожидающих прибытия товара на пароходе — все это двигалось, шумело, толкалось или водворяло порядок.
Несложные формальности скоро были окончены, и поток палубных пассажиров устремился на берег, а навстречу ему, несмотря на все старания судовой администрации, успели проскочить на пароход несколько человек с берега, и между ними — претенциозно одетый молодой джентльмен с желтым лицом.
Г. Ван стоял на палубе, с любопытством наблюдая новую для него картину в этом странном, никому не принадлежащем, богатом городе.
Постепенно пассажиров на пароходе становилось все меньше и меньше, и г. Ван спохватился — нужно и ему сходить. Он взял в обе руки по саквояжу — один побольше, с европейским костюмом, и другой — поменьше, с умывальным прибором и деньгами (он знал, что иностранцы не таскают с собою в пути крупных вещей), и по сходням сошел на берег.
В это время веер, с которым порядочный китаец никогда не должен расставаться, выскользнул у него из рукава и упал на землю. Ван остановился и хотел поставить один саквояж на землю, чтобы поднять веер, но в этот момент какой-то европеец, следовавший за ним сзади, нагнулся, поднял веер и подал его Вану, говоря на отличном северном наречии:
— Вы, милостивый государь, кажется, уронили веер!
— Лао-нинь цзя, лао-нинь цзя (чрезвычайно благодарен, очень вас затруднил), — раскланивался Ван, чрезвычайно пораженный и польщенный. Еще бы! Чтобы европеец, да еще прекрасно одетый, был так вежлив по отношению к китайцу — это ведь неслыханная вещь! К тому же, он так хорошо для иностранца говорит по-китайски… Ван рассыпался в благодарностях и комплиментах, молодой человек не оставался в долгу.
— Позвольте спросить, вы возьмете кэб или две рикши? Вам куда нужно ехать?
— Я только что приехал впервые в Шанхай и не знаю еще, где остановлюсь; у меня есть письмо к знакомому моего отца, но я точно не знаю его адреса.
— Позвольте рекомендовать вам один boarding house. Там вам будет очень удобно… Правда, он не на блестящей улице, но зато поблизости найдется много интересных мест, да и недорого!..
— Я не знаю, удобно ли мне будет, — усомнился Ван, — ведь я не жил никогда в европейском доме!
— О, это пустяки! В этом бордин-хаузе постоянно бывают и китайцы. Там есть и китайский стол, и я вас уверяю, что вам будет хорошо!
«В самом деле, — подумал Ван, — кто же мне мешает переехать, если мне не понравится?»
Он отдал себя целиком в распоряжение обязательного молодого человека.
— Хотя мне нужно в другую сторону, но я с удовольствием довезу Вас, — говорил дон Луис (это был он), усаживаясь в кэб рядом с Ваном.
Экипаж двинулся по Бродвэю, переехал через мост на Сучжоу-крик, покатился по Бэнду, потом свернул на Нанкин-род, потом сделал несколько поворотов вправо и влево, и Ван, до сих пор внимательно следивший за дорогой, совсем запутался. Роскошные огромные дома европейского типа стали попадаться все реже и реже; между ними начали встречаться промежутки и даже пустыри, и, наконец, начался с левой стороны длинный ряд китайских построек, прерываемый кое-где двухэтажными кирпичными домами. Все постройки сплошь были заняты лавками, ресторанами, харчевнями, чайными и т. п.
Спустившийся вечер и разлившееся скоро всюду море фонарей скрыли грязь и скрасили неприглядность местности, но привычная обстановка китайского города была Вану более по сердцу, чем скучные, однообразные, многоэтажные европейские дома и монотонная обстановка небойких европейских кварталов в китайских городах.
Дон Луис остановил кэб около двухэтажного грязноватого дома, обычного здесь полуевропейского типа, вдвинутого между лавками и как две капли воды похожего на сотни других домов, мимо которых они проезжали. Посреди дома был сквозной проход с улицы во двор. Узенькая деревянная лестница, пристроенная к стене дома со стороны двора, вела на висячую веранду второго этажа, огибавшую весь дом с внутренней стороны.
Поднявшись на веранду, дон Луис смело открыл одну из многочисленных выходивших на веранду дверей и ввел Вана в ярко освещенную большую комнату. Середину комнаты занимал большой стол, а по углам стояло еще четыре маленьких стола. Драпри на дверях, ламбрекены на закрытых плотными занавесками окнах, большое зеркало неровного стекла, стоявшее прямо против входа и отразившее вошедших, и несколько картин в аляповатых золоченых рамах, все показалось Вану красивым и богатым, хотя и не новым.
