За порогом открывалось прямоугольное пространство, теплое после зимней ночной капели и пронизанное оранжево-коричневым светом, больше напоминавшим пыль. В нем царила полная неразбериха, по форме оно напоминало домик, каким его на своих рисунках изображают дети. В тусклых лучах, сочившихся сквозь отверстия, пробитые в ведре, наполненном пылавшими угольками и накрытом согнутой полукругом жестянкой, смутно проглядывали коричневые, поблескивавшие кое-где латунью конечности шести человек, разбившихся попарно. Двое сидевших на полу у жаровни были, вероятно, не самых высоких чинов; еще четверо, по двое с каждой стороны хибары, склонились над столами в позах, свидетельствовавших об их полнейшем равнодушии. Со свесов крыши над черным параллелограммом дверного проема без конца капала собиравшаяся там влага – настойчиво, хрустально и ритмично, как музыкальный звук.
Парочка тех, что сидели на корточках у жаровни, – в прошлой жизни они были шахтерами – завели тихую беседу на певучем, едва различимом диалекте. Их монотонные, лишенные всякого воодушевления голоса лились непрекращающимся потоком, будто один рассказывал другому долгие-предолгие истории, которым собеседник внимал, выражая свое одобрение бормотанием, больше напоминавшим хрюканье зверушки…
Вдали словно громыхнул исполинский чайный поднос, заполонил черный круг горизонта своим внушавшим благоговейный трепет голосом и с грохотом обрушился на землю. «Бах! Бах! Бах!» – отозвались хором бесчисленные железные листы. Через минуту утрамбованная земля, служившая в дежурке полом, содрогнулась, барабанные перепонки ушей вдавились внутрь, по вселенной разнесся зычный раскат, жутким эхом набросился на всех этих людей, швырнув одних вправо, других влево, третьих пригнув к столам, и лопнул с таким треском, будто в умиротворенной ночной тиши на огромной площади загорелся подлесок. Когда один из тех, кто сидел у жаровни, пригнул голову, на его губах блеснул свет от огня, отчего они показались невероятно красными и пухлыми, при этом все продолжали говорить и говорить…
Эти два человека, устроившиеся на полу, были шахтеры из Уэльса; один из них родился и вырос в долине Ронты и жениться еще не успел; что же до второго, выходца из Понтарддулайса, то у него была жена, державшая прачечную, и лишь незадолго до войны он перестал спускаться под землю.
Два человека за столом справа от двери служили сержантами-майорами; первый, из Суффолка, заработал в чине сержанта линейного полка шестнадцать лет выслуги и теперь только то и делал, что мечтал об отставке. Второго знали как канадца британского происхождения. В противоположном углу хибары устроились два капитана – один молодой кадровый офицер, родившийся в Шотландии, но воспитанный в Оксфорде; второй, средних лет толстяк, родом из Йоркшира, до этого служил в батальоне ополчения.
Одного из сидевших на полу посыльных одолевала буйная ярость – офицер, командовавший его подразделением, отказался отпустить его домой разобраться, почему жена, продавшая их прачечную, до сих пор не получила с покупателя деньги; второй же думал о домашней скотине. Недавно его девушка, работавшая на ферме в горах за Кайрфилли, написала ему о необычной черно-белой корове голштинской породы, за которой водилось множество странностей. Английский сержант-майор чуть ли не со слезами на глазах сокрушался по поводу вынужденной задержки отправки пополнения, которое теперь сможет выступить не раньше полуночи. Держать вот так людей без дела было неправильно. Им не нравилось ждать сложа руки, не зная, чем себя занять. От этого они проявляли недовольство. Это точно было им не по душе. Англичанин не понимал, с какой стати тыловой интендант не пополнял запас свечей для фонарей с маскировочными шторками. Вскоре им понадобится принести какой-никакой ужин. Интенданту это не понравится. Он начнет в открытую ворчать, но все же распорядится накормить солдат, что порядочно подсократит средства на его счетах. Две тысячи девятьсот девяносто четыре ужина стоимостью полтора пенни каждый. Но держать людей до полуночи не только без дела, но и без ужина ни у кого не было права. Тем более если они, бедолаги, впервые отправлялись на фронт.
Канадский сержант-майор все волновался по поводу записной книжки из свиной кожи, купленной в городе на артиллерийском складе. Он представлял, как будет вытаскивать ее на параде, чтобы представить очередному адъютанту тот или иной доклад. На параде вещица будет выглядеть просто шикарно, когда он, высокий и подтянутый, вытянется в струнку. Но он никак не мог вспомнить, положил записную книжку в вещмешок или нет. При нем ее не было. Канадец ощупал правый и левый нагрудный карманы, потом правый и левый карманы на поясе кителя, а также все карманы висевшей на гвозде шинели, до которой от его стула можно было дотянуться рукой. У него отнюдь не было уверенности в том, что его денщик положил ее вместе с другими вещами, хотя тот и уверял, что положил. Сержант-майора это очень раздражало. Его нынешний бумажник, приобретенный когда-то в Онтарио, порвался и топырился боками, поэтому ему совсем не нравилось вытаскивать его, когда офицеры Британской империи обращались к нему, чтобы уточнить те или иные сведения. Это давало им ложное представление о канадских войсках. Сплошная досада. Как аукционист, сержант-майор соглашался, что такими темпами пополнение прибудет на станцию и погрузится на поезд не раньше половины второго. Но отсутствие уверенности в том, что записная книжка действительно упакована, его очень раздражало. Он представлял, какое замечательное впечатление произведет на параде, когда вытащит ее в ответ на просьбу адъютанта уточнить сведения касательно того или иного рапорта. И понимал, что теперь, когда они оказались во Франции, их адъютантам полагалось быть имперскими офицерами. Это буквально бесило.
Тем, кто собрался в хибаре, каждому по отдельности и всем, взятым вместе, невероятный, сокрушительный грохот открыл невыносимо сокровенное знание. После его смертоносного гула все остальные звуки показались напряженной тишиной, мучительной для ушей, в которых, явственно ощущаясь, бежала кровь. Молодой офицер стремительно вскочил на ноги и схватился за висевший на гвозде пояс с притороченной к нему амуницией. Тот, что постарше, сидевший по другую сторону стола, развалился на стуле, припав на один бок, вытянул руку и стал ее опускать. Он понимал, что его молодой товарищ, офицер старше его по должности, просто выжил из ума. Тот, до смерти измотанный, бросил спутнику еле различимые резкие, оскорбительные слова. Старший заговорил едкими, короткими фразами, тоже неразборчивыми, опуская все ниже над столом руку. Пожилой английский сержант-майор сказал младшему товарищу, что с капитаном Макензи случился очередной приступ безумия, но расслышать его речь не представлялось возможным, и ему это было хорошо известно. Он почувствовал, как в его заботливом, поистине материнском сердце, в этот момент разрывавшемся от жалости к двум тысячам девятистам тридцати четырем питомцам, нарастала потребность распространить, в том числе и на этого офицера, тяготы возложенных на него задач. Поэтому он обратился к канадцу и сказал, что капитан Макензи, на какое-то время спятивший в их присутствии, был лучшим офицером во всей армии его величества. Но теперь решил выставить себя чертовым идиотом. А так лучший офицер армии Его Величества. Не лучше других, а именно самый лучший. Старательный, сообразительный и храбрый, как герой. И чуткий по отношению к своим людям на передовой. Вы даже не поверите… Он смутно чувствовал, что окружать материнской заботой офицера утомительно. Какому-нибудь юному сержанту или младшему капралу, если он сорвется, всегда можно сделать внушение, сипло пробурчав в усы надлежащие слова. Но вот в разговоре с офицером приходилось прибегать к околичностям, а это уже давалось с трудом. Слава богу, второй капитан был человек хладнокровный и заслуживающий всяческого доверия. Как принято говорить, старой, доброй закалки.
Повисла гробовая тишина, в которой пугающе прозвучал голос посыльного из Ронты:
– Потеряли… Точно потеряли.
По фронтону хибары гуляли яркие отблески, видневшиеся в дверной проем.
– А како’о дьявола этим чертовым проже’торам высвечивать нас, на’рен, на виду у эти’ аэропланов, а? Если они оставят нас в по’ое, я с удовольствием еще по’рею свою чертову задницу на пляже Мамблса.
– Эй, Ноль-девять Морган, зачем так ругаться? – спросил сержант-майор.
– Да ’оворю ж тебе, мой доро’ой валлиец Мор’ан, – встрял в разговор парень из Ронты, – странная корова может быть необычна в чем у’одно. Черно-белая ’олштинка, скажу я тебе, это…
Со стороны могло показаться, что молодому капитану надоело слушать весь этот разговор. Он уперся руками в солдатское одеяло, которым был накрыт стол, и воскликнул:
– Да кто вы такой, чтобы мне приказывать?! Я выше вас по должности. Какого черта!.. О господи, какого черта?! Мне никто не может приказывать…
Голос капитана ослаб и зачах в груди.
Он почувствовал, что его ноздри непомерно раздулись, впуская холодный воздух. А еще почувствовал, что против него, окружив со всех сторон, плели какой-то мудреный заговор, и закричал:
– Вы и ваш… генеральский доносчик!
Имевшимся у него окопным ножом капитану очень хотелось полоснуть кому-нибудь пару раз по горлу. От этого ему перестал бы давить на грудь такой непомерный вес. «Сядьте», – произнесенное дородной фигурой, маячившей напротив, парализовало все его конечности. Он испытал прилив невероятной ненависти. Если бы только можно было двинуть рукой и добраться до окопного ножа…
Ноль-девять Морган сказал:
– Козла, с’упибшего мою чертову прачечную, зовут Уильямс… Реши я, что это Эванс Уильямс из Зам’а, ’ох, точно бы дезертировал.
– И этого теленка терпеть не мо’ла, – гнул свое парень из Ронты. – Нет, ты послушай, прежде чем что-то мне ’оворить…
К разговору офицеров ни тот, ни другой даже не прислушивались – те говорили о том, что их совершенно не интересовало. Какая блажь могла найти на корову, чтобы она возненавидела собственного теленка? Тем более в горах за Кайрфилли. Осенью по утрам все склоны там покрывались паутиной, поблескивавшей на солнце, как пряжа из стекла. И ту корову, должно быть, просто проглядели.
Склонившийся над столом молодой капитан завел долгий спор о старшинстве чинов и должностей. Причем пререкался сам с собой, выступая то за одну, то за другую сторону какой-то невероятно бессвязной скороговоркой. Назначение он получил после событий в Гелувельте[1]. А второй только год спустя. Правда, тот постоянно командовал расквартированной там частью, а самого его прикомандировали туда только ради дисциплины и пайка, но это еще не оправдывало приказа сесть. Какого черта, хотел бы он знать, старший товарищ вообще это сказал?! Он еще быстрее обычного заговорил о круге. Когда тот замкнется, от распада атома миру придет конец. Через тысячу лет некому будет отдавать и выполнять приказы. А пока он сам, разумеется, будет им подчиняться.
На офицера постарше тяжким бременем давило командование подразделением непомерных размеров с разношерстными штабами, битком набитыми бесполезными младшими офицерами, которые к тому же без конца менялись; с сержантским составом, отлынивавшим от любой работы; с рядовыми, набранными практически во всех колониях и не привыкшими к ничегонеделанию; с учебной частью, постоянно пополняемой новобранцами. Как человек старой закалки, он чувствовал, что все это было прерогативой исключительно регулярной британской армии, и возмущался, что в нее рекрутировали кого угодно, ведь в его повседневной жизни и без того было множество проблем, не говоря уже о личных делах, тоже внушавших немалое беспокойство. Совсем недавно Титженс выписался из госпиталя. В обтянутой брезентом хибаре, где ему довелось обосноваться, позаимствовав ее у полкового военного лекаря, уехавшего на побывку в Англию, от парафинового обогревателя стояла удушливая жара, а без него тотчас заползали невыносимые сырость и холод. Денщик, которого доктор оставил приглядывать за этим временным домом, оказался недоумком. А все эти германские воздушные налеты в последнее время вообще не прекращались. Людей на их базе скопилось, как сардин в банке. В городе нельзя было перемещаться по улицам. Подразделения, осуществлявшие набор рекрутов, получили приказ как можно меньше мозолить глаза. И новобранцев в действующую армию отправляли только по ночам. Но как можно было ночью отправлять пополнение, если каждые десять минут приходилось на два часа тушить все огни из-за налета вражеских аэропланов? У каждого было по девять комплектов жетонов и документов, которые полагалось удостоверять подписью офицера. Да, всем этим бедолагам действительно надлежало иметь необходимый перечень бумаг. Только вот как этого было добиться? Той ночью ему надо было отправить две тысячи девятьсот девяносто четыре человека, а если две тысячи девятьсот девяносто четыре умножить на девять, получится двадцать шесть тысяч девятьсот сорок шесть. Ему никто не выделит отдельную машину для чеканки жетонов, потому как для этого не было никакой возможности, но как тогда оружейнику из их учебной части, помимо обычной работы, сделать еще пять тысяч девятьсот восемьдесят восемь дополнительных идентификационных жетонов?
Перед ним без конца выхаживал взад-вперед второй капитан. Титженсу не нравились его разговоры о круге и тысячелетии. Любой, у кого есть хоть капля здравого смысла, от них тотчас встревожится. Они могут свидетельствовать о начале ярко выраженного, опасного лунатизма… В то же время об этом парне он не знал ровным счетом ничего. Для хорошего кадрового офицера стоявший перед ним человек, по всей видимости, был слишком смугл, порывист и красив. В то же время плохим он тоже точно не был, потому как мог похвастаться орденом «За выдающиеся боевые заслуги» с памятной планкой, Военным крестом и некоторыми наградами других государств. К тому же генерал – в виде дополнительной информации – сказал, что капитан получил учрежденную вице-канцлером премию за знание латыни… Интересно, а сам генерал Кэмпион понимал, что представляет собой человек, получающий учрежденные вице-канцлером премии по латыни? Скорее всего, нет, он лишь присовокупил эти сведения к своей записке варварским орнаментом, которым пользуются командиры-дикари. Желая выставить себя, лорда Эдварда Кэмпиона, генералом культурным. Поди узнай, когда у человека в следующий раз заявит о себе тщеславие.
Получалось, что этот парень казался слишком красивым, чтобы быть хорошим офицером, но при этом именно таковым и был. Это все объясняло. Когда страсть приходится сдерживать, она сводит с ума. С 1914 года он, должно быть, неизменно демонстрировал рассудительность, был дисциплинирован, терпелив и сдержан – и это в окружении грохота, адского огня, крови, грязи и старых жестянок… Поэтому в действительности офицер постарше представлял себе младшего товарища чем-то вроде наброска к портрету в полный рост, почему-то с широко расставленными ногами, на фоне гобелена, алого от огня и рубинового от крови… Из его груди вырвался негромкий вздох. Такой жизнью жили все эти несколько миллионов человек…
Набранное пополнение будто встало у него перед глазами: две тысячи девятьсот девяносто четыре человека, состоявшие под его командованием в последние пару месяцев – для такой жизни период довольно долгий – за которыми они с сержант-майором Коули чутко приглядывали и блюли их боевой дух, следя за моралью, ногами, пищеварением, учитывая охватившее их нетерпение и извечную жажду женщин… Титженс словно увидел, как их колонна змеей растянулась на большое расстояние, все больше затихая, напоминая огромную рептилию в зоопарке, медленно уползающую в свой чан с водой… Затихая где-то далеко-далеко, перед непреодолимым барьером, простиравшимся от земных глубин к небесной выси…
Глубочайшее уныние, нескончаемая неразбериха, нескончаемое безумие, нескончаемая мерзость. Всех этих людей отдали в руки самым циничным, самым беспечным интриганам, окопавшимся в длинных коридорах и замышлявшим заговоры, рвущие на части сердца во всем мире. Все эти люди стали игрушками, а их агония – всего лишь поводом включить парочку живописных фраз в речи политиков, не обладающих не то что душой, но даже и умом. Сотни тысяч человек в самый разгар зимы расшвыряли то там, то здесь в омерзительную, бескрайнюю, бурую грязь… Ей-богу, как орехи, сорванные и разбросанные своенравными сороками… Но это все же были люди, а не просто население. Люди, о которых тебе приходится заботиться. Каждый с собственными позвоночником, коленями, бриджами, подтяжками, винтовкой, домом, пристрастиями, внебрачными связями, любимыми напитками, друзьями, представлениями о Вселенной, мозолями, наследственными болезнями, бакалейной торговлей, молочницами по утрам, лавкой по продаже писчебумажных товаров, докучливыми детьми и гулящей женой… Люди – рядовой и сержантский состав! И бедолаги младшие офицеры. Да поможет им Бог, всем этим ребятам, получающим премии вице-канцлеров за латынь…
Что же касается именно этого призера, то он, похоже, терпеть не мог шума. Ради него всем приходилось соблюдать тишину…
И он, черт возьми, был совершенно прав. Это местечко предназначалось для спокойной и планомерной подготовки мяса для скотобойни. Новобранцы! На такой базе подобает размышлять или даже молиться, здесь томми должны в тиши писать домой последние письма, рассказывая в них, как жутко гудят пушки.
