Когда я вернулся, Лючия уже была одета — строгая блузка, прямая юбка чуть ниже колен, она и волосы успела уложить, хотя, как мне казалось, для этого у нее совсем не было времени. Запах кофе показывал, что дожидаться меня Лючия не стала.

Я занялся тостами, пока Лючия разливала кофе по чашкам, не спросив меня, пью ли я с сахаром, а может, как англиканцы, предпочитаю с молоком. Зачем спрашивать? Она всегда знала, что мой утренний кофе — это три ложечки и без сахара.

— Интересно, — сказал я, когда мы сидели друг против друга — мне в глаза светило из окна яркое солнце, а лицо Лючии было в тени, я не видел ее глаз, но это нисколько мне не мешало, — интересно, видела ли сегодня синьорина Чокки, как Балцано выходил из лифта.

— Спроси у нее, когда будем выходить, — улыбнулась Лючия.

Я промолчал. Когда мы выходили, в закутке под лестницей сидел не знакомый мне парень и читал "Реппублику".

Внутри моего «Фиата» уже с утра было жарко, я открыл все окна, Лючия села рядом со мной, и, пока машина пересекала город, а потом мчалась по шоссе мимо Монтевеккио и Сардони, мы слушали друг друга и вспоминали, нам было что вспомнить, и я боялся, что опять все забуду, хотя, конечно, понимал, как это глупо. Мне казалось, что дорога нарисована на холсте масляными красками, а небо небрежно натянуто сверху, чтобы отгородить нас с Лючией от космического холода…

Мы остановились у отделения полиции, и я попросил Лючию подождать в машине.

— Хорошо, — сказала она. — Ты ведь недолго?

Процедура получения ключа действительно заняла всего три минуты — сержант Андреотти не сделал попытки пойти со мной, у него были дела важнее, чем посещение квартиры исчезнувшего инвалида. Он повертел в руке мое удостоверение и небрежно сунул мне в ладонь большой ключ, которым, по-моему, можно было открыть все что угодно, включая сейф в государственном банке. Он даже не спросил, знаю ли я адрес, не сказал, что мне делать с печатями, и кому отдать ключ после осмотра. Его не интересовало ничего, кроме какого-то числа на экране, которое он изучал так внимательно, будто это была дата Конца света. Впрочем, может, так и было — у каждого свой Финал, который может случиться в любое, самое неожиданное для окружающих, время.

— Синьор, — обратился я к карабинеру, дежурившему у входа, — не скажете ли, как проехать на улицу Вольтерьянцев, нам нужен дом четырнадцать.

— Это где инвалид жил? — оживился скучавший карабинер.

— Вы его знали?

— Нет, — с сожалением сказал карабинер. — Он почти не выходил из дома, да это и понятно, в коляске по нашим улицам ездить небольшое удовольствие, правда сейчас стали, наконец, делать пандусы, нашли время, власти всегда дожидаются, пока что-то случится, вон на перекрестке, видите, там ступеньки были…

— Так как нам проехать…

— По Мелитоне прямо, за светофором направо.

Дом номер четырнадцать оказался обычным четырехэтажным строением, Гатти жил на втором этаже, и мы с Лючией поднялись по довольно крутой лестнице (как он только тут перемещался вверх и вниз в своей коляске?), нас никто не остановил, в небольшой прихожей даже и закутка не было для привратника. На двери квартиры Гатти была приклеена полоска бумаги с парой блеклых печатей, и у меня сложилось впечатление, что бумагу эту уже несколько раз срывали и приклеивали обратно. Соседи? Скорее всего, кому еще нужно было…

— Я войду первая, — сказала Лючия, и я посторонился, пропуская ее вперед.

Лючия прошла через маленькую гостиную на кухню и остановилась, глядя на пустую инвалидную коляску и раскрытый ноутбук на раздвижном столе. Кто-то когда-то прибрал грязную посуду — тарелки аккуратно стояли в сушилке, и остатков бутерброда, о которых упоминал Антонио, тоже не было.

Я подошел и обнял Лючию, она взяла меня за руку, я думал, что ее заинтересует компьютер — в его памяти, возможно, хранились файлы, которые были для нее частью личности, по чьей вине случилось… что?

— Ты хочешь, чтобы я сам посмотрел записи? — спросил я.

— Нет, — сказала она. — Ничего не трогай.

— Я бы хотел осмотреться. Понять, как…

— Ты же знаешь — как. Зачем тебе…

— Я должен объяснить твоему…

— Вериано все равно, его мотив интересует, а не… Ты знаешь мотив.

— Да, — сказал я. — Но если Джанни…

— Помолчи, пожалуйста.

Мы молчали, наверно, час. Может, больше. Что-то происходило, воздух в комнате то сгущался так, что становилось трудно дышать, будто проталкиваешь в легкие плотную массу, то, наоборот, разрежался, будто мы поднимались на вершину Джомолунгмы, и, казалось, легкие сейчас лопнут от напряжения, от попыток захватить побольше живительного кислорода. Впечатление было таким, будто дышало само пространство. На самом деле это было чисто психологическое, так я воспринимал смену эмоций у Лючии, а она переходила от блаженства к отчаянию, заново переживала свой роман, что-то, видимо, вспоминала, и я мог понять — что именно, но не хотел ей мешать. Просто стоял, держал Лючию за плечи, как мальчик, занявший первое место на конкурсе, где дети пытались объяснить взрослым, что они понимают под словом «любовь». Тот мальчик сел рядом с соседом, у которого умерла жена, держал старика за руку и молчал. А потом объяснил, что просто помогал соседу плакать, и это и есть любовь.

Я тоже — так мне казалось — помогал Лючии плакать, хотя ни одна слезинка за эти минуты (часы?) не выкатилась из ее глаз.

Возможно, мы стояли бы так до вечера или до завтрашнего утра. Раздались шаги, и в дверях кухни появился сержант Андреотти.

— Вы еще здесь? — сказал он. — Извините, я должен…

— Да, возьмите, — я протянул ему ключ.

— Что-нибудь узнали? — спросил он. На самом деле его не интересовало, нашел ли я следы, способные рассказать, каким образом инвалид сумел исчезнуть, оставив полиции и муниципалитету массу проблем.

— Да, — сказал я.

Пожалуй, мы действительно все узнали. Нам бы еще побыть здесь минут десять…

— Еще минут десять, если можно, — попросил я. — Потом мы уйдем, и вы сможете опечатать квартиру.

— Хорошо, — сказал сержант и вышел в гостиную, где заскрипел под тяжестью его тела старый диван.

— Лючия, — сказал я. А может, только подумал? Как бы то ни было, она меня услышала и подняла взгляд. В нем не было сейчас тоски, и сожаления в нем не было тоже, а только понимание, и значит, мы действительно могли уже уйти из этой квартиры, и из этого городка, и из этого мира… Я сказал об этом Лючии, и она кивнула. Путь у нас был один, и оставалось только объяснить синьору Лугетти…

— Мне поехать с тобой? — спросила Лючия. Или только подумала? Как бы то ни было, я ее услышал и ответил:

— Как хочешь. Но без тебя мы с ним лучше поймем друг друга.

Лючия кивнула.

— Поеду с тобой, — сказала она. — Без меня ты вообще ничего объяснить не сможешь.

Я промолчал. Лючия была права, хотя и говорила глупости.

Я подумал, что она захочет взять отсюда что-нибудь на память, и она взяла. Она постаралась сделать это незаметно, но я увидел — не то чтобы я внимательно следил за тем, что делала Лючия, но не увидеть это было невозможно, хотя, конечно, сержант, со скучающим видом сидевший на диване, ничего не заметил.

В воздухе над журнальным столиком сиротливо висели две мысли, они были чуть темнее воздуха, в котором парили, должно быть, минимум несколько месяцев — судя по их вялой, даже дряблой поверхности. Внешне мысли напоминали наполовину спущенные воздушные шары, Лючия коснулась их пальцами, проходя мимо, и обе мысли съежились, перетекли в ее память, я подумал, что надо будет по дороге спросить, но, с другой стороны, это могли быть интимные мысли, оставленные синьором Гатти специально для Лючии, и мне знать о них было совсем ни к чему.

Я поискал глазами, не осталось ли в квартире еще каких-нибудь мыслей, идей или хотя бы завалящих осколков воспоминаний, ничего не увидел и последовал за Лючией в прихожую, а сержант, потянувшись и внимательно осмотрев помещение — не взяли ли мы чего-то, — вышел следом и запер дверь.

Я взял Лючию под руку, мы спустились на улицу, где стало совсем жарко, даже слабый ветерок улегся отдохнуть, чтобы, может быть, к вечеру, набравшись послеполуденных сил, подняться и хоть что-нибудь сделать с этой тягучей, как патока, атмосферой.

— Джузеппе, — сказала Лючия, когда мы укрылись в машине, где сначала было совсем невмоготу, но я включил кондиционер, и уже через минуту стало вполне терпимо, — Джузеппе, я больше не могу здесь. Я думала…

— Ни о чем ты не думала, — отрезал я, выруливая на Римскую трассу. — Иначе не сделала бы этого!

— Джузеппе, — Лючия положила ладонь мне на колено, — я хотела вытащить тебя…

— Ты же понимала, что ничего не будешь помнить! — взорвался я.

— Да, — покорно согласилась она. — Но я думала, что найду тебя раньше…

— Раньше, чем это сделает Джеронимо? — сказал я, стараясь вложить в свои слова больше иронии.

Если Балцано объявится во время разговора с Вериано, — подумал я, — это будет кстати, вся компания окажется в сборе, и можно будет, как это любил делать незабвенный Эркюль Парот, посадить всех рядышком и, глядя каждому в глаза, рассказать — кто, когда, как… и главное, зачем. В конце концов, ради этого «зачем» синьор Лугетти меня и нанял.

Двадцать минут, пока мы плелись по перегруженным улицам Рима, я раздумывал над тем, мог ли Лугетти не обратиться ко мне со своим нелепым, как мне тогда показалось, вопросом. Не было у него на самом деле никакого выбора, и поступал он не как человек разумный, способный в любой ситуации увидеть минимум три и максимум бесконечное число неравновероятных возможностей. Нет, он вел себя именно как конечный автомат, запрограммированный на получение определенного результата — он-то думал иначе, да я и сам думал иначе, когда Лугетти впервые переступил порог моего кабинета. Однако, если знать не только начальные условия, но и граничные, и главное — знать результат, и если, к тому же, помнить, как все происходило на самом деле…

Мы выбираем… Конечно. Только — что мы выбираем, когда делаем выбор? Свою судьбу? Или судьбу мира? Свою жизнь или жизни миллиардов человек, каждый из которых тоже совершает в этот момент свой выбор и тоже, как я, как Лючия, как Лугетти, распоряжается не только своей судьбой, но судьбой миллиардов… Не миллиардов даже, речь ведь идет не только о людях, но обо всем, что составляет содержание мироздания, о котором никто из нас не думает, выбирая путь и воображая, что только своей судьбой рискует или, наоборот, старается не рисковать, чтобы прожить долго и счастливо.

— Не думай об этом, — прошептала Лючия.