Сказав подошедшему слуге-китайцу несколько слов, которых Ван не понял, Луис извинился и вышел в одну из внутренних дверей. Ван обратился к слуге с вопросом:
— Чжэ-ши на-и-вэй-ди фан-цзы? («Это чей дом?»)
Слуга улыбнулся и ответил:
— Фу-сяо-д (на шанхайском наречии значит: «не понимаю»).
— На-и-та цзе? — продолжал Ван («Какая улица?»).
Слуга опять ответил:
— Фу-сяо-д!
Видя, что все равно от слуги ничего добиться нельзя, Ван прекратил расспросы, внутренне возмущаясь — как это правительство может допускать, чтобы в одном и том же государстве люди говорили на разных языках: в Пекине — на одном, в Шанхае — на другом, в Фу-чжоу — на третьем, в Кантоне — на четвертом… Ведь если он, Ван, попадет на службу не в Северный Китай, так ведь он ничего не будет понимать; придется все дело вести через переводчиков, а работа последних известно ведь какая!
Его размышления были прерваны приходом д. Луиса, которого сопровождала какая-то пожилая, облинявшая и обрюзгшая брюнетка.
— Господин Ван, — обратился к гостю Луис, — вот хозяйка этой гостиницы; отличная комната вам уже приготовлена… Возьми вещи, — приказал он по-китайски слуге. Тот подошел и взял большой саквояж, а маленького Ван не отдал.
— Только прошу, Ван, — обратилась хозяйка к гостю на плохом английском языке, — обедать приходите сюда, в табль-дот!
Ван понял и ответил:
— Да, да, конечно!
— Пойдемте, — предложил Луис, — я вам покажу вашу комнату.
Не выпуская маленького саквояжа из рук, Ван пошел вслед за Луисом по узкому коридору, по обеим сторонам которого были двери без номеров и карточек. Одна из них была открыта, и туда-то Луис ввел гостя.
Комната была небольшая, обычного отельного типа; в одном углу деревянная перегородка, не доходившая до потолка, очевидно, отгораживала спальню.
— А сколько стоит? — спросил Ван.
— О, очень дешево — три с половиной доллара в день на всем готовом, — отвечал Луис.
Вану это показалось дороговато, но, т. к. он в средствах не стеснялся, то он промолчал.
Конечно, Луис не сказал ему, что 3 доллара пойдут хозяйке, а 50 центов — лично ему за «труды».
Луис сделал движение, как бы вынимая часы.
— Ах, я забыл часы дома, — озабоченно произнес он, — скажите, пожалуйста, который теперь час?
— Теперь ровно семь, — отвечал Ван.
— Не забудьте, что через полчаса здесь обедают — вам нужно одеться, — напомнил Луис и стал откланиваться.
Гостиница Вану не понравилась. Он подумывал ее переменить. Ему было немного неловко, даже жутко оставаться одному здесь, в непривычной обстановке и почти без языка; он невольно привык уже полагаться на своего случайного знакомого…
— Господин Лу, — обратился он к молодому человеку, — а может быть, вы здесь пообедаете?
— Я очень благодарю вас, но, право, я не знаю, как быть: у меня уже заплачено за стол вперед в одном доме…
— Пожалуйста, не беспокойтесь, я вас приглашаю!
— Ну да, я понимаю, благодарю вас, но… в таком случае мне все-таки нужно съездить предупредить дома, что я сегодня там обедать не буду. Через полчаса я непременно буду здесь.
Луис ушел, а Ван стал разбирать свой саквояж и приводить себя в порядок к обеду.
Когда Ван умылся и оделся в европейский костюм, с большим трудом справляясь с крахмальным воротничком и галстуком, было уже половина восьмого. Немного встревоженный отсутствием дона Луиса, он вышел в столовую. Два столика были уже заняты. Почти в ту же минуту входная дверь отворилась и вошел дон Луис в том же костюме, в каком был и раньше, но с палевой хризантемой в петлице.
Новые знакомые заняли столик в дальнем углу направо, откуда было хорошо видно всех входящих.
Пришло еще несколько посетителей и заняли места за большим столом. Все они, несмотря на разность возрастов, лиц и костюмов, чем-то напоминали дона Луиса…
Китайцев не было ни одного, кроме Вана.
Подали обед — европейский, но с неуловимым восточным оттенком. Обед Вану понравился.