Но набить в этот городок и его окрестности полтора миллиона человек было сродни тому, чтобы расставить ловушку для крыс, использовав в качестве приманки кусок гнилого мяса. Немецкие аэропланы могли унюхать их за сотни миль и причинить даже больше вреда, чем если бы разнесли в клочья своими бомбами весь Лондон. В то время как противовоздушная оборона там представляла собой не просто шутку, а шутку сумасшедшего. От ее огня тысячами лопались снаряды, выпускаемые из самых разных орудий, подобно камням, которыми мальчишки забрасывают в воде крыс. Асы противовоздушной обороны, вполне естественно, должны охранять штаб-квартиру. Но для тех, кто страдал от воздушных налетов, ничего смешного в этом не было.
На Титженса еще тяжелее давила и без того тяжелая депрессия. Недоверие к Кабинету министров в Лондоне, к тому времени уже испытываемое в армии большинством, граничило с физической болью. Колоссальные жертвы, весь этот океан душевных страданий – все это лишь подпитывало личное тщеславие тех, кто среди всех этих безбрежных пейзажей и бесчисленных сил выглядел сущими пигмеями! Его же волновали тревоги миллионов тех, кого в бурой грязи до мозга костей пронизывала сырость. Они могли умереть, а четверть миллиона из них – сложить головы, отправленные на бойню. И при этом их уничтожили бы без всякого удовольствия, без всякой помпы, без всякой убежденности в правоте этого действа и даже не нахмурив бровь – одним словом, без всякого парада.
В действительности об офицере напротив он не знал ровным счетом ничего. Парень, очевидно, умолк, ожидая ответа на свой вопрос. И в чем же этот вопрос заключался? Титженс об этом даже понятия не имел. Потому что давно его не слушал. В хибаре царила тяжелая тишина. Они все попросту ждали.
– Ну, и что вы на это скажете? – с ноткой ненависти в голосе спросил парень. – Вот что мне хотелось бы знать.
Титженс размышлял дальше… Типов безумия в мире существовало великое множество. И к какому из них относилось это? Его собеседник был трезв. Говорил как пьяница, но при этом не выпил ни капли. Приказывая ему сесть, Титженс попросту действовал наугад. На свете есть сумасшедшие, подсознательное «я» которых ответит на воинский приказ, будто по волшебству. Он помнил, как однажды рявкнул «Стой! Кругом!» несчастному ненормальному коротышке в очередном лагере еще дома, и тот, за миг до этого на полной скорости галопировавший мимо его палатки с оголенным штыком наперевес, убегая от преследователей, гнавшихся за ним в полусотне ярдов, не только застыл как вкопанный, но и повернулся к нему, а заодно прищелкнул каблуками с видом лихого гвардейца. Сей прием на свихнувшемся бедолаге Титженс испробовал за неимением лучшего. По всей видимости, время от времени такое действительно срабатывало.
– На это… это на что? – рискнул спросить он.
– У меня такое ощущение, что ваша непревзойденная светлость не соизволит меня слушать, – не без иронии в голосе ответил парень. – Я спрашивал вас о моем мелком, гнусном дядюшке, этом низком типе, которого вы записали в лучшие друзья.
– Генерал – ваш дядюшка? – удивился Титженс. – Вы имеете в виду генерала Кэмпиона? И что он вам такого сделал?
Генерал направил этого парня во вверенное ему подразделение, прислав сопроводительную записку, в которой просил его, Титженса, приглядеть за ним, назвав отличным малым и превосходным офицером. Записка была написана собственной рукой генерала и содержала дополнительные сведения о подвигах капитана Макензи на ниве учености… Титженс поразился, что генерал так беспокоился по поводу самого заурядного командира пехотной роты. Как этот парень сумел привлечь внимание генерала? Кэмпион, подобно многим другим, конечно же, слыл добряком. И если бы какой-то чудак, послужной список которого свидетельствовал о том, что он человек хороший, обратил на себя его внимание, генерал сделал бы ради него все, что только мог. При этом Титженсу было доподлинно известно, что самого его Кэмпион считал человеком глубоким, ученым, надежным и способным позаботиться об одном из его протеже… Не исключено, что генерал вообразил, будто в этом подразделении и заняться особо нечем, а раз так, то его можно спокойно превратить в действующую палату для душевнобольных. Но, если Макензи приходился Кэмпиону племянником, это все объясняло.
– Кэмпион – мой дядюшка? Если он кому-то и дядюшка, то скорее вам!
– Да ничего подобного!
Они даже не состояли в родстве, хотя генерал, самый давний друг его отца, доводился Титженсу крестным.
– Тогда это чертовски смешно. И чертовски подозрительно… С какой стати этому подлому типу проявлять к вам интерес, если он вам не дядюшка?.. Вы не солдат… В вас и в помине нет военной косточки… Да и внешне вы больше похожи на куль с мукой… – Макензи на миг умолк, затем с невероятной скоростью затараторил: – В штабе ходит слух, будто ваша жена прибрала нашего отвратительного генерала к рукам. Я в это не поверил. Не поверил, что вы можете оказаться таким. Потому как многое о вас слышал!
От этих безумных слов Титженс расхохотался. Затем в бурой темноте по его массивному телу прокатилась волна невыносимой боли, вызванной новостями, получаемыми из дома этими отчаянно занятыми людьми. Боли, вызванной бедами, творившимися где-то далеко под покровом тьмы. И нельзя было сделать ровным счетом ничего, чтобы ее смягчить! Невероятная красота жены, с которой он разлучился, – потому что она была невероятно красива! – вполне могла породить череду скандалов о том, что она проникла к генералу в штаб, устроив там нечто вроде званого семейного приема! До сих пор благодаря Господу они обходились без лишних историй. Сильвия Титженс постоянно нарушала верность мужу, причем так, чтобы доставить как можно больше боли. Он не мог с уверенностью сказать, что в жилах ребенка, которого он так обожал, текла именно его кровь… В случае с невероятно красивыми – и жестокими! – женщинами это было самое обычное дело. В то же время Сильвия всегда вела себя хоть и заносчиво, но все же осторожно.
Так или иначе, но три месяца назад они расстались… Или, по крайней мере, Титженсу так казалось. И в его семейной жизни воцарилась всепоглощающая пустота. Сильвия настолько ярко и отчетливо предстала перед ним в этой бурой темноте, что он даже вздрогнул: очень высокая, на редкость прекрасная, на удивление волнующая и даже непорочная. Благородная порода! В облегающем парчовом платье, вся будто светящаяся, с шевелюрой, тоже напоминавшей собой парчу, уложенной косичками поверх волос. Словно выточенные черты худощавого лица, небольшие белые зубки, маленькая грудь, тонкие, длинные, замершие на боках в ожидании руки… Уставая, глаза Титженса играли с ним такие вот шутки, с невообразимой ясностью воспроизводя на сетчатке образы, о которых он думал, а иногда и картины того, что таилось на задворках его сознания. Так что тем вечером его глаза страшно устали! Сильвия смотрела прямо перед собой, в уголках ее губ поигрывала внушавшая тревогу неприязнь. Незадолго до этого Сильвия как раз придумала, как нанести Титженсу, с его молчаливой индивидуальностью, страшную рану… Смутные очертания озарились голубым светом, подобно крохотной готической арке, упорхнули вправо и оказались вне поле зрения…
Титженс ничего не знал о том, где сейчас была Сильвия. И отказался от привычки без конца заглядывать в иллюстрированные издания. В свое время жена обещала удалиться в Беркенхедский монастырь, но ему уже дважды попадались на глаза ее фотографии. На первом она попросту позировала с леди Фионой Грант, графской дочерью и графиней Алсуотер, и лордом Суиндоном, которому пророчили пост следующего министра внешних финансов, нового дельца из высшего общества… Все трое шли прямо на фотографический аппарат во дворе принадлежащего лорду замка… и все трое улыбались! Подпись под снимком гласила, что муж миссис Кристофер, Титженс, ушел на фронт.
Однако самое неприятное крылось во втором снимке, точнее, в подписи к нему, приведенной газетой! На нем Сильвия стояла перед скамейкой в парке, на которой в приступе хохота в профиль развалился молодой человек в красиво нахлобученной на голову шляпе, сам откинувшись назад, но при этом выпятив вперед выступающую челюсть. Внизу пояснялось, что миссис Кристофер Титженс, муж которой находился во фронтовом госпитале, рассказывает сыну и наследнику лорда Бергема занятную историю! Очередному мерзкому и извращенному финансовому воротиле из высших слоев общества, помимо прочего владеющему газетой…
Когда Титженс, выписываясь из госпиталя, смотрел на снимок в обветшалом, облезлом приемном покое, его на миг мучительно поразила мысль, что этот бульварный листок, если учесть подпись, в действительности вонзил в Сильвию нож… Однако иллюстрированные издания не вонзают ножи в блистающих в свете красавиц. Они бесценны для фотографов… Но тогда получается, что эти сведения предоставила сама Сильвия, желая вызвать волну комментариев по поводу контраста между ее веселыми спутниками и утверждением о пребывании мужа в госпитале на фронте… До Титженса дошло, что Сильвия вышла на тропу войны… Однако он выбросил все это из головы… И хотя его жена представляла собой поистине восхитительную смесь непревзойденной прямоты, поразительного бесстрашия, откровенного безрассудства, изумительного великодушия и даже доброты, что совершенно не мешало оставаться ей бесчеловечно жестокой, больше всего ей все же нравилось выказывать по отношению к мужу, войне и общественному мнению презрение… хотя нет, какое там презрение – циничную ненависть… Даже в ущерб интересам их ребенка! В этот момент Титженс осознал, что на картине, только что представшей перед его мысленным взором, Сильвия стояла прямо и внимательно, немного шевеля губами, смотрела на цифры, расположившиеся вдоль блестящей ртутной нити термометра… Тогда их дитя заболело корью, и температура повысилась до уровня, о котором Титженс на тот момент не осмеливался даже думать. Это случилось в доме его сестры в Йоркшире, доктор тогда не решился взять на себя ответственность, и Титженс до сих пор ощущал тепло маленького, похожего на мумию тельца. Он закрывал голову и лицо малыша фланелькой и опускал теплое, хрупкое, пугающее тельце в сверкающую воду, покрытую дробленым льдом… А Сильвия все стояла неподвижно и прямо, едва заметно двигая уголками рта: столбик термометра на глазах полз вниз… Так что Сильвия, стараясь жестоко ранить отца, вполне возможно, даже не думала причинить вред сыну. Ведь для ребенка не может быть ничего хуже матери, пользующейся репутацией гулящей девки…
– Сэр, как по-вашему, – сказал стоявший у стола сержант-майор Коули, – может, отправим к старшему повару-сержанту части посыльного сообщить, что новобранцев придется накормить ужином? Второго можно отправить в штаб со Сто двадцать восьмым. Ни тот, ни другой в данный момент здесь не нужны.
Второй капитан все говорил и говорил, но не о Сильвии, а о своем потрясающем дядюшке. Титженс никак не мог взять в толк, что же он намеревался этим сказать. Второго посыльного он хотел отправить к интенданту с докладной запиской о том, что если штаб части не пополнит запас свечей для фонарей с маскировочными шторками для нужд его канцелярии, отправив их обратно с гонцом, то он, капитан Титженс, командир Шестнадцатого резервного батальона, поднимет вопрос в целом о тыловом снабжении вверенного ему подразделения перед штабом всей базы.
Они все втроем говорили одновременно. При мысли об упрямстве, которое демонстрировал интендант части, Титженса переполнял мрачный фатализм. Крупное подразделение рядом с их лагерем превратилось в утомительный бастион упрямства, чьи служаки без конца совали ему в колеса палки. Могло показаться, что тамошним офицерам не терпелось как можно быстрее отправлять его людей на фронт. Да, солдаты там действительно требовались, но сколько бы их ни покидало учебную часть – оставалось все же больше. Тем не менее соседи, несмотря на это, блокировали поставки мяса и других продуктов, подтяжек, личных жетонов и солдатских книжек… Чинили любые мыслимые препятствия, демонстрируя полное отсутствие даже своекорыстного здравого смысла!.. Титженсу удалось донести до сержант-майора Коули мысль о том, что, когда все успокоится, канадцу лучше пойти и посмотреть, все ли готово для построения пополнения… Если еще десять минут продержится тишина, можно ожидать команды «Отбой тревоги»… Титженс знал, что сержант-майору Коули хотелось спровадить куда-нибудь младших чинов из их хибары – вместе с капитаном, так разошедшимся в своей запальчивости, – и он не видел препятствий к тому, чтобы старик добился желаемого.
Коули напоминал сильного, заботливого дворецкого. На миг за жаровней мелькнули его седые моржовые усы и багровые щеки, он дружелюбно положил ладони на плечи посыльным и что-то зашептал им в уши. Они ушли, вслед за ними вышел и канадец. Сержант-майор Коули, заслонив собой весь дверной проем, смотрел на звезды. Смотрел и никак не мог понять, как эти булавочные укольчики света, лучиками пробивающиеся сквозь копировальную бумагу, в это же мгновение взирали на его дом и жену, уже в годах, там, в Айлуорте, на Темзе, выше по течению от Лондона. Он знал, что так оно и есть, но уяснить этот факт все равно не мог. Ему виделись катившие по Хай-стрит трамваи, в одном из которых ехала его женушка, пристроив на пухлых коленках ужин в хозяйственной сетке. Трамваи зажигали огни и ослепительно сияли. Он представил, что на ужин у нее копченая селедка. Десять к одному, что именно она. Ее любимое блюдо. Их дочь к этому времени уже служила во вспомогательных силах сухопутных войск. До этого она работала кассиршей у Парксов, крупных торговцев мясом в Бретфорде, и, будучи девушкой красивой, любила любоваться собой в витринах. Будто находилась в Британском музее, где за стеклом хранились мумии фараонов и другие экспонаты… Там все ночи напролет гремели молотилки. Коули всегда говорил, что этот звук напоминает именно молотилки, а не что-то еще. Боже мой, если бы так!.. Хотя, вполне естественно, это могли быть и наши аэропланы. А на ужин он мог лакомиться приличными валлийскими гренками с сыром.
Рук и ног, о которые можно было споткнуться, в хибаре теперь стало меньше. В определенной степени в ней воцарилась задушевная атмосфера, и Титженс почувствовал, что с этой минуты ему будет легче справиться с обезумевшим товарищем. Капитан Макензи – у Титженса не было полной уверенности, что его действительно звали Макензи, но примерно так эта фамилия звучала в подаче генерала, – так вот, капитан Макензи по-прежнему разглагольствовал о той несправедливости со стороны высокопоставленного дядюшки, жертвой которой он стал. Судя по всему, в какой-то судьбоносный момент тот отказался признавать родство с племянником, отчего с молодым человеком и приключились все его несчастья…
– Послушайте, – неожиданно произнес Титженс, – соберитесь. Вы с ума сошли? Совсем? Или только притворяетесь?
Его собеседник вдруг повалился на ящик из-под мясных консервов, который они приспособили вместо стула, и, заикаясь, спросил, что Титженс имел в виду.
– Если станете себя распускать, – ответил тот, – то можете зайти гораздо дальше, чем хотелось бы.
– Вы не доктор, пользующий душевнобольных, – ответил молодой офицер, – и в том, что вы пытаетесь выставить меня идиотом, нет ничего хорошего. Мне все про вас известно. Да, у меня есть дядюшка, обливший меня грязью – самой мерзкой, которой когда-либо обливали человека. Если бы не он, меня бы здесь сейчас не было.
– Вы говорите так, будто он продал вас в рабство, – усмехнулся Титженс.
– Он ваш ближайший друг. – Макензи словно выдвигал мотив мести Титженсу. – И не только ваш, но и генерала. А еще вашей жены. Он со всеми на короткой ноге.
Где-то далеко над головой, с левой стороны, послышались хаотичные, ласкающие слух хлопки.
– Опять решили, что обнаружили немца, – сказал Титженс. – Ладно, сосредоточьтесь на дядюшке. Только не преувеличивайте его значимость в этом мире. – Он немного помолчал и добавил: – Вы не против всего этого шума? Если он действует вам на нервы, то сейчас, пока он еще не достиг адских пределов, можно с достоинством спуститься в блиндаж…
Он позвал Коули и велел передать канадскому сержант-майору, чтобы тот вернул людей, если они вышли, обратно в укрытия. Пока не поступит сигнал «Отбой».