Хорошо. Я не буду об этом думать. Подумаю о том, что, вернувшись, скорее всего, и помнить не буду об этом расследовании, о своей жизни, о работе в полиции, об этих улицах, которые существуют только потому, что мир бесконечен в своих проявлениях и, следовательно, есть возможность выбрать…

Что делает мысль, когда выбирает себе дорогу в мире?

Раньше я не задумывался об этом. Раньше — когда? Или правильнее спросить: раньше — где?

— Не думай об этом.

Я припарковал машину, втиснувшись между огромным «ягуаром», чей зад едва не достигал противоположного тротуара, и юрким малолитражным «ситроном», который я, возможно, мог бы сдвинуть одним пальцем, если бы возникла необходимость.

На второй этаж мы с Лючией поднялись, держась за руки. Скорее всего, синьор Лугетти мог нас видеть, если стоял в это время у окна и смотрел на улицу. Наверно, так и было, потому что встретил он нас хмурым взглядом, на жену старался не смотреть, а со мной говорил, как с человеком, предавшим его в самых лучших ожиданиях.

— Расследование закончено, синьор Лугетти, — сказал я, отпустил, наконец, руку Лючии и поздоровался с неутомимым синьором Балцано, сидевшим на диване, закинув ногу на ногу, и курившим трубку с таким видом, будто в ней был не табак, а смертельный яд.

— Если вам так не нравится, — сказал я, — зачем вы это курите, дорогой Балцано? И почему вы здесь? Вы же сказали…

— Только хотел помочь, — он пожал плечами.

— И как всегда, немного не рассчитали время и место, — ехидно произнес я. — Пришлось опять входить сквозь стену?

Балцано покачал головой, а Лугетти сказал резко:

— Не время для шуток, Кампора! Этот синьор позвонил мне несколько минут назад, сказал, что вы сейчас приедете, и попросил разрешения присутствовать при разговоре. Я подумал: если он знает о…

— Да-да, — сказал я и сел рядом с коллегой. — Не обращайте внимания, синьор Лугетти, Балцано обычно опережает события, у него не все в порядке с ощущением времени и пространства.

Лючия прошла через всю комнату и опустилась в кресло у письменного стола — наверняка она много раз сидела в этом кресле, а Вериано стоял рядом… или наоборот, он сидел, а она стояла и смотрела, как он работает.

— Вы тоже садитесь, синьор Лугетти, — сказал я. — Не люблю, когда клиент стоит и смотрит на меня сверху.

Не отрывая от меня взгляда, Вериано нашарил за спиной стул и сел на него верхом.

— Да, — сказал он. — Я слушаю. Мотив. Вы об этом хотите сказать?

— Послушайте, — начал я. — Вы точно уверены в том, что не знаете мотива?

Лугетти перевел, наконец, взгляд на Лючию, будто только сейчас вспомнил о ее присутствии, и сказал:

— Мотив, который приходил мне в голову, не может иметь к реальности никакого отношения. Если вы хотите сказать, что все произошло из-за дурацкой истории с… как его… Гатти… Если вы пришли к такому заключению, синьор Кампора, значит, вы плохо провели расследование, и я вынужден отказаться от ваших услуг. Поищу другого детектива.

— Он все еще не понимает, — сказала Лючия.

— Почему, — пробормотал Балцано, — вы непременно хотите что-то объяснить этому человеку?

— Потому, — сказал я, — что от его решения сейчас зависит, будет этот мир существовать или погибнет после нашего ухода.

Балцано пожал плечами. Его не интересовала судьба мира, в который он пришел не по своему желанию.

— Тем не менее, — сказал я синьору Лугетти, который, конечно, не слышал нашего короткого обмена репликами, — мотив именно таков: любовь создает миры, любовь способна миры уничтожить, и это не поэтическая метафора. Так оно, знаете ли, происходит на самом деле.

— Лючия, — Лугетти впервые обратился к своей жене, — ты действительно…

— Да, — сказала она твердо.

— Нет, — сказал Лугетти, — я не о том хочу… Я могу понять… ну, ты влюбилась в этого… в этот фантом… в образ, который создала в воображении…

— Гатти не был воображаемым… — начал я.

— Бросьте! — отмахнулся Лугетти. — Какое имеет значение, жил этот человек на самом деле в Сан-Тинторетто…

— Так вы знали?

— …Или это был результат действия компьютерной программы… не эмуляция, но очень приличная модель. Какое это имеет значение? Разве для любви нужно материальное… Разве не любил рыцарь Рудель свою принцессу Грезу, никогда ее не видев? Любовь не может быть мотивом, понимаете? Нет, нет и нет!

Он действительно был в этом уверен.

— Нанимая меня, — сказал я, — вы знали, кто такой Гатти, где он жил, когда исчез. Вы знали, что ваша жена…

— Знал! Конечно. Мне ничего не стоило проследить их переписку, я читал каждое их слово, меня корежило, я хотел явиться к Гатти и высказать ему все, что думал о его… Я так бы и сделал, если бы в какой-то момент…

Он замолчал, он все еще не отводил взгляда от Лючии, а она медленно качала головой — нет, говорила она, ты не стал бы этого делать, ты не смог бы…

— Если бы в какой-то момент, — напомнил я. — Что? Почему вы решили, что существует связь между происхождением мироздания и тем, что ваша жена… Послушайте, синьор Лугетти… За эти дни я многое понял — в самом себе, прежде всего. Послушайте! Я хочу сказать: ни из каких ваших теорий не могло следовать заключение, которое вы сделали.

— И потому, — перебил меня Лугетти, — на самом деле вы расследовали не мотив преступления, а пытались понять, каким образом оно было осуществлено!

Балцано, до сих пор молча куривший свою ужасную трубку, неожиданно произнес:

— П-фф… О чем вы, Лугетти? Мы все сейчас прекрасно знаем — кто, как, почему. Но ходим вокруг да около… Зачем?

— Затем, — вздохнул я, — что мне здесь хорошо. В этом мире, я имею в виду. Я здесь прожил замечательные годы…

— Лучшие, чем… — пыхнул трубкой Балцано.

Я подумал — недолго, всего лишь мгновение, но больше мне и не понадобилось, чтобы вспомнить бесконечные перевоплощения, бесчисленные возрождения и изменения, даже малейшую часть которых я не успел бы пережить здесь, в этом мире.

— Замечательные годы, — упрямо повторил я. — Уверен, Лючия со мной согласится.

Она подала мне руку, и мы сцепили пальцы. Лугетти отвернулся.

— Ну… — протянул Балцано и положил, наконец, на стол свою трубку. Я смотрел на нее — мне было интересно, что произойдет, когда Джеронимо о ней забудет, но то ли он о трубке не забывал никогда, то ли мои предположения оказались вздорными (все-таки я пока не так уж много вспомнил и понял о самом себе и о мироздании) — трубка лежала на краю стола, из нее вился слабый дымок, она не исчезла, и я вновь обратил внимание на продолжавшийся разговор.

Разговор?

Слова можно назвать разговором лишь в тех случаях, когда, произнесенные, они остаются лишь текстом, продуктом мысли, пригодным для интерпретаций, но если слова способны создавать и уничтожать миры, то разговор перестает быть средством общения, он становится военной кампанией, где могут убить, но могут и создать ровно с такой же вероятностью, о чем не следовало забывать, произнося то или иное слово или обдумывая ту или иную мысль.

— …И потому, — говорил Балцано, — поступок вашей супруги невозможно квалифицировать, как преступное деяние.

— А какое же еще? — дернулся Лугетти и бросил на нас с Лючией испепеляющий взгляд, наверняка создавший или разрушивший десяток-другой миров, о возникновении или гибели которых мы, понятно, никогда ничего не узнаем.

— Хорошо, — примирительно сказал Балцано, — давайте разберем произошедшее с самого начала. Вы прекрасно понимаете, Вериано, что на самом деле нужно понять мотив именно вашего поведения.

— Да, — сказал Лугетти, и плечи его поникли. — Вы правы. Именно моего. В отличие от вас всех, я здесь родился. И останусь здесь, когда вы… Я не хочу умирать. Мне плевать на это глупое и никчемное мироздание! Мне интересно, как все устроено, да, как все это возникло, интересно, я этому полжизни посвятил, я занимался теориями взаимовлияния сознания и пространства-времени… Но сейчас мне плевать — я хочу жить, вот и все. А если я правильно понимаю… если я действительно правильно… Если…

— Теория разрыва, вы хотите сказать, — вежливо продолжил Балцано прерванную мысль синьора Лугетти. — Если синьор Кампора и… гм… ваша супруга покинут этот созданный не вами мир, Вселенная может перестать существовать из-за разрыва… я не стану говорить об этих теориях, честно говоря, я в них ничего не понимаю, хотя и могу слово за словом… формулу за формулой… но не мое это дело, тут присутствует синьор Кампора, пусть он объяснит… хотя что объяснять? Да, вы правы в своих опасениях. Когда мы закончим разбирательство, нам придется… нет, почему нам? Я-то, собственно, почти посторонний…

Балцано пожал плечами и сунул в рот погасшую уже трубку. В ней сразу затеплился огонек, и плотное кольцо дыма поплыло вверх. Я проследил взглядом — мне почему-то показалось, что кольцо скроется в потолке и уже там, над крышей, рассеется в горячем римском воздухе. Конечно, этого не произошло — кольцо быстро потеряло очертания и повисло едва видимым облачком над головой Балцано.

— Послушайте, синьор Лугетти, — сказал я, — вы действительно верите, что именно желание синьоры Лючии создало…

— При чем здесь вера? — нахмурился Лугетти. — Я прекрасно понимаю, что все это… — он махнул рукой в сторону окна, — все это одна из множества эмуляций… я рассказывал вам о Точке «Зет»… Ситуация такова, что никто и никаким образом не может в эксперименте и с помощью наблюдений показать, доказать, убедить… живем ли мы в расширяющейся Вселенной, которая действительно возникла из сингулярности двадцать три миллиарда лет назад, или это эмуляция, повторение…

— А какая разница? — подал голос Балцано. — Вам-то не все равно?

— Какая разница? — нервно воскликнул Лугетти. — Ну, во-первых… Эмуляция… это как обрывок фильма… начинается в любой момент и в любой момент может закончиться. Вот сейчас… пф… — он щелкнул пальцами, и, естественно, ничего не произошло, — и все исчезнет, возникнет другая эмуляция, в которой буду я в возрасте… скажем, шестидесяти лет, и моя Лючия, постаревшая и…

— Память, — подсказал синьор Балцано.

— Конечно, — немедленно согласился Лугетти. — Прошлое хранится в памяти, да. Я буду помнить все, что якобы случилось со мной за эти шестьдесят лет, которые я не прожил… и со мной, и с миром, и вся его история… и экспонаты в музеях, и записи на дисках, и звезды в небе, которым миллиарды лет… это все память, да… всего лишь след на материальных носителях… Каждое мгновение мы выбираем себе эмуляцию, в которой проживем следующую секунду, до очередного выбора реальности. Но почему всякий раз мы выбираем реальность худшую, чем была прежде? Вы всякую секунду выбираете себе реальность, и когда вы в нее попадаете, то меняется и ваша память, и вы уже не помните той вселенной, в которой были секунду назад, но помните все, что якобы произошло с вами в новой эмуляции, возникшей с вашим в ней появлением.

