Можно ли применительно к «длинному» XVIII веку говорить о едином европейском дворянстве, было ли у дворянства различных европейских стран и регионов достаточно общего, чтобы сделать возможными сопоставления между ними?[1] Вопрос этот может показаться риторическим, но от ответа на него зависит и сама возможность – или невозможность – сравнивать образовательные идеалы дворянства европейских стран и созданные им в эту эпоху системы обучения.
Разумеется, мы не первые, кто ставит такой вопрос: начиная с Монтескье, Гизо, Токвиля и вплоть до Макса Вебера ролью дворянства в истории Европы интересовались очень многие. В их трудах вопрос о единстве европейского дворянства часто оказывался неразрывно связан с двумя другими: с вопросом о его происхождении, его романских или германских корнях и с вопросом о границах территории, которую мы готовы считать «Европой». Подъем экономической и социальной истории в XX веке поставил целый ряд дополнительных вопросов: о зарождении, развитии, хронологических и географичеких границах «феодализма», о характере отношений между крестьянами и сеньорами. При этом исходные проблемы ничуть не стали менее актуальными.
На протяжении последних десятилетий, впрочем, историография двигалась скорее к отказу от широких обобщений в сторону дифференциации подходов и более пристального изучения отдельных кейсов. Тем не менее потребность в обобщении как таковом никогда не исчезала, а сейчас, как кажется, опять приобретает особую актуальность – может быть, именно благодаря появлению большого числа специальных исследований. Можно отметить несколько вышедших в последние десятилетия монографий и коллективных трудов, среди которых наиболее систематической попыткой описания дворянства стал двухтомник под редакцией Хамиша Скотта[2]. Компаративный подход просматривается и во многих более специальных работах, посвященных тому или иному «национальному» или региональному дворянству, особенно если речь в них идет о XVII и XVIII веках. При этом само понятие дворянства, которое вошло в оборот и, как казалось, раз и навсегда закрепилось в результате трансъевропейской циркуляции понятий именно в период Нового времени, было вновь поставлено под вопрос некоторыми историками, изучавшими его происхождение[3].
Что касается российского дворянства, то вопрос о самой возможности его сопоставления с дворянством тех или иных западных стран или с западным дворянством в целом стал предметом для самых разных, зачастую прямо противоположных суждений историков и, шире, всех, кто, начиная с XVI века, на этот счет высказывался, – западных и российских путешественников, писателей, философов, вельмож, политических деятелей. Среди историков этот вопрос ставили, с конца XIX века, А. В. Романович-Славатинский и В. О. Ключевский, а позже, во второй половине XX века, Марк Раев, Майкл Конфино, Роберт Крамми, Исабель де Мадариага[4]. Конечно, российские и западные историки в принципе никогда не сомневались в существовании российского дворянства как такового. Однако относительно поздний характер его признания государями – Петром Великим в законодательном акте 1714 года, затем Петром III, освободившим дворян от обязательной службы в 1762 году, и, наконец, Екатериной II с ее Жалованной грамотой дворянству 1785 года – делал само понятие «дворянство» в России еще более неопределенным, чем в западных странах, что подталкивало к рассмотрению российского дворянства как особого случая. Заметные расхождения мнений по этому вопросу порой выливались в оживленную полемику, делая необходимым более точное определение понятия дворянства. Поэтому изучение «периферийного» российского случая в сравнительной перспективе представляет интерес не только для истории России, но и для европейской истории.
В своих «Записках», написанных в конце XVIII века, кардинал де Берни определял дворянство так:
Профессия военного или законодателя – первый отличительный признак дворянина; древность и родовитость семьи – второй; известность, добытая либо благодаря величию свершенных подвигов, либо благодаря величию заключенных брачных союзов, – третий; власть и господство над некоторой частью государства – четвертый; наконец, необходимые и основные признаки истинного и великого благородства суть чистота происхождения, состоящая в потомственном наследовании истинно благородным отцам и матерям, и достоверность происхождения, которая должна доказываться прежде всего общественным мнением, историей и, в частности, семейными документами, не внушающими подозрений[5].
Принадлежность к военному или административному сословию, несение государственной службы, благородное происхождение, обладание властью на местном уровне, общественное признание – эти выделенные кардиналом де Берни критерии по сути в сжатом виде воспроизводит и Екатерина II в ее «Грамоте на права, вольности и преимущества благороднаго российскаго дворянства» (статья A1). Она пишет: «Дворянское название есть следствие, истекающее от качества и добродетели начальствовавших в древности мужей, отличивших себя заслугами, чем обращая самую службу в достоинство, приобрели потомству своему нарицание благородное». Однако приступая к рассмотрению особенностей дворянства в той или иной стране, мы неизбежно сталкиваемся с целым рядом дополнительных параметров, таких, например, как существование в данном обществе законных путей к приобретению статуса дворянина (и каких именно?); степень зависимости провинциального дворянства от монархии; сравнительная важность военной и административной профессий; иерархическое расслоение в пределах самого дворянского сословия; возможный многонациональный и многоконфессиальный характер дворянства, раскалывающий его изнутри; относительная численность дворян в каждом конкретном обществе; чрезвычайно важный вопрос о способе наследования титулов и владений; представления о дворянской чести; набор ценностей, определяющих дворянскую идентичность. Список подобных параметров может быть продолжен.
Сочетание этих различных элементов – в зависимости от эпохи, страны и относительного значения каждого из них – определяет множественность типов дворянства и позволяет проследить конкретную историю местного дворянства с присущими ему особенностями. Так, во всех европейских монархиях, даже в России, можно начиная с конца XVI века отметить усиление роли «дворянства мантии» («профессия законодателя» по Берни), но во Франции этот процесс был более широким и продолжительным, чем в любой другой стране[6]. Принуждение дворян к службе в армии в Пруссии-Бранденбурге при Фридрихе Вильгельме I весьма похоже на то, что Петр Великий делает примерно тогда же в России, сближая эти социальные группы двух стран и в некоторой степени отдаляя их от дворянства остальной Европы, традиционно сохранявшего значительную степень личной свободы. Или возьмем формирование сословия пэров (peerage) в Англии: хотя, разумеется, во всех европейских странах определенные круги дворянства пытались, с большим или меньшим успехом, образовать элиту элит, законодательно оформить политические привилегии местных магнатов им удалось только здесь. Подобные примеры можно было бы множить: типология дворянских сословий приобретает различный вид в зависимости от выбранных критериев описания.
Как же в этом случае обстояло дело с российским дворянством? Было ли оно «европейским»? Даже если ограничиться историками, спектр суждений достаточно широк. На одном полюсе мы находим, например, работы Майкла Конфино, утверждавшего в одной из своих статей, что российское дворянство безусловно отличалось от аналогичных сословий Центральной и Западной Европы, но не больше, чем эти сословия отличались друг от друга[7]. Однако большинство других историков (Марк Раев, Исабель де Мадариага, Доминик Ливен, следующие в этом отношении за российскими авторами XIX и начала XX века) склонны, скорее, считать, что российское дворянство стояло по отношению к Европе особняком. Не притязая разрешить этот спор, ограничимся указанием на несколько возможных путей исследования проблемы.