Капитан Макензи с хмурым видом сел за стол.
– Будь оно все проклято, – сказал он, – не думайте, что я испугался какой-то там шрапнели. Я дважды подолгу без перерыва находился на передовой, один раз четырнадцать месяцев, другой – девять. Хотя вполне мог бы перейти в этот прогнивший штаб… Черт бы все побрал… Это же кошмар… И почему я только не грязная девка, наделенная привилегией орать? Ей-богу, в ближайшие дни я с такой вот даже познакомлюсь…
– А почему бы действительно не поорать? – спросил Титженс. – При мне можно. Здесь ни одна душа не усомнится в вашей храбрости.
Вокруг хибары громогласно забарабанил железный дождь, в ярде от них раздался знакомый, гулкий удар, над головой громыхнул яростный, режущий звук, и что-то резко стукнулось о стоявший между ними стол. Макензи взял упавшую шрапнельную пульку и стал вертеть ее в руке.
– Думаете, застали меня сейчас врасплох? – с оскорбленным видом произнес он. – Вы чертовски умны.
Где-то внизу кто-то будто уронил на ковер в гостиной две железные болванки весом двести фунтов каждая; в доме хлопнули все окна в лихорадочной попытке оправиться от этого удара; во все стороны засвистела лопавшаяся в воздухе шрапнель. Потом вновь воцарилась тишина, показавшаяся мучительной тем, кто только-только собрал все силы, чтобы выдержать этот звук. В комнату легким шагом вошел посыльный из Ронты, взял со стола Титженса фонари с маскировочными шторками и принялся прилаживать на их внутренних пружинах две принесенные с собой массивные свечи, от усердия издавая хрюкающие звуки.
– Один из этих подсвечни’ов чуть меня не до’онал, – сказал он, – при падении ударил меня по но’е, да. А я побежал. Да-да, капитан, точно, побежал, и все тут. И правильно сделал.
Внутри снаряда со шрапнелью располагался железный брусок с широким, плоским концом. После взрыва в воздухе он падал на землю, причем зачастую с большой высоты, представляя немалую опасность. Солдаты называли такие бруски подсвечниками, на которые они здорово смахивали.
Теперь красновато-коричневое одеяло, покрывавшее стол, озарилось небольшим кругом света. Титженс предстал в нем седовласым, дородным и румяным, а Макензи – смуглым, с выступающей вперед челюстью и мстительным блеском в глазах… молодой человек лет тридцати, одна кожа да кости.
– Если хотите, можете вместе с Колониальными войсками спуститься в убежище, – предложил посыльному Титженс.
Тот, видимо, туго соображая, ответил не сразу, сказав, что предпочитает дождаться товарища, Ноль-девять Моргана, или как его там.
– Им пришлось разрешить в моей канцелярии солдатские каски, – сказал Титженс Макензи, – но будь я проклят, если они не забирают их обратно на склад у тех ребят, которых откомандировывают ко мне. И будь дважды проклят, если в ответ на мою просьбу выделить каски для моей канцелярии не предложат обратиться в канадский главный штаб в Олдершоте, а не туда, так куда-нибудь еще, дабы положительно решить этот вопрос.
– Да в наших штабах полно гуннов, которые на гуннов и работают, – с ненавистью в голосе произнес Макензи, – как бы мне хотелось в один прекрасный день до них добраться.
Титженс внимательным взглядом окинул молодого человека, на смуглом лице которого залегли столь любимые Рембрандтом тени, и сказал:
– Вы верите во всю эту чушь?
– Нет… – ответил Макензи. – Я сам не знаю, что делаю… И не знаю, что думать… Мир насквозь прогнил…
– Это точно, мир действительно прогнил, – подтвердил его мысль Титженс.
И своим утомленным умом, не поспевавшим одновременно выполнять такое множество задач, в том числе каждые несколько дней зачислять на довольствие тысячу человек, ставить в один строй удивительную мешанину подразделений из всех мыслимых армий, к тому же обладающих совершенно разным уровнем подготовки, вечно пререкаться с помощником начальника военной полиции, чтобы его люди поменьше цапались с гарнизонной военной полицией, заимевшей на всех канадцев огромный зуб, Титженс вдруг понял, что в нем больше не осталось ни капли любопытства. Вместе с тем где-то на периферии его сознания все же смутно маячила мысль, что по какой-то причине ему надо попытаться исцелить этого молодого представителя мелкой буржуазии.
– Да, мир и в самом деле сгнил на корню, – повторил Титженс. – Но что касается нас, то предметом нашего пристального внимания является отнюдь не его загнивание… Да, у нас бардак, но немцы в наших канцеляриях здесь ни при чем, беда в том, что там окопались англичане. И вот это уже действительно безумие… По-моему, тот германский аэроплан возвращается. Да не один, с ним еще с полдюжины…
О возвращении немецкой авиации молодой человек, испытывая облегчение от возможности снять с души камень в виде буйного нагромождения скопившихся там бредовых идей, граничащих с абсурдом, думал с мрачным безразличием. В действительности его проблема заключалась в другом: сможет ли он выдержать шум, которым оно, это возвращение, будет сопровождаться? Ему пришлось буквально вбивать себе в голову, что, по сути, во всех отношениях они находятся на открытом пространстве. И никакие каменные осколки вокруг него летать не будут. К тому, что его может ударить кусок железа, стали, свинца, меди или латунной оболочки снаряда, он был готов, но принять смерть от чертового каменного осколка, отколовшегося от фасада дома, казалось ему немыслимым. Подобное соображение пришло ему в голову во время этого мерзкого, этого паршивого, этого чертового, этого ужасного отпуска, когда он уехал в Лондон в тот самый момент, когда там начался настоящий кошмар… Отпуск ради развода! Капитан Макензи, прикомандированный к Девятому Гламорганширскому полку, получил отпуск с 14 по 29 ноября с целью добиться развода… Когда с грохотом огромного, чудовищного железного горшка раздавался очередной взрыв, из него яростно рвались воспоминания. И происходило это всегда в том случае, если два раската – один внутри, другой снаружи – сливались воедино. Тогда у него возникало чувство, что на голову вот-вот рухнет дымоход. Дабы защитить себя, человек орет на чертовых поганых идиотов, и, если ему удается перекричать грохот, можно чувствовать себя в безопасности… Вроде бы бессмыслица, но от этого и в самом деле становилось лучше!..
– В плане информирования они нам даже в подметки не годятся, – сказал Титженс, с опаской продолжая свою речь, и заключил: – Нам доподлинно известно, что именно читают вражеские правители, когда им на стол у тарелки с яичницей с беконом кладут запечатанный конверт.
В этот момент до него дошло, что заботиться о душевном равновесии представителей низших сословий – его долг офицера. Поэтому он говорил о всякой, ничего не значащей ерунде, лишь бы чем-нибудь занять ум подчиненного! Капитан Макензи был офицером его величества короля, собственностью, душой и телом принадлежавшим его величеству королю и Военному ведомству его величества.
И Титженсу по долгу службы полагалось защищать этого парня – в точности как беречь от порчи любое другое монаршее имущество. Поэтому он продолжал:
– Если говорить об организации, то проклятием для армии стала наша дебильная английская убежденность в том, что сама игра гораздо важнее игроков. В ментальном отношении это привело нас, как нацию, к погибели. Нас учили, что крикет важнее ясности ума, а в итоге этот чертов интендант, заведующий складом части, решил, что взял «воротца», выражаясь языком крикетных игроков, отказавшись выдать всем каски. Это же игра! Если же кого-то из людей Титженса убьют, он лишь ухмыльнется и скажет, что сама игра важнее тех, кто в нее играет… Ну и обязательно получит повышение, если, конечно же, не переусердствует, подавая бетсмену мячи. В одном кафедральном городе на западе страны был интендант, получивший государственных наград, в том числе боевых, больше любого действующего офицера во всей Франции, от моря до Перонны или где у нас там заканчивается фронт. Его достижение сводилось к тому, что его стараниями жена почти каждого злополучного томми в Западном военном округе несколько недель не получала положенных за мужа пособий. Разумеется, ради блага налогоплательщиков. Их несчастным детям не было что есть и что надеть, а сами солдаты в отчаянии негодовали от обиды. Хуже этого для дисциплины и армии как военной машины ничего даже быть не может. Но тот интендант все сидел и сидел в отведенной ему конторе, играя в свои романтические игры, колдуя над огромными ведомостями, складывая их в папки из буйволиной кожи, красиво отсвечивавшие в лучах раскаленного добела газа. И при этом, – решил довести свою мысль до конца Титженс, – за каждые двести пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, «выигранные» им у несчастных солдат, получал на четвертый орден «За выдающиеся заслуги» очередную планку… Одним словом, игра гораздо важнее тех, кто в нее играет.
– О господи, будь оно все проклято! – сказал на это капитан Макензи. – Вот поэтому мы такими и стали, не так ли?
– Да, так, – ответил Титженс. – Из-за этого мы провалились в какую-то дыру и никак не можем из нее выбраться.
Удрученный Макензи не отрывал взгляд от своих пальцев.
– Возможно, вы правы, но, возможно, и нет, – произнес он, – это противоречит всему, что мне когда-либо доводилось слышать. Но я понимаю, о чем вы ведете речь.
– В самом начале войны, – продолжил Титженс, – мне как-то пришлось заглянуть в Военное ведомство, и в одном из тамошних кабинетов я повстречал приятеля… Чем, по-вашему, он там занимался?.. Нет, вы скажите мне, черт бы вас побрал, что он, на ваш взгляд, мог там делать?! Нет? Тогда скажу я. Он занимался тем, что придумывал церемонию роспуска одного батальона из Киченера. Чтобы никто не сказал, что мы, как минимум в этом вопросе, оказались не готовы… И вот под занавес картина должна была выглядеть примерно так: адъютанту полагалось встать перед строем, скомандовать «Вольно!», приказать оркестру сыграть «Край надежды и славы», а потом торжественно произнести: «И больше никаких парадов…» Видите, как это символично: сначала оркестр играет «Край надежды и славы», славословя Британскую империю, а потом адъютант говорит, что парадов больше не будет! И им действительно пришел конец. Их не будет, не будет, и все. Для нас с вами больше не будет ни надежды, ни славы, ни парадов. Не будет для этой страны и, осмелюсь сказать, для всего мира. Нет… Все пошло прахом… Хватит… Все кончено… И больше никаких парадов!
– Смею сказать, что вы правы, – медленно ответил собеседник, – но все равно не понимаю, какую, собственно, роль, я сам играю во всем этом представлении. Военная служба мне ненавистна. Само это занятие не внушает мне ничего, кроме отвращения…
– Тогда почему бы вам действительно не влиться в ряды франтов из штаба? – спросил Титженс. – Ведь они, эти франты, вас наверняка с руками оторвут. Бьюсь об заклад: Господь предназначил вас для службы в разведке, но никак не для утомительных пеших переходов в пехоте.
– Не знаю, – устало ответил молодой капитан. – Я служил в батальоне и на этом хотел закончить. А так меня прочили в Форин-офис. Но стараниями моего презренного дядюшки там мне дали коленом под зад. В итоге я оказался в батальоне. Командный состав там был так себе. Кому-то же надо оставаться с батальоном. У меня не было намерения подкладывать кому-либо свинью или пытаться найти работенку полегче…
– Полагаю, что в общей сложности вы говорите на семи языках, так? – спросил Титженс.
– На пяти, – спокойно ответил собеседник, – еще на двух читаю. Плюс к этому, конечно же, греческий и латынь.
В этот момент в круг света, надменно чеканя шаг, влетел смуглый, какой-то окоченевший человек и пронзительным голосом сказал:
– У нас, на хрен, опять жертвы.
От падавшей на него тени казалось, что половину его лица и груди скрывает большая траурная повязка. Раздался дребезжащий смех, человек наклонился, напоминая туго натянутый лук, и застыл, казалось, не в состоянии разогнуть поясницу. Затем, все так же скрючившись пополам, бросился к жестянке, покрывавшей жаровню, откатил ее и улегся на спину прямо на ноги второму посыльному, приткнувшемуся у огня. В ярком свете он выглядел так, будто на его лицо и грудь вылили целую бадью алой жижи. В отблесках пламени она блестела как свежая, только что нанесенная краска да при этом еще двигалась! Посыльный из Ронты, пригвожденный к земле лежавшим на его коленях телом, сел. У него отвисла челюсть, он тотчас стал похож на девушку, которой вдруг пришлось причесать волосы другой, лежавшей перед ней. Багровая жижа хлынула на пол – так иногда прямо на глазах пузырится на песке вода. Титженсу было удивительно видеть, сколь богат кровью человеческий организм. В этот момент ему подумалось, что второй капитан, считая своего дядюшку другом Титженса, возвел этот факт в ранг какой-то непонятной мании. У дяди парня, который в обычное время, вероятно, приносил бы своему бесценному родственнику для одобрения даже пару сапог, на службе друзей не было… Титженс чувствовал себя так, будто перевязывал получившую серьезное ранение лошадь. Он вспомнил коня с порезом на груди, из которого хлестала кровь, стекая вниз и чулком облепляя переднюю ногу. Чтобы перевязать несчастное животное, какая-то девушка протянула Титженсу нижнюю юбку. Но его ноги все равно двигались по полу медленно и тяжело.
Исходившее от жаровни тепло давило на склоненное лицо второго посыльного. Он надеялся не испачкать все руки, потому что кровь очень липкая. От нее склеиваются пальцы, и с этим ничего нельзя поделать. Но под утопавшей во мраке спиной парня, куда он положил ладонь, ее быть не должно. Однако она там все же была: на полу в этом месте оказалось очень мокро.
Где-то со стороны донесся голос сержант-майора Коули:
– Баглер, позовите пару младших капралов из санитарной службы, да пусть захватят с собой четырех человек. Два капрала и четыре человека.
Ночь прорезал протяжный, непрекращающийся вой – скорбный, безропотный и несмолкающий.
Титженс подумал, что от этой работы его, слава богу, избавит кто-то другой. Таскать труп, когда тебе опаляет огнем лицо, задачка еще та, здесь запыхаешься так, что мало не покажется. Он обратился ко второму посыльному и сказал:
– Выбирайся из-под него, черт бы тебя побрал! Ты не ранен?
Из-за жаровни Макензи не мог зайти с другой стороны, чтобы взяться за труп. Посыльный стал короткими рывками выдергивать из-под тела ноги, будто застрявшие под диваном.
– Бедола’а… – причитал он. – Ноль-девять Мор’ан!.. ‘лянусь, я не узнал е’о, бедола’у, не узнал… ’лянусь, не узнал…
Титженс медленно опустил тело на пол, обращаясь с ним даже нежнее, чем с живым человеком. Весь мир вокруг него взорвался адским грохотом. В перерывах между сотрясениями почвы мыслям Титженса словно приходилось пробиваться к нему криком. Ему казалось абсурдом, что этот парень, Макензи, вообразил, будто он знает какого-то там его дядюшку. Перед ним явственно встало лицо его девушки, убежденной пацифистки. Титженс понятия не имел, какое оно приняло бы выражение, узнай она, чем он сейчас занимается, и это его беспокоило. Может, скривилось бы от отвращения?.. Он стоял, растопырив скользкие, липкие руки, чтобы не испачкать полы кителя… Наверняка отвращение! Думать посреди всего этого гвалта было немыслимо… Толстенные подошвы его ботинок прилипали к полу, после чего их было трудно оторвать… Титженс вспомнил, что не отправил посыльного в канцелярию базы подготовки пехотинцев узнать, сколько человек на следующий день надо послать в наряд в гарнизон, и теперь его это раздражало. Ему придется здорово попотеть, чтобы оповестить офицеров, которым он даст это задание. К этому времени они все, вероятно, уже веселятся в борделях городка… Он никак не мог понять, какое выражение примет лицо девушки. Впрочем, им все равно больше никогда не увидеться, а раз так, то какая разница?.. Наверняка отвращение!.. Титженс вспомнил, что забыл посмотреть, как Макензи отреагировал на грохот. У него не было ни малейшего желания видеть второго капитана… Он ему надоел, зануда… И каким же образом на ее лице отразилось бы отвращение? Раньше Титженсу не приходилось наблюдать смену чувств на красивом лице Макензи. О господи, оттого, что он так быстро забыл о всяком сострадании, у Титженса внутри все перевернулось! Да как это можно – думать о девушке, в то время как перед ним, уставившись в крышу, ухмылялось лицо – точнее, его половина!
