Ткаченко покинул кабинет редактора газеты «Заря Немана» как раз в тот момент, когда старик-вахтер с отверткой в руке подошел к двери его комнаты. Увидев заместителя главного редактора, с которым проработал в редакции добрый десяток лет, вахтер виновато сказал:
— Вот так и получается, Павел Петрович, комендант велел…
Много ли нужно времени, чтобы отвинтить два шурупа и вынуть из-под стеклянной планки бумажку с жирно напечатанной фамилией «Ткаченко»? Минута-две. Комендант поторопился: можно было снять с двери табличку и позднее. А сейчас у Павла Петровича ощущение такое, словно он попал на собственные похороны. «Заря Немана» для него не эпизод в жизни, а сама жизнь. Сюда он пришел молодым парнем с копной густых черных волос, а уходит… Причем тут прическа? Не собирается же он требовать у редакции компенсацию за потерянные волосы. Врачи областной поликлиники были непреклонны в своем решении:
— Редакционная работа категорически противопоказана!
Сколько раз Павел Петрович мечтал избавиться от каторги, именуемой редакцией. Здесь, в этом кабинете, он проводил долгие бессонные ночи над мокрыми полосами. Возмущался, негодовал, проклинал свою журналистскую долю, завидовал нормальным людям, которые в девять приходят на службу и в шесть возвращаются домой. Он даже сделал вырезку из журнала ЮНЕСКО, где приводились данные о продолжительности жизни людей разных профессий. Сведения, собранные во многих странах мира, свидетельствовали, что самый короткий срок выпал на долю журналистов. В массе своей они живут значительно меньше, чем люди таких тяжелых профессий как шахтеры, металлурги, химики. Ткаченко любил показывать друзьям эту вырезку, а потом долго рассуждать о причинах, которые укорачивают век журналиста. Но вот врачи сказали, что настала пора и ему, Павлу Петровичу Ткаченко, отдохнуть, и сразу — ощущение пустоты и страха. Словно дошел до края пропасти и шагать дальше некуда.
Ответственный редактор Сергей Александрович Глебов — новый человек в «Заре Немана» — совсем недолго проработал с Ткаченко, но успел привязаться к своему заму. Когда он узнал о решении врачебной комиссии, искренне огорчился:
— Это все равно, что мне правую руку начисто отрезать. Но что поделаешь? Медицина, она такая: шутки шутить не расположена.
Сергей Александрович пришел в газету с партийной работы и еще не привык к газетным штормам. Конечно, ему нужна опора в коллективе. Ну, да и без Ткаченко в «Заре Немана» много опытных журналистов. Взять хотя бы Викентия Соколова. Только в «Заре» третий десяток в ответственных секретарях ходит. Засиделся в девках, его бы и следовало выдвинуть в замы, тем более, что и сам он об этом давно мечтает.
— «А вот был такой случай…» — редактор напомнил излюбленное выражение Соколова и засмеялся. — Напичкан различными газетными историями, как колбаса салом. Уж больно высокого мнения о своей персоне. Правда, журналист он знающий, секретариат — его стихия. А вот заместителем редактора не каждого возьмешь. Заместитель редактора — мозговой центр редакции, вокруг него все творческие силы объединяются.
— А редактор? — с любопытством взглянув на Глебова, спросил Ткаченко.
— Редактор? — переспросил Сергей Александрович. — Организующее начало, директивный орган. Да и в редакции он реже бывает. Посчитай, сколько дней в неделю мне приходится сидеть не за редакторским столом, а в президиумах различных совещаний, присутствовать на заседаниях бюро обкома…
Прощаясь, Сергей Александрович неожиданно добавил:
— Присылай к нам сына. Читал его статейки в комсомольской газете. Недурно. Пусть в «Заре Немана» остается фамилия Ткаченко.
Предложение редактора подсластило пилюлю. Павел Петрович не меньше, чем своим уходом на пенсию, был озабочен судьбой младшего сына. Анатолий еще в школе проявил некоторые литературные способности — писал стихи, рассказики, был бессменным редактором вначале классной, а затем и школьной стенной газеты. С девятого класса он стал сотрудничать в профессиональной печати. Первая его заметка появилась в комсомольской газете неожиданно для отца и вызвала у него чувство радости, гордости.
— Не оскудеет журналистское племя Ткаченко, — сказал Павел Петрович жене.
— Ты не преувеличивай способностей Толика. Это заметка еще ни о чем не говорит, — возразила Тамара Васильевна, — просто счастливое стечение обстоятельств.
Жена, конечно, права. Для первой заметки обстоятельства благоприятствовали Анатолию. Вместе с одноклассниками он поехал на Октябрьские праздники в Ленинград. В Разливе, у ленинского шалаша, он встретился с космонавтом Германом Степановичем Титовым. Космонавт стоял у шалаша с женой и двумя товарищами. Толик схватил у друга фотоаппарат и навел его на космонавта. Титов рассмеялся:
— Ничего у тебя не выйдет, паренек. Крышку-то с объектива ты забыл снять.
Герман Степанович расспросил ребят, откуда они, сфотографировался с ними на память, а прощаясь, спросил у Толика:
— Ну, а ты, фотограф, наверное, космонавтом хочешь стать?
— Журналистом, — смущаясь, ответил Анатолий.
И вот он будет работать в газете. Заметка о встрече с космонавтом стала первой. За ней пошли другие. А выйдет ли из него журналист? Этого пока еще никто с уверенностью сказать не может. Если бы зависело только от отца, то он отдал бы Анатолию все, что сам накопил за долгие годы работы в газете, ни времени, ни сил не пожалел бы. Хочется верить, что у Толика во всяком случае есть призвание к журналистике. Ведь и мать и отец — люди творческие… О династиях сталеваров, судостроителей и говорят и пишут. А о журналистах? Может быть, будет и династия журналистов Ткаченко?
Пока надо опускаться на грешную землю. На двери, где много лет висела под стеклом твоя фамилия, — выцветшее белое пятно. Павел Петрович выбрасывает из ящиков письменного стола бумаги: черновики, планы, задания, наметки. Соломенная корзинка полна, рваной бумагой устлан пол.
Зазвонил телефон. Ткаченко снял трубку, выслушал студента, предложившего очерк о поездке по республикам Средней Азии, посоветовал ему обратиться в отдел информации. Повесил трубку и подумал, что завтра кто-то другой будет отвечать на телефонные звонки и, если кто спросит Ткаченко, ответит, что такой больше не работает в «Заре Немана».
А казалось, что редакция и часу не обойдется без него. Обойдется! Превосходно обойдется, как обходится без многих, которые после войны приходили в «Зарю» и уходили из редакции. Фамилии некоторых даже не сохранила память.
Зачем так мрачно? Ткаченко, как бывало и раньше, в трудную минуту, постарался взглянуть на себя со стороны и остался недоволен. Конечно неприятно, если попадешь под ливень и укрыться негде, но право не стоит вживаться в роль несчастненького пенсионера.
У редактора Павел Петрович назвал только одну фамилию — Соколова. Казалось, что Викентий — старый журналист, ветеран редакции, более, чем другие, достоин занять пост заместителя редактора. Но, может быть, Глебов и прав, Соколов стареет, все глубже погружается в мир воспоминаний, живет не завтрашним, а вчерашним днем. А в редакции есть много других способных журналистов. Некоторым из них помог встать на ноги, найти свое место в газете и Павел Петрович. В той же «Заре Немана» опытный, инициативный заведующий партийным отделом Николай Яцовский. В редакцию Николай пришел восемнадцатилетним комсомольцем, застенчивым, робким. Волновался, когда поручали написать даже крохотный отчет о комсомольском активе. А вот сейчас уверенно руководит одним из основных отделов газеты, хорошо знает положение в партийных организациях, к замечаниям Яцовского прислушиваются и в райкомах партии, и в обкоме.
Опытные журналисты возглавляют и другие отделы. Крепкий работник заведующая отделом писем Регина Маркевич. Бывшая фронтовичка, кавалер ордена Красного Знамени. Она начинала в редакции с литсотрудника отдела писем, и вот уже много лет заведует отделом. Требовательная, настойчивая, правда, немного крикливая… У каждого, конечно, есть какие-нибудь недостатки. Растут люди. Не останется пустовать и этот кабинет.
Все правильно, но как ни бодрись, а будущее вырисовывается весьма смутно и сулит мало радости.
— Категорически требую — наведите порядок у Светаева! — заведующая отделом писем редакции, высокая полная женщина, наклонилась над столом, устланным гранками и газетами.
— Не так энергично, товарищ Маркевич. Приходи позже. Макет номера надо утверждать.
Возле самого носа ответственного секретаря редакции Викентия Соколова зашуршали разнокалиберные листки с пришпиленными к ним конвертами.
— Я-то могу отвязаться от тебя, а вот они — те, что в редакцию, как в последнюю инстанцию, пишут…
— Ты меня за Советскую власть не агитируй, я уже сагитированный. Вот такие настырные, как ты, задурят голову, а потом и ошибки не заметишь.
— Это что же: с больной головы на здоровую…
— Был такой случай, когда я еще в Сибири работал. Принесли полосу читать, дежурил я. Читаю, а тут одна, вроде тебя, прибежала. Один вопрос, другой. Задурила голову. Ну, я один абзац и перемахнул, не прочитал. Надо же такому случиться, что именно там вместо слов «В цехе появился директор» линотипист набрал: «В цехе повесился директор».
— Твои байки, Викентий, прибереги для мемуаров, а я к тебе по делу пришла.
Ответственный секретарь, отбиваясь от натиска Регины Маркевич, знал, что битва проиграна и надо принимать меры — вызывать сотрудников, уговаривать их разобраться с письмами, адресованными в отдел советского строительства. Скоро неделя, как Виктор Светаев не появляется в редакции, — то ли заболел, то ли загулял. За эту неделю в отделе скопилось много писем. В отделе! Но отдел состоит только из… одного заведующего, обязанности которого выполняет старший литературный сотрудник отдела информации. Рассчитывая стать заведующим, Виктор Светаев предложил, чтобы отдел советского строительства организовал работу на общественных началах. На обещания молодой, но весьма бойкий журналист не скупился, список актива на утверждение редколлегии представил большой, но из всей этой затеи получился мыльный пузырь. Люди пишут в редакцию, ждут помощи, а письма лежат в ящиках столов. Нехорошо. Ну а что можно сделать? У каждого отдела свои заботы…
На пороге кабинета появился Анатолий Ткаченко, самый молодой сотрудник газеты.
— Гости приехали из Казахстана. Мой шеф просит поставить в номер.
— Гости, говоришь? Отлично, — обрадовался Соколов. — Из Казахстана? Как раз то, что тебе надо, Регина.
Маркевич удивленно пожала плечами:
— Причем тут Казахстан? Взгляни на это письмо. Автор — медицинская сестра — пишет, что из-за какой-то справки, которую затеряли в больнице, не может оформить получение пенсии. Звонила по телефону — толку не добиться. А дело не терпит отлагательства.
— Об этом и речь. Толя проверит, кто старушенцию обидел. Ты ему растолкуй, куда там надо обратиться. Письма оставь, потом придумаем, что делать.
— Да, но шеф мне говорил, что вечером надо присутствовать на встрече гостей с комсомольцами города.
— Присутствуй, Толик, задания я не отменяю. Но и к новому поручению отнесись со всей серьезностью. Речь идет о живом человеке. Помочь надо. И тебе, Ткаченко, уже время не только хронику щелкать, но и проверкой жалоб заняться, показать себя. Помню, был такой случай. До войны еще. Приехал к нам в редакцию паренек, вроде тебя. Совсем молоденький, через год стал заведующим отделом, а через два — заместителем редактора. Молодежь должна расти, дерзать. Правильно я говорю?
Последний вопрос относился к Маркевич. Довольная тем, что хоть чего-то добилась от секретаря, заведующая в знак согласия кивнула, предупредила:
— Проверять, Толенька, надо все досконально. А то увидят, что молодой парень пришел, — отпихнутся, обведут вокруг пальца.
— Ладно, давайте письмо, — буркнул репортер.
Павел Петрович Ткаченко считал, что после ухода из редакции он навсегда избавится от бессонных ночей. Для работы над документальной повестью «В редакцию не вернулся…» он облюбовал утренние часы, те самые часы, когда в военные годы только подписывал свежий номер газеты и отправлялся спать.
В Доме творчества писателей, на берегу моря, где Ткаченко провел первый месяц после ухода из «Зари Немана», он честно просыпался в пять утра, а в шесть уже рвал первую исписанную страницу. К девяти, когда наступало время завтракать, было написано два-три абзаца. В газете Ткаченко привык писать быстро, даже не писать, а диктовать машинистке. Случалось, не только передовую статью, но и отчет о партийном активе, рецензию на спектакль он диктовал в номер, когда в типографии верстались полосы. А здесь двадцать строк за три часа. И все-таки в итоге этого оказалось не так уж мало. Из Дома творчества Ткаченко привез домой стопку исписанной бумаги, герои повести начали жить, стали проявлять характер, самовольничать. Но дома ритм работы сразу же был нарушен: то утренние часы оказывались не такими священными как хотелось, то вечером не мог вовремя лечь спать. По привычке вставал рано, садился за письменный стол и начинал прислушиваться, что делается в сонной квартире. Кто-то закашлял, кто-то застонал. Сын просил пораньше разбудить, жена должна с утра передавать информацию в Москву. Какая уж тут работа?
Каждый вечер, прежде чем заснуть, Павел Петрович давал себе слово, что утром напишет не две, а пяток страниц: надо наверстать упущенное время. Но благие намерения чаще всего оставались лишь благими намерениями. А тут еще начались бессонницы. Уму непостижимо — ночи без сна, оказывается, можно проводить не только над газетной полосой, но и в собственной спальне, когда все здоровы и вроде нет никаких поводов для беспокойства.
Вот и сегодня все пошло кувырком. По установленному Ткаченко распорядку надо засыпать в десять вечера и просыпаться в пять утра. Двенадцатый час, а сон не идет. Из обычного ритма выбило письмо, полученное от старшего сына. Владимир прислал вместе с короткой запиской «Все благополучно, новостей никаких, только немного поиздержался» фотографию внука, эдакого улыбчатого карапуза с двумя выставленными напоказ зубами. Вовка на снимке сделал надпись: «Смотрите, дед и бабка, какие мы большие!» Вот и нахлынули воспоминания. Достал старый альбом — в нем много снимков таких карапузов. Когда сыновья были маленькими, Павел Петрович любил их фотографировать. Смотрел на снимки и думал, как быстро выросли дети. Владимир — вылетел из родительского гнезда, обзавелся семьей и похоже, что в родные места его не тянет. Теперь раз в год по обещанию подает о себе весточку. Только из армии ежедневно слал письма. А когда демобилизовался, в Принеманск не вернулся. Остался в городе, где служил, женился, устроился работать кинооператором на местном телевидении. Владимир — отрезанный ломоть, и тут ничего не попишешь. Такова жизнь: маленькие дети без тебя и шагу ступить не могут, а выросли — и поминай как звали. Хорошо, хоть младший покуда не улетел, а то совсем было бы пусто в квартире, неуютно и одиноко в жизни.
Кремлевские куранты пробили полночь. Павел Петрович выключил транзистор и положил старый альбом на тумбочку. Огорчился — в пять, пожалуй, не проснешься, а утром хотел написать очень трудную страницу повести. Герой после многолетней разлуки встречается с отцом и матерью. Много раз он подступал к этой странице, и всегда писалось типичное «не то» — или сентиментально, или бездушно, казенно, сухо. Письмо от Владимира помогло найти нужные слова, почувствовать атмосферу встречи. Значит, так…
А где же Толя? Первый час ночи, пора бы ему и домой возвратиться.
Не зажигая света, Павел Петрович сбрасывает одеяло, шарит босыми ногами возле кровати. Вечно тапочки запропастятся неизвестно куда! Приходится зажигать свет.
— Тебе что, плохо? — спросонья спросила жена.
— Ничего, спи, Томка, просто бессонница.
Тапочки, как ни в чем не бывало, стоят там, где им и полагается стоять — между кроватью и тумбочкой. Возможно, Толя вернулся и тихо прошел к себе в комнату? Сегодня он собирался на вечер встречи с молодежью Казахстана. Да, еще говорил, что Соколов поручил проверить письмо какой-то старушки-пенсионерки. Вечер давно кончился, и, конечно, ночью молодые литработники с соискательницами пенсий не встречаются.
Диван в кабинете пуст. Тысячу раз он просил сына приходить не позднее одиннадцати. Анатолий как-то ответил:
— Мой старый папа! Твой сын давно бреется!
Взрослый! Ерунда, столько еще дури в голове. А сам ты, Павло, каким был в двадцать лет! Сам? Тогда и время было иным, и условия. Причем время и условия? В двадцать лет ты уже был женат. Пора понять, что у сына тоже может быть знакомая девушка, с которой и в двенадцать, и в час расставаться жаль. Еще классики утверждали, что счастливые часов не наблюдают. Хорошо, согласен, пусть будет девушка, но позвонить по телефону можно — живем в век техники. Разве он думает о том, что отец волнуется? Эгоист…
У подъезда дома остановилась машина. Нет, не он. За окном пустая улица. Шаги по лестнице. Хлопнула дверь в соседней квартире. Вчера на «скамейке пенсионеров» рассказывали, что на набережной двое шалопаев ни с того ни с сего хлестнули велосипедной цепью проходившего мимо подростка. Мальчик был в очках, разбитые стекла попали в глаза. Один глаз вытек. Откуда берутся такие садисты? А то еще рассказывали… Черт знает что! Вспоминаются много лет назад слышанные истории. Теперь уже не до сна. Впору звонить в больницы и милицию: не стряслось ли с Анатолием какой беды?
Павел Петрович набрасывает пальто, выходит на балкон. Сколько раз он видел эти ночные улицы, но, кажется, никогда так пристально не вглядывался в них, как этой ночью. Высветлив фарами асфальт, прошуршала «Волга» с красным крестом над смотровым стеклом. Промчалось несколько такси, из-за угла вышла, прихрамывая, пожилая женщина. Куда она? Возможно, работала в вечерней смене, а может, торопится в аптеку, неожиданно заболел кто-то из близких. Вспомнилось, как много лет назад, Толик тогда еще учился в четвертом классе, Павел Петрович вернулся из редакции и застал сына в забытьи. У мальчишки был сильный жар, он задыхался. Тамара сидела у постели сына и плакала: врач велел достать кислородную подушку, а жена боялась уйти в аптеку — не с кем оставить ребенка, звонила в редакцию и не дозвонилась. Где же он тогда простудился? Наверно, на катке. Ни в чем не знает меры.
Знакомая фигура видна издалека. Анатолий не спешит. Плащ распахнут. Чувствуя, как рука, сдавившая сердце, разжалась, Павел Петрович вслух беззлобно произносит:
— Не торопится, паршивец! А какого черта я не ложился?
Не желая показаться смешным, Ткаченко поспешно ретировался с балкона. Юркнул под одеяло. Теперь, конечно, и в шесть не проснуться, утренняя страница останется ненаписанной, а ведь так все хорошо было задумано. И вот пропали все с трудом найденные слова. «Малые дети спать не дают, большие дети — сам не уснешь». Эта старинная поговорка казалась Ткаченко избитой, затасканной, как рваный рубль, а оказывается, в ней житейская правда. Не заснешь, право, не заснешь.
Раздеваясь, Анатолий думал: почему отец не спал, почему ночью, как на посту, стоял на балконе? Что это — отцовская любовь? Кому нужно это беспричинное, опекающее беспокойство? Пора понять, сын давно вышел из детсадовского возраста, знает, где и как переходить улицу, чтобы не столкнуться с «мимо проходящим транспортом», так, кажется, пишут в протоколах автоинспекции.
И все-таки хорошо, что рядом есть отец, который о тебе беспокоится, думает. Анатолий втайне гордился и отцом и матерью, за многое был им благодарен. Но получалось как-то так, что дома он реже улыбался, чем в редакции или в кругу друзей, был замкнут, обращаясь к родителям, нечасто находил ласковое слово. Порою такой подчеркнуто сухой тон и самому был в тягость, но ничего с собой поделать он не мог.
Как это ни странно, но быть молодым тоже нелегко. Самое простое письмо проверить и то с оговорками поручают. Как же — молод, напутает еще, не сумеет разобраться, где черное, где белое. Ну и ладно, пусть не доверяют. Пройдут годы, будет и седина благородная, и геморрой, и опыт, как у Герасима Кузьмича — заместителя главного редактора. Да, у него и опыт, и стаж, и пост немалый, всех берется поучать, только сам ничего делать не умеет. Начнет передовую диктовать в 9 утра, а закончит в 10 вечера, и то вчерне. Машинистки смеются:
— Герасим быстро диктует: скажет «Принеманский», а через пять минут — «район». Потом еще пять минут подумает и попросит: забейте Принеманский, оставьте только район.
Анатолий подкладывает ладонь под щеку и бормочет засыпая: «Лучше сдохнуть, чем через двадцать лет стать Герасимом!»
Заведующий отделом информации в газете «Заря Немана» Юрий Новак категорически заявил Анатолию, что ему нет ни малейшего дела до письма пенсионерки, что у отдела информации и так забот полон рот, а для того чтобы у репортера Ткаченко А. П. на сей счет не оставалось сомнений, именно ему он и поручает дать в номер подборку информаций «Вчера в Западной области». На утренней планерке Соколов полюбопытствовал, о чем намерен поведать миру отдел информации.
В Западной области, как и во всей стране, ежедневно происходили большие события: строились новые дома, предприятия, школы, перевыполнялись планы на фабриках и заводах, ученые разрабатывали большие проблемы, писатели сочиняли романы и поэмы… Казалось, так просто собрать несколько информаций, чтобы написать об одном дне области. Но будни, даже героические будни, остаются буднями. Их участникам так же трудно выделить новое, необычное в своем повседневном труде, как и человеку ответить на праздный вопрос старого знакомого, с которым не виделся много лет:
— Как живешь, что нового?
Односложный ответ «Ничего, так себе» не может стать основой для информационной заметки. С телефонной трубки стекал пот, Толя повторял один и тот же самому осточертевший вопрос:
— …Какие интересные события у вас сегодня ожидаются?
Чаще всего в ответ раздавалось:
— Что у нас может быть интересного?!
Порадовали лишь товарищи из геологического управления. Они сказали, что есть новости, но сообщать их по телефону отказались. Предчувствуя рождение новой информации, Толя поспешил к троллейбусной остановке. До управления было несколько кварталов, а времени — совсем ничего. Юрий Новак дважды сердито предупреждал:
— Старик, не копайся, а то Соколов с нас шкуру спустит. И скажет, что так и было.
В троллейбусе репортер попытался вспомнить слова песни о геологах. Мотив вертелся на языке, а вспомнилась лишь одна строчка: «…Солнцу и ветру брат». Геолог солнцу и ветру брат. И вдруг Толя почувствовал тоску, какую-то щемящую зависть. Люди братаются с солнцем и ветром, а он, молодой парень, сидит в редакции, звонит по телефону… Отец любит говорить о романтике журналистской профессии, о том, что нет более благородного дела, что Ленин, заполняя анкету, с гордостью писал, что его профессия — журналист. Все это, наверное, так. В школьные годы он тоже мечтал, что станет журналистом, объездит весь свет. Но какая романтика в его репортерских буднях? Прометей, прикованный к телефону: «Скажите, какие у вас новости?» Самому надо делать новости. Пусть другие о них пишут, а он пойдет в степь, в горы, в тайгу, в тундру… Тогда к нему в один прекрасный день придет такой же молодой парень и, краснея, спросит:
— Анатолий Павлович, расскажите, что нового было в экспедиции?
И он расскажет подробно, не жалея времени. Расскажет, ибо на своем горбу испытал, как трудно дается каждая строчка молодому журналисту.
В геологическом управлении ждали представителя газеты, чтобы сообщить важную новость: в Западной области есть нефть! Начальник экспедиции, обнаруживший нефтяной пласт, человек в годах, не называл репортера «молодым человеком», не просил его быть внимательным и ничего не перепутать, — он с увлечением рассказывал о месяцах поисков, о надеждах и разочарованиях, о буровых и первом нефтяном фонтане. Анатолий почти ничего не записывал. Он с восторгом смотрел на геолога, вбирал в себя каждое его слово, будто забыл, зачем пришел.
— Вот, пожалуй, и все, что я могу вам сообщить. Если нет больше вопросов, то желаю успеха.
Ткаченко вопросов не задавал, ему и так казалось, что материала хватит на большой очерк, а не на крохотную заметку в подборке «Вчера в Западной области».
— Анатолий? Наконец-то! — недовольно крикнул из своего кабинета шеф. — Где это тебя нелегкая носила! Собкоры не прислали ни строчки, чем хочешь, тем и затыкай полосу…
Оставшись с глазу на глаз с белым листом бумаги, Толя оробел. Он лихорадочно стал листать блокнот, но тот хранил свою белизну. Репортер все еще видел лицо геолога, слышал его голос, но как это опишешь? «Солнцу и ветру брат» — четко написал он на верху страницы и подчеркнул двумя линиями. Это заголовок. А дальше, что же дальше… Главное — в недрах Западной области обнаружена нефть. Об этом и надо написать лаконичным языком фактов. А где факты? Он даже не знает, как это точно называется — нефтяной бассейн или нефтяной пласт. Геолог, кажется говорил, что обнаружен пласт. Бурят на глубину в 2000 метров. Какой он употребил термин? Ага, «глубокое залегание». Звучит здорово! Глубокое залегание нефти. Но хорошо это или плохо? А может быть, все-таки лучше начинать с самого начальника экспедиции, с людей, а потом уж рассказать о нефти? Да, конечно, это отец мог бы писать подвалы, рассуждать о людях, о их романтическом и таком нужном труде. Удел Анатолия — 30 строк. Что бы он ни выдумал, все равно вычеркнут, а первая строчка останется железной. «Вчера в Принеманск вернулась экспедиция геологоразведчиков. Они привезли радостную весть…» Как это не похоже на то, что говорил начальник экспедиции.
Дверь в кабинет приоткрыла Регина Маркевич:
— Толик, проверил жалобу?
— Нет еще, материал в номер сдаю.
Заведующая отдела писем разволновалась, — какой может быть материал в номер, когда там живой человек ждет. Бюрократы неизвестно куда заслали справку, а чиновники из редакции не удосужатся проверить заявление!
На шум вышел из своего кабинета Юрий Новак и принял огонь на себя. Заведующая отделом писем пригрозила перенести дальнейшую дискуссию на редколлегию, попутно поставить вопрос на партийном собрании о том, как некоторые коммунисты воспитывают молодежь, прививают ей наплевательское отношение к письмам, в то время как партия требует… Новак не дал досказать Маркевич, чего требует партия, решительно попросив ее не мешать работать отделу, ибо номер ждать не станет.
Едва закрылась дверь за Маркевич, как Юрий навалился на своего подшефного, разъяснив ему, что в редакции нельзя играть в бирюльки, а надо оперативно сдавать информацию, а к вечеру разобраться с этим чертовым письмом.
Возможно, упоминание о бирюльках, а возможно, тон заведующего вывели Анатолия из равновесия, он почувствовал, что теряет самообладание и сейчас сорвется. Стараясь подбирать слова наиболее мягкие, он ответил:
— По малолетству мне, конечно, не дано определить разницу между детским садом и сумасшедшим домом, но сегодня редакция мне больше кажется похожей на второе.
— Какое еще второе?
— Я имел в виду сумасшедший дом. Впрочем, возможно, я ошибаюсь. Очень может быть, что это и не сумасшедший дом, а богадельня, где находят пристанище разочарованные старые люди.
— Хватит, не умничай! Показывай, что написал. М-да, не много. «Солнцу и ветру брат» вычеркнем. Это не название. Назовем ясно и определенно: «Есть нефть!» Значит, сегодня вернулась экспедиция. Отлично. С этого и начнем, пожалуй. Вот так. А дальше просто: «В беседе с корреспондентом „Зари Немана“ начальник экспедиции…» Как его фамилия?
Не прошло и получаса, как информация строк на пятьдесят была готова. В секретариате не выправили ни одного слова и отправили в набор. Соколов вызвал автора и спросил:
— Все без трёпа? Ну, смотри, дело серьезное. Надо будет завизировать в инстанции, а то геологи наврут с три короба, а с нас потом стружку снимать станут. Помню, был у нас однажды такой случай: молодому репортеру для «подначки» подсунули заметку, что геологи откопали «тропик Рака», разыскивают «тропик Козерога», а он, чудак, сдал материал в секретариат. Вот смеху-то было…
— Невежественный репортер, — заметил Анатолий. — А о наших геологах надо очерк писать, а не фитюльку.
— Если дело верное, то и очерк напишем, и полосу дадим. А твоя заметочка вроде разведчика. Только ты обязательно завизируй у геологов или в Госплане, а я сам в обком позвоню.
Начальник геологического управления подписал информацию, вычеркнул лишь строчку о начале буровых работ. В промышленном отделе обкома партии посоветовали заметку не печатать — повременить.
Весь обеденный перерыв Анатолий продолжал заниматься подборкой. Хотелось есть, но не было минуты, чтобы сбегать домой. Решил стоически терпеть, пока не пришлют из типографии гранки, потом пойти пообедать. Гранки из типографии прислали лишь к пяти часам. А в шесть выяснилось, что подборка «Вчера в Западной области» слетает с первой полосы. На ее месте пойдет официальный материал, присланный ТАССом. Через час редактор решил вообще в номер подборки не давать — ничего путного не вышло, а заметки разбросались по всем полосам — на подверстку. Кончилось дело тем, что в номер попала лишь одна — самая крохотная и самая неинтересная информация о встрече ветеранов труда с молодыми рабочими. Подобных заметок, несмотря на свой малый стаж работы в газете, Анатолий написал добрый десяток.
— Не расстраивайся, старик. Завтра что-нибудь восстановим, — успокоил Новак. — А теперь топай домой. Вечером займешься проверкой письма. Кстати, Маркевич права. Всем нам надо более внимательно к письмам относиться. И хорошо, что Регина нам об этом напоминает.
— Займусь письмом, — коротко пообещал Анатолий.
За дверью долгое и старательное шарканье подметок о половик. Павел Петрович облегченно вздохнул и сказал жене:
— Можешь успокоиться. Голодное чадо явилось. — И уже сердито спросил у появившегося в дверях сына: — Почему так поздно? Мать места себе не находит.
Анатолий бросил плащ и блокнот на диван и пожал плечами.
— Сам знаешь, работа в редакции беспокойная. Мама, есть хочу, как из пушки.
«Есть хочу, как из пушки». Глупое сравнение. Прямо нелепое. Ткаченко пошел к письменному столу. Прочитал написанное утром и скомкал листок: опять не то! Надо все заново писать. Брат героя так колоритно все рассказывал, а вот на бумаге получается сплав передовой статьи с беспомощной зарисовкой. Все утрачено, все! Слова — те же, что он произносил, — а вот звучат совсем по-другому.
В кабинет вошел сын. Сел на диван. Перелистал блокнот. Ткаченко бросил ручку.
— Тяжел корреспондентский хлеб?
— Скажи, отец, ты уверен, что из меня получится журналист?
— Ты же сам хотел им стать. Помнится, даже космонавту говорил о своей мечте.
— Детские грезы. А я тебя спрашиваю. Ты уверен, что из меня получится журналист? — повторил свой вопрос Анатолий и заглянул в глаза отцу.
— Если бы не был уверен, то не рекомендовал бы тебя в редакцию. Ты умеешь наблюдать, подмечать детали, чувствуешь слово, — и тут же передразнил сына, — «есть хочу, как из пушки». Фу, гадость какая!
— Вот видишь — гадость! Тебе хочется видеть во мне свое продолжение, и ты наделяешь меня несуществующими достоинствами. Спасибо, хоть «пушку» заметил.
— Какая тебя муха укусила? Говори, что не получается — помогу.
— Вот-вот: помогу, напишу за неразумное дитя, а может быть, у меня ничего не получается, ты об этом не думал?
— Перенесем этот весьма приятный разговор на другое, более подходящее время. Мне надо писать.
— Более подходящее — так более подходящее! — Анатолий набросил плащ и направился к двери.
— Куда? — с беспокойством спросила Тамара Васильевна.
— На свидание.
— Только не приходи поздно.
— Не волнуйся, мама. Свидание предстоит с дамой преклонных лет, весьма серьезной, которая пишет жалобы в редакцию.
Пытка любовью. Какое святотатство, кощунство — ставить рядом такие слова, как пытка и любовь. Это все равно, что сказать «черное солнце». Солнце сияет, сверкает, ну, а любовь бывает лучезарной, нежной, пламенной, страстной… Правда, все эти эпитеты молодой Ткаченко знал не из опыта, накопленного в делах любовных, а так, заучил из лирических сборников стихов.
А вот «пытка любовью» — его собственное словотворчество. Это он придумал: после несостоявшегося разговора с отцом о призвании. Не нужно быть догадливым, чтобы определить, кто является жертвой любви. Да, да, это он, Анатолий Ткаченко, в общем-то нормальный, а может быть, даже и способный парень должен принимать мученичество из-за непомерной любви его нежнейших родителей. Впрочем, еще неизвестно, кто кого пытает этой самой любовью. Может быть, он сам выступает в роли палача отца и матери?
У Анатолия есть время подумать. Он сидит на скамеечке в сквере и нетерпеливо поглядывает на часы. Скоро должна вернуться домой интересующая его особа. Пока ему удалось познакомиться лишь с ее любопытной соседкой — дамой пенсионного возраста. Она-то окончательно испортила настроение молодому репортеру. Анатолий нажал кнопку звонка квартиры, указанной в письме. Дверь открыла женщина в неряшливо застегнутом халате.
— Вы к кому?
— Мне нужна Оксана Терентьевна Бажаева…
— Ой, такой молоденький и уже работаете в милиции?
Толя поморщился, словно ему наступили на ногу. До чего же осточертело слово «молодой». А тут еще «молоденький». Стараясь говорить спокойно, Анатолий назвал себя и редакцию, которую представляет. Женщина взяла в руки удостоверение, протянутое репортером, и стала его внимательно изучать.
— Это вы Ткаченко? — подозрительно спросила она.
— Представьте, с самого рождения.
— Я читала ваши статьи. Они мне нравятся, солидно пишете.
Молодой человек привычно объясняет, что Павел Ткаченко, который выступает с большими статьями в «Заре Немана», его отец, а он пока всего-навсего репортер и работает в отделе информации, пишет крохотные заметки.
Женщина призналась, что даже удостоверению не поверила, потому что не может такой молоденький писать серьезные статьи. Но раз сын, тогда понятно, что в партийную газету взяли работать. Почему бы сына не пристроить в редакцию, если есть такая возможность. Редакция, конечно, не завод, тут работать приятнее.
— Ты только, милый, старайся. — Женщина фамильярно похлопала Анатолия по плечу и неожиданно спросила: — Так о чем же соседка в редакцию писала?
— Разве вы не Оксана Терентьевна? — растерялся Анатолий.
— Что ты, милок, господь с тобой.
— Когда же будет дома Бажаева?
— Кто знает? Она в больнице по сменам работает, когда днем, а когда ночью. Сегодня, кажись, днем. Может, через часок и вернется с работы.
Досадуя на свою опрометчивость (вступил в объяснение с какой-то посторонней бабой, еще и удостоверение ей показывал), Толя снова вспомнил размолвку с отцом. До каких пор он будет оставаться лишь тенью отца?
— Опыт приходит с годами!
Толя оглядывается. Он явственно слышит голос отца, но скамейка пуста, рядом никого нет. Просто этот полезный аргумент отец так часто произносит, что он слышится даже в пустом сквере. А что, если опыт не придет совсем? К чему тогда работа в редакции, учеба на факультете журналистики? Может, и вправду наняться рыбаком? Нет, рыбаком — это для красного словца, чтобы позлить отца: он столько статей написал о пользе работы на заводе, что мог бы и своего любимого отпрыска послать в цех, по крайней мере, был бы последовательным. Но ведь глаз у отца наметан. А может быть, у меня и вправду есть искорка, которую хочет раздуть старый журналист, а я не чувствую ее жара?
Допустим, есть и «искорка», и «жилка», и что это там еще… Но к чему эта постоянная опека? Если уж мне газета на роду написана, то все же надо жить подальше от родственников. Пора, давно пора отбрасывать на землю собственную тень. Вот ведь Вовка устроился работать в чужом городе и ничего — живет!
Двадцать лет — это возраст. Пушкин к двадцати годам успел написать «Руслана и Людмилу», оду «Вольность», стихи «К Чаадаеву», «Деревня» и множество других. А что успел сделать ты, Анатолий Павлович Ткаченко?
Недавно в одном из московских журналов Анатолий прочел любопытную статью ученого об отцах и детях, о преемственности поколений. Из статьи молодой Ткаченко впервые узнал о медико-статистических исследованиях. Оказывается, половое созревание подростков в большинстве развитых стран наступает на два-три года раньше, чем в прошлом столетии. Объясняется это улучшившимся питанием, развитием медицинского обслуживания, некоторыми психологическими факторами. Автор упоминает капиталистические страны, где в раннем пробуждении сексуальности большую роль играет эротическая и просто порнографическая литература. С другой стороны, автор утверждает, что социальная зрелость к молодежи ныне приходит позже, чем в прошлом столетии. В статье дается объяснение и этому прискорбному факту — больше времени требуется для образования, овладения техникой и т. д. Из этого разрыва между социальным и физиологическим созреванием вытекает ряд проблем, в которые цивилизованное человечество уперлось лбом и, как говорится, ни тпру ни ну!
Анатолий знает и по себе и по приятелям: все они мнят себя искушенными в жизни людьми. Что говорить, половую проблему изучили, а вот найти свое место в жизни многие еще не успели. Среди его друзей большинство студенты или, как и он, полустуденты: днем работают, вечером учатся. В будущем, конечно, каждый из них «велик», а сегодня… Если эту фразу написать на бумаге, то кавычки помогут придать слову «велик» иронический оттенок, а многоточие после «сегодня» позволит допустить, что Анатолий всерьез уверен в своей мизерности. Дескать, он пока даже не малая песчинка в пустыне.
А может быть, все-таки песчинка? Вот порыв ветра поднял ее, песчинку, или его — репортера — со скамейки, и он уже топает по адресу автора жалобы, посланной в редакцию. На этот раз дверь открыла сама Оксана Терентьевна:
— Вы из газеты? Пожалуйста, проходите, я вас жду.
В темном коридоре вспыхивает яркий прямоугольник. Из двери высунулась голова знакомой уже Анатолию женщины. Он почему-то подумал, что соседка Оксаны Терентьевны типичная квартирная склочница, что сейчас она станет подслушивать их разговор. И хотя это не имеет никакого отношения к письму в редакцию, репортер задает первый вопрос именно об этой женщине. Оксана Терентьевна говорит о соседке уважительно: была на фронте, имеет заслуги, награды.
— Марию Сидоровну жизнь не баловала, а вот теперь одинока, со здоровьем плохо… Впрочем, вы пришли ко мне, очевидно, по моей жалобе…
— Да, да, конечно.
Суть дела изложена в письме. Вроде и выяснять нечего. Медицинской сестре Оксане Терентьевне Бажаевой исполнилось пятьдесят пять лет. Она получила право на пенсию. Для того, чтобы размер пенсии был несколько больше, ей потребовалась справка с места, где она работала сразу после войны. Больница эта находится в Заозерном районе, в тридцати километрах от Принеманска. Поехала туда Оксана Терентьевна, но не застала на месте людей, которые могли бы разыскать старые приказы по больнице и выписать справку. Велели приехать следующий раз. Следующий раз не оказалось на месте заведующего больницей, чтобы подписать справку.
Больше Бажаева не стала ездить, написала письмо с просьбой выслать нужную справку в принеманскую больницу. Минуло два месяца, а злополучной бумажки все нет и нет. Оксана Терентьевна по телефону позвонила в Заозерное. Там уверили, что справку выслали в Принеманск заказным письмом, даже назвали номер квитанции, выданной на почте. На работе же никто толком не мог сказать, приходило письмо из Заозерного или нет. Справка как сквозь землю провалилась.
— Может быть, лучше, чем в редакцию писать, — сказал Анатолий, — следовало еще раз поехать в Заозерное и попросить, чтобы снова выписали эту злополучную бумажку.
— Я и сама так думала. Но где там. Говорят, что не имеют права по десять раз одну и ту же справку выдавать. Заколдованный круг получается. Вот и обратилась за помощью в редакцию — кто-то же должен остановить эту карусель.
Анатолий пообещал завтра же заняться поисками пропавшей бумажки, а пока, помня советы отца, попросил хозяйку рассказать о себе. Оказалось, что у Оксаны Терентьевны жизнь была столь гладенькой и неинтересной, что и рассказывать не о чем. На стройках гигантов пятилеток не работала, в боях не участвовала, в комсомоле не состояла. Серенькое, скучное существование. Но пенсию все-таки выработала, значит, надо помочь ей таковую получить — вот и все. Но что об этом напишешь? В «Известиях» недавно была статья — вот это да! Чиновники обидели древнего старика, кажется, пенсию не дали, а возможно, участок земли отрезали, — детали Толя не запомнил. Так у этого старика шесть сыновей и дочь — фронтовики. С такой биографией можно в порошок стереть бюрократов.
Прежде чем возвратиться домой, Анатолий забежал в редакцию. Все равно вечер пропал. Втайне он надеялся, что, может, еще какая-нибудь заметка прорвалась на полосы номера. На лестнице встретил Маркевич. Та сразу же поинтересовалась письмом Бажаевой. Далось ей это письмо. Редакция ежедневно получает около сотни писем, а ей спать не дает именно это, в общем-то мало интересное письмо.
— Старушка явно не является представительницей героического поколения комсомольцев двадцатых годов! — ответил Толя.
— Возможно, — спокойно возразила Маркевич. — Но мы обязаны ей помочь. Кстати, Оксана Терентьевна, как ты сказал, совсем не представительница героического поколения…
— Я говорил совсем не то…
— Так вот, она спасла жизнь нескольким нашим партизанам. Это я сегодня сама проверила. Уж больно мне фамилия показалась знакомой… Так-то, Толик. Помоги ей.
— Что же она мне ничего не сказала?
— А зачем ей было об этом говорить? К ее письму в редакцию это никакого отношения не имеет.
Если бы не боязнь показаться банальным, то смех девушки, сидящей за письменным столом у дверей, обитых черным дермантином, Анатолий сравнил бы с малиновым звоном. Правда, молодой репортер не имел понятия, почему звон называется малиновым. И все-таки ему очень хотелось назвать смех незнакомой, очень симпатичной девушки малиновым.
— Доктор, вы послушайте только, что они пишут, — девушка вытерла набежавшую на глаза слезу и протянула полному человеку в белом халате журнал в пестрой обложке.
— Отец Горио, давая деньги своим дочерям, снимал с них последнюю рубашку морали, — прочитал врач и даже не улыбнулся. — Ерунда какая-то. Ты бы лучше на физику нажимала, а то опять завалишь экзамены.
— Премного благодарна за совет, — девушка поднялась из-за стола и сделала реверанс. В этот момент она и заметила стоявшего в дверях незнакомого молодого человека.
— Вы к кому, товарищ?
— Здесь так заразительно смеются…
Полный врач уставился серыми выпуклыми глазами на вошедшего.
— Если вы больны — идите к регистратуру. Если хотите кого-нибудь проведать — обращайтесь в приемный покой.
Анатолию хотелось произвести впечатление на симпатичную хохотушку, ответить остроумно, но вместо этого он робко назвал редакцию, из которой пришел, и протянул толстяку свое удостоверение.
— О, представитель областной прессы, — деланно улыбнулся толстяк, возвращая литературному сотруднику его удостоверение. — Вам повезло, Анатолий, вы попали по адресу: Евгения Игоревна Печалова — бог нашей канцелярии. Знакомьтесь!
— Признаюсь, Евгения Игоревна, что до этого мне никогда не приходилось знакомиться с богинями. Может быть, вы будете настолько любезны, что разрешите заглянуть и в вашу божественную книгу, в просторечье именуемую книгой регистрации поступившей почты.
— Увы, — Женя развела руками, — в нашем райском заведении подобной книги не ведется. Взамен можем предложить истории болезней, регистрацию больных, заключения… Но что вас интересует конкретно?
— Медсестра Бажаева…
У Жени Печаловой сразу же исчезло шутливое настроение, а ее веселый кавалер поспешил покинуть приемную.
Поиски затерявшейся справки медсестры Бажаевой успели набить оскомину. О ней спрашивали из бухгалтерии, справлялись по телефону из редакции, наконец, приходила почтальон, которая в книжке доставленных заказных писем показала закорючку, объединявшую две буквы — «Е» и «П». Именно такую закорючку и ставила Женя, принимая почту. Девушка ничего не могла вспомнить об этом письме, не имела понятия, куда оно запропастилось.
Письмо из Заозерного, судя по записи в книге почтальона, было адресовано заведующему больницей. Месяц назад его замещал главный врач. Но ему справка эта ни к чему. Скорее всего письмо она отдала в бухгалтерию. Бухгалтер — председатель месткома больницы, она и должна оформлять документы Бажаевой. Бухгалтер клянется, что ни письма, ни справки в глаза не видела.
Женя перерыла все ящики в письменном столе главврача, перебрала все бумаги у себя, но злополучного письма не нашла. Главный врач — замечательный хирург, неплохой шахматист и в то же время очень рассеянный человек. Он мог машинально взять письмо вместе с газетами, оставить его дома или в столовой, наконец, просто потерять. Но этого всего не напишешь в объяснительной записке. В книге стоит ее подпись, значит, она и приняла письмо. С нее и ответ за пропажу. Об этом Женя прямо сказала корреспонденту.
— Нехорошо, — буркнул Анатолий. — Божество и бюрократизм — какие несовместимые понятия.
— Зато вам повезло, вы получили острый факт. Бездушный чиновник в больнице!
— Не повезло, прежде всего, Оксане Терентьевне. Она два месяца назад могла бы получить пенсию. Хотите, я расскажу вам биографию этой медицинской сестры? В годы оккупации она спасла жизнь нескольким советским людям.
— Признаться, не слышала. Впрочем, занимательная партизанская биография и у моей матери, Любови Печаловой. Как, вы тоже не слышали о такой партизанке?
— О Любови Яровой слышал. Надеюсь, и вы пьесу Тренева смотрели?
— О Жене Печаловой вы напишите фельетон, и тоже прославитесь.
— Молодым врачам не доверяют сложных операций. У нас, журналистов, примерно то же самое. Такую операцию, как фельетон, может сделать газетный ас. Я же пока способен лишь мазать йодом царапины. И все же, что вы намерены делать, чтобы исправить свою ошибку?
— А что вы посоветуете, если я нигде не могу найти эту проклятую бумагу.
— Купить билет на автобус, идущий в Заозерное. Думаю, что если хорошенько попросите, то вам выдадут дубликат справки.
— И тогда вы не станете бранить меня в газете?
Анатолий признался, что вовсе не собирается писать. Вся эта история ему не по душе. Он готов вместе с Печаловой поехать в Заозерное, лишь бы закрыть жалобу, полученную редакцией.
Глядя на помрачневшее лицо девушки, которая недавно так заразительно хохотала, Анатолий неожиданно для себя спросил:
— Женечка, вы не знаете, что такое малиновый звон?