– Численность и состав. Часто пишут, что российское дворянство было крайне малочисленным, – видимо, с целью подчеркнуть контраст между этой группой и крестьянской массой. В конце XVIII века в России, исключая польские, прибалтийские области и Украину, насчитывалось 105 тысяч дворян обоего пола при общей численности населения 11 миллионов, – таким образом, доля дворянства составляла 0,95 %. Это очень небольшая социальная группа, если сравнивать с аналогичными показателями в Польше (от 8 до 10 % населения) или Испании (4,6 %), но все же превосходящая относительной численностью французское дворянство (0,5 %)[8]. В абсолютных показателях, однако, это довольно значимая группа, и ее присутствие в обществе было вполне заметным. Уже здесь, однако, видна еще одна проблема: а кого именно мы должны включать в состав «российского дворянства» в многоциональной империи, как соотносятся между собой понятия «имперская элита» и «российское дворянство»? Даже смоленская шляхта сохраняла свою юридическую и служебную обособленность вплоть до середины, а культурное своебразие и отдельную идентичность – вплоть до конца XVIII века, а то и позднее. Что уж говорить об украинской старшине и других этнических и конфессиональных группах! Исследование Людмилы Посоховой показывает, насколько малороссийская старшина отличалась от русского дворянства, в том числе в отношении своего образовательного идеала и стратегий. Впрочем, подобная гетерогенность дворянства Российской империи не уникальна: мы находим ее по всей Европе, от Великобритании до владений Габсбургов.
– Дворянство и государственная служба. Как и в других странах в тот или иной (обычно древний) период их истории, российское дворянство находилось в подчинении у монарха, служа ему и тем самым «отечеству». Надо, однако, иметь в виду, что в России, начиная с XVI века, дворяне принуждались к такой службе и, что важно, это принуждение было чрезвычайно ужесточено при Петре Великом. Подчиненное положение российского дворянства в XVII и начале XVIII века, пишет, например, Крамми, сближает его скорее с элитами Османской империи, чем с европейскими дворянами[9]. Даже после 1762 года на российском дворянстве по-прежнему лежала печать подчиненности государству, тем более, что лишь небольшая его часть могла вести «достойный дворянина» образ жизни за счет доходов от поместья, для большинства же служба в армии, в гражданской администрации и при дворе была необходимым источником средств для существования, но она также становилась и частью этоса дворянина[10]. По мнению некоторых историков, это положение во многом объясняет особое политическое развитие России[11]. Впрочем, добавим мы, прусское дворянство пережило сходную эволюцию, хотя, видимо, в менее унизительной форме.
Как справедливо указывают историки, большую роль играла Табель о рангах 1722 года, которая увязывала доступ к дворянскому достоинству со службой государю, тем самым облегчая доступ недворянских элементов к этому сословию[12], в то время как в монархиях Западной Европы принадлежность к дворянству была, как иногда представляют, основана на принципе наследования. На это другие историки не менее справедливо возражают, что и в Англии, и (хотя и в меньшей степени) во Франции дворянство не было в XVIII веке закрытой кастой и постоянно подпитывалось притоком буржуазных элементов; что служба государю как источник «чести» и как моральный императив была очень важна и для западноевропейского дворянства (например, французского)[13]; наконец, что табели подобного рода были созданы в Дании, Швеции и Пруссии раньше, чем в России, которая лишь следовала этим образцам. Предполагается, что для России была характерна исключительно высокая значимость этой иерархии чинов в жизни дворян: мы привыкли считать, что чем бы дворянин ни занимался, им владела постоянная, доходившая до настоящей одержимости забота о восхождении по ступеням Табели. Насколько, впрочем, этот стереотип соответствует реальности, нам еще предстоит выяснять[14].
– Связь между государственной службой и владением землей. Изначально существовавшая в любой стране, в случае российского дворянства связь эта была особенно прочной и длительной: разорвана она была, наконец, лишь при Петре Великом, когда государственная служба стала обязательной, а поместья по своему статусу сравнялись с вотчинами. Кроме того, на протяжении XVIII века дворяне требовали и наконец добились монопольного права на владение крепостными крестьянами, которые – еще одна особенность России – составляли их главное богатство. Российские монархи продолжали раздавать в награду за оказанную службу и пустые земли, и населенные поместья, и эта практика сохранялась вплоть до царствования Александра I. На протяжении всей первой половины XVIII века, однако, право владения и унаследованными, и благоприобретенными имениями не было ничем гарантировано, так что монарх мог забрать дарованное обратно. Всего с 1700 по 1755 год насчитывается 128 случаев конфискации земель осужденных или впавших в немилость сановников, в частности в результате смены государей и дворцовых переворотов[15]. Эта практика, прекратившаяся только с воцарением Екатерины II, была одним из главных источников беспокойства для тогдашних вельмож, в то время как в остальной Европе ничего подобного не наблюдалось.
– Древность и титулы. Вымирание многих древних родов, прежде всего в XVI, но также в XVII и XVIII веках, было не специфически российским явлением, а результатом естественных демографических процессов – с той оговоркой, что правление Ивана Грозного, последствия которого ощущались вплоть до Смутного времени, было в этом отношении особенно пагубным. К тому же российские государи – и в этом отличие России от той же Франции – не имели в своем распоряжении альтернативных источников кадров для государственной службы и были вынуждены искать таких людей за пределами России, особенно часто – на Украине и в присоединенных прибалтийских областях; с аналогичной практикой мы встречаемся и в других странах, а именно в монархии Габсбургов. С другой стороны, отличительной особенностью России было то, что вплоть до воцарения Петра единственными титулами, передаваемыми по наследству, были княжеские, восходившие в основном к правящим семействам Рюриковичей и Гедиминовичей. В XVIII века титул князя иногда присваивается и выходцам из низших сословий, но происходит это крайне редко: можно отметить лишь считаные примеры, причем именно в правление наиболее тиранических государей (один случай при Петре Великом, три при Павле I).
Как и всюду в Европе, в России представители аристократических родов, особенно княжеских, испытывали ностальгию по своему былому величию и враждебность в отношении выскочек – чувства, которые в ряде случаев могли выражаться открыто, как, например, в выступлении князя М. М. Щербатова на заседании Комиссии по составлению нового Уложения в 1767 году. Хотя сегодня историки и склонны делать акцент на подобных настроениях, можно предположить, что они – вероятно, из‐за своего разрозненного характера и вследствие «первичной централизации»[16], осуществленной в XV и XVI веках, – были не так сильны и, главное, не так активно проявлялись, как в дворянской среде на Западе. Насколько эти настроения, следы которых можно обнаружить как в частных документах, так и в проектах реформ, действительно являются эхом пережитой дворянством при Иване Грозном и при Петре Великом травмы, а насколько воспроизводят клише, почерпнутые из западноевропейской литературы, остается пока открытым вопросом. Кроме того, мясорубка, в которой российское дворянство побывало при Иване Грозном и при Петре Великом, в известной мере ослабила в дворянских семьях обостренное ощущение исторической преемственности, характерное для истории дворянства большинства западных стран, даже во Франции и в Англии. Документы Герольдии показывают, что в послепетровскую эпоху большинство определяющихся на службу недорослей не способны ничего сказать о своих предках даже в пределах двух-трех поколений. Впрочем, уже к середине столетия дворяне «вспоминают» своих предков, и способность назвать московские чины (но не обязательно имена) своего прадеда или прапрадеда становится довольно обычной.
