Альфред Зон-Ретель в Италии: 1924-1927

I

«Развитию каждого человеческого движения, исходит ли оно из духовного или даже из естественного побуждения, всегда суждено безмерное сопротивление окружающего мира». Вальтер Беньямин, написавший эти строки в своём эссе «Анализ состояния Центральной Европы» (1923), сетует на жалкое положение университетов, «расстройство автомобильного производства», «упадок кулинарного искусства», а больше всего – на выветривание тепла из вещей в стране, где люди живут, «словно давление воздушного столба, нависшего над каждым <…>, вдруг, противоестественным образом, стало ощутимым»1. Тотальность и субъективность утверждались пока ещё лишь в порядке видимости. Всё необычное обнаружило себя вытесненным в эмиграцию – либо внутри собственной страны, как это описал Зигфрид Кракауэр в своём романе «Гинстер»2, герой которого остаётся безвидным, чтобы не попасть под власть видимости, либо в прибежище, каким стали южные области, где утопическим видением ещё рисовалась настоящая жизнь – во всяком случае, на первый взгляд чужака, недавно приехавшего с севера.


Одним из таких прибежищ стал холм Монте Верита в Асконе, где люди – то зажигаясь энтузиазмом, то потухая – меняли путы цивилизации на суровую непреклонность иных, конкурирующих с ней культур. Другой путь лежал на Бали, где можно было обратить себе на пользу незлобивость тамошних «мирных дикарей», ещё другой – на Капри. Список знаменитых иностранцев, поживших в этих краях, получился длинным. Он включает многих персон, от Ленина, удившего здесь рыбу «с пальца», до предводителя CA Эрнста Рёма, который в Рождество 1933 года был отозван с «передовой» рейхсвера и получил возможность удалиться на остров, где мог безнаказанно предаваться своим вожделениям. Феликс Мендельсон Бартольди, принадлежавший к «знаменитому европейскому роду» (к коему причислял себя и Зон-Ретель, так как одним из его предков был Моисей Мендельсон), сочинил здесь увертюру «Морская тишь и счастливое плавание», а Рильке обрёл на Вилле Дискополи благоприятствующую атмосферу, написав «Песнь моря»: «Извечный моря вой…» Лишь немногим Капри оказался не по душе: Брехт бежал отсюда в Неаполь, туда, где «выпивка, музыка и сифилис»3.

Мечты «беженцев» с севера могли простираться от скромной жизни до роскошного существования прихотливого чужака, оплатившего себе местечко в пейзаже рядом с каприйскими рыбаками на фоне заходящего алого солнца. Для многих эта мечта так и заканчивалась чтением бестселлера Акселя Мунте «Легенда о Сан-Микеле»4, действительностью она становилась лишь для избранных, например, для рантье и людей искусства.


Позитано, расположенный на материке недалеко от Капри, в те времена по значимости уступал этому острову. Бедекер5 1931 года, посвятивший Капри шесть страниц, для Позитано отвёл лишь четыре строчки. Позитано был скорее целью устремлений для посвящённых, для путешественников с известным «даром»6. Они могли бы сказать: «Позитано – это место, где моя душа располнела и залоснилась… Позитано встряхнул всё моё существо… Здесь стоит жить, да и боги были к нам благосклонны»7.


Позитано. Регион Кампания. Почтовая карточка. Ок. 1900


От такой жизни, как и от благосклонности богов, не отказались бы также рыбаки, поварихи, виноградари, зеленщики, строители. Их собственная простая жизнь подчинялась законам необходимости и многим из них вовсе не казалась стоящей, а боги от них отвернулись. Тысячи уезжали отсюда, и нередко как раз в страны, покинутые теми, кто цивилизацией пресытился.


На острове Капри. Нач. XX в. Фото СМ. Прокудина-Горского


Капри и Позитано не только давали прибежище людям искусства и искусникам по части житейских наслаждений (всяческие «призраки, богема, люди разной степени неопределённости», «ветераны гостиничных номеров, которые проводят свои дни в мифологическом кругу как в добровольном заточении»8), но и служили местом встречи интеллектуалов. На «странствующего интеллектуала-пролетария»9 (как с долей самоиронии выразился Беньямин) в южных странах воздушный столб давит гораздо меньше, да и экономические проблемы решаются легче: «Поскольку же… я здесь трачусь во всяком случае куда скромнее, то предпочитаю с теми же трудностями мириться здесь»10.