Девушка улыбнулась.
— Малиновый звон? Кто его знает. Думаю, что это, когда звонят, забравшись в кусты малины.
— Не бережешь ты себя, Павел. Не проживем мы, что ли, без твоего гонорара? — ворчала Тамара Васильевна, когда муж откладывал в сторону повесть и брался писать статью для «Зари Немана».
Дело не только в гонораре, хотя он, как и раньше, всегда оказывался кстати. Заведи об этом речь с Викентием Соколовым, тот непременно напомнил бы, что некий английский писатель весьма определенно заявил: «Только круглый дурак может писать по какой-то другой причине, кроме денег». Но гонорар гонораром, а без газеты тошно старому журналисту. В газету Ткаченко наиболее охотно писал публицистические статьи о жизни и делах молодежи. Эта тема полюбилась ему еще во время работы в центральной газете «Красное знамя». Сейчас, когда выросли сыновья, проблема воспитания молодежи стала волновать его особенно сильно. Вот почему, когда на днях позвонил Глебов и попросил написать статью о трудовых традициях для специального номера, Ткаченко даже не стал ссылаться на занятость, лишь шутки ради спросил:
— Если принесу статью к вечеру — не будет поздно?
— Такой срок нас устраивает, — согласился редактор.
— Тогда сдам через неделю.
Но и этот срок оказался нереальным. Неделя прошла, а статья все еще не была готова. В записных книжках много заметок на эту тему. О трудовых традициях часто писали в периодической печати, о них не забывали диссертанты, готовя к защите свои научные труды. Обилие материалов создавало дополнительные трудности. Было ощущение, словно тонешь в материалах, а вот писать…
Стало штампом, фразой, которая скользит, не задевая сознания, что «труд воспитывает, облагораживает». Записная книжка пестрела народными пословицами и выписками из различных мудрых произведений.
Часто не только на газетной полосе, но и в пухлых романах приходится читать о том, что человек, который долгое время вел праздный образ жизни, наконец попал на завод, включил станок и сразу переродился. Выходит, что физический труд сам по себе является универсальным лекарством от всяких бед и ошибок.
К сожалению, не все так просто, как кажется на первый взгляд. Труд для подростка радостен только тогда, когда он заинтересует, увлечет. Значит, прежде всего речь должна идти о призвании. А как найти его, это самое призвание? В детстве Павел Ткаченко мечтал стать матросом. Он хотел походить на своего дядю Арсения — революционного матроса Черноморского флота. Потом пришло увлечение авиацией. Он даже не представлял себе, что жизнь может продолжаться, если он, Павел, не станет летчиком. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» — напевал Павел, когда шел на медицинскую комиссию в военкомат. Врачи безапелляционно заявили: «Для прохождения службы в военно-воздушных силах не годен». Отчаяние было столь велико, что он без труда позволил матери уговорить себя и подал заявление в медицинский институт, хотя никогда и не думал становиться врачом. Если не летчик, то все равно кто — можно и клистирной трубкой. На медицинском проучился два месяца и упросил ректорат дать разрешение перейти в институт советского права. Следователем интереснее быть, чем врачом. А почему, собственно говоря, интереснее? Тогда так показалось. Через несколько месяцев была объявлена комсомольская мобилизация в гидроавиацию. На всякий случай подал заявление. И бывает же такое! Медицинская комиссия признала здоровым. В школе морских летчиков проучился почти два года, а потом все-таки был признан негодным к летно-подъемной работе. Но произошло это уже после аварии. Направили его для дальнейшего прохождения службы в многотиражную газету школы. Кто мог подумать, что именно здесь он найдет свое место! Если бы сейчас Павлу Петровичу задали модный вопрос о том, какую бы он избрал профессию, если бы жизнь началась сначала, то он без колебания назвал бы журналистику. А ведь ни в детстве, ни в юношеские годы о журналистике даже не думал.
Хитрая штука — призвание. Не сразу найдешь. А кем же хочет быть нынешняя молодежь? Недавно преподаватели и студенты экономического факультета Принеманского университета попытались выяснить, как воспитание в школе обеспечивает соответствие между личными стремлениями молодежи и интересами общества. Опрошено было много выпускников школ. Вопросы задавали различные. Результаты исследования нигде не публиковались, и Ткаченко решил познакомиться с ними в университете. Ему показали огромные бумажные простыни, сплошь испещренные цифрами, и предупредили, что опрос доказал — «между личными планами юношей и девушек и реальным трудоустройством имеются существенные различия».
Юноши и девушки ценят творческий характер труда и с этой точки зрения прежде всего рассматривают те или иные профессии. Многие рабочие профессии, по которым приходится работать молодежи после окончания школы, дают весьма ограниченные возможности для творчества и часто не требуют высокого общеобразовательного уровня — достаточно кончить четыре-пять классов. Характерными были ответы абитуриентов на вопрос о привлекательности различных профессий. Оказывается, выпускников школ больше всего тянет работать на транспорте, на радио, телевидении, в учреждениях связи, и меньше всего — в так называемой сфере обслуживания. Мало кто хочет стать поваром, парикмахером, портным, сапожником, немногих привлекает и работа в магазинах.
Материалы исследования открыли простор для размышлений. Многие ранее записанные в блокноте факты раскрылись в новом свете. Другие зазвучали более убедительно. Чистый лист бумаги больше не раздражал. Статью он писал легко, с охотой. Оставалось написать полстранички, от силы страничку, когда в кабинет вошла жена:
— Павел, пришла Варвара Сергеевна, у них беда, хочет с тобой посоветоваться.
Варвара Сергеевна Мицкевич — соседка по дому, глотая слезы, рассказала, что сегодня арестовали сына — ровесника и товарища детских игр Анатолия. Ребята вместе пошли в первый класс, долго дружили, потом Валерий — сын соседей, остался на второй год, кажется, в пятом классе, потом еще в каком-то, бросил школу, поступил на завод, где работали его родители.
Соседка рассказала странную историю. Вчера Валерка пришел поздно. Лицо было в крови. Объяснил, что провожал девушку на Заречье, напали хулиганы, избили. Ночью жаловался на головную боль. Утром вызвали врача. Доктор попался какой-то чудной. Сказал, что надо парня положить в больницу. Вызвал скорую помощь, а отвез Валерку в милицию. Там его задержали. Бегала узнавать — сказали, что прокурор дал санкцию на арест. За что взяли — не объясняют.
— Чертовщина какая-то, — удивился Павел Петрович. — Поговорю с прокурором, выясню.
На следующий день Ткаченко попросил прокурора показать дело Валерия. Но тот развел руками, мол, чего не могу, того не могу. Следствие не закончено, сообщники Мицкевича еще гуляют на свободе. Так что пока вмешательство прессы излишне.
— Впрочем, если вас интересует проблема преступности среди рабочей молодежи, — сказал прокурор, — то можем познакомить с делами, которые уже закончены производством. Известно ли вам, товарищи газетчики, что значительное число преступлений в Принеманске совершают заводские подростки?
— Позвольте, — удивился Ткаченко, хотя сам лишь недавно думал, что труд вовсе не является лекарством от всех бед. — Для того чтобы это утверждать, нужны факты, неопровержимые факты!
— У нас их больше, чем хотелось бы. Вот полюбуйтесь! — Прокурор протянул список, в котором значилось несколько рабочих парней, осужденных за последний год. — Вот и заинтересуйтесь положением молодых рабочих на заводах, хотя бы на том же машиностроительном, где работал мальчик, о котором вы спрашивали.
Вполне возможно, что прокурор судит о больших проблемах с узковедомственной точки зрения. Но факты, факты остаются, от них не отмахнешься. Теперь уже написанная накануне статья вовсе не казалась смелой, а, наоборот, была излишне рассудочной, спокойной. Ее ни в коем случае нельзя сдавать в редакцию. Надо писать новую, более взволнованную, более острую. Может быть придется отправиться по следам одного какого-нибудь уголовного дела, докопаться до причин, которые приводят заводских подростков на скамью подсудимых. Прокурор, конечно, кое в чем прав, когда говорит, что на завод часто идут недоучки, те самые трудные ребята, от которых учителя не знали, как избавиться. На одном заводе они долго не задерживаются. Три месяца, пять, и уже, глядишь, на новом месте. Почему? Причин можно найти десятки: с мастером не поладил, плохо учат, работа неинтересная, заработок мал. Вот так и бегают с завода на завод.
И все-таки Павлу Петровичу не хотелось соглашаться с прокурором, и он в упор спросил:
— А вы не слишком сгущаете краски?
— Сгущаю! Ну уж нет, уверяю вас, не подростки составляют большинство в кружках заводской художественной самодеятельности, спортивных коллективах. Много вы найдете подростков среди заводского комсомольского актива? Вчерашние школьники с трудом приноравливаются к взрослому окружению, к новому для них физическому труду. Им, больше чем кому бы то ни было, нужна в этот момент опытная рука наставника, а где она? Жизнь подростка теперь отличается от той, что была в школе. Появилось больше свободного времени, самостоятельности. Завелись деньжата. Уже не надо выпрашивать у матери полтинник на кино. В то же время у паренька пока еще нет особых забот — ни семейных, ни учебных, ни общественных, ни служебных. Вот и начинают свою удаль показывать. Не придерешься к ним: не тунеядцы, заводские ребята.
— А заводской коллектив? Там цвет общества — ветераны боев, старые кадровики. Где найдешь такой жизненный опыт, встретишь такие строгие, годами взлелеянные рабочие традиции?
— Все правильно, — согласился прокурор. — И кадровики, и ветераны, и закалка. Только у каждого из них свое дело есть, которое поглощает все время в цехе. Прежде всего, надо план выполнять.
В тот же день Павел Петрович отправился на машиностроительный завод, на котором уже не был более двух лет. И в парткоме и в комитете комсомола на вопросы Ткаченко отвечали осторожно, старались больше оперировать фактами из докладных и справок. Да, конечно, трудно работать с подростками, не хватает опыта. Но есть немало положительных примеров. В блокноте журналиста появились десятки фамилий. На этот раз — молодых передовиков производства. Ровесники Валерки на том же машиностроительном заводе работали бригадирами, мастерами, учились в школе рабочей молодежи, вечернем техникуме.
В комитете комсомола о Валерии Мицкевиче из сборочного цеха не могли сказать ни хорошего, ни дурного. На заводе больше тысячи комсомольцев. Члены комитета комсомола, конечно, не могут знать каждого из них.
Встретился Павел Петрович и с одним старым рабочим, сын которого тоже оказался за решеткой. На прямой вопрос, как же это могло случиться, рабочий, который, как видно, провел не одну ночь без сна, с болью произнес:
— Видишь, Макаренко на нашем заводе нет. Семья в ответе — это само собой. Никто мне более строгого приговора не мог вынести, чем я сам себе вынес. Сынок родился через год, как я с войны пришел. Думал, что мой пацан счастливым станет. А дело вот как обернулось.
Откуда пришла беда? Ведь на машиностроительном Валерка — третий молодой рабочий, угодивший под следствие. Ткаченко выслушал разные мнения на этот счет. Да, все три случая были не похожи один на другой. В чем же главная причина? Старый журналист по-прежнему считал, что руководители предприятия и общественных организаций больше уповают на магическое воздействие труда, на силу коллектива вообще, чем заботятся об организации воспитательной работы среди подростков. Спору нет — и труд и коллектив могут творить чудеса, но для этого надо кому-то приложить усилия, заклинания мало помогают делу.
С невеселыми мыслями возвращался Ткаченко домой. Не успел он подняться на свою лестничную площадку, как открылась дверь соседней квартиры и Варвара Сергеевна спросила:
— Ну, как?
— Разбираются.
— И это все?
— Больше я и сам ничего не знаю.
Не снимая пальто, Павел Петрович прошел в кабинет и позвонил редактору «Зари Немана»:
— Статью сдать в срок не могу. Понимаю, что подвел. Прости, Сергей Александрович, но прежде чем написать статью, надо самому еще разобраться.
Регина Маркевич прочла написанный Анатолием ответ Оксане Терентьевне Бажаевой и причмокнула пухлыми губами:
— По-существу правильно, а все-таки не то.
— Как не то? — возмутился репортер. — Справку она получила? Получила. Что и требовалось доказать.
— Ну и что, — парировала заведующая отделом писем. — Без твоего содействия она, что, бумажки бы не получила? Все равно бы получила, не сейчас, так немного позже. Ты назови виновных в этой волоките, вот что от нас требуется, ясно?
— А если виновных нет, тогда как?
Маркевич засмеялась: быть такого не может. Прекращая, по ее мнению, бесполезный разговор, попросила Ткаченко-младшего написать коротенькую объяснительную записку, — как там дело было, почему в больнице утеряли справку медицинской сестры.
Оставшись один, Толя доставил себе удовольствие и вслух обозвал Маркевич придирой, въедливой бабой, потом вспомнил, что злополучная справка помогла ему познакомиться с Женей, и смягчился. Сдружила их поездка в Заозерное. Для того, чтобы выписать дубликат справки, потребовалось полчаса, и то — больше времени ушло на переговоры с заведующим больницей. Вначале он отказался вновь подписывать справку, но, узнав, что об этом ходатайствует не только секретарша Принеманской больницы, но и представитель редакции, сменил гнев на милость.
Получив справку, молодые люди провели остаток дня в этом красивейшем уголке Западной области, катались на лодке, обедали в ресторане. В Принеманск вернулись поздно вечером. Прощаясь, Женя сказала:
— Благодарю, Толя, я себя чувствую сейчас, наверное, более счастливой, чем если бы выиграла по денежно-вещевой лотерее. Не выговора я боялась. Да если на то пошло, не так уж я и виновата. Об этом расскажу как-нибудь потом, если встретимся…
Это оказалось удобным поводом для продолжения знакомства. Следующую встречу назначили не в канцелярии больницы, а у кинотеатра «Принеманск».
Завтра суббота, и Толя ждет встречи. А тут — изволь радоваться, пиши объяснительную записку. Что ж, он напишет: Евгения не виновата, это ясно. Кто виноват? Главный врач, заведующий, бухгалтер? В конце концов, какая разница? Напишу записку — кто ее станет читать? А писать надо. Иначе Маркевич не отстанет. Толя написал коротко, не больше половины страницы. Только факты. Такого-то числа справку выслали из Заозерного, такого-то почта доставила в больницу. Письмо приняла секретарь больницы Евгения Печалова и передала его по назначению, а затем оно было утеряно. По инициативе тов. Е. И. Печаловой выписан дубликат. Инцидент можно считать исчерпанным.
Маркевич бегло прочла записку и оставила ее у себя, не преминув все-таки сказать:
— Мог бы и острее написать. Ну, да ладно, пусть будет так.
— Мой папа снова пишет для газеты.
Павел Петрович не заметил, когда вернулся сын. В эти дни забыл о повести и все время думал лишь о материалах, с которыми познакомился в прокуратуре. Чем больше он вникал в дела осужденных подростков, разговаривал с заводским активом, с рабочими, родителями арестованных, тем больше боялся браться за статью, — она должна ответить на вопрос, что следует делать, дабы другие Валерии не встречались с тюремной камерой.
А разве он сам знает, что надо делать, разве он не волнуется за своего сына и может гарантировать, что Анатолий не окажется участником какой-нибудь уличной потасовки, не выпьет лишнего с друзьями в ресторане? Нет, он не может ни в жизни, ни в статье ответить на вопрос, который застыл в глазах соседки: «Как мог оказаться Валерка в камере вместе с бандитами?» Вспоминается, как ночами, ожидая возвращения Толика, категорически судил: «Уничтожать надо хулиганов как бешеных собак!» Уничтожать? Это не выход из положения. Как сделать, чтобы у нас не было хулиганов?
Сегодня «Заря Немана» выпустила специальный номер, посвященный традициям пятилеток. Оказывается, жители Принеманска в молодые годы строили автомобильный завод в Нижнем Новгороде и тракторный в Харькове, Магнитогорский металлургический комбинат и город Комсомольск-на-Амуре, добывали уголь в Донбассе и нефть на Апшероне. Есть в номере и публицистическая статья, которая так и называется: «Вечно живые традиции». Она прокладывает мостик между днем вчерашним и днем сегодняшним. Именно ее и отказался писать тогда Ткаченко. Написать пришлось секретарю редакции «Заря Немана» Викентию Соколову. Павлу Петровичу статья не понравилась. Конечно, у Соколова не было времени подумать. Ведь это он, Ткаченко, подвел редакцию. Взялся писать и не написал. Соколов уподобился тому самому конферансье, которого подвели актеры, опоздавшие на концерт. Занавес поднят, а не все участники концерта пришли, образовались паузы. Чтобы зритель не заметил накладок, паузы приходится заполнять конферансье. Соколов жил в Сибири. Он даже участвовал в строительстве Комсомольска. Вспоминать о днях минувших любит, кстати, и вспомнить ему есть о чем, а вот нынешней молодежи он не знает. Написал невесть что! Автору не нравятся новые песни, мода, прически, танцы. Говорит Соколов об облегченном отношении молодых к жизни, безыдейности. И здесь же напоминает, что страна наша молодежная — большинство населения в возрасте до 26 лет. И вдруг — облегченное отношение к жизни. Не сходятся концы с концами.
Затем автор вспоминает о подвиге молодежи на целинных землях и на крупных стройках страны. И солнце и тени, а вот мыслей нет, душевной теплоты, озабоченности нет.
С Соколовым Ткаченко знаком еще с довоенных времен. Вместе работали в «Заре Немана».
На правах старого знакомого Павел Петрович зашел сегодня к Соколову и напрямик высказал свое отношение к его статье. Викентий стал горячо возражать. Мол, и ширина брюк может оказывать влияние на широту взглядов. Заимствуя неистовые танцы и нелепые музыкальные напевы, молодежь легче подпадает под идейное влияние проповедников из-за океана.
— Мы не знали этих мод и подобных увлечений, — резюмировал Соколов. — И разве мы были похожи на нынешних пижонов, отращивающих бороды…
— Тебе не кажется нелепым ругать молодых людей, которым нравятся бороды? Ведь в нашей стране было много великих бородачей, — снисходительно заметил Павел Петрович. — Хвалить старые добрые времена и ругать новые — мудрости большой не требуется. Одна бабка, вспоминая молодость, даже утверждала, что вода в те годы была мокрее и сахар слаще. Вот и ты, Викентий, стал стареть. Все, что было в молодые годы, видишь в розовых тонах: комсомольские организации работали лучше, нравы были строже, молодежь патриотичнее и трудолюбивее. Скоро начнешь утверждать, что тогда у парней и девушек росли ангельские крылья, а ныне у молодых нет крыльев для полета, но зато появились во лбу рожки, как у чертей.
— Ты близок к истине…
Павел Петрович чувствует, как начинают деревянеть губы. Не надо нервничать, этим делу не поможешь. Надо доказывать делом, статьей. Ткаченко обнимает Соколова за узкие плечи и примирительно говорит:
— Хватит, хватит, старик, брюзжать. Признайся, что статью ты написал на средне-дерьмовом уровне. Взялся говорить о проблемах, о которых сам имеешь весьма смутное представление, а редактора на тебя хорошего не оказалось.
Викентий с мольбой посмотрел на друга сквозь стекла очков. Скоро принесут из типографии полосы очередного номера. Надо их читать и пора прекращать разговор. Он устало ответил:
— Знаю. Ныне цитатчики не в почете. Ты уж извини, буду старомодным. Ударю тебя цитаткой. Не помню, кто это сказал — Белинский или Писарев. Во всяком случае кто-то из великих наших критиков предупреждал писателей, что если они намерены принести пользу молодым людям, то пусть меньше толкуют об их достоинствах, а больше думают, как удовлетворить их умственные потребности.
— Не надо, старик, убивать меня мудростью классиков. Ведь в твоей статье…
— Где уж нам, — вспылив, сказал Викентий, — уверяю, я не хуже, чем ты…
Соколов не окончил фразы. Пришел выпускающий, и разговор прекратился. Собственно говоря, он продолжался сейчас, за письменным столом. В своей статье Ткаченко должен быть более обстоятельным. Он обязан рассказать читателям не только о своих тревогах, раздумьях, но и о том, что думают о воспитании заводских подростков те, кто постоянно с ними общается. Завтра по его просьбе в парткоме машиностроительного завода соберется группа мастеров, парторгов и комсоргов. Их заранее предупредили о предстоящем разговоре.
Анатолий расстелил простыню на диване. Стараясь привлечь внимание отца, он с пафосом продекламировал:
— А утомленные народы не знают, как им поступать: ложиться спать или вставать… Ты что, отец, окончательно перешел с утренних на ночные бдения?
— Для вашей газеты статью готовлю, Толя.
— О Валерке, что ли, пишешь?
— И о нем тоже.
— Знаешь, папа, и у меня этот случай не идет из головы. Не могу поверить, что такой парень, как Валерка, стал преступником, чуть ли не грабителем.
— Все это, сынок, к сожалению, жизнь. Кто такой Валерка? Ни рыба ни мясо. Тихоня, скрытный, бесхарактерный. Сам по себе он, может быть, и не плох. Но легко попадает под чужое влияние. Наверное, нечто подобное с ним и произошло. Совратили, думаю, парня с пути истинного. Черт знает, какие у него-были дружки. Следствие покажет.
— Не то, отец, «думаю», «наверное» здесь не подходит. Надо доискаться правды, существа дела. Знаю-я Валерку чуть ли не с первого класса. Действительно, в школе он был тихоней, хотя изредка и мог сделать мелкую пакость и учителям и товарищам. И в то же время стремился выйти из своей тени на свет, как-нибудь выделиться. Способностями, не говорю уж талантами, его бог не наградил. Знал в классе только-то, что вызубрил. На спортивной площадке тоже никогда заметен не был — ни в беге, ни в прыжках, ни в футболе, ни в волейболе. А выделиться хотелось. Но для этого надо было приложить усилия.
— Фактически ты подтверждаешь мою мысль.
— Нет, папа, ты нарисовал схему, а мне хочется понять Валерку, и чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что не в его характере совершить нападение на человека. Правильно, он слабовольный. И школу из-за этого бросил. Не хватило воли заставить себя заниматься, избавиться от двоек. На заводе — показалось легче. К тому же, без особого труда смог возвыситься над своими одноклассниками. Рабочий человек сам зарабатывает деньги. Приходил в школу, угощал ребят дорогими папиросами, девочкам билеты в кино покупал…
— С этого могло все и начаться. Под горку только побеги — и подталкивать не надо. Валерку же могли и подтолкнуть.
— Смелости, решительности у него для этого не хватило бы, уверяю тебя. Допускаешь ты мысль, что на парня могли возвести напраслину?
— И так бывает.
— А если ты ошибешься, не страшно?
— Я смогу почитать материалы следствия, а потом я не собираюсь писать конкретно о нашем соседе. Возьму нескольких таких Валерок, пусть будет собирательный образ подростка, ставшего на путь преступления. Статья у меня шире задумана, не об одном факте…
— Шире? А может быть, стоит выступить только в защиту одного Валерки. Помочь человеку — это много.
Отец посмотрел на Анатолия и удовлетворенно подумал: сын взрослеет. Примиряюще сказал:
— Посмотрю, как у меня напишется, возни еще много. И с людьми надо посоветоваться. Что же касается статьи в защиту одного подростка, то и ты можешь ее написать…
— Я или другой. В редакции такие найдутся. А тебе, папа, советую не размениваться. Продолжал бы книгу. Читал я главки из твоей повести. Интересно. Это же у тебя главное, — затем безо всякой связи с предыдущим разговором спросил: — Ты с матерью познакомился, когда очерк о ней должен был писать?
— Какой там очерк. В ту пору я был счастлив, когда зарисовочку поручали. Мать была комсоргом лаборатории на автозаводе. Такая курносая, заводная лаборанточка. Постой, а почему ты об этом вдруг вспомнил?
Сын засмеялся:
— Не волнуйся. Мне даже зарисовочку не поручали писать. Спокойной ночи, папа, и пиши повесть.
Это не было привычным собранием. Никто не избирал президиума, не вел протокола. Да и ораторы ни у кого не просили слова. Говорили, когда вздумается, перебивали друг друга, спорили.
Парторг завода, предваряя беседу, как он выразился, «коротенько охарактеризовал обстановку». Он заявил, что завод, образно говоря, «молодежный», поэтому воспитательная работа среди молодых рабочих «должна находиться в центре внимания партийной организации». Дальше он констатировал, что «в этом вопросе есть ряд недоработок» и что присутствующий здесь «товарищ писатель интересуется, как мы дошли до такой жизни, что несколько наших рабочих-подростков свернули с пути истинного. Прошу товарищей высказать свою точку зрения, кто как по этому вопросу думает».
Первым попросил слова всклокоченный, седой, неряшливого вида мастер.
— Мне сейчас в цех, — предупредил он. — Моя резолюция короткая. Не надо цацкаться. Уж больно мы носимся с нашими пацанами. Делать он ничего не умеет, а ты ему слова не скажи, ты на него не дыши.
Кто-то из собравшихся перебил: «Перегаром не надо дышать и матерные слова говорить».
— Мы педагогических институтов не кончали. Говорим как умеем, учим, как и нас учили. А как меня учили? Не потрафил мастеру, он мне — в зубы, и кровь не смей вытирать! Пришел домой, батьке пожаловался, так он укрепил мне «революционную сознательность» ремнем по… я извиняюсь, товарищ писатель, научно выражаясь, по тому самому месту, откуда ноги растут. И что думаете — не понял? Еще как понял! Деваться некуда было, вот все сразу и прояснилось.
— Так это когда было? — перебил мастера парторг, — когда Принеманск в панской Польше был, а наш завод хозяину принадлежал.
— Это я понимаю, — продолжал мастер, — завод не тот, техника другая, время другое. Так и я по-другому учу. Чтобы кого кулаком ни боже мой, а вот если когда в сердцах скажешь кому из пацанов слово покрепче — скандал. А как же их воспитывать станешь, если они такие гордые нынче стали, эти самые молодые рабочие, все шибко образованные? Так вот моя резолюция такая и будет — не шпынять мастеров зазря, а подростков построже держать. А то больно много воли им дали.
С яростными возражениями выступил секретарь комитета комсомола завода.
— Какой рабочей чести может научить мастер Даукша, который тут делился опытом телесных наказаний? — возмущался комсомольский секретарь. — Категорически отвечаю: никакой. Матерится и по поводу и без повода. И не он один. Некоторые даже считают, что существует какой-то производственный мат, который, вроде механизации, план помогает выполнять.
— Красивые байки рассказываешь, комсорг, — сказала полная женщина, тряхнула коротко остриженными волосами, обернулась к Ткаченко и представилась, — в общежитии я работаю, комендантом. Нервы никакие не выдерживают. Ну, уж видела я всяких, а таких, как мне заселили… Просто голова кругом идет… О чем они думают? Молоко на губах не обсохло, а он девицу норовит облапить, пол-литра в общежитие тащит… Что, с ним цацкаться прикажете? И очень просто, мастер Даукша прав, на что я женщина и то иной раз не выдержу и матюгом пугну…
— Простите, а у вас свои дети есть? — спросил Ткаченко.
— Это, товарищ писатель, я думаю, к делу не относится. Только я хочу сказать, что завод и школа не одно и то же. В школе пусть им, этим самым детям, носы утирают, а тут, если ему государство деньги платит, то работай как полагается, и веди себя правильно, чтобы людям не было беспокойства, чтобы ты ценил заботу… А то только и слышишь — воспитывай, воспитывай. А какой черт его, дурного, воспитает? Поставить милиционера в общежитии, вот и будет порядок. Насмотрелась я на эти кадры. Разве их человеческим словом прошибешь…
Отвечал воинственно настроенной комендантше старый рабочий, сын которого, как и Валерка, влип в грязную историю.
— Завод, конечно, не школа, — сказал он. — Здесь свой особый уклад жизни. Но если хочешь знать, то я вполне согласен, что завод — это университет жизни. Да, мы, рабочие, хозяева жизни, а что это получается, своих наследников на путь истинный направить не можем. Мне трудно говорить, знаете сами, с сынком у меня промашка вышла. А почему? Может, строгости мало проявлял? Нет, я его, бывало, и ремнем огрею, и крепкое слово скажу. Не помогло. Значит, не в строгости дело, а в уме. Не всегда ума хватает, как подойти к молодому человеку, как ему лучше растолковать, что к чему… У нас много всяких организаций — хочешь артистом становись, хочешь футболистом, а нет — в поход отправляйся… Но не из каждого артист получается, не каждый по мячу может, как Пеле, ударить. Да и в поход… Я к чему это говорю? Очень хорошо всякие эти кружки и туристские походы, да не мало ли? Не каждому они по сердцу. К тому же, сколько ими охватишь? Слушал я отчет завкома профсоюза. Цифры там всякие — столько-то спектаклей, столько-то побывало в заводском пансионате, а столько-то в однодневном доме отдыха… В этом самом однодневном доме отдыха сын и напился с дружками, наскандалил. Нет, я его не оправдываю, а ответ ищу. Какое такое дело придумать, чтобы подростки от него оторваться не могли. А так, что получается — на бумаге вроде все красиво, даже душевно, а на деле мальчишка мой в колонию угодил. Вот от чего сердце болит. Разве он плохо работал? Хорошо работал, но сорвался.
— Так что ты конкретно предлагаешь? — спросил парторг.
— Ничего не предлагаю, — ответил рабочий, — вслух думаю. Может, и моя боль в сердце товарища писателя отзовется…
— Пощадите писателя, — сказал главный инженер, человек молодой, хотя уже с сединкой на висках, — не станем делить с ним нашу боль. По существу надо говорить. Надо видеть те изменения, которые произошли в нашей жизни. Теперь на завод приходит не тот паренек, который приходил на производство в годы молодости мастера Даукши. Вырос новый тип молодого рабочего — это грамотный специалист у станка днем, и художник, спортсмен, актер, студент — вечером. А у нас, нечего греха таить, в цехах к новым рабочим все еще подходят со старой меркой. Да и не только в цехе. Комсомол работает по старинке. Самодеятельность, клубная работа безнадежно отстали от времени.
Главный инженер настаивал на том, что комсомол должен дифференцировать работу с различными группами молодежи. В комсомоле состоят люди в возрасте от 14 до 28 лет. Надо ли доказывать, что круг интересов у шестнадцатилетнего паренька, впервые переступившего порог цеха, и у двадцативосьмилетнего инженера, имеющего устоявшиеся взгляды, привязанности, свою семью, — разный.
— Во всяком случае, — сказал, заканчивая, главный инженер, — для меня ясно, что воспитанию молодых рабочих мешает бездушное, механическое перенесение одинаковых форм работы с одной категории молодежи на другую.
— Как же вы предлагаете бороться с этим злом? — заинтересованный выступлением главного инженера, спросил Павел Петрович.
Главный инженер ответил не сразу.
— Предложения у меня есть. Только пока не для печати. Прежде надо провести исследования, опираясь на научно обоснованные материалы, и тогда только можно будет сделать окончательный вывод… Мне кажется, что исследования нас приведут к выводу, что комсомольскую организацию следует разделить на три группы: подростки 16–17 лет, затем молодые люди до 23 лет и третьи — до 28 лет. Каждая из этих возрастных групп имеет свои специфические интересы…
Парторг торопливо перебил оратора:
— Это, Георгий Владимирович, вы лишку хватили. По-вашему — вместо одной надо создавать три молодежных организации, каждую со своим Уставом, со своим руководством. Мне кажется, не нужно никаких реформ.
Павел Петрович засмеялся:
— В старину в одной из стран мудрый правитель, рассказывают, издал указ, что каждый, кто вносит новый закон или поправки к существующему, должен ждать решения по своему предложению с петлей на шее. Если предложение правителем отвергалось, то… Впрочем, простите, что перебил. Так, вспомнилась эта история…
— Строгий был правитель, — засмеялся и главный инженер, — при его дворе, наверное, мало находилось смельчаков, которые вносили новые законы…
— Да уж не до реформ им было, — подтвердил Ткаченко.
— Я отношусь к комсомольцам тридцатых годов, — продолжил дискуссию парторг. — Чем знаменито наше поколение? Штурмовые ночи, ударные бригады. С какой гордостью мы носили юнгштурмовки, а наши песни, наш энтузиазм? Его с лихвой хватало и на шестнадцатилетних и на двадцативосьмилетних. Научный подход, это, конечно, модно, социологические исследования — еще моднее… Но что тебе дадут исследования, если голова у юнцов забита черт знает чем… Мы думали о деле, о том, как коммунизм строить, и тут нам никакие рестораны и «вуги-гуги» на ум не шли. Помнишь, как поэт говорил… Как же это… Черт возьми, старею, стишки уже и забыл… Ну, да смысл такой, что завод для каждого родным отцом должен быть, а труд — матерью, книги — семьей. Вот так. Вспомнил: «Мы в Комсомолии живем, стране великой и богатой». Где она теперь — эта страна юности, по названию Комсомолия?
Ткаченко поморщился. Парторг словно продолжает спор, начатый с Соколовым: «в наше время и вода была мокрее и сахар слаще»…
Сворачивая обсуждение, парторг прочитал по бумажке списанный из какой-то газеты абзац, который звучал примерно так:
«…Надо работать с молодежью по-настоящему, необходимо возвеличивать великие примеры служения обществу, народу, окружать вниманием, всеобщим уважением все доброе, чтобы юноши и девушки видели перед собой живой пример».
Прочитанное парторгом представляло интерес, но то ли потому, что мысли были изложены очень уж по-газетному, то ли потому, что парторг читал их, не отрываясь от бумажки, они проскользнули, не задев сознания.
А что думает он сам, бывший комсомольский работник, старый журналист Ткаченко, чью точку зрения он осудит, а чью поддержит в статье? Но прежде всего надо иметь свою точку зрения, дать свои рекомендации. Главный инженер выступал интересно, но увлекся. Почему делить комсомол на три группы, а не на две, не на четыре, пять. Разве обязательно должны совпадать взгляды, интересы школьника и рабочего одного и того же возраста — двадцатисемилетнего отца семейства и закоренелого холостяка тех же лет? Нет, конечно. Деление только на возрастные группы ничего не даст. Может быть, учитывать общеобразовательный уровень, жизненный опыт? Ерунда, это приведет к дроблению комсомольской организации по цеховому признаку. Изучить то, что объединяло ребят в штурмовых, ударных бригадах и привить это нынешней молодежи. Передать опыт ветеранов юнцам. Это по существу то же самое, что говорил парторг: «в наше время вода была мокрее», только сказано другими словами. Передать опыт, привить традиции… Но наш опыт был хорош для первых пятилеток, войны. Сейчас другое время, надо искать и использовать иные формы работы, накапливать свой опыт. Конечно, не забывая того хорошего, что делали отцы. Незачем снова изобретать сани.
Когда-то мы любили повторять: «Болтайте поменьше, работайте побольше, и дело у вас пойдет наверняка!» Афоризм банальный, но был произнесен с высокой трибуны и казался нам в ту пору вершиной мудрости. Может быть, действительно надо поменьше болтать, а побольше загрузить молодежь конкретным делом, чтобы каждый день и каждый час юноши и девушки видели плоды своего труда. Как это читал парторг: «Работать с молодежью по-настоящему, возвеличивать великие примеры служения обществу, народу…» Работу с подростками надо улучшать — это истина. Но как это сделать? Нет, не может Павел Ткаченко дать исчерпывающих рекомендаций. Не может он написать статью, которую использовали бы как методическое указание. В таком случае нужна ли вообще статья? Нужна, но такая, чтобы заставила читателей думать, втянула бы их в дискуссию, начатую на заводе. Очевидно общее, для всех приемлемое решение найти трудно. Но поиски должны вестись в разных направлениях, на разных предприятиях по-своему, с учетом конкретных условий.
А как помочь Валерке Мицкевичу? Что ж, статья поможет десяткам таких, как он. Даже если автор и не станет писать конкретно о данном уголовном деле.
Когда-то, еще в школе, Толя Ткаченко вел дневник, потом забросил как несерьезное занятие. На днях он увидел в писчебумажном магазине общую тетрадь и купил ее. Купив, решил снова вести дневник, только на этот раз записывать в него не всякие «сюси-муси», а такие мысли, которые и другу не поведаешь. Но начал дневник Анатолий все же не со своих, а с чужих мыслей. На первых страницах он переписал из блокнота несколько изречений. Делать выписки понравившихся изречений приучил его отец, когда Толя был еще школьником. С тех пор и осталась у него эта привычка.
25 ноября
«…Скептицизм, проведенный в жизнь с неумолимо логической последовательностью, называется систематической подлостью».
К этому категорическому заявлению критика Писарева Толя решительно добавил: «Последовательный скептицизм — подлость!!!»
«Каждый человек рождается для какого-то дела. Каждый, кто ходит по земле, имеет свои обязанности в жизни» (Хемингуэй). Здесь же вопрос: «А в чем моя обязанность?»
«Люди, которым всегда некогда, обыкновенно ничего не делают». Так сказал немецкий физик Лихтенберг. Парадоксально и любопытно, — заметил Анатолий, — у нас в редакции есть люди, которые вечно суетятся, делают вид, что страшно заняты, а по существу ничего не делают, только мельтешат перед глазами. Да разве такие только у нас в редакции!
Женя мне рассказывала об их терапевте Якове Федоровиче. Это тот самый толстый доктор, которого я встретил в кабинете у Жени, когда впервые пришел в больницу. Вид у него профессорский. Рассуждает с апломбом. Работает не только в больнице, но еще и в районной поликлинике, консультирует в какой-то лаборатории. Член различных обществ. Вечно с озабоченным видом снует из кабинета в кабинет. Он в курсе всех больничных дел. Яков Федорович — ходячее справочное бюро. Он знает, у кого когда день рождения, как сыграли в очередном матче киевское и московское «Динамо», что заело у московского «Торпедо». Бокс и шахматы, хоккей и велогонка — обо всем он судит с видом знатока. Толстый врач в курсе литературных скандалов и бытовых неурядиц в жизни актрис.
— А вот больные, — говорит Печалова, — его терпеть не могут. Врач он невнимательный, верхогляд какой-то.
Забавная история: Яков Федорович оказался тем самым врачом, который Валерку свез в милицию. Он очень гордится этим случаем. Бесконечно его рассказывает, додумывает все новые и новые подробности. Прямо герой! Женя уверяет, что он со страху ударил парня чемоданом, а теперь хвастает — отбился от грабителей. Возможно, так оно и было. Теперь я еще больше убеждаюсь, что Валерка не виноват. Надо снова об этом поговорить с отцом.
16 декабря
Вот и вторая половина декабря. Отец говорит, что не заметил, как промелькнул год. А для меня он полз необычайно медленно. Владимир обещал к Новому году приехать в Принеманск и пацана привезти. Сколько лет не был дома, небось, соскучился. Мать мечтает Новый год встретить дома, всей семьей. Может, это и умилительно, трогательно, но мне, откровенно говоря, хотелось бы чего-нибудь более веселого.
Возьму и приведу на новогодний семейный «бал» Женю Печалову. Любопытно, как отнесутся к ней мои родители.
«Ах, невеста», «Уж не надумал ли ты, Толик, жениться?» А как бы к этому семейному вечеру отнеслась Женя?
18 декабря
Оказывается, я специалист по геологии. И это после того, как зарезали мою заметку о нефти. Сегодня вызвал Соколов и поручил в новогодний номер написать зарисовку о геологах. Подумать только, мне надо писать зарисовку, да еще в праздничный номер! Ответственный секретарь подчеркнул, что мне выпала честь, и вспомнил какую-то приличествующую случаю историю из своей богатой событиями жизни.
А все-таки жаль, что я не стал геологом. Теперь у них главная задача — проникнуть в глубь земли. Земные глубины изведаны еще меньше, чем космические.
Тропа геологов ведет к светлой радости новых открытий. Ух, как цветисто написал. Аж дух захватило.
20 декабря
Об этом можно написать новеллу. Даже название придумал «Дело, не раскрытое Шерлоком Холмсом». И это не для занимательности. Знаменитый сыщик к этому делу непосредственно причастен. Но об этом я писать не стану — сыт по горло. Речь идет снова о злополучной справке медицинской сестры Оксаны Терентьевны Бажаевой. Нашлась. И где, кто бы мог подумать? В книге Артура Конан Дойля «Записки о Шерлоке Холмсе». Преспокойно лежала между «Красным пятном» и «Собакой Баскервилей».
Справку Бажаевой прислали в больницу из библиотеки. Теперь, пожалуй, можно было обойтись и без Шерлока Холмса, чтобы установить, кто был главным виновником пропажи. Вместе с Женей мы пошли в библиотеку, взяли формуляр и установили: последней сдала книгу бухгалтер больницы Екатерина Исаевна Сенкина — председатель месткома. Почтенная дама с благородной сединой в волосах, и вдруг такое самозабвенное увлечение таинственными приключениями сыщика. Беседа со мной ей явно не понравилась. Не дай бог, еще напишет журналист о ее рассеянности в газету. Что подумает муж, и что скажут соседи? А надо было бы написать, хотя бы в стенгазету. Ведь она категорически заявляла, что никогда не видела письма из Заозерного.
Посоветовал Жене написать докладную начальнику, но она отказалась:
— Неудобно, все-таки сотрудники. Вместе нам работать. Да и сама вроде оправдываюсь. Не надо.
Сколько у нас этого слюнтяйства.
Не выйдет и у меня детективная новелла. Придется оставить в покое Шерлока Холмса. А жаль. Могло бы получиться здорово:
«Это было осенью. У Шерлока Холмса сидела пожилая дама из отдела писем. Я хотел было войти, но увидел, что оба они увлечены разговором, и поспешил удалиться. Однако Холмс втащил меня в комнату и закрыл за мной дверь.
— Вы пришли как нельзя кстати, мой дорогой Уотсон, т. е. не Уотсон, а Анатолий. Поручим вам расследовать письмо, — приветливо проговорил Холмс, т. е. Соколов».
…Нет, детективная новелла останется ненаписанной. Письмо сдано Маркевич и будет теперь мирно покоиться в архиве отдела писем, а седую мадам из бухгалтерии больницы пусть по ночам мучают кошмары, и по утрам пусть она с трепетом раскрывает свежий номер газеты.
23 декабря
Сегодня в «Заре» напечатана статья отца «Подросток с завода». Заголовок приземленный, но статья интересная. На летучке она и вызвала больше всего разговоров. Тема не новая — молодежь и завод, роль труда в процессе воспитания. Удача статьи, пожалуй, в том, что в ней много искренности и почти нет прописных истин, назидательного тона.
Отец сравнивает подростка с авиационной бомбой, которая была сброшена во время войны и не разорвалась. Пролежала она в земле многие годы, сейчас ее неожиданно обнаружили; обращаться с нею надо умело, осторожно. Чтобы бомба не взорвалась, не причинила беды, вызваны саперы. Они знают, как нужно обезопасить грозное оружие, как и в каком месте к нему нужно прикасаться. Юноша в «критическом» возрасте, как и бомба, не терпит неосторожного, грубого прикосновения. Неумное вмешательство взрослых в жизнь подростков может привести к взрыву, и тогда от них можно ждать поступков самых неожиданных. У парня, переступившего незримый порог между детством и юностью, сложные отношения с миром. Для него уже утратили свою магическую силу слова, которые с детства сопутствовали каждому его шагу: «нельзя», «можно», «хорошо», «плохо». Теперь он сам думает, почему «хорошо» и почему «плохо». Он ищет в жизни свое место, стремится заявить о себе как о личности, осознать в себе личность.
Сравнение подростка с бомбой показалось недопустимым преувеличением дежурному критику. Впрочем, не только ему, но и некоторым другим товарищам. Рассуждения их сводились примерно к следующему: «Наш советский подросток не может быть „кладезем за семью печатями“». Оказывается, есть и такой! Юноши и девушки, воспитанные в пионерской организации, в нашей советской школе, в нашей советской семье, не представляют никаких тайн. Их энергию направляет умелой рукой комсомольская организация, и т. д. и т. п., включая и то, что такие вот парни и девчата в годы пятилеток возводили домны Магнитки, а в годы войны разгромили гитлеровскую военную машину. Старая песня. Ее столько раз пел раньше отец. И те его статьи, хотя и были написаны бойко и со множеством восклицательных знаков, мне нравились значительно меньше, чем эта. Хотя отец и не внял моему совету — не писать о рабочем подростке В., который совершил преступление. При этом описал характер таинственного В. по заданной схеме. Выходит, это и есть тот самый собирательный образ. Нет, я так и не понял, зачем нужно было брать для статьи не конкретный факт, а выдумывать какой-то собирательный образ.
А «летучка» сегодня была против ожидания интересной. Разговор о молодежи значительно перерос рамки проблем, поднятых отцом. Главный редактор выступил против довольно частого повторения в газете категорического утверждения, что в нашей стране нет и не может быть конфликтов между отцами и детьми. Разные бывают отцы и разные дети. Значит, могут быть и разные отношения в семьях. Не исключены и конфликты — бурные, непримиримые.
Какой-то ехидной репликой перебил главного редактора Виктор Светаев. Он, как и я, несмотря на то, что исполняет обязанности заведующего отделом, все еще ходит в молодых.
Виктор на три года старше меня, но уже прошел огонь и воду. Для него разговор об отцах и детях все равно что для быка — красный цвет. Наиболее гневно Виктор говорит о своих родителях. Виктор не отрицает, что его отец — умный, знающий специалист, но считает его по ряду причин (которые не желает объяснять другим) карьеристом и приспособленцем… Обозлившись на отца, он с пренебрежением говорит и о его сверстниках.
Его отец, возможно, и такой, но причем здесь другие отцы и матери? К теплу большого костра тянутся разные люди. К своим родителям я бы ни одного из светаевских ярлыков приклеивать не согласился и никому не позволил бы. Говорят, что я внешностью похож на отца. Допускаю, что зеркало не врет. Но в душу мою оно не заглянет. А именно это и надо делать, прежде чем говорить о схожести детей и отцов. У нас с отцом не сходятся вкусы, по-разному мы оцениваем и некоторые события. Иные мечты одолевают меня, другие у меня привязанности.
Виктор Светаев внес сумятицу в «летучку», нарушил ее спокойный, как принято говорить, «деловой дух», и дальше уже все пошло кувырком. Глебов и Соколов грозно отчитывали Витьку, грозно, но малодоказательно. Он огрызался едко, зло. Каждый остался при своем.
Сейчас нет времени — пора спать, но когда-нибудь я напишу о Викторе более подробно. Меня к нему тянет. Он не похож на других.
26 декабря
Статья о геологах не идет. В коридоре меня встретил главный редактор и потрепал по плечу:
— Статью я твою снял с праздничного номера. Не дотянул. Что-то не то. Хотя отцовская рука чувствуется. Но признаться, мало поработал…
Я промолчал, но было такое чувство, словно полный рот набил горчицы. Плохо вышло — моя вина. Что-то хорошо получилось — чувствуется отцовская рука. Надоело!
К геологам я больше не ходок. Как я могу им смотреть в глаза? Прихожу — морочу голову, отвлекаю от дела, а в газете ни строчки, ни звука.
27 декабря
Весь день не могу найти себе места. Просто в отчаянии. Кто мог представить, что я попаду в такую гнусную историю!