— Остроумная теория, — кивнул Балцано. — Вы выбираете… ага… но ведь это вы выбираете, верно? А синьора Лючия в этот момент выбирает другую…

— Да! И оказывается в ней. А я — в той, что выбрал сам, и где…

— И где ваша жена спуталась, как вы считаете, с неким Гатти, которого в глаза не видела, а когда он исчез, она якобы выбрала эмуляцию, в которой произошел двадцать миллиардов лет назад Большой взрыв… а что, в вашей такого взрыва не было? И если выбираете вы, то почему вы обвиняете синьору Лючию? Она-то…

— Послушайте…

Лугетти торопился, ему нужно было выговориться, он хотел довести расследование до конца — не наше с Балцано, а собственное расследование, сугубо научное и, конечно, неверное, разве когда-нибудь научная теория оказывалась правильной? Такого не бывало, в любой теории есть слабые места, чего-то не объясняющие или что-то объясняющие не так, как происходит на самом деле…

Хотя… что это такое: на самом деле? На самом деле — здесь. На самом деле — сейчас. На самом деле — со мной. А на самом деле — вообще? Нет такого понятия ни в одной науке. И быть не может.

— Послушайте, — говорил тем временем Лугетти, — попробуйте понять, это важно… это все равно как… приезжает на городскую площадь машина, а в ней террорист-смертник, который взрывает себя и вместе с собой еще тридцать ни в чем не повинных… А теперь представьте… что этот… эта… взрывает себя не на площади в каком-нибудь Церне, а в тот момент, когда рождается новая вселенная. Думаете, для этого нужна бесконечная энергия, потому что вселенная — огромная, миллиарды световых лет, сотни миллиардов галактик, и какой же должен был быть взрыв, чтобы?… Чепуха! В тот момент, когда вселенная рождалась, она занимала объем… если я вам назову число, вы все равно не поймете, для вас это…

— Вы все время меня оскорбляете, — возмущенно произнес Балцано, — будто я не знаю, что в момент рождения размер вселенной не превышал величины квантовой флуктуации, а это во столько же раз меньше размеров атома, во сколько сам атом меньше современной вселенной. Да?

— Да, — буркнул Лугетти.

— Вот, — удовлетворенно сказал Балцано. — А масса и энергия вселенной были в тот момент так малы, что… Почти нуль. О чем говорить? Даже нежные пальчики вашей супруги могли сделать так… пф… и все взорвалось, и стало расширяться…

— Вы читали мою статью в "Revew of Physics"? — осведомился Лугетти.

Балцано широким жестом отмел такую возможность.

— И уж конечно, — закончил он, — причина, по которой она так поступила…

Балцано пожал плечами и внимательно посмотрел на стену перед собой — подумал, наверно, о том, не пора ли уйти…

— Вот я и спрашиваю, — печальным голосом сказал он, раздумав пока покидать наше общество, — если это ваш выбор, ваша модель мира, если вы сами выбрали ту реальность, в которой сейчас существуете… то почему, скажите на милость, вы выбрали именно ту вселенную, которую взорвала ваша… синьора Лючия… Почему — ведь это ваш выбор — вы (я не вас лично имею в виду, синьор Лугетти, а в принципе… любого человека, ведь выбор совершает каждый, конструируя себе жизнь) всегда выбираете не самый лучший, самый желаемый для вас вариант, а самый оптимальный, для вас лично часто просто смертельный… вот что меня всегда интересовало в этих вселенных!

— Зачем он мучает Вериано? — прошептала мне на ухо Лючия, ей стало неприятно навязчивое желание Балцано заставить клиента ответить на вопрос, который к расследованию, вообще говоря, не имел прямого отношения.

Я поцеловал Лючию в губы, и мир на какое-то время изменился, мы пребывали с ней вне времени и пространства, были только мы, и событие было только одно, оно не длилось, оно просто было и создало немыслимо огромное количество ощущений, я не могу их описать, хотя в памяти все сохранилось, но память не способна оперировать словами…

— Как хорошо, — пробормотал я, когда мы с Лючией вернулись из своего мира в этот, где Лугетти все еще пытался что-то объяснить, он мучительно решал для себя: что именно он может сделать, чтобы остаться, ничего не менять…

— …Каждый наш выбор оптимален, — говорил Лугетти, — мы не можем выбирать себе мир по своему желанию…

— Ну как же? — воскликнул Балцано. — Как же не можете? Вы постоянно это делаете! Выбираете эмуляцию, в которой существуете до следующего выбора! Сами выбираете! Чаще всего подсознательно, но и разумом тоже. Неужели вы себе враги? Почему солдат выбирает мир, в котором его в следующую секунду убьют? Почему больной выбирает мир, в котором через год ему предстоит умереть от рака? Почему жертва выбирает мир, где ее в тихом переулке убивают из-за пяти евро? Почему…

— Я долго думал над этим, — кивнул Лугетти. — Видите ли… Когда я выбираю… Я ведь оказываюсь в мире, где жив, верно? И о том, что в бою погиб солдат, а кто-то умер от рака, и кого-то зарезали в переулке… обо всем этом я узнаю из новостей… или не узнаю вообще, это происходит не со мной. Всегда не со мной. А если со мной, то я этого не наблюдаю, и происходит это в чьем-то другом мире, в мире человека, который узнает о моей смерти от друзей или по телевидению, и в том мире я… не я, а тот другой человек… он жив, верно? Наблюдатель жив всегда, он не может умереть, потому что мир… эмуляция, в которой нет наблюдателя, существовать не может. Именно поэтому я…

— Вериано, — сказала Лючия, — если ты меня обвиняешь в… ну, в том, что я… значит, вот это все… это не твой мир, да? Не твой выбор? Ты противоречишь сам себе.

Лугетти внимательно посмотрел на женщину, которая была его женой. Перевел взгляд на меня, сказал что-то своим взглядом, я мог бы и понять сказанное, но мне не хотелось разбирать мысленное послание, и я отвел взгляд — не свой, конечно, я продолжал следить за каждым движением Лугетти, но его взгляд я от себя отвел.

— Это мой мир, — сказал он, наконец. — Я помню себя. С детства. Не все, конечно. Все невозможно запомнить, память избирательна.

Я покачал головой, но промолчал.

— Я помню, как в шесть лет побил мальчика, который был вдвое старше, помню, как сидел на экзамене в университете и не понимал условия задачи, а нужно было… Помню, как мы с Лючией познакомились, помню нашу первую ночь…

— Я тоже помню, Вериано, — подала голос Лючия.

— Да, ты тоже… Но это моя память создает для меня мир, в котором я живу.

— Вы пойдете с нами или останетесь? — будничным голосом спросил Балцано.

Лугетти встал, обвел нас всех ничего не выражавшим взглядом, подошел к окну и, прижавшись лбом к стеклу, стал смотреть на улицу и на дом напротив, уродливое здание, вместившее в себе, похоже, все мыслимые стили, будто архитектор (наверняка какой-то современный модернист) вздумал продемонстрировать полученные в университете знания, но сумел лишь убедить в том, что знания — склад никому не нужных вещей, лишенных истинной красоты.

— Что станет со всем этим? — пробормотал Лугетти.

— Гм… — сказал Балцано. — Зависит от того, кто на самом деле является в этом мире наблюдателем. А эту проблему еще не решили. Хорошо хоть — не мне решать, я-то точно здесь человек пришлый, выполняю свою работу и только. С синьором Кампорой сложнее. Я прав, Джузеппе?

— Да.

— Что "да"? — с легким раздражением переспросил Балцано. — Ты помнишь свое детство? Свои первые шаги? Как мать кормила тебя грудью? Или ты помнишь другое? Как мы с тобой…

Я прервал его жестом, каким обычно прихлопывают надоедливую муху.

— Я не помню своего детства, — сказал я. — Я найденыш. Как Лючия. Как Гатти — я в этом уверен.

— А скалу на Эдольфаре помнишь? — с интересом спросил Балцано.

Конечно. Не очень хорошо помнил, а минуту назад не помнил совсем, даже названия такого не знал, но стоило Балцано произнести слово… Эдольфар, да… Нависшая над бешено рвавшимися к берегу волнами дикая скала, угловатая, такое впечатление, что сейчас упадет, и ты вместе с ней, и тяжелая вода, которая на самом деле не вода, а раствор, химический состав которого я знал, конечно, но сейчас не мог вспомнить… пока не мог… Эдольфар… Это… Да, на третьей планете в системе Дельты Козерога, вот странно, почему там такое же название, как… Разве может быть, чтобы…

— Ах, оставь эти мелочи, — брюзгливо произнес Балцано. — Название… Ты вспоминаешь, вот что главное. И наш последний разговор — не здесь, в этом Риме, а в Риме, который…

В Риме, который…

Я вспомнил.

Мы плыли с ним в воздушном потоке над Колизеем — не развалиной, каким он стал здесь, а над не стареющим Колизеем, который никогда не был ареной для гладиаторских боев, лишь странная причуда моей памяти сделала его здесь…

— Да не твоей памяти, — досадливо сказал Балцано. — Неважно. Ты уже понял.

Понял, конечно. Мы могли уйти, мы с Лючией. И Балцано с его нарушенной пространственной ориентацией. Вериано уйти не мог.

— Что со всем этим произойдет? — повторил Лугетти, отвернувшись от окна. Смотрел он почему-то на меня, а ответа ждал от Балцано.

— А вы как думаете? — грубо осведомился тот.

Лугетти щелкнул пальцами.

— Вот так, — сказал он. — Думал, это сделала Лючия… а это я. Бред. Чушь. Когда я закрываю глаза или сплю… мир не исчезает… он живет… я просыпаюсь и узнаю, что в Гонкорде за это время трое заболели птичьим гриппом… в Японии землетрясение… в Мексике откопали старый город… президент Бух наложил вето на законопроект… в Москве мэр Луговойойтой дыры остался, скажеаружить с помощ возможен и обратный процесс: несколько частиц ь до сих пор, но без этого никакое запретил митинги… В Берлине хиппиголовые устроили…

Он бубнил и бубнил, доказывая самому себе, что мир объективен и не может зависеть от того, присутствует ли в нем наблюдатель по имени Вериано Лугетти, не солипсист же он, в конце концов, чтобы утверждать: "Если исчезну я, исчезнет Вселенная".

Конечно. Мир объективен, законы физики непреложны. Но скажите, синьор Лугетти, что происходит с электроном, когда наблюдатель фиксирует эту элементарную частицу в ходе эксперимента? Разве электрон не объективен? Разве он не присутствует с разной вероятностью в любой точке вашей вселенной? И когда он проходит, наконец, сквозь дифракционную решетку или что у вас там стоит у него на пути, и попадает на экран, оставляя яркую точку — подпись своего реального существования… Разве в этот момент вы сами, своим экспериментом, не отправляете в небытие сотни… миллионы… миллиарды триллионов миров, в которых электрон присутствовал совсем в другом месте, но вы его там не наблюдали, и эти вселенные перестали для вас существовать. Объективно, да. Вас это хоть сколько-нибудь занимало — вопрос о том, что становилось с теми вселенными, в которых вы, как наблюдатель, переставали быть?

