Войска идут по дорогам, подняв головы вверх. Все идут, и все смотрят на солнце. Что же это стало с ним?
В небе высоко стоит солнце. С утра уже оно так сильно раскалено, но откуда взялся, как появился вокруг него этот огромный радужный круг. А само солнце — чёрное. Оно оранжевое, дымное, почти совсем чёрное. Солнце под чёрной заслонкой.
И должно быть, оттого, что его наглухо прикрыли этой чёрной заслонкой, лучи из-под неё скользят куда-то вбок, свет пробивается как бы из-под низу.
По всем дорогам, полям и тропам — никто не смотрел под ноги — шли и шли войска… С автоматом у бедра или с карабином у плеча, но каждый устремив глаза в небо. А это оранжевое и будто чёрной заслонкой прикрытое солнце, хотя оно и было огромным, почти не светило.
И что это там ещё? Какой колоссальный, невиданно яркий, сияющий круг! Будто обод какой…
Какое редкое и какое странное, должно быть, никогда никем не виданное зрелище. Мы уже час наблюдаем его. Сразу же, как только оно появилось в небе, выплыло из-за горизонта, оно почернело, и вокруг него возник и этот нимб, и этот свет.
Вот отчего все идут и все на него смотрят, на это лохматое, задымлённое — как через закопчённое стекло! — невероятное чёрное солнце.
Идут, не глядя под ноги и то и дело сбиваясь с ноги.
Знаете вы, что значит подняться в атаку первым? Знаете? Сейчас я попытаюсь вам объяснить это. Бывали вы на большой высоте? Смотрели, перегнувшись, с большой высоты, откуда-нибудь с крыши или окна десятиэтажного дома? Приходилось, доводилось ли вам прыгать с парашютом? Ну хотя бы с вышки для прыжков?
Чем-то это напоминает…
Помню, как я первый раз влез на парашютную вышку, — сейчас уже это не в обычае, а в те годы, перед войной, каждый должен был хоть раз, да попытаться прыгнуть. Я вылез наверх, вышел вперёд по доске, парашют болтался где-то внизу — на мне только лямки. Я знал, что ничего со мной не случится, парашют удержит. Но когда я вылез наверх, сразу у меня согнулись коленки, сразу стеснило и захватило дыхание, и, всасывая воздух ртом, я тянул что-то вроде «и-и-и». Так у меня подобрало, подтянуло живот.
Вот то же и в атаке, когда надо вылезти из траншеи наверх, выскочить под пулемёт, под ветер атаки…
Так же, как с парашютом, только немного страшнее…
Так что же было в тот день на Одере[1] с солнцем?
После той страшной, проведённой в ночь артиллерийской подготовки столько земли, столько пыли поднялось к облакам, что солнце стало чёрным. Дыму. Пыли. Гари. Всего.
И вот когда мы пошли вперёд, встали с плацдармов на Одере и двинулись к Берлину, это клубящееся в тучах, багровое, пылающее над нами чёрное космическое солнце долго ещё не могло пробиться сквозь всю эту завесу, и виден был только его радужный нимб.
Поднявшаяся пыль висела над нами в небесах всё время, пока мы шли к Берлину, но особенно густой она была в первый день. Я думаю, что, если бы в это время пошёл дождь, он лил бы, наверно, вместе с землёй и пеплом, как при извержении вулкана…
Мне странно теперь смотреть на себя, того, двадцатилетнего, в тот окоп, в котором я сидел на Одере.
Я проснулся в доме недалеко от переднего края, проснулся потому, что кто-то дёргал раму. Вокруг гремело, дом ходил ходуном. Мигом я собрался, перекинул через плечо старую сумку свою, тронул за плечо человека, спящего на кровати, и сказал ему, что я пошёл.
Даже и дорогу искать мне не надо было, я шёл на звук этой пальбы. И когда я по шатким, расходящимся под ногой, погружённым в воду мосткам переходил Одер, над Одером вставало солнце.
Я был рад, что наконец началось, начинается!
Сразу за Одером раскинулся плацдарм[2], долина, разъятая и обезображенная взрывами снарядов. Сверху, с дамбы[3], откуда я смотрел, всё было как на ладони. Но едва я спустился вниз, в эту изрытую и громыхающую прибрежную пойму[4], как потерял всякую ориентировку и перестал что-нибудь понимать. Я сунулся влево, вправо, пока не увидел, что заблудился и что не так просто найти то, что сверху казалось таким простым, как на школьной карте.