II

Одним из таких немецких «беженцев», временно обосновавшихся на юге, был Зон-Ретель. В 1921 году он удалился в Гайберг, горную деревушку недалеко от Гейдельберга. Его захватила единственная мысль, которая вдохновляла его в течение всей жизни, – определить позицию трансцендентального субъекта в рамках процесса товарного обмена. В попытках продвинуться по этому следу и найти свидетельства в Марксовом «Капитале», прошли годы, проведённые в Гайберге. В этот период произошли две важные для него встречи. Через Альфреда Зайделя11 он познакомился с Вальтером Беньямином, кроме того, в Гейдельберге и Тайберге он встречался с Эрнстом Блохом, который подписал ему экземпляр «Духа утопии»: «С добрыми искренними пожеланиями».


За всеми этими глубокими размышлениями никакого сколько-нибудь твёрдого будущего у Зон-Ретеля не просматривалось. Поэтому предложение ольденбургского издателя Мартина Венцки подоспело как нельзя более кстати. Зон-Ретель обязался написать работу по философии культуры, получая за это в месяц гонорар в размере 250 марок, – сумма, недостаточная для Германии, но приемлемая в Италии. В марте 1924 года он вместе с женой и ребёнком перебирается на Капри.


Помимо моды и мифологии у этого поступка была и вполне конкретная причина: его дядя Отто Зон-Ретель12 владел виллой в Анакапри13 и поначалу Альфред мог на ней жить. Вскоре, однако, он переехал в Позитано, где можно было найти для найма много дешёвых домов, оставленных эмигрантами. «Дома с купольной крышей, белые стены, большие прохладные комнаты, в каждом доме два-три балкона, электричества нет (первый телефон был тогда установлен в Неаполе). В комнатах – великолепная пустота, на каменном полу – кровати, стол, стулья, пара комодов и больше ничего»14. Была и ещё одна причина: его любимый дядя художник Карли Зон-Ретель15 стал регулярно проводить там лето. Карли и Отто Зон-Ретель были центром кружка интеллектуалов и художников. Здесь нужно упомянуть Адольфа фон Хатцфельда и обязательно – Жильбера Клавеля16, швейцарского историка искусства, который на радость себе и своим друзьям заказал вырубить в скале вокруг сарацинской башни целый лабиринт из ходов, переходов и пещер.


За несколько лет жизни Зон-Ретеля на Капри и в Позитано туда на несколько недель, а то и месяцев наведывались Вальтер Беньямин, Эрнст Блох, Теодор Адорно и Зигфрид Кракауэр. Таким образом возникали ситуации, способствовавшие удивительным и плодотворным встречам.


Между тем финансовое положение Беньямина становилось поистине критическим, мысль о бегстве – от холода, от нищеты, наконец, от супружества приобретала всё более явные очертания. Во Франкфурте у него сложился план написания диссертации о немецкой барочной драме. К марту 1924 года для неё было собрано «600 выписок <…> в наилучшем порядке, удобном для обозрения»17, – коллекция, с которой он отправляется на Капри. Там он оставался с апреля – мая до октября 1924 года.


За это время он около двадцати раз посещал окрестности Неаполя, часто в компании Зон-Ретеля, который хорошо знал Неаполь и владел итальянским языком. В письмах к своему другу Гершому Шолему Беньямин ведёт «Каприйскую хронику»18. Он ощущает «силы, которые… так и приливают ко мне на этой земле»19, они помогают ему в написании книги «Происхождение немецкой барочной драмы», над которой он тогда работал. Но главным событием на Капри стало для него знакомство с Асей Лацис. Этой «латышской большевичке из Риги»20, «выдающейся коммунистке»21 он посвящает свою «Улицу с односторонним движением», вместе с ней пишет эссе «Неаполь». Такие яркие детали, как pranzo caprese и Mailbeer-Ome/ette, описание встречи с дочерью Аси Лацис Дагой в «Улице с односторонним движением» и воспоминание о каприйских виноградниках в «Берлинском детстве», – всё это наглядно рисует пейзажи, дома и людей той поры. В «Умолчании»22, сновидческом описании путешествия в Позитано, речь о другой стороне, о границе, окружающей последнюю тайну.