– Стратификация дворянства. В имущественном отношении принадлежность к тому или иному слою дворянства определялась в XVIII веке размером имения, выраженным в количестве мужских ревизских душ. Если мы говорим о высшем слое, речь идет о крайне узкой (порядка одного процента) группе помещиков, владеющих более чем 1000 крепостных мужского пола каждый. При этом реальный статус дворянина определялся богатством в значительно бόльшей степени, чем титулом и древностью рода, но таким же во многом было положение английского дворянства[17]. Важно, однако, помнить, до какой степени принадлежность к знати зависела от чина – в этом отношении российское дворянство представляло собой действительно крайний случай. После смерти Петра Великого, однако, сложилась и другая группа, называвшаяся генералитетом: она включала в себя обладателей четырех высших чинов по Табели о рангах[18], образовавших подобие настоящего сословия. В то же время нет уверенности, что такая зависимость статуса от чина всегда и всюду порождала острые противоречия и вступала в конфликт с идеалом древности рода среди аристократии. Что же касается мелкопоместных дворян, имения которых не превышали 100 душ, то во второй половине XVIII века они составляли более 80 % всего сословия и бόльшая часть из них имела не более 20 душ[19]. Еще более, чем для среднего и высшего дворянства, служба была для них необходимостью и единственной возможностью социального продвижения.
В культурном отношении самое бедное дворянство мало отличалось от некоторых недворянских социальных групп: иностранные путешественники в России не раз отмечали, что бедный дворянин по своему стилю жизни иногда больше походил на крестьянина, чем на дворянина. Для высших должностных лиц империи обеднение дворянства и его «недворянский» образ жизни представляли проблему[20]. Впрочем, граница между высшим и низшим сегментами дворянства существовала повсюду в Европе и основывалась в значительной мере на культурных отличиях между ними[21], поэтому можно поставить вопрос о реальной принадлежности низшего сегмента дворянства к благородному сословию.
– Участие в центральном и местном управлении. В отличие от других европейских стран российское дворянство лишь в 1785 году получило от монарха законодательные гарантии своего юридического статуса и личных «вольностей». Впрочем, никаких прав в политическом плане екатерининская грамота российским дворянам не давала, и это не то чтобы обособляло их в сравнении с другими европейскими дворянами, но все же помещало в самую нижнюю точку диапазона политического влияния, каким дворянство вообще могло располагать. Разумеется, главные должности в армии и в системе управления были в большинстве случаев монополизированы высшим дворянством, но юридическая незакрепленность политического влияния российского дворянства не позволяла ему образовать Stand в подлинном смысле слова. Административная реформа 1775 года хотя и предоставила провинциальному дворянству возможность занимать целый ряд оплачиваемых должностей в провинциях и уездах, все же не сделала его носителем политической власти на местном уровне. Безусловно, как заметил М. Конфино, российский помещик нес ответственность за свое имение или, говоря точнее, за своих крепостных, над которыми имел огромную власть, включая во многом и власть судебную[22]. Однако эта ответственность никак не идет в сравнение с теми полномочиями на провинциальном уровне, которыми обладали английские, австрийские, польские и другие дворяне, в том числе (несмотря на их обязательную военную службу) и прусские помещики (юнкеры). Не видим мы, как кажется, и сколько-нибудь консолидированных местных дворянских групп, которые могли бы действовать как политические акторы – самостоятельно или составляя базу поддержки (через патрон-клиентские сети) оппозиционных правительству магнатов. С этой точки зрения слабая региональная укорененность российского дворянства была в Европе уникальным явлением.
– Имения и наследование. В XVIII веке титулы (князей, графов, баронов) передавались по наследству всем потомкам, из которых тем самым составлялись, по меньшей мере в мужской их части, дворянские роды; некоторые историки даже называют такие роды кланами. В XVII веке роды проявляли исключительную активность в борьбе как за чины, так и за право наследования имений; их удивительная способность к социальному самовоспроизводству, которую мы наблюдаем в следующем столетии, еще требует изучения. Однако наряду с титулами сыновьями также наследовались в равных долях и земельные владения; при этом определенная часть отходила и дочерям. Такой обычай наследования, который не смог поколебать даже петровский указ 1714 года, был характерен не только для российского дворянства. Мы встречаемся с ним также в Польше и в некоторых частях Пруссии-Бранденбурга. Следствием подобной практики становилось, как хорошо известно, дробление земельных владений. Поскольку дворянские семьи в России по большей части были многодетными и в них нередко было несколько сыновей, принцип равного наследования закономерно порождал способы поведения, образовательные практики, матримониальные стратегии и личные карьеры, принципиально отличные от тех, которые наблюдались во Франции или в Англии, где старший сын становился одновременно носителем титула и владельцем основного имения. В отличие от аристократов Польши, Дании, Богемии, даже Пруссии российские вельможи все же не преуспели в сохранении своих имений до такой степени, чтобы сформировать устойчивую группу магнатов (впрочем, на сегодня пока еще отсутствуют исследования, которые позволили бы нам составить ясное представление об эволюции крупных дворянских состояний). Российское дворянство пыталось противодействовать процессу измельчания имений, в частности, с помощью матримониальных союзов[23].
Этот краткий обзор позволяет нам представить общие контуры дворянства европейских стран. Среди них выделяются Восточная[24] и Северная Европа, где в сравнении с такими странами, как Англия, Франция, Испания, княжества и герцогства Италии, дворянство было более зависимо от государства, не вполне четко оформлено в качестве сословия (Stand), а порой и ослаблено дроблением имений в результате равного наследования всеми сыновьями. В рамках этой группы стран Северной и Восточной Европы Россия, без сомнения, оказывается вполне сравнимой со своими соседями, хотя и представляет собой, начиная с XVII века, крайний случай[25].