Нос остался на месте, как и половина рта с зубами, явственно видневшимися в отблесках огня… Просто удивительно, как отчетливо на фоне всей этой мешанины выделялись острый нос и зубы, чем-то напоминавшие пилу… Глаз беспечно пялился на остроконечную полотняную крышу хибары… Бедняга умер с ухмылкой на губах. Этот парень самым странным образом говорил даже после смерти! Она, вероятно, оборвала его на полуслове, хотя он все равно пытался произнести его до конца, в последний раз машинально выдохнув из легких воздух. Чисто рефлекторное действие, когда, по всей видимости, ему уже пришел конец. И если бы он, Титженс, уступил просьбе посыльного и дал ему увольнительную, тот сейчас был бы жив! С другой стороны, он поступил совершенно правильно, не отпустив бедолагу. Тому лучше было здесь. Как и самому Титженсу. За все время пребывания в части он не получил ни одного письма! Ни одного. До него даже сплетни и те не доходили. Ему не прислали ни одного счета. Только проспекты от торговцев подержанной мебелью. Вот они точно никогда им не пренебрегали!
И дома выходили далеко за рамки сантиментов. Что да, то да… Интересно, а если еще раз подумать о той девушке, у него внутри опять все перевернется? То, что это случилось, его только радовало, потому что показывало, насколько сильны в нем чувства… Он заставил себя о ней подумать.
Изо всех сил. Но ничего не произошло. Подумал о ее ясном, непримечательном, свежем лице, при одной мысли о котором сердце пропускало удар. Покорное сердце! Как первоцвет, причем не абы какой, а наипервейший, пробивающийся на опушке, когда через подлесок рвутся вперед борзые… Как сентиментально было сказать: «Du bist wie eine Blume»[2].
Чертов немецкий язык! Но тот парень был еврей… А говорить, что молодая женщина похожа на цветок, какой бы то ни было, не стоило. Даже себе. Это слишком сентиментально. Но назвать ее особым цветком все же можно. Такие слова к лицу мужчине. Это его работа. Во время поцелуя от нее исходил запах первоцвета. Но он, черт возьми, ее ни разу не поцеловал! Тогда откуда ему было знать, чем она в этот момент пахнет? Она была маленьким, спокойным золотистым пятнышком. А он сам, должно быть, евнухом. По темпераменту. В то время как парень, чей труп сейчас лежал перед ним, демонстрировал половое бессилие уже чисто физически. Впрочем, о покойнике негоже говорить как об импотенте. Но так оно, по всей видимости, и было. Надо полагать, именно поэтому его жена спуталась с этим рыжим профессиональным боксером Эвансом Уильямсом из замка Кох. Если бы он дал ему увольнительную, этот верзила наверняка его по стенке размазал бы. По этой самой причине полиция Понтарддулайса просила не отпускать его домой. Чтобы он лучше умер здесь. А может, и нет. Что лучше – умереть или узнать, что твоя жена шлюха и огрести по полной от ее дружка? На бляхах их собственного полка красовалась надпись: «Gwell angau na gwillth» – «Лучше смерть, чем бесчестье». Хотя нет, не смерть, ведь angau на валлийском означает «боль». Мучения! Мучения лучше бесчестья. Вот где скрывается дьявол! Что тут скажешь, парню с лихвой досталось бы и того и другого. Мучений и бесчестья! Бесчестья от жены и мучений от боксера, который не преминул бы его избить. Именно поэтому он и уставился в крышу, ухмыляясь половиной лица. Окровавленная сторона уже побурела. Как быстро! Она, эта сторона, напоминала собой мумию фараона… Парень родился, чтобы войти в число чертовых человеческих жертв. Чтобы умереть если не под артиллерийским огнем, то от удара профессионального боксера… Понтарддулайс! Это ведь где-то в уэльской глуши. Титженс как-то ездил туда на автомобиле по служебным делам. Вытянутая в длину, скучная деревня. Почему туда никому не хотелось возвращаться?..
Рядом раздался деликатный голос, так характерный для дворецких:
– Это не ваша работа, сэр. Жаль, что вам пришлось ею заняться. Хорошо, что убило не вас, сэр… Думаю, его приложило этой штуковиной.
Сержант-майор Коули, стоявший в шаге от Титженса, держал в руках увесистую железку, по форме напоминавшую подсвечник. Титженс вдруг осознал, что за миг до этого видел, как тот парень, Макензи, склонился над жаровней, накрывая ее обратно жестянкой. Какой аккуратный офицер. Гунны не должны видеть исходящий от жаровни свет. Край листа свесился вниз, слегка коснувшись плеча бедолаги. Его черты утонули в тени. В дверном проеме маячили лица нескольких человек.
– Нет, не думаю, что его прикончила эта железяка. Что-то гораздо большее… Скажем, кулак профессионального боксера…
– Ну уж нет, на всем свете, сэр, не сыскать боксера с кулаком, способным сотворить что-то в этом роде, – возразил сержант-майор Коули и тут же добавил: – Ах да, я вас понял, сэр… Вы, сэр, имели в виду жену Ноль-девять Моргана…
Прилипая подошвами к полу, Титженс двинулся к столу сержант-майора, на который второй посыльный поставил жестяный таз с водой. Рядом в фонаре с маскировочными шторками горела свеча; вода поблескивала, над белым дном таза колыхался полупрозрачный месяц.
– Сначала вымойте руки, сэр! – сказал посыльный из Понтарддулайса и добавил: – Отойдите чуть дальше, капитан.
В своих смуглых руках он держал тряпку. Титженс немного отошел от тонкой струйки крови, стекавшей под стол. Посыльный встал на колени и принялся энергично оттирать тряпкой ранты на его ботинках. Титженс сунул руки в воду и стал смотреть, как по бледному месяцу растекается облако светлого, багрово-пурпурного цвета. Солдат у его ног тяжело пыхтел, сопя носом.
– Томас, Ноль-девять Морган был твой друг?
Тот поднял на него свое смуглое, сморщенное, напоминавшее обезьянье лицо и ответил:
– ’ороший был парень, старый бедола’а. Но вы ведь не пойдете в ’луб-столовую в испач’анных ’ровью ботин’ах.
– Если бы я отпустил его в увольнительную, – сказал Титженс, – он бы сейчас был жив.
– Нет, ’онечно же нет! – возразил ему Один-семь Томас. – Эванс из замка ’ох совсем точно бы его убил.
– Значит, ты знал о его жене? – спросил Титженс.
– Мы думали, что та’ должно быть, – ответил Один-семь Томас, – или бы вы, капитан, дали ему увольнительную. Вы же, капитан, ’ороший.
У Титженса вдруг возникло ощущение, что всю жизнь погибшего выставили чуть ли не напоказ.
– Стало быть, знал, – произнес он.
А про себя подумал: «Интересно, а на свете, черт возьми, есть хоть что-нибудь, чего вы, ребята, не знали бы?! И если бы с кем-нибудь из них что-то случилось, через два дня об этом знало бы все командование. Слава богу, что сюда не может приехать Сильвия!»
Посыльный поднялся на ноги и принес полотенце сержант-майора – белоснежное, с красной каймой.
– Мы знаем, что у вас очень ’орошая честь, капитан. И капитан МакКекни тоже очень ’ороший. И капитан Прентисс, и лейтенант Джонс из Мертира…
– Ну все, довольно! – отрезал Титженс. – Передай сержант-майору, чтобы он выписал тебе пропуск, и отвези товарища в госпиталь. Да пришли кого-нибудь вымыть здесь пол.
Два человека завернули останки Ноль-девять Моргана в плащ-палатку, усадили на колченогий стул и вынесли из хибары. Напоследок руки мертвеца взвились над плечами в комичном прощальном приветствии. Снаружи ждали присланные из полевого госпиталя носилки на велосипедных колесах.
Сразу после этого объявили отбой воздушной тревоги. В неожиданном характере этой команды присутствовало нечто удивительное, то ли мрачное, то ли, наоборот, веселое: протяжные ноты затихали в ночи, которая только-только успокоилась после грохота, повергавшего в совершеннейшее изумление. Луна приняла это к сведению, чтобы наконец взойти; курьезная, гротескная, похожая на знатную матрону с Востока, она выползла из-за усеянного палатками холма и озарила лагерь Титженса пологими, сентиментальными лучами, превратившими окрестности в задремавшую пасторальную деревню. Не слышалось ни звука, который бы не способствовал тишине, в забранных целлулоидом окошках тускло поблескивал свет. Луна высветила золотом цифры на нашивках сержант-майора Коули, свидетельствовавшие о его принадлежности к Первой роте. Титженс, давший легким минуту отдохнуть от угольных испарений, спросил его голосом, который притих сам по себе, дабы отдать должное лунному свету и припустившему морозцу:
– Ну и где оно, это чертово пополнение?
Взором поэта сержант-майор окинул вереницу выбеленных дождями камней, спускавшуюся по черному холму. На другом его склоне размытым пятном полыхал пожар.
– Это плац Двадцать седьмого, – произнес он. – Полыхает после налета аэроплана гуннов. Новобранцы сейчас как раз там.
– Надо же! – притворно терпеливо съязвил Титженс и добавил: – Я думал, что за семь недель занятий мы вбили этим паршивцам в головы хоть какое-то представление о дисциплине… Помните, когда мы впервые выстроили их на плацу, тот младший капрал вышел из строя и швырнул в чайку камень… А вас окрестил иммигрантом Ханки! Всем своим поведением он подрывал порядок и воинскую дисциплину. А куда это запропастился наш канадский сержант-майор? Где офицер, которому поручено пополнение?
– Сержант-майор Леду сказал, что они были как стадо баранов, бросившихся в панике спасаться бегством на реке… на реке… В общем, на какой-то там реке в его родных краях… И остановить их, сэр, оказалось невозможно. Для них это был первый германский налет… А сегодня ночью, сэр, их отправят на передовую.
– Сегодня ночью?! – воскликнул Титженс. – Накануне Рождества?!
– Не повезло парням! – вздохнул сержант-майор и уставился куда-то вдаль. А после паузы добавил: – Мне недавно рассказали забавную шутку: в каком случае король отдает честь рядовому, а тот его даже не замечает? Правильный ответ таков: когда солдат мертв… Но представьте себе, сэр, что вы ведете свою роту на передовую, однако вдруг передумываете и решаете не бросать ее в бой, хотя при этом не знаете ни одной предусмотренной уставом команды, чтобы солдат развернуть. Как бы вы, сэр, в такой ситуации поступили?.. Вам необходимо вывести роту из-под удара, но приказывать «Кругом», «Направо» или «Налево» вы не можете… Что касается отдания чести, то я знаю еще одну смешную шутку… Если же говорить о заботе о новобранцах, то она поручена второму лейтенанту Хочкиссу… Но он офицер службы тылового обеспечения, к тому же ему вскоре стукнет шестьдесят. В мирной жизни был кузнецом. Словом, совсем гражданский. Один майор из их епархии спрашивал меня, не могли бы вы, сэр, поручить это дело кому-то другому. По его словам, он сомневается, что второй лейтенант Хичкок… то есть я хотел сказать Хочкисс… сам дойдет до станции, не говоря уже о том, чтобы повести за собой маршем людей, потому как знает одни только кавалерийские команды, если, конечно же, знает вообще. Он и в армии-то каких-то две недели…
Титженс оторвал взгляд от идиллического пейзажа:
– Полагаю, канадский сержант-майор и лейтенант Хочкисс в настоящий момент делают все возможное, чтобы вернуть обратно своих людей.
С этими словами он вернулся в хибару.
Из-за фантастически яркого света фонаря-«молнии» со стороны казалось, что капитан Макензи барахтается в бурунах разложенных перед ним на столе бумаг, так и норовивших свернуться в трубочку.
– И вот всю эту писанину, – пробурчал он, – все штабы, взятые вместе, вышвыривают в наш ужасный мир.
– Что это вы там разглядываете? – весело спросил Титженс.
На столе было много чего: ответы на их запросы, приказы из штаба гарнизона, приказы по дивизии, приказы по линиям связи, полдюжины сообщений из комитета по бытовому обеспечению личного состава. Все ясно как дважды два четыре. А еще грозящее самой страшной карой сообщение, поступившее из Первой армии и переданное штабом гарнизона, что пополнение по состоянию на позавчерашний день до Азбрука так и не дошло.
– Вот что, – сказал Титженс, – вежливо ответьте им в том смысле, что у нас приказ не отправлять новобранцев, не пополнив их четырьмя сотнями солдат Канадских железнодорожных войск – парней, щеголяющих в подбитых мехом капюшонах. А те сегодня в пять часов дня только выступили в нашу сторону, причем без одеял и сопроводительных бумаг. И если уж на то пошло, то без документов вообще.
Мрачнея все больше и больше, Макензи изучал коротенькое сообщение, написанное на темно-желтой бумаге.
– А вот это, похоже, вам лично, – сказал он, – никак иначе я подобные послания трактовать не могу, хотя пометки «лично» здесь нет.
С этими словами Макензи швырнул бумагу через весь стол Титженсу, который, взяв ее, грузно опустился на ящик из-под мясных консервов. Сначала прочел на ней инициалы и подпись: «Э. К. Дж.». И сразу дальше: «Ради бога, велите вашей жене оставить меня в покое. Я не потерплю, чтобы рядом с моим штабом вертелись юбки. От вас у меня больше головной боли, чем от всего остального командного состава, вместе взятого».
Титженс застонал и еще глубже осел на ящике из-под консервов. Ему на затылок с нависавшей над головой ветки будто прыгнул невидимый дикий зверь, о существовании которого он даже не подозревал.
– Старший сержант Морган и младший капрал Тренч обязали нас, явившись сюда из канцелярии учебной части, помочь разобраться с бумагами новобранцев, – произнес стоявший рядом с ним сержант-майор, демонстрируя восхитительные манеры дворецкого. – Сэр, почему бы вам вместе со вторым офицером не пойти и не съесть что-нибудь на ужин? Полковник с капелланом только что отправились в клуб-столовую, а я предупредил тамошний персонал, чтобы для вас приберегли горячее… С бумагами и Морган и Тренч управляются хорошо, поэтому солдатские книжки мы сможем прислать вам прямо туда, чтобы вы подписали их, не вставая из-за стола…
Такая заботливость со стороны сержант-майора, больше подобающая женщинам, стала последней каплей и так взбесила Титженса, что у него потемнело в глазах. Он велел сержант-майору проваливать в ад, потому как у него самого не было ни малейшего намерения покидать палатку до тех пор, пока не выступит в путь пополнение. А капитан Макензи мог поступать, как душе угодно. Сержант-майор сказал капитану Макензи, что капитан Титженс возится со своим не приученным к дисциплине войском, как адъютант из Колдстримского гвардейского полка, набирающий новобранцев в Челси. На что капитан Макензи ответил, что по этой самой причине им, черт возьми, на подготовку солдат уходит на четыре дня меньше, чем любому другому подразделению, обучающему пехотинцев, на всей этой базе. Потом неохотно добавил, что слишком разговорился, и опять склонился над бумагами. Палатка перед глазами Титженса медленно двигалась вверх-вниз. Его будто саданули кулаком под дых.
Именно так с ним всегда случался шок. Он приказал себе ради бога взять себя в руки, отяжелевшими руками схватил темно-желтую бумагу и написал в столбик череду жирных, расплывающихся букв:
и так далее.
Потом обратился к Макензи и резко бросил:
– Послушайте, вы знаете, что такое «сонет»? Дайте-ка мне для него несколько рифм. Вот по этой схеме. – Что такое сонет, мне, разумеется, известно, – недовольно проворчал Макензи. – Решили поиграть?
– Дайте мне четырнадцать конечных рифм, и я напишу под них строки, не потратив на это и двух с половиной минут.
– Тогда я, когда у вас все будет готово, выдам то же самое, только латинским гекзаметром и за три минуты. Нет, меньше чем за три.
Они напоминали собой двух человек, осыпавших друг друга смертельными оскорблениями. В представлении Титженса по палатке будто дефилировала, наворачивая круг за кругом, заколдованная кошка. Он думал, что расстался с женой. И ничего не слышал о ней с тех пор, как несколько месяцев назад, показавшихся ему вечностью, Сильвия уехала из их квартиры в четыре часа утра, в тот самый момент, когда в тусклых рассветных лучах едва замаячили дымоходы на расположенных напротив домах в георгианском стиле. В полной тишине Титженс услышал голос жены, когда она совершенно отчетливо сказала шоферу: «Паддингтон», – а уже в следующее мгновение вокруг гостиницы хором защебетали воробьи… Титженсу в голову вдруг пришла чудовищная мысль, что слово «Паддингтон» произнесла не жена, а ее служанка… Он принадлежал к числу тех людей, кто в жизни во многом руководствовался правилами поведения. Одно из них гласило: «В тот момент, когда тебя постиг шок, никогда не думай о том, что его вызвало». В такие минуты мозг приобретал чрезмерную чувствительность, а факторы, провоцирующие потрясение, следует обдумывать со всем тщанием. К тому же слишком ранимый мозг приходит к выводам, превосходящим всякую меру.
