Построение неведомого ни Ленину, ни Сталину и не имеющего исторических прецедентов социализма требовало, казалось бы, от «авангарда» постоянных дискуссий, обсуждений, полемики, но все это лишь угрожало превратить «централизованную боевую организацию» в некий теоретический клуб. Сталин, впрочем, в отличие от Ленина, не скрывающего, особенно к концу жизни, своих ошибок и теоретических сомнений, никогда не был склонен к рефлексии. Например (сегодня это выглядит почти невероятно!), он поверил в возможность безденежного продуктообмена при социализме, в эту марксистскую утопию, до такой степени, что почти дословно повторил то, что говорил не только в 1905 году в работе «Аграрный вопрос» («Осуществление социализма — это уничтожение товарного производства» и «упразднение денежного хозяйства»), но и почти полвека спустя, в «Экономических проблемах социализма в СССР».

На ХVII съезде партии в 1934 году Сталин объявил социализм построенным, что и засвидетельствовал лаконически в «Кратком курсе». Судьба «господствующей партии», на корню истребившей любое инакомыслие, для огромного большинств партийцев заканчивалась в сталинскую эпоху репрессиями, лагерями и высылками. По существу история РСДРП(б), РКП(б), ВКП(б) была историей смертельной и непрекращающейся борьбы как с другими партиями, так и с внутренней партийной оппозицией — «ликвидаторами»,«отзовистами», «оборонцами», «капитулянтами», «левыми коммунистами», «рабочей оппозицией», «анархо-синдикалистами», «военной оппозицией», «правыми» и «левыми» «уклонистами», «новой оппозицией» «троцкистско-зиновьевским антипартийным блоком», «бухаринско-рыковской антипартийной группой», «право-троцкистским блоком» и т. п. и т. д., причем всегда предполагалось, что существует некий ленинско-сталинский идеологический эталон, которому следует большинство образцовых, не ведающих колебаний коммунистов, а рядом мечутся бледные, зловещие тени врагов, стремящихся разрушить партию изнутри, «навязать» ей (любимое выражение «Краткого курса») очередные дискуссии.

Борьба с партийной оппозицией была для Сталина лишь одной из множества конкретных форм классовой борьбы. Теория обострения классовой борьбы по мере построения социализма преследовала в этом контексте чисто прагматическую цель и должна была лишний раз оправдывать набиравший силу в СССР от 1920-х к 1930-м гг. террор. Сталин действительно формулировал эту теорию неоднократно — и в 1928 году, в речи на пленуме партии, и в антибухаринской работе «О правом уклоне в ВКП(б)», и в 1930 года, в докладе на ХVI съезде партии, и в итоговом виде на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года. В конце концов, он довел ее до полного абсурда. В 1925 году он, в частности, объявлял классовой борьбой «противоречия между пролетариатом и крестьянством», в 1929 году «одной из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма» называл «вредительство буржуазной интеллигенции» и пытался подвести теоретическую базу под практику превращения в классовых врагов всех противников своей линии в верхних эшелонах партийной власти.

Задачи, сформулированные Сталиным в понятиях «индустриализация» или «коллективизация», были абсолютно ясны и доходчивы, хотя индустриализовать аграрную Россию было делом куда более тяжким, чем ввести нэп, когда народ еще не успел утратить навыков частной собственности. «…это можно было сделать лишь создав энтузиазм индустриализации, превратив ее из прозы в поэзию, из трезвой реальности в мистику, создав „миф о пятилетке“, одновременно сопровождающийся террором и ГПУ», — справедливо замечал Н. Бердяев.

Поскольку о реальном «социализме» большевики понятия не имели, Сталину, никудышнему теоретику, но гениальному прагматику, пришлось в одиночестве и на полном ходу придумывать все эти «индустриализации», «коллективизации», «колхозы», «пятилетки», «чистки» и пр., через которые железной рукой, проволок он «за шиворот» страну на протяжении трех десятилетий.

Придуманная Сталиным коллективизация соотносилась с ленинскими «кооперативами» и «товариществами» как высшая математика с арифметикой: Сталин фактически вернулся к политике «военного коммунизма», но уже вершимой руками самих крестьян, изымающих у соседей «излишки», а потом, с помощью государства, «изымающих» и самих соседей; в то же время в идее колхозов была удачно использована русская общинная традиция, помноженная на большевистский «коллективизм», с его установкой на равенство минимальных потребностей.

Развивая ленинские представления о задачах диктатуры, Сталин постепенно уничтожил всех единомышленников и соратников Ленина, вместе с которыми в первые послереволюционные годы руководил новым государством. «Ведь это просто ужас, как они тут любят рубить людям головы; прямо чудо, что кто-то еще в живых остался!» — ужаснулась бы кэрролловская Алиса, попав в нашу страну чудес. Нет в этом отношении ничего более показательного, нежели судьбы членов первого ленинского правительства в России после 1917 года, того самого Совета народных комиссаров, в котором Ленин отвел Сталину достаточно скромную роль министра по делам национальностей.