Для понимания своеобразия российского дворянства следует учитывать еще несколько обстоятельств. Первое из них – его относительно изолированное положение: в отличие от любой другой европейской страны (об этой исключительной ситуации часто забывают[26]), российское дворянство не поддерживало почти никаких связей еще с одним привилегированным сословием – православным духовенством, которое в XVIII веке перестало быть его социальным партнером, так же как церковь перестала быть для дворян одним из возможных вариантов карьеры. Второй фактор – хронологический. В России, как уже отмечалось, дворянство начало оформляться как особая консолидированная группа лишь в начале XVIII века как результат социальной инженерии Петра Великого, обязавшего дворян нести пожизненную службу. Понадобилось менее двух поколений, чтобы российское дворянство освободилось от принудительной службы и начало длительную эволюцию, в ходе которой формируется его идентичность как социальной группы. В ходе этой так и не завершенной эволюции оно осуществило – и в этом заключается третий фактор – колоссальный культурный разворот, так называемую «вестернизацию», все заметнее сближавшую его с дворянством Западной и Центральной Европы. Немаловажно, что «вестернизация» происходила с преимущественной ориентацией на дворянство двух западных стран: французское, у которого российские дворяне заимствовали модели социокультурных практик, и английское, которым они все больше восхищались и по образцу которого надеялись утвердить свой общественный и даже политический статус. Наконец, четвертый фактор – воспитание и образование, представлявшиеся российским дворянам наиболее действенным, хотя и дорогостоящим инструментом «процесса цивилизации», но также и важнейшим социальным маркером[27]. Действительно, для дворянства воспитание становится одним из главных средств показать свое культурное отличие (distinction, disctinctiveness). Это сыграло большую роль в воспроизводстве идентичности дворянина на протяжении нескольких веков, что нельзя объяснить только традицией, успешной борьбой за ведущие позиции в обществе или сохранением социальной и экономической дистанции по отношению к другим социальным группам[28]. Во всех этих процессах российская знать, без сомнения, играла роль главной движущей силы.
Следствием вестернизации российского дворянства XVIII века, как предположил еще В. О. Ключевский, стала его оторванность от своих национальных традиций. Этот тезис был подхвачен и развит Марком Раевым[29]. Одной из причин этого «отчуждения»[30], по мнению Ключевского и Раева, было получаемое дворянством европейское воспитание[31]. Подробное изложение и критическую оценку основных тезисов книги М. Раева дал М. Конфино[32], который, в частности, обратил внимание на цену вестернизации[33]. Как уже было сказано, во второй половине XVIII века более 80 % всех дворян в России владели не более чем сотней душ. Около 15 % помещиков владели от 101 до 500 крепостных, и 3 % всех дворян владели более 500 крепостных[34]. Материальный уровень мелкопоместного дворянства не позволял ему мечтать об образе жизни высшего и среднего дворянства, включая воспитание детей, которое те могли себе позволить, – не только заграничные путешествия и домашних учителей, но даже частные школы или пансионы. Для низшего слоя дворянства единственной реальной возможностью получить качественное образование были государственные дворянские школы, подобные Сухопутному шляхетному кадетскому корпусу, которые во многом для этой цели и создавались. Конечно, многие бедные дворяне получали какое-то образование через неформальные каналы – с помощью родствеников, сослуживцев и подчиненных отца и т. д., однако об этих каналах мы знаем мало. Существовала и сеть простейших школ – цифирных, адмиралтейских, гарнизонных, – которыми пользовались в том числе и беднейшие дворяне. Ясно, однако, что этот обширнейший слой дворян не имел собственных средств на хорошее образование. Хотя, как показывают новейшие исследования, грамотность (умение читать и писать по-русски) уже в 1720–1730‐х годах была нормой, а не исключением в среде российского дворянства[35], в подавляющем числе случаев домашнее образование дальше этой элементарной грамотности не шло[36]. Таким образом, если, следуя за М. Раевым, говорить о дворянском воспитании как об одной из причин «отчуждения» этой социальной группы, очевидно, что речь может идти лишь о верхушке дворянского сословия, хотя, конечно, эта группа имела огромный вес в жизни страны. Тем не менее даже если ограничиться высшим и средним дворянством, тезис об оторванности дворянства от своего народа и от русской действительности является, по мнению Конфино, недоказанной и труднодоказуемой гипотезой. Дихотомистский подход, предполагающий, что невозможно сочетать воспитание по западному образцу с любовью к отечеству, страдает анахронизмом, поскольку переносит на людей XVIII века представления более позднего времени, сформировавшиеся под влиянием национальной матрицы[37]. Можно предположить, что для русских дворян XVIII века не существовало таких четких бинарных оппозиций. Как показывает анализ языкового поведения некоторых русских дворян[38], они могли обладать гибридной культурой, позволявшей им актуализировать ту или иную сторону их идентичности в той или иной ситуации – активно использовать иностранные наречия и любить родной язык. М. Ламарш-Маррезе, опираясь на материал переписки и документы дворянских архивов, в одной из своих статей[39] также поставила под сомнение представления об оторванности российского дворянства от своей культуры, разорванности его сознания и существовании у дворянина внутреннего психологического конфликта, о чем писал Ю. М. Лотман. В публикуемых здесь исследованиях вопросы исторической психологии дворянства отходят на второй план, а главное внимание авторов, в соответствии с названием сборника, обращено на проблему создания у дворянства специфического идеала воспитания как непременного элемента корпоративной идентичности, способствовавшего превращению этой социальной группы в полноценное сословие.
В 2014 году в Москве была организована конференция «Идеал воспитания дворянства в Европе», которая прошла при поддержке Германского исторического института в Москве, НИУ Высшая школа экономики, Высшей школы общественных наук (EHESS, Париж), Уральского федерального университета (Екатеринбург) и Центра франко-российских исследований в Москве[40]. Некоторые из докладов, представленных на этой конференции, были переработаны в статьи, которые мы представляем вниманию читателей в этой книге. Это своего рода панорама традиций и новаций в воспитании дворянства ряда европейских стран (Германия, Франция, Италия, Австро-Венгрия, Россия), начиная с конца XVI и по первую половину XIX века, в которой авторы ставят ряд новых вопросов о дворянском воспитании в Европе и которые показывают, в какой степени мы можем говорить об общеевропейском явлении. Не претендуя на полноту, мы представим здесь основные темы публикуемых исследований.
Как формировались у самих дворян представления о должном воспитании детей их сословия и каковы были основные источники информации, которые они могли использовать?
Идеальное представление о воспитании дворянина развивалось или фиксировалось в самых разных текстах. О разнообразии таких источников напоминает Жан-Люк Ле Кам, который посвятил свою статью надгробным речам в Германии XVII – начала XVIII века. Этот жанр предполагал акцент на тех элементах образовательной траектории усопшего, которые вызывали одобрение в его среде. Отклонения от идеала вынуждают панегириста прибегать к риторическим приемам, которые показывают нам, какие этапы образования и воспитания дворянина выбивались из этого канона. Такие панегирики, конечно, не только фиксировали воспитательный идеал данной социальной группы, но и выполняли своего рода перформативную функцию, влияя на распространение этого идеала в дворянской среде.