Долго я в это утро, до того, как настал день и поднялось солнце, кружил по этим заполняющимся подпочвенной водой траншеям[5], и вдруг уткнулся в дверь блиндажа[6]. Вместо двери висела тут плохо державшаяся, измазанная глиной палатка. Сидящий здесь командир полка, давно знакомый мне подполковник, чтобы не стукнуться головой о потолок, весь куда-то сполз вниз, но всё же плохо помещался в землянке[7].
Я пришёл не в самое лучшее время. Подполковник в этой своей более чем угнетённой позе, зажавши трубку в кулаке, кричал:
— Подожди, подожди, говорю! Скажи мне точно: сколько? — Он вдруг повысил голос, глаза у него побелели. — Сколько, я спрашиваю! Говори спокойно! Где? Справа, слева? Тридцать два?
Как будто всё дело было в этом — два или тридцать два!
На них там шли танки.
Но подполковник знал, что делал: чтобы отвечать, надо было, по-видимому, сначала овладеть собой. Шутка ли — тридцать два танка!
Прошло какое-то время, и тот же врывающийся в блиндаж голос из трубки доложил: не тридцать два, а четыре.
— Слава богу, — сказал на это командир, — в восемь раз меньше!
Взглянул на наши напряжённые лица и усмехнулся.
Мне как раз и надо было пройти в этот батальон, которому за день до наступления пришлось вести разведку боем, вырваться вперёд и вклиниться в глубину немецкой обороны. В тот, с которым говорил сейчас подполковник.
«Тут недалеко», — сказал комсорг[8], которого я попросил показать мне дорогу.
Мы ползли с ним по краю залитого водой рва, старой, залитой водой канавы. В холодную, стылую вешнюю воду лезть нам не хотелось, и мы ползли, прячась за берегом этой канавы. Минуту спустя мы должны были оставить нашу канаву, поперёк неё легла круглая колючая проволока, так называемая спираль Бруно. Она была опущена в воду и из воды поднималась на высоту. Мы с сожалением вылезли наверх.
На высотке, в нескольких метрах от нас, — проход. Как видно, тут метнули гранату. Прогал довольно большой, широкий, если бы только не болтались во все стороны раскачивающиеся под ветром, разорванные концы проволоки. Опасное место!
Под проволокой уже лежал солдат в ватнике, убитый, должно быть, ещё утром. Его серая, затёртая землёй спина была видна ещё издали…
Как проскочить это место, не зацепиться и не угодить под пулемёт?.. Поглядывая на убитого, мы лежали в трёх метрах.
Комсорг меня предупредил, чтобы я не сразу поднимался, а немного подождал. Действительно, едва он метнулся к проволоке, раздалась резкая, распарывающая воздух очередь. Он был уже на той стороне проволоки и опять лежал на земле, я видел, что он проскочил удачно.
Когда встаёшь с земли — самый напряжённый момент. Мне пришлось долго лежать, пока не показалось, что можно вскочить.
Хуже всего солдату, подносчику патронов. Мы его встретили тут же, в канаве. Он переставлял ящики с цинками. Ящик тяжёлый, лёжа это делать невозможно, и он переставлял сидя… Мы подхватили у него патроны, приняли их с рук на руки и подождали, пока он переберётся сам. И ещё не перевалили и холмы, как оказались в траншее. На нас сразу зашикали:
— Тише! Тише!
Это нас удивило.
— Не разговаривайте громко — немцы рядом.
Я уже увидел Твердохлеба[9], комбата[10]… Комбат улыбается. Ему, я вижу, странно, как это я попал к нему сюда. В один только этот день он взял две траншеи и деревню. Их всего осталось человек пятнадцать…
Наперебой показывают мне только что подбитый танк. Он сполз вниз, под уклон, но всё ещё дымит.
Моя записная книжка разбухает. Я стараюсь записать всех. Знаю, что даже те, что стоят вдали, у бруствера[11], прислушиваются сейчас к моему разговору с командиром. Даже вот этот гордый черноволосый офицер, лейтенант с орденом Славы[12]. Какое у него одухотворённое, прекрасное лицо…
Мне надо уходить. Уже темнеет, и я тороплюсь.
Возвращаемся обратно прежним путём, опять пробираемся по топкому и скользкому берегу. Убитого уже убрали. Под проволочным заграждением теперь лицом вверх лежит сапёр и ножницами режет проволоку. Всё ещё потрескивает тот, невидимый с фланга, пулемёт, но пули идут вверх, и скользят, и вызванивают по проволоке.
Вот что было в тот день.