Утром встретил меня Светаев и ехидно сказал:
— Поставляешь фактики для передовых статей?!
Я не понял, о чем он. Но, зайдя в кабинет, на всякий случай прочитал передовую. Обычно я эти статьи только пробегаю глазами. Уж больно скучный жанр. Передовая называется «Человек человеку — друг». Заповедь отличная, но до того часто без нужды употребляется, что давно утратила свою прелесть, притягательную силу. Именно в этой передовой и таилась погибель моя. Автор большой абзац посвящает душевной черствости. В качестве примера он ссылается на то, что в больнице затеряли справку старой медицинской сестры Оксаны Терентьевны Бажаевой, из-за чего задержалось назначение пенсии. И такую неприятность уважаемой женщине причинила вертлявая секретарша, у которой ветер в голове да кавалеры на уме.
Не помня себя, я бросился к Маркевич:
— Кто писал этот пасквиль?
— Герасим Кузьмич, а что?
— Откуда он взял материал о Евгении Печаловой?
— Я передала ему твою объяснительную записку.
— Все вранье. Ничего я такого не писал. Печалова ни при чем. Это бухгалтер, председатель месткома. И бумажку уже нашли.
Герасим Кузьмич, почесав свой тыквообразный череп, изрек, что ни на кого в редакции нельзя положиться.
— Надо давать опровержение, — категорически потребовал я.
— Глупости. Редакция партийного органа не станет извиняться перед какой-то вертихвосткой.
Я ему сказал какую-то гадость. Он пообещал поговорить со мной на редколлегии. Ну и пусть! Что подумает обо мне Женя! А ведь мы решили вместе встретить Новый год. К нам она не пойдет. Это ясно. Не буду и приглашать. Если поймет, что нет здесь моей вины, то будем встречать Новый год у нее дома.
Последняя ночь старого года. Впрочем, уже давно на городской башне пробило двенадцать, значит, наступило тридцать первое декабря. Павел Петрович поворачивается на левый бок. Онемела правая рука. Может быть, почитать? Пожалуй, не стоит, еще больше разгуляешься. А выспаться надо, обязательно надо, иначе за новогодним столом будешь сидеть кислятина-кислятиной — самому не в радость и другим настроение портить.
Бессонной ночью обо всем передумаешь. Только что думал о болезни, о старости, а теперь вспомнил о повести. Надо торопиться, быстрее кончать, не отвлекаться. Все-таки статья для «Зари» сожрала почти десять дней. А может ли Павел Петрович допустить такое расточительство? Сколько лет или месяцев отмерила ему жизнь? Кто ответит на этот вопрос вопросов? Никто! Значит, он должен быть особенно экономным — делать только главное, второстепенное — по боку. Повесть, конечно, важнее статьи. Век статьи ограничен, а повести? Увидит ли она вообще свет? Ручаться нельзя. Никак нельзя.
Толя говорил, что ему повесть понравилась. А ведь его голос — это голос молодого читателя. Это они, молодые журналисты, должны помнить имена тех, кто во время войны не вернулся в редакцию, погиб на фронте как солдат. А сын помнит? Наверное. Но сейчас с ним творится что-то неладное. Не влюбился ли? Самое время. Но почему он ходит такой насупленный, неразговорчивый? Ах да, эта передовая статья. Ну и что? Мало ли в редакционной работе будет таких печальных накладок. Но все-таки возмутительно! До чего безответственный человек этот Герасим. Надо спросить Толю: ходил ли он к девочке, извинялся ли? Скажет — не виноват, пусть извинится тот, кто наврал. Надо заставить. Для этой девчушки Анатолий — представитель редакции.
Вспомнился далекий 1936 год. С ним, Павлом Ткаченко, тогда тоже молодым журналистом, произошла история похуже той, в которую попал его сын. В то время он поехал работать собственным корреспондентом «Красного Знамени» в Забайкалье. Впервые остался один, без коллектива. Было трудно. Но встретился с секретарем горкома комсомола. Оказалось, они из одних мест. Сразу потянуло друг к другу. Тамара сблизилась с женой секретаря Матреной, стали дружить семьями. Тут из редакции пришла телеграмма: «Присмотритесь к деятельности горкома комсомола. Материал ждем через три дня. Передавайте телеграфом». Стал присматриваться. Работают. Что-то удается, что-то завалили. Написал заметку строчек на двести. Немного похвалил, немного покритиковал. Передал в Москву по телеграфу. Жаль было деньги платить за телеграмму. Сам знал — статья пустая. Хватил факты, лежащие на поверхности. На следующий день из редакции телеграмма: статья опубликована. Зашел к другу. Тот сидит в кабинете, растерян. В Москву срочно вызывают, в ЦК ВЛКСМ. Может, переводить будут, а может, на бюро слушать отчет — ничего не сообщают. Тут Ткаченко решил просветить друга. Показал ему телеграмму из редакции, копию статьи, которую посылал в газету. Секретарь развел руками:
— Статья как статья, недостатков можно найти и больше.
В тот же день он уехал в Москву. А потом и газета пришла. Тогда газеты из Москвы в дальние края привозили поезда на пятый-шестой день. Прочитал Павел Ткаченко статью и обмер. Статья называлась «Барабан с двойным дном». Подпись под статьей его, но ни одного слова его в ней нет. Такого он не писал и писать не мог. Ничего подобного не знал. Первые строки написаны были весьма бойко и грозно: «Жизнь и похождения Вячеслава Дидина (имя и фамилия секретаря горкома комсомола) следует рассматривать, как жизнь и похождения весьма ловкого человека, случайно оказавшегося на гребне событий…» Ну, а дальше в статье было написано такое, что и сейчас Павлу Петровичу вспоминать стыдно. Кто-то в редакции постарался полученные из каких-то источников материалы бойко переписать в статью, а для пущей убедительности поставил под ней фамилию собственного корреспондента газеты.
Что делать, как поступить?
Эти вопросы не давали покоя. Прежде всего надо было объясниться с женой Вячеслава. Открыв на звонок, она тут же хлопнула дверью перед носом Павла. А встретила на улице Тамару, сказала ей так, чтобы слышали все:
— Я никогда не думала, что твой муж такой мерзавец!
Тамара пришла домой в слезах. Ткаченко послал телеграмму в редакцию, потребовал объяснения. Ему ответили грозным письмом. В нем говорилось о политической незрелости корреспондента, о притуплении бдительности.
Получив письмо из редакции, Ткаченко пошел объясниться в горком партии. Секретарь горкома пожал ему руку и поблагодарил за своевременный сигнал в печати. Он сокрушенно сказал:
— Кто бы мог подумать, что Дидин такой опытный двурушник.
— Но признаться, я такими фактами не располагаю, — пролепетал Ткаченко.
— Достаточно и тех, о которых сообщила газета.
Боль в боку усиливается. Павел Петрович сбрасывает одеяло. Надо брать грелку. Проснулась Тамара Васильевна, молниеносно согнав сон, вскочила:
— Тебе плохо, Паша? Сейчас принесу грелку.
— Да принеси. Ты помнишь Вячеслава Дидина?
— А что, ты его видел?
— Нет, говорят, он погиб во время войны.
В спальню заглянул сын:
— Вы чего полуночничаете?
— Отец плохо себя чувствует.
— Сердце?
— Нет. Ничего особенного. Старею.
— Не выдумывай, папа, ведь мы с тобой комсомольцы, — и, словно испугавшись, что впадает в сентиментальный тон, сухо добавил, — спокойной ночи, бодрись, старик.
Павел Петрович, придерживая одной рукой грелку, другой подвешивает игрушки на елку. Вот и итог минувшего года — грелка и непроходящая, ноющая боль под ложечкой. На буфете ворох поздравительных телеграмм от родных и друзей. «В Новом году желаем доброго здоровья, больших творческих успехов». Если бы здоровье и творческие успехи зависели от дружеских пожеланий.
Случайно бросив взгляд на зеркало, Ткаченко состроил гримасу: «Вот такие дела, комсомолец», — сказал он не то своему отражению, не то отсутствующему сыну. Скорее всего обоим. Порой Ткаченко становится тоскливо, когда он вглядывается в своего Анатолия. Впечатление такое, будто со стороны видит самого себя. Все-все начинается сначала.
Вспомнились первые дни работы собкором в «Красном Знамени». Пугающее ощущение собственного бессилия, бесталанности, неспособности связать два слова. Боялся в ту пору Павел Ткаченко встретиться с солидными людьми. А люди все казались солидными. Удивляло, с какой готовностью они отвечают на его вопросы. Они верят не ему, а мандату, выданному уважаемой редакцией. Корреспондент уйдет, а они с надеждой каждый день станут разворачивать номер «Красного Знамени», искать статью о себе. Ведь они так старательно объясняли все корреспонденту, даже олух понял бы. А статьи нет и не будет, ибо корреспондент — редкая бездарь, написал плохо, и, конечно, в редакции материал забраковали.
Разве только тогда робел перед своими читателями Ткаченко? И сейчас, когда в зеркале видит седую голову, изрезанное морщинами лицо, все равно ему кажется, что пишет он не то и не так, как написал бы другой, по-настоящему талантливый человек. Когда вышел первый роман Ткаченко, он получил много добрых писем от читателей. Появились в нескольких газетах теплые рецензии. Автор ощущал необыкновенный подъем. В то время он мог часами просиживать за письменным столом, может быть, впервые почувствовал уверенность в своих силах, понял, какую радость приносит людям его труд. И вдруг в одной из центральных газет напечатали еще одну рецензию на его книгу. Написал ее именитый московский писатель. Он иронизировал над провинциальным собратом, а потом вынес безапелляционный приговор: «Я утверждаю, что у Павла Ткаченко нет таланта романиста».
После рецензии Ткаченко долго не мог подойти к письменному столу, чтобы продолжать начатую повесть. Когда-то давно, когда Павел только поступил на работу в редакцию, он называл белый лист бумаги чудом из чудес. Бесконечным кажется белое поле, никогда его не вспахать, не поднять безмолвной целины чистого листа бумаги. Написал только несколько слов, но уже знаешь — и на этот раз не сумеешь преодолеть сопротивления чистого листа. Мнешь, рвешь, швыряешь в корзину, — а из пачки достаешь такой же чистый, такой же непокорный лист, и все повторяется сначала.
Теперь уже с чистым листом бумаги воюет сын. Первый год работы в редакции он не чувствовал священного трепета, писал свои информации, словно выполняя школьные задания. Отца в ту пору беспокоила его гладкопись. Присел на часик за стол, нанизал слова в строчки, как куски баранины на шампур, — и готов шашлык. Но кушанье оказывается малоаппетитным — не хватает приправы, специй. Теперь и Толик побросал в корзину немало листов бумаги, исписанных его бисерным почерком. Мальчишка вырос. Его не удовлетворяет наспех сочиненная заметка, ему хочется полнее себя выразить. Он мучается в поисках настоящей темы, единственно верного слова, образа. Подлинная зрелость приходит к человеку вместе с чувством ответственности. Именно этого чувства особенно долго не хватало Анатолию. Но как он переживал ошибку, допущенную в передовой статье! На тумбочке у его дивана растет стопа книг. По ним можно определить, какие материалы готовит Толя.
Любопытно, чем больше сын читает, тем больше у него робости — все умные мысли давно высказаны, повторять их не позволяет самолюбие. Возможно, надо прийти на помощь молодому коллеге, посоветовать, подсказать? Нет! Он еще не кричит «SOS», значит, корабль не терпит бедствия. Пусть борется, пусть побеждает! Такая борьба продолжается всю жизнь, иногда ожесточается, иногда затухает.
Конечно, парню обидно: большая часть того, что он пишет, не доходит до читателя. Но что поделаешь — газета есть газета, и кто из журналистов не работал «на корзину», впустую!
У дверей долгое шарканье ног. На пороге появляется сын.
— Ты все с грелкой? А где мать? В этом году мы еще будем харчиться?
Павел Петрович не успевает ответить на три вопроса сына, как раздается звонок. Толя кричит:
— Папа, открой, я в ванной.
Гости нежданные — соседка с сыном. Варвара Сергеевна не дает Павлу Петровичу даже выразить удивление, сама торопится рассказать о своей радости.
— Пришли поблагодарить, сосед. Сюрприз-то у меня какой — к Новому году и сын дома.
В дверях стоит с полотенцем в руках Толя и укоризненно смотрит на отца. Павел Петрович смущен, искренне оправдывается:
— Я-то причем? Моей заслуги тут нет, уверяю вас.
— Да что вы, Павел Петрович, неужто вы думаете — я без понятия. Расскажи, Валерка, как было дело.
Валерка, сбиваясь, сумрачно глядя на носки туфель, говорит, что забрали его просто так, ни за что. Может, на этого доктора и взаправду напали хулиганы, только Валерка этого даже и не видел. Провожал он девчонку. Только, значит, она вошла в подъезд, а он свернул за угол, тут на него кто-то налетел, стукнул чем-то по голове и побежал дальше. Наверное, это и был перетрухнувший доктор. — От неожиданности я растерялся, — признается Валерка. — Пришел домой, в ушах звон, лицо в крови. В милиции потребовали, чтобы я им сообщников назвал. А кого я назову: девчонку, которую провожал? Так ведь что ж ее впутывать — стыдно. Так и сидел — прокурор санкцию дал, и не докажу, что не верблюд.
— На последнем допросе, — продолжал Валерий, — следователь про вас, дядя Паша, спросил, откуда, мол, знаю. Я, конечно, сказал — так и так, соседи. Потом еще что-то для приличия спросил и сказал, что могу быть свободным. Определенно перетрухнули, чтобы в газету вы про них не написали.
— Бог с ними, зачем газета, не надо связываться. Если бы не вы, кто б за парня заступился? Бандит — и все тут. А выходит — сам зазря пострадал, да еще и сраму набрался.
Когда ушли соседи, Толя спросил отца:
— Ты не чувствуешь угрызений совести, или как это красиво в статьях называют?
— А что я? Статья была не о Валерке, а вообще о проблемах воспитания рабочих подростков.
— Но ему нужна была не вообще проблема воспитания… Так-то, папочка.
В кабинете острый аромат хвои. Думалось, что Новый год Павел Петрович встретит со всей семьей. Но старший сын не приехал, хотя и обещал. Толя нашел себе другую компанию.
Когда куранты пробили двенадцать, Павел Петрович и Тамара Васильевна подняли бокалы:
— С Новым годом, с новым счастьем, Павочка.
— Счастьем, — словно эхо, повторил Павел Петрович. — За счастье, Томка! Может, включим телевизор?
— Ну его. Когда-то мы и вдвоем не скучали.
Помолвка. Это старое, вычитанное из книг слово все время вертелось на языке. Кажется, ни разу в жизни Анатолий не произносил и не писал его, а вот же привязалось, и избавиться от него нет сил. Когда младший Ткаченко договаривался с Женей вместе встречать Новый год, то думал, что останется вдвоем с ней, посидят в ресторане, а потом махнут куда-нибудь в парк, будут бегать по заснеженным аллеям, кататься на санках с горки, играть в снежки… Все равно что делать, но оставаться вдвоем, даже в молчании слышать друг друга.
Евгения же привела его к себе домой и познакомила с мамой.
Хотя Любовь Павловна, с точки зрения Анатолия, и была женщиной пожилой, почти старой, ей наверняка за сорок, но все еще не утратила привлекательности. Видно, в молодости она была такой же красивой, как и Женя. Это хорошо. А то ведь бывает так: в молодости — небесное создание, а под старость — не приведи бог. В таких случаях мамочки чаще всего и служат предательской визитной карточкой юных дочерей. Страшно думать, что понравившаяся тебе девушка с годами станет такой же мегерой с обвислыми щеками, расплывшейся фигурой, обтянутой яркой тканью. Анатолий терпеть не может молодящихся старух, которые пытаются заменить утраченную привлекательность яркими нарядами, обилием косметических средств. Евгении это не угрожает. Если она пойдет в мать, — а она очень похожа на Любовь Павловну, — то и в старости останется привлекательной, не утратит тех замечательных женских черт, которые так дороги нам в милых лицах матерей и бабушек.
Любовь Павловна, протягивая Анатолию руку, посмотрела на него таким заинтересованным, изучающим взглядом, что он сразу смутился и с неприязнью подумал: влип, попал не на встречу Нового года, а на смотрины. И почувствовал себя как на экзамене — скованным, поглупевшим. Неизвестно почему вспомнил толстого Жениного ухажера. Неужели и Яков Федорович сидел на этом диване и на него смотрела Любовь Павловна вопрошающим взглядом? Возможно, преуспевающий врач казался ей хорошей партией для дочери, которая никак не сдаст экзамены в медицинский институт. Врач это фигура, не то, что молодой журналист, еще даже не журналист, а так, юноша, пробующий перо. Как только Любовь Павловна ушла на кухню, спросил у Жени:
— Яков Федорович у тебя бывал?
Девушка удивленно подняла брови.
— С чего ты взял! — и засмеялась так звонко, как только одна она умела. — У-у, а ты ревнивый! Не дуйся, не на поминки пришел, а на встречу Нового года.
Анатолий чуть не буркнул: «А я думал на помолвку», но вовремя спохватился. В комнату с подносом в руках вошла Печалова-старшая.
За стол сели втроем. Любовь Павловна, подняв рюмку, сказала:
— Нашему гостю, наверное, будет скучно. В былое время, еще когда муж был жив, у нас собирались большие компании — фронтовые друзья, артисты. А потом… Все чаще и чаще мы с Женюркой вдвоем оказывались за новогодним столом…
— К чему эти воспоминания, мама! Спела бы лучше.
— Успеется. Налей гостю, а то он от нас сбежит.
— Что вы? Мне так у вас приятно, — поторопился уверить Анатолий, — и я прошу: спойте, мне Женя говорила…
— Бывшим певицам петь не следует. Даже для друзей, — ответила Любовь Павловна и, не ожидая дальнейших уговоров, запела «На границе тучи ходят хмуро…», дошла до слов «край суровый тишиной объят» и оборвала песню, вышла из комнаты.
Женя рассказала, что эту самую песню мать пела в ночь, когда началась война. Именно на словах «край суровый тишиной объят» загрохотали орудия, вздыбилась земля. Было это в городе у самой немецкой границы.
— Вот так случай, — удивился Анатолий, — прямо в рассказ просится. И название готово: «Тишина».
— Жизнь мама прожила не тихую, а громкую, боевую, — заметила Женя. В это время в комнату вернулась Любовь Павловна. — Что ты, мама, приуныла? — Женя обняла мать за плечи и, как маленькая, потерлась щекой о ее щеку.
— Другую елку вспомнила.
— Расскажи…
— Уж больно не новогодняя история.
— А я люблю жуткие истории.
— Вам не кажется, ребята, — начала свой рассказ Любовь Павловна, — что ветки елки напоминают растопыренные пальцы матерей, молящих о пощаде?
Образ был настолько неожиданным, что молодые люди недоуменно переглянулись.
— Не кажется! — продолжала свой рассказ Любовь Павловна. — Происходило это бог весть когда и где — в ином мире, а может, и в другой жизни. Впрочем, я точно могу назвать день и место действия.
Город, в котором я жила, заняли немцы. На окраине они организовали лагерь для военнопленных. Что это был за лагерь, как там издевались над нашими людьми, рассказывать не стану. И в книгах вы про такое читали, и в кино видели.
В лагерь этот и мой муж попал. Очевидно, поэтому партизаны и дали мне задание устроиться туда на работу, завязать связи с военнопленными. Случаю, как это чаще всего и бывает в жизни, угодно было помочь мне выполнить приказ командования отряда. Бежавший пленный рассказал партизанам о странностях начальника лагеря. Он возомнил себя певцом и срочно ищет учителя пения. Всех пленных опросил. Вот тогда партизаны и решили послать меня учительницей к оберлейтенанту. Для этого были основания. В свое время я училась в Киевской консерватории, недурно пела. До замужества мечтала стать профессиональной певицей, видела себя уже на сцене оперного театра. Но потом жизнь рассудила иначе: приехала на границу, где служил муж. А тут война…
Любовь Павловна замолчала, словно собиралась с мыслями.
— Так о чем это я? — наконец прервала затянувшуюся паузу Любовь Павловна. — Ах, о коменданте. Стала давать ему уроки пения. Впрочем, играла на рояле и пела я одна, а он сидел, согнувшись в кресле, и молчал. Разговаривали мы редко. Хотя немецкий я понимаю. И в случае нужды могу поддержать разговор.
Такие уроки продолжались с месяц, потом вдруг коменданту пришла мысль создать хор из пленных, чтобы ему пели русские народные песни. Я получила доступ в лагерь. Пока отбирала солдат и офицеров с хорошими голосами, мне удалось завязать знакомство со многими военнопленными, встретилась даже с мужем. Но эта встреча радости не принесла. Ну да бог с ним. Не о нем речь. Нашлись в лагере настоящие люди. Через них партизаны и начали готовить массовый побег военнопленных.
Снова наступила длинная пауза.
— Да, я хотела рассказать о елке, о встрече Нового года. Комендант приказал мне, чтобы ночью привела певцов, он намерен слушать русские песни в ночь под Новый год. Такое у него, дескать, правило. Каждый Новый год он слушает песни другого народа. В прошлом году — Франции, в этом — России, а на следующий, — может быть, Англии или Америки, куда пошлет его фюрер.
В тот Новый год мне и показалось, что ветки елки напоминают дрожащие пальцы рук, молящих о пощаде.
В полумраке — длинный стол, накрытый белой скатертью. За ним — комендант. Его лицо с пьяно блестящими глазами кажется нарисованным светящимися красками.
Фашист широко раскрывает рот и прямо в глотку вливает коньяк. Затем щелкает над головой пальцами. Это знак мне. Пора начинать. Мы затягиваем певучую, раздольную песню о Волге.
Крупные, как дождевые капли, слезы стекают по бледно-синим щекам пьяного.
— Какая песня, какие голоса! — восхищается комендант. Дрожащей рукой он поднимает бутылку и, расплескивая на скатерть, наполняет бокал.
После этой песни один из пленных мне шепотом сказал, что мой муж ночью выскочил из барака, бросился на проволоку, — нервы сдали. Я тогда даже почувствовала облегчение. «Он не струсил, чего я больше всего боялась. Предпочел смерть плену».
Но думать мне долго не пришлось. Над головой просвистела пуля. Выстрелил взбешенный комендант. Я не заметила, когда он щелкнул пальцами. Похолодело в груди, в ушах зазвучал мотив знакомой с детства песни. Перед глазами пенящиеся волны, в морскую пучину уходит корабль, его команда выстроилась на палубе, волны лижут ноги отважным людям, а они стоят недвижно, над их головой реет андреевский флаг. Где я видела эту картину? В кино, театре? Все это казалось однажды уже пережитым.
— «Варяга», товарищи, споем «Варяга», — предложила я. — Ну, начали: «Все вымпелы реют и цепи гремят…»
Мне казалось, что гитлеровец сейчас начнет стрелять, кричать, топать ногами. Но в комнате было тихо. Хозяин спал, положив хмельную голову на рукоятку пистолета…
Любовь Павловна на этих словах оборвала рассказ и, не попрощавшись, ушла в свою комнату. А Женя и Анатолий продолжали безмолвно сидеть у елки и смотреть на растопыренные пальцы ее ветвей, на разноцветные огоньки крохотных лампочек. Ребята ждали продолжения рассказа. Хотелось, чтобы та ночь закончилась героически, чтобы Любовь Павловна пристукнула пьяного коменданта, открыла ворота лагеря, выпустила пленных.
Наступил уже Новый год, мирный, спокойный. На рассвете Анатолий попрощался. По дороге домой спросил у заиндевевшего фонаря: — Каким он будет для нас, наступающий год?
Фонарь молчал, но влюбленный парень уточнил:
— Для нас, это для меня с Женей. — Все чаще и чаще он ее имя ставил рядом со своим.
Женя Печалова не вела дневника. Но и она могла бы доверить бумаге многое такое, о чем ни за что не рассказала бы никому, даже матери, которую всегда считала самым большим и верным своим другом.
Встречи с Анатолием для Жени стали не только желанными, но просто необходимыми. Она считала часы, оставшиеся до свидания, дважды или трижды в день находила повод, чтобы позвонить ему. И всякий раз, когда телефонную трубку снимал кто-то другой, а не Анатолий, она словно чувствовала на себе иронический взгляд, явственно слышала пренебрежительно брошенную фразу: «Ну и прилипла же эта нахальная девка к Анатолию».
А при встречах, о чем бы ни говорили, она ждала, — вот сейчас, сейчас, он возьмет за руку и скажет: «Женюрка, любимая, жить без тебя не могу. Нам надо быть вместе, понимаешь, — навсегда вместе». Возможно, это и не звучало современно, но именно эти слова ей хотелось услышать. В глазах друга она давно их прочла, но при встречах Анатолий был весел, часто даже разговорчив, а этих слов не говорил.
Женя гордилась своей матерью, и ей было приятно, что Любовь Павловна понравилась и ее другу. В первый же день Нового года, встретившись с Женей, Толя с восторгом сказал:
— Вчера я влюбился в Любовь Павловну. Вот женщина! За один такой вечер, как она провела у коменданта, можно седой стать…
— У мамы до сих пор нет ни одного седого волоса…
— А почему она так неуважительно говорила о твоем отце?
— Откуда ты взял? — вспыхнула Женя. — Она слова о нем не сказала…
— Она же говорила, — напомнил Анатолий, — в плен попал, робкий такой, дела серьезного поручить нельзя.
Девушка засмеялась:
— Это она о своем первом муже говорила, капитане Гридине. С моим же отцом, лейтенантом Печаловым, мать вместе в партизанском отряде воевала. Поженились они после войны… Мне всего пять лет было, когда папа умер. Совсем молодым…
Не уловив настроения подруги, Анатолий беспечно продолжал разговор:
— Я думал, о нем вчера речь шла. Часто бывает, что у боевых женщин мужья попадаются совсем ни то ни се. Странно…
— Мой папа был очень смелым и хорошим. Хочешь посмотреть его фотографию?
— Покажи.
Женя принесла пухлый альбом. На первом листе была приклеена любительская фотография черноволосого лейтенанта.
Лицо лейтенанта показалось Анатолию очень знакомым. Нет, конечно он никогда не видел и не знал Игоря Печалова. Но именно таким и представлял себе отца Жени. Раньше ему казалось, что Женя очень похожа на мать. Теперь он увидел, что и разрез глаз, и взгляд, и чуть-чуть приподнятую вверх левую бровь Евгения унаследовала от отца.
— А ты, оказывается, дочь своего отца, — пошутил Анатолий.
— Похожа?
— Очень.
— Значит, буду счастлива. Так говорят: если девочка похожа на отца, а мальчик на мать, то будут счастливы. А ты на кого похож?
— Познакомлю с родителями — сама определишь. Хорошие у тебя родители, Женюрка.
— В самом деле тебе нравятся? Для меня нет дороже человека, чем мама.
— Романтичная, женственная и такая боевая! — констатировал Анатолий и тут же спросил, — а как тогда с комендантом мать разделалась, удалось бежать пленным?
— Не знаю, я вчера сама первый раз слышала эту историю. У матери таких историй на книгу бы хватило. Она даже начала писать, да бросила. Писательский труд ей оказался не под силу.
— А если бы мы с тобой помогли ей, как думаешь, согласилась бы Любовь Павловна?
Женя обрадовалась предложению Анатолия. Конечно, надо записать воспоминания матери, кроме того, совместная работа сблизит их, поможет лучше узнать друг друга — об этом она тоже подумала.
В тот же день девушка спросила мать:
— Где твои записи, давай, мы вдвоем с Толиком решили писать о тебе книгу.
— О, оказывается, и ты у меня писательницей заделалась, — засмеялась Любовь Павловна. — Смотри, вместо медицинского не поступи в литературный институт.
В рассказах, или главах неоконченной повести, главной героиней была Валентина Владимировна Ветрова. Не только Женя, но и Анатолий без труда узнали в ней автора записок Любовь Павловну Печалову. Она писала довольно откровенно. Анатолий был счастлив, словно старатель, напавший на золотоносную жилу. Женя радовалась, что теперь у них есть общее дело, и они часами увлеченно работали вместе.
Перепечатав на машинке первые страницы записок матери, Женя спросила у своего соавтора:
— Ты, Анатолий, ревнивый?
Он ответил довольно стандартно:
— Кто любит, тот ревнует.
— Удобная формулировка для домостроя, — возмутилась Женя. — Какая же это любовь, когда жизнь превращается в каторгу, один человек порабощается другим! Любовь — это прежде всего взаимное доверие, вечный праздник.
Анатолий согласился, но заметил, что «вечный праздник» чересчур сильно сказано, в семейной жизни бывают не только радости, но и огорчения.
— Согласна, — перебила Женя, — но и радости и огорчения пополам. Когда вдвоем, то все легче. Друг на друга влияют, один другому помогают. Тогда все легче, правильно, Толик?
Только прочитав дальше записки Любови Павловны, молодой журналист понял, почему так настойчиво Женя интересовалась — ревнив ли ее друг. В записках говорилось, что первый муж Любови Павловны был ревнив до сумасшествия, деспотичен и к тому же труслив.
Анатолий листал страницы конторской книги, в которой писала свои воспоминания Любовь Павловна, но в них не было последовательности, пропущены многие важные события — о них говорилось только намеком. Чтобы все это восполнить, нужна была помощь автора записок.
— Это исключено, — заявила Женя, — мама совсем скисла. Посидела с нами на Новый год, выпила рюмку вина, вспомнила прошлое — и слегла. Боюсь, что придется класть в больницу.
— Прости, Женечка, — Анатолий искренне огорчился, укорил себя за черствость. Увлекся воспоминаниями Любови Павловны и даже не поинтересовался, почему не видит ее, когда приходит к Жене. Не в этом ли проявляется эгоизм молодости, не это ли называют черствостью молодых? Очевидно, когда сам молод, никакие хворобы тебя не донимают, то и не думаешь, что кому-то может нездоровиться. Вот и отец последнее время что-то сильно кряхтит. Врачи говорят, что надо щадить его сердце.
— Значит, мы не сможем больше работать над записками мамы, — огорчилась Женя.
Нет, Толя так не считал. Работу надо продолжать. Обязательно продолжать.
— Надо будет найти документы о партизанской борьбе в нашем крае, — вслух размышлял Анатолий, — достать книги о партизанах, мемуары партизанских командиров. Будем читать, читать и читать, обрабатывать то, что успела написать твоя мама. А потом, когда она выздоровеет, расспросим обо всем, что касается лично ее товарищей по отряду.
30 января
Анатолий посоветовал мне писать дневник. Он даже подарил для этого довольно симпатичную общую тетрадь и признался, что сам ведет дневник, который, возможно, даст мне почитать. Я высмеяла его затею. Если он может дать мне читать свой дневник, то может и рассказать все на словах. Дневник пишут не для посторонних глаз. Это — самый скромный и самый молчаливый друг. Он должен уметь выслушивать молча, не давать советов, не осуждать, не смеяться над чувствами. Так что, друг Анатолий, считай, что твоя тетрадь исчезла для тебя на веки вечные. Больше ты ее никогда не увидишь. Иначе ты всегда будешь стоять передо мной, контролировать мои мысли, и я стану к тебе приспосабливаться. Буду стараться писать так, чтобы тебе понравиться, выглядеть лучше, чем я есть на самом деле.
Но как же я тогда смогу прочесть твой дневник? Ты ведь согласен только на обмен — обмен чувствами, мыслями, выраженными вслух, — это еще можно понять, но ты хочешь знать самое сокровенное, даже те мысли, которые только промелькнули в голове, те чувства, которые только зреют во мне, в которых я еще сама не разобралась. Не много ли ты хочешь, Толик? Тогда я перестану быть сама собой. А может быть, так и будет лучше. Ведь порою мне так хочется слиться с тобой, чтобы мы перестали быть двумя разными людьми, а стали одним целым. Для этого нужно полное родство душ. Сегодня, сейчас, у меня нет таких мыслей, таких чувств, которые я хотела бы скрыть от тебя, а что, если завтра они появятся? Может быть, вредно, непедагогично говорить тебе, какое место в моих мыслях отведено твоей персоне. Я умышленно написала «непедагогично» — ты же сейчас ударился в педагогику. Бессовестный. Уехал, оставил меня одну, и как раз в такое время, когда очень-очень мне нужен. Понимаешь, очень!
2 февраля
Мать свезла в больницу. Рентген показал опухоль пищевода. Врачи оставляют крохотную надежду — возможно, она доброкачественная, но операция неизбежна. Мама почти ничего не ест. Сильно исхудала. И в таком состоянии она думает обо мне больше, чем о себе. Сегодня спрашивала:
— Толя вернулся из командировки? — А затем добавила: — Он, кажется, порядочный парень, не вертопрах.
Маме, очевидно, очень хочется, чтобы я прибилась к какой-нибудь гавани. Такой гаванью можешь стать и ты, Анатолий. Но ведь ты молчишь. Может быть, и рано говорить о свадьбе. Впрочем, мне кажется, что пора. А может, я тебя нафантазировала, выдумала тебя таким хорошим, а ты ординарная дрянь. Прости, я, конечно, о тебе так не думаю.
3 февраля
Гадкая я, гадкая! Мне сейчас надо думать только о мамочке — ведь она сильно мучается, ей, возможно, осталось жить считанные дни. Чудовищно! Такого быть не может. С детства, с того времени, как помню себя, я вижу рядом мать. Она такая же привычная, как солнце, как воздух. Без нее не может быть жизни — значит, она вечна. Она во мне, всегда со мной! Почему я не ощущаю сейчас ее боли? Почему позволяю себе думать в такое время не только о ней, но и о тебе? Мать у меня одна. Другой никогда не будет! А ты?
Что же ты молчишь, Толя, или, может быть, тебе нечего сказать? Мать чувствует мое смятение, чувствует, как мне трудно. Перед см… Нет, не стану дописывать это слово. Она еще вернется из больницы. Но сейчас, я знаю, если мама в сознании, то она думает обо мне. Такой и должна быть любовь. Только такой!
Почему же ты не торопишься приезжать, даже не позвонишь по телефону? Когда-то я слышала странное выражение: «любовь до семафора». Неужели и такая бывает?
5 февраля
Прошло еще два дня. Какая длинная командировка. На улице холодно, метет вьюга, а в сердце тоска. Только что вернулась из больницы. У мамы без перемен. Как она страдает, бедная. Какие у нее сегодня были глаза! Кажется, они кричали. Нет, нет они умоляют, любят, страдают. Я боялась, что разревусь.
6 февраля
Среди бумаг матери я нашла листок с такой записью: «Он грустил о своей первой жене. О первой жене часто грустят в старости. Интересно, как относятся к этой грусти вторые жены? И хорошо и плохо быть второй женой. Только одну женщину мужчина берет с собой в могилу и в полет к звездам. И так, очевидно, положено от бога».
Эти слова не могут принадлежать матери, хотя и написаны ее рукой. Она их выписала, видно, из какой-нибудь книги или статьи. Но почему выписала? Она не была второй женой. Наоборот, папа у нее был вторым мужем. Возможно ли, чтобы она, живя с таким человеком, как Игорь Печалов, вспоминала такое ничтожество, каким был ее первый муж? О ком она сейчас думает, кого готова взять с собой «в полет к звездам»?
8 февраля
Позвонил Анатолий. Наконец вернулся. Я старалась не подать вида, что тосковала. По телефону мне это удалось. Удастся ли при встрече?
Скоро он придет. Закрываю тетрадь и прячу в ящик. Пока дневник не для его глаз.
9 февраля
Прости, Толенька, писать о тебе сегодня не могу.
Маме очень-очень плохо. Врачи говорят, что если сделать операцию, то, может, появится несколько процентов надежды. Возможно, это продлит ее жизнь на год, а может, лишь на несколько месяцев. Они спросили у меня, как быть?
Разве я знаю, как быть. Разве я вправе распоряжаться жизнью и смертью матери? Вместе со мной в палату ходил Анатолий. Мать через силу ему улыбнулась и через силу, ей трудно говорить, попросила: «Береги!»
Одно слово. Толя понял. Речь шла обо мне.
Когда вышли из больницы, Толя сказал, что мама стала неузнаваемой, и посоветовал, чтобы делали операцию, если нужно, пусть вызывают хирургов из Москвы. Нельзя упускать ни одного шанса, надо сделать все, что в силах человеческих.
А что в силах человека против этой болезни? Когда врачи ставят диагноз, то словно произносят смертный приговор.
Мамочка, милая, не умирай!
30 января
Эти записи я делаю не в общей тетради, а в блокноте с коричневой дерматиновой обложкой. Я еду в командировку. Первый раз за время работы в редакции.
Мать вспомнила, что, когда папа работал в «Красном Знамени», они много ездили. Чуть не весь Советский Союз исколесили. Жизнь журналиста — в пути. К этому надо привыкнуть.
Я уехал из Принеманска охотно. Жаль, у нас такая возможность очень редко представляется. В каждом большом городе есть штатный корреспондент. Нашему же брату много дел и в Принеманске. Но обстоятельства помогли. На обсуждение пленума обкома партии, который должен состояться в конце февраля, вынесен вопрос о работе школ. Мы же о них почти ничего не писали. Деятельность учителей, школьных партийных организаций проходила мимо редакции. Теперь решили наверстать упущенное. В редакции создана группа по подготовке к пленуму. В эту группу включили и меня. При этом было сказано:
— Толя недавно был десятиклассником. Пусть посмотрит на проблему глазами комсомольцев-старшеклассников. Материалы с такой точки зрения тоже будут представлять интерес.
Решил начать знакомство со школы, в которой сам учился. Меня встретили как старого знакомого.
Надежда Сидоровна, преподавательница литературы и русского языка, бывшая моя классная, говорила со мной, как и раньше, на «ты» и так расспрашивала про мои намерения, словно я собираюсь писать сочинение по литературе. И я снова почувствовал себя школяром. Я же пока не имею понятия, о чем стану писать. Но признаться в этом своей учительнице мне не хотелось, и я выкручивался, как бывало в школьные годы, когда не приготовил урока.
Только директриса разговаривала со мной подчеркнуто официально: «Чем могу быть полезна, Анатолий Павлович?»
Болтал со многими, а вот темы для газетной статьи так и не нашел. Но мой поиск неожиданно прервали. Не успел вернуться в редакцию, как был вызван к редактору.
— Кто вам поручил идти в школу номер девять? — спросил Глебов.
— Вы сами зачислили меня в группу.
— В группу — да, но в девятую школу вас не посылал.
Редактор объяснил, что не этично мне писать о своих вчерашних учителях, о школе, которую только-только закончил. И предложил поехать в командировку.
Вот я и еду в Морской район. Не пошел бы в свою школу, — не послали бы в командировку. Да еще в такой интересный район. Это же ворота нашей области во внешний мир. Торговый порт, рыбаки, специфика.
1 февраля
Снова переехал в общую тетрадь. Блокнот весь исписан. Делаю заготовки для будущей статьи. Дневник сподручнее вести в общей тетради. Интересно, начала ли вести дневник Женя?
Кажется, школа и есть та самая стихия, в которой я должен свободно плавать.
Помню, как мать привела меня в первый класс, нарядного и притихшего. А как я гордился, когда получил первую пятерку за то, что сумел чисто, без клякс, с нужным нажимом исписать страницу буквой «В». Очевидно, тогда я думал, что постиг высшую премудрость. В дальнейшем оказалось, что правильный нажим на буквы, да и вообще красивый почерк в наше время — не главное. Писарей с успехом заменили машинистки. Вот если бы в школе учили стенографии…
Узнав, что я еду в командировку изучать проблемы обучения в школах, отец порекомендовал мне почитать ряд статей великих педагогов прошлого. Исписал мудрыми изречениями несколько страниц. Поразило меня очень верное замечание педагога Ушинского. Он увидел в душе человеческой свойство привыкать к фразе, переставая отвечать чувством на эту самую фразу. «И разве мало мы видим людей, — восклицал Ушинский, — с благородным презрением на устах, с байроновской желчью в словах и самой крупной подлостью в сердце?»
Точно замечено. Были такие люди не только в прошлом, но и сегодня их можно встретить, и не обязательно среди молодежи. Есть они и среди педагогов. А чему тут удивляться? Учителя тоже люди. Когда был школьником, считал их полубогами — любимыми и нелюбимыми, но полубогами. Сегодня…
В школе, которую я облюбовал в Морском, первое интервью брал у учительницы, которую не хотел бы называть этим почетным именем. Не сомневаюсь, что священных фраз о призвании учителя, любви к детям, о цветах жизни, которым принадлежит будущее, она произнесла много, но мне, словно кухонная склочница, жаловалась на своих учеников:
— Это не дети, а какие-то выродки, разве их чем-нибудь заинтересуешь?
Гусыня! В ее шипении слышалось столько презрения к ребятам, отданным на ее попечение! Она говорила, что девчонки только и мечтают о кавалерах, а мальчишки (о ужас!) бегают на переменках в туалет курить, а от некоторых старшеклассников на праздничном новогоднем вечере (подумать только!) попахивало спиртным. Я представил себе, как она, вытянув, свой утиный носик, поджав и без того тонкие губы, рыщет среди танцующих пар и принюхивается, не попахивает ли от кого вином.
Расспрашивал ребят о любимых учителях. Назвали несколько имен, а о моей собеседнице сказали, что надоела хуже горькой редьки. Преподает она физику и сделала все от нее зависящее, чтобы ребята не любили этот предмет. И в золотой век физики ни один из ее учеников не мечтает стать физиком! Невежды встречаются среди людей любой профессии, но среди педагогов — это уже черт знает что, преступление… Очевидно, это тема для публицистической статьи, но мне ее не написать. Силенок не хватит.
Да, послезавтра в одной из школ Морского будет комсомольское собрание. Возможно, оно и даст необходимый для статьи материал.
3 февраля
Сколько таких собраний промелькнуло на моей памяти, не оставив никакого следа. Даже собрание, на котором меня принимали в комсомол, было до обидного формальным, скучным.
— Как успеваемость?
— Ничего. Так себе, средненькая.
— Надо подтянуться. Дисциплина?
— Нормально.
— Общественные поручения?
— Оформляю стенгазету.
— Какие будут замечания?
Классная посоветовала подтянуться по математике. «Тройка» — маловато для комсомольца.
— Есть предложение принять. Возражений нет? Нет! Принято единогласно. Поздравляем, Анатолий.
Если это — самое памятное в моей жизни собрание, то что же говорить о других! Чаще всего у нас в школе собрания созывались для «накачки». На них учителя доказывали то, что не требует доказательств: плохая дисциплина — дело никудышнее; получать двойки — недостойно комсомольца. Александр Матросов, Олег Кошевой, Юрий Гагарин всегда были примерными учениками, а потому в час испытаний стали героями. Подобные откровения нельзя назвать лишенными смысла, но они вряд ли привлекают юных к комсомольским собраниям. Я не помню, чтобы кто-нибудь из моих одноклассников с нетерпением ждал, когда состоится очередное комсомольское собрание. Почему-то казалось, что собрания нужны вовсе не нам, а классному руководителю, комсоргу, директору школы.
И на это комсомольское собрание я шел, как на очередное мероприятие, которое, возможно, послужит одним из примеров для будущей статьи. И началось оно так, как начинались десятки других. За учительским столом уселись комсорг, директриса, классная. Единогласно приняли повестку дня: о недостойном поведении трех комсомольцев десятого класса.
Суть дела гладко, словно выученный наизусть урок, доложила комсорг. Ребята шли в тир. Им предстояло участвовать в соревнованиях по стрельбе. Военрук выдал им пневматические винтовки. По дороге один из десятиклассников, не зная, что винтовка заряжена (так он говорит), нечаянно нажал на спуск, пулька попала в ногу проходившей мимо девушки. К счастью, пулька скользнула, лишь поцарапав кожу да порвав чулок. Девушка потребовала от неудачливого стрелка новые чулки. Парень что-то мямлил в свое оправдание и выворачивал пустые карманы. Виновника происшествия направили в отделение милиции. В это время подоспели его попутчики, которые в момент происшествия пили воду у автомата. Они стали упрашивать милиционера и пострадавшую отпустить их товарища. Так они втроем и оказались в милиции, фамилии их попали в протокол.
Свою речь комсорг закончила призывом примерно наказать хулиганов.
С задней парты поднялся высокий смуглый парень и попросил объяснить, в чем выразилось хулиганство двух десятиклассников, которые пили воду и даже не слышали злополучного выстрела. Вместо комсорга отвечала директриса. Ответ ее был неожиданным:
— Ты, Гринберг (это высокий парень, задавший вопрос), известный демагог, твое ехидство ясно как стеклышко. Но знай, номер твой не пройдет. Никакими хитрыми вопросами тебе не удастся выручить своих дружков-хулиганов. Эка важность, что их не была рядом в момент выстрела, но каждый из них мог выстрелить. Наконец, когда они узнали о происшествии, то осудили хулиганский поступок товарища? Нет! Наоборот, пытались выгородить перед представителем власти. Тем самым они проявили беспринципность и, если хотите, трусость.
— В чем же трусость? — спросил у директрисы все тот же черноволосый парень.
— А как ты считаешь? Они же побоялись хулигану сказать в лицо, что он хулиган.
— Они его не считали хулиганом. И я тоже не считаю!
— Перестань заниматься демагогией, Гринберг, — погрозила пальцем директриса. — Я хочу, чтобы комсомольцы знали, что после комсомольского собрания соберется еще педагогический совет. Можете быть уверены, что мы там демагогических заявлений слушать не станем. Если у вас не хватит принципиальности, то мы вынуждены будем принять строгие меры. Итак, если вы примете либеральное решение, то мы, можете не сомневаться, всей «святой троице» не выдадим аттестатов, попросту не допустим к экзаменам.
Угроза директрисы, как видно, произвела впечатление. Напрасно комсорг взывала к совести собравшихся — желающих выступить не нашлось. Предоставили слово «виновникам торжества». Все трое довольна бойко осудили «свой недостойный поступок» и попросили, чтобы им лучше вынесли комсомольское взыскание, чем обсуждали на педагогическом совете.
— Хорошо, подумаем, — пообещала директриса. И, указав на меня пальцем, сказала: — У нас на собрании присутствует специальный корреспондент областной газеты, попросим его пощадить честь нашей школы и не расписывать художества этих «героев», которые, безусловно, подвели всех нас. Мы сами накажем их по заслугам. Главного виновника исключим из комсомола. Остальным запишем по «строгачу».
Снова вскочил с места чернявый парень.
— Не буду голосовать за такое предложение — хоть тысячу раз меня обзывайте демагогом. Ну, стрелку, наконец, за неосторожное обращение с винтовкой можно объявить выговор. А других не знаю, за что наказывать. Таково мое предложение.
В зале зашумели. Комсорг постучала карандашом по стакану:
— Ребята, Таисия Викторовна ясно же сказала, что надо исключить из комсомола. Так как же мы можем решить иначе. Кто нам позволит?
— Как это, кто позволит? — поднялся с парты сосед Гринберга. — На комсомольском собрании хозяева комсомольцы. Какое мы примем решение, такое и будет.
— Это ясно, — махнула рукой директриса, — вы хозяева, так будьте разумны, а не идите на поводу у демагога.
Гринберг снова не утерпел. Он сказал, что все равно не снимет своего предложения. Еще он просит, пусть Таисия Викторовна объяснит, почему она его все время обзывает демагогом. Ведь он не может ей ответить тем же.