В чем-то близкую функцию выполняла и пресса, которую изучают Михаил Киселев и Анастасия Лысцова. В России середины XVIII века зарождающаяся пресса активно обсуждает педагогические вопросы, причем авторы этих публикаций были в основном дворянского происхождения. Их представления о необходимости для дворян хорошего воспитания и образования не выглядят, конечно, оригинальными на общеевропейском фоне. Даже идея о вреде чрезмерного увлечения науками для дворянина, которую мы встречаем на страницах русских журналов, была без сомнения заимствована из западноевропейской прессы или воспитательных трактатов – для российской действительности того времени она вряд ли была актуальной. М. Киселев и А. Лысцова правильно указывают на западноевропейский источник этих идей, но, развивая их мысль, можно сказать, что эти публикации очевидно преследуют цель перенести в Россию и перевести на русский язык западноевропейские дебаты о дворянстве. Русские авторы, без сомнения, хотели повлиять на саму практику дворянского воспитания и валоризовать образование как важный для дворянина культурный капитал и как элемент дворянской идентичности. Несомненно при этом, что для них было значимо само появление такой дискуссии в выходящих на русском языке журналах, ведь подобные дебаты были важной частью интеллектуальной жизни в ряде европейских стран. Известно, какую роль представлению русской литературы на главных европейских языках отводил фаворит императрицы Иван Иванович Шувалов, для которого наличие национальной литературы на языке страны было знаком цивилизованного характера общества. Вероятно, появление публикаций о воспитании дворянства в русских журналах этой эпохи следует рассмотреть и как элемент саморепрезентации империи, рассчитанный не столько на иностранцев, сколько на самих русских дворян и усиливавший их чувство принадлежности к европейскому культурному пространству. Показательно, что ряд авторов, о которых пишут М. Киселев и А. Лысцова, принадлежали к близкому окружению Шувалова.
Как показывает Владислав Ржеуцкий, помимо прессы, российское дворянство имело – по крайней мере в теории – доступ к многим другим источникам идей о дворянском воспитании. Можно упомянуть и законодательные акты, и уставы учебных заведений, которые в России публиковались иногда значительными тиражами и в которых читатель мог найти концентрированное представление властей о должном воспитании дворянина. Воспитательные трактаты и другие произведения западноевропейской литературы, такие как «Истинная политика знатных и придворных особ» (русский перевод вышел в 1737 году, переизд. 1745 года), знаменитые «Приключения Телемака» Фенелона (1747), «О воспитании детей» Локка (1759, 1760, 1788) и «Эмиль» Руссо, были хорошо известны в России как в переводах, так и в оригинале. Наконец, для дворянских семей регулярно составлялись «воспитательные планы» (plans d’éducation), хотя позволить себе заказывать такие планы могли лишь весьма состоятельные представители сословия.
Конечно, учебные заведения для дворян также транслировали определенный идеал дворянского воспитания и стремились воспитывать у учеников соответствующие качества. Как показывает Людмила Посохова, через украинские коллегиумы, в которых выходцы из дворянства – слободской и гетманской старшины – составляли значительный процент учеников, иезуитский идеал Ratio Studiorum и латинское образование распространялись в среде казацкой старшины. Коллегиумы нередко поставляли учителей в дворянские семьи, что позволяло воспроизводить эту модель образования. Одной из миссий Кадетского корпуса в Петербурге и Терезианума в Вене было воспитание учеников в верноподданническом духе, а также сближение ключевых групп дворянства этих империй: в этом видели залог устойчивости государства. В России эта политика проводилась при помощи нескольких инструментов: сыновья представителей национальных элит империи целенаправленно определялись в Корпус, где кадеты, представлявшие две главные группы российского дворянства – русских и прибалтийских немцев, должны были изучать язык друг друга. Таким образом, речь не шла об односторонней русификации национальных элит.
Систему взглядов на дворянское воспитание, которая реализовывалась в Кадетском корпусе в Санкт-Петербурге, только с некоторой долей условности можно считать продолжением государственной политики. Речь идет не только о программе обучения (выбор дисциплин, содержания и методов преподавания), но и о контроле над поведением отпрысков дворянских фамилий. Это должно было помочь цивилизовать сословие, которое в период создания Кадетского корпуса (1731) не отличалось светским лоском. Как показывает Игорь Федюкин, эта система была введена благодаря первым руководителям корпуса, в частности Х. Б. Миниху. Речь шла о наборе мер контроля, поощрения и наказания, имевших целью регламентацию поведения молодых дворян и создание у них эмоциональных шаблонов, приличествующих благородному человеку. Кадеты, которые вели себя не подобающим дворянину образом и могли дать пример дурного поведения другим ученикам, нередко удалялись из заведения. О контроле над воспитанием дворянства как средстве социального дисциплинирования пишет и Майя Лавринович. Как известно, при Екатерине II в России было основано учебное заведение для девочек, известное как Смольный институт, с отделениями для дворянок и недворянок. Однако это учебное заведение, конечно, не могло решить проблемы женского образования и формирования определенных культурных рефлексов даже в рамках дворянского класса, поэтому домашнее воспитание еще долгое время будет оставаться господствующей формой получения образования для девочек в дворянских семьях. Хотя власти без одобрения смотрели на неинституциональные формы образования дворянства, которые казались им подозрительными в идеологическом, а иногда и моральном отношении, они не могли полностью изжить эту форму получения образования. Стремлением контролировать данную сферу объясняется создание класса наставниц по инициативе императрицы Марии Федоровны в России в начале XIX века, о котором рассказывает М. Лавринович. Провинциальное дворянство рассматривало этих наставниц как носительниц столичного воспитания и «правильных» знаний и умений. Тем самым должен был обеспечиваться трансфер из столицы в провинцию определенной модели воспитания под чутким контролем властей.
Русское дворянство начала XVIII века и французское дворянство XVII века объединяет одна общая черта – нежелание получать полноценное образование. Именно так нередко представляли и представляют еще и сегодня дворянство этой эпохи, и в какой-то степени это верно. Однако Андреа Бруски и Анни Брютер уточняют картину, что позволяет несколько иначе взглянуть на историю образования благородного сословия во Франции. Действительно, дворянство «мантии», ориентированное на профессии, требовавшие специальной подготовки (например, судейскую), на заре Нового времени чаще получало формальное образование, чем дворянство «шпаги», которое ориентировалось на военные профессии. Однако и для дворянства шпаги времена менялись: усложнение методов ведения войны и военной техники требовало более основательной подготовки. Получать ее в рамках традиционной системы образования, основанной на обучении на латинском языке (например, в иезуитских коллегиумах), было трудно. Педагоги, размышлявшие о путях развития дворянского образования, отмечали, что на изучение латинского (который считался сложным языком) уходили лучшие годы дворянских отпрысков, которые могли быть посвящены овладению дисциплинами, необходимыми для последующей профессиональной жизни. В этой ситуации перевод преподавания на родной язык ученика был альтернативой латинскому образованию. Школа Николя Ле Гра, основанная в г. Ришелье во Франции в 1640‐х годах, о которой пишет А. Бруски, является ранним примером этой озабоченности о способах приобретения дворянством профессиональных знаний и навыков и изучения живых языков. Как показывает Бруски, языки отныне были не просто отдельными предметами, а частью широкой продуманной учебной программы.