В разгар обеда отворилась входная дверь и вошла девушка или молодая дама, одетая очень скромно, но с изысканным вкусом, в черное глухое платье; единственное украшение — золотая брошь с крупным бриллиантом — сверкала на груди. Лицо ее отличалось матовой бледностью, но черты лица были так правильны, черные дуги бровей вычерчены так безукоризненно, свежие неподкрашенные губы были так хороши, что ее смело можно было назвать красавицей.
Дон Луис тотчас встал из-за стола, подошел к ней и поцеловал ей руку. Она вскинула на него глаза — огромные, черные, и все лицо ее оживилось очаровательной улыбкой, обнажившей великолепные зубы.
Она села одна за отдельный столик и ей подали обед.
Ван невольно ежеминутно взглядывал на незнакомку. Вот и она подняла глаза, и их взоры встретились… Точно лучи какого-то мягкого света пронизали Вана, и он не мог уже отвести своих глаз от прелестной незнакомки. Еще раз взоры их встретились, и Вану показалось, что ее глаза сразу сделались ласковей, и губы чуть тронулись приветливой полуулыбкой…
Никогда в жизни Ван не испытывал еще того, что чувствовал сейчас: точно тончайшее, нежное, теплое облако шелковой ваты опустилось на его душу и сердце; немножко и больно, и бесконечно приятно, и воздуху не хватает в груди, а голова кружится…
Да, нет сомнения, что незнакомка обратила на него внимание: в третий раз встретились их глаза, и сделались у нее мягкими-мягкими, добрыми, ласковыми и чуть дразнящими…
«Вероятно, она впервые видит здесь пекинца; здешние китайцы ведь все ужасные провинциалы, — подумал Ван, — и оттого она обратила на меня внимание».
— Кто это? — не вытерпел Ван.
— Это… Это одна дама, моя хорошая знакомая!
— Она замужем?
— Нет, она свободна.
— Она часто бывает здесь?
— Не знаю; я вижу ее здесь в первый раз.
Луис, очевидно, не хотел пускаться в подробности, и Ван больше не спрашивал, хотя ему страшно хотелось узнать о ней что-либо подробнее.
Дама кончила обедать раньше их, встала и ушла, бросив в их сторону на прощание улыбку и сделав прощальный знак рукой. Кому? Луису? А может быть, ему, Вану…
После обеда Луис, сделавшийся молчаливым, откланялся. Ван взял с него обещание, что он и завтра придет сюда обедать.
Плохо спалось Вану в этот день. Ослепительная красавица что-то ему говорила, куда-то звала и манила, и убегала от него; он стремился к ней, но его ноги точно к почве прирастали или свинцом наливались и не слушались его. Она опять звала, что-то ему кричала, но он не понимал ее, не мог догнать и жестоко мучился…
Наутро Ван проснулся поздно, с головной болью. Он вспомнил, что ему нужно идти разыскивать приятеля своего отца.
Вынув большую часть денег из саквояжика, он положил их в бумажник и спрятал его во внутренний боковой карман сюртука… «Кто его знает, — думал он, — что здесь за люди? Нужно быть осторожным!»
Он вышел на улицу, сел на рикшу и махнул рукой. Рикша побежал. Ван рассчитывал зайти в какую-либо контору, где его поймут, и разузнать о господине Цзинь — так звали друга отца.
Стоял ясный, холодный, осенний день. Проезжали мимо каких-то бульваров, и осенние, желтые, падающие листья кружились в воздухе. Так же кружились и мысли Вана… Но листья падали на землю и, попадая в какую-нибудь канавку или ложбинку, теряли жизнь и лежали неподвижно; мысли же не прекращали своего бега ни на минуту, не останавливались и не успокаивались, возвращаясь все к одному и тому же — к прекрасной иностранке…
Не раз рикша оглядывался на седока, ожидая его указаний, но седок молчал, и рикша опять бежал. Синяя куртка рикши с белой на ней цифрой 2546 на спине почернела от пота и плотно облипла, вырисовывая лопатки и выпуклые, сухие желваки мускулов…
Наконец, живой мотор остановился на Бэнде, около памятника погибшему Ильтису, и стал грязным полотенцем вытирать пот, струившийся по лицу: он решил, что его седок никуда не едет, а просто катается. Это часто бывает.
Господин Ван вышел из колясочки, заплатил и пошел в опустошенный осенью сад, вытянувшийся по берегу реки Хуан-пу. Но едва он сделал несколько шагов, как бравый индус-полисмен протянул руку и указал ему пальцем на доску, прибитую к столбику. На ней по-английски и по-китайски красовалась надпись: «Только для европейцев».