Претензии Гринберга, как видно, показались ребятам чрезмерными, они засмеялись. Улыбнулась и директриса:
— Обсуждать ничего не надо и объяснять тоже. Ты сам все объяснил. Все слышали!
— Будем голосовать, — предложила комсорг, — есть два предложения.
Слово попросил один из «виновников».
— Объявите, пожалуйста, нам всем по выговору, и дело с концом. А то на педсовете, кто его знает, как решат! Ребята, не надо спорить.
За это предложение все проголосовали дружно. Воздержался один Гринберг.
Это не типичное собрание, даже несколько шаржированное, может послужить поводом для статьи о школьном комсомоле. Вот об этом я и буду писать. Посмотрю, как обстоят дела в других школах, поговорю с товарищами из райкома комсомола. Сосед Гринберга прав — хозяевами комсомольского собрания в школе, как и на заводе, в колхозе должны быть сами комсомольцы. Надо их освободить от ненужной опеки учителей. Неужели ребятам нельзя доверить решение дел, подобных сегодняшнему? Допускаю мысль, что директриса «не типична», возможно, даже глуповата, но ведь там были и другие педагоги-коммунисты. Почему они сидели, словно в рот воды набравши? Не хотели портить отношения или считали непедагогичным выступать против ее предложения на комсомольском собрании? А разве прививать ребятам рабство мысли педагогично? Кого могло воспитать такое собрание? Почему его воспитательная роль с такой легкостью была подменена административной? А в итоге комсомольцы даже не попытались разобраться в поступках своих товарищей, определить долю ответственности каждого, а ведь вместе они учились десять лет.
Все эти «почему» приводят к грустному выводу. Роль комсомольской организации в этой школе, а возможно, и в ряде других, принижена, организация стала придатком педсовета, а то и просто подголоском директора. Рассказывают, что даже своих руководителей комсомольцы не сами избирают, а их «рекомендуют», фактически же назначает директор. И часто такие «вожаки» у ребят не пользуются уважением, их считают «подлизами».
Никогда раньше я не предъявлял подобных претензий к школе. Всегда она мне казалась организмом настолько устоявшимся, что он не подлежит обсуждению, а порядки, в ней царящие, такими же бесспорными, как таблица умножения.
Эх, если бы так же легко было писать статью, как заполнять страницы дневника.
6 февраля
Вот и истекает срок моей командировки. Не зря прошло время. Впервые я почувствовал подлинную самостоятельность. Искал, сомневался, находил и опровергал себя.
Уезжаю. Фактами полон блокнот. Боюсь, что подбирал их тенденциозно, чтобы подкрепить свои выводы, а не для того, чтобы найти истину.
Разговорился с одним десятиклассником. Ему восемнадцатый год, классная потребовала, чтобы завтра он пришел в школу с родителями. Почему? Разговаривал на уроке. Какая нелепость. Неужели педагог не понимает, что за свои поступки взрослый человек должен отвечать сам, как любой другой гражданин, имеющий паспорт. Но учительница спешит переложить ответственность за поведение взрослого сына на плечи родителей. А ведь после окончания школы, через несколько месяцев, парень пойдет служить в армию. Командиры не будут взывать о помощи к родителям…
9 февраля
Все-таки я порядочная свинья. У Жени горе. Мать в тяжелом состоянии. В эти дни Жене особенно важна была поддержка друга, а я даже ей не позвонил. Честно говоря, я о ней почти и не вспоминал.
11 февраля
Оказывается, я кое-что умею, статью о школе написал буквально в один присест. Это, пожалуй, самая большая статья, какую мне приходилось когда-либо писать. Писал и не чувствовал времени. Значит, дело в том, что внутренне был готов к написанию статьи, что сам волновался, когда писал, и не думал о том, как к моему материалу отнесутся заведующий отделом или работники секретариата. Писал я статью, как писалось, ну вроде, как пишу дневник. Когда нес на машинку рукопись, — боялся, что все придется заново переписать и машинистки станут ворчать, скажут, что если бы мою стряпню посмотрел опытный журналист, то ее можно было бы выбросить в корзину без перепечатки.
Когда же прочитал напечатанное, то появилось странное ощущение, будто это не я писал, а кто-то другой, более знающий и толковый изложил мысли, лишь огрызки которых валялись у меня в голове. Юра Новак прочитал и довольно хмыкнул:
— Тащи в секретариат. Статья не по нашему отделу.
Ответственный секретарь редакции поднял голову, положил очки на пачку гранок, разбросанных по столу.
— Уж больно быстро ты написал.
И, как часто случается с нашим начальником штаба, он полистал блокнот, прочитал приличествующую случаю цитатку. Я из чувства уважения к мудрости отцов попросил ее переписать. Это, безусловно, подкупило Викентия Александровича. И он посоветовал:
— Вдумайся, что говорит Гёте, он знал, что такое литературный труд.
А Гёте, оказывается, утверждал, что книге необходимы сроки, как ребенку. Все наскоро, в несколько недель, написанные книги возбуждают известное предубеждение против автора. Порядочная женщина не производит ребенка на свет до истечения девятого месяца.
13 февраля
А еще говорят, что тринадцатое — несчастливое число. Решительно заявляю: враки! В номере «Зари» за тринадцатое число напечатана моя статья из Морского. Статья заняла полный подвал. Соколов снабдил статью рубрикой: «Заметки журналиста».
В коридоре редакции меня встретил Виктор Светаев, покрутив возле моего носа свежим номером газеты, сказал:
— С тебя, старик, причитается, в какой ресторан пойдем?
Дома газета тоже произвела впечатление. Мать чмокнула в лоб. У отца вид, как будто ему объявили благодарность, но не преминул сделать замечание, что я напрасно прибегаю к категорическим оценкам и т. д…
На улице встретил свою классную. И она, оказывается, тоже читала мою статью.
А все-таки, черт возьми, хорошая у меня профессия!
Мальчишество безусловно, но я даже постоял у витрины с сегодняшним номером нашей газеты. Хотелось увидеть, как кто-нибудь подойдет и начнет читать мою статью. Увы! Подошли парень с девушкой, посмотрели объявления: что идет в кино? Еще какой-то пенсионер потоптался у витрины, устремив очки неизвестно в какой угол первой полосы. Дальше оставаться у витрины показалось просто неприлично.
А вот Женя, оказывается, газету не смотрела. И вообще ее газета, кажется, мало интересует.
15 февраля
Если так пойдет дальше, то я, очевидно, как и отец, стану фанатиком газеты. И это я пишу совсем не потому, что напечатана моя большая статья. Сегодня, например, напечатана статья Николая Яцовского об опыте партийной работы на одном заводе. Кажется, что об этом напишешь. Собрания, заседания, семинары. А он так написал, что все мы читали с завистью. Светаеву и то понравилось. Просто, без всяких выкрутасов сумел рассказать о существе партийной работы, которая, по его словам, является человековедением. Приведенные им примеры заинтересуют многих, пожалуй, опыт этой партийной организации станут перенимать. Маркевич говорит, что в редакцию уже звонили читатели, благодарили за статью.
Мораль: надо уметь наблюдать, изучать жизнь, писать. Прописные истины, которые тысячу раз слышал, а вот доходят до сознания они с трудом. Хорошо бы стать таким журналистом, как Николай Яцовский.
18 февраля
Едем в командировку в пожарном порядке. Меня посылают в качестве дополнения к Виктору Светаеву. В течение двух дней нам надо собрать материал для полосы о военно-патриотическом воспитании. Пойдет в номер, посвященный дню Советской Армии. Поезд уходит в шесть утра. Спать не хочется. Отец, как и всегда, рекомендует подготовиться к поездке, составить план, почитать материалы о военно-патриотическом воспитании. Принес ворох старых газет, какие-то брошюры. Кажется, у него подобраны материалы на все случаи жизни. Сейчас мне всего этого не хочется читать. Возьму с собой. Посмотрим в дороге вместе со Светаевым.
Не могу оторваться от «Триумфальной арки» Ремарка. Даже не пошел к Жене, попрощались по телефону. Выписал несколько его рассуждений о любви. Надо будет показать Жене. Что она думает на этот счет.
«Женщина от любви трезвеет, а мужчина теряет голову».
«Любовь, как болезнь, — она медленно и незаметно подтачивает человека, а замечаешь это лишь тогда, когда хочешь избавиться от нее, но силы изменяют тебе».
«Ни один человек не может стать более чужим, чем тот, кого ты в прошлом любил».
Почему я выписал эти цитаты? На этот вопрос, пожалуй, не смогу ответить. А почему я их хотел показать Жене? Нет, делать этого не следует, а то еще подумает неизвестно что!
Боли Павел Петрович не ощущал — просто было противное ощущение пустоты. Верхняя губа ввалилась, а язык все время нащупывал раздувшиеся десны, где только что, хотя и непрочно, но все-таки держались передние зубы. Знакомый зубной врач, с которым Ткаченко несколько раз встречался в различных компаниях, потрогал зубы прокуренным указательным пальцем, многозначительно хмыкнул:
— М-м-да, — что означало крайнее неодобрение. Действительно, давно следовало начать лечить, да все недосуг. Впрочем, еще несколько лет назад Павел Петрович любил похвастать своими зубами: все до одного целенькие, никаких коронок и пломб. Отец, умер, когда ему было пятьдесят восемь лет, и ни разу не обращался к зубному. Года два назад стали кровоточить десны — ерунда, не обратил внимания. Начали шататься передние зубы, появилась боль.
— Ну что, решаетесь?
— Вам виднее. Лишь бы скорее.
— Ага, значит, как в блатной песне: «…четыре здоровые зуба она отхватила подряд…»
И врач довольно легко, шутя и балагуря, один за другим вырвал четыре передних зуба. На прощание он пообещал сделать такой протез, что никто и не заметит вставных зубов.
«Никто не заметит!» — пытается улыбнуться одеревяневшими губами Павел Петрович. Старость не скроешь ни зубным протезом, ни париком, ни румянами, ни помадой…
— Старость, да как вам не стыдно, Павел Петрович, вам ли говорить о старости, — всплеснул руками зубной врач, — старым вы никогда не будете, это я вам говорю!
— Мне бы ваш оптимизм, доктор.
Домой Павел Петрович не торопился — там пусто — Анатолий уехал в командировку. Жена ведет репортаж из совхоза. Вот Тамару, кажется, старость обходит стороной. Годы словно бессильны изменить ее внешность и характер. Скоро пятьдесят, а у нее ни одного седого волоса, да и болезни пока не донимают. Как и десять лет назад, она легка на подъем. Вечером позвонили из Москвы, а утром уже была в совхозе.
Как часто бывает в Западном крае, неожиданно наступила оттепель. Вчера еще суровые морозы искрящейся сединой покрывали ветки деревьев, крыши домов, провода, а сегодня с утра подул теплый южный ветер, разогнал тучи, засветило солнце, на мостовых появились лужи. Наверное, и дороги развезло, подумал Ткаченко, хоть бы Тамарина машина не застряла в пути. Потом память перенесла его в молодость. Лет тридцать назад, если не больше, Ткаченко, тогда молодой корреспондент «Красного Знамени» по Восточной Сибири, получил задание из редакции дать отчет о праздновании годовщины Октября. Проще всего было написать из Иркутска, где тогда жил. Проще, но не интересно. Корреспонденты «Красного Знамени» есть во всех республиках и большинстве областей страны. Многие пришлют отчеты из больших городов: Ленинграда, Киева, Баку, Тбилиси, а для Иркутска и места не останется на газетной полосе. Значит, надо найти что-то такое, чего в других краях нет. Только тогда можно надеяться, что заметка займет крохотное место под газетным солнцем.
Случайно Павел узнал, что на станции Байкал существует традиция в дни революционных праздников собираться у братской могилы партизан — сподвижников Сергея Лазо. От Иркутска до станции Байкал расстояние, по сибирским масштабам, крохотное. Решил ехать. Тамара попросила возвратиться пораньше. Уговаривать Ткаченко, собственно говоря, было незачем. Он отлично помнил, что приглашены гости, что материал надо спешно передавать в редакцию. Правда, выручала разница во времени. Все-таки в Иркутске праздник начнется на шесть часов раньше, чем в Москве.
Утренним пассажирским поездом приехал на станцию Байкал. А там такая вьюга, что света белого не видно. Какая демонстрация, какой может быть митинг в такую чертову погоду! Но дежурный по вокзалу обнадежил:
— Не знаете вы сибиряков, митинг состоится в любую погоду. Ступайте этой дорогой, встретите людей…
Побрел корреспондент по завьюженной степи. И полкилометра не прошел, как потерял дорогу. Долго плутал, а вокруг только снег да снег. И ветер. Вначале мерз, а потом и мерзнуть перестал, совсем выбился из сил. Начал подумывать Павел, что в этой снежной кутерьме и конец придет, но, видно, срок ему еще не вышел, счастье не изменило. На него, почти занесенного снегом, натолкнулись возвращавшиеся с митинга железнодорожники. Довели его до станции, но тут новая преграда. Последний поезд на Иркутск прошел. Следующий пассажирский будет лишь на рассвете.
Железнодорожники не только обстоятельно рассказали, что было на митинге, но и передали по своим каналам связи заметку в Москву для «Красного Знамени». Вместе с железнодорожниками посидел за праздничным столом, а потом первым товарным поездом вернулся в Иркутск. Тамара спала, а гости давно разошлись по домам.
Через несколько дней пришла газета в Иркутск. В ней на третьей полосе двадцатистрочная заметка со станции Байкал. И ни слова о вьюге. Что же, возможно, и правильно — читателям важен факт и совсем не интересно, какой ценой добыл его журналист.
Беспокойная профессия у журналиста. А это значит, что, пока держишь перо в руках, — ты не состаришься, — к такому неожиданному выводу пришел Ткаченко. В это время он увидел вдали знакомого и поспешил свернуть в переулок. Невелика радость демонстрировать беззубый рот.
Минорное настроение не проходило и дома. Не помогли даже воспоминания на заданную тему: «Были когда-то и мы молодыми». Долго бродил Павел Петрович по пустым комнатам, задержался у стеллажа с книгами. Он любил, сидя в глубоком кресле, смотреть на корешки хорошо знакомых книг. Случалось, что с полок сходили герои давным-давно прочитанных романов и повестей, возникали знакомые лица, снова начинали бушевать давно забытые страсти. И на этот раз взгляд перебегал с полки на полку, но старые друзья упорно молчали, словно и их одолело одиночество.
Взял лежавшую с края на нижней полке тонюсенькую брошюрку «Активная старость». Купил ее Павел Петрович несколько лет назад. Почему купил? Очевидно, тогда появились первые мысли о приближающейся старости. Анатолий, увидев эту брошюрку в руках отца, рассмеялся:
— Нашел себе, отче, чтиво.
Но, кажется, первым прочитал эту брошюру именно Анатолий. Прочитал и сказал:
— Ну и воинственные же эти стариканы. Все стремятся продлить свою драгоценную жизнь, все цепляются за активную деятельность, отпихивая ногами своих потомков.
Тогда сыну было лет восемнадцать, и он судил обо всем на свете крайне категорично. Именно тогда, кажется, он весьма жестоко рассуждал о той катастрофе, которая ожидает человечество, если упрямые стариканы научатся продлевать жизнь до сотни, а то и до двух сотен лет. Тогда, мол, молодым и совсем нельзя будет выдвинуться. И в шестьдесят лет заставят бегать в коротеньких штанишках, будут все еще считать начинающими.
— Нет, — горячо восклицал Анатолий, — мир должен молодеть, а не стареть! Тогда, и только тогда человечество может быть счастливым.
Павел Петрович, помнится, лениво возражал сыну, — темы старости, место стариков в жизни в ту пору его еще не очень волновали и не располагали к спору. Толя болтал о том, что, мол, Павел Петрович достиг всего, о чем можно мечтать, — положения, вышла книга, статьи печатают, едва успевает писать… Да, немного, как видно, в его представлении нужно для счастья.
Полистал Ткаченко брошюрку. Со скукой прочел все тот же совет заниматься спортом, ссылки на великих, которые в весьма преклонных годах гарцевали на конях, крутили педали велосипедов, выписывали замысловатые фигуры на катках. Конечно, не было забыто и меню, которое следует соблюдать людям, желающим во что бы то ни стало вырваться в число долгожителей. Есть простоквашу, по утрам глотать ложку подсолнечного масла, пить морковный сок, купаться в содовых ванных — каких только рационов не выдумывали люди, мечтая о долголетии.
Раздался звонок. Почтальон принес толстый пакет. Ткаченко, взглянув на штамп, стоящий на конверте, в душе чертыхнулся. Пакет из издательства. Не хотелось распечатывать, — толстые пакеты из издательств чаще всего обозначают, что рукопись не принята, возвращается автору. На этот раз не было исключения из правил. Московское издательство возвращало Павлу Петровичу повесть «В редакцию не вернулся…»
В рецензии, приложенной к рукописи, было сказано много хороших слов в адрес автора. Ему удалось и то, и другое, и третье… Рецензент давал несколько весьма дельных советов. Но, помимо рецензии, в конверте оказалось и письмо, что в настоящий момент издательство не имеет возможности принять рукопись, так как ее содержание не отвечает тематике на ближайшие два-три года.
С бумажкой, отпечатанной на бланке издательства, не поспоришь, во всяком случае ответа на недоуменные вопросы от нее не получишь. Надо ехать в Москву и лично договариваться. Завтра же, немедленно! Вспомнил о вырванных зубах, грустно пошутил: «Беззубый получится разговор».
Да и к чему пороть горячку — впереди путь в долголетие. И ты, Толя, конечно, прав — отец твой всего достиг, все понимает, и стремиться ему, право, больше некуда. Можно благоденствовать, проживать пенсию и вечерами играть в «Кинга».
Вот и вечер, а Тамара все еще не вернулась из совхоза. Ткаченко перетащил кресло в столовую, поставил против телевизора. Из Москвы транслировали товарищеский матч сборных хоккейных команд СССР и Канады. Принципиальный спор старых противников, проба сил перед мировым первенством. Как он мог об этом забыть? Вчера обрадовался, когда увидел в телевизионной программе, что будет транслироваться хоккейная встреча, — и вдруг забыл! Видно, крепко наступило на любимую мозоль издательство.
Рукопись спрятана под ворохом бумаг в одном из ящиков письменного стола. Павел Петрович не хотел, чтобы она попалась на глаза жене. Зачем еще Тамаре огорчаться, уж лучше одному проглотить горькую пилюлю.
Раздался продолжительный дребезжащий звонок. Наверное, жена забыла ключ, — но не хотелось вставать с насиженного места, отвлекаться от передачи, и он крикнул в открытую дверь коридора:
— Входи, не запирал.
На пороге появился высокий мужчина в пальто с серым каракулевым воротником; словно продолжением воротника служили поседевшие кудрявые волосы, в руках он держал каракулевую шапку, напоминавшую то ли генеральскую папаху, то ли солдатскую пилотку. Охватив взглядом гостя, Ткаченко спросил:
— Чем могу быть полезен? — хотя меньше всего был сегодня расположен выслушивать чьи-либо излияния. Павел Петрович неохотно поднялся с кресла и повторил вопрос: —Чем могу быть вам полезен?
— Помогите найти старую галошу, которую когда-то друзья называли Пашенькой!
— Олежка! — узнал гостя Ткаченко и ткнулся беззубым ртом в его чисто выбритую щеку.
Олег Криницкий уехал из Принеманска добрый десяток лет назад. В «Заре Немана» он был одним из наиболее способных публицистов. Читатели ждали его статей, как правило, всегда острых, написанных страстно. Когда Центральный Комитет отозвал Криницкого из Принеманска, о нем долго жалели в редакции, а читая его статьи из далекой заокеанской страны, куда он был послан корреспондентом одной из центральных газет, с гордостью говорили:
— Вон куда махнул наш Олежка!
Павла Петровича с Криницким связывали не только несколько лет совместной работы в «Заре», но и родившаяся в те трудные годы дружба. Во многом они были разными — Криницкий легко сходился с людьми, слыл душой веселых компаний, в городе любили посудачить о его настоящих и мнимых романах, во всяком случае женщины не оставались равнодушными к ухаживаниям остроумного и красивого журналиста; Ткаченко, напротив, осторожно сближался с новыми людьми, крайне редко его можно было встретить в ресторане, даже досужие «кумушки» говорили о нем, как о примерном семьянине, однолюбе. Павел Петрович славился своей точностью, чувством ответственности в выполнении слова, обещаний, а Криницкий мог пообещать прийти в десять часов и явиться лишь в полдень, а то и совсем не прийти, иногда приходилось неделями ждать обещанных им статей. Эти недостатки, которые были бы нетерпимы, просто отвратительны у любого другого человека, друзья ему охотно прощали. Он подкупал людей не только своей общительностью, веселым нравом, но подлинным мужеством, дружелюбием, готовностью всегда прийти на выручку человеку, попавшему в беду. Именно эти качества характера Криницкого и привлекли к нему в свое время Павла Петровича.
Правда, находились люди, которые после отъезда Олега из Принеманска злословили по его адресу, удивлялись, как такого неорганизованного журналиста могли послать за границу, пророчили, что он там непременно «погорит», свяжется с какой-нибудь сомнительной компанией, запутается в отношениях с красотками — тем и кончит. Павел Петрович решительно вступал в спор со всеми, кто позволял при нем неуважительно говорить о друге. Он был искренне убежден, что человек заслуживает уважения не за то, что он не пьет, любит жену и детей, в положенном месте переходит улицу, — не имеет недостатков, а за то, что у него есть достоинства. Козявка без недостатков всего лишь безупречная козявка, насекомое.
— Лучше Олег Криницкий со всеми его недостатками, чем Герасим Кузьмич с его добродетелями, — говорил, заключая споры, Ткаченко.
Когда закончилось взаимное похлопывание по плечам, иссяк запас восклицательных знаков, радостных возгласов, вызванных встречей, друзья отправились на кухню. В холодильнике была обнаружена почти полная бутылка коньяку, нашлась колбаса, овощные консервы, банка маринованных грибов.
— Ну и пир мы с тобой, Пашенька, закатим, — нарезая колбасу, балагурил Олег.
— Не ведал, что к нам пожалует заморский гость, — сокрушался Павел, — а то бы постарался перед заграницей не ударить лицом в грязь. Хочешь, яичницу поджарю?
— Умеешь? Прогресс. Я же как увидел, что Томки нет дома, решил, что останусь наедине со своим хорошим аппетитом. Ну что ж, яичница так яичница, давай и яичницу.
Подняли рюмки с коньяком, чокнулись.
— Будьмо!
— Есть и еще короче тост, — сказал Криницкий. — И-и-и!
— А я думал, что за границей произносят длинные тосты. Недавно в фильме о нашем брате, журналисте, видел, как коллеги, отправляясь за границу, только и делают, что пьют и ведут светские разговоры. А вот как живут, работают — от тебя хотел бы услышать.
— Не для печати?
— Спрашиваешь!
— Скучно, Пашенька. Ты, небось, думаешь, что о «подслушиваниях», «звукозаписывающих установках» мы пишем для полноты ощущений. Грешным делом, и я так думал, когда первый раз в Штаты ехал. Убедился, бывает и это, и десяток других преград для нашего брата выставляют. Главное, работать нужно, как никогда дома не работал. Не только каждую фразу, каждое слово под микроскопом разглядывать станут. Потогонный труд, Пашенька. Это только киношники представляют, что за границей журналисту главное — уметь хлестко ответить да своим высоким интеллектом потрясти буржуазию.
— Справился?
— Трудно приходилось, но могу заверить, что там у меня срывов не было…
— А мой Толя, когда был еще маленьким, бывало, говорил: «Мы хвастоваться не будем». Спросишь его, какие отметки принес из школы, а он в ответ: «Хвастоваться не будем».
— А сейчас можно и «похвастоваться», читал я его статью в «Заре» о школьном комсомоле.
— Растет помаленьку.
— Тогда сработаемся!
— Как это сработаемся?
Словно гром грянул в комнате, так ошеломила Павла Петровича новость, сообщенная гостем: Криницкий приехал в Принеманск не в командировку, не друзей проведать, а надолго, насовсем. Он назначен главным редактором «Зари Немана». Глебов возвращается на партийную работу.
— И ты согласился?
— А разве ты не согласился, когда тебя из «Красного Знамени» сюда послали?
— Сравнил. Тогда была война. Да меня и не спрашивали.
— А меня спросили. Тебе могу признаться: я не возражал. «Заря» — родная газета. С ней кусок жизни связан. Сейчас Принеманск особым вниманием у заграницы пользуется. Наглядно видно, что смогли сделать большевики после войны. Рассказывали, что туристы к вам валом валят. Что же касается газеты, то хаять ее я не собираюсь. В Москве еще раз внимательно просмотрел подшивку за последний год. Что ж, конечно, можно делать газету и лучше, но и то, что делалось, нельзя ругать. Видно, сохранились в редакции и опытные журналисты, есть и читательский актив.
— С людьми я тебя познакомлю. Действительно, есть хорошие товарищи, есть и никудышные журналисты, балласт. Но с тебя спрос будет выше, Олег, нелегко тебе придется.
— И тебе нелегко пришлось.
— Это верно. К счастью, ныне Крутковские — ископаемые, редкое явление.
— Кстати, в одном дачном поселке под Москвой я встретил бывшего редактора «Зари» собственной персоной, лишь чуть-чуть траченного молью.
— Крутковского?! — удивился Ткаченко. — Знаешь, я о нем ничего не слышал с того самого времени, как его поперли из «Зари Немана».
— Да, тогда тебе, Пашенька, повезло. Если бы Иван Кузьмич не зарвался, то поперли бы тебя. В ту пору горлопаны типа Крутковского еще могли держаться на поверхности. Да, уж больно зарвался тогда Иван Кузьмич.
— Не к ночи будь помянут, многим он людям кровь попортил.
— А сейчас такой скромненький старикашка в потертом пиджачишке, пенсию получает, в архивах роется, какие-то мемуары собирается писать…
— А больше никого из наших не встречал?
— Платов за рубежом наше радио представляет.
— Слыхал, Тамара его на совещании собкоров видела. Дедом уже стал.
— Да, чуть не забыл, Андрей Михайлович Саратовский тебе привет просил передать. Он тогда меня благословил на работу за границей. А теперь вот в Принеманск порекомендовал.
— Человек! Всегда он был настоящим коммунистом. У такого на любой высоте голова не кружится.
Как всегда бывает после долгой разлуки, друзья перепрыгивали с темы на тему, вспоминая то одного, то другого сослуживца, дни, проведенные вместе. Часы пробили полночь. Стало ясно, что Тамара Васильевна задержалась в командировке, сегодня не вернется. Гость отказался ночевать у Ткаченко, заспешил к себе в гостиницу.
— С чего думаешь начинать, если не секрет? — Павел Петрович задал вопрос, который, видно, давно вертелся у него на языке.
— Секрет, Пашенька, еще какой секрет. Сам не знаю, с чего начну. Мечта есть проводить творческие конкурсы, как в вузах, на замещение вакантных должностей в редакциях… Да от неопределенной должности литературных сотрудников лучше бы и вовсе отказаться. В редакции должны работать корреспонденты-репортеры, очеркисты, публицисты… Через определенный срок, скажем, каждые три года, они на конкурсе должны отстаивать свое право, оставаться дальше в редакции. Тогда бы у нас не досиживали до пенсии люди со стажем, измеряющимся десятками лет, и не умеющие сочинить отчет о собрании партийного актива.
— Реформы теперь не в почете…
— Ну, а самое-самое первое, что я бы хотел сделать, так это написать приказ о твоем возвращении в редакцию. Когда-то ты меня зачислил. Теперь я тебя.
Ткаченко беспомощно развел руками.
— Я бы тоже хотел прочитать такой приказ, тряхнуть стариной, но сам знаешь, человек велик в своих намерениях, но не в их выполнении.
Олег уловил непривычные нотки в словах Ткаченко и снял пальто, заявив, что останется ночевать и заставит старую галошу рассказать все, что на душе, что гнетет, и предскажет, чем сердце успокоится.
— Ну, что ж, изволь, гадалка…
Ткаченко извлек из письменного стола рукопись и положил перед другом:
— Время не примирило нас с теми, кто отводил Человеку лишь место винтика. Тем же, кто быстро и недостойно забывает о прошлом, надо не стесняться напоминать о нем. Ведь правда?
Выслушав запальчивую речь Павла Петровича, гость тактично сказал:
— Действуешь недозволенными приемами, Пашенька, я не читал твоей повести, а ты хочешь, чтобы я безоговорочно встал на твою сторону. Прочту, тогда вернемся к этому разговору. Наберись терпения. Журналист нынче человек исключительный — терпеливый, волевой, героический…
— Еще что скажешь?
— Не веришь, а я сам видел, как на одном из московских дворов ребята играли в какую-то игру, вроде «казаков-разбойников». И верховодом у них был «Журналист».
— Что за новое увлечение? — удивился Ткаченко.
— Влияние кино. Теперь во многих фильмах журналист прыгает по крышам, дерется, летает на чем угодно, опускается на дно океана, проявляет чудеса храбрости.
— Прыгать легче, чем проявлять выдержку изо дня в день. И тебе придется туго. Если решишь ломать старые формы, порядки в редакции…
— Беззубый Паша показывает зубы, — скаламбурил Криницкий. — Не станем гоняться за Фантомасом. Советский угрозыск не привлекает журналистов для ловли бандитов… А силенки у нас еще хватит. Попробуем работать по-новому…
— В добрый час…
— Кто пустым делам придает важность, тот в важных делах окажется пустым человеком. — Виктор Светаев натянул на голову одеяло, давая тем самым понять, что разговор окончен.
— Протрите глазки, в-ю-ноша, взгляните на часы, время вставать на ножки, — продолжал будить приятеля Анатолий.
— Ну и дал же бог мне попутчика!
— Не бог, а секретариат, — уточнил Толя, — а потом мы же договорились встретиться в райкоме.
— Не придавай значения пустым делам.
— Повторяетесь, сэр.
— Только потому, что ты не осознал всей мудрости изречения древнеримского философа Катона-старшего.
— Если ты еще начнешь цитировать Катона-среднего и Катона-младшего, то мы опоздаем.
Светаев наконец расстался с одеялом, сел на кровати, уставившись на Анатолия, удивленно произнес: — Ну-у?!
— Что ну?
— Ничего не слышал о Катоне-среднем.
— Пробел в образовании, вставай.
— Ага, осмыслил, кинь тапки, жмет невтерпеж…
Надевая тапки, Светаев пожаловался, что во рту погано, словно конный взвод ночевал, и башка трещит.
— Не надо было мешать водку с пивом, — сказал Анатолий.
— Запомни, Толик, никогда не давай людям банальных советов. К этому я мог бы еще кое-что добавить веское, но…
Виктор вприпрыжку побежал по коридору, а Анатолий занялся приготовлением завтрака. Нарезал хлеб, колбасу, налил в стаканы кипятку, пожалел, что не купил заварки, а то совсем было бы неплохое пиршество. Виктор долго не возвращался, и Анатолий стал листать блокнот. Записей мало, не успели встретиться со многими, с кем Ткаченко казалось необходимым поговорить. Два дня в командировке промелькнули незаметно. Вечером надо возвращаться в Принеманск, а в блокноте мало записано фактов и того меньше мыслей. О чем писать — совершенно неясно, ведь полоса.
— На берегу пустынных волн сидел он, дум великих полн, — в дверях появился Светаев, — чего пригорюнился, добрый молодец? Встретил сейчас того типа, что в ресторане называл нас в-ю-ношами, предлагает пойти опохмелиться…
— Ни под каким видом, — испугался Анатолий.
— Примерно так я ему и ответил: с утра не пью, не делаю из водки культа. А в-ю-ноша, кажется, сейчас снова налижется…
— У нас с тобой, Виктор, дел невпроворот. Успеем ли?
— Не доверяйте разочарованным — это почти всегда бессильные. Флобер. Том третий, страница сто сорок пятая… Давай вырезки, которые ты привез из Принеманска, прикинем, что у нас есть. У, да здесь у тебя целый клад. Располагаешь такими богатствами и еще сомневаешься! В этом духе у нас выступит ветеран, это вполне подойдет для секретаря райкома комсомола. Точка зрения директора школы нам известна. Руководитель военно-исторического кружка обещал притащить в гостиницу цифры и факты. Снимки ты возьмешь в редакции, а я смотаюсь в райком партии.
— Я тоже хотел бы встретиться…
— Пойдем строем, с развернутым флагом.
Секретарь райкома партии Станислав Иосифович Курелла оказался интересным человеком — кадровый офицер, бывший фронтовик. Тема военно-патриотического воспитания его по-настоящему волновала. Он говорил о том вреде, который в свое время принесли делу воспитания молодежи пацифистские настроения некоторых работников, ругал книги, авторы которых находят лишь черные краски, чтобы густо измазать ими страницы, касающиеся минувшей войны, а о подвигах, подлинном героизме не пишут — да и сейчас мало пишут о романтике военного дела. Недавно в школе одна учительница додумалась сказать ученику, не подготовившему урока: «Будешь плохо учиться, пойдешь в армию. Института тебе не видать, как своих ушей». А весь класс слушал эту вредную проповедь учительницы.
Анатолий удивленно смотрел на секретаря райкома. Тот говорил сущую правду, которую редко произносят вслух. Действительно, ни старший брат, ни сам Анатолий не думали о службе в армии. Володю призвали — отслужил. Анатолия освободили от службы в армии по состоянию здоровья — не огорчился. Так же относятся к военной службе и некоторые другие сверстники молодого журналиста. Почему? Очевидно, так их воспитали…
— Не кажется ли вам, — вступил в разговор Светаев, — что вы, Станислав Иосифович, рисуете несколько мрачную картину, так сказать, сгущаете краски? Боюсь, что редактор сочтет такое интервью антипатриотичным. Вы лучше расскажите о праздниках допризывников, о том, какие наказы дают будущим воинам родители, как в районе воспитывают допризывную молодежь, о работе ДОСААФ.
— Такими материалами мы располагаем, — ответил Курелла, — вам их дадут в орготделе. Но газете следовало бы глубже разобраться в вопросах военно-патриотического воспитания. Надо честно посмотреть на вещи. Возможно, это звучит несколько непривычно для нашего слуха, но среди определенной части молодежи укоренились пацифистские настроения. Не случайно на некоторых плакатах образ голубки заслонил фигуру воина. Многие люди привыкли к тезису, что войну можно предотвратить, и забывают, что она может в любое время разразиться нежданно-негаданно…
— И тогда наша молодежь с честью и достоинством выдержит суровый экзамен, окажется достойной своих героических отцов. Вспомним остров Даманский, — перебил Светаев.
— Я не ставлю под сомнение патриотизм нашей молодежи. Но сегодняшние недоделки могут нам дорого стоить. К войне надо готовиться в мирное время. Передайте редактору, что мы хотели бы чаще читать в газете статьи о мужестве воинов, их находчивости, о подвигах солдат и офицеров, совершенных не только на фронтах, давно, а сегодня, сейчас, в мирных условиях. Мне не приходилось читать в «Заре» статей, воспевающих труд военных моряков, летчиков, танкистов, артиллеристов, ракетчиков…
— Вы правы, товарищ Курелла. Это серьезное упущение газеты, — согласился Светаев, — мы обратим на него внимание редколлегии и редактора.
— В газете нередко можно прочитать о том, как работают вузы, каких специалистов они готовят, а вот о военных училищах почему-то не пишут. И зря. Надо привлекать внимание старшеклассников к военным училищам.
— Видите ли, Станислав Иосифович, — снова перебил секретаря райкома Светаев, — газете себя бичевать в этом номере неловко. Праздничный номер, посвященный Дню Советской Армии, а мы себя, как офицерская вдова, сами пороть станем, да еще и слезы в два ручья: «Простите нас, окаянных, не писали, проморгали, больше не будем». Вроде бы и не симпатично получается.
Анатолий не мог понять, что вывело из равновесия Виктора Светаева, почему он так агрессивно настроен. Но ведет он себя вызывающе, — надо бы вмешаться, перевести разговор в более спокойное русло. Не успел Анатолий еще придумать, какой вопрос задать, как сам должен был отвечать.
— А теперь разрешите полюбопытствовать, — спросил Станислав Иосифович, — вы сами в армии служили?
— Наша биография к делу не относится, — отпарировал Виктор.
— Я с тобой не согласен, Виктор, — вступил в разговор Анатолий, — вопрос уместен, и отвечать на него мне приходится без рисовки: в армии еще не служил. Подвело сердце…
— Напрасно ваш товарищ взъерепенился, — заметил Курелла, — я не в укор спросил… Только мне показалось, что товарищ Светаев сам не очень-то представляет армейскую жизнь, смысл воинской службы, и поэтому ему трудно будет писать о военно-патриотической работе…
— Об этом я тоже могу доложить редактору, — с вызовом произнес Виктор.
— Пожалуйста, — согласился Станислав Иосифович. — Если сочтете нужным. Еще у вас ко мне вопросы будут? Нет. Тогда попрошу, передайте привет товарищу Криницкому…
— А кто это такой?
— Ваш новый главный редактор. Вчера на бюро обкома утвердили. Мы с ним в одном артдивизионе воевали.
Светаев и молодой Ткаченко гадали, что могло произойти в редакции за время их непродолжительного отсутствия.
— Неужели у нас было затишье перед бурей? — недоумевал Виктор. — В обкоме партии похвалили редакцию за инициативу — организовали контрольные посты на ударных стройках области.
— И даже «Правда» отметила удачный номер «Зари Немана», в котором были напечатаны письма читателей «Ленин в нашей жизни», — напомнил Анатолий.
— Глебов, конечно, звезд с неба не хватал, — вслух продолжал размышлять Виктор, — но политическое чутье у него было. Да и в обкоме он свой человек…
— Ничего не пойму. Может быть, Курелла что-нибудь напутал, — высказал предположение Анатолий.
— Нет. В таких случаях не путают. Как думаешь, что представляет собой новый президент редакционной республики? Информация у нас весьма скудная — артиллерист Криницкий, — этого очень мало.
Анатолий вспомнил, что когда-то, давным-давно, в «Заре» вместе с отцом тоже работал Криницкий, заведовал каким-то отделом. Они с отцом даже вместе пьесу писали. Но тот — корреспондентом не то в Риме, не то в Париже…
— Эка хватил, старик, из Парижа да в Принеманск. Такого на свете не бывает. Но что зря гадать на кофейной гуще… Прошу прощения за банальное сравнение, — Виктор отпил глоток кофе, заглянул в чашку, поморщился, — нет, в этом очаровательном заведении, именуемом рестораном, гущи в кофе не бывает. Гадание на кофейной гуще отменяется. Как ты думаешь, не очень ли невежливо мы разговаривали с этим артиллеристом?
— Каким артиллеристом? — не понял Анатолий.
— Наша профессия требует большей сообразительности. Куреллой. И чего это нас занесло?
— До сих пор не пойму, какая вожжа тебе под хвост попала?
— Констатирую банальное выражение. Ты в руках никогда не держал вожжей, понятия не имеешь, где у лошади хвост. Образ почерпнут из сочинений предков.
— Нет, в самом деле, какого лешего ты так разговаривал с секретарем райкома?
— Мне показалось, что он смотрит на нас неодобрительно, как на гражданских пижонов. Я же привык, что представителей прессы уважают. Он из себя корчит невесть что… Видите, его волнует неуважительное отношение к погонам, при виде офицеров юноши и девицы не становятся «во фрунт» и не кричат «ура!», не льют слезы умиления. Оказывается, ему не нравятся романы о войне. Я все ждал, что он заговорит о Ремарке, как о пацифисте. Беспокойный секретарь!
В поезде, едва прикоснувшись головой к подушке, Виктор заснул. Анатолий вслушивался в его могучий храп и злился — сон не шел. Было все — и мерное покачивание вагона, и пресловутый «перестук колес на стыках рельс», и полумрак купе — только сон не приходил. Болела голова от выпитого вина. Чашка кофе, которая, по словам многоопытного Светаева, как рукой должна была развеять алкогольные пары, не помогла. А может быть, она и явилась причиной бессонницы? Анатолий никак не мог удобно улечься — то полка казалсь жесткой, то подушка маленькой, то сползало одеяло. Читать нельзя — свет в купе выключили.
Стал вспоминать все, что было за эти двое командировочных суток, споры с Виктором. Он, казалось, без особых усилий мог разбить любые доводы Анатолия, в новом свете показать обыденные явления, оспорить то, что не подлежало сомнению, и высмеять — считавшееся святым.
— Зри в корень, — поучал Виктор, — и ты увидишь, что не все белое — светлое, а черное — мрачное. Вдумайся, почему каждое человеческое свойство в нашем языке получило одно наименование отрицательное, другое — положительное. Об одном и том же человеке можно сказать — скупой и бережливый, трус и осторожный, глупый и непосредственный, «трепач» и фантазер, взбалмошный и страстный. Читая газеты, книги, ты не принимай все на веру, в готовом виде, а думай, думай, какую оценку каждому фактику дать — порицать или хвалить. Только в таком случае ты сможешь стать самостоятельной личностью. Человек должен иметь свою волю, свои твердые убеждения. Подчеркиваю, свои, а не чужие, тысячи раз повторенные и взятые тобой напрокат. Воля может и должна быть предметом гордости гораздо больше, чем талант. Способность рассчитывать среди осложнений жизни — это печать большой воли, — говаривал автор «Человеческой комедии», а он-то лучше других знал цену человеку.
Соглашаясь с Виктором, молодой журналист не замечал, как, поддаваясь очарованию его гладкой речи, взрывной силе фраз, он утрачивал свою самостоятельность, подчинялся чужой воле. В последнее время, в особенности после статьи о школе, Анатолий наконец поверил в свое журналистское призвание, а Виктор, походя, снова внес смятение в душу, снова заронил сомнения, снова возник осточертевший вопрос: «Свою ли тропинку на земле протаптываю?»
— Призвания, старик, между делом не определишь, — поучал Виктор, — десять, двадцать раз жизнь тебе по морде даст, шишек наставит, прежде чем оценит твою стоимость. Призвание можно доказать, только жертвуя всем, прежде всего своим покоем и благополучием. Беги, беги из Принеманска к чертовой бабушке, хватит держаться за папины штаны…
— Почему беги, — слабо отбивался Анатолий, — откуда ты взял, что я держусь за папины штаны? Большинство людей живет семьями, держится за родные места. Мы с гордостью пишем и говорим о рабочих династиях, потомственных артистах, врачах…
— И это ты считаешь положительным. Отец долбал уголь, и сын под землю лезь, дед ставил клизмы, и внук пусть ставит. Скукота. Каждый свое ищи, каждый сам должен завоевать свое место под солнцем. Упорство и только упорство дадут тебе оружие, с которым ты сможешь идти по жизни, не склоняя головы.
Что это, обычная болтовня Светаева или волнующие его проблемы? Анатолий терялся в догадках. Чем громче храпел Светаев, тем сильнее злился молодой Ткаченко. Мысленно обзывал Виктора краснобаем, а себя оболтусом за то, что развесил уши и принимал болтовню товарища за чистую монету. Теперь он постарался переключить мысли на другую волну. Как там Женя? Мало он думал о ней в последнее время. Пора, давно пора определить отношения с ней. Сделать это надо сейчас, завтра, послезавтра. А почему, собственно говоря, такая спешка? К другу надо спешить, когда твоя помощь ему больше всего нужна! Верно. А у Жени беда. Причем здесь беда. Без Жени Печаловой ему пасмурным покажется даже солнечный день. И все-таки страшно на всю жизнь связывать свою судьбу с судьбой другого. Интересно, что бы ответил на эти вопросы Светаев. Но лучше, пожалуй, его не спрашивать. Ответ надо найти самому — это так же очевидно, как и то, что женщина сама должна рожать и никто ей не помогает вынашивать плод.
В купе вспыхнул свет. Приближался Принеманск. Виктор громко зевнул, потянулся:
— Проснулся, старик? Знаешь, какие первые слова произнесли бы звери, вдруг заговорив по-человечески?
— Какие?
— Заяц, зайдя в ресторан, потребовал бы: «Официант, подайте мне жаркое из охотничьей собаки!»
— Остроумно, Виктор, но я это уже где-то читал.
Такого разноса Анатолий не ожидал. Полосу о военно-патриотической работе написали быстро. Помогла сноровка Виктора Светаева. Он умело использовал вырезки из старых газет, другие материалы, которые молодому Ткаченко советовал прочитать его отец. Получилось живо, гладко. Анатолий долго писал интервью с секретарем райкома. Хотелось более полно выразить его мысль, но Виктор все переписал заново:
— Пойми, в-ю-ноша, не все, что слышишь, надо тащить в газету. Мало ли что в беседе скажет секретарь райкома партии…
В секретариате готовили праздничный номер, посвященный Дню Советской Армии, торопились, и материалы, написанные молодыми журналистами, без задержки отправили в набор. Потом разразился скандал. Новый редактор снял полосу, как бездумную, и Соколов не знал, чем заполнить освободившееся место.
Утром только и было разговора, что о провале Светаева и молодого Ткаченко. Ответственный секретарь, который подписал материалы в набор, напустился на молодых журналистов. Говорил, что они подвели коллектив, что по их вине праздничный номер вышел скучным и серым.
— Разве такой номер надо было подготовить в честь нашей героической армии! — с пафосом заметил на летучке заместитель главного редактора Герасим Кузьмич. — Уж больно мы доверяем молодым журналистам. Пусть даже они способные — этот Светаев и сын Павла Петровича, но разве им по плечу подготовить полосу для праздничного номера? Тем более в командировке, когда надо самому мозгами шевелить, а папы рядом нет…
— Причем здесь отец? — не выдержал Анатолий, — я и сам не маленький!
— Помолчите, товарищ Ткаченко, — грозно насупил брови Герасим Кузьмич, — нельзя злоупотреблять нашим добрым отношением к вашему отцу, а вы не цените нашего терпения. Вы мальчишка, а позволяете себе говорить высокомерно со старшими товарищами. Вы не постеснялись даже у меня в кабинете вести себя по-хулигански.
— Вы же тогда в передовой неправильно написали…
— Вот видите, — развел руками Герасим Кузьмич и повернулся к Криницкому, — я думаю, что новый редактор проявит принципиальность и сделает необходимые оргвыводы из вашего поведения и недобросовестной подготовки материала к праздничному номеру.
Криницкий, подводя итоги обсуждения, пытался несколько смягчить критические замечания. Он сказал, что виноваты не только молодые журналисты, но и работники секретариата. Такую полосу лучше было поручить писать людям, прошедшим армейскую школу. Молодые, которые ни разу не переступали порога казармы, изложили банальные мысли, а то новое, что вошло нынче в жизнь армии, о чем им говорили люди опытные, упустили…
Виктор Светаев толкнул в бок приятеля по несчастью и написал в блокноте: «Секретарь — артиллерист. Вот откуда ветер. Курелла рекомендован первым секретарем Принеманского горкома»…
— Ну и черт с ним, — вслух произнес Анатолий.