– Ну что, не придумали еще рифмы? – крикнул Титженс Макензи. – Будь оно все проклято!
– Нет, не придумал, – агрессивно проворчал тот. – Легче написать сам сонет, чем сочинить к нему рифмы… смерть, мука, скука, круговерть…
И Макензи на миг умолк.
– Пустырь, земля, угля, немтырь… – презрительно молвил Титженс. – Вам, барышням из Оксфорда, нравятся такие рифмы… Давайте дальше… Что это?
У застеленного одеялом стола стоял неопределенного возраста офицер, в котором не было ровным счетом ничего от военной косточки. Титженс пожалел, что так резко с ним заговорил. У него была гротескная, жидкая седая бороденка. И самые что ни на есть белые бакенбарды, которые он наверняка отращивал с первого дня своего пребывания в армии, да так с ними все это время и прослужил, потому как ни один офицер старше его по чину, пусть даже и фельдмаршал, не набрался бы смелости велеть ему их сбрить! Они придавали ему некоторую пафосность. Сей субъект, больше похожий на привидение, извинялся за то, что не смог удержать новобранцев в узде, смиренно прося вышестоящего начальника заметить, что у солдат этих колониальных войск нет даже малейших представлений о дисциплине. Ну ни капельки. Титженс обратил внимание, что на правой руке офицера, в том месте, где обычно полагается ставить отметки о прививках, у него красовался голубой крест. И представил, в каком тоне с этим героем говорили канадцы… Сам герой в этот момент заговорил о майоре Корнуоллисе из Королевской службы тылового обеспечения.
– А что, майор Корнуоллис служит в тыловом обеспечении? Боже правый!
На что герой слабо запротестовал:
– В Королевском тыловом обеспечении.
– Ну да, ну да, – добродушно согласился Титженс, – в Королевской службе тылового обеспечения.
До этой минуты его разум по вполне очевидным причинам считал, что оброненное женой «Паддингтон» окончательно провело между их жизнями границу… Он представлял себе, как Сильвия, подобно Эвридике, высокая, но слабая и бледная, все больше погружается во мрак… «Che faro senz’ Eurydice?»[3] – напел он себе под нос. Бред какой-то! Причем это слово, конечно же, могла запросто произнести ее служанка… У той тоже на удивление звонкий голосок. Так что мистическое слово «Паддингтон» вполне могло не иметь ничего общего с символом, а у миссис Сильвии Титженс, никакой не бледной и уж тем более не слабой, в этот самый момент имелись все возможности изображать из себя сущего дьявола и играть в ее любимые игры с половиной высшего командного состава на просторах от Уайтхолла до Аляски.
Макензи, напоминавший чертова клерка, переносил на другой листок бумаги рифмы, которые ему наконец удалось найти. Он, похоже, обладал округлым почерком сродни тому, которым в бытность так славились переписчики книг. А его язык наверняка следовал за движениями пера, хотя он и не размыкал губ. Вот во что сегодня превратились кадровые офицеры его величества. Боже правый! Чертов интеллигент со смуглым оттенком кожи. Из тех, кто голодал в юности и получал любое образование, какое только мог им предложить закрытый пансион. Слишком большие и слишком черные глаза. Прямо как у малайца… Или любого другого проклятущего представителя любого покоренного народа.
Тем временем офицер из службы тылового обеспечения разглагольствовал о лошадях. Какое-то время назад он предложил свои услуги в деле изучения острого инфекционного конъюнктивита, косившего на передовой всех без разбора коней. В мирной жизни он работал преподавателем – без всяких шуток! – в каком-то колледже, где учили подковывать лошадей. Титженс сказал, что в таком случае ему лучше было бы пойти служить в Королевский корпус армейских ветеринаров. В ответ старик сказал, что ничего о нем не знал. Ему казалось, что его услуги будут востребованы службой тылового обеспечения, у которой имелось немало собственных лошадей…
– Я скажу, как вам поступить, лейтенант Хичкок… Вы же, черт возьми, крепыш…
Несчастный старик, которого в таком возрасте выдернули из уединения какого-то провинциального университета… На спортсмена-наездника он точно не тянул.
– Хочкисс… – поправил лейтенант.
– Ну да, конечно же, Хочкисс… – воскликнул Титженс. – Я видел вашу фамилию на сертификате, прилагавшемся к лошадиной мази Пигга… И если вы не хотите лично вести этих новобранцев на передовую… Хотя я вам это настоятельно бы рекомендовал… Это ведь что-то вроде организованной агентством Кука увеселительной поездки в Азбрук. Хотя нет, скорее в Байель… Непосредственно командовать людьми вместо вас будет сержант-майор… В конечном счете вы окажетесь на передовой Первой армии и сможете похвастаться друзьям, что принимали участие в боевых действиях на самом настоящем фронте.
Пока с губ Титженса срывались все эти слова, мозг вел с ним свой собственный разговор: «Но если Сильвия уделяет столько внимания моей карьере, то ей ничего не стоит выставить меня посмешищем перед всей армией. Об этом я уже думал десять минут назад! И что мне теперь делать? Боже правый, что же мне делать?»
На глаза Титженса будто опустилась черная, траурная вуаль… Он же ведь живой человек…
– Я еду на фронт, – с достоинством ответил лейтенант Хочкисс. – На самый что ни на есть настоящий. Утром меня признали годным для этого по всем статьям. Буду изучать процессы, происходящие в крови лошадей, в тревожной обстановке на поле боя.
– Ну тогда вы чертовски замечательный парень, – улыбнулся Титженс.
Что-либо предпринять в сложившейся ситуации не представлялось возможным. От поразительной деятельности, которую могла развить Сильвия, по всей армии безудержным огненным вихрем вскоре прокатился бы гомерический хохот. Сюда, во Францию, она, слава богу, заявиться не могла. Но ей ничего не мешало организовать череду скандалов в газетах, которые читал каждый томми. На свете не существовало игр, в которые Сильвии было не по плечу играть. В кругу ее друзей такого рода гонения назывались «дерганье за ниточки». Так что сделать ничего нельзя. Нельзя, и все… Да еще этот поганый фонарь-«молния» коптит.
– Я скажу вам, что делать, – произнес наконец Титженс, обращаясь к лейтенанту Хочкиссу.
Макензи сунул ему под нос листок с рифмами.
– Смерть, мука, скука, круговерть… – прочел Титженс. – Дух, лесть, честь, пух… Ну да, без духа вы, чертовы кокни, точно не можете.
– Будь я проклят, – со злобной ухмылкой сказал Макензи, – если бы дал рифмы, которые вы сами же мне и предложили…
– Если вы заняты, то я, разумеется, не буду вам досаждать, – обратился к Титженсу Хочкисс.
– Вы мне ничуть не досаждаете, – ответил ему тот, – нас для того сюда и прислали. Но я бы посоветовал вам говорить «сэр», обращаясь к офицеру, командующему вашим подразделением. В присутствии других подчиненных так лучше звучит… А теперь ступайте в клуб-столовую Шестнадцатого батальона Базы подготовки пехотинцев… Там еще у входа стоит сломанный бильярдный стол…
– Стройся! – крикнул снаружи спокойный голос сержант-майора Коули. – Всем, у кого есть документы и по два идентификационных жетона, отойти влево. Остальным – вправо. Кто еще не получил одеяла, обратитесь к старшему сержанту Моргану. Только не забудьте, потому что после выступления вы уже не сможете ничего взять. Каждый, кто еще не занес свою последнюю волю в солдатскую книжку или куда-то еще, посоветуйтесь с капитаном Титженсом. Если кому надобно получить деньги, спросите капитана Макензи. Римские католики, желающие исповедоваться, после подписания бумаг могут подойти к капеллану, его можно найти в четвертом бараке слева от главного прохода… И со стороны его преподобия можно считать верхом доброты тот факт, что он тратит силы на стадо таких недоделанных рыжих желторотиков с кирпичного цвета физиономиями, которые при виде первого же детского костерка тотчас дадут деру. Через какую-то недельку вы уже побежите обратно, поэтому на кой вам вообще туда тащиться – один Бог знает. Вы больше похожи на стадо воспитателей, притащивших детишек в Уэслианскую воскресную школу. Вот как вы выглядите! Слава богу, что у нас хоть есть Военно-морской флот.
Пользуясь речью Коули в качестве прикрытия, Титженс писал: «И вот теперь нас косит смерть…» А попутно говорил лейтенанту Хочкиссу:
– В клубе-столовой найдете сколько угодно маленьких, грязных засранцев из Гламорганшира, которые надираются до поросячьего визга, склонившись над страницами «Парижской жизни»… Подойдите к любому из них, по вашему выбору, и спросите…
И стал писать дальше:
«Мы знаем, что такое мука,
Но все ж, друзья, какая скука…»
– Вы наверняка считаете, что это трудно! – сказал он Макензи. – Как же, как же, вы ведь набрали рифм на целую похоронную оду философа-гробовщика… – Затем повернулся и вновь обратился к Хочкиссу: – Спросите любого П. Б. Вы знаете, что такое «П. Б.»? Нет-нет, это не придурочный болван… П. Б. – это Постоянная база, так же называют и служащих на ней офицеров, ни на что не годных… И спросите его, не хотел бы он доставить новобранцев в Байель.
В дежурку набивалось все больше медлительных, нескладных солдат, беспорядочно шаркавших ногами. Они громоздили на полу свои холщовые мешки и протягивали в не знавших грамоты руках небольшие раскрытые книжечки, время от времени их роняя. Снаружи доносился непрекращающийся, то нарастающий, то опадающий хор голосов, которые сливались то в раскат хохота, то в угрозу. Потом интонации смешивались, образуя фугу, напоминавшую рокот накатывающих на прибрежные скалы морских волн. И Титженсу вдруг показалось, что в этой жизни человек удивительно замкнут в себе… Он сел и быстро нацарапал строку: «Всей этой жизни круговерть… В каждом из нас еще есть дух… Нам не нужна пустая лесть… Для нас всего важнее честь… Все остальное тлена пух… И больше никаких парадов…» А потом сказал Хочкиссу, что по его убеждению ни один офицер Постоянной базы не ответит ему отказом, потому что сначала устроит в вагоне первого класса головокружительную пирушку, а потом еще получит за этих новобранцев премию и внеочередной отпуск… Если же кто и возразит, то пусть лейтенант назовет ему, Титженсу, его имя, и тот не преминет включить этого человека в дополнение к приказу…
К ногам Титженса уже прихлынула бурая волна народа. Невероятные трудности, с которыми столкнулись даже те, кто вел самую что ни на есть простую жизнь… Рядом с Титженсом стоял рядовой Логан, раньше служивший в Двадцать седьмом Иннискиллингском пехотном полку, что для канадца выглядело более чем странно… Еще более странным казалось то, что до войны у него был то ли молочный магазин, то ли ферма в Сиднее, то есть в Австралии… Человек, неизменно превращавший чувства в проблему, веселый, как и положено в Двадцать седьмом, говорящий как кокни, словно этот говор был предметом особой гордости жителей Сиднея, и напрочь разуверившийся в стряпчих. Но при этом без остатка доверявший Титженсу. Он был белокур, держался всегда прямо, а цифры на его одежде сверкали, как золото. Из-за его плеча выглядывал глуповатый малый с орлиным носом и кожей цвета кофе с молоком – полукровка, в жилах которого явно текла кровь ирокезов или тускарора, – прислуживавший в Квебеке какому-то врачевателю… У него имелись свои проблемы, но понять его было трудно. За ним стоял малый с очень смуглой кожей, румянцем на щеках, свирепым взглядом и ирландским акцентом, выпускник университета Макгилла, преподававший в Токио языки и предъявлявший претензии к японскому правительству… А потом множество других лиц, выстроившихся в колонну по два, змеившуюся вокруг дежурки… Они напоминали собой пыль… облако пыли, затмевающее при своем приближении весь небосвод: каждый со своими нелепыми проблемами и тревогами, даже если других они ими и не грузили… Бурая пыль…
Чтобы быстро нацарапать последние шесть строк сонета, несколько разъяснявших весь его смысл, Титженсу пришлось заставить подождать бывшего рядового Иннискиллингского полка. Общий его смысл сводился к тому, что когда ты попадаешь на передовую, то хвастаться, как на традиционно дорогих похоронах, там уже не приходится. Можно сказать так: никаких цветов по принуждению… И больше никаких парадов!.. Кроме того, за этим занятием Титженсу пришлось одновременно втолковать героическому шестидесятилетнему ветеринару не стесняться отправиться в Гламорганширскую клуб-столовую, дабы отыскать там нужного человека. Гламорганширцы с удовольствием одолжат ему, Титженсу, офицеров Постоянной базы, если тем больше нечем будет заняться. Лейтенант Хочкисс мог поговорить с полковником Джонсоном, которого отыщет в клубе-столовой, тем более что за ужином тот будет пребывать в прекрасном расположении духа. Сей благожелательный, приятный во всех отношениях пожилой джентльмен непременно оценит рвение Хочкисса отправиться на фронт не просто так, а с определенной миссией. Еще лейтенант мог предложить полковнику посмотреть его коня по кличке Шомберг, отвоеванного у гуннов на Марне, у которого напрочь пропал аппетит… И тут же Титженс добавил:
– Только не лезьте к Шомбергу со своими профессиональными знаниями. Я и сам на нем езжу!
Он швырнул свой сонет Макензи, который, теряясь на фоне сбившихся в кучу рук и ног цвета хаки и встревоженных лиц, обеспокоенно пересчитывал французские деньги и сомнительного вида жетоны… Какого дьявола этим людям хотелось получить на руки наличность, причем порой довольно большие суммы, потому что канадцам платили в долларах, потом конвертируя их в местные деньги, если через час или около того их выведут строиться? Но так канадцы поступали всегда, и их счета неизменно пребывали в невероятно запутанном состоянии. У Макензи имелись все причины для озабоченности. Вполне возможно, что к концу вечера он не досчитается пятерки на непредвиденные расходы, а то и больше. И если он жил только на жалованье да при этом еще содержал жену, не чуравшуюся всяких сумасбродств, то его испуг был вполне законным. Но тем хуже для него. Титженс приказал лейтенанту Хочкиссу прийти к нему в дежурку рядом с клубом-столовой, чтобы поговорить о лошадях. Он и сам кое-что знал об их болезнях. Хотя, разумеется, чисто эмпирически.
Макензи посмотрел на часы:
– Вам понадобилось две минуты и одиннадцать секунд. При том условии, что это действительно сонет… Читать я его еще не читал, потому что переложить на латынь здесь не смогу… У меня нет ваших непревзойденных способностей заниматься одиннадцатью делами одновременно…
Очередной солдат, с вещмешком и небольшой книжкой в руке, с тревогой на лице вглядывался в цифры под локтем Макензи. А потом пронзительным голосом американца вклинился в разговор, заявив, что он не забирал четырнадцать долларов семьдесят пять центов, когда они стояли лагерем на Трасне в Олдершоте.
– Сами понимаете, – обратился Макензи к Титженсу, – сонет я не читал. И на латынь переложу его в клубе-столовой за оговоренное время. Не хочу, чтобы вы решили, будто я тайком прочел его, чтобы потом хорошенько подумать.
Стоявший рядом с ним человек заявил:
– Когда я пришел к канадскому агенту на улицу Стрэнд в Лондоне, его контора оказалась заперта.
– Сколько вы служите?! – в ярости завопил на него Макензи. – Вы что, не знаете, что нельзя перебивать офицера, когда он говорит? А приводить в порядок счет вам следовало с вашим собственным чертовым колониальным полковым казначеем! У меня же для вас здесь шестнадцать долларов и тридцать центов. Будете брать или оставите?
– Я в курсе этой истории. Передайте-ка его дело мне, – попросил Титженс. – Все очень просто: казначей выписал ему чек, но он понятия не имеет, как получить по нему деньги, а другого ему, конечно же, уже не выдадут…
Человек с невыразительными чертами крупного смуглого лица перевел взгляд с одного офицера на другого, а потом обратно, словно щуря свои черные глаза от света, к тому же на ветру. И завел бесконечный рассказ о том, как задолжал Жирноухому Биллу пятьдесят долларов, проиграв их на бирже. Скорее всего, он был наполовину китаец, наполовину финн. Он все говорил и говорил, разволновавшись из-за своих денег. Сам Титженс занялся бывшим пехотинцем Иннискиллингского полка, уроженцем Сиднея, и выпускником Университета Макгилла, натерпевшимся от японского Министерства просвещения. Взятые вместе, они произвели на него весьма замысловатое впечатление.
– Одной этой парочки с лихвой хватило бы, чтобы лишить меня разума, – пробормотал он себе под нос.