Ван понял; но он так был занят своими мыслями, что обидный смысл надписи не оскорбил его, а как-то скользнул по нем, не задевая.
Ван смутно вспоминал потом, что он где-то ходил, останавливался у окон каких-то магазинов и внимательно рассматривал выставленные вещи; где-то что-то ел, опять ехал на рикше, но все делал как во сне. Не ОН ходил, не ОН ехал, а ЕГО вели, ЕГО кормили, ЕГО везли…
Под вечер рикша привез его к тому бордин-хаузу, в котором он остановился. Очевидно, Ван уже знал свой адрес и сказал его вознице. Войдя в свою комнату, Ван сел на стул, и здесь из хаоса беспорядочных дум у него мучительно выделилась одна мысль: придет ли она сегодня, или нет?..
В дверь постучали. Ван поднял голову и сначала не понял. Стук повторился.
— Войдите, — сказал Ван.
Дверь отворилась и вошел дон Луис.
Ван обрадовался: ведь это же была нить, связывающая его с незнакомкой…
— Ах, г. Лу! Как я рад, что вы пришли. Вы, конечно, останетесь здесь до обеда?
— Гм… Не знаю, господин Ван, удастся ли нам сегодня вместе пообедать?!
Ван встревожился:
— Как так? Что же может помешать?
— А вот что, — сказал Луис, подавая Вану маленький розовый конверт из плотной рубчатой бумаги, надушеный приятными, но сильными одуряющими духами.
— Это… это что? Кому? — спросил недоумевающий Ван.
— Это — письмо, и письмо — вам!
У Вана застыло сердце в предчувствии чего-то необычного, волшебного.
— От кого же? — едва мог он выговорить. — От нее!
Ван больше не расспрашивал — он знал, что она только может быть одна, его прекрасная незнакомка… Сердце бешено забилось, в глазах потемнело, и Ван вынужден был сесть на стул. Он так растерялся, что вертел письмо в руках.
— Да прочитайте же, что вам она пишет!
Ван распечатал конверт. На узком, длинном, одинаковом с конвертом листке бумаги с золотой каймой тонким, отчетливым почерком было написано:
«Mr. Wang,
Please be so kind to come to me tonight together with Mr. Louis».
И затем прибавлено и подчеркнуто: «if you like».
Ван все-таки настолько знал английский язык, чтобы понять несложный текст записки.
— Что она вам пишет? — спросил Луис. Ван протянул ему записку.
— «Господин Ван, — читал дон вслух, — будьте любезны, приходите ко мне сегодня вечером вместе с господином Луисом. Если вы хотите».
— Н-да, записка ничего, приятная… Что же, вы пойдете?
— Я, право, не знаю, можно ли? — проговорил Ван, хотя ему хотелось крикнуть: «Да разве я могу не пойти?».
— Ну, если идти, так идти, — торопил Луис, — а то поздно будет!
Ван наскоро привел себя в порядок, надел сюртук, пальто, и они вышли. Полная огромная луна только что взошла; ветер стих, был редкий для Шанхая вечер: ясный, сухой, тихий и холодный.
Взяв первых попавшихся рикш, они поехали: Луис — впереди, Ван — сзади. Вану показалось, что они очень много раз поворачивают, даже как будто второй раз проезжают по некоторым улицам. Впрочем, он на это не обратил особого внимания, потому что был занят другим.
«„Если хотите, если хотите…“ Как вам это нравится?.. „если хотите!“ Зачем она прибавила эту фразу? Разве можно не хотеть?..»
Ван не заметил, как они остановились у подъезда небольшого углового двухэтажного или, вернее, полутораэтажного дома, причем нижний этаж был полуподвальный. Очевидно, это был один из домов, построенных давно, вероятно, вскоре после возникновения европейского города.
На нижнем этаже было темно; на втором, сквозь спущенные драпировки, чуть пробивался свет.
Посреди дома была дверь под навесом, и на ней, около ручки, был привешен на цепочке молоток, игравший роль звонка.
Луис постучал молотком. Через несколько секунд замок мягко щелкнул и Луис отворил дверь. Они вошли в сени, освещенные одной лампочкой. Справа — лестница вела вниз, очевидно, на нижний этаж, а слева — поднималась вверх, на верхний этаж, и оканчивалась на площадке, на которую выходили две двери: справа и слева. Левая дверь была полуоткрыта. Гости вошли в переднюю, из которой дальше в открытую дверь была видна небольшая, отлично обставленная комната, середину которой занимал круглый китайский резной стол, так называемый ба-сянь чжо-цзы, т. е. «стол для восьми духов» (персон).