На него оглянулись сидевшие впереди сотрудники редакции. Герасим Кузьмич погрозил авторучкой:
— Ведите себя прилично, Ткаченко. Не мешайте говорить главному редактору. Или вам критика не по нраву…
Да, критика явно пришлась Анатолию не по нраву. До сих пор его чаще уговаривали, а он сопротивлялся, его призывали к бо́льшей активности, называли способным. А здесь сказали столько неприятного, и кто? Герасим Кузьмич! Он же двух слов связать не умеет. И все-таки парень чувствовал, что выступавшие во многом были правы. Это, пожалуй, больше всего и огорчало. Полосу они писали тяп-ляп, без души, выхолостили интервью с секретарем райкома партии. Допустим, сделал это Светаев, но Анатолий не возражал. Как он мог других агитировать служить в армии, когда сам не рвется надеть солдатскую форму? А какое он имеет право оставаться журналистом? Написать заявление, и дело с концом.
Анатолий положил перед собой чистый лист бумаги и размашисто написал:
«Главному редактору „Зари Немана“…»
В это время в кабинет вошел Светаев.
— Чего пригорюнилась, красная девица?
— Не плясать же мне от радости.
— Но и нос нечего вешать. Пойдем в «Бочку».
— Пойдем, — согласился Анатолий.
— Толя все еще не пришел? — в пятый раз спросила Тамара Васильевна.
— И не звонил, — снова ответил Павел Петрович, — где он задерживается?
Беспокойство в квартире Ткаченко нарастало. Парень ушел утром на работу, и вот скоро двенадцать ночи, а он не подает о себе никаких вестей. Павел Петрович звонил в редакцию, но там сказали, что после обеда никто Толика не видел. Вначале отец предполагал, что сын выполняет какое-нибудь редакционное задание, но сейчас, когда близится полночь…
Раздался телефонный звонок. К трубке одновременно протянули руки Тамара Васильевна и Павел Петрович.
Позвонила официантка из ресторана «Бочка». Осведомившись, это ли квартира товарища Ткаченко, она сообщила, что Анатолий с товарищем крепко выпили. Пора закрывать ресторан, а парень куролесит.
— Боюсь, как бы не попал мальчик в вытрезвитель, — высказала опасение официантка и повесила трубку.
Павел Петрович стал торопливо одеваться.
— Возьми нитроглицерин, — посоветовала Тамара Васильевна.
— Ладно.
К ресторану «Бочка» Павел Петрович подошел, когда дюжий швейцар провожал последних посетителей. Издали он увидел сына. Анатолий, стоя у дверей ресторана, пытался надеть пальто. Светаев держал пальто за воротник и приговаривал:
— Сюда ручку суй, в-ю-ноша…
Ткаченко подошел к молодым журналистам. Сын посмотрел на отца, как на привидение.
— Пойдем, Анатолий, — стараясь подавить раздражение, попросил Павел Петрович.
— Ты?! — обращаясь к Светаеву, Анатолий зло сказал: — Полюбуйся — мой папочка. Зачем ты здесь, что тебе надо? — этот вопрос уже был задан отцу.
— Пойдем домой…
— Иди ты… — Анатолий оборвал фразу на полуслове и с пьяным упорством повторил:
— Что тебе здесь нужно?
— Ты мне нужен.
— А что ты от меня хочешь? — упершись ладонями в бока, спросил Анатолий.
— Хочу, чтобы ты сейчас пошел домой!
— Толь-ко и все-го, — по складам произнес Анатолий. — Виктор, слышишь, он хочет, чтобы я шел домой.
Светаев похлопал младшего Ткаченко по плечу и тоже посоветовал идти домой.
— Убери лапу, — грозно заявил Толя, — слышишь, убери свою лапу.
Ткаченко, не в силах сдержать раздражение, схватил сына под руку и потащил к себе.
— Что, ты меня силой!..
Анатолий, дыхнув в лицо отца перегаром, вырвался из рук и неожиданно побежал вверх по пустынной улице.
— Подожди, куда ты? — Павел Петрович засеменил за сыном.
Анатолий бежал легко, словно и не был пьяным. Он быстро удалялся в своем развевающемся на ветру пальто. Затем вовсе скрылся в темноте.
— Куда же это он? — приложив руку к сердцу, переводя дыхание, спросил темноту Павел Петрович. Что-то оборвалось в груди, и он почувствовал себя покинутым, беспомощным стариком.
— Куда он? — переспросил из темноты голос Светаева. — Думаю, в самостоятельную жизнь.
— Это вы, вы его споили, — ринулся на Виктора Павел Петрович.
— Пил, предположим, он сам, а не держаться за ваши штаны посоветовал ему я. Разве не пора парню становиться самостоятельным? — с вызовом спросил Светаев.
— Идите вы к… — Павел Петрович грубо выругался, чего с ним уже давным-давно не бывало.
Анатолий очнулся в вагоне поезда. Он спал на жесткой полке, подложив под голову пальто вместо подушки. Незнакомый парень убирал постель с противоположной полки. Увидев, что сосед проснулся, он беззлобно спросил:
— Очухался?
— Куда мы едем?
— Скоро Морская, пора вставать.
— Морская?! Почему, собственно говоря, Морская? — Анатолий стал восстанавливать в памяти события минувшей ночи. Цельной картины не получалось. Ресторан… Выплывшая из темноты фигура отца… Бег па улицам ночного города. Вокзальная толпа. Кричит громкоговоритель: «Пассажирский поезд уходит через тридцать минут…».
— Ты что не встаешь, — пора, — поторопил сосед, — или, может, еще не протрезвел?
— Мне встать недолго, — мрачно ответил Анатолий, — багажа нет. А трезв я, как стеклышко…
— Матовое стеклышко. Ты зачем в Морскую едешь?
— На работу устраиваться… Рыбаком хочу.
— Рыбаком? А мамочка тебя отпустила? — парень презрительно оглядел Анатолия. — Небось, физическим трудом никогда не занимался.
— Ну и что!
— Ничего. Какая у тебя профессия?
— Допустим, журналист…
— Вот и возвращайся домой, получай в редакции командировку, тогда милости просим к нам на судно. Посмотришь, как эту рыбу добывать…
— Ты кто?
— Механик БМРТ.
— Вот здорово. Возьми к себе на траулер.
— Если бы я хотел, все равно не смог бы этого сделать. А я и не хочу. Какой же ты рыбак? Нам сильные люди нужны. А ты… Нет, не подойдешь.
— Это почему же? — обиделся Анатолий.
— Видать, характер хлипкий.
— Почему ты так решил? — все еще продолжая сердиться, спросил Ткаченко.
— Ты что думаешь, первый раз я пьяного хлюпика видел? Характер вчера показывал. Всех к черту. Сам пробью себе дорогу… У нас всех к черту не пошлешь. Без людей ты и копейки не стоишь. Так, салака.
В отделе кадров тралового флота тоже не выразили восторга при появлении Анатолия. Попросили документы. Он протянул редакционное удостоверение. Единственное, что было в кармане.
— Вы что, к нам в командировку? — удивленно спросил инспектор по кадрам.
— Нет, сам по себе. Хочу работать.
— Значит, пленила морская романтика. Ну что ж, заполните анкету. Месяца через три, если пройдете проверку…
— Как это через три… — Анатолий засунул обратно в карман удостоверение и пощупал скомканную бумажку. Машинально достал ее, распрямил. Три рубля. Весь его капитал. Не много. И на несколько дней не хватит, не то, что на месяцы.
Работник отдела кадров продолжал перечислять документы, которые должен представить человек, желающий получить работу на судах, ведущих промысел в далеких морях и океанах. Собственно говоря, Анатолий и сам должен был догадаться, что каждого, кто приходит в отдел кадров, на судно сразу не пошлют. Проверить надо, что за человек. А у молодого Ткаченко нет ни паспорта, ни комсомольского билета, ни трудовой книжки, ничего, что могло бы удостоверить его личность. Кроме редакционного удостоверения. Почему журналист вдруг хочет стать рыбаком, как он оказался в Морском?
Что же делать, куда податься? Вернуться в Принеманск? Глаза куда денешь. Опять амбиция. Мать места себе не находит. Отец обиделся. Какой черт его вчера попутал хамить отцу? А Женя? Вот ей и позвоню, она поймет.
Междугородняя долго не соединяла с Принеманском. Наконец он услышал голос Жени. Никогда он не казался таким дорогим, любимым…
— Толенька? Наконец-то, мы так волновались. Папа звонил… Как же ты оказался в Морском?..
Анатолий ответил что-то нечленораздельное, попросил поговорить с матерью, пусть вышлет на обратный билет денег. Приедет, все объяснит…
Раза три Анатолий наведывался на почту. Девушка, сидевшая за окошечком, на котором было написано «До востребования», приветливо отвечала:
— А вам пока еще пишут…
— Сколько времени нужно, чтобы по телеграфу пришел перевод из Принеманска в Морскую?
— Когда как. Может, два часа, а может, и пять. Наведайтесь позже.
Кончился не по-весеннему теплый день. Анатолий, устав, решил дождаться на почте пока наконец не пришлют деньги. Перекинув пальто через руку, он снова подошел к знакомому окошечку.
— Вот теперь есть, — улыбнулась девушка и протянула пахнущую клейстером зеленую бумажку, — только что получили. Напишите номер паспорта, кем выдан, сумму прописью…
— У меня нет с собой паспорта.
— Как же так?
— Уехал и забыл. Может, вас устроит удостоверение?
— Правилами запрещено, но если вы за меня заступитесь, когда начальник станет взыскивать…
— Клянусь.
— Оформляйте.
Пока Анатолий заполнял документ, замурзанный мальчишка лет десяти схватил его пальто, неосторожно оставленное на спинке стула.
— Ты это куда, паршивец! Товарищ Ткаченко, ваше пальто, — крикнула девушка из-за окошечка.
Полная женщина с авоськой, набитой батонами и бутылками с молоком, схватила мальчишку за плечо:
— Ворюга. От горшка — два вершка, а туда же. Куда только родители смотрят?
— В милицию его, в милицию. Там дознаются, кто его научил воровать, — посоветовал парень с комсомольским значком на борту пиджака.
— Что за шум, — весело сказал Анатолий, — это мой пацан. Я его и попросил подержать пальто.
— Тогда другое дело, — разочарованно произнесла женщина и отпустила мальчишку.
— Извините, я подумала, — стала оправдываться девушка, протягивая Анатолию двадцать рублей, посланные отцом по телеграфу.
Воришка понял, что незнакомый парень спас его, но не до конца поверил ему. Когда вышли на улицу, он стал усиленно шмыгать носом, моргать глазами, пытаясь выжать слезу:
— Ты меня в тюрьму поведешь, да?
— Охота мне на тебя время тратить.
— Я больше не буду, дяденька.
— Как тебя зовут, племянничек?
— Сергунька.
— Лопать хочешь?
— Еще как.
— Я тоже. Пошли в ресторан.
— Я? — удивился мальчишка. — У меня денег нет.
— Угощаю, — и вспомнив Светаева, спросил: — Признавайся, любишь жаркое из охотничьих собак?
— И котлеты тоже.
Старшие Ткаченко не пустились в пляс, когда на пороге квартиры появился Анатолий со своим подопечным.
— Как же это ты так, Толечка?
— Толечка, Толечка, — перебил жену Павел Петрович. — Кому нужны его объяснения… Такого позора…
— Дурак я, и сам это понял, — склонил голову Анатолий, — устраивает тебя такое признание? Или, может быть, мне пасть на колени? Впрочем, вместо одного дурня, ты видишь теперь перед собой полтора. Вот и его я к вам притащил.
— Боже мой, — всплеснула руками Тамара Васильевна, — а это еще что за явление? Да на нем ни одного чистого местечка нет.
— Отмоем, мамочка. Познакомились мы на почте в Морском, в момент, когда сей гражданин пытался совершить поступок, явно не совместимый с моральным кодексом советского человека.
Более подробный разговор состоялся за обеденным столом. «Сей гражданин» после того как был отмыт в ванной, облачен в чистое белье Анатолия и его свитер, сиял словно шар на новогодней елке. Закончив единоборство с двумя котлетами и жареной картошкой, гость удовлетворенно заявил:
— Я уже сыт.
— Раз сыт, тогда будем знакомиться, — предложил Ткаченко-старший, — меня зовут Павел Петрович, можешь называть дядей Павлом.
— Дядей? — удивился гость и ткнул пальцем в Анатолия, — он — дядя, а ты — дедушка.
За столом засмеялись. Павел Петрович кивнул в сторону жены.
— Вот она — бабушка Тамара.
— Нет, — замотал головой гость, — тетя. Бабушка — это когда старая, а тетя молодая.
Тамара Васильевна рассмеялась:
— Съел, старый дед?
— А ты, оказывается, пацан, дипломат.
Мальчишка замотал головой:
— Не угадали. Сергунька я.
— Значит, Сергей-воробей будем тебя звать.
— Это только мальчишки так дразнятся, — беззлобно заметил тот, — папа меня всегда Сергунькой называл, а мать, как пьяная напьется, «обормотом» прозывала, а когда заплачет, то «горем сирым»…
— Где же твои родители? — спросила Тамара Васильевна.
— Отец помер, а мать спилась. Вот и загудела в дальние края, как чистая тунеядка…
Чудовищно, страшно звучало в устах мальчика «чистая тунеядка» в соседстве со словом «мать».
История, рассказанная Сережей с пятого на десятое, потрясла взрослых. Коротко она сводилась к следующему: потеряв мужа, мать Сергея утратила человеческий облик. Начала пить, а потом и вести безнравственный образ жизни. Мамины «гости», пьяные драки, скандалы не давали мальчику возможности учиться, нормально развиваться. Вмешались соседи, милиция. Дело кончилось судом. Мать лишили родительских прав, выслали из города. Суд не обошел вниманием и мальчика. Было решено направить его в школу-интернат. Но это решение почему-то не выполнили. Из детской комнаты милиции хотели послать его в детский дом, но тоже что-то не получилось. Тем временем недобросовестные соседи оттяпали у мальчика комнату, а его выгнали на улицу. Бездомный, предоставленный самому себе, Сережа бродил по улицам Принеманска, попрошайничал, стал понемногу воровать. Потом решил повидать свет. Ездил «зайцем» на автобусах, поездах, так очутился в Морской, где и встретился с Анатолием.
— Черт знает что! — возмутилась Тамара Васильевна.
— Как же у нас такое могло случиться? — недоумевал Анатолий.
— Ты возьми и разберись, — посоветовал Павел Петрович. — Ты журналист, а это обязывает. Кому, как не тебе, встать на защиту мальчика, обиженного чиновниками.
— А я имею право, — спросил Анатолий, прямо глядя в глаза отцу, — после всего, что сделал?
— Это решат в редакции. Думаю, что пока еще не выгонят.
Сергунька привел Анатолия к большому серому дому:
— Вот здесь на втором этаже мы и жили.
— Какая квартира?
— Двенадцатая, — ответил мальчонка, — только я туда не пойду. Ну их!
Несмотря на то, что еще не начало смеркаться, дверь отпер заспанный мужчина лет под сорок, из-под майки торчали густые рыжие волосы.
— Вам кого? — недоуменно уставился он на Анатолия.
— Здесь жил мальчик, по имени Сережа…
— Может, и жил. Сейчас не живет.
— Я из редакции, — представился Анатолий, — хотел бы с вами поговорить…
— О чем говорить, — глаза рыжеволосого беспокойно забегали. — Мальчишка, видно, вслед за матерью в тюрьму угодил, а если речь идет о комнате, так у нас есть ордер, на законном основании.
Весь следующий день у молодого журналиста ушел на поиски тех дельцов, которые дали возможность рыжеволосому «на законных основаниях» отнять комнату у мальчишки. Встречался он с управдомом, заведующим райжилотделом, но толку не добился. Выходило, что ордер действительно выдан на законном основании. В комнате никто не жил, за нее никто не платил. А что касается мальчишки, какой же он квартиросъемщик в десять-то лет… К тому же было решение суда определить его то ли в интернат, то ли в детский дом.
Следующий визит Анатолий нанес в школу, где учился Сережа. Его здесь хорошо помнили, и учительница третьего класса, которая учила мальчика, и директор школы.
— Да, мальчишка был способный, — сказала учительница, — но влияние семьи, конечно, сказывалось. Я встречалась с его матерью. Падшая женщина.
— Что же сталось с мальчиком, почему он не ходит в школу?
— Было решение суда перевести его в интернат, — ответил директор школы.
— И он теперь там учится?
— Помилуйте, — поднял руки директор школы, — у меня шестьсот учеников, не могу я о каждом помнить.
— Ну, а вы? — спросил журналист учительницу.
— Что я? Он больше в моем классе не учится.
Директор посоветовал обратиться в городской отдел народного образования. Они принимали решение о переводе Сережи в интернат.
В гороно распределением ребят по интернатам занималась женщина лет пятидесяти с добрым материнским лицом. Когда Анатолий вошел в кабинет, женщина приветливо улыбнулась, показала рукой на стул, а сама продолжала разговаривать по телефону.
— Что сказал врач? — спрашивала она в трубку. — Нет, нет, пусть ни в коем случае не встает с постели. Мало ли, что нет температуры. Приду, сама посмотрю. Спроси у Сашеньки, что ему купить… Хорошо, обязательно куплю.
Трубка положена. Женщина объясняет:
— Внучок заболел, беспокоюсь. Чем могу быть полезна редакции?
Анатолий называет фамилию Сережи и просит объяснить, почему его не устроили в интернат. Женщина листает толстую книгу, тихо повторяя фамилию мальчика.
— Вспомнила. По указанию заместителя председателя Принеманского горисполкома товарища Петрило на это место в интернат мы послали девочку, родители которой не имели возможности ее содержать. Кажется, у них не было квартиры, только приехали… Мальчика направили в детский дом.
— Какой?
— Не скажу. Детскими домами занимается другой инспектор, Вера Ивановна, ее кабинет тридцать второй, направо по коридору…
Вера Ивановна помнила, что с ней говорили об устройстве мальчишки в детский дом. Она позвонила в несколько детских домов… В тот момент не было мест, но обещали…
Заведующий гороно, выслушав рассказ журналиста о судьбе Сережи, возмутился:
— Безобразие, бюрократизм. Какое бездушие! Будьте уверены. Я строго взыщу с виновных!
На прощание завгороно еще раз пообещал наказать виновных, а вопрос об устройстве мальчика в интернат, — сказал он, — можно считать решенным.
2 марта
«Люблю грозу в начале мая…» В редакции, по-моему, грянет гром в начале марта. Новый главный начинает показывать коготки. До сих пор он лишь приглядывался, принюхивался. Сегодня же произнес, так сказать, программную речь. И она прозвучала предвестником близкой грозы! Главный сказал, что журналиста прежде всего отличают от людей других профессий глаза. Он смотрит на мир широко раскрытыми глазами. В «Заре», по его наблюдениям, кое-кто настолько постарел, что разучился удивляться, ленится раскрыть глаза, чтобы бросить хотя бы мимолетный взгляд на окружающее. Некоторые товарищи ко всему привыкли, не в состоянии взорваться, увидев несправедливость, зубами схватить за горло бюрократа. Всякому, обожающему покой, следует найти более спокойную работу, чем работа в редакции ежедневной газеты.
Очевидно, многие себя неуютно чувствовали во время этой речи, хотя редактор не назвал ни одной фамилии. Мне, например, казалось, что Криницкий расскажет о моем «бегстве» к рыбакам. Он-то, конечно, о нем знает. Отец, правда, взял грех на свою душу, очевидно, он договорился с главным, еще когда я был в Морском. Никто не спросил, почему один день я не выходил на работу.
Вообще об этом моем поступке никто не упоминает. Ни отец, ни мать. Словно ничего не случилось. А я все время жду. Вот-вот разразится скандал. И это ожидание, пожалуй, хуже откровенной взбучки. Впрочем, есть человек, который не молчит — Женя. Она не перестает удивляться, как я мог напиться до такого состояния, что влез в вагон и поехал неизвестно куда. Она опасается, что я могу стать алкоголиком. «А это ужасно!» — то и дело восклицает она. И все-таки, кажется, именно Женя первой простила меня, искренне озабочена моим или нашим будущим.
Я перестал следить за речью главного редактора, поэтому и не понял, в чем смысл записки, незаметно переданной мне Виктором Светаевым: «Криницкий — Дон-Кихот, он предпочитает атаковать лишь призрачные мельницы».
В это время Олег Игоревич, обращаясь ко всем присутствующим, попросил сотрудников редакции подумать, как лучше использовать творческие силы, возможно, следует несколько изменить структуру редакции, нужны ли отделы в таком виде, как они сейчас существуют.
— Прошу вас, думайте, — закончил редактор свое выступление, — не бойтесь смелых предложений. Если что надумаете полезное, милости прошу ко мне…
После летучки редакция гудит, говорят «о новой метле», о том, что «великие реформаторы» чаще других оказываются в луже, и что структура редакции «дана нам свыше, а потому незыблема», и нечего тут думать.
5 марта
Завтра у отца с матерью знаменательный день. Тридцать три года супружеской жизни. Вот это стаж! Хотя дата и не круглая, но совсем как в сказке о золотой рыбке: «Жили старик со старухой тридцать лет и три года».
Наконец почтил нас своим присутствием и Владимир. Приехал он один, без жены. Этому прискорбному факту брат дал исчерпывающее, хотя и примитивное объяснение: «Финансы поют романсы».
Я сказал, что в роду Ткаченко не было жмотов. На это он мне ответил:
— Обзаведешься своей семьей, тогда поговорим.
Сергунька уступил диван брату, а сам перешел спать на раскладушку. Его уже можно устроить в интернат. Звонили из гороно, что есть место.
6 марта
Вечером собрались гости. Давно у нас не было дома такой пестрой компании. Родители позвали Криницкого и Соколова — своих давнишних знакомых. Я решил, что 6 марта знаменательный день в семейной истории рода Ткаченко и привел Женю. Родители встретили ее весьма приветливо. Нюх не изменил Виктору Светаеву. Только сели за стол, как он появился на пороге. Незваный и нежданный. Я смутился, не зная, как поступить. Ведь отец, хотя и не говорит, но, я чувствую, во всем происшедшем он винит Виктора. Тем не менее отец пригласил:
— Раздевайся, садись, Светаев!
Когда были произнесены тосты «за молодых!» вместе и порознь, выпито за «лучшие произведения, сочиненные в соавторстве молодоженами», то бишь, за Владимира и меня, отец на несколько минут отлучился в свой кабинет и вернулся со старым пакетом. В нем оказался номер «Зари Немана», выпущенный 9 мая 1945 года — в День Победы над Германией. На газете размашисто, почерком отца было написано несколько строк.
— Это я писал Владимиру, но в равной степени написанное относится и к Анатолию, и к Жене, и к Светаеву, и к Сергуньке. Я адресовал свое письмо в будущее. И вот сегодня это будущее наступило. Сын, рожденный в победном сорок пятом, приехал домой после того, как сам носил военный мундир, сам стал главой семейства. Вручаю тебе газету, сын Победы!
Письмо в будущее, написанное на первой газетной полосе, пошло по кругу. Прочитал его и я. Вот оно: «Сынок, ты родился во время войны, однако твоя память не сохранит ни зашторенных окон, ни воя бомб, ни пожарищ. Ты лежал в коляске, глядел в потолок, когда мы праздновали нашу Победу. В этот день для тебя открылись безоблачные дали, над землей взошла заря счастья. Ее зажег Человек, наш советский Человек, он пролил кровь за твое счастье. Люби его и сам стань Человеком!»
Владимир, прочитав письмо, поцеловал папу в щеку:
— Верь, отец, буду Человеком. И сын мой станет Человеком!
Следующей по кругу читала письмо Женя. Я видел, что газета ее взволновала, и она тихо, почти шепотом, поблагодарила отца и добавила, что так же могла написать и ее мать, Любовь Печалова.
— Любовь Печалова! — воскликнул Олег Игоревич. — Как же я сразу не догадался. То-то я смотрю вы мне кого-то напоминаете. Я о ней писал когда-то в «Заре» очерк, помнишь, Павел? Ну, значит, очерк был слабый, если не запомнил, а ваша мама, Женечка, прекрасная женщина. Вы ей привет от меня передайте. Скажу по секрету, когда-то я к ней был неравнодушен. Тебе, Толя, повезло. Женечка очень похожа на свою мать.
Редактор нарушил торжественность минуты, я теперь не мог, как Владимир, произнести какие-нибудь возвышенные слова, подойти и поцеловать отца. А он смотрел на меня. Как я хорошо знаю этот взгляд — не то просящий, не то требующий, вразумляющий. Послание-то в общем сентиментальное. Его можно было бы провести по разряду «сюси-муси», но почему-то оно меня, сегодняшнего, со всей моей дурью, взволновало, заставило отвернуться, чтобы справиться с чувствами. Мне казалось, что я наконец понял, что таит в себе выражение «священный трепет», которое так любят в торжественных случаях употреблять мои коллеги. Право хорошо, что в эту минуту гости смотрели не на меня, а на Сергуньку. По-смешному топыря губы, он силился прочитать надпись на газете. Но это ему давалось нелегко.
— Уж больно почерк неразборчив, — с достоинством сказал мальчик и передал газету Виктору.
Никто из нас не догадался посмотреть, что печатала в тот далекий светлый день наша газета, а Виктор прочитал все заголовки и заметил, что с этой надписью здорово придумано. Прямо просится в очерк, заголовок готов «О чем напомнила старая газета».
Криницкий с любопытством взглянул на Виктора. Но Светаев, очевидно, не обратил внимания на одобрительный взгляд главного и следующим вопросом явно испортил о себе впечатление. Виктор сунул исторический номер «Зари» между бутылкой коньяку и тарелкой с паштетом и спросил:
— Павел Петрович, скажите нам, несмышленышам, почему вы на первой полосе такой огромный портрет Сталина напечатали? Неужели и вы преклонялись?
Лысина отца покраснела, на лбу вздулись жилы:
— Вы когда-нибудь слыхали, кто был Верховным Главнокомандующим во время войны? Вы заглядывали хотя бы в учебник истории?..
— Даже решения двадцатого и двадцать второго съездов читал, со стенографическим отчетом знакомился.
Со стула поднялся Владимир. Он был заметно выпивши, попытался через стол дотянуться до Виктора, увидев, что из этого ничего не выйдет, крикнул брату:
— Толька, спрячь газету и не давай ее лапать грязными руками.
В другой раз я, может быть, и сцепился бы с Владимиром, пусть не задевает моих приятелей, но сейчас резануло бестактное обращение Виктора со священным, да, священным! — я не стыжусь произнести это слово — номером газеты. Она напомнила о героях минувшей войны. О них не пристало говорить походя, дожевывая бутерброд с ветчиной. И что он знает о «культе личности», почему сейчас сунулся с этим вопросом? Я умоляюще посмотрел на отца. Когда отец вспылит, то говорит на басах, не стесняется в выражениях и грозных оценках — пожалуй, исключение составляем мы, Владимир и я, — с нами он всегда старается быть ровным, не показывать себя в гневе.
Заметил изменившуюся за столом атмосферу и Сергунька, он весь сжался, испуганно произнес:
— Сейчас драться будут!?
Нам, взрослым людям, стало как-то не по себе, неуютно от этого испуганного полувопроса-полуутверждения мальчика.
— Слышите, что сказал Сергунька? — спросила мать. — Не за столом вести этот разговор. Ешьте, пейте, кто от этого не глупеет, помните, что вы сыны Победы, отец правильно сказал, на вас мы надежды возлагаем. Каждый из вас, ребята, для нас, ваших родителей, именно тот Человек, о котором мы мечтали тогда, когда печатался этот номер.
— Человек — это звучит гордо, — Виктор явно хватил лишнего, и его начало заносить, из интересного собеседника он становился назойливым. — Гордо! Алексей Максимович писал, а мы, как попугаи, повторяем.
Володька стал за стулом Светаева и тряхнул его за плечи:
— Что ты знаешь? Вырвал одну фразу и действительно, как попугай, повторяешь. Послушай, что писал Горький.
— Просвети нас, неучей, вью-ю-ноша!
Владимир, пожалуй, не по зубам моему приятелю. Светаев остер на язык, но брат еще в школе слыл энциклопедистом. Читает он все — энциклопедию и стихи, уставы и беллетристику, историю кино и какие-то философские трактаты. Спорить с ним бесполезно. Он все равно окажется прав, сошлется, найдет и покажет какой-нибудь весьма авторитетный источник. Вот и сейчас, устремив взгляд на балконную дверь, брат читал по памяти, как по книге:
— Человек — вот правда! Все — в Человеке, все — для Человека! Существует только Человек, все же остальное — дело его рук и его мозга! Человек! Это — великолепно! — погрозив пальцем Виктору, добавил: — И уже потом, понимаешь, потом, как вывод, — это звучит гордо!
Виктор в знак капитуляции поднял руки. Заговорили все сразу. Каждому хотелось сказать свое слово о единственном чуде на земле. Говорили о призвании человека, долге, обязанностях. Женя прочла стихи Межелайтиса, а мама — Есенина. Когда мать читала стихи, Женя мне шепнула на ухо:
— Какая у тебя чудная мама.
— Станет твоей свекровью, не то запоешь, — пошутил я.
Женя смутилась.
Действительно, мать словно помолодела. Криницкий произнес в ее честь панегирик и поднял бокал:
— Хочу еще раз выпить за тебя, Тамара. Ты даже не можешь себе представить, как мне было приятно, когда в какой-нибудь чужой стране я слышал по радио наши «Последние известия» или «Маяк» и среди других — коротенькое сообщение из Принеманска. А однажды в Париже я услышал в выпуске «Маяка» твой голос. Ты вела репортаж с нашего Лебединого озера. Чувство было такое, будто стоишь ты рядом, будто я вас всех увидел. Очень было приятно.
— Спасибо, Олежек, на добром слове.
Криницкий подошел к маме и поцеловал ее, а потом, обращаясь ко мне, добавил:
— Гордись, Анатолий, такой матерью, гордись!
— Что же ты молчишь, Толик? — спросил отец.
— Я не молчу, я горжусь мамой, ее даже в Париже слушали.
Перед родителями мы всегда в долгу. Как правило, не успеваешь его заплатить, как сам становишься родителем и тебе самому должают.
Точка. Теперь уже не поздно, а слишком рано. Встает заря, а я еще не ложился спать. Гости давным-давно разошлись, я проводил Женю, выслушал мнение матери о моей избраннице:
— Славная девушка, только ты ее не обижай.
9 марта
— Я хочу послать вас в отдел писем. Поработаете, присмотритесь, подумаете, что можно создать на базе этого главного в редакции отдела, — такое предложение сделал Светаеву и мне главный редактор.
— За какие грехи, Олег Игоревич? — взмолился Виктор. — Неужели вы не можете простить нам ту злополучную полосу?
Криницкий объяснил, что в отделе писем наиболее интересный участок работы в редакции, что там ощущается пульс жизни и т. д. и т. п.
Светаев расстроен, хотя и иронизирует.
— Как в кинематографе. В первой серии героя посылают по заданию отдела писем проверить письмо склочницы. Зарождается любовь. Во второй герой — уже из международного отдела — летит за границу. Весело проводит время среди коллег. Пьет, закусывает. Возвращается домой — любовь крупным планом. Мы с тобой, Толя, на пути к славе. Отдел писем, заграничная командировка, поцелуй в диафрагму.
В самом деле, почему главный решил перевести нас в отдел писем? Не является ли это замаскированным взысканием за нашу с Виктором пьянку, за мой пьяный бунт против отца?
11 марта
Виктор Светаев смеется так, словно его щекочет взвод русалок. Возле него собрался весь, ныне самый многочисленный в редакции, отдел — отдел писем.
— Не надо ли вызвать скорую помощь? — спрашивает заведующая отделом Регина Казимировна Маркевич.
— Этому письму цены нет, — вытирая набежавшие на глаза слезы, утверждает Виктор. — Уй, черт, такого не придумаешь, это самому талантливому пародисту не сочинить.
— Показывай, что за классика? — руки тянутся к нескольким листкам бумаги, лежащим перед Светаевым. На этих листках, исписанных мелким, довольно сносным почерком, — помесь зловонной обывательской сплетни, цинизма, мещанской воинственности, вопиющей неграмотности и еще чего-то, так же смердящего. Но читать без смеха невозможно, действительно такого не придумаешь.
Какие-то мещане описывают все, что видят сквозь замочную скважину спальни о беспутной жизни соседки. Письмо в редакцию они назвали: «Милда Ивановна — лицо действующее».
По словам соседей, это действующее лицо «радовала и удовлетворяла только развратная жизнь и денежный вопрос. Ее муж, инженер, не в состоянии был предоставить своей жене эти порывистые удовлетворительные эффекты. Вскоре Милда Ивановна совершенно потеряла облик советского человека и перешла на открытый шарж разврата. В то время как инженер уходил на работу, к жене приходила и приезжала всякая нечисть на аудиенцию. Случалось так, что когда муж придет с работы, а у нее еще незаконченный процесс с пациентами.
Такая странная жизнь измучила инженера, и он решил оставить семью и все хозяйство, а самому уйти в поисках личного счастья».
Пока инженер ищет личное счастье, его жена, по словам авторов письма, «женщина хожалая, смазливая, на язычок не сдающая», «…еще могущественнее воспроизвела свое ремесло в ход действия. Здесь не только насладительная половая страсть восторжествовала в ее недрах, но и открытый разврат налицо. Она нигде не работала, а создала себе превосходную обстановку, увеличила свои ресурсы». И так далее, в том же духе. Заканчивался сей опус советом: «Посмотреть внимательно в квартиру, где существует конспирация, и не ставить точку на Милду Ивановну. Следовало бы кое-кому из органов заняться ею по-настоящему. Вредную траву плевелы с корнем вон из Принеманска! Общественности следует смелее разрушать очаги презренных людей в нашем социалистическом обществе, приучать людей, не сведущих с моральным кодексом, призвать их к порядку и занятиям полезным делом в быту и обществе.
Посмеялся над людской злобой и тупостью, теперь переведи дыхание, мой дневник.
— Что станем делать? — взяв письмо из рук Светаева, спросила Регина Казимировна. — Куда отправим это произведение? Придется тебе, Светаев, им заняться.
— А что, если «восторжествует насладительная половая страсть в недрах Милды Ивановны»? — спросил Виктор.
Смешно и грустно! От человеческой тупости грустно. Не знаешь, кем больше возмущаться, — Милдой Ивановной — «женщиной смазливой и на язык не сдающей» или «советской семьей Боборыкиных», которые и о нашем социалистическом обществе пекутся, и всуе моральный кодекс упоминают. Мещане, подлые мещане! Самый острый конфликт и в наши дни остается между обществом и мещанством. И в век звездных полетов мещанин не исчезает с благословенной советской земли. Мещанство меняет свои позиции, обрастает, как обезьяна шерстью, своей новой маскировочной философией. Теперь мещанин не желает довольствоваться былыми мещанскими заповедями: «На рожон не лезь», «Моя хата с краю», «Сор из избы не выноси». Нет, он грамотный. У него на всякий случай припасены чистая бумага и чернила. Он выписал адреса центральных и местных газет, высоких учреждений. К соседке пришел в гости старый знакомый, и мещанин, брызгая слюной и желчью, строчит послание в редакцию.
Не помню, где и когда читал статью какого-то ученого, который в сердцах сказал, что процесс очеловечивания обезьяны не кончается превращением ее в вульгарного себялюбца, мещанина. Чтобы завершить этот процесс, человек должен подняться над мещанином выше, чем мещанин поднялся над обезьяной.
В окружении мещан оказался и мой подопечный Сергей. Мещане всегда равнодушны к судьбе «чужих» детей. Благопристойные, приветливые, улыбчатые, непримиримые во гневе — поговоришь с ними, люди как люди. Некоторые даже приятные собеседники, любящие матери и бабушки, верные мужья, с соседями ладят, членские взносы вовремя платят. А вот парня общими силами толкнули на край пропасти, и будто ничего и не произошло.
Совсем немного потребовалось усилий, чтобы устроить беспризорного мальчика в школу-интернат. Прощаясь со мной, Сережа спросил:
— Ты меня в субботу возьмешь?
— Непременно. Ведь мы с тобой друзья, побратимы.
В поисках самостоятельности я готов был бежать из родного дома на край света. Мой побратим, похоже, пытается найти родных даже под чужой крышей.
Отец все старается узнать, что я намерен дальше предпринять. Буду писать о тех, кто Сергуньку обидел, или успокоюсь тем, что выиграл первое сражение. Наверное, надо писать статью. Выставить на обозрение читателей всех соучастников преступления — от учительницы третьего класса до заведующего гороно. Надо еще встретиться с народным судьей, который справедливо лишил родительских прав мать Сергуньки, но не проверил, как выполняется решение суда об устройстве мальчика. Хочется встретиться и с заместителем председателя горисполкома. Но товарищ Петрило занят. Трижды ему звонил, он все не может меня принять.
Наберемся терпения, подождем.
15 марта
Несколько дней назад я писал о предложении, которое сделал мне и Светаеву главный редактор. На следующий день мы к нему зашли. Разговор был не длинным и не коротким, лекций о рабселькоровском движении, значении работы с письмами трудящихся, как предполагал Виктор, он нам не стал читать. Сразу же приступил к делу:
— Подумали?
Мы с Виктором дружно кивнули головами сверху вниз.
— Я хочу, чтобы отдел писем стал центром публицистической мысли не только в редакции, но и в области. Понимаете?
Снова мы с Виктором дружно помотали головами, но на этот раз справа налево. Редактор засмеялся:
— Вы что, репетировали прежде, чем ко мне прийти? Объясняю дальше. Отдел писем в таком виде не отвечает современным требованиям. Чем он занят? Главным образом регистрацией, учетом и контролем за прохождением писем. Все это очень важно, но не самое главное. Нам не нужны письма ради писем, я лично не расположен плясать «Барыню» оттого, что редакция получит на сотню писем больше. Это не хлеб, не масло. Рост числа писем в редакции не всегда положительный факт.
Мы вытянули лица от удивления, а я, как видно, даже раскрыл рот. Ибо следующая фраза касалась непосредственно этого факта. Редактор, посоветовав мне закрыть рот, сказал:
— Стоит в городе ухудшить работу транспорта, допустить перебои в торговле необходимыми продуктами широкого потребления и т. д., как сразу в редакцию увеличится поток писем. Заслуги редакции нет никакой. Но в какой-нибудь справке мы можем козырнуть высокой цифрой. Глядишь, нас и похвалят: вот как редакция укрепила связи с массами. К чему Советской власти такие связи? Рост жалоб не украшает нашей жизни. Я так думаю — не жалобы определяют наши связи с читателями. Даже некоторые из тех, кто в отчетах фигурируют как наша гордость, наш актив, на поверку оказываются людьми мало щепетильными, Они охотно подписывают сочиненные другими статьи, иногда читая их предварительно, а иногда только в газете, непосредственно перед тем, как идти получать гонорар.
— А шестьдесят и сорок процентов? — перебил редактора Светаев. — Наверное, пока вы работали за границей, успели забыть, что шестьдесят процентов места на газетной полосе должно доставаться посторонним авторам и лишь сорока процентами гонорара могут располагать штатные сотрудники.
— Помню об этом, Светаев, — продолжал редактор, — речь идет о распределении гонорара. Но разве читателю от этого легче, что какой-нибудь Иван Иванович, занимающий соответствующий пост, осчастливит его своей подписью, а не своими мыслями. Ведь иногда газетчики прибегают к прямой фальсификации, выдавая свои статьи за чужие.
— Ну и нам от этого никакой радости. Напишешь за иного деятеля и как милости ждешь, чтобы он подписал — зайдите позже, некогда. А как позже зайдешь — секретариат-то жмет — что-то у нас в этом месяце маловато было авторских статей. Давай, ребятушки, навались, а то всем гонорар придется резать, — Виктор посмотрел на редактора, — и вы так скажете к концу месяца.
— Что я скажу, услышите, но печатать фальсифицированные статьи в «Заре» не разрешу. Так и знайте. Пусть каждый сам за себя пишет и сам за свои слова и мысли отвечает.
— Значит, как в Указе Петра Великого, — сказал я.
— Что за указ, Толя? — спросил редактор.
— Точно не помню. У отца есть, переписан. Примерно звучит так: господам сенаторам речь в Присутствии держать не по-писанному, а токмо своими словами, дабы дурь каждого всякому видна была.
— Раз так, и мы станем действовать по Петровскому Указу.
Беседа у редактора закончилась тем, с чего началась: надо присмотреться к работе отдела писем, изучить характер получаемой корреспонденции и т. д.
— Все это, очевидно, очень интересно, — сказал я, — но мне хочется и со своими статьями выступать в газете.
— Иначе и быть не может, — перебил меня Криницкий. — Тот не журналист, кто сам не выступает в печати. Отдел писем для тебя, Анатолий, подъем на высшую ступень журналистской деятельности. Прямо скажу — пересидел ты в отделе информации. Оба вы молодые журналисты — нельзя вам «засиживаться в девках». Думаю, уверен в этом, отдел писем поможет вам попробовать свои силы в публицистике, будут материалы и для фельетонов. Дерзайте, молодые!
Вот мы и отправились в отдел писем дерзать.
Вечером
Только что вернулся от Жени. Она стала какой-то беспокойной. Чего ей не хватает? Врачи утверждают, что операция у ее матери прошла успешно.
Рассказывал ей о Сергуньке. Но ее это не волнует. Она ушла в себя, думает о чем-то своем. О чем? Ведь если люди дружат, то и заботы у них должны быть общими. Прощаясь, спросил у Жени:
— Ты почему не в духе, стряслось что?
— Перестань задавать вопросы, подумай сам, — невесело откликнулась она.
— Яснее нельзя?
— Нет, нельзя.
На этом и расстались.
17 марта
Сегодня я снова позвонил Петрило. Произошел примерно следующий разговор:
— Сегодня мы можем встретиться?
— По какому вопросу?
— Я раньше объяснял. Речь идет о мальчике, который по вине…
— С ним все в порядке. Мне доложили, что он зачислен в интернат.
— Да, но могло быть все иначе, если бы не случай…
— «Если бы, да кабы»… Мне некогда раскладывать пасьянсы. А редакция что, более серьезных дел не видит?
Разгневанный товарищ Петрило повесил трубку. Как же дальше действовать? Этот вопрос я задал Виктору.
— Плюнь ты на это дело, — посоветовал он. — заместитель председателя горисполкома тебе не по зубам. Успокойся и читай письма. Когда у тебя появится имя, тогда сможешь замахиваться и на людей, занимающих определенный вес в обществе. А пока… Чиновника, друг мой, голыми руками не возьмешь!
— Но я не могу, не имею права молчать!
Герасим Кузьмич медленно поднялся из-за стола.
— Товарищ Ткаченко, руководство вами недовольно. Что это вы сочинили?
— Статью, Герасим Кузьмич, о нелегкой судьбе мальчика и тех, кто…
— Пасквиль, — нетерпеливо перебил молодого журналиста заместитель главного редактора, — грязный пасквиль на советских людей. Как вам не стыдно, комсомолец, сын коммунистов, клевещете на наших советских работников, членов великой партии…
— Уверяю вас, каждый факт мною проверен.
— Не перебивайте. Умейте слушать, когда вам старшие объясняют. Научитесь делать выводы из критики. Совсем недавно на летучке вас принципиально критиковали за легкомысленное отношение к важному материалу о наших героических воинах, а вы что?
Анатолий чувствовал, что начинают дрожать пальцы рук, пересохло во рту. Только бы не сорваться, не потерять самообладания. Стараясь говорить как можно спокойнее, попросил объяснить, в чем существо ошибок, допущенных в статье «В защиту Сергуньки».
Никогда еще Анатолий так серьезно, тщательно не готовил статей, как эту. Он говорил со многими людьми, прежде чем сесть писать — все продумал. Писалось легко, находились нужные слова, не требовалось рыться ни в сборниках афоризмов, ни заглядывать в труды великих педагогов. Перед глазами все время стоял Сергунька, видел он и равнодушные лица — молодые и старые, приветливые и озлобленные, угодливые и высокомерные — тех, кто обязан был, но не помог мальчику в беде. Статья написана сердцем. Он несет ответственность за каждое слово. И без боя не сдастся. Он будет за нее бороться сколько сил хватит и даже больше.
— В редакции должны работать политически зрелые люди, а вы этой писаниной доказали свою полную политическую несостоятельность.
— Хватит! — не выдержал Анатолий, — я требую разбора статьи и не желаю выслушивать демагогические…
— Мальчишка! — вскипел заместитель главного редактора. — Ты требуешь, ты желаешь. Да какое ты имеешь право, мальчишка!
Анатолий повернулся спиной к Герасиму Кузьмичу, медленно пошел к двери.
— Постой, куда, вернись!
— Прошу говорить со мной уважительно.
— Извольте… Уважительно? Прикрываетесь именем отца, вот и позволяете себе…
— Ничего я не позволяю. Статья перед вами. В чем ее порок?
— В кривом зеркале показываешь наше советское общество… Это самое… Сами понимаете… Берете частный факт, так сказать, отдельное упущение, и на основании этого самого факта выливаете ушат грязи на ряд наших уважаемых работников. Товарищ Петрило, заведующий гороно — да вы знаете, что они члены горкома партии, депутаты горсовета, облечены доверием народа. А вы их мещанами обзываете. На каком, я вас спрашиваю, основании?
— Об этом написано в статье.
— Я вам как отец, как старший товарищ, наконец, как коммунист, советую, одумайтесь. Возьмите свою пачкотню и напишите короткую заметку о судьбе мальчика. Покритикуйте школу, в конце концов, инспектора гороно. Не делайте из мухи слона. Да вы знаете, что если бы мы напечатали такую статью, то дали бы оружие в руки врага. Ее охотно перепечатали бы буржуазные газеты…
— Нет, — упрямо сказал Анатолий, — покрывать мещан я не стану. Не хочу замазывать критику…
— Это выходит — я замазываю критику? — удивился Герасим Кузьмич. — Да ты знаешь, что за эту самую критику в меня кулаки стреляли? Селькором я был, когда колхозы создавали. Малограмотный, а классовое чутье имел, написал заметку в областную газету, разоблачил кулачье. Такое потом было, а ты говоришь — замазываю критику. Обидел ты меня, Ткаченко. Иди и сделай выводы.
— Я прошу поставить статью на обсуждение редколлегии.
— Иди и подумай, о чем я с тобой тут беседу вел.
Анатолий несколько раз просыпался ночью: что решит редколлегия? О том, что статья «В защиту Сергуньки» вынесена на заседание редколлегии, ему сообщил сам Герасим Кузьмич. Он позвонил по телефону и официальным тоном предупредил:
— Завтра в 15 часов редколлегия, будет обсуждаться ваша статья, товарищ Ткаченко, — и повесил трубку.
Больше никто из руководящих работников редакции о статье не проронил ни слова. Как относятся к ней Криницкий, Соколов, Яцовский, другие члены редколлегии? Неужели прав Герасим Кузьмич, и Анатолий, увлекшись, попал пальцем в небо?
В отделе писем, узнав о предстоящем обсуждении статьи на заседании редколлегии, Анатолию выразили сочувствие, а Светаев с видом провидца заметил:
— Я тебя предупреждал, старик.
— Не волнуйся, — посоветовала Маркевич, — в редколлегии не один Герасим Кузьмич, там коммунисты заседают, они зря гробить статью не станут.