Хиппиголовые — это не электроны, размазанные в пространстве волновой вероятности? И люди Бин-Зайдена, и международная космическая станция, и речь Буха, и поездка российского президента в Германию, и голод в Эритрии, и цунами на Бали, и стрельба в колледже в Алагаме, и ночной вор в деревушке Мальгамо, и… И еще, и еще — миллиарды, десятки миллиардов событий, крупных и ничего не значащих (для кого? Для вас? Для мироздания?), произошедших и происходящих сейчас, в это мгновение…

Да, это не электроны, но — какая, скажите, разница? Законы природы едины, верно? И в тот момент, когда вы наблюдаете что-то в своем мире, вы отправляете в небытие миллиарды миллиардов миров, где происходило что-то другое…

— Послушай, Джузеппе, — услышал я раздраженный голос Балцано, — не путай хоть ты его, пожалуйста! Какое небытие? О чем ты толкуешь?

Я и не предполагал, что, оказывается, говорил вслух. Или только думал? Я посмотрел на Лючию, она покачала головой — она не слышала моих слов, точнее, слышала совсем другие, которые я обращал в это время к ней: родная, любимая, хорошая, теперь мы никуда и никогда… нет, не так… как же «никуда», если отсюда нам придется уйти, и как же «никогда», если все меняется, и ты сама не знаешь, кого полюбишь завтра? Да, ты готова была ради меня взорвать вселенную, но…

— …авария в Европейском тоннеле, — продолжал бормотать Лугетти, — в Глазго арестовали двух химиков по подозрению в терроризме, в Варшаве прошла демонстрация против размещения американских войск, в квартале от площади Кампо нищий покончил с собой, бросившись под колеса автобуса…

Он никак не мог смириться.

— Лючия, — попросил я, — скажи ему.

Она сказала. Подошла к мужу и влепила ему звучную пощечину, от которой голова Лугетти дернулась, и он замолчал на полуслове.

Мы ждали. Лючия стояла, опустив руки, я не видел ее лица, но знал, что она плачет. Я мог бы… Нет. Я ничего не мог. Или не хотел. Или не должен был. Все равно.

— Да, — сказал, наконец, Лугетти. — Ты права. Как это называется в уголовном праве? Ошибка в объекте?

— Ошибка в объекте, — подал голос Балцано, — это, насколько я успел понять, когда убивают не того, кого собирались. Вы хотите сказать…

— Вы правы… Не в объекте. В подозреваемом. Я подозревал Лючию, а на самом деле это я… И это мой мотив должен был расследовать синьор Кампора. И это из-за меня вчера на площади Родины водитель задавил маленькую девочку…

— Ну вот, — грустно сказал Балцано, — обычная история. Всегда одно и то же. Всякий раз они или вовсе не думают об ответственности или берут всю ответственность на себя…

— Да, — согласился я. — Только не говори «они». Говори "мы".

Балцано поднял на меня укоризненный взгляд, поднялся, развеял ладонью клубившийся вокруг него дым, положил трубку на салфетку, отчего бумага обуглилась, и в комнате запахло паленым.

— Прошу прощения, — сказал он, — я, пожалуй, пойду.

И пошел. Мимо двери, разумеется. В стену.

Лугетти достал из бокового кармана чековую книжку.

— Сколько я вам еще должен? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал деловито.

— Ничего, — сказал я. — Я не сделал того, что обещал.

— Почему? Я знаю теперь мотив. Моя жена Лючия создала эту эмуляцию, потому что была влюблена в этого компьютерного… как его… а он ушел, бросил ее…

— Вы космолог, — мягко напомнил я, — вы пишете уравнения движения и создания… Подумайте сами. Если бы все было так, как вы говорите, то Лючия создала бы другую эмуляцию, верно? Ту, в которой синьор Гатти остался жив. Так?

Я повернулся к Лючии, молча стоявшей посреди комнаты.

— Лючия, — сказал я.

— Что? — она вернулась в мир откуда-то, где находилась последние минуты, взглянула в собственную память и сказала: — Конечно. Так бы я и сделала.

— Вот видите, — сказал я. — Лючия пришла в этот мир. За мной. Понимаете? Вам нужны доказательства?

— Нет, — резко сказал Лугетти. Ему не нужны были доказательства. Доказательства доказали бы только, что он плохой космолог и не смог правильно поставить начальные и граничные условия, а также учесть антропный фактор и другие мелочи.

— Гатти — это вы, верно? — с горечью произнес Лугетти. — Я… как я мог догадаться?

— Я и сам… — пробормотал я. — Хотя должен был. Но я, знаете ли, тоже сначала был уверен в том, что эту эмуляцию создала Лючия, вы мне внушили такую мысль, и я… И лишь когда объявился Балцано, я подумал: что-то не так. Не могла Лючия… Нелогично. Если она хотела найти своего Джанни…

Я подошел к Лючии и обнял ее, ей было холодно, ей было очень холодно и становилось холоднее, она дрожала, надо было заканчивать, иначе…

— Вот, — сказал я. — И когда я понял, что вы напрасно обвинили свою жену… Вам не ее мотив был нужен, а свой собственный. Вы себя хотели понять, верно? Себя, да. Вы любили жену, как же получилось, что она предпочла вам какого-то… даже не живое существо, как вы думали, а компьютерную программу, тоже, в общем, эмуляцию, но низшего уровня.

— А если… — сказал он.

— Если все это не эмуляция? — закончил я. — Вы не можете этого ни проверить, ни опровергнуть.

— Нет, — сказал он уверенно. — Теоретически это невозможно.

— Недостаток теории, — заметил я. — Но попробуйте.

— Что? — он знал, что я сейчас скажу.

— Вот окно, — сказал я.

— Я не…

— Это не больно, — сказал я.

— Я хочу жить…

— Вы и будете жить. Столько раз, сколько…

— Я ничего не буду помнить!

— Да, — кивнул я.

— Лючия, — сказал Лугетти.

Он хотел поговорить с ней, прежде чем принять решение.

— Буду в соседней комнате, — сказал я тихо, Лючия меня услышала, а услышал ли Лугетти — не знаю. Может, и услышал, это не имело значения.

— Не уходи, — прошептала Лючия.

Я не ухожу, — подумал я. — Но тебе нужно поговорить с ним. Иначе у нас с тобой ничего не получится. Вериано родился здесь, и если он не захочет уйти сейчас, то и мы застрянем здесь надолго, до конца его дней. Ты понимаешь это…

Хорошо, — подумала она. — Я поговорю. Только… не уходи далеко.

Я поцеловал Лючии пальцы и вышел в гостиную, тихо прикрыв за собой дверь. Почему-то мне казалось, что я увижу здесь неугомонного Балцано, но вместо него у большого плоского телевизора стояла и внимательно разглядывала картинку на экране синьорина Чокки, которой в квартире Лугетти делать было решительно нечего.

Я осторожно придвинул стул к двери, сел и негромко кашлянул. Телевизор показывал футбол: мадридский «Ройял» только что забил гол в ворота лондонского «Смарта», вратарь пытался вытащить мяч из сетки, но испанцы навалились на него всей командой, судья ждал, считая до десяти, а синьорина Чокки, болевшая, по-моему, за англиканцев, мрачно бормотала что-то себе под нос. Я кашлянул еще раз, и она, наконец, обратила на меня внимание.

— Не игра, а одно наказание, — сказала она, не удивившись.

— Как вы сюда попали? — невежливо спросил я.

— А вы? — вопросом на вопрос ответила синьорина Чокки.

Я промолчал, прислушиваясь. За дверью было тихо, то ли Лючия и Вериано молча смотрели друг на друга, то ли вели мысленный разговор, то ли говорили настолько тихо, что их не было слышно даже сквозь стены, проводившие звук — сейчас, во всяком случае, — так хорошо, что я слышал, как тикали часы, стоявшие на столе Лугетти.

— Вы думаете, — сказала синьорина Чокки, — она сумеет его убедить?

— В чем? — рассеянно спросил я.

— Ну… Чтобы он не делал этого.

— Чего?

— Не кончал с собой, я имею в виду.

Вообще-то Лючия собиралась добиться обратного результата.

Может, появление синьорины Чокки, может, напряжение этого тяжелого дня, может, какие-то иные физические эффекты, которые наверняка существовали и о которых я не догадывался, в общем, что-то, находившееся вне пределов моего сознания, заставило меня опустить голову, не смотреть (зачем смотреть и куда?), не слушать (да и не было ничего слышно, кроме тиканья часов) и, по возможности, не думать.

Что-то здесь не так… Я ощущал это, помнил… да, именно помнил, что все не так. Что — все?

Как я устал…

Тихий звук заставил меня открыть глаза. Из-за стены, в кабинете. Стон? Я дотронулся до дверной ручки, и она сама собой начала медленно поворачиваться.

— Осторожно, — произнес за моей спиной напряженный голос Чокки. — Что если там… другой мир?

Как же.

Ручка повернулась, дверь начала открываться, и я понял, что означал тихий звук — это был смех. Смех Лючии.

Я распахнул дверь, вошел в кабинет и посмотрел в сторону окна, где еще пять минут назад… или десять?… стоял синьор Лугетти. Окно было раскрыто настежь.

Лючия подошла ко мне сзади и прижалась лбом к моей спине.

— Он… — сказал я.

— Давай вернемся, наконец, — сказала она. — Пожалуйста. Почему ты ушел именно сюда? Почему именно такая капля… Странная у тебя фантазия, Джанни…

— У меня вообще нет фантазии, — сказал я, повернувшись.

Лючия… какие у нее были лучистые глаза, она смотрела на меня… все исчезло, и даже взгляд ее исчез тоже, мы остались вдвоем в пространстве, не заполненном материей и ничьими мыслями. А может, мне это только казалось, потому что мне ни до чего больше не было дела. Что-то происходило с моей памятью, я вдруг вспомнил, как мы с Лючией на планете, название которой я не мог произнести даже мысленно, поднялись на самую высокую гору и смотрели, как восходило на востоке оранжевое солнце, а на западе опускалось в воды далекого океана солнце белое, цвета смешивались в зените, и небо ходило волнами, будто в нем сталкивались разноцветные облака, но облаков здесь никогда не было, это сам воздух… но разве здесь когда-нибудь был воздух…

— Давай вернемся, — сказала Лючия. Или подумала?

— Синьора права, — сказала откуда-то издалека синьорина Чокки. — Смерть совсем не так хороша, как вы себе воображали.

Я вовсе не… Да? Неужели…

— Вериано, — сказал я. — Он сам решил или… ты…

— Джанни, — сказала Лючия, — Вериано нет, давай, наконец, вернемся, прошу тебя.

Я оттолкнул Лючию и подошел к окну. Внизу, на тротуаре, не было упавшего тела, не суетились люди, не стояла бело-желтая машина с мигалками, полицейские не сдерживали толпу, не огораживали место происшествия зелеными лентами…

Не было ничего.

От того, что из мира ушел человек по имени Вериано Лугетти, ничего не изменилось. Совсем. Значит…

— Вернемся, — повторяла Лючия.

— Может, позвать Балцано? — спросила из-за стены синьорина Чокки.

— Сам, — сказал я.

Нужно было вернуться, да. Я хотел сделать по-своему. Я пытался. Не получилось. В который раз…

— Лючия, — сказал я. — Ты ведь… Мы будем вместе… всегда?