По интеллекту, книгам, уровню образования, знанию языков большевистские министры, первые руководители разрушенной революцией России не уступали, я думаю, куда более успешным и цивилизованным странам. Г.В. Чичерин, первый советский нарком иностранных дел — сын баронессы Майндорф, выпускник историко-филологического факультета Петербургского университета, полиглот, любитель поэзии, друг Михаила Кузмина (умер за год до начала репрессий, весьма болезненно коснувшихся и его наркомата). И. И. Скворцов-Степанов — министр финансов, впоследствии редактор «Известий», переводчик «Капитала», автор книги о Жан-Поль Марате, сотен статей и брошюр; В.П. Менжинский — юрист, после смерти Дзержинского председатель ОГПУ, дворянин, прошедший через эмиграцию (Бельгия, Швейцария, Франция, США), эрудит, полиглот, книгочей. В.А. Антонов-Евсеенко — выпускник Воронежского кадетского корпуса, много лет прожил во Франции, был на дипломатической работе в Чехословакии, Литве, Польше. Н.В. Крыленко — юрист, учился в Санкт-Петербургском и Харьковском университетах, в 1917—1918 годы Верховный Главнокомандующий российской армией, председатель Верховного суда и Генеральный прокурор РФСР до Вышинского. О Л.Д. Троцком и А.В. Луначарском и говорить нечего — за ними, помимо блестящей образованности и широчайшей в 1920-е годы популярности стоят горы книг и статей. Но ведь в первом советском правительстве даже А.Г. Шляпников, министр труда, единственный, по-моему, выходец из рабочей среды, много лет до революции прожил за границей и тоже оставил после себя какие-то книги.

В итоге сталинской неустанной деятельности Л.Д. Троцкий был выслан из страны и после многолетней на него охоты убит, А.И. Рыков расстрелян, А.Г. Шляпников расстрелян, П.Е. Дыбенко расстрелян, И.А. Теодорович расстрелян, В.А. Антонов-Евсеенко расстрелян, Н.В. Крыленко расстрелян, Г.И. Опоков расстрелян… В ходе политико-экономических процессов 1930-х годов пошли под нож Г.Е. Зиновьев, Л.Б. Каменев, Н.И. Бухарин и другие.

«Похлебку классовой борьбы», пользуясь формулой Я. Смелякова, Сталин продолжал варить до конца жизни. Уже действительно старым и больным человеком, пережившим инсульт, они просил ХIХ съезд КПСС освободить его от должности Генерального секретаря партии, но делал это перед онемевшими от ужаса делегатами скорее по давней привычке провокационно проверять реакцию ближнего круга (примерно так он спаивал участников своих застолий, сам оставаясь совершенно трезвым), нежели сообразуясь с реальным состоянием своего здоровья. Иначе зачем бы на сугубо секретном пленуме ЦК, собранном сразу после съезда (материалы его до сих пор закрыты и известны только по отрывочным воспоминаниям участников, не решавшихся записывать происходившее на их глазах), «дряхлый» Сталин, без бумажки, произнес эмоционально-злобную полуторачасовую речь, с ее главным тезисом: классовая борьба и по сей день продолжается, причем не где-нибудь, а в самом Политбюро. При этом он набросился на ближайших сподвижников: обвинил Микояна в пособничестве крестьянству, которого тот предлагал освободить от каких-то налогов, якобы полагая, что мы что-то им должны, тогда как они кругом должны нам (не отпускала большевиков, вслед за Лениным, до конца жизни ненависть к этому классу!), а Молотова — в готовности передать Крым евреям и разглашении государственных тайн своей жене-еврейке (которая, кстати, при молчаливом согласии мужа уже свое отсидела), а так же данного на Западе врагам, не иначе как в «подпитии», обещания начать издание в СССР буржуазных газет и журналов. Выразительно написал об этом в своих воспоминаниях К. Симонов.

Угроза прежних расстрельных ярлыков — «правого уклона», «капитулянтства» — казалось, просто витала в зале в воздухе над покорно склоненными головами… Я думаю иногда, какими мелкими должны были казаться Сталину послевоенные политические кампании, вроде «ленинградского дела» и борьбы с космополитами, по сравнению с парадными процессами 1930-х годов. Он мечтал о другом масштабе, о большой крови и, возможно, готовил такой — мирового резонанса — процесс над деятелями культуры. Помешала война, и центральные фигуры возможного судилища — М. Кольцов, Вс. Мейерхольд, И. Бабель, пока на других еще собирались материалы, были пущены в расход бездарно, понапрасну.

Непосредственно перед Великой Отечественной войной Сталин уничтожил чуть ли ни весь высший командный состав Красной Армии. Были расстреляны 3 маршала, несколько адмиралов, 10 командующих армиями, 60 командующих корпусами, 135 командующих дивизиями, 56 генералов, неисчислимое количество армейских комиссаров и пр. и пр. Я помню то потрясение, которое все мы испытали, когда был опубликован (еще не заглохла инерция хрущевской «оттепели») первый вариант списка расстрелянных командиров, получивший название «Список Тодорского», по имени А.И. Тодорского, комкора, отсидевшего огромный срок и, выйдя на волю, первым решившегося подсчитать потери советского командного состава, человека, чья книга 1920-х годов «Год — с винтовкой и плугом» была высоко оценена Лениным.