Дома Анатолий решил ничего не говорить о предстоящем заседании редколлегии. К чему? Отец позвонит Криницкому, опять выйдет, что он опекает «дитятко». Нет, такая поддержка ни к чему. Статью он писал сам, даже не дал прочитать отцу. Значит, и отвечать надо самому. Собственно говоря, за что отвечать? Ни на кого он не возводил напраслины в своей статье. Равнодушие равно преступлению. Тем более это относится к людям, располагающим властью. Так он и скажет на редколлегии. А если… Чего гадать, скоро все встанет на свои места. В крайнем случае… Нет, на этот раз он не собирается уходить из редакции. Нет и нет! Не прав Герасим Кузьмич, просто он видит опасность там, где ее нет.
Сейчас спать, спать, чтобы на редколлегии нервы были в порядке.
Редколлегия прошла на удивление спокойно. Олег Игоревич, начиная обсуждение, сказал:
— Толя Ткаченко попросил, чтобы мы обсудили его статью «В защиту Сергуньки». Все прочли статью?.. Отлично. Тогда нет нужды ее читать на заседании. Может быть, автор что-нибудь хочет сказать?
Анатолий встал, опустил голову и молчал.
— Будешь говорить?
— О чем? Я все написал, что хотел сказать. С мнением Герасима Кузьмича не согласен…
— Подожди, — остановил Анатолия главный редактор, — Герасим Кузьмич здесь присутствует и сам выскажет свое мнение.
Заместитель редактора повторил примерно то же самое, что говорил Анатолию в своем кабинете, но в более мягких тонах. Ответственный секретарь, вспомнив аналогичный случай из своей журналистской практики, посоветовал не торопиться, пусть статья отлежится, «наберется идейности», а там видно будет. Хотя он в принципе и не согласен с Герасимом Кузьмичем, что статья «льет воду не на нашу мельницу».
— Не знаю, как на других, но на меня статья Толи произвела очень хорошее впечатление, — сказал Николай Яцовский. — Во-первых, она правильно поднимает ряд важных проблем. Во-вторых, что не менее важно, это еще один шаг вперед молодого журналиста. У Анатолия начинают проявляться способности публициста. И это должно нас всех радовать. Не понимаю, почему статья привела в раздражение Герасима Кузьмича. У меня лично нет сомнений, что ее надо печатать. Она должна вызвать отклики читателей.
— Ну это уж слишком! — выкрикнул Герасим Кузьмич. — Заведующий партийным отделом должен быть более принципиальным. А не кажется ли вам, товарищ Яцовский, что мы этой статьей ошельмуем много хороших коммунистов?
— Нет, не кажется, — отпарировал Яцовский. — Если у кого есть сомнения, то можно познакомить со статьей горком партии еще до ее опубликования.
Никто из выступавших после Яцовского не осуждал Анатолия, не говорил, что он кого-то огульно охаивает. Наоборот, его статью оценивали как правильное слово партийного журналиста. Не соглашаясь с мнением Герасима Кузьмича, никто, однако, не настаивал на том, чтобы статья была опубликована в ближайших номерах. Мальчик, как известно, устроен, ему не угрожают никакие беды, ну, а с виновниками его злоключений можно разобраться без излишней торопливости.
Снова выступил Герасим Кузьмич:
— Тут товарищи говорили, что статья Анатолия Ткаченко знаменует его движение вперед как журналиста. Принципиально не согласен. В наше время молодой журналист должен выступать с других позиций. Наша советская молодежь должна быть благодарна старшим поколениям за то, что они сделали. А он, молодой человек, как относится к старшим? Все ему не нравится, мещане, мол, обыватели. Не выйдет! Такого мы решительно не можем позволить. Вот почему я остаюсь при своем мнении и категорически возражаю против протаскивания этого материала на страницы партийной газеты.
Криницкий остановил своего заместителя:
— Герасим Кузьмич, не следует так опрометчиво бросаться словами. Никто ничего не протаскивает. И возраст автора здесь не имеет значения. Не называет он всех людей старшего поколения мещанами. Кстати, Петрило человек совсем не старый. Еще два года назад был секретарем горкома комсомола. Значит, дело не в этом. Не вижу ничего страшного в том, что мы напечатаем статью. Она действительно свидетельствует о росте мастерства нашего молодого товарища…
— Категорически возражаю! — выкрикнул Герасим Кузьмич. — Прошу записать мое мнение в протокол. Не позволю, чтобы в угоду приятельским отношениям…
— Герасим Кузьмич, — повысил голос Криницкий, — прошу вас, думайте, о чем вы говорите. Мы на заседании редколлегии, — и, совладав с собой, попросил стенографистку, — пожалуйста, проследите, чтобы мнение Герасима Кузьмича было точно отражено в протоколе. Что же касается предложения о посылке статьи в горком партии для того, чтобы товарищи имели возможность высказать свою точку зрения, не возражаю. Пусть секретариат пошлет гранки, а автору поручим встретиться с секретарем горкома, выслушать его замечания. Нет возражений?
— Нет! — буркнул Герасим Кузьмич.
На этом и закончилось обсуждение статьи.
Первый секретарь Принеманского горкома партии Станислав Иосифович Курелла принял Анатолия Ткаченко в точно назначенное время.
— Старый знакомый, здравствуйте, — приветствовал он молодого журналиста.
— Не думал я, что придется с вами так быстро встретиться, — чистосердечно признался Анатолий.
— Тут уж я ни при чем. Вас, наверное, интересует мое мнение о статье. Но прежде ответьте на мой вопрос: где сейчас Сережа?
— В интернате.
— Вы уверены?
— Безусловно. Ведь он живет у нас дома. Каждую субботу и воскресенье проводит в нашей семье. Мы с ним стали, вроде как побратимы…
— Я этого не знал. — Лицо Станислава Иосифовича посветлело. — Вы росли с родителями?
— Да, конечно.
— Это хорошо, — повторил секретарь горкома, — а я рано лишился отца и матери. Пришлось беспризорничать, пока не стал воспитанником артиллерийской части. Ребенку нужна забота взрослых. Ох как нужна. Теперь о статье. Нужная статья. Даже очень. Уверен, что редакция получит много писем, в которых и другие семьи изъявят желание предоставить кров, ласку обездоленному мальчику. — Помолчав немного, Станислав Иосифович признался: — в Принеманском горкоме я без года неделю. Не успел еще узнать людей. Вы о многих пишите. Хорошие или плохие? Судя по вашей статье…
— Равнодушные, — подсказал Анатолий.
— Пожалуй, правильно, — согласился секретарь, — равнодушие — отличительная черта мещанина, он хорош только для себя, для своих близких и ни для кого больше. Так ведь? Говорил я со всеми «героями» вашей статьи. Все они побывали в этом кабинете, познакомились с тем, что вы написали.
— Ну и как? — спросил нетерпеливый автор.
— Волнуются. Учительница плакала. Народный судья каялся. Заведующий гороно негодовал. Каждый по-своему реагирует. Но все беспокоятся, мечутся, готовы как угодно замолить грех, лишь бы не было статьи…
— Но я все проверил. Все написал правдиво.
В кабинет бесшумно вошла техническая секретарша:
— Станислав Иосифович, пришел товарищ Петрило. Говорит, что вы вызывали.
— Пусть входит.
Петрило оказался человеком молодым с открытым лицом, усеянным веснушками курносым носом.
— Знакомьтесь, товарищ Петрило, — поднялся из-за стола секретарь горкома. — Это и есть автор статьи.
— Здравствуй, — Петрило энергично пожал руку Анатолию, — здорово ты нас проработал. Но принципиально, правильно. Прошляпили мы мальчишку. Тут никуда не денешься. Прошляпили. Это точно.
— То, что вы признаете критику — это хорошо, ну, а что вы предлагаете делать дальше?
— Как вы советовали, Станислав Иосифович, наметили мероприятия. Завгороно пишет приказ. Инспектору объявить выговор, директора школы придется снять, что же касается учительницы…
— А что, если обсудить статью на пленуме горкома партии или сессии горсовета?
— Где? — переспросил Петрило.
— На пленуме горкома или сессии депутатов…
— Шутите. Разве других вопросов у нас мало. Ну, еще на заседании исполкома или бюро, куда ни шло!
— Почему же? Именно на пленуме горкома партии. Собрать пленум и вынести на его обсуждение всего один вопрос: «В защиту Сергуньки». Судьба мальчика зависела не только от отдела народного образования, но и многих других городских организаций. — Курелла стал загибать один за другим пальцы: — Домоуправление — раз, горжилотдел — два, райисполком — три, комиссия по делам несовершеннолетних, детская комната милиции — четыре, пять. Смотрите, пальцев на одной руке не хватило. А еще надо назвать: народный суд, гороно, горисполком, персонально вас, товарищ Петрило, соответствующий отдел горкома партии, нельзя обойти роль горкома комсомола, пионерской организации, школы. У мальчика были соседи. Среди них и коммунисты, и, — обращаясь к Анатолию, заметил, — вы зря о них не написали. Они первыми видели, что гибнет семья, и остались безучастными. На их глазах мальчишку выгнали на улицу… Нет, мне кажется, что на пленуме нам будет о чем поговорить, посоветоваться. К этому времени придут и читательские отклики.
— Так вы решили печатать статью? — вырвалось у Петрило.
— Этот вопрос не в нашей компетенции. Но я бы на месте редактора напечатал обязательно. А как думают в редакции поступить с вашей статьей?
— Право, не знаю, — признался Анатолий, — обсуждали на редколлегии. Герасим Кузьмич…
— Кто это?
— Заместитель главного редактора. Считает, что я в кривом зеркале показал советское общество, что я оклеветал…
— Видите, — перебил секретарь горкома, — даже в редакции есть такие люди. Нет, обязательно надо говорить о судьбе мальчика с большой трибуны. Чтобы у всех столоначальников мороз по коже прошел. Как же иначе! Вы что, не согласны со мной, товарищ Петрило?
— Нет, почему же. Только, может быть, все-таки достаточно будет провести расширенное заседание бюро горкома…
— Расширенное, суженное, — досадливо произнес Курелла. — Не в том дело. Мне кажется, вы так и не поняли важности этого вопроса. Жаль, я думал, может, вас назначить докладчиком.
— Меня? — удивился Петрило. — Нет, увольте, я — отрицательный персонаж некоторым образом.
— Ну что ж, тогда до встречи на бюро, когда будем обсуждать этот вопрос.
Оставшись снова вдвоем с Анатолием, Станислав Иосифович спросил:
— Гранки можно оставить в горкоме?
— Конечно. У нас есть еще. Теперь я думаю, что статью напечатают.
— Криницкого я предупредил, что у горкома никаких возражений нет, — и безотносительно к предыдущему признался, — а я о вас был другого мнения. Тогда в районе. Редакция прислала написанное вами с товарищем интервью со мной. Удручающее осталось впечатление. Набор общеупотребительных фраз и ни одной мысли. Я категорически возражал против опубликования.
— Так это вы!
— Эта статья — другое дело. Здесь чувствуется, что автор искренне озабочен, возмущен. Такие статьи и должны писать партийные журналисты. Желаю вам и в будущем так относиться к делу!
Лучи весеннего солнца ворвались в палату через огромное, во всю стену, окно. Палата небольшая — всего на две койки. Больной на кровати, стоящей у окна, безмятежно спал, накрыв одеялом даже голову. Из-под одеяла доносился богатырский храп. Он, наверное, и разбудил Павла Петровича. Лежать не хотелось. Ткаченко осмотрел палату, потрогал стоящий на тумбочке телефонный аппарат, снял трубку, телефон не работал, увидел наушники, висящие на спинке кровати, слушать радио не стал, передавали утреннюю гимнастику.
— Проснулся? — высунул из-под одеяла голову сосед.
— Как видите! — к своему огорчению, Ткаченко узнал в соседе Герасима Кузьмича.
— Рад, что тебя оформили в мою палату. Хоть принципиально я и выступал против, хотел даже писать жалобу на дежурного врача. Дело в том, что на твоей кровати лежал один старикашка, так его ночью подняли и перевели в другую палату. Допустим, ты тяжело заболел и тебе нужен кислород. В другой палате нет у кровати крана от кислородной установки. Но разве есть такое указание, чтобы ночью больных беспокоить? Но тут узнал, что именно тебя крепко скрутило, успокоился…
— Прими мои извинения за ночное беспокойство. Почему ты решил, что меня крепко скрутило?
— Не глухой я… Слыхал, как сестричка говорила, что ко мне в палату положат тяжелого больного, прободение какой-то кишки у тебя произошло, а это дело серьезное…
Такая новость кого угодно огорошит. Ткаченко стало зябко. Неужели прободение? Теперь операции не миновать.
Солнце растопило сосульки, нависшие над окнами. Зазвенела весенняя капель. Какая-то птаха уселась на перила балкона. Весна идет. Через месяц-другой и на дачу. Каждое утро станут с Тамарой бегать на речку. Утренние купания — прелесть, лучше любого лекарства, потом весь день бодрое настроение. А дождется ли он весны, понадобится ли в этом году дача или… Об «или» не хотелось думать. А дурные мысли снова лезли в голову. На Нагорном кладбище все больше и больше знакомых могил. Спецбольница совсем недавно открылась. Стены, кажется, еще хранят запах свежей краски, а для скольких эти палаты стали последним пристанищем на свете. Те люди тоже, наверное, мечтали встретить весну, попить березового сока, искупаться в реке, побродить по хвойным просекам, съездить в родные места — такие скромные и такие невыполнимые желания!
Герасим Кузьмич, словно не замечая настроения соседа, говорил о своих хворобах: сердце — такая штука — шуток не признает. Поволновался на заседании редколлегии и вот изволь теперь валяться в больнице. Не научились у нас еще беречь старые кадры. А врачи? Что они понимают. Говорят, можно и выписываться. Номер не пройдет. Столько лет горел на работе, теперь пусть врачи оплачивают долг общества ветерану.
Павла Петровича раздражал голос соседа, его рассуждения казались наглыми и даже болезнь нарочитой, выдуманной. А почему, собственно? Ведь давно известно: у кого что болит, тот о том и говорит.
Мрачный диагноз, к счастью, не подтвердился. Язва не кровоточит, но ординатор, миловидная кареглазая женщина, предупредила Ткаченко, что недели три, а может быть, и месяц придется полежать. Не стоит торопиться выписываться — раз уж попал в больницу, надо тщательно исследоваться, когда еще такая возможность представится. Тем более, что давно пора по-настоящему заняться лечением язвы.
— Раньше, чем через месяц не выпишут, — предупредил Герасим Кузьмич, — на язву выделен месяц сроку, и, значит, против решения не попрешь…
Начались больничные будни, когда и делать вроде нечего, но и времени не хватает книгу почитать. С утра различные процедуры, потом обход врачей, затем уколы, обед, час отдыха, прием посетителей, бдение у телевизора. В промежутках нудные будничные разговоры, которые, как правило, начинаются с «мебельных тем». «Мебельными» Ткаченко назвал разговоры о том, какой у кого был «стул», кому какой выписали «стол». Герасим Кузьмич, например, гордился тем, что сумел доказать врачам необходимость перевести его на «общий стол».
— Здесь, дорогой товарищ, нельзя допускать уравниловки. Ты, как и другие «доходяги», обязан сидеть на «первом столе», пока твое положение не прояснится. А если я выздоравливающий, то выдавай сполна все, что государство определило. Деньги на харч отпущены, и я не позволю экономить за мой счет…
Кроме «мебельных», донимали Ткаченко и бесконечные разговоры о болезнях на «проспекте язвенников». Так больные окрестили длинный коридор, который протянулся через весь этаж. С одной стороны двери палат, с другой — столовая, процедурные комнаты, ординаторская, телевизионная или комната для игр, утолок для посетителей. На «проспекте язвенников» люди, которые до больницы были едва знакомы, доверительно и, пожалуй, излишне откровенно сообщали о своих болезнях, физических недостатках, словно старались разжалобить друг друга, выставить на всеобщее обозрение свои раны. Совсем как нищие на церковной паперти, которых еще в детстве наблюдал Ткаченко и которые сейчас, спустя десятки лет, вызывают у него не сострадание, а отвращение. До чего же хорошо, что Павел Петрович не внял уговорам матери и не стал врачом, а то всю жизнь только и слушал бы эти несносные жалобы.
На «проспекте язвенников» состоялось знакомство Ткаченко с матерью Жени. Любовь Павловна сама подошла к Павлу Петровичу и представилась. Ткаченко обрадовался встрече, разговор начал с дочери.
— У меня такое чувство, что я с вами уже знаком. Дочь вылитая мать, такая же красивая…
Любовь Павловна грустно усмехнулась:
— Такие красавицы обычно стараются не смотреть в зеркало и готовы ревновать себя к своим портретам.
— Что вы, — запротестовал Ткаченко, — не наговаривайте на себя. Скоро выписываетесь?
— Рада душа в рай, да грехи не пускают. Когда я спрашиваю, врачи дают уклончивый ответ. Вот и я стараюсь на этот вопрос отвечать уклончиво.
Вечером, уже готовясь ко сну, Павел Петрович опять подумал о Печаловой. Она, наверное, хотела услышать что-нибудь определенное об отношениях Анатолия с ее дочерью, об их планах на будущее. Любовь Павловна догадывается, что ей мало времени отведено на устройство земных дел. Но ни о чем ни спросила. А если бы и спросила — что мог ответить Павел Петрович? Разве может кто-нибудь сказать, пойдут ли дальше вместе Евгения и Анатолий, будут ли они счастливы?
Остается ждать и надеяться. Если нет времени ждать — тогда все равно надеяться и верить.
— Поздравляю, пленум Принеманского горкома партии занимается произведениями твоего сына…
— Покажи, — Павел Петрович выхватил из рук Герасима Кузьмича свежий номер «Зари Немана».
На второй полосе был напечатан репортаж с пленума Принеманского горкома партии. На его обсуждение вынесен вопрос: «О статье „В защиту „Сергуньки““ в газете „Заря Немана“».
— Делать им нечего, — возмущался вслух Герасим Кузьмич. — Пленум горкома партии. Понимаешь, не бюро, а пленум… И какой вопрос поставили на обсуждение: статья молодого репортера о судьбе какого-то пацана. В наше время на пленумах обсуждались лишь большие государственные, хозяйственные, идеологические вопросы, а сейчас — «В защиту Сергуньки». Неужто вся партийная организация Принеманска должна встать на защиту мальчишки, а проблема-то выеденного яйца не стоит — позвонил по телефону, и вопрос решен… Да, я был против того, чтобы печатали его статью. Не знаю, может быть, и недооценил. Но чтобы пленум такими вопросами занимался. Это уж слишком!
Павел Петрович не слушал соседа. Быстро пробежав глазами строчки репортажа, он затем стал медленно перечитывать напечатанное, смакуя каждое слово. Судьба одного ребенка поставлена в центр внимания всех коммунистов областного центра. О судьбе Сергуньки говорят партийные работники, руководители комсомольских организаций, учителя, представители милиции, народные судьи. Многие из них на этом пленуме чувствуют себя неуютно, не думали и не гадали, что так для них обернется дело никому не известного мальчишки. А вот теперь приходится держать ответ перед городской партийной организацией за то, что Сергуньке негде оказалось жить, что он бросил учебу и был предоставлен самому себе.
Павел Петрович вдруг вспомнил далекий день послевоенного года, второго секретаря обкома партии Саратовского. Он увидел на скамейке усталую женщину, державшую на руках спящего ребенка. Погода была холодная, а маленькая девочка, одетая в тряпье, спала на коленях у матери. Секретарь обкома разговорился с женщиной. Оказалось, что с ребенком ей идти некуда. Секретарь помог ей, устроил ночлег и питание, а сам долго не мог успокоиться:
— Час назад я ее приметил. Посмотрю в окно — сидит. А мимо люди проходят, среди них и коммунисты.
Если ты вступил в партию, то должен знать, что вдовьи слезы — твои слезы, беспризорные дети — твоя забота, плохо лечат крестьянина — твоя вина. Ты коммунист — ты в ответе за все, что происходит на земле.
Пленум Принеманского горкома проложил мостик от того далекого послевоенного года к сегодняшнему дню. Иные слова нашел Курелла, когда делал доклад на пленуме горкома, а существо остается то же самое. Чего же ворчит Герасим Кузьмич, чему он удивляется? Рассказать ему о памятном разговоре с Андреем Михайловичем? Не стоит — не поймет, хотя и не станет возражать. Саратовский занимает сейчас чересчур высокий пост.
Странное существо человек — никогда Павел Петрович не испытывал такой радости за свой успех, как сейчас, когда читал о первой победе сына. Этот пленум поможет не только Сергуньке, научит людей более внимательно относиться к нуждам друг друга, поможет и автору статьи. Анатолий увидит, какую пользу людям приносит журналистский труд, поверит в свои силы и возможности.
— Это уж, наверное, Криницкий рекламу делает. На его заметке себе политический капитал наживает, — после долгого раздумья заявил Герасим Кузьмич.
— Ты догадлив, в чем-в чем, а в «прозорливости» тебе не откажешь.
— Я все думаю — везучий твой Анатолий. Заметка как заметка, а смотри, на какую принципиальную высоту подняли. Из молодых — да ранний. Апломба много. Я в его возрасте еще бараном был, ни в чем не разбирался.
— Ты неплохо сохранился!
Оскорбительный смысл замечания Павла Петровича не дошел до сознания Герасима Кузьмича. Он пространно и очень медленно, словно с трудом подбирая банальные фразы, стал рассуждать о том, что недоработка у нас по линии воспитания молодежи получилась, какая-то она не такая, какой нам хотелось ее видеть: форсу много, амбиции хоть отбавляй.
— Да и у твоего завихрений в голове хватает. А теперь, после этого пленума, и совсем с ним сладу не будет.
— Сыновья наши не дурнее нас с тобой.
— Возможно, и не дурнее, — со злорадством сказал Герасим Кузьмич, — но я тебя, как друг, должен предупредить. Запустил ты работу с сыном. А тебе это непростительно, работаешь на идеологическом фронте, статьи о моральном облике молодежи пишешь…
— Ты уж руби, если замахнулся.
— Я, как коммунист, скажу тебе правду в глаза.
Правда оказалась горькой. Ткаченко понимал, что нельзя принимать на веру все что говорит Герасим Кузьмич, но так разволновался, что почувствовал, как мертвеют губы, как тело покрывается липким потом. Заметил это и Герасим Кузьмич.
— Когда мне домашние вчера доложили об этом «ЧП», так я не хотел тебе даже говорить, а потом, когда прочитал отчет об этом пленуме, подумал — совсем не гоже ведет себя Анатолий. Теперь он у всех на виду, спрос с него вдвойне… Ишь, весь ты мокрый стал. Случилась беда, твоя недоработка, но так переживать не стоит. Может, сестру позвать, чтобы укол сделала?
— Не надо. Продолжай.
Рассказ Герасима Кузьмича сводился к следующему: в пятницу в редакции платили гонорар. Прямо из кассы Виктор Светаев и Анатолий отправились в ресторан. Гонорар, как видно, получили немалый, мальчишки начали сорить деньгами, выпили лишнего, танцевали с девицами, а затем затеяли драку с кавалерами этих сомнительных особ. В результате вся компания оказалась в милиции. Позвонили в редакцию. Скандал. Светаеву, кажется, пробили голову.
Пробили, ну и черт с ним! Значит, Анатолий не сделал для себя выводов из того позорного случая. И снова пил вместе со Светаевым. Этот парень определенно на него дурно влияет.
Раньше Ткаченко-старшему не нравилось, что Светаев из всей палитры выбирает только черные краски, все окружающие в его глазах дураки и подлецы. Однажды, когда Анатолий привел Виктора домой и тот по привычке начал всех чернить, Павел Петрович не утерпел и прочитал четверостишие:
Чем нравом кто дурней,
Тем более кричит и ропщет на людей,
Не видит добрых он, куда не обернется,
А первый сам ни с кем не уживется.
Светаев терпеливо выслушал стихи и снисходительно заметил:
— Плохи ваши дела, Павел Петрович, если на помощь призываете даже дедушку Крылова. Нравом, возможно, я и дурнее, но кое с кем уживаюсь. Хотя бы вот с Анатолием.
В тоне Светаева звучал вызов, а Анатолий смотрел на него с обожанием. Ткаченко надо было тогда немедленно развенчать Виктора, убедить не столько его, сколько сына, что, черня все вокруг, человек обкрадывает самого себя. Вместо этого Павел Петрович стал рассуждать о каких-то неудовлетворенных жизнью старых девах, о родимых пятнах капитализма, антипатриотизме и тому подобном. В результате сын полностью встал на сторону друга и безжалостно выпалил:
— Ты, отец, говоришь, словно передовую диктуешь.
Разговор тогда не получился, не получился он и позднее, когда Павел Петрович, успокоившись, пытался объяснить Анатолию, почему он осуждает «философию» его приятеля.
Вот так иногда на чаши весов кладут многолетнее влияние родителей и недельные приятельские отношения. И выходит, перетянула чаша Светаева. Теперь еще пьянки…
— Гнать надо Светаева, — в запальчивости высказал свою мысль вслух Ткаченко, — гнать к чертовой матери из редакции.
— Принципиальным нужно оставаться до конца. Как коммунист ты должен дать партийную оценку и позорному поведению своего сына. С большевистской прямотой признать допущенные ошибки в воспитании… А теперь, после этого пленума горкома, поведение Анатолия будет выглядеть особенно скандально.
Больше слушать Ткаченко не мог. Хлопнув дверью вышел из палаты. Ерунда какая-то. Если бы что-нибудь серьезное, то Криницкий об авторе статьи не упомянул в отчете с пленума горкома партии. Вчера была Тамара и ничего не сказала. Возможно, не хотела беспокоить. Лучше бы она сказала, чем этот… Сейчас же позвоню домой и выясню, в чем дело. Ткаченко не успел набрать нужный номер телефона, как увидел идущих по коридору Анатолия и Женю. Забыв положить трубку на рычаг, бросился к сыну:
— Анатолий, ты-то мне и нужен. Простите, Женя, нам надо поговорить с ним…
— Чего это ты меня за руку держишь, — засмеялся Анатолий, — я никуда не думаю убегать. Читал отчет о пленуме?.. Ну и жарко было…
— Не об этом сейчас речь…
— Я пойду к маме, — сказала Женя.
— Хорошо. Я за тобой зайду. Слушаю, отец.
Наступила тягостная пауза — старший не знал, с чего начать неприятный разговор, а младший выжидающе смотрел ему в глаза. И в его взгляде можно было прочитать досаду, нетерпение, удивление, только не смущение и раскаяние.
— Ну? — первый молчание нарушил Анатолий.
— Что же ты сам не рассказал мне о ресторанной эпопее. От людей я должен узнавать?
— Ты же меня не спрашиваешь, что было сегодня на завтрак?
Спокойствие сына, казалось, граничит с легкомыслием. Павел Петрович с раздражением спросил:
— Что тебе на завтрак подавали? Попутно не забудь ответить, о чем спрашивали в милиции!
— Милда Ивановна — лицо действующее…
— Это еще что за действующее лицо?
— Так называлось весьма склочное письмо в редакцию. Вот Милда Ивановна и стала для нас нарицательным именем.
— Это очень занятно, но вначале я хотел бы услышать о том, что произошло у тебя и Светаева в ресторане. Как твоему дружку пробили голову, как вас поволокли в милицию.
— Типичная Милда Ивановна. Из всего тобой сказанного правда только то, что мы с Виктором были в ресторане. Выпили — о, ужас! — по рюмке коньяку, по чашке кофе. Я дежурил, ушел в редакцию. Виктор остался. Увидел какую-то свою знакомую, повздорил с ее мальчиком. Но все обошлось без драки, без вмешательства милиции и «Скорой помощи». Как видишь, твоя Милда Ивановна несколько преувеличила. Кровь не лилась рекою. Можешь ее огорчить. А теперь извини — я пойду проведаю Любовь Павловну. И не обижайся. Нас пропустили только к ней, как к тяжело больной. А ты уже бегающая личность, выздоравливаешь, сплетни слушаешь, на родного сына рычишь…
Ткаченко-старший доставил себе удовольствие, сообщив Герасиму Кузьмичу, что никакого «персонального дела» не будет, что все это грязная сплетня.
— Мое дело — сигнализировать, — не смутился Герасим Кузьмич, — а твое дело реагировать. А то знаешь, сегодня нет персонального дела, а завтра может быть. Я бы лично обсуждал таких, как Анатолий, после первого посещения ресторана, так сказать, в целях профилактики. Тогда второго раза не было бы.
— Наше счастье, что сие от тебя не зависит. Что же касается потасовки из-за девушек, то это не привилегия нынешнего поколения. Случалось подобное и в наши героические тридцатые годы, и в годы молодости моего отца, и в ту пору, когда мой дед еще ухаживал за моей бабкой.
— Но твой дед и бабка жили во времена царизма. В наше счастливое время нет нужды одурманивать свое сознание алкоголем и устраивать дуэли, присущие гнилой буржуазии.
— А ведь ты и вправду Милда Ивановна.
— Чего?!
— Просто так. Вспомнил одну особу.
Во время врачебного обхода Павел Петрович попросил:
— Переведите меня в другую палату.
— Почему? — удивилась врач.
— Здесь трудно дышать. Давление повышается.
— Если представится такая возможность.
— А если таковая не представится, то лучше выпишите.
Герасим Кузьмич пожал плечами:
— Телячьи нежности. Мне, например, воздуха хватает.
На правом берегу реки, прямо против окна палаты Печаловой, высится двенадцатиэтажный жилой дом. Таких домов на том берегу много. Там — новый район Принеманска. У него поэтическое название — Соловьиный. Много раз Печалова собиралась побывать в этом районе с высотными домами, светлыми школами, парками, но так и не собралась. Но этот крайний дом, что шагнул к самому берегу реки, изучила досконально. За время лежания в постели она узнала распорядок дня всех его жильцов. Раньше всех просыпаются обладатели крайнего справа окна на шестом этаже. Ровно без пяти минут шесть там вспыхивает свет. И, словно получив сигнал, одновременно загорается свет еще в четырех окнах. Два на девятом этаже и по одному на восьмом и двенадцатом. После шести появляется свет в окнах еще нескольких квартир, а к восьми дом сверкает огнями. Только кое-где черные пятна окон непроснувшихся квартир. Так было зимой, когда поздно приходил рассвет. Теперь светает рано. В восемь утра нет нужды зажигать свет, но Любови Павловне кажется, что она видит, как начинается утро в новом доме.
Вначале Печалова считала дни, потом недели, а теперь месяцы пребывания в больнице. Когда ее сюда привезли, за окном мела пурга. Зима была долгая и снежная. Снегом полны закрома — к урожаю, — говорили старики на киевщине. Холодная зима — к жаркому лету. Весна, хотя и поздняя, но дружная. Еще недавно на окнах висели сосульки, а сейчас видны верхушки деревьев, покрытые изумрудными листочками.
В палате Любовь Павловна лежит одна. Это плохой признак. Одиночные палаты дают только тяжело больным, часто безнадежным. Когда вставала с постели, ходила по коридору, было не так тоскливо. Хотя общество больных — далеко не самое веселое, но во сто раз лучше одиночества. Но вот вторая неделя, как после временного улучшения наступило резкое ухудшение. Больше она не в силах выходить в коридор. Встать с постели, пройти несколько шагов к умывальнику, который здесь же в палате, причесаться, посидеть полчаса у стола — вот все, на что она теперь способна. Остальное время — постель, изучение дома за рекой, ожидание прихода дочери и воспоминания. Они живут в окнах чужого дома, в зеленых зонтиках, поднятых деревьями, в торопливых шагах пробежавшей по коридору нянечки, в каждом углу палаты.
Ребята к тому же подогревают воспоминания, будто в ее положении можно жить будущим, а не прошлым. Смешные, милые и неуклюжие ребята. Как Анатолий вчера распинался, доказывая, что Любови Павловне нельзя терять зря времени, надо воспользоваться условиями одиночной палаты и продолжать писать мемуары, а уж они с Женей доведут их «до кондиции». Он даже напомнил слова какого-то большого писателя. А вот она и не запомнила какого. Память стала никудышней. Хранит то, что произошло много лет назад, и напрочь забывает сказанное вчера. Да, так о чем говорил этот писатель:
— Мне семьдесят лет и мне приходится беречь время. Вот почему я работаю, как одержимый.
Бодрый старичок, раз может работать, как одержимый. Мне бы дожить до семидесяти лет, — без зависти и огорчения, скорее по привычке, думает Любовь Павловна. — Не доживу.
Женя напомнила о Николае Островском. Он писал лежа, его положение действительно было безнадежным. О чем писать? Ребята переписали, отредактировали ее заметки. Занятно, но чувство такое, будто не она их автор. Подернуты дымкой партизанские годы, лишь до боли в сердце помнятся ласковые руки, глаза мужа. Дочь, пожалуй, совсем не помнит отца. Как же сложится ее судьба? Может быть, и пойдет по жизни вместе с Анатолием. Он, кажется, парень неплохой… А если не Анатолий, то найдет другого. Девушка повзрослела, стала серьезнее, уж не повторит моей ошибки, не свяжет своей судьбы с таким ничтожеством, каким был первый муж. Вот если бы все начать сначала. О чем она? Сначала! Пора думать о конце. А что будет там, в могиле? Все чаще ей хочется приоткрыть таинственную завесу. И об этом она сейчас много думает. В больничной библиотеке, когда еще ходила, натолкнулась в журнале на стихи. Возможно, в другое время, при других обстоятельствах, стихи не произвели бы на нее впечатления, сейчас же они не идут из головы.
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!
И если б только разум мой прозрел
И в землю устремил пронзительное око,
Он увидал бы там, среди могил, глубоко
Лежащего меня. Он показал бы мне
Меня, колеблемого на морской волне,
Меня, летящего по ветру в край незримый,
Мой бедный прах, когда-то так любимый, —
А я все жив!..
Прочла стихи, и показалось, что облако приветливо помахало ей рукой. Может быть, это вовсе и не облако, а Игорь — муж. Поэт прав — все мы уходим из жизни, чтобы снова в нее вернуться, то ли в образе человека, то ли птицы, морской волны, облака…
Смерть поэт называл суеверием, он не признавал ее в обычном понимании слова. Поэту казалось, что все духовные и телесные свойства человека бессмертны, потому что в природе ничто не исчезает, а только меняет форму.
Любовь Павловна понимала, что материя не исчезает, природа бессмертна, но люди смертны и уходят из жизни навсегда. И все-таки очень ей нравились эти стихи, хотелось верить в сладостный обман, и, кажется, порой удавалось находить успокоение в теории превращений. Ведь эта теория сулила бессмертие ей самой и всем, кого она любила в этой жизни.
Ну что ж, пусть она со временем станет березкой, пусть утратит свое «Я», свою индивидуальность. Пусть! Но, может быть, над березкой в знойный день пронесется тучка, обронит на нее несколько дождевых капель, она почувствует, обязательно почувствует, что это ей передал привет Игорь, ее боевой товарищ, ее муж, отец ее дочери.
В доме на том берегу реки распахнулись окна. В палату вошла дежурная сестра.
— Как спали? — взяла за руку. — Пульс хороший, а теперь измерим температуру.
Сегодня ее пришли проведать Женя и Толя. Ребята рассказывали, о чем пишут газеты, о каких-то городских новостях, но Любовь Павловна слушала невнимательно. Продолжала думать о своем, что ждет ее там. Стала рассказывать ребятам о случае, происшедшем на фронте. Партизан постигла неудача. Печалова высказала предположение, что это им покойный капитан свинью подложил.
— Что ты, мама. Это же было через год после того, как капитан погиб в лагере. Ты сама об этом писала, — заметила Женя.
— Погиб, и, думаешь, все. А может, он после смерти и стал тем предательским сучком, который попал к нам под ноги, треснул, выдал разведчиков…
Анатолий испуганно посмотрел на Женю — рехнулась женщина. Любовь Павловна перехватила взгляд, адресованный дочери, вздохнула:
— Идите, ребята, на воздух, устали вы здесь со мной.
Глядя вслед Евгении и Анатолию, она вспомнила стихи, завоевавшие сердце. Хотела остановить, прочитать, но подумала, что все равно не поймут. И только когда закрылась дверь, вслух произнесла:
Я не умру, мой друг. Дыханием цветов
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
Ткаченко несколько раз напомнил ординатору о переводе в другую палату, но врач все отшучивался. Теперь Павел Петрович перестал просить, стал подсчитывать дни, оставшиеся до выписки из больницы. Часы же пребывания в палате пытался сократить до минимума — чем меньше в палате, тем реже видишь опостылевшую физиономию соседа.
На «проспекте язвенников» не только можно отдохнуть от соседа, но и поговорить с интересными людьми, пошутить, подметить забавные сценки.
Вот балагур с «проспекта язвенников» рассказывает окружившим его пижамникам:
— Я ей признался. Доктор, не могу больше в больнице оставаться, томление одолело, к жене хочу.
— Выздоравливаете, — отвечает она, — это меня радует. Но, милый мой, жен по рецепту в аптеке, не выдают.
— Эта за словом в карман не полезет, — поддерживает разговор другой больной.
Люди, которые недавно кряхтели, охали от боли, — смеются, светлеют лица.
Из палаты вышел высокий старик с подстриженными ежиком седыми волосами. Он тяжело опирается на палку. Пижамные брюки опустились, волочатся по полу. Его хорошо знает Павел Петрович. Это старый большевик Казимир Игнович Ланской. Еще несколько лет назад он работал в областном совете профсоюзов. Не было такого актива, пленума, на которых бы не выступал Ланской. Всегда остро, принципиально, ссылаясь на факты, почерпнутые из жизни. Потом ушел на пенсию, но продолжал активно вмешиваться в общественную жизнь. Часто бывал он и в редакции. Заметки, которые приносил Ланской, были лаконичны — там-то произошло то-то, надо сделать вывод. Однажды попросили его написать воспоминания для праздничного номера. Он отказался — с этим делом пока можно повременить. У него были другие заботы.
В больнице Казимир Игнович выделялся среди других завсегдатаев «проспекта язвенников». Он не принимал участия в разговорах о болезнях, их лечении, никто из больных не слышал от Ланского жалоб на состояние здоровья. Чаще всего старика можно было увидеть в коридоре, у телефонного аппарата. Он звонил по самым различным адресам: одного уговаривал, другому выговаривал, от третьего решительно требовал принять меры. С типично больничным юмором остряки с «проспекта язвенников» шутили:
— Ланской потребует, чтобы ему и в гробу телефон поставили…
Старика часто навещали различные люди. Среди его посетителей были пионеры, молодожены, рабочие, профсоюзные работники. Рассказывали, что, лежа в больнице, он сумел добиться, чтобы кому-то из его посетителей выплатили сполна премию за изобретение, молодоженам выделили в общежитии отдельную комнату. Он пристыдил непутевого коммуниста, который никак не мог найти времени, чтобы проведать оказавшуюся в больнице мать. Этот коммунист занимал высокий пост в облисполкоме, но Ланской отчитал его по телефону, как нашкодившего мальчишку… Разговор слышали многие на «проспекте язвенников».
— Не дай бог такому на язык попасть, — говорили больные, — неистовый.
Дождавшись, пока очередной больной закончит выяснять по телефону, что за минувшую ночь произошло дома, как спали жена и детки, Казимир Игнович пробасил в трубку:
— Управдом? Ланской говорит… Ну, как приступили к ремонту?.. Что же, по-вашему, люди могут жить без крыши над головой?
В коридоре появляются врачи, сестры. Начинается утренний обход. Больные расползаются по палатам. Только Ланской остается у телефона.
Герасим Кузьмич, который не любит «проспекта язвенников», предпочитая ему койку, просит:
— Разверни картину современной жизни, доложи обстановку.
Ткаченко не хочется разговаривать с соседом. Он отмалчивается.
— Долго ты на меня еще будешь сердиться? Беспринципно, недостойно коммуниста. Я тебе только сигнализировал, а ты обижаешься, нехорошо, не по-товарищески!
— Не сигнализировал ты, а клеветал.
— Вот какой ты человек! А ведь я тоже кое-что читал, кое-что видел. И я был молодым, и мне мозги вправляли, да еще как вправляли.
— «Стружку снимали», «гайки подкручивали», — в тон соседу произнес Павел Петрович. — Какая гнусная терминология, со времен Крутковского, кажется, не слыхал этих «милых» выражений…
— Возможно, и не совсем интеллигентно сказано, но достаточно выразительно. Помню, я еще секретарем райкома комсомола в сельском районе был. Попытался проявить свою инициативу. Сейчас даже не помню какую. Не в этом суть. Секретарю райкома партии это не понравилось. Вызвал меня, снял мне штаны… Ладно, не морщись… Про штаны не буду говорить. Может быть, для твоего интеллигентного слуха это грубо звучит, пусть будут брюки, что же касается мозгов, то вправляли их мне — будь здоров! Выводы я для себя сделал на всю жизнь. Незачем умничать, другие, кому партия доверила мною руководить, не глупее меня. Раз так делают, значит, так и надо.
— Ты, наверное, никогда в газете не допускал «отсебятины»? — вспомнил Ткаченко с давних пор ненавистное ему слово.
— И горжусь этим. Без малого четверть века на руководящей работе, в газете десяток лет, а взысканий по партийной линии — ни-ни! Биография у меня чистая, как нетронутый лист бумаги. И твоему дружку Криницкому нечего писать. Руки коротки. Нахватался там всяких идей, работая за границей. Теперь все ему не так, все не нравится, реформы всякие, реорганизации предлагает. Мероприятия, рассчитанные на внешний эффект. Видали мы таких инициативных, энтузиастов. Пока в героях — сплошные идеи, а как без партийного билета окажутся, то голову ниже пупка опустят. Трудно мне с ним работать. Разные мы люди, но я у него на поводу не пойду. Можешь так и передать. Газету стыдно читать… О мещанах пишут, проблемы любви поднимают, а о подготовке к весеннему севу — одну-две заметочки. Не умеет Криницкий нацелить на главное. А сам о чем выступил в газете? С международным обзором. Разве это дело редактора? Тоже нашел международный центр — Принеманск. Международный обзор пришлет ТАСС, и печатай спокойно. Помяни мое слово, раскритикуют скоро «Зарю» в дым.
— Критике не помешаешь, — вздохнул Ткаченко, — разве ты один такой!
— Какой?
— Твердокаменный. Был в редакции еще такой Крутковский. Давно. До тебя еще. Наверное, слышал. Он тоже «отсебятины» не терпел. Впрочем, людей тоже не терпел. Изъясняться любил вообще о народе, человечестве… Что касается критики… От нее никто не застрахован. Редактор многих в газете критикует, но и сам должен быть готов выдержать огонь. Если он на это не способен, то лучше пусть и за перо не берется.
Нянечка принесла почту.
— Ткаченко, вам письмо. Заставила бы плясать, да доктор идет.
Вначале письмо, полученное Ткаченко, показалось непонятным, потом вспомнил: давно он получил такое же письмо и расхохотался. Обращаясь к нему, Павлу Петровичу, некто «X» писал:
«В качестве предостережения считаю своим долгом послать вам некоторые высказывания Антона Павловича Чехова по поводу ложности пути, на который вы встали:
„Вы пишете, что театр влечет к себе, потому что он похож на жизнь… Будто бы? А, по-моему, театр влечет вас и меня, потому что он — один из видов спорта. Где успех или неуспех, там и спорт, там азарт… Главное для меня, конечно, деньги, но интересны и подробности…“
„Я понимаю теперь, почему он так трагически хохочет. Чтобы написать для театра хорошую пьесу, нужно иметь особый талант (можно быть прекрасным беллетристом и в то же время писать сапожнические пьесы); написать же плохую пьесу и потом стараться сделать из нее хорошую, пускаться на всякие фокусы, зачеркивать, переписывать, вставлять монологи, воскрешать умерших, зарывать в могилу живых — для этого нужно иметь талант гораздо больший. Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак. Тут не то, что захохочешь трагически, а заржешь лошадью…“
„Беллетристика — покойное и святое дело. Повествовательная форма — это законная жена, а драматическая — эффектная, шумная, наглая и утомительная любовница…“
„Обо мне можете судить по следующей цитате из того же Чехова: „Водка мне противеет с каждым днем, пива я не пью, красного вина не люблю, остается только одно шампанское, которое пить не могу, пока не разбогатею““».
Таинственный «X» — это был Олег Криницкий. В том далеком году это не представляло загадки. Они сообща тогда написали пьесу, которая множество раз переделывалась, но все же была принята к постановке в Принеманском театре. Премьера вызвала много противоречивых оценок, нападок. Действительно, в ту пору было такое состояние, что «тут не то, что захохочешь трагически, но заржешь лошадью». Когда Ткаченко совсем повесил нос, он по почте получил от соавтора вот это послание, и сразу на сердце стало веселее. И не потому, что, мол, не только нам достается, но и великому Чехову приходилось в жизни несладко — некоторые и в этом находят утешение. Павла Петровича обрадовал и приободрил оптимизм соавтора. Надо работать, знать, что труд литератора нелегок, не всегда ему в пути светит солнышко, иногда горизонт заволакивают тучи, может и гроза разразиться. Вот и сейчас Олег вспомнил о друге — письмо прислал, чтобы отвлечь его от мрачных больничных дум.
Где же он раскопал копию письма? Раньше Криницкий не принадлежал к числу людей «обременяющих себя заботой об архивах». Дать прочитать письмо соседу? Наверное скажет, что Чехов «жил в другую историческую эпоху, для нас его высказывания не типичны и не может наш советский писатель ржать лошадью».
— Ну вот, полюбуйся, — не выдержал долгого молчания Герасим Кузьмич, — новые фокусы Криницкого: завел на страницах газеты «Дискуссионный клуб». И напечатал статью какого-то злопыхателя, которому не нравится, как у нас ведется антирелигиозная пропаганда. Критикует не одного-другого лектора, а саму практику ведения этой работы. Чего тут спорить? Не первый год атеизмом занимаемся. А теперь нашелся умник, и все ему не нравится. По какому праву «Заря» предоставила ему свои страницы?
— Герасим, ты никогда не слышал, чтобы человек ржал как лошадь? — спросил Ткаченко.
Герасим Кузьмич не успел ответить на озадачивший его вопрос, как в палату вошла врач. Он тут же состроил на лице болезненную гримасу:
— Доктор, меня всю ночь мучали боли в животе, донимали газы, — и задрал рубашку, обнажив круглый живот.
Ткаченко отвернулся к стене. Остается только заржать лошадью. Ох и горазд же врать этот Герасим! Всю ночь в палате раздавался его разбойничий храп, а сейчас, оказывается, мучался, газы донимали.
— Доктор, когда выпишите? — спросил Павел Петрович.
— Теперь уже скоро.
Едва за врачом закрылась дверь, как Герасим Кузьмич стал выговаривать соседу. Надо вести себя, мол, скромнее, не к чему указывать врачу. Она сама знает, кого и когда выписывать.
— Не бойся, — прервал Ткаченко, — я ей не скажу, что ты спал богатырским сном, что тебя не мучали боли, а меня донимал твой храп.
— Ладно, ладно, — примиряюще улыбнулся Герасим Кузьмич, — не думаешь же ты, что я симулянт. Ты мне лучше скажи, за что Криницкого погнали из Москвы, на чем он погорел? Я так думаю, по доброй воле он не поехал бы в Принеманск. Нет, такая работа, квартира в Москве, поездки в Париж, Лондон… На чем же он все-таки погорел? Вот бы узнать.