— Ну что же, господа, вы не идете, — раздался немного глухой и низкий голос хозяйки.
Луис уступил дорогу Вану, и они вошли из передней в комнату. Ван был положительно ослеплен: если там, вчера, в простом платье она показалась ему красавицей, то теперь — это была богиня. Роскошное шелковое полупрозрачное платье с большим вырезом на спине и на груди и полное отсутствие рукавов позволяли любоваться античной формой рук, шеи и груди. Маленькая диадема, правда, из слишком крупных камней, венчала пышную прическу. Но лучшим украшением были, конечно, глаза. Никогда, ни у китаянок, ни у японок, ни у европейских дам не видал Ван таких глаз: огромных, бездонных, манящих и пугающих.
— Ну, господа, вы, вероятно, голодны. Я отпустила свою прислугу, а поэтому я сама буду хозяйничать — извините меня!
И она вышла.
Ван осмотрелся. В комнате было три двери: одна, в которую они вошли; в другой стене — вторая, в которую сейчас вышла хозяйка; и в третьей стене — третья. На четвертой стене было три окна, закрытые плотными занавесками, и выходящие, очевидно, на сторону подъезда. На стоявшем посреди комнаты круглом столе стояло три прибора, полуевропейские, полукитайские: рядом с вилками, ножами и бокалами лежали куай-цзы (палочки для еды) из черного дерева с серебряными наконечниками, цзю-ху из белого металла для подогревания китайского вина и маленькие фарфоровые чашечки с просвечивающим насквозь рисунком. Китайские сласти — деликатесы китайского стола, ваза с фруктами и несколько свежеоткрытых бутылок вина, а также белоснежные скатерти и салфетки, не полагающиеся у китайцев, дополняли смешанный характер сервировки. Стулья и кресла строго согласовались в стиле со столом, хотя, очевидно, вовсе не являлись столовой мебелью.
Хозяйка вошла, держа в руках поднос с несколькими чашками.
— Вы меня извините, дон Луис, но я сегодня решила быть китаянкой, а поэтому европейских блюд вы не дождетесь, и вам придется уйти голодным!
Ван понял, что обед приготовлен специально для него, и был обрадован, польщен и даже смущен чрезвычайно.
Начался обед, лучшей приправой которого были красота, веселость и остроумие хозяйки. Говорили по-английски, переходя иногда на китайский. Ван многого не понимал, но смеялся от всего сердца. Он искренне удивлялся, как могла прекрасная хозяйка справиться со своей ролью и хозяйки и слуги; конечно, весь обед был приготовлен заранее и стоял готовым в соседнем помещении, но все-таки хозяйка так быстро, так ловко убирала лишнюю посуду и приносила новые кушанья, что приводила Вана в изумление…
— Ну, господа, — сказала хозяйка, — что же у вас такой холодный обед? Давайте-ка его разогреем по-китайски… Давайте играть в хуа-цюань!
Предложение хозяйки было встречено с восторгом; вино налито в бокалы и началась игра. Луис и Ван, сжав правые руки в кулаки и подняв руки, одновременно выкидывали один или несколько пальцев и в тот же момент выкрикивали какую-либо цифру (не более десяти) и прибавляли определенное присловье[13].
«Сань-син!» — «У-куй!» — «Ба-сянь!» — «Лю-шунь!» — Ага, ага, лю-шунь, — горячился Луис, — вы проиграли, г. Ван! Пейте, пейте!
Это Луис угадал сумму выброшенных обоими игроками пальцев: он выбросил два, а Ван выбросил четыре; вместе оказалось шесть — «лю».
— Теперь я хочу играть с вами, г. Ван, — предложила хозяйка.
«Эр-цзя!» — «Ци-цяо!» — «Цзю-лянь-дэн!» — «И-пин!» «Цюань фу-шоу!» — А, цюань-фу-шоу; цюань-фу-шоу — захлопала хозяйка в ладоши; она угадала: и она, и Ван выбросили по пяти пальцев.
Игра продолжалась, Ван часто проигрывал, пил и пил… В голове у него шумело, но он был радостен и счастлив.
Но дон Луис сделался молчаливым и пасмурным.
— Что мы по-детски играем? Играть — так играть, — сказал он.
— А на что? — спросил Ван.
— Конечно, на деньги!