Здесь не место гадать, были ли тому разгрому реальные основания в виде заговора военных или мудрый вождь поверил фальшивке гестапо. Достаточно и того, что он имел все причины видеть в армии единственную силу, способную свергнуть его режим в свете надвигающейся военной угрозы, далеко зашедших заигрываний с Гитлером, нарастающего политического террора и сугубо силового управления народным хозяйством.

Стратегия сохранения верховной власти была проста до гениальности — подстригать, опираясь на низменные инстинкты homo sapiens, проявляющиеся как только вышеозначенный homo объединяется в толпу, все сколько-нибудь выбивающееся наверх и способное к конкуренции. Убирали соучастников, убивали свидетелей. Поэтому наряду с прямыми жертвами в годы «большого террора» было уничтожено и энное количество их палачей, что впоследствии успешно использовалось приверженцами тоталитарного режима в качестве оправдательного аргумента: власть-де осуществляла высшую справедливость абсолютно объективно, не отдавая предпочтения ни одной силе социального процесса и не щадя даже верных своих опричников…

Человеческие потери в России за какие-нибудь два с небольшим десятилетия (до конца 1930-х годов) до сих пор в полном объеме не просчитаны: НКВД числит за собой «всего каких-нибудь» 800 000 расстрелянных в период «ежовщины». Но если к этой цифре прибавить неучтенные сотни тысяч людей, погибших во время ничем не объяснимых в аграрно развитой стране «гладоморов»; сотни тысяч заключенных, истребленных болезнями и непосильным, рабским трудом в концентрационных лагерях или на великих стройках сталинской индустриализации, десятки тысяч крестьян, сгинувших после раскулачивания и высылок в чащобах Сибири; да еще огромные и не мотивированные ничем, кроме провальных итогов внешней и внутренней предвоенной политики Сталина, потери первых лет на фронтах Великой Отечественной, то счет пойдет на многие миллионы.

Но на многие миллионы, надо думать, должен идти счет и неизвестным «делателям» террора. Мы обычно подчеркиваем только огромное количество доносов и доносчиков, подпитывающих работу карательных органов. Но это лица сугубо гражданские. Однако никто не может подсчитать, какие массы сильного, активного, до зубов вооруженного мужского населения были втянуты в борьбу с собственным народом на «внутреннем фронте», в тылу — следили, арестовывали, допрашивали, карали, охраняли даже и тогда, когда шла беспощадная народная война и так нуждался в «живой силе» фронт реальный.

Революция на протяжении всех 1930-х и далее продолжала неостановимо пожирать своих детей, и можно только поражаться бесконечной талантливости народа, сумевшего годами, несмотря ни на что, восполнять свою кровавую убыль в самых экстремальных условиях существования (на примере полководцев, стремительно выдвинутых войной взамен вырубленных Сталиным, эта талантливость буквально производит впечатление какого-то чуда). Между тем ошибок своих «отец народов» признавать не любил и фактически сделал это лишь дважды, причем оба раза, видимо, под сильным эмоциональным впечатлением войны (большего стресса ему действительно в жизни испытать не довелось — в конце концов, решался вопрос, кому висеть на виселице…).

Один раз, находясь в глубокой депрессии в первые дни нападения Гитлера, он, судя по совпадающим воспоминаниям Молотова, Микояна и Берия, горестно вскричал что-то вроде: «Мы просрали страну!» В другой раз, 24 мая 1945 года, на приеме в честь победы в Кремле, пребывая уже совсем в ином настроении, он произнес весьма двусмысленный тост, благодаря русский народ за то, что тот не сказал своему правительству: «Вы не оправдали наших надежд, мы поставим другое правительство» («Это могло случиться, имейте в виду!» — погрозил Сталин неизвестно кому, видимо, собственному правительству, которым сам же и руководил).

Чем же занимался на фронте великий русский народ (другие национальности, плечом к плечу воевавшие вместе с русскими, как-то вообще выпали из поля зрения знатока национального вопроса, ухитрившегося выслать во время войны целый ряд российских народов в места «не столь отдаленные», то бишь настолько отдаленные, что дальше просто некуда)? По характеристике Сталина, народ «терпел, выжидал и надеялся, что мы все-таки с событиями справимся».

Замечательно, что в обоих случаях Сталин употреблял местоимение «мы», и даже каким-то образом ухитрился увидеть в победе над фашизмом заслугу именно своего правительства, отделив его от бесконечно терпеливого народа (не народ справится, а мы). И правительство, как известно, надежды народа оправдало: «с событиями справилось», не скупясь на человеческие потери и устлав всю Европу убитыми солдатами, а по окончании войны тысячами отправляя в лагеря тех, кто по недоразумению убит не был и попал в немецкий плен…

После войны вопрос о личной вине и ответственности в сознании Сталина даже не возникал — ни тогда, когда была запрещена генетика, ни тогда, когда кибернетику объявляли буржуазной лженаукой, ни тогда, когда вождь решил навести порядок в языкознании и дал должный отпор невежам, задававшим ему нелепые вопросы о связи языка и мышления.