Переход на французский как основной язык обучения в этой системе был важен не только потому, что позволял ускорить процесс образования и сделать его более приятным для ученика, но и потому, что общение – как письменное, которому Бруски уделяет особое внимание, так и устное – занимало все более важное место в дворянской идентичности. Поэтому овладение французским и письменные упражнения в нем с использованием соответствующих риторических оборотов позволяли подготовить молодого дворянина к одному из важнейших видов его деятельности. Интересно, что обучение на французском связывалось именно с вежливостью, обучение же на латыни, как считали противники латинизма, вело к педантизму и грубости. Эту связку – может быть, более воображаемую, чем реальную – надо, вероятно, объяснить тем, что высокопоставленные дворянские семьи из числа военных вели активную придворную жизнь, а при дворе хорошие манеры и умение хорошо изъясняться по-французски были необходимым культурным капиталом. Примерно в середине XVIII века французский становится неотъемлемой частью дворянского идеала образования и в России. При этом другие социальные группы – духовенство и, в меньшей степени, те, кого принято называть разночинной интеллигенцией, – живыми языками, и французским в особенности, владели хуже, чем дворянство (во всяком случае дворянство, получившее воспитание), что привело к ощутимому языковому, а значит, и культурному разрыву между этими ключевыми социальными группами. Этот разрыв в России был существенно больше, чем в ряде стран Западной и Центральной Европы[41].
При этом, как показывают и Бруски, и Брютер, латинская образованность все-таки полностью не сдала свои позиции: в школе Ле Гра латинский преподавался, учили его и в семье магистратов Ламуаньон, которой посвятила свое исследование А. Брютер. Аналогичную ситуацию мы видим в колледже Кутелли на Сицилии, о котором рассказывает Катерина Синдони. Более ранние проекты создания учебных заведений для дворянства на Сицилии находились под сильным влиянием иезуитской педагогической модели Ratio Studiorum. В колледже Кутелли, однако, вводят иностранные языки и каноническое и гражданское право, необходимые для профессиональной подготовки будущих членов правящего класса, а латынь отходит на второй план по сравнению с учебными заведениями иезуитов, где она была стержнем всего обучения. На место латыни приходит теперь итальянский язык. Однако и здесь латынь не уходит полностью со сцены, поскольку в колледже она играла некоторую роль в профессиональной подготовке будущих юристов. Примечательно, впрочем, что некоторая модернизация образовательного идеала дворянства, которую мы видим на примере этого учебного заведения, не предотвратила в XIX веке потери традиционной элитой контроля над многими сферами жизни на Сицилии.
Аналогичную тенденцию мы видим в России, с той только разницей, что до конца XVII века здесь не существовало традиции изучения латыни дворянством, поэтому не было и сопротивления преподаванию живых иностранных языков. Попытка ввести латынь в число важных для дворянства предметов, предпринятая в Кадетском корпусе в Петербурге, так и не дала ощутимых результатов. В преподавании разных дисциплин в Корпусе использовались иностранные языки (немецкий и позже французский), которые в каком-то смысле заняли в образовании российского дворянства место, которое латынь занимала в образовании дворянства ряда европейских наций. Поэтому сформулированный Иваном Бецким в 1760‐х годах призыв перевести все обучение дворянских отпрысков на родной язык, то есть прежде всего на русский, соответствовал новейшим тенденциям в образовании западноевропейского дворянства.
Модернизация образования подразумевала, конечно, не только изучение живых иностранных языков и перевод преподавания на родной язык, но и включение в программу новых дисциплин, ориентированных на профессиональную подготовку, или образование новых учебных заведений с модернизированным курсом «наук». Как показывает Ольга Хаванова, венский Терезианум находился одновременно под управлением иезуитов и под патронажем королевско-императорского двора; таким образом, с неизбежностью происходило столкновение разных образовательных идеалов. Венский двор имел, конечно, больше веса в определении учебной программы этого заведения и настаивал на включении дисциплин, которые должны были способствовать созданию в монархии высококвалифицированной бюрократии, в частности естественного права, политико-камеральных наук, с использованием в преподавании немецкого языка, который Мария Терезия хотела сделать главным языком своей бюрократии, вместо традиционного использования латыни. То же стремление к модернизации традиционной иезуитской модели через включение дисциплин, которые интересовали дворянство, мы видим и в украинских коллегиумах, о которых пишет Л. Посохова.
Вопрос о профессионализации оказывается актуальным во второй половине XVIII – начале XIX века и применительно к домашнему образованию, которое было в России главной формой обучения знати, не горевшей желанием сажать своих отпрысков за одну парту с детьми бедных помещиков. Как показывает В. Ржеуцкий, одним из упреков высшему дворянству была как раз недостаточная профессиональная ориентированность дворянского образования, стремление ограничиться дисциплинами, образовывавшими ядро модели, которую один из ее критиков, доктор Антониу Рибейро Санчес, называл «французским воспитанием» – танцами, музицированием, верховой ездой… Эти «дворянские искусства» занимают важное место в образовании дворянства по всей Европе. Они не входили в Ratio Studiorum, однако для дворянина, во всяком случае для семей видного дворянства, они представляли интерес, так как являлись частью культурной идентичности благородного человека и были необходимы в придворной жизни. Противопоставление «дворянских искусств» и профессиональной подготовки, которое мы видим в некоторых воспитательных планах, составленных выходцами из буржуазной среды для российской аристократии во второй половине XVIII века, очевидно, не было неразрешимым: и в Терезиануме в Вене, и в Кадетском корпусе в Петербурге «дворянские искусства» сочетаются с изучением дисциплин, ориентированных на профессиональную подготовку будущего слуги отечества. Однако такая критика в отдельных случаях приводила к отказу от дворянской программы воспитания в ее чистом виде, что мы видим в плане, написанном кн. И. Барятинским для своего сына. В других же семьях, как, например, у гр. Строгановых, несмотря на растущую – даже в рамках домашнего обучения – профессионализацию и перевод образования на родной язык, сохраняются многие традиционные элементы дворянского воспитания и образа жизни. Это проявляется не только во внимании, уделяемом «дворянским искусствам», но и в том месте, которое во внутрисемейном общении занимает французский язык.
В России идея полезности образования для дворянского сословия уже в XVIII веке нередко связывалась с представлением об образовании как условии карьерного роста. За этим меритократическим взглядом на карьерные возможности дворянства стояли, как полагают М. Киселев и А. Лысцова, относительно небогатые и незнатные дворяне. Таким образом, помимо влияния западноевропейского контекста, в этой дискуссии видна и российская специфика: относительно небогатое, но образованное дворянство не только мысленно возвышало себя над непросвещенным мелким дворянством, но и смело мечтать о конкуренции с вельможами за влияние и должности на государственной службе. Речь, конечно, шла только о претензиях в публичном пространстве, политически пока никак не подкрепленных. На уровне высшей бюрократии Российской империи такие идеи защищал И. И. Шувалов, сам происходивший из среды среднего дворянства. Он был сторонником принуждения дворянства к получению хорошего образования. Как показывают Киселев и Лысцова, Шувалов не смог добиться законодательного оформления этих идей, поскольку в конце елизаветинского царствования его влияние при дворе уменьшалось на фоне болезни императрицы, а царствование Петра III, когда он снова приобрел большое влияние, было слишком скоротечным. Однако сами по себе эти инициативы свидетельствуют как о новом, европейском понимании места образования в дворянской культуре, так и о государственном подходе этого вельможи, видевшего роль образования в создании эффективной бюрократии. При этом Шувалов не готов был поступиться приоритетным правом дворянства на занятие высших государственных должностей: его предложения сводились к уравнению шансов на продвижение по карьерной лестнице для представителей мелкого и крупного дворянства, но не для других сословий[42].