Неаполитанский залив. Нач. XX в.


Блох, который для Беньямина был желанным другом, принесённым в числе прочих туристов «мутной немецкой волной»23, а для Зон-Ретеля – старым знакомым, приехал на Капри в середине сентября 1924 года и поздней осенью отбыл в Северную Африку. «Потом, после пребывания в столь приятной южно-итальянской местности, у нас начался полугодовалый период истинного симбиоза в Париже»24, – писал позднее Блох о своих отношениях с Беньямином в то время.


Совместная – и последняя – поездка Адорно и Кракау-эра на юг состоялась после долгих неурядиц. Наконец Адорно телеграфировал: «БУДУ ГЕНУЕ МИРАМАРЕ СРЕДУ ВЕЧЕРОМ – ТЕДДИ»25. После встречи с Беньямином в Неаполе друзья продолжили путь на Капри и в Позитано. Здесь Зон-Ретель познакомился с Адорно и Кракауэром и впервые узнал об Институте социальных исследований, основанном в 1924 году во Франции.


Адорно в своей миниатюре «Рыбак Спадаро» описывает каприйца в красной шапке, ветхой накидке, с окладистой бородой, который дружески болтал с Лениным26.


Кракауэру Позитано не особенно приглянулся. Поросшие кустарником руины, как бы возвратившиеся в лоно природы, виделись ему «отвратительным конгломератом»: «Ужас не покидает цивилизованный рассудок», а «осыпающиеся проломы так и втягивают в себя <…>. Каким-то колдовством веет от этого места»27, олицетворяющего «Швабинг и Аскону» для «молодых бонвиванов обоих полов»28.


Всяческие «призраки, богема, люди разной степени неопределённости»29, «показушные вертопрахи», «изгои», «конченые личности» и «ожившие мертвецы»30 – все эти персонажи в его глазах выглядели как победители, отхватившие какой-то приз.

Ill

Такие деревни, как Позитано, или города, как Неаполь, досконально исследованные кошками и почтальонами, простому любящему взгляду пришельца предстают как «чудовищные конгломераты»31: сближение имеет свои границы. Беньямин остановился как раз перед ними, когда вступил в «колючий лес остроугольных лунных теней» между руинами домов в Позитано и подошёл близко к «магическому кругу»32. Умолчать о границах – значит сотворить из деревни буколическую идиллию, прорвать их силой – не значит от них освободиться. Клавель попытался усмирить этот хаос архитектонической тотальностью сотворённого им мира коридоров и пещер. Но от этого он сделался не «владыкой вселенной», как изготовитель сливок из рассказа Зон-Ретеля «Транспортная пробка на Виа Кьяя» (с. 33 наст, изд.), а превратился в одержимого, застрявшего внутри своей паутины, которую так и не успел доплести до конца: работая над планом по возведению или, лучше сказать, пытаясь угнездить в нужном месте «последний» яйцевидный купол, он остановил жизнь собственной рукой.


Итальянская пекарня. 1910-е


Тому же незатейливо любящему взгляду Неаполь видится бурлящей красочной жизнью, дающей проникнуть в бездну без особого риска – покуда человек уверен, что в порту его поджидает корабль на Капри или Позитано: «Легко любить Неаполь с моря»33.


Пекари Неаполя. Ок. 1904. Фото Уильяма Германа Рау


Чтобы разомкнуть «магический круг», заключающий сокрытое, чтобы вступить в него через «незримую дверь», «тайные врата для посвящённого»34, потребен критический взгляд. Всё, написанное Беньямином о Неаполе35, а также три новеллы Зон-Ретеля, помещённые в этой книге, обличают именно такое приближение к этому городу.