Крутые экономические преобразования, проведенные Сталиным в 1930-е годы, не выходили за рамки того, что Маркс называл «казарменным социализмом, в масштабе огромной страны, да еще в кратчайшие хронологические сроки, иначе как с помощью бесконечного насилия большевики осуществлять не умели. С другой стороны, нельзя не признать, что им удалось после победы Октября, не имея никакого исторического опыта, выстроить такую идеологическую и организационную систему управления, придать своим символам и мифологемам такую моральную и психологическую убедительность, что народ, захваченный идеями и посулами большевизма выдержал смертоубийственную Гражданскую войну, а затем и Отечественную, ликвидировал катастрофические разрушения, построил множество Магниток и Днепрогэсов, пережил нищету намертво приписанных к земле крестьян, многолетнюю практику ГУЛАГа и т. д. и т. п.

Мощнейший пропагандистский аппарат, созданный советской властью, с одной стороны, и полная закрытость страны от внешней информации, с другой, зачастую совершенно искажали представления «простых» людей о реальной советской действительности. В немалой степени была дезориентирована и культурная элита, имевшая, казалось бы, и доступ к западной прессе, и возможности поездок за границу. Уже незадолго до смерти Константин Симонов, размышляя о своем поведении в разные годы и явно мучаясь воспоминаниями о Сталине, в образе которого никак не мог свести концы с концами, все время подчеркивал, что у людей его поколения, как и он, сотрудничавших с властью, было одно серьезное оправдание — незнание: они видели парадную, лицевую сторону советской истории и знали только то, что тоталитарное государство, отгородившееся от мира железным занавесом и таким же внутренним железным занавесом отгородившее темную, преступную сторону своей деятельности от своих граждан, считало нужным им сообщать.

Симонов подумывал даже о романе, который строился бы как многоголосый диалог между разными его «Я» и, в известной мере, разными людьми, поскольку в 1936 году его представления о советской действительности, его поле зрения, его отношение к власти были одними, в 1946-м — другими, в 1956-м — третьими. В логике Симонова и, тем самым, в его оправданиях был какой-то резон: тоталитарные государства — структуры закрытого типа, их взаимоотношения с обществом во многом строятся на сознательном утаивании правды или прямой лжи. Персонажи, облеченные властью, вовсе не стремятся выйти на площадь, чтобы публично оповестить народ о своих злодеяниях, и умело запутывают следы.

Так, в частности, фиктивная замена приговора «Расстрел» на «Десять лет без права переписки» как нельзя более ярко свидетельствовала о сокрытии преступления и страхе перед возможным возмездием. Но одного эвфемизма было явно недостаточно — карательные органы прилагали немалые усилия и для дальнейшей маскировки своих действий: реальные даты смерти в справочниках и энциклопедиях искажались, чтобы читатели не могли соотнести их с хронологией репрессий; родственникам выдавались ложные медицинские заключения о причинах смерти узников; агенты Лубянки прикидывались людьми, недавно вышедшими на свободу, и с подробностями рассказывали о том, как видели в лагерях давно расстрелянных Исаака Бабеля или Михаила Кольцова…

Страшная правда целенаправленно преображалась и в «следственных делах» — папках с надписями «Совершенно секретно» и «Хранить вечно». Зачем нужно было «хранить вечно» фальсифицированные допросы, не вполне понятно. Трудно заподозрить советскую власть в наивности, но, вероятно, все-таки предполагалось, что будущие читатели поверят показаниям и подписям в следственных делах и это когда-нибудь спасет палачей от суда потомков. В Третьем рейхе «тыловые» немцы, непосредственно не воевавшие на территории Европы, с ужасом узнавали о газовых камерах Освенцима, перчатках из человеческой кожи и т. п. по материалам Нюренбергского процесса. Точно так же, ужасаясь и поражаясь, перелистывали, я думаю, в эпоху российских реабилитаций «следственные дела» исследователи и родственники осужденных…

Тем не менее, те, кто хотел знать правду о происходящем в России 1920—1930-х гг., в том или ином объеме ее знали. Аресты по большей части производились ночами, но люди наблюдали за подъезжающими «воронками» из окон домов, месяцами простаивали с передачами для арестованных родственников у приемных окошек тюрем. Для ареста было достаточно бездоказательного доноса, и сами цифры репрессий дают представление о невероятной численности доносчиков, движимых сплошь и рядом своими практическими интересами.