Она подняла на меня сияющий взгляд.

— Всегда, — сказала она. — Всегда.

Я вздохнул. Не то чтобы я не поверил. Я верил Лючии. А себе?

И мы вернулись.

* * *

— Не стоило и пытаться, — сказал Джеронимо и посмотрел на меня укоризненно.

— Стоило, — сказал я.

Мы стояли вдвоем на вершине горы, которая не имела названия, потому что была чьей-то материализованной мыслью — стоять здесь было удобно, ноги не проваливались по щиколотку, как это обычно бывает, когда гора формируется из застывающей, но еще не застывшей лавы. Внизу — километрах в пяти — лежал Саверно, город, который я любил, где провел последние шестьсот семьдесят три локальных года, где в который раз познакомился с Лючией и где понял однажды, что нам с ней придется расстаться — навеки! — потому что…

Я не мог винить ее в том, что для нее любовь была всего лишь обычной временной связью мужчины и женщины.

— Не стоило, — повторил Балцано. — Смерть относительна. Даже в каплях. А ты умудрился создал каплю, в которой не был наблюдателем. Ты умудрился создать каплю, в которой собственную личность разделил на три неравные части.

— Три? — сказал я.

— Кампора, Гатти и Лугетти. Гатти оказался… ты лучше знаешь. Он ушел первым. Ты даже наблюдателем не сумел стать — иначе я бы тебя давно вытащил оттуда. Не стоило тебе делать этого.

— Стоило, — упрямо сказал я. — В следующий раз…

— Ты так любишь Лючию? — спросил он.

— Больше жизни, — сказал я.

— Больше жизни, — задумчиво повторил Балцано. — Это оксюморон.

— Знаю, — сказал я. — Но я так чувствую. И потому…

— Да, — кивнул Балцано, — и потому уходишь в эти временные вселенные, в капли, воображая, что там…

Я промолчал. Над горизонтом появилось солнце, сначала это был яркий зеленый луч, пронзивший стоявшие в долине короны дисперсивной связи, но уже секунду спустя все кругом осветилось, и я услышал шум, который любил всегда — голоса людей, гул магмы, перетекавшей из резервуара в резервуар, пение сирен, поднявшихся раньше всех и уже собравшихся в свой полет к морю, и еще множество других звуков, которые я любил раскладывать и соединять, отделять одни и добавлять другие, в этой мешанине для меня — только для меня — рождалась музыка, и клетки моего тела резонировали, впитывали звуковую энергию, я протягивал вверх руки и поднимался над зданиями, над городом, над собой, над миром… из которого я захотел уйти, потому что…

Это было самое странное, самое замечательное, самое сильное и самое ужасное ощущение. Уйти. Забыть. Умереть.

— Уйти. Забыть. Умереть, — повторил я вслух. Мог и не повторять — Джеронимо понимал меня без слов.

Он и сейчас меня понял, но не хотел признаваться. Я тоже понимал его без слов.

— Время, — задумчиво произнес он. — Мы создаем его в своем воображении, и оно управляет нашими поступками.

— Пожалуйста, — сказал я, — избавь меня от банальностей.

— Да, — согласился он и добавил. — Расскажи мне о себе и Лючии. Как это началось и почему ты…

— Ты не знаешь? — удивился я. — Ты взялся за дело, не имея полных начальных и граничных условий задачи?

— Представь себе, — улыбнулся Балцано. — Когда к тебе является женщина, растрепанная, в слезах, и кричит: "Скорее! Он убьет себя! Он ушел в каплю!", то не всегда есть время продумать условия решения… Капля может схлопнуться через столетие или через минуту…

— Или через миллиард лет, — добавил я.

— Или через сто миллиардов, — согласился Балцано. — Но никогда не знаешь заранее, как не знаешь и того, в каком состоянии капля возникает.

— Да, — кивнул я. — Но зато всегда знаешь, чем это кончится.

— Всегда? — иронически сказал он. — Ты вернулся.

— Лючия… — пробормотал я. — Если бы она не пошла за мной…

— Да. Мне пришлось идти следом и на ощупь…

— Ты рисковал! — воскликнул я. — Это был неоправданный риск! Ты мог выбрать не ту каплю, и тогда…

— Расскажи, — повторил он. — Я хотя бы теперь пойму, насколько велик был риск ошибки.

— Хорошо. Не здесь. Я знаю местечко…

— Я тоже, — усмехнулся он. — Кафе «Дентон», второй столик у окна.

— Там хороший кофе, — пробормотал я.

В кафе было тихо в этот ранний утренний час, все столики пусты, Чокки протирала тряпкой совершенно чистую стойку. Увидев нас с Балцано, они приветливо кивнула и включила кофейник. Мы сели за второй столик у окна, отсюда был виден Везувий, этот вид меня успокаивал, я часто приходил сюда, чтобы побыть одному и расслабиться.

— Хороший кофе, — сказал Балцано. — Рассказывай.

— Да ты и так знаешь. Иначе как бы ты сумел просчитать мою каплю?

— Мне известна версия Лючии. Я хочу знать твою.

— Версия Лючии, — повторил я. — Конечно, она думала, что я очень неуравновешен, что я эгоистичен, что я хочу всегда видеть ее рядом, ни на минуту не расставаться, а ей такая жизнь представлялась тюрьмой.

— Я бы тоже бунтовал… — начал Балцано, но я перебил его, меня совершенно не интересовало, как бы он поступил на месте Лючии.

— Я люблю ее!

— Когда ты любил последний раз? — сухо спросил Джеронимо.

— Неважно! Триста периодов назад. Но сейчас…Все было иначе. Впервые. Ты понимаешь, что это значит? Впервые! Не повторение, которое я могу вспомнить при желании, а нечто такое, чего в моей памяти нет вовсе.

— Ну-ну, — пробормотал Балцано. Он не поверил, конечно, что в жизни что-то может случиться впервые. Так не бывает. Говорят: смотри, вот это ново, но это уже было с тобой прежде, только вспомни. Банально, да?

— Все было иначе, — повторил я. — Мы встретились на Мардонге…

— Планета в системе Лоренцо тысяча сто двадцать три, — кивнул Балцано, — бываю там довольно часто. Интересное место.

— Ты знаешь провал Камизо?

— Конечно.

— Тогда ты… В общем, одна из туристок сорвалась в пропасть, высота полтора километра, костей не соберешь, и она почему-то не захотела воспарить… или не смогла, что странно… Ей было бы больно. Десятка полтора людей бросились на помощь, с нижнего уровня это сделать было сподручнее, а я как раз был… в общем, я подхватил женщину, когда она набрала приличную скорость… и в тот момент, когда мы опустились на плато… остальные, естественно, уже потеряли к нам интерес, так что мы были вдвоем… в тот момент она открыла глаза… Я много раз смотрел в глаза женщины, но этот взгляд… я не помнил ничего подобного. Не помнил, понимаешь… Этот взгляд… Джеронимо, я не могу описать его, попробуй понять. Если этого никогда не происходило со мной, то я никогда тебе этого не рассказывал, верно? Ты можешь вспомнить наш разговор… другой… или сколько их таких было… можешь?

— Нет, — сказал Балцано, подумав. — Но это могло быть очень давно. Чтобы вытащить из памяти, нужно время, а если это было так давно, что квантовые искажения не позволяют…

— Не было такого! — отрезал я. — Подумаешь потом, хорошо? Я… Мы просто смотрели друг на друга… потом куда-то отправились. То есть, я знаю, конечно, куда, но в тот момент меня… и ее тоже… это совершенно не интересовало. Ее звали Лючия. Имя я, конечно, сразу впечатал в память — уверяю тебя, прежде его там не было, так что я точно могу сказать, что мы действительно познакомились именно…

— Верю, — пробормотал Балцано, — но все это странно. Может, ты блокировал некоторые участки памяти… именно те, которые…

— Нет! Ты знаешь — я никогда этого не делаю. Как, скажи на милость, я смог бы работать при неполном квантовом наборе функций памяти?

— Да, — вынужден был согласиться он, — работник из тебя был бы никудышный.

— Потом… — продолжал я. — Собственно, я не хотел бы…

— Я не претендую на тайну личности, — пожал всеми плечами Балцано. — Это твои с Лючией проблемы. Зачем тебе, однако, понадобилось кончать с собой?

— Не понимаешь? Лючия…

— У нее были другие мужчины? Но это естественно…

— Нет! Для меня — нет. Я стал другим. Ты можешь мне не верить, но я действительно стал другим человеком, ничего подобного со мной никогда не происходило!

— Никогда… — скептически произнес Балцано.

Он был прав. Сказать «никогда» — все равно что промолчать. Все когда-то случалось. Все. И не может быть иначе. Слово «никогда» используют во временных мирах, в каплях, где действительно существуют начало и конец, время ограничено, и ничто не повторяется.

— Никогда! — сказал я. — Мы стали близки с Лючией в первую же ночь на Альцирее…

— На которой? — деловито осведомился Балцано, будто это имело какое-то значение.

— Неважно, — отмахнулся я. — Хорошо, если тебе это надо для памяти: на триста восьмидесятой, она ближе всего… была в тот момент… мы провели ночь в дельте Каранги, и не спрашивай — какой именно. Это тоже неважно. На следующий день я опоздал на работу…

— Помню, — кивнул Балцано, — за последние десять периодов это было уже в сорок…

— Неважно, — повторил я. — Мы стали встречаться. Лючия — замечательный лингвист, она занимается эволюцией языков.

— Циклической эволюцией?

— Конечно. Я не собираюсь утверждать, что в ее жизни наша встреча играла ту же роль, что в моей. В том-то и проблема.

— Вечная, как жизнь, — невесело улыбнулся Балцано. — Мужчина полагает, что женщина должна принадлежать только ему, а женщина уверена, что ей должны принадлежать все мужчины… ну, не все, конечно, но число она определяет сама, исходя из прошлого бесконечного опыта.

— Я не хотел! Для меня и это было впервые, понимаешь? Следить за собственной… А она… Я не мог видеть, как она… Конечно, она всегда возвращалась. Она всегда держала со мной связь, так что я вынужден был знать такие подробности…

— Некоторых это возбуждает, — пробормотал Балцано.

— Я был в отчаянии! Я говорил себе, что Лючия меня не любит, что если бы она любила, то не могла бы… Я вспомнил множество литературных прототипов и их жизненные типажи, я вспомнил… неважно, ты и сам можешь… Всегда так было, верно? Всегда. А мне нужно было — никогда. Только я и она.

— Так не бывает, — вздохнул Балцано. — Ты был у врача?

— И ты туда же! — воскликнул я. — Какой врач, Джеронимо? Коррекция эмоций? Памяти? Желаний? Однажды я проследил ее до… неважно… и застал их… Да, как в банальном анекдоте какого-нибудь из периодов моногамии. Он… посмеялся надо мной, а Лючия…

— Ты дал ему в морду? — деловито спросил Балцано.

— Нет. Зачем? Я не могу дать в морду каждому, кто…

— Ты ударил Лючию? — попробовал догадаться Балцано.

Глупости. Ударить Лючию? Он действительно смог это предположить?