Рассказ Беньямина разворачивается на фоне раскалённого города, лишённого покоя и тени, города, чей поначалу непроницаемый хаос отнял много времени у Беньямина с его «исключительно индуктивным способом»36 ознакомления с новыми местами. «Скалистый» город, лабиринт без спасительного центра, окрашенный серым: «красный цвет, или охра, здесь – серый; белый цвет – тоже серый. И совсем серым всё это выглядит на фоне неба и моря»37.


Общество, координирующей основой которого является товарный обмен, столь же мало готово терпеть выходки и эксцессы, как и разного рода отклонения. Неаполь его к этому вынуждает: «Бедность вызывает растяжимость границ»38. Замкнутая система была прорвана. «Пористость… закон этой жизни»39. Проницаемость, обеспеченная этой пористой материей, не была равномерной, она скорее сказывалась на связях между частным и общественным, на «новых и непредвиденных сочетаниях»40, которые беженцы с севера уже не застали у себя на родине, но которые, впрочем, и здесь на юге при ближайшем рассмотрении обнаружили внутреннюю противоречивость своих крайних проявлений: жизненной пестроты и принудительного социального контроля. Дотошный наблюдатель обнаружит здесь «не девственный рай, но скорее отсутствие такового»41, а «молчаливый анархист»42 увидит в анархизме красноречивом «отражение своего воедино собранного внутреннего Я»43.

IV

Замыслом рассказов «Транспортная пробка на Виа Кьяя», «Идеальные поломки» и «Восхождение на Везувий» (1926) Зон-Ретель обязан своим друзьям, знакомым и товарищам по литературно-философскому цеху: Беньямину, Кракау-эру и Адорно. Кракауэр также помог разместить «Идеальные поломки» в газете «Франкфуртер Цайтунг». В этих этюдах описан анархический образ жизни Неаполя и упорное сопротивление неаполитанцев социальному давлению со стороны Церкви, каморры и техники. Зон-Ретель наполняет понятие взаимопроникновения эмпирическим материалом. «В новых, непредвиденных сочетаниях»44 проникают друг в друга частное и общественное, сельское и городское (вспомним коров, обитающих на пятом этаже жилого дома), профанное и священное (образы Мадонны на неаполитанских улицах, украшенные лампочками, продолжавшими гореть, когда в остальных местах электричество давно вышло из строя), праздники и будни (когда в определённых кварталах, и только в них, справлялись праздники местных святых). Даже государственные законы перемешивались с не менее суровыми правилами каморры (Зон-Ретель настойчиво подчёркивает это, описывая свадьбу юного каморриста), а отпор строгим законам товарообмена набирает силу. Это сказывалось прежде всего в панибратском отношении к технике и святыням капиталистического товарного общества, господствовавшим в Неаполе 1920-х годов вопреки рудиментам феодального порядка.


Та же беспечность отличает неаполитанца и в его обращении с техникой. Такова его нещадно-ласковая эксплуатация механизмов в точном соответствии с инструкцией, ведущая к быстрому износу. Это вероломство неаполитанец обращает в свою великую удачу: он спасает обломки от разрушения, творит из них новую вселенную и тем самым достигает «утопически-всевластного бытия». «Колдовство, однако, всегда бывает обезоружено тем, что механизм ломается»45. Поэтому в Неаполе «механизмы <…> не могут образовать цивилизационного континуума, к чему они предназначены: Неаполь оборачивает их лицом вспять»46.


Если меланхолический творец аллегорий придаёт новое значение обломкам распавшегося мира, то отнюдь не меланхолический неаполитанец собирает из этих обломков новое функционирующее целое. И подобно тому как абстрактная составляющая товарообмена, которая, по Зон-Ретелю, гнездится не в головах участников этого обмена, но как реализованная абстракция становится частью их действий, так же и вновь создаваемый мир неаполитанца не является мыслительным продуктом, но представляет собой результат необходимого действия: неаполитанец – это творец реализованных аллегорий.


Этот процесс не распространяется на гигантские сооружения, такие как железные дороги, и на вещи, такие «как электричество, которые в принципе нельзя испортить»47. И точно так же он обрывается в сетях вроде телефонных и таких чудесах света, как кибернетические аппараты, которые можно вскрыть лишь ценой их полного разрушения. Исчезновение из обихода обломков, применимых для дальнейшего использования, знаменует конец этой утопии. Сегодня мы находим её следы уже не в чисто выметенных центральных улицах и площадях городов, но разве на окраинах, в странах «третьего мира» или на отдалённых Эгейских островах, где профанные грузовики, как божественные посланцы товарного мира, всё ещё наделяются именами святых.