Главные процессы шли публично и широко «освещались» государственной прессой, протоколы некоторых из них публиковались в книжном варианте и были вполне доступны. Показания добывались под пытками, официально разрешенными Сталиным. Юридическая защита по приговорам Военной коллегии Верховного суда СССР была запрещена, и расстрелы совершались немедленно после их вынесения. Долгое время попадали под жестокую расправу и ближайшие родственники осужденных, так называемые «чсиры» — члены семей изменников Родины. На заводских и колхозных собраниях трудящиеся «массы» призывали жестко покарать вредителей и изменников.

Помимо общего тумана в головах людей была массовая потребность потокам лжи верить. Однако имеющие уши — внимательно слушали, имеющие глаза — видели и читали, причем зачастую читали между строк (это чтение было, если правильно вычислить код, уже само по себе хорошим источником информации и характернейшим свойством умонастроений советской интеллигенции).


5.ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИНОСТРАНЦЕВ В СТАЛИНСКОЙ РОССИИ

С посещавшими СССР в конце 1920-х и в 1930-е годы известными деятелями западной культуры советская власть вела ту же самую политику, что и с собственными: им показывали хорошо подготовленные «потемкинские деревни». Самых главных подвергали сильнейшему психологическому воздействию, устраивая аудиенцию у Сталина. Желаемых результатов во внешнем мире, однако, удавалось добиться далеко не всегда и отнюдь не так легко, как в родном отечестве. Не легко, но удавалось.

Кадры кинохроники 1930-х годов запечатлели зацелованного радостными советскими доярками Бернарда Шоу на фоне колхозных полей и тучных коров. Возможно, в этом состоянии он и продолжал пребывать, когда писал, что часовой в Кремле был единственным солдатом, которого он видел в России, или что русская революция прошла без тени вандализма, а инженеры-саботажники наказывались работой на своих же предприятиях. Впрочем, можно ли доверять этим «показаниям» умнейшего и остроумнейшего мыслителя Шоу…

Анри Барбюс посвятил Сталину восторженную книгу, восхищаясь его скромностью и аскетическим бытом. Лион Фейхтвангер, вечный изгнанник, бежавший из гитлеровской Германии во Францию после прихода Гитлера к власти, а потом, после оккупации Гитлером Франции — в Америку, утратил на фоне наступавшего на Европу фашизма способность трезво оценивать обстановку в России, а может быть, и сознательно наступал себе на горло, когда воспевал в «Москве 1937» не только масштабы личности Сталина, но даже высокое юридическое качество и гуманность сотрясающих Россию политических процессов. Глядя на обвиняемых, «холеных, хорошо одетых мужчин, с медленными, непринужденными манерами» («Они пили чай, из карманов у них торчали газеты»), Фейхтвангер открывал глаза западным журналистам, подозревавшим здесь какую-то постановочность: «Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности…».

Жаль, что замечательному прозаику не довелось прочитать чудом сохранившееся заявление В.Э. Мейерхольда Молотову, где знаменитый режиссер описывал, как палачи его пытали, а потом вместе с жертвой стряпали материал допросов и сооружали лживое обвинительное заключение. Сталинские режиссеры обучали актеров ускоренными методами.

В своей апологетической книге, однако, Фейхтвангер не мог не удивляться «нескончаемой веренице колоссальных портретов Сталина, плывущих над головами людей», «огромному количеству статистов, запевающих перед императорской ложей гимн во славу Сталина» (Фейхтвангер даже назвал главку в своей книге — «Сто тысяч портретов человека с усами»). Сталин, однако, снисходительно извинился за чрезмерное ликование народа и объяснил недалеким западным литераторам, что эту шумиху терпит лишь потому, что знает, какую наивную радость доставляет ее устроителям (крестьяне и рабочие еще не успели «развить в себе хороший вкус»). Поистине, вызывающая слезы умиления сентиментальная картина: отец, играющий на лужайке с любимыми детьми!

Воспевший Россию 1937 года, Фейхтвангер увиденное в СССР объясняет «мелкими неприятностями». Хотя сам он иногда тоже позволяет себе кое-какие замечания, но делает их почти шепотом: «…у него (у Сталина. — В. К.), видимо, имеются внутренние противоречия, и ничто человеческое ему не чуждо»; ведь в разговорах о «конформизме» и даже в «психозе вредительства» есть «крупицы правды». Осторожно оговариваясь, что в отдельных произведениях советской литературы присутствует «стандартизированный оптимизм», он испуганно замечает в скобках: «Не считаю полезным», когда государство «принуждает художника к соблюдению генеральной линии». И даже вдруг: «…Люди, заслуживающие доверия, говорили мне, что эта свобода (в СССР. — В. К.) на практике имеет весьма растрепанный и исковерканный вид…».