— Нет, конечно, — сказал Балцано. — Ты не ударил ее. Глупо было даже подумать… Что ж, теперь я, пожалуй, понимаю… то есть, почти понимаю, почему ты…

— Да. Я подумал, что единственный выход — уйти самому. Умереть, забыться.

— И ты решил создать каплю.

— У меня был другой выход?

— Тебе судить.

— Да. Я выбрал такой вариант… ну, чтобы прожить остаток жизни… подумать только, я повторял эти слова — "остаток жизни", будто у жизни может быть остаток… то есть, для меня — да, и даже думать об этом мне было не то чтобы приятно, но это как-то… возбуждало… да, я знаю, это известный в психиатрии синдром, но меня это мало заботило, я думал только о том, чтобы прожить остаток жизни так, как жил всегда… я хотел и там, во временной вселенной, в капле, заниматься своим делом, а для этого нужно было выбрать для начального момента вполне определенные эволюционные условия…

— Это все понятно, — отмахнулся Балцано. — Но все же ты не очень хорошо продумал…

— Не очень, — с горькой усмешкой был вынужден согласиться я. — В результате получился Гатти. И Лугетти. А я сам… И если бы Лючия не пришла к тебе…

— Ты думаешь, она мне полностью доверяла? В общем-то, я ее понимаю. Мне редко приходится проводить расследования в каплях. Особенно, когда клиентка сама уходит в каплю и даже не предупреждает об этом!

— Почему она это сделала? Она должна была думать, что я там…

— Умер? Так она бы и думала, если бы ты все рассчитал верно. Но твоя волновая функция не обратилась в нуль.

— Вот оно что, — пробормотал я. Этого я не знал. Об этом Лючия не сказала мне даже после возвращения. Это объясняло все. — Могу себе представить…

— Можешь, конечно. Если бы ты полностью ушел в свою каплю, то здесь…

— Я знаю, как это происходит.

— Конечно, знаешь. Экспоненциальный спад, ты рассчитал там свою жизнь на семьдесят местных лет, значит, экспонента должна была быть трехминутная, верно? Хочешь посмотреть, как это происходило?

— Нет! — воскликнул я, но любопытство взяло верх, и я сказал: — Хорошо. Покажи.

Балцано посмотрел мне в глаза, и я увидел — на этот раз глазами Лючии: мы сидим за столиком в кафе «Пингвин», едим мороженое и в который раз (семнадцатый, — подсказывает память) выясняем отношения. "Я больше не могу так", — говорю я. "А я не могу иначе", — отвечает Лючия и добавляет: "Я люблю тебя, Джу, я очень тебя люблю". "Но ты…" "Ты не понимаешь! — кричит она. — Это совсем другое! Это…" Она бросает на стол ложечку, и ложечка, энергия которой оказалась слишком большой, истончается, расплывается лужицей, тает, испаряется, через пару секунд от нее не остается ничего — только воспоминание, от которого теперь уже не избавиться.

И я понимаю, что должен именно сейчас… чтобы так же, как эта ложечка… Это я помню, конечно, и моя собственная память мешает мне сейчас наблюдать глазами Лючии, как все происходило.

Я смотрю на исчезающую ложечку и говорю: "Хотел бы и я…" Лючия еще не верит в то, что я серьезен, и шутливо заявляет: "У тебя не получится. Ты же не физик и никогда им не был. Никогда, верно?"

Она знает, чем меня поддеть. Верно. У меня нет способностей к точным наукам. В моей памяти нет такого. Если я сейчас захочу изменить профессию, это будет… этого не будет, и мы оба знаем. Жизнь бесконечна, да, но способности человека, его талант, в отличие от памяти, основанной на квантовых эффектах, далеко не беспредельны, напротив, очень ограничены, и этого не изменишь, закон природы: я такой, каков есть, каким был… и каким больше не буду.


Сейчас.


Я вижу глазами Лючии свое изменившееся лицо. Что на нем? Отчаяние. И еще… Я не могу уловить… То есть, Лючия не понимает, что же еще… Я могу подсказать, но в этом сейчас нет смысла: решимость. В тот момент я решился. "Да", — сказал я себе в ту секунду. «Да». Я сделал свой выбор.

Лючия протягивает ко мне руку, хочет положить свою ладонь на мои пальцы… и застывает. Пальцы становятся белыми, рука становится белой, как мел, лицо становится…

Почему-то, когда волновая функция выходит на экспоненциальную кривую, первым из набора параметров исчезает цвет. Физики знают, почему так происходит, я тоже знаю, потому что изучил кое-что, прежде чем… А Лючия не знает, она впервые (действительно впервые — в ее памяти нет ни одного подобного события за всю бесконечную череду лет и воплощений!) видит, как уходит человек, ей страшно, я ощущаю ее страх, и это мешает восприятию, все вокруг подергивается дымкой, приходится приложить собственное усилие, и я вижу…

Вижу, как я медленно испаряюсь, сквозь меня уже видно: вдали, в горах играют тигриные стаи, а еще дальше, на одной из вершин, приземляется одинокий путник. "Джу…" — шепчет Лючия и встает. "Не надо", — шепчет она. "Не делай этого, я люблю тебя, слышишь, я люблю только тебя, я больше никогда, как ты не понимаешь, нет, не надо, это же навсегда, навсегда, ты умрешь, ты не вернешься… Нет!"

Сейчас я исчезну совсем, и воздух опять станет прозрачным и безвкусным.

Но я не исчез. Серая, едва заметная тень легла на отдаленные предметы, а если смотреть в ультрафиолетовом диапазоне, то у тени даже остались человекоподобные очертания — странно было наблюдать, странно и страшно, не мне — Лючии, я сейчас не только видел ее глазами, но и чувствовал, как она: страшно, страшно, не уходи, пожалуйста, ты не можешь уйти, а если уйдешь…

Тогда я хочу быть с тобой. Там. И с тобой умереть. Сколько лет ты положил себе на жизнь в капле? Неужели и там ты хочешь покончить со всем быстро и решительно, и только потому, что я… Не надо, прошу тебя…

Моя тень отодвинулась и застыла, а воздух стал чуть плотнее, это Лючия почувствовала кожей, она знала, что сделать ничего невозможно, тень — всего лишь квантовый эффект, искажение вероятности, а ядро волновой функции уже переместилось в новую, только что созданную вселенную… и там…

— Я хочу досмотреть, — сказал я, потому что Джеронимо прервал демонстрацию, изображение в моих мыслях растаяло — на этот раз без остатка, сохранившись лишь в памяти, теперь уже — навсегда.

— Зачем? — невозмутимо сказал Балцано. — Это не твоя память. Попроси Лючию, и если она захочет… Впрочем, тогда пусть сама тебе все и расскажет. Когда она пришла ко мне и показала запись, я спросил… Впрочем, я и так понимал, чего она хотела. Пойти в каплю за тобой, уговорить вернуться…

— Если бы я вернулся, то целый мир… целая вселенная…

— Перестали бы существовать, да. Ну, сколько уж было таких… Плотность темной энергии резко возрастает, когда уходящий наблюдатель теряет свою энергию, часть которой использовал на создание этого мира…

— Но там… — сказал я. — Получилось не так… Я не был наблюдателем!

— Ты слишком торопился уйти, — пожал плечами Джеронимо. — И опыта в создании капель у тебя немного, верно? Результат: ты сохранил профессию… интуитивно, да? И не захотел даже самому себе признаться в том, что несешь теперь ответственность за жизни и смерти миллиардов людей… и животных… и прочих тварей… и планет… и звезд… и галактик… и черных дыр…

— Хватит! — воскликнул я. — Вот так же и Вериано перечислял, уходя…

— Ты не умеешь создавать полностью детерминированные капли, Джузеппе. Для того, чтобы наверняка покончить с собой, тоже нужно быть специалистом. Тренировки, да. Нужно множество раз тренироваться… а ты захотел сразу. Естественно, у тебя не получилось. Ты бы знал об этом, если бы…

— Меня никогда не интересовала космология, — пробормотал я. — Мне казалось, что достаточно уйти в каплю…

— Это целая наука, — покачал головой Балцано. — Я с этим сталкивался в работе, ты — нет.

— Понимаю, — пробормотал я. — Вериано был изнанкой моей же личности… потому он и пришел ко мне, когда… И этот Джанджакомо Гатти был… тоже был я.

— Конечно. Тот ты, которого и любила Лючия по-настоящему.

— Я ничего не понимал…

— Но ты сделал все, что мог, верно? Ты профессионал, Джузеппе, и остался им.

— А ты ловко этим воспользовался, — сказал я с неприязнью. — Ты помог Лючии.

— Успел помочь. Твоя капля эволюционировала так быстро, что была опасность не успеть.

— Когда ты…

— Хочешь знать? Лючия появилась в капле, когда тебе было восемь лет — она ведь там была на восемь лет моложе тебя, верно? И она, как и ты, — найденыш.

— Да, — сказал я. — Она могла выйти за меня, а вышла за…

— За тебя, естественно, за вторую твою суть. А потом познакомилась с Джанджакомо… тоже с тобой, но более близким ей по духу. Чем это закончилось — тебе известно.

— Если ты помогал ей… Кстати, отчего ты постоянно лазил сквозь стены?

— Послушай! Это не моя капля, сначала я вообще ничего там не понимал и, бывало, наступал не там или не тогда… какие бывали наводнения, ты наверняка читал в газетах или по телевидению видел…

— Климатические выверты…

— Это не я, точнее — не только я. Очень неустойчивая система воздушных масс на планете, достаточно малого воздействия… ты хочешь обсудить это?

— Нет, — отказался я. Какое это сейчас имело значение? — Но ты мог хотя бы людей не пугать.

— Я не понимал, что кого-то пугаю, — смущенно улыбнулся Балцано. — Я только присматривал за Лючией.

— Если Вериано… Послушай, это уже профессиональное! Почему он обвинил Лючию в том, что она погубила вселенную? Он же должен был понимать, пусть хотя бы на бессознательном уровне…

— А ты всегда был таким, Джузеппе, — отмахнулся Балцано. — Ты редко признаешь свои ошибки, верно? Ты редко берешь на себя… Почему в капле должно было быть иначе?

Я промолчал. Конечно, Балцано был прав. Во всем, кроме одного.

— Зачем вы заставили меня вернуться? — спросил я. — Разве Лючия изменилась? Разве теперь она перестанет быть такой, какой была всегда? Это невозможно, ты знаешь. И значит, через неделю-другую… Джеронимо, мы поссорились в первую же ночь после возвращения! Я смотрел инсталляцию звезд в Медоне, а Лючия отправилась с каким-то… Она даже не стала объяснять — почему!

— Это — характер, — кивнул Балцано. — Мировая постоянная.

— Я не могу так!

— Тут ты ничего не можешь изменить, Джузеппе.

— Тут — да. Ничего.

— Послушай… Ты что, хочешь опять?…

— Теперь у меня есть опыт, верно?

— Суицидальный комплекс…

— Лечится? Я не собираюсь лечиться, я не болен. Я люблю ее, понимаешь? Люблю!

— Не надо кричать.

— Я не кричу!

— Лючия есть Лючия… Она ведь и там… в капле… любила тебя в Вериано и полюбила тебя в Джанджакомо, а потом…

— Да! Да! Но это был я — только я! Она смогла любить только меня, в каком бы… И теперь я не сделаю такой ошибки. Не будет меня в трех лицах, это легко исправить, когда знаешь, в чем проблема. Только я.