— Идет! — согласился Ван.
— Почем ставка?
— По десять долларов.
— Идет!
Снова началась игра, и снова проигрывал Ван. Перед Луисом выросла порядочная пачка кредиток, перед притихшей хозяйкой пачка была поменьше.
Вану было очень неприятно проигрывать, но он чувствовал, что остановиться не может.
Вдруг хозяйка встала:
— Ну, господа, довольно! — И, собрав в кучу все деньги, бывшие как перед Луисом, так и перед ней, она положила их перед удивленным Ваном и сказала:
— Прячьте!
— То есть как, зачем прятать?! Ведь вы и г. Лу выиграли эти деньги!
— Что вы, что вы, г. Ван! Неужели я могу допустить, чтобы у меня шла серьезная игра на деньги, да чтобы к тому же гость проиграл… Прячьте, говорят вам! Да не комкайте в карман, а положите аккуратно в бумажник — ваши деньги не заслуживают того, чтобы вы с ними так небрежно обращались!
Вану было и неловко, и легко, и радостно на душе: во-первых все, что он считал потерянным, неожиданно вернулось к нему; а во-вторых, образ пленительной женщины стал еще ярче, еще обаятельнее…
Луис хмуро следил, как Ван прячет деньги. Хозяйка властно, в упор посмотрела на него, и он отвел свои глаза в сторону.
— Ну, господа, отдохнем немного; мы от игры разгорячились… Да вот беда: все я могу сделать, а шампанского заморозить не умею!.. Не поможет ли мне кто-либо из вас, господа?
Ван не вполне понял, о чем идет речь, и недоумевающе молчал.
— С удовольствием, — отвечал Луис.
— Весьма вам признательна; там в кухне под столом в мешке лед, а на столе стоит ваза и шампанское.
Луис ушел в ту дверь, откуда хозяйка приносила кушанье.
В ту же минуту женщина схватила Вана за руку и, приложив палец к губам, быстро повела его в третью дверь, за которой оказалась спальня. Хозяйка подвела Вана к окну, выходившему в переулок. Луна светила и все было отлично видно.
— Здесь, — указала она вниз на навес, — задняя дверь, к которой ведет лестница от кухни. Через час возвращайтесь, — прибавила она, вкладывая что-то в руку Вана. И опять, приложив палец к губам, она потащила гостя назад в столовую.
И было пора, потому что едва они сели и приняли непринужденные позы, как в дверях появился Луис, неся в руках белую блестящую вазу, наполненную льдом, из которой косо торчала головка шампанской бутылки.
Пока Луис раскупоривал бутылку, Ван ощупывал у себя в кармане предмет, переданный хозяйкой.
«Ключ! Да, ключ… Несомненно, от двери, ведущей из переулка в дом…»
Никогда в жизни Ван не испытывал такой радости, такого прилива жизни, как теперь… Вероятно, шампанское подействовало на него — он шутил, смеялся, пел, так что Луис его не узнавал…
Наконец, Луис стал собираться.
— Уже полночь, г. Ван, пора и по домам!
Хозяйка гостей не удерживала; только прощаясь, крепко, по-мужски, пожала руку Вану и выразительно на него посмотрела.
Выйдя на улицу, Луис протянул руку:
— До свиданья, г. Ван; не знаю, увидимся ли мы завтра!
Ван ничего не сказал, но подумал: «И хорошо! Ты теперь мне больше своем не нужен, только будешь мешать!»
Дон Луис подозвал проходившего ночного рикшу, Ван — другого, и они разъехались: один — направо, другой — налево.
Но, проехав немного, Ван остановил рикшу, заплатил ему, и вернулся пешком назад.
Вот и ее дом… Все тихо; сквозь драпировки окон еще виднелся <свет>.
Завернув за угол в переулок, Ван нащупал в кармане ключ. Нет, не потерял… А вдруг не подойдет?.. Тогда, значит, все это сплошная ошибка…
Холодок заполз в сердце Вана. Дрожащей рукой, озираясь, не идет ли полицейский или случайный прохожий, он вложил ключ в скважину американского замка, повернул… и дверь бесшумно открылась.
Он поднялся ощупью по лестнице, нащупал на верхней площадке вправо дверь, распахнул ее и очутился в столовой, которую он недавно покинул.
При звуке его шагов из спальни вышла прекрасная хозяйка и, протянув ему обе руки, крепко пожала их. Он снял пальто; она унесла его в спальню и вернулась. Прижавшись к молодому человеку, она подвела его к столу.