Многие европейские общества в это время двигались уже в сторону модели, основанной на реализации меритократического принципа для всех, а не только для дворян, хотя скорость этого движения была разной в разных частях Европы. Некоторые авторы из дворян признавали за выходцами из любых сословий, получившими соответствующее образование, право конкурировать с представителями благородного сословия за государственные должности. Для России XVIII века подобные идеи были совершенной утопией, однако на практике именно это происходило в некоторых европейских странах. На венгерском примере это показано в статье Виктора Каради. В России наследственное дворянство сохраняет господствующее положение и в армии, и в государственном аппарате, по крайней мере до середины XIX века, а в высших органах власти – до 1917 года. С 1755 по 1850 год доля дворян среди чиновников всех уровней в России уменьшилась всего с 50 % до примерно 44 %, однако количество чиновников росло невероятными темпами в этот период: примерно на 4000 %. Только во второй половине XIX века происходит существенное понижение доли дворян в бюрократии до примерно 30 %[43]. В Венгрии, о которой пишет В. Каради, развитие государственной службы шло в сторону сокращения социальных привилегий дворянства и расширения социальной базы чиновничества, особенно после отмены в 1840‐х годах исключительного права дворян занимать государственные должности.
В этих условиях растет значение университетского образования для дворян, отражая их стремление адаптироваться к меняющемуся миру, в котором профессионализация становится условием удержания своих социальных позиций. Интерес к университету повышается у дворянства в самых разных частях Европы. Так, во второй половине XVIII века, как показывает Л. Посохова, украинская старшина все чаще отправляет своих отпрысков учиться как в Московский университет, так и в германские университеты. Хотя материальные возможности семей не всегда позволяли им реализовать такие стратегии, университетское образование становится частью образовательного идеала украинского дворянина.
В России интерес дворянства к единственному университету страны, Московскому, вплоть до XIX века был весьма ограниченным. До 1770‐х годов университет вообще был больше разночинным по социальному происхождению его студентов; после открытия в 1779 году Благородного пансиона при университете число студентов из дворян увеличилось, но до учебы собственно на университетской скамье дело, как правило, не доходило. Согласно собранным Александром Феофановым данным, сыновья высших армейских чинов (первые три класса по Табели о рангах) обходили стороной не только Московский университет, но даже традиционные дворянские школы, такие как Сухопутный шляхетный кадетский корпус в Петербурге, в котором им пришлось бы учиться бок о бок с шляхетной мелкотой. Они предпочитали домашнее образование, обучение за границей (нередко в университетах германских земель, Лейдена и Страсбурга), а также в элитном Пажеском корпусе[44]. Указ 1809 года подтолкнул дворян к университетскому образованию, ставшему условием получения определенного чина и занятия должностей в государственном аппарате[45]. В результате в первые годы после окончания войны 1812 года количество студентов из дворян в Московском университете хотя и оставалось небольшим в абсолютных цифрах (около 150 человек за период с 1813 по 1817 год), в процентном отношении к остальным группам оказалось огромным, достигнув, по данным А. Феофанова, 70 %. Среди них примерно в равной степени были представлены семьи военных офицеров и чиновников, число же студентов из семей титулованного дворянства было минимальным[46]. В 1823 году среди поступивших в университет студентов дворяне в процентном отношении составляли лишь 52 %, что связано с притоком в университет разночинцев после 1820 года[47]. Однако на такой широкой просопографической базе, как в публикуемом здесь исследовании В. Каради, детальный анализ роли университетов в образовательном идеале дворянства в России XIX века пока не проводился. Поэтому мы не вполне представляем себе, как социальные траектории дворянства соотносились в России с образовательными предпочтениями других социальных групп.
При абсолютном увеличении количества студентов из венгерского дворянства в австрийских университетах В. Каради отмечает уменьшение доли дворян среди общего числа венгерских студентов в университетах Австрии. Это объясняется увеличением количества студентов из недворянских сословий – следствие прежде всего изменений на рынке труда и развития «свободных профессий», для занятия которыми не обязательно было быть дворянином. В отличие от простолюдинов дворян, конечно, больше привлекали военные учебные заведения, тогда как представители недворянских сословий чаще выбирали политехнические и коммерческие специальности и медицину, которые мало привлекали дворянство. Что касается богословия, то для высшей аристократии ее изучение не было интересным (поскольку для магнатов карьера в Церкви не могла быть привлекательной), но представители мелкого дворянства более охотно поступали на богословский факультет (хотя скорее в германских университетах). Интерес к богословским факультетам сближал в Венгрии образовательные идеалы мелкого дворянства и простолюдинов, тогда как магнаты обычно изучали науки, искусства и право. Это, конечно, резко отличается от ситуции в России, где для дворянина церковная карьера была вещью немыслимой, что определило и социальный профиль учащихся соответствующих учебных заведений[48].
В целом, как подчеркивает В. Каради, эти данные хорошо иллюстрируют процесс перехода венгерского общества от феодальной модели к современному национальному государству. В меритократической в своей основе системе приобретаемый образовательный капитал становится для недворянских социальных групп важным преимуществом, позволяющим им претендовать на интеграцию в экономическую и даже, до некоторой степени, в политическую элиту Венгрии. Учитывая этнические различия – преобладание мадьяров среди дворянства и немцев, словаков и евреев среди буржуазии и среднего класса, – в случае Венгрии можно говорить об этносоциокультурной поляризации общества.
Далеко не всегда просто определить, что более повлияло на распространение тех или иных практик воспитания дворянства – теория, человеческие контакты или изменение общекультурного контекста. Хорошим примером процесса распространения педагогических идей и практик воспитания является Grand Tour.
Как показывает Альбрехт Буркардт, вплоть до конца XVI – начала XVII века в трактатах и учебниках о дворянском воспитании мы не находим позитивных оценок роли путешествия в образовании аристократа, а в XVII веке таковые уже присутствуют повсеместно. Оформление этой идеи происходит, вероятно, одновременно с появлением нового идеала придворного. Согласно Норману Дуарону, этот идеал кардинально отличался от идеала рыцаря: если в конце Средних веков к рыцарским странствиям относились весьма негативно, представляя их как бессмысленные скитания, то в идеале придворного путешествиям отводится важное место. По мысли А. Буркардта, сыграла свою роль и смена парадигмы, влияние Возрождения и, в частности, идей Макиавелли: к приобретению опыта и к поиску знаний уже не относились с таким подозрением, как раньше.