— На какое-то время. А потом — смерть.

— Конечно. Но, послушай: "За миг любви, за поцелуй готов я завтра умереть…"

— Бездарные стихи.

— Хорошо, вот другие: "Любовь — это сон упоительный, свет жизни, источник живительный…"

— Живительный!

— Сколько человек пошли на смерть из-за любви к прекрасной даме!

— Я не знаком с историей капли…

— А я знаком, изучал. "Меня казнили за любовь в тот предрассветный час…"

— Джузеппе!

— Я все равно сделаю это! Ты можешь мне помешать?

— Нет, — сказал Балцано, подумав. На меня он не смотрел. Он мог мне помешать, и оба мы это понимали. Он не хотел.

— Спасибо, — сказал я.

Мы опять поняли друг друга.

— И на этот раз я тебя туда не пущу, — сказал я. — Ни тебя, ни Лючию.

— Я не…

— И не пытайся.

— Не обещаю, — вздохнул Балцано.


Я встал.


— Спасибо, — сказал я. — Извини, у нас с Лючией вечером на Ганимеде концерт, мне нужно привести себя в порядок.

— Ты ей скажешь, что…

— Она знает, — кивнул я.

— И она… так спокойно…

— Нет, конечно! Ты прав, Лючия — это Лючия. Она плакала все утро, что не помешало ей назначить при мне свидание Копелю с Диона.

— Это ведущий передачи о…

— Да, известная личность. Так что, как видишь, Джеронимо, все повторяется в нашем мире, все уже когда-то было с тобой и все есть в памяти… А я хочу нового.

— Нового — даже ценой…

— Даже, — твердо сказал я. — Когда-нибудь ты меня поймешь.

— Когда я тебя пойму, — сказал он, — мир разрушится.

— Вряд ли, — сказал я. — Мир был всегда и всегда будет. То, что всегда было, останется навечно. То, что не имело начала, не может иметь и конца.

— Не нужно повторять аксиомы, — раздраженно сказал Балцано.

— Прощай, — сказал я.

— Прощай? — повторил он. — В моей памяти нет такого слова. Сам придумал?

— Нет, — усмехнулся я. — Это слово… в моей капле… и в той, что была, и в той, что будет… это слово означает «навсегда» — или «никогда». В зависимости от точки зрения.

— Не делай этого…

— Прощай, — сказал я.

* * *

Парило с утра. Жаркая выдалась осень в две тысячи шестом году, я и не помнил, когда еще было так жарко. По телевидению с утра говорили о глобальном потеплении и о том, что еще лет через сорок, если все так пойдет и дальше, жить на планете станет невозможно, льды растают, континенты уйдут под воду, спасутся немногие, и, скорее всего, следующей разумной расой на Земле станут дельфины.

Я пил на кухне кофе и улыбался, слушая прогнозы специалистов, ничего не понимавших в том предмете, которым они профессионально занимались и, следовательно, могли бы уже догадаться о том, что ни солнечными вспышками, ни, тем более, промышленной деятельностью человека нынешнее изменение климата объяснить невозможно.

Я ждал звонка, мне должен был позвонить клиент, для которого я всю последнюю неделю вел слежку, не очень, правда, напрягаясь, скорее — получая удовольствие.

Когда мобильник заиграл Листа, я сначала допил кофе, а потом нажал кнопку ответа.

— Здравствуй, Джузеппе, — сказала она.

Я прижал к уху коробочку телефона. Этот голос…

— Нет, — сказал я.

— Пожалуйста, — сказала она. — Нам нужно поговорить. Я буду ждать тебя в кафе… том, что на площади Навона, «Пуччини», да, оно называется «Пуччини». Через час.

Я посмотрел на часы.

— Через час я не успею! Через сорок минут.

Несмотря на противоречивость моих слов, она поняла.

— Хорошо.

И отключила связь.

"Номер абонента скрыт". Это не имело значения. Я мог бы узнать ее номер, созвонившись с Альберто из моей компании сотовой связи, он уже не раз выполнял для меня такую работу.

Зачем?

Как она сумела? Наверняка ей помогал Балцано, но даже ему пока не удалось пробиться ко мне — чего он только не предпринимал, но преуспел вовсе не в том, на что рассчитывал. Истории о призраках, привидениях, полтергейсте, летающих тарелочках и прочей потусторонней чуши — в истории цивилизации мой друг Балцано свой след оставил, однажды я даже сам его видел: мне было семь лет, я лежал в темноте и воображал себя капитаном звездолета, летевшего в туманности "Угольный мешок", куда не пробивался ни единый луч света и где действительно было темно, как… ну да, как в моей спальне.

Я лежал, широко раскрыв глаза, и неожиданно в том углу, где стоял шкаф с игрушками, выступил из стены белесый призрак, воздел вверх руки и что-то громко пробубнил.

— Мама! — закричал я и накрылся одеялом.

— Бу-бу, — сказал призрак.

Я не утерпел и выглянул. Призрак стоял в изножье кровати, у него оказалось знакомое лицо, хотя я и не мог тогда вспомнить, где я видел этого… это… Полностью моя память восстановилась значительно позже, в восемнадцать, тогда я и о Балцано вспомнил, и о Лючии, и смысл своей жизни понял неожиданно и определенно. То, что происходило со мной потом, врачи назвали приступом депрессии, свойственной многим молодым людям в этом возрасте, но я-то понимал, что начался процесс самоидентификации, закончившийся… а может, и не закончившийся окончательно… лишь к двадцати двум годам, когда я отслужил в армии и решил (мне казалось тогда, что решение мое было совершенно независимым) пойти в полицию, точнее — в карабинеры, мне почему-то казалось, что подъем по служебной лестнице непременно нужно начинать с самой нижней ступеньки.

Я вспомнил ее лицо. Ее чувственные губы, каких не было больше ни у кого. Я вспомнил ее фигуру, ее легкие движения, она всегда будто не ходила, а летала по воздуху, конечно, так оно и было на самом деле, она любила летать, даже когда — и особенно когда! — в этом не было никакого смысла.

В моей капле Лючия появиться не могла. Не должна была. Даже Балцано не удалось…

Но если она сумела, почему я не почувствовал этого раньше? Почему не услышал ее далекого голоса, не ощутил ее запаха, не встретил упоминаний о ней в новостях, блогах, газетах, журналах… нигде?

И что мне теперь делать?

До площади Навона я добрался за полчаса, раз десять нарушив правила дорожного движения — удивительно, что меня не остановила полиция, и я никого не толкнул, не сбил и даже, по-моему, не напугал. В кафе «Пуччини» было пусто, они только открылись, было чуть больше девяти, по площади бродили ранние туристы, я занял столик под тентом, хотя лучше бы остаться в помещении под холодной струей от кондиционера. Но я хотел увидеть Лючию, как только она выйдет… откуда, с какой стороны? Пот неприятно стекал по спине, я заказал ледяной апельсиновый сок, поднес стакан к губам и услышал позади себя:

— Здравствуй, Джузеппе.

Я пролил сок на брюки, вскочил на ноги, повалив пластиковый стул, и обернулся. На Лючии была открытая цветастая кофточка и короткая, выше колен, широкая голубая юбка. На вид Лючии было лет двадцать семь, чуть меньше, чем мне, и я пока не знал: то ли это ее естественный возраст, то ли она сама решила так выглядеть, когда готовилась к встрече.

— Ты, — сказал я. Наверно, я повторил это слово сто раз — в памяти отложилось именно такое количество, но это могло быть простым эффектом отражения.

Она протянула ко мне руки, и мы обнялись. От нее пахло шампунем и еще чем-то, чем всегда пахла только Лючия.

— Господи, — сказал я. — Как хорошо, что ты здесь.

Сейчас я не представлял, как жил без Лючии все эти годы и как собирался прожить без нее оставшуюся жизнь. Да, я так решил, я так хотел, я потому и создал эту каплю, но только в тот момент, прижимая Лючию к груди, я понял, что поступил глупо, нелепо и бессмысленно.

— Господи, — сказал я. — Как же я жил без тебя?

В Риме привыкли к тому, что люди на улице обнимаются, не нужно глазеть, это неприлично. Но на нас все равно глазели, я это чувствовал и увлек Лючию в кафе, где было не то чтобы прохладно — просто холодно, пот сразу застыл на моей спине, и я подумал, что схвачу пневмонию, от которой умру, и все закончится, случится так, как я хотел, когда… Не сейчас, не сейчас, Господи, зачем я это сделал, я совсем не предполагал, что Лючия…

— Пойдем в тот угол, — сказал я. — Там не так дует.

Я держал Лючию за руку, и за столик мы сели рядом, сдвинув стулья.

— Господи, — сказал я, — где ты была все эти годы?

Лючия улыбалась.

— Ты все время поминаешь Господа, Джузеппе, — сказала она. — Уж не стал ли ты в этой жизни религиозным?

— Нет! — воскликнул я. — Ну, это просто… Неважно. Расскажи. Как ты здесь оказалась? Когда? Как нашла меня?

Она посмотрела мне в глаза, и мне больше не нужны были ее слова, то есть, я, конечно, хотел слышать ее голос, хотел вслушиваться в интонации, хотел видеть выражение лица, когда она произносила это свое "какой ты стал, Джузеппе" или "ты совсем не изменился", но по сути, слова были не нужны, потому что в глазах Лючии я уже прочитал все, что она могла и хотела мне сказать: как она решила остановить меня, но опоздала, и ей осталось только одно, потому что она поняла — никто ей не нужен, кроме меня, никто, никто, и такое случилось впервые в ее бесконечной жизни, все повторяется, как известно, и все уже есть в памяти, нужно только суметь вспомнить, но, оказывается, что-то даже в бесконечности случается первый раз, и тогда делаешь то, чего никогда не делал, и о чем даже не задумывался, потому что есть в жизни бесконечное количество событий, о которых не думаешь…

— Я люблю тебя, Джузеппе… Я не смогла без тебя. А ты… Ты смог, если ушел в каплю.

— Нет, ты не… Я люблю тебя, Лючия. Я не могу без тебя жить.

— Но здесь ты столько лет жил без меня!

— Здесь я готовился к смерти. Зачем ты пришла?

— За тобой.

Она сказала это или подумала, или это сказал ее взгляд, или просто ветерок от кондиционера прошелестел в тишине кафе два слова.

Она не знала. Балцано не сказал ей? Он должен был ей сказать, предупредить.

— Лючия…

— Я люблю тебя, Джузеппе.

— Я люблю тебя, но ты… Ты не хотела и не могла быть только моей.

— У меня был только ты. Остальные… Не было остальных.

— Но…

— Давай не будем здесь и сейчас говорить об этом, хорошо? Это осталось… А здесь мы вдвоем, верно?

— Лючия, ты не понимаешь…

— Я все понимаю, — сказала Лючия, но, конечно, она не понимала, иначе не сделала бы того, что сделала.