А можно ли безусловно доверять оценкам сталинского социализма у Ромена Роллана? «Конформизм» Роллана должен быть правильно понят. На протяжении ряда лет Роллан вел дневник, который разрешил публиковать после своей смерти не раньше 1985 года. Между тем, он писал в дневнике конца 1937 года: «В течение полутора лет (точнее — со времени смерти Горького) развернулся террор, который свирепствует по всему СССР. <…> Смертельная тревога завладела всей жизнью Союза». Больше всего Роллан боялся ослабить, как замечает Н. Эйдельман, антифашистский фронт (эта коллизия гитлеровской опасности, которой как бы противостоял всерьез только Советский Союз, несмотря на дипломатически дружественные отношения Сталина с Гитлером, многих в Европе тогда сбивала с толку). Надо также учесть, что Роллан посетил Россию в 1935 году и многое из того, что ужаснуло и потрясло чуть позже всех, даже дружественно настроенных к большевикам, западных писателей и журналистов, еще видеть не мог (всего год спустя Стефан Цвейг напишет ему: «… в Вашей России Зиновьев, Каменев, ветераны революции, соратники Ленина, расстреляны, как бешеные собаки… Вечно та же техника, как у Гитлера…»).

Стараясь не высказывать своих настроений в Москве, Роллан вспоминал, например, в дневнике о провожавшем его на вокзал Горьком с ощущением, что если бы Горький имел право говорить, то, наверное, упал бы к нему на грудь и заплакал… Многие записи Роллана имеют острокритический характер: «Коммунистическая партия рискует превратиться в особый класс и, что вполне серьез­но, — в привилегированный класс». При всей своей осторожности Роллан при встрече со Сталиным, хоть и крайне деликатно, коснулся болезненных для того тем: необъяснимых и необъясненных репрессий после смерти Кирова; Указа о подсудности детей вплоть до расстрела начиная с 12 лет («отдельных хулиганствующих групп детей», по замечательной характеристике вождя); о добрых отношениях с реакционным французским правительством, которые могут быть использованы против Французской коммунистической партии. И совершенно не случайно на стенограмме беседы с Ролланом, где писатель выглядит достаточно бледно и «соглашательски», Сталин, тем не менее, собственной рукой начертал: «Секретно. Не для печати».

В отличие от Роллана и Фейхтвангера, Герберт Уэллс побывал в России трижды и наблюдал ее еще с дореволюционных времен. Он был автором знаменитой «России во мгле», человеком, который беседовал не только со Сталиным, но и с Лениным, назвав его «кремлевским мечтателем». Дивясь, ужасаясь увиденному в революционной России, он дал ей самую высокую оценку, такую, какую только мог дать этот всемирно известный западный демократ и либерал.

Беседа Уэллса со Сталиным в июле 1934 года, немедленно изданная отдельной брошюрой, вызвала, однако, у английского фантаста, судя по всему, чувство досады и раздражения. Конечно, Сталин умел произвести на всех, кто удостаивался приема, сильное впечатление — тут и Уэллс, и Роллан, и Фейхтвангер единодушны. Этого впечатления Уэллс и не скрывает — ожидал-де увидеть фанатика, деспота, диктатора, а увидел «человека искреннего, порядочного и честного». Однако он был единственным из писателей, кто решился вступить с советским лидером «на равных» в большой теоретический спор. Спор этот касался не только судьбы революции в России, но и мирового противостояния двух систем, судьбы человечества в целом, и разворачивался он главным образом вокруг путей развития и соперничества России с Америкой. Трудно придумать более актуализированную нынешним днем тему!

Уэллс стоял на позициях европейской социал-демократии, противопоставляя идеям непримиримой классовой борьбы, отстаиваемым Сталиным, возможность эволюции, мирного движения капитализма навстречу социалистическим идеям и принципам организации труда. Возможность, как выразились бы полвека спустя, конвергенции.

«Я возражаю против упрощенной классификации на богатых и бедных», есть «многочисленный класс попросту способных людей, сознающих неудовлетворительность нынешней системы», талантливая техническая интеллигенция, «колоссальные силы науки и техники, — утверждал Уэллс. — Мне кажется, что вместо того, чтобы подчеркивать антагонизм между двумя мирами, надо бы в современной обстановке стремиться установить общность языка между всеми конструктивными силами». «Пропаганда насильственного свержения общественного строя старомодна <…>. Надо бы сделать ударение на эффективности, на компетентности, на производительности». Кажется, будто Уэллс только что прочитал Маркса!

Интеллигенция может быть полезна, но «может приносить и большой вред», — замечает в ответ Сталин. Дело не в ней. «Старый общественный строй не рухнет сам собой», его надо свергнуть, а для этого необходим «большой революционный класс», рабочий класс, возглавляемый «революционным меньшинством», партией, — преподает Сталин азы ленинизма матерому европейскому либералу. Ссылаясь на уроки истории, он вспоминает опыт Англии ХVII века, Кромвеля, казнь короля, разгон парламента («арестовывал одних, обезглавливал других», — одобрительно отзывается он о заслугах Кромвеля), «революционную законность» Великой французской революции, явно имея в виду неустанную работу гильотины, и, наконец, обращается к российским урокам: «Сколько крови понадобилось нам, чтобы сломить царский порядок!».