За спиной канадца, все время стоявшего прямо, была непростая личная жизнь, и давать ему в присутствии товарищей советы было нелегко, хотя самому ему это было без разницы. Он обсуждал все прелести девушки по имени Роузи, за которой уехал из Сиднея в Британскую Колумбию, девушки по имени Гвен, с которой сошелся в Аберистуите, и женщины по имени миссис Хозьер, с которой сожительствовал во время одного из отпусков в деревушке Бервик-Сейнт-Джеймс неподалеку от Солсберийской равнины. Пробиваясь сквозь непрекращающуюся говорильню китайского полукровки, он, демонстрируя завидное терпение, обсуждал их, объясняя, что не прочь бы порезвиться с каждой из них, доведись ему их еще раз повстречать. Титженс протянул ему черновик написанного для него завещания, попросил внимательно его прочесть и собственной рукой переписать в свою солдатскую книжку. А потом добавил, что сам его засвидетельствует.
– Думаете, моя сиднейская старушка из-за этого со мной распрощается? – спросил его собеседник. – Лично я считаю, что нет. Она же прицепилась ко мне, как клещ, сэр. Настоящий репейник, благослови ее Господь.
Выпускник Университета Макгилла начал еще больше путаться в и без того запутанной истории его отношений с правительством Японии. Оказывается, что, помимо чисто педагогической деятельности, он еще вложил немного денег в разработку неподалеку от Кобе источника минеральной воды, которую разливали по бутылкам и в таком виде экспортировали в Сан-Франциско. Его компания, по всей видимости, слишком уж попустительствовала всевозможным нарушениям японских законов и… В этот момент Титженс дал слово чистокровному французскому канадцу, столкнувшемуся с трудностями в деле получения свидетельства о крещении в миссионерской миссии на Клондайке, и в итоге тот прервал историю выпускника. После чего на стол Титженса гурьбой навалились несколько человек, не знавших особых проблем, но при этом стремившихся побыстрее завизировать все бумаги, дабы написать домой последнее письмо перед отправкой на фронт.
В противоположном углу комнаты под фонарями-«молниями» в металлической оплетке, висевшими над каждым столом, переливался опалом табачный дым из трубок, сжимаемых зубами сержантского состава; в воздухе, который от вездесущего цвета хаки солдатской формы будто покоричневел, превратившись в сотканный из пыли газ, поблескивали пуговицы и номера, свидетельствовавшие о принадлежности к той или иной части. Самые разные голоса – гнусавые, гортанные и заунывные – смешивались в сплошной, монотонный шелест, из которого время от времени выбивалась высокая, певучая брань сержанта из Уэльса: «Почему у фас нетт ста двадцати четырех? Почему, шерт возьми, у фас нетт ста двадцати четырех? Разфе фы не знаете, что фам положено иметь фаш сто двадцать четыре, шерт бы фас побрал?!» В тишине она казалась трагическим воем… Вечер тянулся на удивление медленно. Титженс очень удивился, бросив взгляд на часы: стрелки показывали лишь девятнадцать минут десятого. Он, оказывается, уже десять часов апатично думал о своих делах… Потому как дела эти, по сути, касались и его самого. Деньги, женщины, хлопоты с завещаниями… Все эти проблемы, появившиеся здесь с противоположных берегов Атлантики и со всего света, теперь приходилось разделять и ему. Мир наконец разродился бременем: в ночи выступала армия. Уходила на фронт. Так или иначе. А потом в атаку. И это наглядный срез мира…
Незадолго до этого Титженс заглянул в медицинскую карту стоявшего рядом с ним человека и увидел, что того отнесли к категории С1, что свидетельствовало о значительных проблемах со здоровьем… Скорее всего, так произошло оттого, что какой-нибудь член медкомиссии либо писарь по ошибке написал С вместо А, что как раз свидетельствовало бы о прекрасном здоровье. Звали солдата рядовой Томас Джонсон, личный номер 197394. У него было лоснящееся лицо, напоминавшее большой кусок говядины, до войны он работал поденщиком на полях Британской Колумбии в огромных владениях Раджли, троюродного брата Сильвии Титженс, напыщенного, как тот герцог. Титженса это раздражало вдвойне. Он не хотел никаких напоминаний о троюродном брате жены, потому что они напоминали ему о ней самой. На эту тему можно будет вволю подумать в тепле убогой солдатской постели в пропахшей парафином дежурке, когда на ее подернутых инеем брезентовых стенах засияет лунный свет. Да, о Сильвии он поразмышляет при луне. Но сейчас он решительно отгораживался от этих мыслей! Однако рядовой Томас Джонсон, личный номер 197394, представлял собой проблему еще и в другом плане, поэтому Титженс проклял себя за то, что заглянул в его медицинскую карту. Если бы этот бестолковый мужлан угодил в категорию С3, его даже в армию не взяли бы… Однако в его карте стояло С1! Но это все равно означало необходимость подыскать другого человека, дабы усилить личный состав, что наверняка выведет сержант-майора Коули из себя. Титженс поднял глаза на бесхитростную, выпяченную вперед, лоснящуюся, студенистую физиономию Томаса Джонсона с глазами цвета синего бутылочного стекла… Да у этого парня сроду не было никаких болезней. Просто не могло быть, за исключением разве что несварения желудка, когда он обжирался холодной, жирной, вареной свининой, в таких случаях его наверняка пичкали лошадиными дозами слабительного, которое, десять к одному, все равно не избавляло его от боли в животе. Титженс перехватил ускользающий взгляд темноволосого парня, поджарого, как настоящий джентльмен, в фуражке, околыш которой поражал своим невероятным красным цветом. Его мундир цвета хаки во многих местах сверкал позолотой, на плечах красовались аксельбанты…
Левин… Полковник Левин, офицер то ли Генерального штаба, то ли чего еще, прикомандированный к генералу, лорду Эдварду Кэмпиону… Какого черта эти ребята суют свой нос в задушевные отношения командиров подразделений со своими подчиненными?! Вплывают в коричневую атмосферу дежурки, как рыба в пруд, и маячат у тебя за спиной… Соглядатаи! Солдат построили и дали команду «Смирно!». Они стояли, чем-то напоминая выброшенную на берег, хватающую ртом воздух треску. Сержант-майор Коули, ни на минуту не терявший бдительности, подошел и встал рядом с Титженсом. Своих офицеров от штабных крыс следует защищать с той же заботливостью, с какой малолетних дочерей укутывают в теплую одежку из овечьей шерсти, дабы уберечь от сквозняка.
– Вижу, дело у вас кипит, – весело произнес блистательный штабной офицер, слегка шепелявя.
Полковник Левин, должно быть, простоял вот так уже целую вечность, штаб батальона позволил ему потратить какое-то время на это пустое занятие.
– Что это за набор?
Сержант-майор, всегда готовый прийти на помощь, если его офицер вдруг забудет, каким командует подразделением, а то и свое имя, ответил:
– Четвертый набор в Первую Канадскую резервную дивизию Шестнадцатой учебной базы пехотинцев, сэр.
– Шестнадцатая все еще не выпустила пополнение?.. Боже правый! О господи!.. Да Первая армия нас всех здесь к чертовой матери перестреляет…
Ругательство в устах этого штабиста показалось завернутым в наодеколоненный ватин.
Этого парня Титженс, уже поднявшийся на ноги, знал очень хорошо, тот снискал славу своими дрянными акварельками, но его мать происходила из очень известного рода, чем и объяснялись кавалерийские побрякушки на его плечах. Но если так, то не лучше ли сейчас, скажем так, продемонстрировать хороший вкус и взорваться? В итоге он всецело положился на сержант-майора, потому что тот входил в число низших чинов, которые исправно тянут лямку, зная о своей работе в десять раз больше любого штабного офицера. Коули объяснил, что отправить пополнение раньше у них не было никакой возможности.
– Ну разумеется, сержанф-майор…
И Коули, в одночасье превратившись в приказчика из лавки товаров для дам, сослался на срочное распоряжение не отправлять пополнение до тех пор, пока из Этапля не подтянутся четыреста солдат канадских железнодорожных войск. А те прибыли на станцию только в половине шестого, уже под вечер. Чтобы привести их походным порядком сюда, понадобилось сорок пять минут.
– Ну разумеется, сержанф-майор…
Обращаясь к этому красному околышу, старина Коули вполне мог бы сказать не «сэр», а «мадам»… Те четыре сотни солдат прибыли в том, что у них было, поэтому батальону пришлось снабдить их буквально всем: сапогами, одеялами, зубными щетками, бриджами, винтовками, неприкосновенным продовольственным запасом и идентификационными жетонами со своих складов. А стрелки на часах сейчас показывали только двадцать минут десятого… В этот момент Коули позволил вставить слово своему офицеру.
– Сэр, вы должны понимать, что в сложившихся обстоятельствах в своей работе мы сталкиваемся с огромными трудностями…
Штабной полковник к этому моменту совершенно забылся, с отсутствующим видом глядя на собственные коленки, можно сказать совершенные.
– Да, я, конечно же, понимаю, – прошепелявил он, – трудности действительно огромные… – Потом вдруг просиял и добавил: – Но вы должны признать, что вас постигла неудача… Признайте, что…
Однако в этот момент ему опять придавило чем-то тяжелым мозги.
– Нет, сэр, – возразил Титженс, – на мой взгляд, нас неудача постигла не больше любого другого подразделения, которому приходится действовать в условиях двойного контроля над материальным обеспечением…
– Как это? Какой еще двойной ко… А, Макензи! Тоже здесь? И чувствуете себя похоже совсем не плохо… Прямо бодрячок, да?
В дежурке воцарилась тишина.
– Чтобы вы понимали, сэр, главная цель нашего подразделения сводится к материальному обеспечению, позволяющему снабжать новобранцев всем необходимым…
Этот полковник их самым немилосердным образом задерживал. А теперь еще взялся отряхивать носовым платком свои коленки!
– Сегодня днем прямо у меня на руках умер человек, его убило, потому что каски для солдат моей канцелярии приходится выписывать из Дублина, а поступают они на базу канадских аэропланов в Олдершоте… – сказал Титжентс. – Убило прямо здесь… И там, где вы сейчас стоите, была лужа крови… Мы убрали все буквально только что…
– О господи, упаси меня бог!.. – слегка подпрыгнув, воскликнул штабной офицер и вгляделся в свои красивые сапоги до коленей, в которых щеголяют пилоты. – Он был убит!.. Прямо здесь?.. Но тогда по этому делу надо создать следственную комиссию… Нет, капитан Титженс, вам решительно не везет… Опять эти непонятные… А почему ваш человек не укрылся в блиндаже?.. Вам решительно не повезло… Мы не можем допустить потерь в колониальных частях… Я хотел сказать, в частях из наших доминионов…
– Тот парень был из Понтарддулайса… и к доминионам никакого отношения не имел… Его приписали к моей канцелярии… В блиндаже могут укрываться только служащие Экспедиционных сил доминионов, всех остальных отпускать туда нам запретили под страхом военного трибунала… Все мои канадцы были здесь… Приказ Армейского совета от одиннадцатого ноября…
– Это, конечно же, меняет дело!.. – ответил штабной офицер. – Говорите, только Гламонгаршир? Ну что же… Но все эти непонятные… – А потом громко, словно взорвавшись, но при этом с облегчением, добавил: – Послушайте… вы не могли бы уделить мне десять… хотя нет, двадцать минут?.. Мой вопрос к вам не столько служебный, сколько… Так что…
– Полковник, вы же видите, в каком мы положении… – воскликнул Титженс и простер над бумагами в сторону подчиненных руки с видом сеятеля, разбрасывающего по лужайке семена травы.
Его душила ярость. При содействии некоей английской вдовушки, державшей шоколадную лавчонку на набережной Руана, полковник Левин завел французскую милашку, впоследствии невероятно к ней привязавшись, причем самым искренним образом. И эта молодая особа, фантастически ревнивая, умудрялась воспринимать чуть ли не личным оскорблением каждую фразу, произнесенную на варварском французском ее красавчиком полковником. Между ними царила идиллия, от которой тот сходил с ума. В такие моменты он с удовольствием обратился бы за советом к Титженсу, слывшему человеком умным, к тому же знатоком французского языка и культуры, спросив, как следует отвешивать комплименты на трудном языке, чтобы они в самом деле звучали восхитительно… И чтобы тот заодно подсказал, как офицеру Генерального штаба… или где он там служил… сподручнее объяснить необходимость с таким завидным постоянством появляться в компании прелестниц из вспомогательного женского батальона и милых дам, выступающих в роли организаторов при самых разных воинских подразделениях… Это ведь было сродни глупости, и за советом подобного рода не отважился бы обратиться ни один джентльмен… И вот этот самый Левин сейчас стоял перед ним, знакомо, как женщина в панике, хмуря брови на бронзово-алебастровом лице… Как чертов солдафон из какого-нибудь водевиля. Как он еще не стал наигранно жестикулировать и не заголосил гортанным тенором песню…
Положение, конечно же, спас Коули. Не успел Титженс послать его к черту – как любому солдату хочется послать куда подальше на параде высокопоставленного офицера – сержант-майор, на сей раз напустив на себя вид доверенного клерка какого-нибудь надутого от важности стряпчего, зашептал полковнику на ухо:
– Капитан, вероятно, мог бы уделить вам минутку, но, может, и нет… Мы уже со всеми разобрались, осталось только подразделение канадских железнодорожников, а те не получат одеял не только через полчаса, но даже через сорок пять минут… А возможно, придется ждать и дольше! Это зависит от того, насколько быстро наш посыльный выяснит, где ужинает младший капрал интендантской службы, чтобы их им выдать!
Последние слова в свою речь Коули вплел весьма искусно.
– Проклятие!.. – воскликнул штабной полковник, смутно припоминая свои деньки в полку. – Я удивляюсь, как вы еще не взломали склад с одеялами и не взяли все, что вам требуется…
Сержант-майор – теперь само притворство в лице квакера Саймона Пьюра – тотчас воскликнул:
– Что вы, сэр! Мы на такое никогда бы не пошли, сэр…
– Но фронт в срочном порядке нуждается в настоящих солдатах, – произнес полковник Левин, – положение критическое, будь оно проклято! Нельзя терять ни минуты…
Он опять оценил по достоинству тот факт, что сержант-майор и Титженс, выступая по отношению друг к другу в роли защитников, ловко впутали его в свою игру.
– Нам остается только молиться, сэр, – сказал Коули, – что интенданты, склады и тыловые подразделения у этих чертовых гуннов ничуть не лучше наших. – После этого он сипло зашептал: – К тому же, сэр, ходит слух… вроде кто-то звонил в канцелярию базы… что штаб издал письменный приказ распустить как этот, так и другие наборы…
– О господи! – воскликнул полковник Левин, и на них с Титженсом навалилась волна оцепенения.
Стылые ночные окопы на передовой; солдаты, бьющиеся в агонии; тяжкие думы, угнетающие ум, и недосып, в той же степени угнетающий глаза; ощущение неизбежного приближения чего-то невообразимого справа или слева, в зависимости от того, как смотреть из траншеи; и твердая земля бруствера, призванная надежно охранять солдатские жизни, но в одночасье превращающаяся в дырявый туман… А смена в виде пополнения все не идет… Солдаты на передовой наивно думают, что она уже на подходе, но ее нет. А почему? Ну почему, Боже праведный?
– Бедный старина Берд… – вздохнул Макензи. – В среду исполнилось одиннадцать недель с того момента, как его солдат вместе с ним бросили на передовую. И почти все они вполне могли там застрять…
– Могут застрять и гораздо дольше, – кивнул полковник Левин, – я бы совсем не прочь добраться до парочки этих идиотов.
В те времена в Экспедиционных войсках его величества царило убеждение, что армия на войне служит инструментом в руках политиков и штатских. Когда все занимались рутинными делами, это облако слегка рассеивалось, но при первых признаках дурных предзнаменований вновь сгущалось тучей ядовитого, черного газа. И каждый бессильно понуривал голову…
– Поэтому, – весело молвил сержант-майор, – капитан вполне мог бы потратить полчаса своего времени на ужин. Или на что-нибудь другое…
Как верный слуга, он стремился к тому, чтобы пищеварение Титженса не страдало от нерегулярного питания, а в служебном плане придерживался твердого убеждения, что общение его капитана со штабным франтом в задушевной обстановке пойдет их подразделению только на пользу.
– Полагаю, сэр, – напутствовал он на прощание Титженса, – что мне лучше разместить этот набор, как и девятьсот человек, прибывших сегодня им на замену, распределив по двадцать человек на палатку… Нам повезло, что мы не стали их убирать…
Титженс с полковником двинулись к двери, ловко орудуя локтями в толпе солдат. У самого косяка стоял канадец из Иннискиллингского полка, он слегка преградил им путь и с виноватым видом протянул небольшую, коричневую книжицу. Поймав на лету брошенное Титженсом: «В чем дело?», канадец ответил:
– В своих бумагах вы неправильно записали фамилии девушек, сэр. Право сдавать в аренду дом и получать в неделю десять шиллингов я завещал Гвен Льюис, которая родила мне ребенка. А миссис Хозьер, моей сожительнице из Бервик-Сейнт-Джеймса, в память обо мне пусть достанется только пять гиней… Я взял на себя смелость переписать их имена, чтобы все было правильно.