Начиная с этого времени опыт образовательного путешествия, пребывания при зарубежном дворе или учебы в удаленном университете, как пишет Ж.-Л. Ле Кам, «отличал дворянство от других социальных групп и вместе с кровью, доблестью и древностью рода составлял основу его претензий на превосходство в обществе». Как показывает в своей статье А. Буркардт, в Германии XVII века представители патрициата также ориентируются на этот образовательный идеал и включают путешествия в свою образовательную траекторию, обосновывая тем самым собственные претензии на роль «городского дворянства». Эта европейская практика достигла России с некоторым опозданием – примерно в середине XVIII века. Учитывая большую неоднородность дворянского сословия в России – как в материальном, так и в культурном отношении, – неудивительно, что Grand Tour, требовавший значительных финансовых затрат и связей, не нашел здесь широкого распространения, но укоренился в сравнительно узком кругу аристократии, став визитной карточкой этой группы, отличавшей ее от более низких дворянских слоев. Как показывает в своей статье Владимир Берелович, для этого достаточно узкого социального круга были характерны клановость, сочетание обращенности к Европе с любовью к отечеству, сознание своей социальной и культурной миссии. Внимание, которое эти семейства обращают на организацию образовательного путешествия, в частности на поиск достойного наставника и разработку маршрута и деталей образовательной и воспитательной программы, значительные финансовые средства, расходуемые на подобные путешествия, – все это показывает, что Grand Tour серьезно повлиял на воспитательный идеал высшего дворянства в России.
В. Берелович замечает также, что в конце 1780‐х годов в России модель европейского образовательного путешествия, судя по всему, теряет для многих свою привлекательность. В это время часть дворянства отходит от традиционной модели, строго кодифицированной и основанной на принуждении и постоянном контроле, и начинает интересоваться новыми тенденциями в воспитании, которые строятся на иных принципах. Конечно, изменения происходят не в одночасье, и старые формы иногда причудливо сочетаются с новыми, как это можно видеть на примере ряда дворянских семей в России, например семьи княгини Н. П. Голицыной, как это показано в статье В. Ржеуцкого.
Одной из таких новых идей, получивших некоторое распространение в среде высшего дворянства, стала идея дружбы как воспитательного идеала, которую на русском материале исследует Виктория Фреде. Автор прослеживает усвоение некоторыми представителями российского дворянства идеи дружбы между воспитателем, воспитуемым и родителями ученика, получившей достаточно широкое отражение в педагогической литературе века Просвещения, прежде всего в знаменитом «Эмиле» Руссо. На примере общения молодого графа Павла Строганова со своим отцом графом Александром Строгановым и воспитателем Жильбером Роммом В. Фреде показывает, каким образом эта модель привилась в России. Ромм и Строганов-старший были адептами этого нового для России воспитания, основанного на усвоении сентиментального языка как способа не только выражения, но и формирования чувств. Эта модель шла, однако, вразрез как с придворными обыкновениями – и, действительно, она порицалась придворными, которые знали об «опытах», проводившихся в семье Строганова, – так и с традиционным подходом к воспитанию дворянина, основанным на авторитете и власти воспитателя, на контроле за учеником, применении символического и, в отдельных случаях, физического насилия и других наказаний. Именно такое воспитание было наиболее распространенным в России на протяжении всего XVIII века, не исключая и царскую семью[49].
В статье В. Ржеуцкого показано, что многие гувернеры, работавшие в семьях русского дворянства, были проводниками этих новых тенденций и критиками не только традиционного воспитания аристократа, но и самого образа жизни придворного. Порицанию подвергаются самые разные стороны воспитания: набор предметов для изучения, часть которых эти гувернеры считали по меньшей мере бесполезными, а подчас и вредными, – это, как правило, поэзия, литература, иногда даже история, которые следует заменить точными или более практическими дисциплинами, ведущими к получению профессии; «развращающее» влияние театра, от которого следует защитить воспитанников; вредные застольные разговоры придворных, при которых могут присутствовать дети. Авторы воспитательных планов критикуют и саму философию образовательного путешествия, которое, в соответствии с предписаниями Руссо, должно быть средством познания мира, а не завершения учения, начатого по книгам, и которое должно познакомить молодого дворянина прежде всего с его родной страной, в то время как обычно маршрут Grand Tour проходил по зарубежным странам… Не случаен, хотя в чем-то парадоксален тот факт, что эти изменения идеала воспитания дворянина находят понимание – впрочем, относительное – в некоторых семьях высшего дворянства, близкого ко двору, в то время как придворное общество в целом, как было сказано, обычно не поддерживало такие педагогические новинки и эксперименты[50]. Дело, разумеется, в том, что именно высшее дворянство имело возможность путешествовать по Европе, знакомиться с новыми веяниями в педагогике и приглашать на службу гувернеров, обладавших хорошим образованием и нередко исповедовавших демократичные взгляды на воспитание.
Тема реформирования сферы образования дворянства затронута и в статье Виттории Фиорелли, которая изучает либеральный образовательный проект в Неаполе первой половины XIX века. Целью этого проекта было, с одной стороны, сделать публичную сферу доступной женщинам нового правящего класса, а с другой стороны, создать в одном из центров недавно возникшего Итальянского королевства современную модель учебных заведений для девочек, причем не только аристократок, но и представительниц буржуазного сословия.
Критика старой модели образования дворянства, помимо общественной жизни, находила выражение в беллетристике. В русской литературе начиная с середины XVIII века мы видим немало произведений, где те или иные аспекты традиционного воспитания русского дворянина подвергались порицанию. Одним из поздних примеров отражения общественной полемики о воспитании дворянина в России может служить повесть В. А. Соллогуба «Тарантас» (1840). Как показывает в своей статье Дмитрий Редин, живописав весь цикл воспитания дворянина, Соллогуб указал на несоответствие этого воспитательного идеала новым потребностям времени.
Несмотря на ряд отличий российского дворянства от дворянства других стран Европы, о которых было сказано выше, в области образования и воспитания мы видим между ними немало параллелей. Это касается и модернизации обучения, и роли ряда дисциплин в оформлении особого аристократического идеала воспитания, и растущего интереса дворянства к университетскому образованию… В рассматриваемый период мы имеем дело с невероятно быстрыми культурными изменениями дворянства в России, по крайней мере его среднего и высшего сегмента, которые шли в направлении сближения с дворянством главных европейских стран. Эти изменения происходят на фоне громких успехов русского оружия и территориальной экспансии Российской империи, признания страны в Европе как одного из главных игроков европейской политики, быстрого развития ее экономики и т. д. Этот контекст дает российскому дворянству ощущение стабильности и уверенности в себе, а европейская направленность культурной политики и политического дискурса российских монархов способствует быстрейшему проникновению в дворянскую среду западных моделей дворянского воспитания.
Конечно, в большом числе случаев можно говорить о сравнительно позднем появлении в России этих идей и практик дворянского воспитания и об их заимствованном характере. Это касается и места «дворянских искусств», и изучения иностранных языков, и роли Grand Tour… Эта констатация, казалось бы, с неизбежностью должна привести нас к старому вопросу о неорганичности культуры российского дворянства, впервые сформулированному, как известно, еще литераторами XVIII века, а позже развитому рядом историков. Не предлагая поставить точку в этой дискуссии, мы хотели подчеркнуть высокую степень интериоризации частью российского дворянства моделей поведения европейского дворянина и превращение европейского дворянского воспитания в неотъемлемую часть культурной идентичности русского дворянства, которое не только хотело стать европейским, но и чувствовало себя и во многих случаях было таковым. Это ощущение принадлежности к европейской дворянской корпорации, которое мы видим на многих индивидуальных примерах, могло – вполне органичным образом – сочетаться с любовью к отечеству.