Впрочем, Зон-ретелева Filosofici del rotto48 заканчивается сразу на границе с анекдотическим. Если в реальной жизни взаимопроникновение выступает как стратегия выживания, то красочные её примеры заслоняют от рассказчика нищету, лишённую имён и красок. К тому же в Неаполе, где жизнь прорастает прямо на улицах и площадях, это очевиднее, чем где бы то ни было, и нигде этот пагубный синтез духа и денег так не бросается в глаза, как в городе, где финансовые учреждения называются Banco di Santo Spirito. Интерес вызывает то, что может быть спасено умом и мужеством «маленьких людей». «Целое» можно разглядеть, лишь забравшись на кратер Везувия.


Непокорённая и непокоримая природа – предмет описания путевых заметок «Восхождение на Везувий». Это не та природа, что вознаграждает за разрушительность, присущую городу, она сама разрушительница – такой она была, во всяком случае, пока Везувий был активен. Но разрушает она не так мрачно и безжалостно, как разрушают общественные отношения, – вулкан берёт скорее звуками и красками, даже серый цвет пепла «светился серебром, словно живой, к тому же лунное сияние придавало ему тончайший оттенок розоватой лазури»49. Словно «вторая натура» города, Везувий одновременно грозен и чарующ: и тут, и там, повинуясь необходимости, люди должны оказывать упорное сопротивление жизни: согнанные с насиженных мест очередной катастрофой, они снова и снова селятся на склонах Везувия, словно вознамерившись «провести здесь жизнь в беспечном забытьи благословенных трудов»50.

V

В 1926 году денежный источник Зон-Ретеля иссяк. Внезапно прервался книгоиздательский проект. Дальнейших его следов не обнаруживается. Семья, жившая в Германии, рассчитывала в скором времени на новые финансовые поступления и настаивала на том, чтобы он возобновил прерванное обучение и приобрёл солидную профессию. В Позитано никакого будущего у него не было. Бабка, прислав 3000 лир, выкупила его из долгов (которые, по уверению самого Зон-Ретеля, были совершенно необходимы для поднятия престижа). В мае-июне 1927 года он вернулся в Гейдельберг, где в следующем году защитил докторскую диссертацию.


Период, проведённый в Позитано, дал три теоретических очерка, написанных на машинке Клавеля, с многообещающими и громоздкими названиями: «О теоретическом комментарии к Марксову учению об обществе», «Об обосновании теоретической экономии как строгой науки посредством ответа на вопрос: как вообще возможно человеческое общество»51. Эти наброски стали подготовкой к диссертации «О критике субъективистской экономики»52. Первый из них завершался решительной фразой: «Итак, мы хотим первым делом построить философию как крепость нашей последней надежды». Этюды Зон-Ретеля, напечатанные в этой книге, нужно рассматривать на фоне этих сочинений.


Обсуждение этих работ с друзьями он вёл тогда с большой осторожностью: «Свои тогдашние идеи я как безумный держал в тайне и оберегал от малейшего ветерка. Я был чудовищно уязвим и чувствителен. В своей правоте я был абсолютно уверен, но – лишь наедине с самим собой»53. И тогда же он предпринимает попытки посредством этих очерков проложить себе дорогу во франкфуртский «Институт социальных исследований». Однако, как и позднее, в 1936–1937 годах он терпит неудачу. Первые читатели названных очерков, Адорно и Кракауэр, оценили их невысоко, их мнение отражено во фразе, переданной самим Зон-Ретелем: «Он воспринял наш эмпирический подход, но не нашу теорию». Позднее, когда Адорно и Кракауэр разошлись и уже не могли пользоваться выражением «наша теория», Адорно извлёк большую пользу из теории Зон-Ретеля. Без неё ключевые моменты «"Негативной диалектики", "Эстетической теории" и эссеистики (Адорно) оставались бы не более чем шибболетами»54

Загрузка...