Беседа длилась три с лишним часа, собеседники говорили на разных языках не только в буквальном, но и в переносном смысле слова и найти точки соприкосновения не могли («Вы, господин Уэллс, исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры, а я не забываю, что имеется много злых людей»). Уэллсу этот более чем трехчасовой разговор показался, судя по многим деталям, нескладным и неудачным. Человеку острого ума и блестящей фантазии вряд ли мог быть интересен спор с собеседником, чью позицию и аргументацию он знал заранее.

«Скучнейший спор о писательской свободе с Горьким» — весьма характерный для Уэллса отзыв. Из Москвы он уехал раздраженным. Зато Сталин был явно удовлетворен — хорошо освоенное схоластическое теоретизирование его вполне устраивало, ибо он прекрасно понимал, насколько опасны и уязвимы с точки зрения Запада многие факты и свидетельства его конкретной политики.

Спустя несколько лет после своего визита в Москву 1934 года Уэллс признавался, что «разочарован в Сталине», и ядовито отзывался о фильме «Ленин в Октябре», где «Троцкий тщательно принижен, а Сталин сделан мудрейшим героем истории»: «Он явно пытается переписать всю историю революции для собственного прославления». «Как и большинство людей, я был возмущен этими странными публичными процессами и казнями огромного числа профессиональных революционеров», — писал он в 1939 году и в том же году издал книгу «Святой террор», где сравнивал типы диктатур Сталина, Гитлера и Муссолини.

«Засранцы-иностранцы», любил, по воспоминаниям Симонова, повторять Сталин. обнаруживая недюжинные поэтические способности…

Роберт Конквест, автор знаменитой книги «Большой террор», удивлялся тому обстоятельству, что политика террора в России была спровоцирована не экстремальными обстоятельствами революции или Гражданской войны, но «хладнокровно развязана» и окрепла в мирное время, в каком-то смысле — время успехов социализма, а следовательно, не имела «никакой достойной политической или социальной цели». Но о логике террора вообще трудно говорить, а на вопросы, чем он был порожден, почему так долго и успешно в России существовал и чего в итоге добился, исторические работы в области идеологии большевизма так или иначе, в совокупности своей дают ответы, хотя и весьма скупые.

В послесловии к «Сентиментальному путешествию» Шкловский писал: большевики были Россией «не изобретены, а открыты»; «нет вины, нет виновных»; «…я несправедлив к ним. Так несправедливо глухой считает безумными танцующих. У большевиков была своя музыка» (курсив мой. — В. К.). Браво, старина Шкловский!


6.СТАЛИНСКИЙ ИМПЕРСКИЙ СИНДРОМ

Диктатура, установленная советской властью как система внутренней политики, система управления экономикой, культурой, искусством, оказалась теснейшим и органическим образом связанной с имперским характером российской государственности. Была ли царская Россия «тюрьмой народов» и какую форму она постепенно, не сразу, но последовательно и неуклонно стала приобретать в процессе послеоктябрьского исторического развития? Трудно отрицать, что именно присоединения, начатые князьями владимирскими и московскими, от Калиты до Ивана Грозного, а затем — на протяжении трех веков правлением Романовых, неуклонно расширяли территорию России с каждым новым царствованием и что присоединения эти, как правило, имели насильственный характер. Алексей Михайлович, сын первого из Романовых Михаила, к середине ХVII века продолжил колонизацию Сибири, фактически завершившуюся при Иване Грозном («На диком бреге Иртыша сидел Кучум, объятый дымом», — остроумно переделал Андрей Вознесенский народную песню о Ермаке). Петр I присоединил к России Лифляндию и Эстляндию; Екатерина II — западноукраинские, белорусские и литовские земли, Крым, Северный Кавказ; Александр I — Восточную Грузию, Финляндию, Бесcарабию, ряд персидских ханств, названных впоследствии советским Азербайджаном, очередную часть Польши. При Николае 1 началось присоединение Средней Азии, завершившееся при Александре II завоеванием Хивинского и Бухарского ханств. К приведенному списку (далеко не полному) можно добавить области с армянским населением, Приамурье, Сахалин и прочее, по «мелочам». Не случайно ведь один из персонажей Глеба Успенского, инспектор гимназии, преподававший историю государства Российского, едва не каждый урок начинал фразой: «Мы расширили свои пределы…».

Пушкин, всю жизнь мечтавший побывать за границей, но почему-то зачисленный российскими самодержцами, как бы сейчас сказали, в разряд «невыездных», иронически зафиксировал факт «расширения пределов» автобиографическим «Путешествием в Арзрум», описывая, как он догонял русскую армию во время русско-турецкой войны 1828—1829 годов: «„Вот и Арпачай“, — сказал мне казак. Арпачай! Наша граница!.. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще я не видал чужой земли <…> никогда не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России». Лермонтов напрасно надеялся укрыться «от своих пашей» «за стеной Кавказа»: Россия уже была и там. В этом скрещении пушкинских и лермонтовских мотивов берут начало, кстати, и замысел, и сюжетика «Путешествия дилетантов» Булата Окуджавы.