— Да, Герасим Кузьмич, с тобой не соскучишься… Давай-ка лучше спать…
Но заснуть не только днем, но и ночью Ткаченко не мог. Не проходило раздражение, донимали беспокойные мысли. Ему казалось, что после того, как ушел на пенсию, он как-то измельчал. Раньше такие, как Герасим Кузьмич, не могли ему надолго испортить настроение. Наоборот, действовали как на быка красное. Звали в бой. А сейчас вместо битвы он занимается словесным препирательством. Болен, стар — в этом могут найти утешение те, кто душевно слаб. Нет, не старость, не болезни виноваты, что он стал таким размазней. Сам отошел от активных дел, смотрит на происходящее со стороны. Повесть писал. Допустим, нужное дело, но можно ее написать и сегодня, и завтра, и через год. Что от этого изменится? Написал несколько статей. Кому конкретно они помогли? Многим! — пытается спорить с собой Ткаченко. — Остро поставил проблемы воспитания рабочих подростков. Статью обсуждали на нескольких заводах. Ну и что? Сам-то он знает, как лучше вести работу с этой молодежью? Какого парня или девушку он своей статьей направил на путь истинный? Нет, фамилий он не назовет. А нужно ли называть конкретные имена и фамилии? Нужно! Иначе можно, как некогда Крутковский, начать говорить вообще о человечестве, людях, народе, забывая о нуждах отдельного человека.
«Нечего заниматься „самоизничтожением“ — решает Павел Петрович. Вот Ланской! Он, небось, спит спокойно. Засыпая знает, что сегодня кому-то помог, а проснется — снова начнет допекать бюрократов».
— К черту интеллигентское самоковыряние, — вслух произносит Ткаченко и поворачивается на другой бок.
— Чего болтаешь? — недовольно бурчит Герасим Кузьмич.
Благие намерения, которые не давали заснуть ночью, можно было начать осуществлять утром. Сразу после того как дежурная сестра измерила температуру, с ведром и щеткой в комнату вошла нянечка. Всегда приветливая, улыбчивая, на этот раз она была мрачной. Даже глубоко надвинутый на глаза платок не скрывал кровоподтеков, появившихся на лице.
Неловко повернувшись, нянечка опрокинула ведро. Вода расплескалась по полу, забрызгала тапочки Герасима Кузьмича, стоявшие возле кровати.
— Черт знает что, — возмутился Герасим Кузьмич, — безобразие.
— Извините, — нянечка всхлипнула и вышла из палаты.
— Ты чего это на нее напал? — спросил Павел Петрович. — Довел женщину до слез. Хоть бы извинился!
— Подумаешь, телячьи нежности…
Герасим Кузьмич демонстративно протер тапочки больничным халатом и, взяв полотенце, отправился умываться. Ткаченко нашел нянечку в коридоре. Она терла тряпкой и без того чистые стекла окон.
— Что с вами стряслось, тетя Маша?
— Со мною ничего не стряслось, только жизни нет…
Павел Петрович услышал от женщины в общем-то банальную историю.
— Муж мой — инвалид войны. Работать не может. Пенсию получает малую. Тяготится своим положением. Вначале все работу искал, которая была бы по душе, а устроиться удалось только в артель инвалидов. Теперь ко всему стал безразличным, пристрастился к водке. Говорит — все там пьют. Нынешней ночью пришел домой пьяный. Стала его стыдить, а он кулаки в ход пустил. Всех переполошил, перед людьми стыдно. А что делать, ума не приложу. Может, к депутату обратиться, из шестой палаты? Он человек сердечный. Многим в беде пособил.
Давным-давно Ланского не избирали депутатом, уже много лет он на пенсии. А очевидно, не одна тетя Маша запомнила те далекие выборы, когда в депутаты Верховного Совета республики избирали Казимира Игновича. По старой памяти его продолжают называть депутатом. Собственно говоря, он и сейчас, несмотря на старость и болезнь, не снял с себя депутатских полномочий. Чем только может, старается помочь людям. Неожиданно для себя Павел Петрович предложил:
— Попробую я вам помочь. Может, что и получится.
— Уж я не знаю, как вас благодарить…
Ткаченко записал название и адрес артели, где работал муж тети Маши, его фамилию, имя, отчество и другие данные. Позвонил домой и попросил, чтобы пришел в больницу Анатолий.
Анатолий пришел вечером, и не один, вместе с Сергунькой. Мальчишка весь сиял. И не успел еще Анатолий открыть рот, как Сергей выпалил:
— Толя получил письмо от моей мамы.
Сын протянул конверт не первой свежести.
— Действительно, откликнулась, — довольно улыбался молодой журналист, — вон куда моя статья попала, представляешь!
— Чему удивляться? — вступил в разговор Герасим Кузьмич. — Воздействие печатного слова, если оно правдивое, партийное слово, — проникает даже за решетки…
— А вы же, Герасим Кузьмич, не хотели мою статью печатать, — Анатолий воспользовался удобным случаем, чтобы уязвить заместителя главного редактора.
Вызывающий тон сына не понравился Ткаченко: «Лежачего не бьют». Он поспешил перевести разговор:
— Показывай письмо, о чем она пишет.
— Мама меня хочет видеть. Она меня любит, — радостно сообщил мальчик, — она ко мне вернется.
Об этом, собственно говоря, и было написано в письме. Мать Сергея благодарила журналиста за то, что он проявил заботу о мальчике, обещала, что, как только получит свободу, возьмется за ум и до конца дней своих будет делать все, чтобы сын мог ее простить, не стыдиться своей матери.
— И это не единственный отклик на мою статью, — сообщил Анатолий. — Правда, предсказание Станислава Иосифовича, что десятки читателей предложат свои услуги, чтобы усыновить Сергея, не оправдались…
Мальчишка помрачнел, засопел носом. Это не ускользнуло от глаз Павла Петровича.
— Ты бы думал, прежде чем говорить. Расхвастался не в меру.
— А что я такое сказал? — пожал плечами Анатолий.
Но ответил ему не отец, а Сергунька:
— Если я вам лишний, можете меня в субботу и не брать. Все равно скоро мама приедет.
— Дурень, кто тебе сказал, что ты нам лишний?..
Герасим Кузьмич торжествовал:
— Вот она, твоя недоработка, Павел Петрович. Видишь плоды зазнайства.
Анатолий, с трудом сдержав себя, чтобы не ответить грубостью на замечание заместителя главного редактора, примирительно спросил у отца, зачем он хотел его сегодня видеть.
— Разговор длинный, пойдем в коридор. Чтобы не мешать Герасиму Кузьмичу…
Выслушав историю тети Маши и просьбу отца — поговорить с мужем женщины, побывать в артели, где он работает, Анатолий отказался:
— Извини, у меня есть дела и поинтересней. Встретил на днях меня товарищ Курелла, подкинул одну темку… Вот если бы ее вытянуть, прозвучала бы.
— Ладно, этим неинтересным делом я займусь сам.
— Не советую. Вот купил книгу воспоминаний военных корреспондентов. Почитай. Созвучно теме твоей повести. Мой совет — не разбрасывайся.
— Спасибо за совет. А тебя, Толенька, я хочу предупредить. Смотри, чтобы голова не закружилась. Реже ссылайся на первого секретаря горкома… Что-то давно Женя ко мне не заглядывала.
— Не знаю. Я сам ее редко вижу. Ну, мне пора.
— До свидания. Подумай над тем, что я тебе говорил.
1 апреля
Веселый день. Мы даже собирались выпустить первоапрельский номер «Зари» с шутками, курьезами, розыгрышами. Олег Игоревич сумел всех увлечь этой идеей. Работали с интересом, но разыграли, оказывается, сами себя.
Передо мной лежит сегодняшний номер нашей «Зари», и смеяться хочется навзрыд. Вчера получили по ТАССу доклад, большой, очень важный, нужный. Пришлось давать в номер и — прости-прощай все наши задумки.
— Газета есть газета, — глубокомысленно изрек наш ответственный секретарь.
— Человек предполагает — ЦК располагает, — шепнул мне на ухо Виктор Светаев.
После планерки позвонила Женя, ехидно сказала:
— Прочла вашу газету. Очень остроумный номер. Все еще смеюсь… над собой. Я тебе, дуреха, верю, что ты занят, интересный номер готовишь, а ты, оказывается, ездил в Москву, доклад помогал составлять…
— Понимаешь, Женюрка…
— Я все прекрасно понимаю, — и повесила трубку.
Не стал я ей звонить. Злится. Ну и пусть! Вообще она последнее время часто хмурится. Причем совершенно напрасно. Недавно случайно я встретил студентку из Ленинградского университета, вместе начинали учебу на факультете журналистики. Я ей показал достопримечательности Принеманска, затем посидели немного в кафе. Об этом узнала Женя и начала ехидничать. Попытался отделаться шуткой:
— Сколько раз я видел тебя с девушками и никогда слова не сказал. Я же один раз пошел со знакомой, и ты уже недовольна. Где же равноправие! Разве это справедливо?
Женя не поняла юмора. Оправдываться мне не в чем, объяснять — нечего вроде. А может быть, ей все-таки позвонить, разыграть в связи с первым апреля?
Так и живем. Ссоримся, злимся, а друг без друга скучаем. Уверен, что она сейчас ждет моего звонка.
3 апреля
Отец начинает чудить. От скуки не знает, что делать. Его всерьез заинтересовала проблема пьянства. Позвонил из больницы главному редактору, попросил подобрать для него все письма, которые за последнее время получала редакция о пьяницах. Маркевич хотела поручить это дело мне. Но я наотрез отказался. Дудки. Пусть знает, что и у меня есть характер. И я имею право работать над своей темой.
Отец думает, что я хвастался, а ведь на самом деле секретарь горкома посоветовал мне продолжать писать о мещанах. Встретились мы со Станиславом Иосифовичем в книжном магазине. У него, видно, было свободное время, и он предложил пройтись, поглядеть, что делается в Принеманске. Заглянули в несколько магазинов, в парикмахерскую, посидели в сквере. Секретарь увлеченно говорил о необходимости борьбы против мещанства.
— Сама постановка вопроса о судьбе мальчика на пленуме горкома вызвала недоумение у некоторых товарищей, всполошила мещан, — отметил Курелла. — Да, мы выступили против людей черствых, безразличных, задели святая-святых мещанина. Мещанин, чтобы выжить, пытается идти в ногу с веком. Чего греха таить, встречаются мещане и с партийными билетами. И об этом надо писать. Может быть, ты хочешь попытать свои силы? Ты молод. Над тобой не висит груз привычек, стандартов. Молодость всегда непримирима к злу. Герань на окошечке, семь слонов на счастье — все это больше не эмблема мещанства. Может быть, нам следовало бы обратить внимание на мещанина, который и одевается со вкусом, и в хороших вещах разбирается, и речи правильные с трибуны произносит, а?
Присмотрись, Толя, к такого сорта людям и попробуй начать разговор в газете о мещанах и мещанстве. Я позвоню Олегу Игоревичу.
Беседа с секретарем горкома произвела впечатление. Я, кажется, чуть-чуть влюбился в Станислава Иосифовича. Вот это настоящий коммунист!
5 апреля
Пересказал разговор с секретарем Криницкому. Он подтвердил, что Станислав Иосифович ему звонил. О мещанстве, конечно, надо писать. Выслушав меня, он заметил:
— Ты чересчур прямолинейно понял рассуждения Куреллы, — о мещанах с партийным билетом. О перерожденцах наша печать писала немало. И нужно быть очень осторожным, многое изучить, взвесить, прежде чем бросить коммунисту обвинение в том, что он оторвался от масс, стал мещанином.
— Знаю, тема не из легких, ветер будет дуть в лицо.
— Ветер в лицо — красиво звучит, — заметил Криницкий. — Но обветрит лицо, станут шершавыми губы, будут слезиться глаза — не все заметишь! Я тебя не отговариваю. Есть силы — берись за эту тему.
У меня такое чувство, словно перешел на третий курс журналистского университета, не факультета журналистики, а подлинного университета жизни, где сама жизнь набивает шишки, возможно, и по пятибалльной системе, не подсчитывал. Первый курс, образно говоря, когда тебя, неопытного щенка, бросают в море фактов, и ты должен найти более или менее подходящий, принести его в редакцию, а там его используют по своему усмотрению. На первом курсе приходится осваивать даже такое, кажется, с детства привычное дело, как умение разговаривать с себе подобными. На втором курсе ты учишься расставлять слова по местам, начинаешь думать над каждым словом, преодолевать привязанность к красивостям, особенно звонким и часто употребляемым фразам. Ищешь форму подачи материала, учишься рассказывать о том, что видишь. А вот сейчас, на третьем курсе, наставники, такие, как Курелла, да и наш главный редактор, учат самостоятельно мыслить.
Публицистика! И слово звучное. Да, если стать настоящим публицистом…
Размечтался. «Надо быть скромнее», — советует отец. Почему? Может быть, скромность — оборотная сторона медали, именуемой чванством? Сколько людей кокетничают своей мнимой скромностью, прикрывая ею самодовольство или ограниченность.
В конце концов недооценивать себя — такое же отклонение от истины, как преувеличение своих способностей.
Хватит! Пора спать. Завтра начинаем бой против мещан. Не хочу быть скромным. Хочу, чтобы статья была ершистая, злая и умная.
Да будет так!
15 апреля
Несколько дней не прикасался к дневнику. Готовил материалы о мещанах. Писал, рвал написанное и снова писал. Чувство такое, словно на меня обрушилась гора и я барахтаюсь под ее обломками. Столько выслушал мудрых речей, советов о том, как изобличать мещанство, столько прочитал умных рассуждений на эту тему. Наши великие предки тоже не сидели сложа руки, и каждый в меру своих сил лупил мещан. Если у кого не хватало сил ударить, то плевал в их поганую морду. Самонадеянность испарилась. На смену ей снова пришла неуверенность. Что я могу сказать, какую пользу принесут людям огрызки чужих мыслей, перемешавшихся с моими малоинтересными наблюдениями и рассуждениями. Надо пойти к главному редактору и честно признаться в своем бессилии. Секретарь горкома ошибся. Он переоценил мои возможности.
Виктор Светаев, застав меня, когда я с остервенением рвал очередную страничку, не преминул съязвить:
— Сороковую страницу пишешь, старик? Еще столько, и твоя статья выйдет специальным приложением к «Заре». Криницкий, думаю, поддержит эту идею. Атомный удар по мещанам. А что? Пожалуй, звучит…
Меня раздражает этот треп. Странное дело, который день я и дома и на работе думаю о статье, спорю с «моими мещанами», в голове рождаются страстные строки, целые абзацы. А стоит начать писать, мысли блекнут, нанизываются какие-то бесформенные, бесхребетные строки. Я откладываю написанное, хватаюсь за другие дела. Удивив Маркевич, ответил авторам всех залежавшихся писем, подготовил подборку материалов о необходимости бережно относиться к старому жилому фонду. За подборку удостоился похвалы на летучке. Ответственный секретарь сказал, что газете следовало бы взять под свое наблюдение ремонт старых домов, при этом вспомнил, как когда-то «Заря» поднимала эти вопросы… Все это мило, но моя «главная» статья не двигается с места. Впрочем, об этом можешь и ты, дневник, судить по своим страницам. Я рассказываю тебе об этом охотнее, чем пишу статью.
— Скушно, — выделяя букву «ш» в середине слова, сказала Женя, когда сегодня провожал ее домой. — Ты помешался на мещанах. Только о них и болтаешь.
И вдруг спросила:
— Скажи, Криницкий женат?
— Не знаю. А почему тебя это волнует?
— Счастливой должна быть женщина, у которой такой муж.
— Эта проблема меня не занимает.
К чему Женя завела этот разговор? Женат ли Олег Игоревич? Счастлива ли его жена? Нет, никогда я не видел его с женой. Может быть, осталась в Москве.
20 апреля
Гора родила мышь. О чем с прискорбием извещаю родных и знакомых. Сегодня в «Заре» напечатана моя статья «Потерянный авторитет». Да, та самая… Впрочем, та — да не та. Это статья об одном новаторе производства. Его имя до последних дней с почтением упоминалось в печати, на разных собраниях и конференциях, его мощная фигура украшала президиум любого областного и городского совещания. Я же взял его за ухо, вывел на свет рампы и крикнул в зрительный зал:
— Смотрите, люди, — король-то голый, неприлично тащить в президиум.
Столкнулся я с фактом перерождения героя чисто случайно. На редколлегии обсуждали план первомайского номера. Мне поручили написать о передовом рабочем домостроительного комбината. Ответственный секретарь сказал:
— Напиши, Анатолий, о Григории Калистратове. Снимки у нас есть хорошие. И уже несколько месяцев мы о нем не вспоминали. Последний раз, кажется, печатали его путевые заметки о встречах на заводах Венгрии.
— Нет, была еще заметка о лекции Григория Калистратова в Политехническом институте для профессоров и преподавателей о передовых индустриальных методах стройки, — уточнил заведующий отделом промышленности.
— Писем он много получает из-за рубежа, из других областей, среди них могут оказаться интересные, — подсказал мне по старой памяти заведующий отделом информации.
На комбинате наше намерение рассказать о Григории Калистратове встретило, как это ни странно, кислое отношение.
— Не часто ли мы пишем о Калистратове?! — сказали в парткоме. — Есть на заводе и другие передовики.
Я все же решил встретиться с Калистратовым.
— Где можно увидеть Калистратова? — спросил в цеховой конторке.
— А вы откуда, товарищ? — поинтересовался начальник цеха.
— Из газеты…
— Снова прославлять будете?
— Разве не достоин?
— Уж больно широкая спина у Григория стала, — заметил человек в замасленной военной гимнастерке.
— Знакомьтесь, наш парторг, — представил человека в гимнастерке начальник цеха.
— Спина, говорю, у Калистратова широкая, за ней не видно усилий всей бригады, всего цеха. Люди сделают — Григория хвалят. А он привык из-за стола президиума на товарищей глядеть. Не советую о нем писать. Хотите, десяток других имен назовем — более достойных.
Чем больше я разговаривал с людьми в цехе, тем меньше у меня оставалось уважения к Калистратову. Рабочие из бригады Григория резонно считали, что производственный успех они добывали вместе, а слава и все почести достались лишь бригадиру. Да, он был хорошим в свое время бригадиром: умным, рассудительным и заботливым. Но слава его испортила. В особенности, когда избрали его депутатом областного Совета — совсем зазнался, словно подменили человека. С рабочими стал едва здороваться, товарищей может походя оскорбить, в семье начались неполадки. На стороне какую-то кралю завел. Старая жена, мол, не соответствует его нынешнему высокому положению…
— Был Гриша человеком, — сказал один из его товарищей, — а стал мещанином, обывателем.
Так сомкнулись две темы, которые поначалу, казалось, не имели никаких точек соприкосновения. Оказывается, усердное захваливание тоже может породить мещанина. Один из друзей заметил с горечью, что теперь Григорий может ночь не спать из-за того, что его имя случайно не упомянуто в докладе или не оставят ему места в первом ряду президиума, по правую руку от председателя.
Вначале мне думалось, что история Григория займет два-три абзаца в статье о мещанах как факт, иллюстрирующий мысль. А когда начал писать, получилось, что судьба Калистратова, история о том, как человек потерял авторитет, разрослась в самостоятельную тему. Только в конце статьи я позволил себе высказать мысль о различных проявлениях мещанства.
Статью о Калистратове я поднял, как белый флаг. Ничего, мол, не вышло со статьей о мещанстве, получите «Потерянный авторитет». Вопреки моим ожиданиям, Олег Игоревич меня похвалил.
— Молодец, Толя, написал то, что надо. И в креслах президиума, оказывается, брюки можно протереть. Только прошу — проверь еще раз факты. Нельзя допустить ни малейшей неточности. Это первый залп по мещанству.
Статью читают, сам видел, как читают. Спокойно, Толя, не рвись к окну. А так хочется увидеть, как почтальон мешками приносит отклики на статью.
Статью «Потерянный авторитет» Павел Петрович читал дома. Она была написана бойко, ее броско подали на второй странице «Зари Немана». Оставалось поздравить Анатолия с новым успехом, но старый журналист не торопился. Если первая статья сына «В защиту Сергуньки» подкупала своей искренностью, чувствовалось, что автор возмущен, не может не гневаться, то вторая казалась излишне рассудочной, а страстность — наигранной.
Может быть, Толя правильно, даже наверное правильно, уловил момент, когда слава вскружила голову новатору производства. Но написал он об этом гладко, правильно, но странно равнодушно. Таким был Калистратов — таким стал. А почему таким стал Калистратов? Чванство, стремление возвыситься над товарищами, безусловно, — признаки мещанства. Но что их породило? Разве сам Калистратов выдвигал себя в депутаты областного Совета, в президиумы многочисленных совещаний? Калистратов — проверен. Калистратов — на виду. Вот и выдвигай его и туда и сюда. Ни забот, ни риска. А нового выдвинуть — можно и впросак попасть. Вдруг у него биография не в порядке или в моральном отношении неустойчивый. Калистратов — другое дело. Калистратова все знают — и в горкоме, и обкоме, и даже в Министерстве.
Попробовал Ткаченко поговорить об этом с сыном, но тот отшутился, а когда отец стал более решительно высказывать свое мнение, Анатолий обозлился:
— В редакции статья всем понравилась, партийная организация завода посчитала ее своевременной и правильной, а тебе не нравится. Знаю почему. Судьба Калистратова меня больше заинтересовала, чем судьба того пьянчужки, о котором ты просил меня написать. Но и у тебя, старого газетного волка, ничего не получилось в единоборстве с пьяницами… Ты знаешь, на мою статью уже приходят отклики!
— Легко тебе в последнее время даются статьи. Гляди, как бы сам не стал Калистратовым.
— Я не слыхал, чтобы журналистов избирали депутатами. Криницкий не в счет. Так что штанов в президиуме мне протирать не придется.
Сын ушел, оставив отца в глубоком раздумье. Если раньше его беспокоило, что Толя не в меру робок, неуверен в себе, то сейчас надо бы его предостеречь от излишнего самомнения. Ишь, каким петухом ходит, хвост распустил. И напрасно наскакивает, проблема пьянства посложнее, чем потерянный авторитет Калистратова. Тут с ходу статью не напишешь.
Муж тети Маши — Василий Пащенко — как раз оказался человеком покладистым, не принадлежал к числу тех безнадежных алкоголиков, которые в вытрезвителе бывают чаще, чем дома. Встреча с Ткаченко его озадачила, испугала. Неужели он, бывший фронтовик, со стороны выглядит подонком, который заслуживает общественного порицания?
— Нет, клянусь, что рюмка меня не так уж и тянет. Но бывают обстоятельства, когда не хочешь, а надо выпить, — объяснил Пащенко старому журналисту, — да вы и сами, наверное, знаете, как это бывает.
Василий семнадцатилетним пареньком, сразу после школы, попал на фронт. Воевал на 1-м Прибалтийском. После контузии в конце войны на время потерял память, слух, речь. Долгое время находился в госпитале. Выписался, вернулся домой. Вроде и здоров, но работать почти не может. На врачебной комиссии это подтвердили, но из-за отсутствия каких-либо бумаг написали, что Пащенко инвалид труда, а не инвалид войны. В результате пенсию получил меньше, чем ему положено. Обратился в одну, другую инстанцию. Говорят, что ничего сделать не могут, нет нужных бумаг.
Вот тут и нашлись доброжелатели, которые предложили инвалиду: «Ставь пол-литра, подумаем, что делать». Раз поставил, второй, а там и третий… Много ли надо человеку, который, как Пащенко, перенес контузию, чтобы опьянеть?
Павел Петрович из военного билета Пащенко выписал наименование артиллерийской бригады, в которой тот воевал, номер указа, по которому был награжден медалью «За боевые заслуги», и все эти данные послал в Архив Министерства обороны СССР. Вскоре оттуда пришла справка, что ефрейтор Василий Пащенко действительно был орудийным номером в бригаде, удостоен медали «За боевые заслуги». Сообщался и номер госпиталя, в который он был направлен после тяжелого ранения. Затем получил и вторую справку, в которой подтверждалась его контузия, срок пребывания в госпитале.
Не прошло и недели, как Пащенко назначили пенсию инвалида Великой Отечественной войны.
— Приходите к нам, посидим вечером вместе, — позвонила Ткаченко тетя Маша, — Василий вам благодарен как отцу родному. С таким и пол-литра раздавить не жалко.
— Только без пол-литра.
История с благополучным концом. Но именно этот благополучный конец, та легкость, с которой удалось завершить историю, тянувшуюся многие годы, и удручала журналиста. Почему же фронтовик ходил в роли докучливого просителя? Почему ему никто не объяснил, как и куда обратиться за нужными документами? Эта история под стать той, что писал сын о Сергуньке.
Одному человеку помог — отрадно. Но профессия журналиста дает возможность сделать большее. Из «Зари Немана» прислали кипу писем о пьяницах, о борьбе против алкоголя. Может быть, среди тех, кто написал в редакцию, есть и такие, как Пащенко.
Регина Маркевич обрадовалась, что Павел Петрович заинтересовался этим вопросом. Обычно такие письма их отдел, минуя другие отделы редакции, спроваживал в партийные, профсоюзные организации различных предприятий и учреждений для обсуждения на собрании коллектива, принятия мер и т. д. Сейчас, когда Ткаченко собрал все эти письма и прочитал, голова зашумела так, словно сам изрядно хватил.
Читатели предлагают меры для борьбы с пьянством, требуют суровых законов, осуждают терпимое отношение к пьянству, в особенности молодежи.
Регина Маркевич, передавая Ткаченко письма, сказала:
— Уж и не знаю, что вы с ними станете делать, Павел Петрович. Может быть, напечатать статью опытного врача?
— Да нет, Регина Казимировна. И вообще я убежден, что писать надо не для алкоголиков. Они газеты в основном используют, чтобы в них пол-литра завернуть. Писать надо для тех, кто обязан вести борьбу против алкоголя, но делают это из рук вон плохо.
Но как же все-таки быть с письмами, Ткаченко и сам толком не знал. Выбрал одно из них — в нем речь шла о групповой пьянке молодых рабочих с машиностроительного завода. С него и решил начать.
25 апреля
Отец все больше и больше меня удивляет. Не понимаю, что с ним происходит. То, бывало, ликовал, когда поместят хоть крохотную мою заметочку. А сейчас напечатана большая и серьезная статья, а он ворчит. И то не так, и это плохо.
В последнее время он мечется, разбрасывается, утонул в мелочах. Помог какому-то пьянице выхлопотать пенсию — счастлив. Взял в редакции пачку писем — ходит по адресам, все ведет подкоп под «зеленого змия». Тратить столько времени для того, чтобы написать статью о вреде алкоголя! Об этом уже столько писано и переписано. Что еще можно сказать нового?
И еще новое его чудачество. Пошел на машиностроительный завод, договорился в парткоме организовать что-то вроде «клуба друзей рабочих подростков». В этот клуб он пригласил ветеранов завода, участников войны, персональных пенсионеров — человек пятьдесят, составили обширную программу. Сказал мне об этом всезнающий и вездесущий Юрий Новак. Виктор Светаев, который тоже был в комнате, сразу откликнулся:
— Старика на показуху потянуло. Мне бы его пенсию — сидел бы и кропал роман. Знаю я эти общественные начала. Сам пробовал. Вначале «Ура!», а потом молчок. Ничего путного из этой затеи не выйдет. Чтобы это предсказать, не надо быть пророком.
Может быть, и правда — отцу незачем заниматься этим делом? После того, как не приняли к изданию в Москве повесть «В редакцию не вернулся…», он совсем перестал писать. Напрасно. Потянуло на «организационные дела». С его ли здоровьем сдвинуть такую глыбу. Надо бы с ним поговорить, но раз он молчит — буду и я молчать. А то совсем поссоримся.
Женя Печалова вернулась из больницы заплаканная. Мать совсем плоха: не только не может вставать с постели, даже и сидеть ей трудно. Говорит мало и очень тихо. Девушка держала в руках холодную, иссохшую руку матери и без умолку тараторила о всяких пустяках. Только по легкому подрагиванию век угадывала, что больная ее слушает. За час Любовь Павловна произнесла всего несколько отрывистых фраз.
Никаких надежд на выздоровление. Врачи предупредили Женю, что матери осталось жить три-пять дней, от силы — неделю. Все — был человек, нет человека — и медицина бессильна.
Мучительный, тяжкий конец. Женя закрывает глаза и видит веселую, энергичную, решительную женщину. Такой она знала мать всю свою жизнь. Как мало общего — да, ничего нет общего — между ее прекрасной матерью и той женщиной, у которой она только что была в палате. Кости обтянуты желтой кожей, разметались на подушке слежавшиеся волосы, ввалились глаза.
Когда Женя уходила, мать прошептала:
— Приходите под сень моих листьев, ты и Толя.
— Хорошо, мама.
С умирающими в спор не вступишь. Хочешь быть березкой — будь березкой. А вот придет она на могилу матери с Анатолием Ткаченко или с кем другим — это как покажет жизнь. Анатолий? Почему Анатолий? Все так неясно.
Сколько же времени мать лежит в больнице? Скоро четыре месяца — целая вечность. Пора смириться с неизбежностью утраты. От смерти еще никто не ушел. И все-таки не хочется верить, что настанет время, когда Женя будет кутаться в пуховый оренбургский платок, который так любила мать, читать книги, на страницы которых она роняла слезу, а матери не будет — нигде и никогда, не будет даже той изможденной женщины с ввалившимися глазами, к которой она каждый день через весь город ездит на свидание. А может быть, в самом деле березка…
Мягкий свет из-под зеленого абажура высвечивает острые коленки. В световом круге толстая тетрадь — подарок Анатолия. Это он приучил Женю писать дневник, без этого верного молчаливого друга ей было бы совсем одиноко. Девушка листает тетрадь и со стороны наблюдает за собой.
— Дни, как и деньги, я все еще не научилась разумно расходовать их, — вслух произносит Женя.
Надо бы позвонить Анатолию. Нет, не хочется с ним встречаться. Когда это началось? Раньше она день, проведенный без Анатолия, считала потерянным. Дневник поможет найти и этот день, когда все началось. Где же эта запись? Вот она. Вернемся к событиям минувшего месяца.
17 марта
Только что попрощались с Анатолием. Он весь ушел в свою газету, говорит об очерках, фельетонах, о чем угодно. Холодный, как ледышка. Ничего не видит, не понимает. А ведь считает себя знатоком человеческих душ. Чуть что не так — мещанство. Раньше, бывало, мы с ним любовались луной и читали стихи, а сейчас — «Я мыслю — значит, я существую». Этим изречением древнего философа и началась сегодня наша встреча. Весь вечер шел разговор о высоких материях, на философские темы. Что-то насчет того, что каждому из нас надо суметь преодолеть в себе психику «частичного человека». Для человека — мыслящего существа, мол, бесконечно мало быть только (боже мой, чем быть? Ага, вспомнила!) функцией в сложнейшей общественной системе. Надо научиться читать философские произведения. Они помогут выработать критическое самосознание, потребность в истине, мужество собственной мысли.
Полноте, тот ли это Толя, который так мне нравился своей непосредственностью, веселым нравом. Может, он меня разыгрывает? К сожалению, философия — его новое увлечение. Он играет в мыслящую личность.
Слушай, мыслящая личность, ну подойди, обними меня, поцелуй, пусть во всем мире останемся мы вдвоем — ты и я! Но мой пристальный, как мне казалось, гипнотический взгляд не доходил до Анатолия.
Так весь вечер и провели, как в разных комнатах. Он говорил, а я отвечала, но друг друга не слышали. Наконец он изволил заметить мое настроение и спросил:
— Ты почему сегодня не в духе? Матери лучше стало, чего нос вешаешь?
3 апреля
Сегодня ходила к матери одна, без Анатолия. Он был занят какими-то своими неотложными газетными делами. У матери в палате я застала Олега Игоревича Криницкого. Оказывается, у главного редактора газеты больше свободного времени, чем у его литературного сотрудника. Вот он и пришел проведать мать, которую видел много-много лет назад, когда я была еще совсем маленькой. Криницкий, тогда еще очеркист «Зари», написал о матери очерк. А вот теперь пришел в больницу. Как это хорошо с его стороны! Мать взволнована — ее не забыли, очевидно, нахлынули воспоминания, она даже попыталась ответить улыбкой на какую-то шутку Олега Игоревича, сокрушалась, что пропала газета с его очерком, который ей очень понравился.
Из больницы мы ушли вместе. В больничном дворе Олега Игоревича ждала «Волга». Он открыл дверцу машины: «Подвезу, если не возражаете».
Я, конечно, не возражала. Не возражала, когда он предложил пойти вместе в кино, потом мы ужинали в кафе. Проводив меня до подъезда, он поблагодарил за компанию и, полушутя, заметил, что ходить с ним безопасно. Мол, к такому старику Анатолий ревновать не станет.
«При чем тут Анатолий! — вырвалось у меня, — и вы… вы еще очень молоды. Мне с вами было хорошо».
Последнее, наверное, не надо было говорить. Почему не говорить? Он по-настоящему интересный человек: столько видел, знает, умен, весел и ни капельки рисовки. Такой вечер надолго запомнишь.
5 апреля
Два дня, как дура, смотрю на телефон. Почему-то я вбила в свою глупую башку несусветную мысль, что Олег Игоревич мне обязательно позвонит. Но он, очевидно, забыл и думать обо мне! Тогда — ради матери пригласил в кино, накормил ужином, — и все…
Наш главный врач как-то говорил, что ребенок перестает плакать, услышав спокойное биение сердца матери. Если же сердце матери начинает биться учащенно, она взволнована, раздражена, то беспокойство передается и ребенку. К чему это я вспомнила? Ребенок слышит сердце матери. А как сейчас бьется сердце мамы? Прислушалась. Комната полна тишины. Ничего, абсолютно ничего не слышно.
Но ведь я сама могу позвонить Олегу Игоревичу. Есть повод. Он обещал найти газету со своим очерком о матери. Маме, конечно, будет приятно его прочитать.
Сейчас сниму трубку и наберу номер. Интересно, ответит ли он сам или его секретарша. Завтра позвоню, завтра…
6 апреля
Весна пришла неожиданно. Анатолий зашел за мной на работу и принес два букетика подснежников.
— Один тебе, один маме, — сказал он мрачно, словно не первые цветы принес, а повестку в суд.
— Спасибо, передам оба букетика маме, ей будет приятно. Она так давно не слышала запаха земли, снега, леса.
— Как хочешь.
Только мы вышли на улицу, как возле нас остановилась «Волга».
— Молодые люди, садитесь, подвезу, — пригласил Криницкий.
Я почему-то покраснела и отрицательно замотала головой.
— Спасибо, Олег Игоревич, мы хотели в больницу.
— Садитесь, мне по пути.
В машине я спросила у Криницкого насчет очерка. Он извинился, попросил:
— Завтра же позвоните, напомните. Найдем, обязательно найдем.
— Я вам напомню, — сказал Анатолий.
Просили его ввязываться!
8 апреля
Позвонил Олег Игоревич. Очерк нашел, но газета подшита и переплетена в комплект. Он поручил статью перепечатать на машинке, когда будет готово — передаст Анатолию.
— Не надо, — вырвалась у меня, — сама приду. Я должна вас поблагодарить за беспокойство.
— Видеть тебя всегда рад. Звони, заходи.
Зайду! Возьму и зайду. И ни капельки мне не стыдно, что напросилась.
Вечером пришел ко мне Анатолий, но мы быстро расстались. Я сказала, что надо заниматься. Он похвалил меня за хорошие намерения и признался, что, наверно, завалит сессию. Читает много, да все не то, что нужно по программе.
10 апреля
Утром отпросилась с работы. По дороге в больницу зашла в редакцию «Зари Немана». Олега Игоревича не застала. Секретарша сказала, что он ушел на бюро обкома партии и это надолго.
Вечером Анатолий принес мне пакет от Криницкого. Толя не скупится на слова, расхваливая своего шефа.
— Мне он тоже нравится, — заметила я.
Анатолий обрадовался, словно нашел единомышленника.
Интересно, знает ли он, что я была с его редактором в кино и кафе. Вот возьму и скажу сейчас. Наверное, у него вытянется лицо. Но почему-то не сказала.
11 апреля
Мама безразлично отнеслась к очерку Криницкого. Очевидно, ее уже не волнуют даже воспоминания. Маме совсем худо.
Любовь Павловна Печалова умерла утром 26 апреля. Женя всю ночь провела в палате умирающей. Она видела, как мучается мать, знала, что только смерть прекратит ее муки, и ужасалась мысли о близкой ее кончине.
Неужели все? Неужели в последний раз гладит она эти иссохшие руки? Как много они умели. Играть на пианино и стрелять из автомата, гладить по волосам ребенка и готовить очень вкусные пирожки, шить и писать. Эти руки носили ее в детстве, тревожно прикасались ко лбу, когда девочке случалось хворать… А сейчас эти руки-труженицы, руки матери холодеют. И Женя бессильна их согреть, хотя и осыпает поцелуями.
Ужасает мысль: скоро Первое мая. Все станут веселиться, петь, плясать, а матери не будет. А ей так хотелось встретить весну, увидеть цветы.
Любовь Павловна заметалась на кровати. Женя скорее догадалась, чем услышала предсмертный шепот:
— Дочка…
Не было слез, чтобы выплакать тоску. Женя окаменела. В голове смутно теплилась лишь мысль, что на могиле матери надо посадить березку. Обязательно березку…
Сергунька исчез сразу же после похорон Печаловой. На кладбище он стоял рядом с Анатолием, а потом словно сквозь землю провалился. Не пришел домой, не было его и в интернате.
Исчезновение мальчика болезненно переживали в семье Ткаченко — все успели к нему привязаться.
Павел Петрович заявил в милицию. Лейтенант из детской комнаты, пообещав начать поиски, скептически заметил:
— Весна одолела. Знаю я таких пацанов. Едут, куда глаза глядят… Как жрать захочет, вернется.
В «Заре Немана» жизнь шла своим чередом. Сотрудники готовили праздничный номер и потешались над запоздалой первоапрельской шуткой Виктора Светаева. Он, обозлившись за что-то на Герасима Кузьмича, решил его разыграть. В архивах нашел фотографию бородатого мужчины, положил в конверт и вместе с письмом отправил по почте в редакцию на его имя. В письме шла речь о праздновании столетнего юбилея патриарха культуры Западного края, основоположника местной прозы, выдающегося романиста Веудла Б. О., — в письме просили должным образом осветить жизнь и деятельность писателя, выделить своего представителя в юбилейный комитет. Заместитель главного редактора клюнул на приманку. Дал указание отделу культуры подготовить материал и сам изъявил желание быть членом комитета.
Светаев торжествовал. Мнимого классика он сам выдумал. А фамилия, если читать ее наоборот, — Обалдуев.
Кузьмич рассвирепел. Поставил вопрос на редколлегии.
Шутка Светаева не вызвала одобрения у членов редколлегии «Зари». Напрасно он пытался доказать, что это шутка, такая же, как любая другая, и что в журналистской среде и не такое бывало.
Виктор Светаев попытался найти утешителя в лице Анатолия, пригласил приятеля в ресторан. За стаканом вина он плакался, что чурбаны из редколлегии не понимают шуток, а Анатолий говорил о смерти Любови Павловны, побеге Сергуньки и пытался философски осмыслить происшедшее.
Быстро пьянея, Виктор трагическим тоном несколько раз произнес одну и ту же фразу:
— Никто не может предвидеть, к каким последствиям приведет это бедствие.
Женю не покидало ощущение пустоты и одиночества. Находиться дома, где каждая вещь напоминала о покойной, ее вкусах, привязанностях, было мучительно тяжко.
Не легче и на работе — сочувственные взгляды, пустые, мертвые слова утешения, полушепот за спиной:
— Как ее к земле пригнуло.
— Хлебнет горя без матери.
— За материнской спиной, как за каменной горой.
Раздражала и улица, которая несла беззаботный людской поток, как будто ничего в мире не произошло. Женя ловила себя на том, что с неприязнью смотрит на некоторых женщин — они оставались жить, а ее мужественная, добрая мать лежит в могиле. Вот ковыляет старушка, — неряшливо одетая, непричесанная, на поводке ведет такого же обветшалого пса. Ее-то никакой рак не возьмет!
— Злая, злая, противная, — укоряла себя Женя, — никто не виноват в смерти мамы. Но разве мало было вокруг других — более старых, ничтожных, пустых людей.
Как мало судьба отмерила матери счастливых дней. Годы молодости омрачил муж-самодур, потом война, затем смерть любимого человека. Не много ли для одной-единственной жизни?
Женя распахивает окно. По комнате разливается пряный аромат весны. Свежая зелень каштанов и лип подсвечена багряными огнями праздничной иллюминации. На углу улицы громкоговоритель извергает марши. Завтра праздник.
Вспомнился далекий Первомай. На ней — еще маленькой девочке — голубая шерстяная кофточка, синяя плиссированная юбочка, а в волосах огромный бант. Припекает жаркое солнце, как будто наступило лето. Гремят оркестры. Отец поднял Женю на плечи, рядом стоит и чему-то звонко смеется мать. Они на трибуне среди бывших партизан и фронтовиков. А ребята-школьники, проходя мимо, машут пионерскими галстуками. И Жене кажется, что площадь кружится в удивительном красно-зеленом танце…
Пронзительно звонит телефон. Женя нехотя снимает трубку:
— Слушаю.
В трубке голос Анатолия, нарочито бодрый, нарочито беззаботный:
— Женюрка, я кончил «гореть на работе». Давай устроим смотр праздничному Принеманску. Выходи на орбиту.
— Стыковка не состоится. Мне и дома неплохо.
— Человеку нельзя одному, Женя.
— Можно! — и повесила трубку.
Павел Петрович вернулся домой огорченным. Праздничный вечер, который с таким старанием готовили инициаторы «Клуба друзей рабочих подростков» блистательно провалился. А ведь, кажется, было предусмотрено все. В каждом цехе висело объявление о времени и цели вечера, проводилась индивидуальная работа в цехах, комсорги щедро выдавали подросткам аванс — много поучительного узнаете, встреча предстоит с интересными людьми, они сумеют ответить на все ваши вопросы. Были плакаты, диаграммы, дружеские шаржи и злые карикатуры, нарисованные заводскими художниками. В назначенное время собрались члены клуба — генерал в отставке, на его парадном мундире сверкало множество орденов и медалей; с трудом переставляя ноги, тяжело опираясь на палку, прибыл старый коммунист, участвовавший в 1917 году в штурме Зимнего дворца; пришли известный в городе хирург, популярный в Принеманске актер, старая учительница, несколько ветеранов завода… В полупустом зале сидели комсомольские активисты — завсегдатаи клуба, несколько девчушек и парней, в основном те, что находятся на хорошем счету в цехах. А все те, с кем мечтал свести дружбу «Клуб друзей рабочих подростков», не пришли.
Вечер состоялся. Нельзя было срывать мероприятие. Выступали и генерал, и артист, и ветеран революции, и старые рабочие. В отчете все это будет выглядеть вполне прилично. Но разве ради отчета Ткаченко, как на службу, ходил последнюю неделю на завод.
На улице Павел Петрович встретил группу ребят, которых раньше видел в цехе. Спросил:
— Почему не пришли в клуб? Мы вас ждали…
— Мама не велела, папаша, — засмеялся один из парней. Второй добавил:
— Чего там интересного. Сами знаем, что Первое мая — международный праздник трудящихся, а Волга впадает в Каспийское море.
Неразумному сердцу и в полдень тьма. Неужели интереснее толкаться на улицах, чем посидеть в клубе, послушать, что скажут многое повидавшие в жизни люди? Павел Петрович вспомнил, как когда-то в юности огорчился, что не мог получить пригласительного билета в заводской клуб, где должен был выступать приехавший из Харькова поэт. И сразу же в сердцах обругал себя — затянул старую песню: «Вот в наше время…» А может быть, ребятам надоели «официальные мероприятия»? Стоит им вечерок скоротать дома у телевизора, и они увидят и известного генерала, и писателя, и актера… А во времена его молодости не то что телевизор, но и репродуктор в рабочем общежитии был редкостью. Нет, это, пожалуй, не объяснение провала вечера. Его надо искать в другом. А в чем?
Секретарь парткома машиностроительного завода, прощаясь, сказал:
— Друзья молодежи — друзьями, а спрашивать за работу с подростками будем с заводского комсомола.
Под силу ли нескольким почетным старикам, почти посторонним людям на заводе, сделать то, чего не сумели старшие товарищи рабочих подростков?
Открыв дверь квартиры, Павел Петрович сразу же увидел под вешалкой домашние тапочки сына: значит, его нет дома.
— Где Анатолий? — спросил он у жены.
— Не знаю, не сказал, — ответила Тамара Васильевна.
— Могла бы и спросить…
— Могла, — согласилась Тамара Васильевна. — Но он мог и не ответить, парень взрослый…
— Наверное, пошел к Жене, — стараясь преодолеть раздражение, высказал предположение Ткаченко.
— Вряд ли. Что-то у них неладно. У девочки горе, а они не вместе… Разве можно человеку в такой беде одному оставаться? А Женя одна. Звонила я ей, дома сидит, сказала, что Толик не приходил. К нам пригласила — отказалась, не хочет из дому никуда выходить. Вот я и думаю, не поссорились ли они, не обидел ли ее Толя?
— Все не слава богу!
— А ты что такой мрачный? — пригляделась к нему Тамара Васильевна. — Рассказывай, что произошло. Подвели друзей друзья?
Ткаченко вынужден был признаться, что из их затеи пока ничего не вышло. Почему? Ответить на этот вопрос он не может. Допустим, первый блин комом… А как второй жарить?
— И второй, и третий будут комом, — убежденно заявила Тамара Васильевна. — Дитя ваше мертворожденное. Разве без вас мало проводят всяких совещаний и вечеров? Поговорить у нас любят. Вот нас теперь обязали на радио за день передавать заявки на ожидаемые события. Я, конечно, пошла в горком, райкомы, заглянула в планы. О чем там? Все о тех же собраниях, встречах, слетах… А вы решили углубить и без того могучий поток. Надо помогать комсомольской организации, а не подменять ее. Эффекта меньше, пользы больше.
— Складно у тебя получается: раз-два и все ясно. Но где же Анатолий?
Ткаченко вышел на балкон. Казалось, весь город прикрыт куполом оранжевого парашюта, а внизу ветер раскачивает вымпелы, гирлянды разноцветных лампочек. Павел Петрович нетерпеливо вглядывался в даль, туда, где на вершине холма в огнях сияла старая башня.
В последнее время Павел Петрович меньше беспокоился об Анатолии: парень повзрослел, преодолел неразумную мальчишескую горячность, наконец, увлекся работой. Но, пожалуй, главной причиной была Женя Печалова. Павел Петрович даже стал засыпать, не ожидая, пока вернется сын. К чему ждать, если знаешь, что Анатолий ушел к Жене? Как же у них теперь обстоят дела? Со свадьбой придется повременить. Девушка должна справиться со своим горем. Может быть, и вправду стоило ее пригласить к нам. Пусть отогреется в чужой семье…
— Ты чего стоишь, как на часах? — на балконе неожиданно появился Анатолий. — Не думаешь ли ты, что я вслед за Сергунькой махну в жаркие края? Я тут на крепком якоре.