Титженс выхватил у солдата книжечку, склонился над столом сержант-майора, поставил на голубоватой странице подпись и швырнул книжечку обратно:
– Держите… И тут же, обращаясь ко всем, приказал: – Разойтись!
У канадца просияло лицо:
– Спасибо, сэр. Сердечно благодарю вас, капитан… Я хотел уйти, чтобы исповедоваться. На моей совести есть скверные поступки…
Когда Титженс попытался забраться в тепло своей британской шинели, ему перегородили дорогу надменные черные усы выпускника университета Макгилла.
– Так вы не забудьте, сэр… – начал тот.
– Черт бы вас побрал, – ответил ему Титженс, – я же сказал вам, что ничего не забуду. Потому что вообще никогда и ничего не забываю. Вы просвещали невежественных яппи в Асаке, а чиновники от просвещения окопались в Токио. Что же до вашей паршивой компании по розливу минеральной воды, то ее головная контора расположена в районе источника Тан Сен неподалеку от Кобе… Все правильно? Если так, то я сделаю для вас все, что смогу.
Они молча прошли сквозь толпу солдат, которые болтались у входа в канцелярию, отсвечивая в лучах лунного света. А когда вышли на широкую деревенскую улицу, на время превратившуюся в центральный проход лагеря, полковник Левин тихо сквозь зубы сказал:
– С этой толпой у вас забот выше головы… Сверх всякой меры… В то же время…
– И что же тогда с нами не так? – спросил Титженс. – На подготовку пополнения у нас уходит на тридцать шесть часов меньше, чем у любого другого подразделения на этой базе.
– Да знаю я, – согласился его собеседник, – все дело в этих непонятных разговорах. Сейчас…
– Позвольте вас спросить: мы что, до сих пор на параде? Генерал Кэмпион решил устроить мне выволочку за то, как я командую вверенным мне подразделением?
– Упаси меня бог, – с той же скоростью уступил полковник, при этом в его голосе прозвучало заметно больше тревоги. Потом еще быстрее прежнего добавил: – Мой дорогой друг!
И уже было собрался взять Титженса под локоток, но тот продолжал стоять, не сводя с него взгляда. Его охватил приступ ярости.
– Тогда ответьте мне, – сказал Титженс, – как, черт возьми, вы обходитесь в такую погоду без шинели?!
Если ему удастся увести этого парня в сторону от вопроса о его «непонятных разговорах», они тут же перейдут к теме, ради которой штабист явился сюда этой суровой ночью, вместо того чтобы нежиться у камина с пылающими дровами, флиртуя с мадемуазель Нанеттой де Байи. Титженс еще глубже втянул голову в овчинный воротник шинели. Его стройный спутник шагал при полном параде, включая знаки отличия, эмблемы и кавалерийские побрякушки, тускло сверкавшие на холоде. От одного взгляда на него у Титженса стучали зубы, будто в одночасье сделавшиеся фарфоровыми.
– Следуйте моему примеру! – вмиг оживился Левин. – Четкое расписание… Побольше физических упражнений… Верховая езда… Каждое утро я открываю в комнате окно и делаю зарядку… Закалка, знаете ли…
– Это, должно быть, доставляет огромное удовольствие дамам, живущим напротив окна вашей комнаты, – мрачно изрек Титженс. – Может, именно этим обусловлены ваши проблемы с мадемуазель Нанеттой, а?.. Что же касается упражнений, то у меня на них попросту нет времени…
– Что вы такое говорите?! – воскликнул полковник. – Ни за что не поверю.
На этот раз он твердо взял Титженса под локоток и повел к ответвлению от дороги, уходившему влево за пределы лагеря. Но поскольку тот уверенно шагал вперед, им пришлось тесно прижаться друг к другу.
– По сути, мой дорогой друг, – сказал полковник, – Кэмпи до такой степени лезет из кожи вон, чтобы возглавить действующую армию, хотя в нем есть необходимость и здесь, что мы в любой момент можем получить приказ паковать чемоданы… А Нанетта в этом усматривает повод для того, чтобы…
– А что тогда делаю я во всем этом спектакле? – спросил Титженс.
Но Левин блаженно продолжал:
– По факту, я практически вырвал у нее обещание, что через неделю… или через две… она… черт… в общем, назначит радостную дату.
– Вы отлично поохотились!.. Великолепно… Чисто в викторианском стиле!
– Так оно и есть, черт побери! – решительно воскликнул полковник. – Я и сам то же самое говорю… Ни дать ни взять, эпоха королевы Виктории… Все эти брачные приготовления… Слушайте, а что такое Droits du Seigneur?[4] Добавьте сюда нотариусов… Плюс графа, у которого по этому поводу тоже есть свои соображения… А еще маркиза, двух знатных престарелых тетушек и… Но… опля!.. На следующей неделе… или хотя бы через две…
Большим пальцем облаченной в перчатку правой руки Левин изобразил в воздухе стремительный пируэт, но уже в следующий миг осекся и упал духом.
– По крайней мере, так все выглядело еще в обед… – продолжал он без всякой решимости в голосе… – А потом… Потом кое-что произошло…
– Вас застукали в постели с красоткой из Вспомогательного женского батальона? – спросил Титженс.
– Нет… – пробормотал полковник. – Не в постели… и не с девушкой из Вспомогательного женского батальона… А на железнодорожной станции, будь она проклята… И с… Генерал послал меня ее встретить… А Нанни, как назло, в этот самый момент отправилась проводить свою бабушку-герцогиню… Знали бы вы, какой головокружительный она мне устроила разнос…
В душе Титженса всколыхнулась холодная ярость.
– Так, значит, вы вытащили меня сюда из-за вашей очередной идиотской до непристойности размолвки с мисс де Байи! – воскликнул он. – А как насчет того, чтобы прогуляться со мной до штаба базы? Вас наверняка уже ждет там приказ, не подлежащий никакому обсуждению. Мне от саперов телефона не дождаться, так что придется напоследок заглянуть туда…
В этот момент его охватило неистовое желание оказаться в какой-нибудь теплой дежурке, обогреваемой буржуйкой и озаренной электрическим светом, с кадровыми младшими капралами, склонившимися над ворохом бумаг на фоне стеллажа с множеством отделений, набитых рапортами на голубой и темно-желтой бумаге. Там можно сосредоточиться и ощутить в душе покой. Странное дело, он, Кристофер Титженс из Гроуби, мог избавиться от напряжения и почувствовать внутри хоть какое-то удовлетворение только в канцелярии. И больше нигде на всем белом свете… Но почему? Вот странно…
Хотя в действительности, нет. Если вдуматься, то это был вопрос неизбежного отбора. На службу в канцелярию младшего капрала зачисляли в результате отбора за каллиграфический почерк, за умение производить элементарные арифметические действия и ориентироваться в потоке бесчисленных донесений и цифр, за способность не подвести в трудную минуту. За это его на какой-то волосок приподнимали в чине над рядовыми. Но для него этот волосок означал пропасть между жизнью и смертью. При малейшем подозрении, что на него нельзя положиться, он отправлялся обратно выполнять свой долг! А пока демонстрировал свою благонадежность, спал под столом в теплой комнате, сложив в стоящий рядом ящик из-под мясных консервов туалетные принадлежности, а на плитке, в которой никогда не гас огонь, ради него исходил паром походный котелок с чаем… Рай!.. Хотя нет, рай только в понимании рядового и сержантского состава!.. В час ночи младшего капрала могли разбудить. Где-то далеко, за много миль от него, враг мог перейти в наступление… Тогда младший капрал выбирался из-под одеял под столом, видя перед собой ноги офицеров и сержантов, снующих во всех направлениях под адский аккомпанемент разрывающегося телефона… Ему приходилось множить на пишущей машинке бесчисленные короткие приказы… Подниматься в час ночи – занятие скучное, но и не лишенное волнения: враг воздвиг перед деревней Дранутр огромную дамбу, и на помощь бросили всю Девятнадцатую дивизию, двинувшуюся по дороге Байель – Ньепп. На тот случай, если…
Титженс подумал об уснувшей в это время армии… Об этой захолустной деревушке под бледной луной, выпирающей теперь брезентовыми боками и зиявшей целлулоидными окнами, о палатках, в каждую из которых набивалось по сорок человек… И эта дремлющая Аркадия была только одной из многих… Сколько же их таких всего? Тридцать семь тысяч пятьсот для полутора миллионов человек… Хотя на этой базе, по-видимому, их было больше… А вокруг уснувших Аркадий девственно брезжили палатки… В каждой по четырнадцать человек… Всего миллион… В целом семьдесят одна тысяча четыреста двадцать одна палатка… Около полутора сотен баз по подготовке пехотинцев, кавалеристов и военных инженеров… Склады для снабжения пехоты, кавалерии, саперов, артиллеристов, авиаторов, бойцов противовоздушной обороны, телефонистов, ветеринаров, фельдшеров по мозолям, тыловиков, офицеров голубиной почты, женщин из Вспомогательных женских батальонов и Отрядов добровольческой помощи – это же надо было придумать такое название! – столовых, обслуги палаток для отдыха, инспекторов по надзору за состоянием казарм, протестантских и католических священников, раввинов, мормонских епископов, браминов, лам, имамов, ну и, разумеется, жрецов фанти для подразделений из Африки. И все они во всем зависели от младших капралов в канцеляриях, неустанно заботящихся об их спасении как на этом свете, так и на том… Ведь стоило младшему капралу ошибиться и отправить католического священника в Ольстерский полк, как его непременно бы линчевали, после чего и он, и его мучители дружно отправились бы в ад. А из-за тугого на ухо телефониста или каприза пишущей машинки дивизию могли в час ночи отправить не в Данутр, а в Вестутр, обрекая на погибель шестьсот – семьсот человек, спасти которых после этого мог бы разве что Королевский военно-морской флот…
Впрочем, в конечном счете весь этот клубок, к всеобщему удовлетворению, все же распутывался: колонны пополнения выступали в поход, напоминая змею, извивавшуюся кольцами разношерстных подразделений и скользившую брюхом по раскисшей грязи; раввины отыскивали умирающих иудеев, чтобы в последний раз совершить над ними обряд; ветеринары – искалеченных мулов, женщины из отрядов добровольческой помощи – солдат с вывороченными челюстями и оторванными руками, повара с их полевыми кухнями – мороженую говядину, фельдшеры – вросшие в пальцы на ногах мозоли, дантисты – гнилые коренные зубы, морские гаубицы – объекты врага, замаскированные в живописных, лесистых лощинах… Каким-то непонятным образом каждый получал, что хотел, вплоть до банок с клубничным джемом, да сразу целыми дюжинами!
Так что если строевой младший капрал, жизнь которого висела буквально на волоске, совершал описку и ошибался на дюжину банок джема, его возвращали обратно в строй исполнять долг… Обратно к примерзающей к рукам винтовке, к залитой жидкой грязью земле под ногами, к отчаянному чавканью ног на марше, к пейзажам, утыканным силуэтами колоколен разбитых церквей, к непрекращающемуся гулу аэропланов, к лабиринтам дощатых настилов на бескрайних просторах раскисшей земли, превратившейся в топь, к неунывающему юмору кокни, к огромным артиллерийским снарядам с надписью «Привет любимому Вилли» на боках… Обратно к ангелу с пылающим мечом, к его темной стороне… Так что в целом дела шли вполне удовлетворительно…
Титженс настойчиво вел Левина между временных домиков и палаток к штабной столовой; их шаги хрустели по подмерзшему гравию. Полковник немного от него отставал – ему, стройному и легкому, было трудно идти по скользкой поверхности, тем более что подошвы его элегантных сапог не были подбиты подковками. Он хранил полное молчание. Что бы ему ни хотелось сказать, он никак не мог перейти к делу. Что, впрочем, не помешало ему произнести:
– Удивляюсь, как вы еще не написали рапорт о возвращении в строй… в ваш батальон. Я бы на вашем месте сделал это с превеликой радостью.
– Почему это? – спросил Титженс. – Уж не потому ли, что на моей совести гибель человека?.. Так сегодня ночью погиб не он один, а, должно быть, с дюжину.
– Скорее всего, больше, – ответил собеседник, – сегодня сбили наш собственный аэроплан… Но дело не в этом… Боже, да будь оно все проклято!.. Послушайте, может, мы все-таки прогуляемся в противоположную сторону?.. Я глубоко вас уважаю… кто бы что ни говорил… потому что вы, как личность… Словом, вы человек умный…
Его слова навели Титженса на мысль об одной весьма милой стороне воинского этикета.
Этот шепелявый интеллектуал – весьма педантичный штабной офицер, в противном случае Кэмпион попросту не взял бы его к себе, – проявлял склонность во всем копировать своего генерала. В плане как внешности, практически полностью воспроизводя его мундир, так и голоса, потому как этот косноязычный говорок отнюдь не достался полковнику от природы – он решил заменить им легкое заикание генерала. Но больше всего, по примеру покровителя, Левину нравилось не договаривать до конца предложения и напускать туману, когда речь заходила о его точке зрения на тот или иной вопрос…
Титженсу сейчас следовало сказать ему: «Послушайте, полковник…», «Послушайте, полковник Левин…» или «Послушайте, мой дорогой Стэнли…» Потому как говорить старшему по званию «Послушайте, Левин…», в каких бы отношениях ты с ним ни состоял, было нельзя.
Ему страшно хотелось повести разговор примерно так:
– Послушайте, Стэнли, Кэмпиону не составляет труда называть меня сумасшедшим в аккурат потому, что у меня есть мозги. Будучи моим крестным, он повторяет это с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет, у меня уже тогда в левой пятке было больше ума, чем во всей его красиво подстриженной черепушке… Но вы, повторяя его слова, лишь выставляете себя попугаем. Тем более что сами так никогда не думали. И не думаете даже сейчас. Да, я человек грузный, склонный к одышке, самоуверенный и напористый… В то же время вам прекрасно известно, что, когда речь заходит о деталях, мне не составит никакого труда с вами потягаться. И даже превзойти, черт бы вас побрал! Вы ни разу не видели, чтобы я допустил ошибку в донесении или рапорте. Сержант, который ими у вас занимается, еще мог, но только не вы…
Но если он, Титженс, скажет такие слова этому хлыщу, то не зайдет ли гораздо дальше, чем можно, в отношениях между офицером, командующим не самым большим подразделением, и членом штаба, выше его по званию и должности, пусть даже не на параде, а в задушевном разговоре? За пределами плаца, в частных беседах, все они – бедолаги, офицеры его величества, – совершенно равны… все джентльмены, которым его величество присвоил чин… выше него никаких рангов быть не может… и тому подобная ерунда… Но как было считать этого отпрыска старьевщика из Франкфурта равным ему, Титженсу из Гроуби, когда их не связывали прописанные уставном отношения? Их ни в чем нельзя было считать ровней, и уж тем более в общественном плане. Ударь его Титженс, он замертво упадет; выдай Левину язвительное замечание, он потечет до такой степени, что за его чертами, из которых так старательно вымарали любые намеки на иудейство, тотчас проглянет лопочущий еврей. Левин не мог сравниться с Титженсом ни в стрельбе, ни в верховой езде, ни в аукционах. Почему, черт побери, он, Титженс, ничуть не сомневался, что сможет рисовать акварели гораздо лучше полковника?! Что же касается донесений, то… он извлек бы самую суть из полудюжины новых, противоречащих друг другу распоряжений Армейского совета, свел бы их на нет и составил бы на их основе дюжину простых, доходчивых приказов, при том что Левин за это время успел бы самое большее прочесть на самом первом из них входящий номер и дату… Ему уже приходилось несколько раз этим заниматься у полковника в канцелярии, чрезвычайно смахивающей на французский салон какого-нибудь «синего чулка», пока сам Левин работал в штабе гарнизона… Титженс писал за него чертовы приказы, пока полковник злился и бушевал оттого, что они опаздывают на чай к мадемуазель де Байи, при этом подкручивая свои аккуратные усы… Мадемуазель де Байи, которую, как и подобает молодой девушке, повсюду сопровождала престарелая леди Сакс, устраивала чаепития у ярко пылающего камина в восьмиугольной комнате, где на стенах красовались серо-голубые гобелены, в шкафах клубилась пыль, а на бесценных фарфоровых чашечках отсутствовали ручки. От бледного чая исходил легкий аромат корицы!