У кофе был какой-то тонкий привкус, должно быть, корицы, и еще нам принесли фирменные круасаны, и маленькие булочки с повидлом, не знаю, почему я так набросился на еду — наверно, чтобы успокоить нервы. Лючия взяла в руки свою чашку, но пить не стала, а на круасан даже не взглянула, смотрела она только в мои глаза, и мне приходилось смотреть в ее, нить нашего разговора медленно натягивалась, и, наконец, напряжение достигло величины, когда по нити начали перетекать мысли.

"Я все понимаю", — думала Лючия, и это действительно было так. Балцано ей сказал. Наверно, он был зол на меня за то, что, создавая каплю, я выставил против него заслон, и он не мог на этот раз пробить барьер, пройти сквозь разделяющий миры просвет, мог лишь являться призраком, да еще и не зная точно, куда приходит и кому на самом деле предстает в виде полупрозрачной, так и не сумевшей преодолеть границу миров, то ли материальной, то ли духовной структуры. Он ничего не мог сделать со мной на этот раз и потому рассказал Лючии все, надеясь, что вдвоем им удастся сообразить, как вытащить меня из капли, ставшей для меня домом сегодня и будущей могилой.

Что мог понять в Лючии Балцано, если даже я не понял в ней главного?

"Я пойду к нему, — сказала Лючия, — мне незачем жить без Джузеппе".

"Но… — растерялся Балцано, не готовый к такому повороту событий. — Джузеппе отделил свою каплю границей из темной энергии. Он учел прошлый опыт. Меня граница не пропускает, я пробовал. Тебя, возможно, пропустит, но ты же не станешь рисковать тем, что…"

"Чем?" — спокойно спросила Лючия.

"Ты не сможешь вернуться, потому что в его капле существует горизонт событий, и нет физической возможности…"

"Мы вернемся вместе", — сказала Лючия.

"Джузеппе создал замкнутую каплю, — печально произнес Балцано. — Из нее невозможно вернуться".

"Ты же пробовал…"

"Потому у меня и не получилось! Из-за моих попыток там возникли легенды о призраках, привидениях, пришельцах… Я отступил".

"Я не отступлю".

"Ты не сможешь вернуться!"

"Значит, я останусь там с ним".

"Это — смерть!"

"Вот странное слово, верно? — сказала Лючия. — Абстракция".

"Абстракция — здесь, у нас, а в капле — реальность. Ты умрешь. Перестанешь быть. Насовсем. Боюсь, ты не в состоянии этого представить".

"Мы с Джузеппе будем жить долго и умрем в один день".

"О чем ты? Он может умереть от какой-нибудь тамошней болезни… ты даже не знаешь, что это такое!"

"Знаю, — сказала Лючия. — Моя память не менее нагружена, чем твоя. Он умрет, да. Но он для того и создал каплю…"

"Он может умереть завтра, попав под машину! Ты знаешь, что такое машина в мире, где…"

"Я знаю, — спокойно сказала Лючия. — Не трать зря времени, Джеронимо. У нас времени бесконечно много, а у Джузеппе его, возможно, не осталось совсем. Я хочу быть с ним".

"Ты можешь умереть раньше него! Это непредсказуемый мир!"

"Мы будем жить долго и умрем в один день", — упрямо повторила Лючия.

Балцано молчал.

"Ты поможешь мне", — сказала Лючия. Это было утверждение, а не вопрос.

— Ты не понимаешь, — повторил я, хотя теперь знал: она понимала все.

Лючия положила свою ладонь на мою руку — такой знакомый жест. Если она сейчас сожмет ладонью мой большой палец…

Она так и сделала. Я наклонился через стол и поцеловал Лючию в губы. У ее губ был вкус лесных ягод и цветов, которые росли на плато Энтекке, на Земле не было и не могло быть таких цветов, и запаха такого быть не могло…

— Ты… — сказал я. — Ты хочешь быть со мной до…

— Мы будем жить долго и умрем в один день, — сказала Лючия.

— Почему? — воскликнул я. — Почему я ничего не понимал? Почему я думал, что ты… что я без тебя не… а ты… Я не ушел бы в каплю…

— Не надо, Джузеппе. Пожалуйста. Ты сделал это, я пошла за тобой, мы здесь, надо жить… пока возможно. Давай не будем больше говорить об этом. Никогда.

— Поедем ко мне, — сказал я. — Я снимаю квартиру на улице Фьори, в двух шагах от площади Испании.

— А я живу на Крещенцио, и вещей у меня немного, можно перевезти в одном такси.

— У меня машина, — сказал я. — Можно поехать прямо сейчас.

Свой «Фиат» я оставил на стоянке за храмом святой Агнессы, и мы пересекли площадь Навона, держась за руки. Я знал, что мы больше никогда не расстанемся, и это слово «никогда» только для нас двоих в этом мире имело свой изначальный смысл. Никогда. Навеки. Навсегда. Бесконечно долго в мире, где нет ничего вечного, и само слово «вечность» не имеет реального содержания.

— Этот мир, — сказал я, — возник почти четырнадцать миллиардов лет назад, а выглядит таким новым, будто ему несколько часов от роду.

— Хороший сегодня день, — сказала Лючия. — Осень, а как тепло! Я шла пешком от бульвара Марцио, там расцвели розы — знаешь, как красиво.

— Да, — сказал я. — Давно там не был…

Мы шли медленно и болтали о пустяках, будто только вчера расстались, и за это время не произошло ничего существенного. Просто возникла Вселенная. Просто времени была поставлена граница. Просто… я больше не хотел умирать.

Лючия еще крепче сжала мою ладонь. Она поняла, о чем я думал.

Мы шли медленно, болтали о пустяках и не заметили, как дошли до моего дома. За машиной придется возвращаться на автобусе.

— Сюда, — сказал я. — Осторожно, здесь ступенька.

Конечно, Лючия споткнулась, и я подхватил ее, поднял на руки и понес наверх, мне совсем не было тяжело, наоборот, чем выше мы поднимались (почему я не воспользовался лифтом?), тем легче становилось, и когда я внес Лючию в квартиру, мне казалось, что она влетела туда сама, проплыла по воздуху и опустилась на широкий диван, и неожиданно на ней не осталось одежды, и мы были вместе, как много раз прежде, и как ни разу в этой жизни, и все происходило будто впервые, и будто в последний раз, Вселенная сжималась до размеров комнаты и взрывалась, и разбегались галактики, а мы с Лючией ловили их и несли в горсти: яркие спирали, эллипсы, шарики, — а они убегали, и мы отпускали их на волю, потому что знали — жить им не больше, чем нам, и мы хотели, чтобы время растянулось в вечность…

— Как по-твоему, — сказала Лючия, когда мы лежали рядом, все так же держась за руки, будто сцепленные общей судьбой на всю оставшуюся жизнь, — если у нас будут дети, этот мир не исчезнет, когда нас… когда мы…

— Не знаю, — пробормотал я. — Наверно, не исчезнет. Это ведь будут наши дети, они продолжат…

Я замолчал, потому что не мог закончить фразу. Продолжат — что? Если капля существует, пока жив наблюдатель, то может ли стать наблюдателем сын или дочь… Я наверняка знал это, когда был… но память съежилась до размеров моего мозга, сейчас я даже устройство Вселенной не мог бы объяснить — ни сам себе, ни кому-то другому.

— Они обязательно будут жить после нас, — шептала мне на ухо Лючия, прижимаясь к моему плечу, — и, значит…

— Расскажи о себе, — сказал я. Мы еще успеем поговорить о детях. Я хотел знать, как она жила эти годы — без меня, без памяти о собственном прошлом.

— Странно, что мы с тобой не встретились раньше, — сказала она сонным голосом. — Я всю жизнь провела в Риме, ты тоже, да?

— Да, — сказал я. — Все случается, когда приходит срок.

— У меня были мужчины, — сказала она. — Я чуть было не вышла замуж… Неважно. Это совсем не важно. Я сбежала из церкви, и все решили, что я чокнутая. Я и сама не знала, почему… А сегодня ночью мне приснился сон. Я стояла на вершине горы, такой высокой, что не было видно внизу ничего, даже облака находились так глубоко подо мной…

— Грегадес… — пробормотал я.

— Что?

— Неважно, — сказал я. — Это гора на Стеттане, мы там с тобой часто бывали.

— Мне тоже показалось… И я была не одна — рядом стоял высокий мужчина в странной одежде… была ли это одежда? Господи, я всю жизнь мечтала о таком… Когда говорят "мужчина моей мечты", то это… "Джузеппе", — сказала я. "Лючия", — сказал он. Мне стало… Наверно, это было слишком хорошо, чтобы оставаться только сном. Что-то толкнуло меня, я взлетела над вершиной, а ты летел рядом и говорил, и звал… Я говорила «всегда», "вечно", "только с тобой"… что-то еще… а потом проснулась, сердце билось, как… как бился о прутья клетки хомяк, который был у меня в детстве… я жила в приемной семье, я тебе потом расскажу… меня ведь нашли у порога церкви…

— Естественно, — пробормотал я.

— Что? Я проснулась и все уже понимала, и знала. Кто я, зачем я, и мне стало так одиноко без тебя…

— Как ты меня нашла?

— Это было совсем просто! Я встала — все равно сна уже не было ни в одном глазу, — села к компьютеру, набрала твое имя в поисковой программе и сразу…

— Ну да, — сказал я. — Ты нашла мое агентство и адрес электронной почты.

— Джузеппе, пожалуйста, давай больше не будем говорить об этом. Никогда.

— Никогда, — сказал я. — Всю оставшуюся жизнь.

— Никогда, — повторила Лючия, вложив в это слово его истинный смысл.

Она заснула, ее рука лежала на моей груди, и я немного подвинулся, чтобы Лючии было удобнее.

Телевизор, висевший на кронштейне под потолком, показывал без звука последние новости. Бегущая строка комментировала мелькавшие перед глазами кадры. "Прокуратура Милана закончила расследование и передала в суд дело о похищении имама Абу Омара агентами ЦРУ", "Неизвестные преступники застрелили двух немецких журналистов, путешествовавших по северу Афганистана. Корреспонденты погибли в ста двадцати километрах от Кабула", "Испанские дипломаты провели первую встречу с представителями баскской сепаратистской группировки ЕТА в столице Норвегии Осло", "В России убита известная журналистка Анна Политковская", "В Сирии обнаружены останки верблюда-великана, жившего сто тысяч лет назад"…

— Лючия, — тихо, одними губами позвал я. Я не хотел, чтобы она просыпалась, но хотел, чтобы она услышала меня во сне. Если услышит, значит, наша вечная связь никуда не делась, и в этом мире мы теперь будем вместе до самого конца.

До конца. Все здесь имеет конец.

— Джузеппе, — тихо, одними губами, позвала Лючия. Она спала, и во сне мы с ней летели над сизыми облаками Земли, а потом поднялись выше, на вершину Сардонны, и полетели дальше, мы могли лететь бесконечно долго, во сне это возможно, во сне исчезает время, и пространство исчезает тоже, есть только мы…

Показалось мне, или в углу комнаты, там, где вешалка, мелькнула серая тень? Джеронимо, подумал я, оставь нас в покое.

Тень исчезла с тихим усыхающим вздохом.

Надо заказать билеты в оперу, подумал я, засыпая рядом с Лючией. В «Аполло» завтра "Капулетти и Монтекки". Бессмертная музыка Беллини. Вечная мелодия любви…

Загрузка...