— Садитесь, — обворожительно улыбнулась она, и положив ему руки на плечи, заставила его сесть, когда он, по обычаю, начал было церемониться, — я хочу кое-что у вас спросить. Скажите, пожалуйста, г. Лу на словах передал вам мое приглашение, или же…
— Нет, г. Лу передал мне вот это письмо…
И Ван вынул розовый конверт.
— А я боялась… Вы все в нем поняли, мистер Ван, — продолжала молодая женщина, беря письмо из рук Вана, — ведь вы достаточно хорошо владеете английским языком; ну, читайте, я посмотрю!
Смеясь и ласкаясь, она заставила Вана прочитать письмо вслух, поправляя его произношение.
— Да вы отлично будете говорить и читать по-английски, если… если только у вас будет хорошая учительница, — хохотала она и, разорвав письмо на куски, бросила его под стол.
Оказалось, что хозяйка сказала раньше неправду, что не умеет замораживать шампанского: на столе в вазе со льдом стояла свежая бутылка шампанского, а рядом — бисквиты и фрукты.
— Ну, дорогой мой, — продолжала красавица, стараясь ободрить смущенного Вана, — теперь нам никто не помешает; теперь мы можем продолжать нашу игру…
— Какую игру? — спросил растерявшийся Ван.
— Какую? В хуа-цюань, — звонко и весело расхохоталась хозяйка.
— Идет, — развеселился Ван.
— Ну, откройте бутылку!
Ван снял проволоку, раскачал пробку — этому он выучился еще в Японии и, когда она с выстрелом вылетела — налил два бокала.
Началась игра. Хозяйка играла отлично, и скоро всю бутылку выпил один Ван. В голове у него шумело, сердце сильно билось, ему было невыносимо жарко.
Молодая женщина села на ручку его кресла и обняла его одной рукой.
— Вам жарко, мой дорогой? Вы не стесняйтесь — снимите сюртук, ведь здесь никого нет!
Ван находился в состоянии полного довольства; он готов был прижать к сердцу весь мир, убедить его можно было в чем угодно и, конечно, он не думал сопротивляться хозяйке. Он снял сюртук, который она тоже отнесла в спальню, и тяжело опустился в кресло. Электрическая висячая лампа почему-то описывала неправильные круги перед его глазами, все тело сделалось каким-то невесомым, а кресло мягко плыло под ним…
Глаза его невольно смыкались, когда он снова услышал около себя бесконечно милый голос:
— Ну, Ван, давайте снова играть, только в игру более серьезную… Если вы выиграете десять раз — то вы выиграете… меня. Хотите?
Как сильно ни сковывало вино мозг и все тело Вана, но это неожиданное предложение сразу подняло его энергию. «Ага, — подумал он, — вот оно, начало того конца, о котором он раньше и мечтать не смел… А говорят еще, что европейские женщины недоступны!.. Впрочем, вероятно, она впервые видит такого китайца, как я: молодого, красивого и по-заграничному образованного!..»
И он с жаром принялся за игру, азартно выкрикивая цифры и присказки. Сначала судьба ему улыбнулась — он выиграл несколько раз, но потом стал проигрывать и хозяйка заставляла его пить.
Вдруг молодая женщина остановилась на минуту, как будто к чему-то прислушиваясь. Потом подошла к Вану, села на ручку его кресла, и обняв молодого человека одной рукой, спросила:
— Знаете ли вы, мистер Ван, что такое поцелуй?.. Нет, не знаете!.. Ведь ваши женщины — соломенные куклы и не учат вас искусству целоваться!
С этими словами она прильнула горячими устами к губам Вана.
Конечно, Ван, как и все китайцы, не имел понятия о поцелуе. Новое, могучее ощущение властно охватило его, голова закружилась, он охватил горячее тело женщины…
Сильный стук раздался в дверь, ведущую в переднюю. Женщина в ужасе вскочила, схватившись за голову.
— А, каррамбо, откройте! — грозно кричал чей-то голос, и удары сыпались в дверь один за другим. — Проклятие! Откройте или я сломаю дверь!
— Беда! — шептала женщина с остановившимися от ужаса глазами. — Это мой жених! Если он увидит вас — он убьет и меня, и вас! Спасайтесь скорей по черной лестнице!
У Вана в один миг вылетел хмель из головы. Он бросился к кухонной двери, распахнул ее, кубарем свалился с лестницы и долго дрожащими руками в темноте не мог нащупать пуговки американского замка и повернуть его. Наконец, дверь распахнулась.