Мадемуазель де Байи была долговязая, темноволосая уроженка Прованса с румянцем во всю щеку. Причем не в теле, а именно долговязая, при этом медлительная и злая. Свернувшись калачиком в глубоком кресле, она протяжным голосом говорила Левину самые обидные вещи, напоминая белую персидскую кошку, в приступе неги практикующуюся в выпускании на всю длину коготков. На удивление раскосые глаза и очень тонкий, крючковатый нос придавали ей сходство с японкой… А если учесть, что за ней тянулся пугающий шлейф родственников, ее можно было считать важной особой… на французский манер, конечно. Ее брат служил шофером у маршала Франции… Весьма аристократичный способ переложить свои обязанности на чужие плечи!
Принимая все это во внимание, даже за рамками службы штабного полковника вполне можно было считать ровней: но упаси бог показать, что вы его в чем-то превосходите. Особенно в интеллектуальном плане. Если дать ему понять, что он тупоголовый осел – а говорить это можно сколько угодно, пока тому не появятся доказательства! – то наказание за подобное безумство не заставит себя ждать, в этом можно не сомневаться. Оно и правильно. Подчеркивать свой ум как-то не по-английски. Нет, англичанину такое точно не пристало. А долг полевого офицера в том и заключался, чтобы по мере возможности поддерживать в войсках именно английские порядки… Так что штабной офицер обязательно поквитается, если кто-нибудь в полку поставит его ниже себя. И поквитается в самой достойной манере. Даже представить невозможно, как очередной безалаберный штабной уоррент-офицер поступит с твоим рапортом. А потом тебя охватывает беспокойство и изводит тревога, после чего вариантов остается только два – либо ждать позорного увольнения, либо молиться о переводе в любое другое подразделение, армия ведь большая…
Все это выглядело очень противным. Имеется в виду не столько результат, сколько сам процесс. В целом Титженсу было наплевать, чем заниматься и где служить, лишь бы держаться подальше от Англии. По ночам сама мысль об этой стране, забывшейся сном по ту сторону Ла-Манша, приносила ему невыразимые душевные мучения… В то же время старика Кэмпиона он любил и скорее служил бы под его началом, нежели у кого-то другого. Тот набрал к себе в штаб весьма достойных парней, в том смысле, что с ними можно было поддерживать достойные отношения… Если в этом, конечно же, была необходимость… Поэтому Титженс лишь сказал:
– Послушайте, Стэнли, вы тупоголовый осел…
И больше не стал ничего добавлять, не утруждая себя доказательствами истинности этой оценки.
– Но почему? – спросил полковник. – Что я сейчас такого сделал?.. Мне лишь хотелось прогуляться с вами в противоположную сторону…
– Нет, я не могу позволить себе покинуть лагерь… Потому как завтра после обеда мне в любом случае придется присутствовать в качестве свидетеля на подписании вашего сногсшибательного брачного контракта, так?.. А покидать территорию базы дважды за одну неделю нельзя…
– Вам нужно спуститься в лагерь охранения, – ответил Левин, – ненавижу томить женщину ожиданием на холоде… пусть даже в генеральском автомобиле…
– Послушайте, вы что, привезли мисс де Байи сюда? Чтобы она поговорила со мной? Это уже чересчур…
– Мисс де Байи здесь совершенно ни при чем! – пробормотал полковник, да так тихо, что Титженсу на миг показалось, будто ему самому не хотелось, чтобы собеседник его расслышал. А через миг громко воскликнул: – Проклятие! Титженс, вы что, так и не уловили намек?..
На какой-то безумный момент Титженсу в голову пришла мысль, что в генеральском автомобиле у подножия холма, у ворот рядом с лагерем охранения сейчас сидит мисс Уонноп. Но он тут же осознал всю свою глупость. Однако все равно повернул, и они медленно двинулись по широкому проходу между палаток и временных домиков, в которых расположилась канцелярия. Левин наверняка никуда не торопился. Дорога по лагерю закончилась, и теперь перед ними чернели два акра пологого спуска, помеченного белыми камнями, словно тропа на побережье, протоптанная бойцами береговой охраны, который, потемнев на морозе, тускло сверкал в свете луны. А в конце этой тропы, в темном лесу, в роскошном «роллс-ройсе» его ожидало нечто такое, чего Левин наверняка чертовски боялся…
На миг у Титженса по позвоночнику пробежал холодок. Он не собирался становиться между мадемуазель де Байи и любой другой замужней женщиной, ходившей у Левина в любовницах… У него вдруг откуда-то возникла убежденность, что в автомобиле ждет именно замужняя дама… Думать иначе он просто не смел. Потому как если она не замужем, то, кроме мисс Уонноп, больше было некому. Даже если все обстояло так, то это все равно невозможно… Титженса накрыла исполинская волна спокойного, прочувственного счастья. Только потому, что он о ней подумал! Перед его мысленным взором предстало ее маленькое, открытое, курносое личико, почему-то в меховой шапке. Ему представлялось, как она подалась вперед в этом генеральском, залитом изнутри светом автомобиле. Да так и застыла, словно диковинка в музейной витрине! Но при этом все равно поглядывала по сторонам, близоруко щурясь от отблесков на окнах…
– Послушайте, Стэнли… – сказал он Левину. – Я назвал вас тупоголовым ослом по той простой причине, что несравненное наслаждение мисс де Байи доставляет только одно: выказывать ревность. Заметьте, не испытывать, а только выказывать.
– Вы смеете в моем присутствии обсуждать мою невесту? – иронично спросил Левин. – Вы, английский джентльмен, Титженс из Гроуби и все такое прочее?
– Ну конечно, почему бы нет? – ответил тот, все так же наслаждаясь в душе счастьем. – Как человек, обладающий в собственном представлении массой достоинств, я просто должен наставить вас на путь истинный. Дочерям перед свадьбой вправляют мозги мамаши, а невинному убежденному холостяку, впервые вступающему в брак, внушение должны делать самые лучшие джентльмены… Так вот, женщина, чтобы вы знали…
– В данный момент моя голова занята совсем другим, – злобно пробормотал Левин.
– И чем же именно, скажите на милость? Там, в автомобиле старика Кэмпиона, наверняка сидит ваша брошенная любовница, так?..
В этот момент они как раз миновали проход, ведущий к канцелярии. У входа в нее по-прежнему бесцельно бродили солдаты, чьи очертания смутно проглядывали во мраке.
– Меня там никто не ждет! – чуть ли не в слезах воскликнул Левин. – И любовницы у меня никогда не было…
– Это при том, что вы не женаты, мой дорогой пузанчик? – спросил Титженс, преднамеренно использовав это словцо из школьных времен, чтобы немного смягчить издевку. – Прошу прощения, но мне надо пойти посмотреть, как там мои подчиненные. И проверить, не поступило ли от вас приказов.
В тусклой мгле дежурки стоял стойкий солдатский дух. Никаких приказов Титженс там не обнаружил, зато увидел белокурого, высокого, пышущего здоровьем младшего капрала, рожденного в Канаде в семье с богатой колониальной родословной, историю которого ему трогательно изложил сержант-майор Коули:
– Этот парень, сэр, из семьи служащих канадских железнодорожных войск. Его мать, оказывается, сейчас в городе, приехала из Этарпеля. Представляете, проделала путь из самого Торонто, поднявшись с постели, к которой ее приковала болезнь.
– Ну и что? – спросил Титженс. – Говорите, не тяните.
Как выяснилось, солдат хотел навестить мать, которая ждала его в весьма приличном кафе в конце трамвайной линии, сразу за их лагерем, где начинались городские дома.
– Это невозможно, – сказал Титженс. – Никак. И вам это прекрасно известно.
Канадец стоял прямо, на его лице не отражалось ни единой эмоции, во взгляде его голубых глаз проглядывала такая честность, что капитан проклял самого себя.
– Вы ведь и сами понимаете, что этого делать нельзя, правда?
– Да, сэр, меня нельзя обвинить в незнании требований устава в подобных ситуациях, – ответил младший капрал. – Но моя мать заслуживает особого отношения… Она и так уже потеряла двоих сыновей.
– Не она одна… – молвил на это Титженс. – Вы понимаете, что если я выпишу увольнительную, а вы потом не вернетесь, то меня попросту разжалуют? Потому как именно я несу ответственность за то, чтобы отправлять вас, ребята, на фронт.
Младший капрал пялился себе под ноги. Титженс сказал себе, что его самого таким сделала Валентайн. Этого парня надо было сразу отправить восвояси. Его переполняло ощущение ее присутствия. Полный идиотизм, но уж как есть.
– Вы же попрощались с матушкой перед отправлением из Торонто? – спросил он парня.
– Нет, сэр.
Оказывается, канадец не видел мать семь лет. Когда началась война, он был в Чилкуте и десять месяцев ничего об этом не знал. А потом сразу отправился в Британскую Колумбию, пошел служить в армию, и его без промедления направили в Олдершот на строительство железной дороги, где канадцы как раз возводили лагерь. И о гибели братьев узнал только там, в то время как его мать, прикованная страшным известием к постели, не смогла приехать в Торонто, когда он оказался в городе вместе со своим подразделением. Для этого ей надо было преодолеть шестьдесят миль. Теперь же она каким-то чудом встала с постели и проделала весь долгий путь сюда. Вдова, шестьдесят два года. Совсем немощная и больная.
До Титженса дошло, как доходило по десять раз в день, что воскрешать Валентайн Уонноп перед мысленным взором было сущим идиотизмом. Он малейшего понятия не имел ни о том, где она сейчас находилась, ни в каком оказалась положении, ни даже в каком жила доме. Не думал, что они с матерью остались в этой собачьей конуре в Бедфорд Парке. У них была возможность устроиться со всем комфортом. Его отец оставил им денег. «Какая нелепость, – сказал он себе, – без конца рисовать в воображении другого человека, даже не зная, где тот находится в данный момент».
– Может, вам повидаться с матушкой у караулки, у лагерных ворот?
– Разве это будет прощание, сэр? – ответил тот. – Ей не позволят пройти на территорию лагеря, меня тоже не выпустят. В итоге нам, скорее всего, придется говорить под носом у часового.
«Какая чудовищная бессмыслица – встречаться, чтобы поговорить каких-то пару минут! – сказал себе Титженс. – Встречаешься, говоришь…»
А на следующий день, в тот же час, опять… Ерунда… Точно то же самое, что совсем ни с кем не встречаться и не говорить… Но сама фантастичная мысль о том, чтобы на минутку встретиться и поговорить с Валентайн Уонноп… Ей не позволят пройти на территорию лагеря, и его тоже не выпустят. И им, скорее всего, придется говорить под носом у часового…
От этих мыслей Титженс вдруг ощутил запах первоцвета. Первоцвета, которым благоухала мисс Уонноп. А потом обратился к сержант-майору и сказал:
– Что он за парень?
Коули, застывший в ожидании, разинув рот, набрал побольше воздуха, что придало ему сходство с рыбой.
– Полагаю, ваша матушка совсем больна, чтобы долго оставаться на холоде? – спросил капитан у канадца.
– Самый что ни на есть достойный молодой человек, – наконец, выдавил из себя сержант-майор, – один из лучших. Ни в чем предосудительном замечен не был. Великолепный послужной список. Отличное образование. В мирной жизни работал инженером на железной дороге. И конечно же, доброволец, сэр.
– Странно, – сказал Титженс канадцу, – но процент дезертиров среди добровольцев так же высок, как среди уроженцев Деборшира или призванных в принудительном порядке… Вы понимаете, что с вами будет, если вы вместе с остальным пополнением не отправитесь на фронт?
– Да, сэр! – рассудительно ответил тот. – Отлично понимаю.
– Вы понимаете, что вас расстреляют? Это так же верно, как то, что вы сейчас стоите здесь передо мной. И шанса бежать у вас не будет.
Интересно, а что Валентайн Уонноп, пылкая пацифистка, сказала бы, будь у нее возможность сейчас его услышать? Но говорить так ему повелевал долг, причем не просто воинский, но человеческий. В точности как доктору, который обязан предупреждать, что если выпить зараженную тифом воду, то обязательно подхватишь болезнь. Но в людях нет ни капли рассудительности, и Валентайн тоже не исключение. В ее понимании бесчеловечно кому-то говорить, что его может поставить к стенке расстрельная команда. Из груди Титженса вырвался стон – ему показалось бессмысленным размышлять о том, что о нем подумает Валентайн Уонноп. Бессмысленным и глупым…
К счастью, молодой человек перед ним совершенно трезво уверял, что осведомлен о наказании, которое ждет его, если он не уйдет на фронт вместе с пополнением.
Сержант-майор, уловив в голосе Титженса знакомые ему нотки, нервно сказал канадцу:
– Успокойтесь! Разве вы не слышите, что сейчас говорит офицер? Никогда не перебивайте старших по званию.
– Вас расстреляют… – продолжал Титженс. – На рассвете… В прямом смысле этого слова.
Почему расстреливают всегда на рассвете? Дабы напомнить, что до следующего восхода солнца можно и не дожить. Но ведь этих ребят привязывали к стулу и выволакивали в таком виде, что они не узнали бы солнце, даже если бы могли его увидеть… В действительности в случае с расстрельной командой это было хуже всего…
– Не подумайте, что я хочу вас оскорбить. Вы, похоже, человек самый что ни на есть достойный. Но даже самые достойные ударяются в бега, – сказал Титженс и повернулся к сержант-майору. – Выпишите ему пропуск с правом отправиться в искомое кафе и вернуться через два часа… За это время пополнение ведь не выступит в поход, правда? – После чего опять обратился к канадцу: – Если вдруг увидите, что ваше подразделение проходит мимо кабачка, выбегайте и тут же вставайте в строй. Сломя голову, это понятно? Другого шанса у вас не будет.
По плотной толпе, жадно ловившей каждое слово из разыгрывающейся на их глазах незамысловатой мелодрамы, пополз шепот, в котором слышались одобрение и зависть к везунчику… у присутствующих словно распахнулись шире глаза и вконец поблекла форма… на аплодисменты они не осмелились только потому, что это было не по уставу, но вот размышлять о том, зааплодировала бы сейчас Валентайн Уонноп, было бессмысленно… К тому же никто не знал, вернется парень или нет. Как и того, действительно ли к нему приехала мать. Скорее всего, девушка. Поэтому шансы на то, что он дезертирует, были весьма высоки… Канадец смотрел Титженсу прямо в глаза. Но неистовая страсть, такая, как желание убежать или любовь к девушке, дает человеку возможность контролировать мышцы глаз. По сравнению с неистовой страстью это сущая ерунда! Можно смотреть в лицо Господу в день Страшного суда и при этом врать.
Тогда какого дьявола Титженс хотел от Валентайн Уонноп? Почему никак не мог избавиться от мыслей о ней? Но зато мог избавиться от мыслей о жене, которая теперь совсем не жена. Однако Валентайн Уонноп преследовала его в любой час дня и ночи. Она стала его навязчивой идеей. Безумием… Ведь именно это ученые придурки назвали комплексом!.. Порожденным наверняка словами, которые тебе когда-то говорили няня или родители. С самого рождения… Неистовая страсть… Хотя, несомненно, не такая уж неистовая. В противном случае Титженс бы и сам сбежал. Если не из армии, то по меньшей мере от Сильвии… Хотя на самом деле ничего такого он не сделал. Или все же сделал? Так сразу и не скажешь…
В проходе между палатками было заметно холоднее. Где-то неподалеку кто-то громко пытался согреть дыханием ладони: «Ху… Ху-у… Ху…» Да при этом, судя по звуку, хлопал себя руками по телу и подпрыгивал. Работал руками и ногами, не сходя с места! И кому-то надо было этих бедолаг построить и дать все, чтобы в их жилах не застыла кровь. Впрочем, такой команды могло и не быть… В действительности греться таким образом придумали гвардейцы… Титженс спросил, какого дьявола они все здесь собрались.
Несколько голосов ответило ему, что и сами не знают. Но большинство гортанно сказали:
– Ребят ждем, сэр…
– Как по мне, так вам лучше было бы дожидаться их в укрытии, – язвительно промолвил Титженс, – ну да ничего; это ваши похороны, и если вам так больше нравится…
Солдаты собрались вместе… неистовая страсть. В пятидесяти ярдах в стороне располагалась отапливаемая дежурка, специально, чтобы дожидаться очередного набора… Однако они стояли, стуча зубами и пытаясь согреть дыханием руки, вместо того чтобы потерять полминуты столь любимой ими болтовни… О том, что сказал вот этот английский сержант-майор и вон тот офицер, о том, сколько долларов каждому из них платили… Ну и, как водится, о том, что кто скажет в ответ… А может, и нет. В канадских войсках служили серьезные, крепкие парни, далекие от бахвальства кокни и простаков из Линкольншира. Им явно хотелось узнать все правила войны. Поэтому каждый из них в мельчайших подробностях изучал полученные в канцелярии сведения и смотрел на тебя с таким видом, будто ты излагал ему благие евангельские вести…