— Уж больно ты весел, как я погляжу. А ну-ка дыхни.
— Дыхнуть? Завтра праздник, в редакции вечеринку устроили. Так что если и хватил малость, то на законном основании.
— Женя была с тобой?
Анатолий вспылил:
— Чего вы мне покоя не даете: и ты и мама. Женя, Женя… В конце концов это сугубо наше дело. Хотим — встречаемся, не хотим — не встречаемся. Неужели ты думаешь, что у нее настроение, подходящее для вечеринки?
— Если у нее горе, то тебе следует быть не на вечеринке, а вместе с ней.
— И опять повторяю: не твое дело…
Отстранив сына, Павел Петрович прошел в спальню. Жена спала, зажав в руке газету с недочитанной статьей. «Не мое дело… Не мое дело! А какое, собственно говоря, у меня есть дело? Какие могут быть дела у пенсионера!»
Пенсионера! Хватит ворчать, старик. Собрание прошло не так, как хотелось. Сын косо глянул — эка важность! И не такое может быть. Да разве ты боялся ветра, подставлял ему только спину? Дует ветер — пусть, ты шагай, не сгибайся!
«Какое у тебя дело? — все запальчивей стал спорить с собой Ткаченко. — Есть и у тебя обязанности. Например, письма, что лежат в ящике стола — разве не дело? Люди ждут от тебя помощи. Ведь ты, как старый коммунист Ланской, решил не уклоняться ни от больших, ни от малых дел. Кое-что тебе удается. Не так ли? Ты добился, что пьяница-мастер, который год назад разошелся с женой, но продолжал жить с ней в одной комнате, терроризируя жену и дочь, наконец, забрал свой чемодан и оставил семью в покое. Скоро решится вопрос об устройстве в лечебницу спившегося бухгалтера. Мать и жена его, да и он сам, надеются, что, пройдя курс лечения, он снова станет человеком, таким, как был раньше, — тихим, заботливым, хорошим работником. А вот с устройством в общежитие молодых рабочих с машиностроительного, которые живут в двадцати километрах от Принеманска, пока ничего не добился. А что с этим письмом делать? Старик-отец жалуется, что сын-инженер не хочет ему помогать. На водку у него деньги есть, а отцу и рубля не даст. Инженер тогда сказал: „Этого типа я за отца не считаю. Он бросил нас с матерью, когда мне было года три, вернулся только теперь, когда у меня у самого дети взрослые“. Ситуация не новая. И статьи об этом писали, и пьесы, и повести, и с эстрады высмеивали. „Возвращение блудного отца“. А что если написать с точки зрения такого „папы“? Это же страшно. Хуже, чем кораблекрушение. Нет, пожалуй, не взберешься на такую „точку“. Ткаченко всегда думал о детях, о их воспитании. Оценили ли это Владимир и Анатолий? У них теперь своя жизнь. Да и не ради благодарности он заботился о детях, без них и жизни был бы не рад. Но что же ответишь папе-вымогателю? Нечего мудрить. Так и сказать: „Что заслужил, то и получил“».
Приемник поставлен на волну «Маяка». Шесть-семь раз звучала знакомая мелодия «Подмосковных вечеров». Женя прослушала известия «Для тех, кто в море», «Для восточных областей страны», в окно заглянул ранний майский рассвет, а сон не шел.
К тупому ощущению горечи примешивалось нечто такое, чего она никогда раньше не испытывала, не изведала. Днем позвонил Олег Игоревич:
— Как самочувствие? Не нужно ли какой помощи?
— Нет. Ничего не нужно. Спасибо.
— Что думаете делать в праздники?
— Ничего. Буду сидеть дома.
— Так не годится, — и, совсем как Анатолий, добавил, — человек не может оставаться один. Второго утром заеду. Отвезу в лес.
Почему же она не захотела встретиться с Анатолием и приняла предложение Олега Игоревича? Сейчас, когда не стало матери, Криницкий, который был вдвое старше ее, казался ей именно тем человеком, который может стать для нее всем, всем на свете. Да, она с ним готова идти куда угодно, слушать все, что он станет говорить. Рядом с ним забудутся все беды.
Пусть, пусть он позвонил Жене только из долга вежливости, пусть считает ее девчонкой, а она возьмет завтра и скажет все хорошее, что думает о нем. Пусть знает. Нет, не скажет. Не хватит храбрости. Сейчас возьмет и напишет, а завтра сунет ему в руку письмо. Взялась за перо и тут же отбросила его: на бумаге и вовсе выйдет жалкий лепет влюбленной школьницы.
Второй майский день был по-летнему жарок. После зимнего сидения в городе часы, проведенные в лесу, на берегу реки, опьянили. Анатолию все казалось волшебным, сказочным — и лес, накинувший на деревья нежное кружевное покрывало листвы, и восторженный птичий гомон, и плеск волны, и удары мяча. Анатолий никогда даже не подозревал, что у него, типичного «дитяти асфальта», может вызывать такое умиление нежный лепесток и скороговорка ручейка. Не только природа, но и люди, весь окружающий мир казались такими хорошими. Вспомнилось, как зимой он удивился, прочитав в «Дневнике» сурового Дзержинского, что тот в тюремной камере мечтал о цветах. Цветы и решетка! А сейчас он думал, что тот, кто, как Дзержинский, любил людей, должен был страстно любить цветы, лес, речку. Очевидно, поэты правы, когда заставляют героя-солдата, прежде чем подняться в атаку, любовно ласкать взглядом травинку, следить за ползущим муравьем.
Горожане, попавшие на лоно природы, напоминали шаловливых детей, — бегали наперегонки, кувыркались, гоняли мяч, а устав от возни, принимались обсуждать мировые проблемы.
К обеду в центре внимания оказались рыбаки. Настало время платить по векселям. Утром они обещали угостить всех ухой из окуней. Днем — вынуждены были смиренно выслушивать шутки в свой адрес. Виктор Светаев наконец получил возможность блеснуть остроумием. Увидев Анатолия, уныло бредущего с удочками, он спросил:
— Какая самая большая рыба водится в наших водах? — и сам ответил: — Та, что сорвалась с крючка у Ткаченко.
Неудачливый рыбак провел рукой от подбородка до пупа: мол, шутка-то с бородой. Но Виктор и не думал сдаваться:
— Внимание, товарищи, я связываю у запястья руки Ткаченко, и пусть он скажет, какой величины рыбу поймал. Проделаем эксперимент.
— Ну тебя, — отмахнулся от приятеля Анатолий.
— Сдаешься? Знаем мы вас, рыбаков. Каждый выловленный вами пескарик бывает длиной от кончиков пальцев до плеча. С завязанными руками такого не покажешь. А на большее фантазии не хватит. А я покажу, хочешь?
— Ну!
Любопытные обступили приятелей. Светаев раззадорился и, вытянув вперед руки, попросил связать их. Анатолий, намотав на запястья обеих рук Виктора метра три лески, спросил его:
— Ну покажи, какую рыбу ты поймал?
Виктор соединил большие и указательные пальцы рук так, что получился круг размером с блюдечко, и произнес:
— Рыба была громадная. Глазища — во!
Шутка понравилась. Все засмеялись.
— Отсутствие ухи, — бросил боевой клич Светаев, — восполним вином. — И протянул руку: — Подайте, кто сколько может, бутылкой своей трудовой.
Пили весело, не скупясь на подначку и прибаутки, но никто не пьянел, никто не лез целоваться и объясняться в любви.
Солнце стояло еще высоко, когда автобусные гудки стали созывать разбредшихся по лесу сотрудников «Зари Немана». К сожалению, праздники окончились, завтра рабочий день, пора настраиваться на трудовой лад.
Бежит по лесу автобус, а его обгоняет не спетая в лесу застольная песня военных корреспондентов.
— Гляди, гляди, — схватил Анатолия за руку Светаев. — Узнаешь?
На обочине дороги, возле «Волги», стояла Женя с огромным букетом черемухи.
— Что тебя удивляет? В такой хороший день Женя тоже могла поехать в лес отдохнуть. Не все же ей киснуть в комнате.
— Я спрашиваю, узнал ли ты «Волгу», — настаивал Светаев, — машина-то редакторская. То-то ему было с нами скучно на маевку ехать. Гляди, парень, я, конечно, не… Но…
«Так вот почему ее интересовало, женат ли Криницкий, — подумал Анатолий. — А я-то еще ей давал советы, уговаривал: человек не может оставаться один. Вняла совету — не осталась».
— Ты что нос повесил? — Светаев похлопал приятеля по плечу. — Такова жизнь, парень. А подробности? К черту подробности!
Отгремели оркестры, отзвенели песни, умолкли ораторы. Праздники окончились. Не только первомайские, но и День печати, День радио и День Победы. Выпущены все праздничные номера. Наступили будни. Как и обычно, Криницкий задержался в редакции допоздна. Стрелки часов приближались к полуночи, когда принесли, наконец, первую полосу. На ней печаталась передовая статья, написанная Олегом Игоревичем. В ней говорилось о том, что близится лето, пора отпусков, и сейчас, когда у трудящихся два выходных дня, общественные организации должны особенно тщательно продумать мероприятия, связанные с летним отдыхом.
Криницкий перечитал передовую и недовольно поморщился: какой язык! И это написал он. Если бы это был очерк, рецензия, которые шли за его подписью, ни за что бы не оставил: «Тщательно продумать мероприятия, связанные»… В передовой статье этот канцелярско-бюрократический оборот не казался чужеродным. Когда брался редактировать «Зарю», был настроен весьма решительно. Ни одной казенной передовой. Именно с первой статьи в газете следует начинать задушевный, дружеский разговор с читателем. Обращать его внимание на то, что сегодня самое главное. Но такой разговор почему-то не получается. Велика сила привычки, инерции.
Олег Игоревич сам слышал, как Викентий Соколов, уговаривая заведующего отделом написать передовую, выдвинул в качестве главного аргумента:
— Скоро 15 число. Тогда и не проси, не поставлю.
Этот разговор мог показаться странным только для непосвященных. 15 числа печатается последний номер, который входит в гонорарную ведомость за первую половину месяца. Все хотят, чтобы собственный материал прошел четырнадцатого, пятнадцатого — иначе останутся без гонорара. Материальный стимул, конечно, не обойдешь, но он не может оставаться решающим, определять, когда, кому и на какую тему писать передовую статью. С этим надо решительно кончать.
Криницкий прошелся по кабинету, от долгого сидения затекли ноги. Он остановился у стены, где никелированными зажимами были схвачены три ранее прочитанные полосы завтрашнего номера. Кажется, все в порядке. Можно и уходить. Дежурный редактор — Герасим Кузьмич. Даже он ничего не успеет испортить. Надо бы попрощаться, предупредить, что уходит. Но встречаться с заместителем не хотелось. Олег Игоревич не мог забыть неприятный разговор, который произошел сегодня у него с секретарем обкома партии. Разговор начался с вопроса:
— Какие у тебя, Олег Игоревич, взаимоотношения с заместителем?
Криницкий чистосердечно признался:
— Никаких. Полтора месяца он был в больнице. А я его отсутствия даже не заметил. Не такой мне нужен заместитель. Вот бы вернуть Ткаченко…
— У вас с Герасимом Кузьмичом, кажется, полная взаимность. Вот читай, в Москву он написал, недоволен тобой, плохую газету делаешь.
Криницкий прочитал пространное письмо своего заместителя. Герасим Кузьмич сообщал в ЦК КПСС об отдельных, как ему казалось, просчетах редакции. Упрекал Криницкого за увлечение статьями на моральные, бытовые темы, в ущерб производственным. Замечал, что главный редактор неправильно воспитывает молодые кадры, дает критиковать авторитетных работников, передовиков труда тем, кто не имеет на это морального права, оголил отделы и в порядке эксперимента послал группу литературных работников в отдел писем, где они «по существу бездельничают, сидят и выжидают, не появится ли для них выгодная темка, чтобы блеснуть высоким стилем». В заключение Герасим Кузьмич делал вывод: «„Заря Немана“ утрачивает партийный стиль, серьезность, становится развлекательным чтивом».
— Ну? — спросил секретарь обкома.
— Меня это письмо не удивляет и не огорчает. Проверить вам легко, возьмите комплект газеты, посадите инструкторов…
— Это мы догадались и сами.
— Тем более. Что касается молодых, то их у нас раз-два, и обчелся. Я считаю, что газету не могут делать только кандидаты в пенсионеры…
— А просишь Ткаченко. Непоследовательно…
— Почему же. Герасим Кузьмич душой пенсионер, а Павел Петрович и в больнице без людей не мог, на машиностроительном стал своим человеком…
— Павла Петровича мы и сами хорошо знаем. Врачи ему не разрешают.
— Врачи ошибаются, уверяю.
— Ну, это ты уж того… Медицине мы предписывать не можем, кого больным считать, а кого здоровым. А по поводу записки Герасима Кузьмича напиши объяснение. И смотри, чтобы никакой склоки. Будь выше этого.
— Постараюсь.
«Постараюсь». Легко обещать. Как не покажешь виду, когда каждый день приходится встречаться, когда надо советоваться по любой мелочи.
Прощаясь, секретарь обкома сказал:
— Рассматривали мы твои предложения, товарищ Криницкий. Принципиальных возражений нет. Связывались с Москвой. Товарищи из ЦК предостерегли, чтобы не больно увлекались реформами. Главное — содержание газеты, ее боевитость. В порядке исключения… Но строго в пределах существующих штатов и фонда заработной платы. Если рубль, дескать, переложить из одного кармана в другой, все равно не станет двух рублей. Но прежде чем писать приказ, обсудите на собрании коммунистов редакции, учтите замечания коллектива. Если пригласите на собрание — приду.
Чтобы осуществить задуманное, мало провести собрание, нужны единомышленники, люди, которые так же, как и он, верили бы в полезность намеченных изменений, взялись бы за дело с душой. Герасим Кузьмич будет только мешать. Неужели этого не понимают в обкоме? У них и случай есть подходящий — Герасиму Кузьмичу по возрасту пора на пенсию.
Черт с ним, с этим Кузьмичом. Нельзя весь день только о нем и думать. Посмотрел на часы. Двенадцать, поздновато. Может быть, и не спит еще. Позвонить. Последние дни его все больше и больше радовало общество Жени. Девушка льнула к нему, как былинка в непогоду к стволу дерева. Он не думал о том, нравственно или безнравственно поступает. Да, Женя значительно моложе его. Но она ищет с ним близости. Сейчас ей нужна сильная и крепкая опора. Так почему ему избегать этих встреч? Кумушки скажут, что они не пара. Анатолий, конечно, больше подходит ей по возрасту. Но она сама предпочитает его своему юному другу. Может, и не стоит кружить девочке голову? Но почему кружить? Разве он уже не может думать о семье? С Женей ему светлее, он чувствует прилив сил, молодеет. Если она согласится…
Снял трубку телефона. Только услышал голос Жени, как на пороге с полосой в руках появился Герасим Кузьмич. Не желая при нем вести разговор, лаконично сказал не то, что думал. Хотел пригласить ее пройтись по ночному городу, а произнес два слова:
— Не спишь? Зайду…
Женя, судя по всему, растерялась. Несколько секунд молчала, потом нерешительно ответила:
— Пожалуй, поздно. Все равно заходите, буду рада.
Криницкий повесил трубку, вопросительно посмотрел на заместителя.
— Матрицую последнюю полосу.
— Добро. А я ухожу.
— Имеете полное право. Два дежурных редактора — излишество.
— Совершенно верно, — согласился Криницкий, — машина мне не понадобится, распоряжайтесь сами.
— Старая галоша? — услышал Павел Петрович в телефонной трубке голос Криницкого.
— Вспомнил наконец.
— Чем занят? — осведомился Олег Игоревич.
— Ловлю одного управдома. Понимаешь, жалуются люди на него.
— Нельзя ли охоту на управдома перенести на завтра?
— А сегодня?
— Сегодня поедешь со мной в Заозерное.
— Купаться рано. К рыбной ловле не приучен.
— В ресторане посидим, за рюмкой водки поговорим. Исповедаться хочу, — признался Криницкий.
— Нашел попа.
— Поп не поп, а рассказать тебе об истории, которая со мной приключилась, должен.
— Заходи к нам. Тамара…
— Мужской разговор. Спектакль «Сонет Петрарки» видел?
— Старик полюбил молодую…
— Примерно. Так едешь?
— Куда идти? Или ты за мной заедешь?
— Встречаемся в шесть под часами.
12 мая
«Ах, постой, я ее не ругаю. Ах, постой, я ее не кляну». Хорошо это звучит у поэта. Я же не могу молчать. Ругаю и кляну. В мыслях подбираю ей самые мерзкие клички и все-таки… Что все-таки? Неужели я люблю эту дрянь? Думать о ней не хочу.
Итак, переключим телевизор на другой канал. Посмотрим программу центрального телевидения. Послезавтра состоится долгожданное собрание, на котором станут рассматривать «прожект» Криницкого о перестройке редакции. Старый павиан любезно мне улыбается, даже похвалил за паршивенькую зарисовку в номере, посвященном Дню Победы. Ну что ж… Пусть Женя с ним будет счастлива.
Опять о ней. К черту. Лучше напишу, какие конструктивные предложения мы внесем на собрании. Написали от имени всего отдела писем.
Ввести на страницах «Зари» постоянные рубрики: «Командировка по просьбе читателей», «В редакцию пришло письмо…», «Размышления над письмами», «Письма с комментариями», «Репортаж ведет читатель». Я еще настаивал, что при отделе писем надо создать «Институт общественного мнения», вести социологические исследования. Правда, я толком не мог объяснить, чем будет заниматься этот «институт», кто станет вести социологические исследования. Но все-таки что-то на сей счет в наших предложениях написано.
Наиболее воинственно настроен Виктор Светаев. Он считает устаревшими сами понятия рабкор и селькор. Активом в редакции могут считаться только люди пишущие, владеющие словом, хорошо грамотные — они теперь есть повсюду — в учреждениях, на фабриках, заводах, совхозах, колхозах. Прошло то время, когда в газеты слали сигналы малограмотные и т. д. А те, кто пишет в редакции жалобы и кляузы, отнюдь не могут считаться активом. Для них должен существовать отдел жалоб. При этом он ссылался на точку зрения, высказанную главным редактором, но, право, Криницкий говорил о другом, — о том, когда журналисты пишут статьи за тех, кто может это сделать превосходно сам.
Написал о редакторе, а вспомнил о ней. Неужели телевизор самопроизвольно опять переключился на местный канал? Сказал — не буду думать о ней и не буду. Точка.
13 мая
Встретил ее, хотел пройти мимо, даже отвернулся. Она же, как ни в чем не бывало, схватила меня за руку:
— Чего ты от меня бегаешь?
— Праздный вопрос. Даже дети знают, что третий лишний.
Печалова взяла меня под руку, мы пошли знакомой аллеей парка. Напрасно она избрала этот путь. К прошлому возврата нет. К прошлому? Она утверждает, что никакого прошлого не было. Обвиняет меня, что, уезжая в командировку, я о ней не вспоминал. Никогда и ничего серьезного между нами, мол, не было. Просто дружба. Что-то в этом роде.
Я не спорил. Глупо было спорить. Черт возьми, неужели ничего не было? Перелистываю страницы дневника. Цитаты о любви, отчеты о встречах. Именно отчеты. А чувства? Но почему я злюсь, не нахожу себе места?
Наплевать бы на все это! А мама донимает: «Толя, чего сидишь дома, пошел бы погулял. Что-то Женя давно у нас не была?»
Задохнуться можно от такой заботы. Все-таки Есенин мировой поэт. Его стихи за живое задевают.
А Женя-то!
14 мая
Есть на свете привязанность, верность. Чуть свет вернулся из бегов Сережка. Оказывается, ездил на свидание к матери. Эта непутевая женщина, которая исковеркала мальчишке жизнь, для него самый дорогой человек. Привез нам письмо от матери. Благодарит и снова клянется, что готова преодолеть все, лишь бы сынок был счастлив.
Такой поверишь! Стоит ли вообще верить женщинам? Вот в чем вопрос, Толя.
Когда-то я в дневнике сделал выписки из «Триумфальной арки» Ремарка, причем никак не думал, что они так подойдут к моему сегодняшнему настроению. Хватит детства! Пора кончать с дневником навсегда. В корзину его, в корзину! К чему воскрешать мертвых. Не хочу встречаться с привидениями.
Редакция «Зари» напоминает растревоженный улей. Настал день собрания, к которому Криницкий готовился с момента возвращения в Принеманск. Свой доклад он начал с притчи о том, как в редакции убили тигра. Один удачливый охотник убил тигра. В этом крае тигров видели только в клетках заезжих зверинцев. Все удивлялись, строили предположения, как тигр оказался в столь необычных для него местах. Гордый охотник решил поделиться своей радостью с читателями областной газеты. Позвал он сына-грамотея, и стали вдвоем сочинять заметку. На подробности не скупились. Все описали: как охотник шел по лесу, о чем думал, как выскочил из засады тигр, как охотник выстрелил. Указали вес тигра и его длину от кончика хвоста до кончика носа, приложили к заметке составленное по сему случаю авторитетное заключение местных ученых и любительский снимок убитого тигра.
Отдел писем получил заметку и передал в отдел информации. Заведующий отделом написал резолюцию: «Проверить и подготовить к печати» и передал письмо сидящему напротив него литературному сотруднику, который в отделе занимается спортом. Тот решил заметку немного оживить и написал страничку о том, что охотник был спортсменом, лыжником, что он хорошо физически тренирован и именно поэтому справиться с тигром для него оказалось сущим пустяком. Перепечатанную заметку снова прочитал заведующий отделом и удовлетворенно хмыкнул:
— Сумел подняться над фактом, приглушить сенсационный характер сообщения.
Немного подумав, заведующий вычеркнул все подробности поединка охотника с хищником, зато вставил абзац о летней оздоровительной кампании среди детей. Здоровье надо начинать закалять с детства, тогда и встреча с тигром нипочем. Из отдела информации заметка поступила в секретариат — вначале к стилисту, затем к литературному секретарю, потом к дежурному секретарю, а от него к ответственному. Каждый творчески поработал над заметкой. Один выбросил лыжный кросс, как не соответствующий майским дням, другой решительно вычеркнул рассуждения местных ученых, как недостаточно компетентные, но зато дописал целую страничку о стрелковом спорте, его значении для военной подготовки допризывной молодежи. Заместитель редактора решил, что нельзя печатать снимок убитого зверя. Не гуманно! Редактор, прочитав заметку, недоуменно пожал плечами, не поняв, причем здесь тигр. И, не поняв, вычеркнул красным карандашом все, что касалось хищника, и отправил заметку в набор.
На следующий день охотник, торжествуя, развернул газету. Под довольно большой заметкой, озаглавленной «Спорт смелых», стояла его фамилия. Он позвал жену, соседей:
— Глядите, напечатали!
Сын вслух прочитал заметку и удивленно спросил:
— А где же тигр?
Отец вздохнул:
— Тигра-то, сынок, видать, в редакции убили.
Собравшиеся в зале заседаний «Зари Немана» дружно засмеялись. Криницкий выждал, пока утихнет смех, и продолжал:
— Я не знаю, в какой именно редакции произошло столь дерзкое убийство. У нас в Западной области о тиграх ничего не слышно. Но и у нас случается, что иная заметка имеет больше подписей, сопровождающих ее в типографию, чем строк. Буду откровенным, я до сих пор не уловил разницы между стилистом и литературным секретарем. Не уверен, что их вмешательство в материал, подготовленный к печати журналистом, необходимо. Не кажется ли вам, товарищи, что у нас много правщиков и мало людей пишущих? Один с сошкой, семеро с ложкой.
— Но такие утверждены штаты, — перебил главного редактора Викентий Соколов, — представляю, как будут выглядеть некоторые материалы наших журналистов, если к ним не прикоснется рука стилиста. У нас есть журналисты, которые даже думают с орфографическими ошибками…
— А я не могу себе представить журналиста неграмотным, — решительно заявил Криницкий. — Журналист, не умеющий писать, — то же самое, что врач, не умеющий отличить простуду от чахотки, что судья, не знающий законов, пожарник, не умеющий обращаться со шлангом… Стыдно повторять прописную истину, что журналист должен уметь писать. А если бог обидел этими способностями человека, то делать ему в редакции нечего.
На этот раз решил вмешаться Герасим Кузьмич:
— Почитаю своим партийным долгом напомнить докладчику, — грозно сдвинул он брови к переносице, — что задача каждой газеты быть коллективным пропагандистом, подчеркиваю это, коллективным организатором. Значит, в редакции должно быть много людей не столько с бойким пером, сколько организаторов с крутой партийной закваской…
И разгорелся сыр-бор. Криницкому не сразу удалось снова овладеть вниманием присутствующих, а главного он еще не высказал. Его предложения были неожиданными. Он надумал обратиться в директивные организации с просьбой, чтобы редакционной коллегии «Зари Немана» разрешили в пределах существующего фонда зарплаты определять штаты и должностные оклады сотрудников. Это позволит редакции избавиться от доброго десятка совершенно не нужных ей людей. Настоящим журналистам можно будет установить более высокие оклады и потребовать от них более творческой работы. От этого газета только выиграет.
— Кто же будет определять творческую пригодность журналиста, кого оставить, а кого выгнать из редакции? — спросила Регина Маркевич.
— Редколлегия, — ответил Криницкий. — Должности литературных сотрудников, заведующих отделами, работников секретариата должны замещаться по творческому конкурсу, который следовало бы проводить хотя бы раз в три года…
— А что — поступила такая директива? — осторожно спросил Герасим Кузьмич. — Или это ваше личное творчество?
— Мое предложение. И структура редакции мне видится такой: главный редактор, один заместитель, он же занимается подготовкой пропагандистских статей, ответственный секретарь, его заместитель, который следит за материалами ТАССа, агентства печати Новости, два дежурных секретаря. Затем идут редакторы отделов: партийной жизни, общественного мнения, публицистики, экономики, советской работы, критики и библиографии…
Поднялся такой шум, что после выступления Криницкого пришлось объявить перерыв.
В коридоре дым от сигарет, говор, напоминающий рокот волны, говорят все сразу, и кажется, никто никого не слушает. У всех появилось непреодолимое желание высказать свое мнение по поводу конструктивных предложений, внесенных главным редактором. Каждый понимал, что предложения касаются не просто работы редакции, а его лично. Если они будут приняты, то кончится годами выверенный ритм, порядок работы, и надо будет привыкать к чему-то необычному. Кое-кому, может быть, придется расстаться с газетной работой.
Павел Петрович стал ближе к двери, чтобы не прокоптиться. С тех пор как он бросил курить, табачный дым вызывал головные боли, утомление. В одиночестве он думал об Олеге Криницком. Вспомнил, как накануне окончания войны тот появился в «Заре Немана» в форме старшего лейтенанта артиллерии. Из под фуражки с черным околышем торчал чуб. Вид был какой-то залихватский, несерьезный. Кто мог тогда предположить, что Криницкий станет главным редактором «Зари», да еще каким редактором! Интересно, сможет ли он отстоять свои предложения, позволят ли ему провести эксперимент. В его предложениях много разумного. Вспомнилось, как самому приходилось воевать против Крутковского, который всячески преследовал журналистов, умеющих писать, имеющих свою точку зрения. Делая вид, что борется за материалы посторонних авторов, он выдвигал на первые роли «организаторов» типа Герасима Кузьмича. И здесь он преуспел — из «Зари» ушли многие хорошие журналисты. А при новой структуре в редакции для посредственностей не останется места.
— Эдак он любого из редакции выпрет, — Павел Петрович услышал в хоре голосов надоевший за время совместного лежания в больнице голос Герасима Кузьмича. — Под видом творческого конкурса оставит только угодных себе людей, а старые кадры долой. Нет, если эти предложения примут, я первый уйду…
Павел Петрович стал прислушиваться к кулуарным разговорам. До него долетали лишь отдельные фразы:
— С таким редактором не соскучишься.
— Замах рублевый, а удар…
— Да, только так можно сделать «Зарю» боевой газетой.
— Хорошая зарплата, возможность публиковать интересные статьи привлечет в «Зарю» настоящих журналистов.
— Придется нашему брату уступить место тем, кто «на перо боек» — отовсюду понаедут.
— Уверяю тебя, ничего из этой затеи не выйдет. Почему такие реформы будут начинать с «Зари»?
— А я говорю, если бы он не заручился поддержкой в Москве, то и не затевал бы всей этой истории. Сколько времени тянул, прежде чем это собрание созвать, значит, нелегко было пробить.
Павел Петрович так и не смог уловить настроения коллектива: поддерживают сотрудники редакции предложения главного редактора или отвергают их? А как относятся к этому молодые журналисты? Им предложения редактора должны нравиться, они прежде других становятся жертвами посредственностей со стажем. Вон Анатолий пускает кольца дыма к потолку. Виктор Светаев смеется — наверное, рассказал какой-нибудь анекдот.
Как иногда бывает, люди, много говорившие в коридоре, предпочли не подниматься на трибуну. Прения были спокойными, деловыми. Приглашенный на собрание секретарь обкома партии сказал, что «предложения заслуживают того, чтобы их всесторонне обдумать, взвесить». На том и порешили. Создали комиссию, в которой соседствовали два Ткаченко — отец и сын. Комиссии поручили подробно изучить предложения и на следующем собрании доложить свое мнение.
— Ты домой? — спросил Павел Петрович сына после собрания.
— Нет, иди один, я еще задержусь.
Прошел месяц с того дня, когда была опубликована статья «Потерянный авторитет», а в редакцию, к удивлению Анатолия, продолжали приходить отклики. Большинство авторов клеймили мещан во всех их разновидностях. Но встречались и такие письма, авторы которых недоумевали, как можно передового советского рабочего назвать мещанином, даже если он немного зазнался. Один пенсионер, как он сам себя называет — ветеран труда, грозно вопрошает: «Кому может принести пользу писанина Ан. Ткаченко?» Сей вопрос следует понимать так, что журналист, замахнувшись на авторитет рабочего, добившегося своим трудом славы, поднимает руку на эталон нашего общества. Не случайно, мол, Григория Калистратова избрали депутатом, его жизнь стала примером для молодежи. Пусть он оступился, пусть сделал что-то не так, но для широких масс он должен оставаться незыблемым авторитетом. Кому выгодно его ниспровергать? Только нашим врагам. На этом письме Криницкий написал: «Анатолий, подумай, может быть, это тема для новой статьи. Является ли хороший труд отпущением всех грехов? Не потому ли еще встречаются у нас передовики на производстве и феодалы, хамы в семье, в общении с соседями?»
Предложение лестное, и тема привлекает. В иное время Анатолий обрадовался бы, но сейчас резолюция Криницкого вызывает озлобление: «Ишь ты, какой хороший, прямо отец родной — „Анатолий“ пишет. Еще бы написал „Толечка“. Хитер. Но и я не простофиля. На нейлонового червячка не клюну. Пусть сам пишет».
Ненужные мысли прерывает Маркевич:
— Опять отклик. Смотри, Толя, как ты угадал со своей статьей. Не только тебе, но и нам приятно. Читай, это здорово сказано.
Но заведующая отделом писем не отдала Анатолию письмо, а прочитала вслух:
«Мещанское царство велико и обильно в бывшей Руси. С ним трудно бороться, потому что оно уступчиво, как болото: расступится, а потом опять сомкнется. Оно трудно победимо, потому что в многоликости своей безлико, склизко, увертливо, изменчиво, легко превращается в ничто и опять возникает. Еще порядочно времени потребуется, чтобы начало пролетарское, то есть истинно человеческое, осушило наш СССР от этих зловонных широких тундр».
— Умное определение. Здорово написано, — протянул руку к письму Анатолий.
— Кто автор? — оторвавшись от правки статьи, спросил Светаев.
— Анатолий Васильевич Луначарский.
— Кто? — Виктор засмеялся. — Вот какие авторитеты пишут отклики на твою статью, коллега.
Анатолий быстро прочитал письмо, автор которого приводит конкретные примеры того, как болото мещанства засосало в общем-то неплохих людей.
Отчеркнул цитату Луначарского. Образно сказано. Пожалел, что до сих пор не удосужился прочитать его статей, лекций по литературе, а отец ведь говорил, что Луначарский может служить образцом для любого публициста.
— Хорошо, подготовлю письмо к печати, — согласился Анатолий, — а вот статьи, пожалуй, не стану писать, пусть Криницкий…
— Ну и дурак…
— Возможно. Но я серьезно думаю, Регина Казимировна, что мне в этой редакции не работать.
— Тебе? Да ты всем, что умеешь, этой редакции обязан. Выбрось дурь из головы.
— Молодец, Анатолий, — вступил в разговор Светаев, — я давно тебе говорил, что на «Заре» свет клином не сошелся, — и запел: — «…Ей с тобой не житье, с молодых юных лет ты погубишь ее».
— Заткнись, — вспылила Маркевич, — и не превращай редакцию в балаган.
Последние дни Анатолий стал привыкать к одиночеству. Возвращаясь из редакции, садился в глубокое кресло, ставил рядом пепельницу. Курил, пил кофе и читал. Курил много, читал все подряд. Брал наугад с полки книгу и начинал читать. Первым попался «Титан» Драйзера, потом перечитал «Овод» Войнич, «Старик и море» Хемингуэя, «Заговор императрицы» Алексея Толстого. Сегодня взял один из томов сочинений Чехова. Раскрыл посредине и чуть не вскрикнул от удивления:
«Жениться интересно только по любви; жениться же на девушке только потому, что она симпатична, это все равно, что купить на базаре ненужную вещь только потому, что она хороша».
Метко. Отец недавно показал письмо, полученное от Криницкого в больнице. Оно сплошь состояло из цитат Чехова. Любопытно, знаком ли с этим чеховским советом Криницкий. Может быть, переписать и послать главному редактору по почте. К чему? Расписаться в своей дурости, показать, что всю эту историю принял близко к сердцу? Анатолий швырнул книгу на диван, загасил сигарету, стал одеваться.
— Куда? — спросил Павел Петрович, с беспокойством заглянув в глаза сына, — только, пожалуйста, без всяких фокусов.
— Пойду дышать воздухом, — раздраженно ответил Анатолий, и в тоне его можно было отчетливо услышать: «Отвяжитесь со своими советами»!
Улицы Принеманска были пустынны. Свет фонарей пробивался сквозь молодую листву лип, на тротуарах дрожали причудливые фантастические тени.
Куда пойти? Анатолий остановился на перекрестке проспекта и улицы, которая вела к дому Жени. Вдали показалась знакомая фигура Криницкого. Торопится к ней. Наверное, ее не смущает столь поздний визит. Что если войти вслед за ним? Вот будет переполох. Нет, не годится. Да и ни к чему.
Зайти в ресторан? Какой ресторан открыт в столь поздний час? И желания никакого нет. Надо искать другой выход. Жить с ними в одном городе тошно, значит, надо уехать. Куда? Спишусь с какой-нибудь областной газетой…
— В такой поздний час и один? — перед Анатолием стоял первый секретарь горкома.
— Добрый вечер, Станислав Иосифович, решил немного перед сном подышать. Долго читал и вот…
— Я в твоем возрасте в такую пору девушек провожал.
— Неправда, — возразил Анатолий, — в моем возрасте вы были на фронте. Вам было не до девушек.
— Дотошный. Девушки славным ребятам и на фронте не противопоказаны. Постой, почему ты какой-то встрепанный?
— «Любовная лодка разбилась о быт», — помните, как писал в предсмертной записке поэт.
Неожиданно для себя Анатолий стал рассказывать этому, по существу постороннему для него человеку, историю и печальный финал дружбы с Женей Печаловой. Только не назвал настоящих имен и фамилий.
Секретарь горкома внимательно слушал исповедь молодого журналиста, шагая с ним рядом по ночным улицам Принеманска, напоенным ароматом цветущих садов, свежей зелени.
— Значит, выходит, что этот пожилой, занимающий видное положение товарищ, — уточнил Курелла, — «увел» твою девушку?
— Нет, этого я не говорил, — возразил Анатолий, — скорее всего она сама к нему ушла. У нее беда стряслась. Мать умерла. А он такой представительный, обеспеченный, умный… В шторм лучше находиться на комфортабельном теплоходе, чем в утлой лодчонке.
— Ну, а ты? Ты боролся за свою девушку?
— Нет, к чему?
— Как это — к чему? Если любишь, так должен доказать ей, что ты лучше, что ты молод, а жизнь у вас впереди.
— Если любишь!
— А если не любишь, так чего злиться? Сильно это в нас еще, обывательское самолюбие. Сам, небось, не предлагал своей девушке ни руки, ни сердца. Так время проводил. А пришел другой, с серьезными намерениями, — сразу завопил: «Караул, грабят! Отбирают любимую игрушку!» Негоже так, парень. Умей подавить свою мужскую гордость. Пойми, раз девушка предпочла тебе, молодому, симпатичному, способному парню, человека немолодого, значит, у него достоинств больше твоего. Разберись в своих недостатках, чтобы в другой раз не попасть впросак. Тоже герой. «Любовная лодка разбилась о быт». Сменим пластинку. Как в редакции относятся к предложениям Криницкого?
— Кто в восторге, а кто протестует.
— Ну, а ты что скажешь?
— Я? Мне все равно. Хочу уехать куда-нибудь в другой город.
— Вот оно что. Хочешь бежать с поля боя?
— Почему? — обиделся Анатолий.
— В редакции сейчас бой старого с новым, а ты, значит, в кусты. Так ведь выходит. Однако, спасибо, что проводил. Вот здесь я и живу. Заболтались мы с тобой. Завтра на работу.
Трум-трум-ту-ру-рум… Прозвучал знакомый марш, и футболисты выбежали на поле. На стадионе, кажется, собрался весь Принеманск. Пришли даже те, кто никогда не интересовался футболом. Спортивный жребий свел в игре на кубок СССР принеманскую команду «Волна» со знаменитым московским клубом, неоднократным чемпионом страны и обладателем хрустального приза. Такие мастера — редкие гости в Принеманске. Грех не посмотреть их игру. Билеты доставались с боем. Анатолий взял с собой Сергуньку. Все места в этом ряду занимали работники редакции.
Регина Казимировна Маркевич попросила Светаева показать знаменитого нападающего, о котором в «Комсомолке» был фельетон «Звездная болезнь».
— Десятый номер на майке, видите? Это он, — Светаев стал подробно рассказывать, что собой представляет «десятка». В разговор включились болельщики, сидевшие в нижнем и верхнем рядах.
— Десятка — лучший нападающий в Европе, — охотно объяснял сидевший над Маркевич грузный мужчина лет пятидесяти. — Может тягаться и с Эйсебио, и с самим Пеле.
— Ну, насчет Пеле, — стал возражать Анатолий, — это вы лишку.
— Чего лишку? — вступил в спор парень в пестрой тюбетейке на кудрявых волосах, — прочитайте, что о нем английская пресса писала.
Готовый вспыхнуть спор неожиданно оборвался. Раздался свисток, и местная команда стремительно бросилась на половину поля гостей. Очевидно, тренер принеманцев дал своим питомцам задание с первых же минут ошеломить именитых гостей бешеным натиском на ворота. Ребята старались, не щадя ног и сил. Первые пятнадцать минут игра шла преимущественно у ворот москвичей. Знаменитому нападающему даже не пришлось дотронуться до мяча.
— Приварят, — хлопнул по плечу Анатолия сосед справа, — помяни мое слово — приварят…
Анатолий весь ушел в созерцание футбольной баталии.
Маркевич, которая явно начинала скучать, спросила:
— Они по какой системе играют: плюс два — плюс четыре?
— Какая разница? В кубковых матчах слабых команд не бывает, — невпопад ответил Светаев.
Мяч, отбитый защитниками москвичей, наконец попал к их скучающей в одиночестве звезде. «Десятка» рванулась вперед. За ним вдогонку пустились три принеманских футболиста. Поздно! Он на штрафной площадке, один на один с вратарем. Удар! Мяч, словно огромная рыба, затрепетал в сетке. На стадионе воцарилась такая тишина, что стал слышен рокот пролетавшего самолета.
— Мазилы, — оправившись от неожиданного потрясения, начал возмущаться парень в тюбетейке, — коровы на льду, им не в футбол играть, а свиней пасти.
— Где же вы видели, чтобы коровы свиней пасли?
— В детстве их надо было убивать, из рогатки…
Парень еще не кончил ругаться, как мяч, посланный чуть не с центра поля кем-то из принеманцев, влетел в левый от вратаря москвичей угол ворот.
Экспансивный сосед подбросил вверх тюбетейку и закричал Маркевич, словно глухой:
— В девятку! В самую девятку влепил! А что я тебе говорил? Вот так врезал!
До конца первого тайма стадион не мог успокоиться — аплодировали, кричали, буйствовали. Вместе с другими неистовствовал и Анатолий, подражая ему, кричал Сергунька. Кроме футбола, для них, казалось, ничего не существовало на свете. Маркевич удивленно смотрела на молодого Ткаченко. Только вчера он ходил, словно в воду опущенный, и все женщины отдела писем ему сочувствовали — парень от любви чахнет. Собирается даже уезжать из города, где у него родители, столько друзей. Но сегодня, глядя на Анатолия, никому бы не пришло в голову его жалеть.
Во время перерыва Светаев хлопнул Анатолия по плечу:
— Видал?
— Кого?
— Гляди, в центральной ложе.
С краю в центральной ложе сидели Олег Игоревич и Женя.
— А-а, — безразлично протянул Анатолий, — сегодня все пришли на матч.
Но Светаева не обманул безразличный тон приятеля, он решил подсыпать соли на его рану. Громко, чтобы слышали другие работники отдела писем, сказал:
— Все-таки у него нет самолюбия.
— У кого? — спросила Маркевич.
— У нашего главного. Чего водит в такие людные места эту… Велика честь пользоваться чужими объедками.
Кровь прилила к лицу Анатолия, задрожали губы:
— Ты! Ты что сказал? — Анатолий схватил Светаева за грудь. — Да как ты смеешь так говорить о ней?! Подлец!
— Мальчики, мальчики! — встала между приятелями Маркевич. — Опомнитесь. Не забывайте, где вы находитесь.
Анатолий схватил Сергуньку за руку и стал пробиваться к выходу.
— Подумаешь, Печорин, дурак — шуток не понимает, — обидчиво сказал Светаев.
Павел Петрович, набросив на плечи куртку, сидел у письменного стола и, листая блокнот, записывал на отдельном листке дела, которые предстоит проделать завтра…
«Послать повторный запрос в областное управление связи»…
«Выступить перед воинами гарнизона»…
«Выяснить, устроили ли»…
В комнату вошла Тамара Васильевна:
— Ты чего закутался. Такой теплый вечер. Пошли бы по нашей тропе.
— Знобит что-то, Тамара.
— В такую теплынь? Где это ты мог простудиться?
— Сквозняки.
Зазвонил телефон. Трубку снял Анатолий. Позвал отца:
— Тебя, какая-то дамочка.
Незнакомая женщина, сильно волнуясь, попросила Павла Петровича немедленно приехать на улицу Соловьиную. Там какой-то гад, а еще инженер, открыл краны с горячей водой, а сам ушел. Вода затопляет квартиры.
— Звоните в скорую техническую помощь, — посоветовал Ткаченко и пообещал завтра зайти, чтобы увидеть все своими глазами.
— Нахалка, — возмутился Анатолий, — вечером звонить по такому поводу.
— Почему нахалка? — не согласился старший Ткаченко. — Кому приятно, когда ему на голову вода льется. Представляешь, сколько она ждала квартиру. Отказывала себе во всем, чтобы скопить деньги на новую мебель. И вот все это портится из-за какого-то рассеянного гражданина.
— Все это так. Но причем ты?
— Читала мои статьи. Поверила в их автора. Решила, что он справедливый человек. Вот и звонит. Мы с тобой, сынок, журналисты. Значит, наше время принадлежит людям, как время врачей, следователей, пожарных…
В дверь постучали. Анатолий иронически заметил:
— Народ нас знает, народ нас любит. Наверное, за тобой. Кто-нибудь из твоих подопечных снова напился, буйствует.
На этот раз он не угадал. Почтальон принес телеграмму из Москвы. Анатолия Ткаченко приглашали приехать в ЦК ВЛКСМ для переговоров о работе.
На недоуменные вопросы отца с матерью Анатолию пришлось объяснить, что это ответ на его просьбу. Он просил ЦК комсомола перевести его на газетную работу в любую область страны. В силу сложившихся обстоятельств он не хочет больше оставаться в Принеманске.
— Ну и глупо, — не выдержала Тамара Васильевна, — пошлют на край света.
— Не горюй, мама. На краю света, если газета выходит, значит, и люди живут.
— Рано тебе.
— Рано! — передразнил жену Павел Петрович. — Не в этом дело, мы в его годы с тобой половину Советского Союза объездили…
Тамара Васильевна, вытерев слезу, улыбнулась:
— Не представляю, Павочка, как ты будешь узнавать, когда там, в Ярославле, или где-нибудь в Якутске Толик домой возвращается.
— По телефону, по телефону, — буркнул Павел Петрович. — Журналист должен ездить, видеть мир, профессия наша беспокойная…
Анатолий, стараясь разрядить обстановку, сильно фальшивя, запел: «Орлята учатся летать, орлята учатся летать».
После отъезда сына Павел Петрович пришел в редакцию, запер на ключ дверь в кабинете Криницкого и сказал:
— Брось, Олег, полосы, все к черту, — разговор будет.
— Ты меня заинтриговал, слушаю.
— Бери в редакцию. Хочешь — по конкурсу, хочешь — так. Есть штат? Бери на зарплату, нет — готов работать на общественных началах.
— А здоровье позволяет? — испытующе посмотрел на старого друга Криницкий.
— Без нашей проклятой газеты — где найдешь рай?
— Хочешь в рай? Милости просим. Герасим Кузьмич, кстати, уходит на пенсию.
— Надумал все-таки?
— Нет, до этого он своим умом не дошел. В обкоме посоветовали, когда принес им очередную кляузу.
— Не радуйся. Этот легко не разоружится.
— Вместе воевать станем. Легче.
— Нет, Олег, в заместители к тебе не пойду.
— Почему? Я надеялся. В обкоме говорил…
Ткаченко неопределенно ткнул куда-то в область сердца — мол, здоровье не позволяет, и добавил:
— Поищи кого-нибудь моложе, энергичнее. Для дела больше пользы. Мне бы должность попроще.
Утром, когда Павел Петрович пришел в редакцию, первый, кого он увидел, был вахтер. Старик стоял с отверткой в руке. Под табличкой «Отдел публицистики» он привинчивал на дверь стеклянную планку, под которой была бумажка с жирно набранной фамилией: «Ткаченко П. П.». Увидев старого сослуживца, вахтер широко улыбнулся:
— С возвращением вас, Павел Петрович…
Думая о сыне, который еще недавно бегал по этим коридорам, Ткаченко ответил невпопад:
— Продолжение следует. — И, спохватившись, поправился: — Спасибо, старик, еще вместе поработаем.
— Это точно, Павел Петрович. Старый конь…
— Какой там конь, — махнул рукой Ткаченко и, открыв дверь, перешагнул порог кабинета.