Едва он выскочил на тротуар, как вдруг, перед самым его носом, что-то крупное и мягкое упало на камни. Испуганный Ван остолбенел на мгновение; в этот момент упало еще что-то. Ван нагнулся и схватил это «что-то» рукой. К величайшей его радости он убедился, что это — его пальто и сюртук…
Пробежав квартала два, он надел сюртук и пальто. Даже его мягкая шляпа была предусмотрительно засунута в рукав…
Наняв рикшу, Ван благополучно к двум часам ночи добрался до дому. В кармане пальто, как всегда, оказалась мелочь для уплаты рикше, и через минуту он сидел уже в своей комнате.
Тут только, когда он почувствовал себя в полной безопасности, нервы его упали и он ощутил страшную усталость. Едва успев сбросить верхнее платье, как сноп свалился он на кровать и заснул мертвым сном.
Проснувшись на другой день с жестокой головной болью, он долго не мог вспомнить: что такое было вчера?
Первое, что пришло ему на ум, было «Лу сянь-шэн», т. е. господин Лу… И вдруг его память озарила молния: он сразу вспомнил все…
Много странного, неприятного, обидного для самолюбия было во всей этой истории; и лишь образ прекрасной иностранки блестел яркими лучами перед мысленным взором Вана…
Недовольный собою, молодой человек взял поставленный в коридоре у его двери кувшин с горячей водой, умылся и начал одеваться. Сегодня он непременно должен разыскать господина Цзинь.
Надев жилет и взяв в руки часы, он убедился, что забыл их завести. Затем он надел сюртук и хотел идти в табльдот, чтобы закусить. Машинально опустив руку в левый внутренний карман сюртука чтобы проверить, есть ли с собою деньги, Ван бумажника там не нашел. Пощупал в правом кармане — тоже нет…
Ужас овладел им. Он ясно помнил, что большую часть своих денег положил в бумажник, а бумажник он всегда клал в левый карман… Но, быть может, он ошибся или выронил?..
Ван осмотрел всю комнату, все углы, все карманы… Нет…
Бумажник исчез. Но где, когда?..
Назойливо напрашивалась мысль, что… Но нет: ведь она отдала ему все деньги, выигранные доном Луисом, она бросила ему платье, она вела себя так хорошо, так благородно, что заподозрить ее решительно ни в чем нельзя…
Ван не хотел омрачать в своем представлении светлого, пленительного образа прекрасной иностранки. Очевидно, бумажник вывалился из кармана, когда сюртук был брошен ему из окна спальни; и теперь какой-либо рикша или ранний прохожий, натолкнувшийся на бумажник утром, сделался счастливым обладателем его денег.
Ну, а если заявить полиции?.. Начнется следствие, огласка, а он не знает ни места, где находится дом иностранки, ни ее имени… Если даже и найдут ее дом — ее ли это квартира? И кто видел, что он, Ван, был там? Чем он подтвердит наличие при себе крупной суммы денег и ее пропажу? Как он расскажет, при какой обстановке деньги были потеряны?.. Кто был свидетелем? Дон Луис? Да, быть может, он и не «дон», а и «дон», да не Луис; а если и дон, и Луис, то где его теперь найдешь? Мало ли Луисов в Шанхае?.. Притянуть бы к ответу хозяйку бордин-хауза? Да она скажет, что впервые видела дона Луиса… Быть может, она будет и права. Ее консул непременно заступится за нее, и ничего не добьется… «А как на меня взглянет она, если мне придется с нею встретиться в суде, причем я дело непременно проиграю?! А если меня привлекут к ответственности за клевету??!
Во всяком случае, ясно одно: огласка будет страшная; газеты все поднимут меня на смех, и я навсегда потеряю лицо.
Нет, уж лучше никому ничего не скажу. Хорошо еще, что часть денег сохранилась в саквояже — по крайней мере, будет на что прожить, пока отец снова не пришлет!..»
Чудный образ прекрасной иностранки долго оставался незапятнанным в памяти господина Вана — пока он однажды не узнал, что он — не случайная и не единственная жертва; кроме него, было много других, пострадавших при совершенно таких же обстоятельствах.
Найдя господина Цзинь и оглядевшись в Шанхае, он узнал, что целая компания разных Луисов и их «невест» обрабатывают таких, как он, пижонов, и что он отделался еще счастливо.
Теперь господин Ван занимает крупный пост. Он — либерал, но в вопросах, касающихся европейцев, является консерватором и крайним националистом.