Певец русского колониализма романист Валентин Пикуль одобрительно охарактеризовал как-то процесс колонизации с завидной легкостью и простотой: «Русский солдат шел туда, где ждали его как освободителя. В звенящем зное пустынь русский человек свергал престолы средневековых деспотов, всю эту мразь и нечисть, что осела по барханам со времен Тамерлана». По Пикулю, Россия присоединяла территории, будто тараканов в пути морила…

Между тем, с точки зрения объективных цивилизационных последствий колониальная политика во всем мире, вольно или невольно, имела положительные черты, ибо осуществляли ее страны с гораздо более высоким уровнем развития, нежели страны колонизируемые. Это, в частности, хорошо видно на примере современной Африки, где метрополия на диких ранее местах отстроила замечательные современные города. Поэтому империя отнюдь не ограничивалась функциями «тюрьмы». Проблемы взаимоотношений стран с разным уровнем развития в колониальной системе вообще крайне сложны и противоречивы. Безжалостный крепостник Петр I «прорубал окно в Европу» не одним лишь военным путем, и не будет преувеличением утверждать, что на российском троне он стал первым подлинным европейцем. Другая великая крепостница, Екатерина, переписывалась с Дидро и Вольтером, сочиняла пьесы, писала журнальные статьи и мемуары. Александр I был не только главой крепостной империи, но и либералом, балансировавшим между позициями Аракчеева и Сперанского; победителем Европы в Отечественной войне 1812 года и одновременно союзником Европы, ставшим после этой победы соучредителем европейского «Священного Союза». Генералиссимус Суворов, не проигравший в многочисленных войнах России ни одного сражения, был народным героем и «отцом солдатам», и он же залил кровью польское национально-освободительное движение. Генерал Ермолов, усмиритель Кавказа, был другом декабристов и Пушкина. Другой царский генерал, Скобелев, завоевывавший Среднюю Азию и безжалостно подавивший Кокандское восстание, выступил освободителем Болгарии в русско-турецкой войне 1877—1878 гг.

Иногда «вхождение» колоний в состав России действительно было добровольным — стоит вспомнить Георгиевский трактат (Грузия при Ираклии II спасалась от наступления мусульманского мира) или учесть, что в условиях военных угроз и национальных междоусобиц малые этносы вынуждены были постоянно искать покровительства и защиты у более крупных и сильных. С другой стороны, какое же это «добровольное вхождение», если история завоевания Кавказа длилась десятилетиями? Если восстание 1916 года в Средней Азии и Казахстане, когда сотни тысяч крестьян — киргизов, казахов, туркменов — бежали в Китай и Персию, гибли от голода и холода во время перехода через горы, было свирепо подавлено царскими карательными отрядами, а освободившиеся земли генерал-губернатор Туркестанского края Куропаткин отдал русским переселенцам?

Нет, как правило, империи на «добровольных» началах не расширялись, сколь бы этот факт ни противостоял нашему вечному стремлению «улучшать» и лакировать отечественную историю, пытаясь уложить ее в единый патетический по тону своему учебник. При этом как бы забывается, что по такому единому учебнику истории мы практически учились все семьдесят лет советской власти и сейчас начинаем все снова и снова обсуждать саму его возможность и концепцию с такой страстью, будто этот плод свалился нам на голову неожиданно, как Ньютоново яблоко. Для характеристики процесса образования империи в советском учебнике истории давно уже был найден совершенно спокойный и нейтральный термин: вместо «завоевания» — «присоединение», хотя и в нем присутствовала некоторая неловкость (раз «присоединение» — значит, кто-то «присоединил», и возможно, не испросив на то разрешения «присоединямого»). Какую-то тень на лозунг «дружбы народов», в чьих лучах мы грелись на протяжении семидесяти лет российского социализма, даже это понятие так или иначе наводило, и я помню с юных лет, поскольку жил тогда в национальной республике, как «присоединение» стали заменять поистине умиляющей своей бесконфликтностью и гуманностью формулой — «добровольное вхождение в состав России».

В результате ревоюции царская империя стремительно рассыпалась, но советская диктатура уже не нуждалась в трех столетиях, чтобы ее восстановить. «Триумфальное шествие советской власти», о котором писали наши учебники истории, было, по существу, триумфальным броском Красной Армии по бывшим ее территориям, где не только стремительно устанавливался новый социальный порядок, но и сами территории столь же стремительно возвращались в материнское лоно. К середине 1920-х гг. было окончательно подавлено сопротивление, с которым Советы столкнулись в некоторых регионах (в Закавказье, в частности, в 1918 году возникли свои национальные правительства; дважды провозглашалась и свергалась силами национального сопротивления советская власть на Украине; грузины восставали еще и в 1924 году; с 1920-го по 1922-й год на тихоокеанской окраине России функционировало — со своим правительством — такое странное государственно-территориальное образование, как Дальневосточная республика, и т. п.). В Латвии, Эстонии и Литве советская власть продержалась недолго: ее сменили собственные национально-буржуазные правительства. В 1940 году Сталин, однако, вновь присоединил прибалтийские республики к Советскому Союзу и тем самым, по существу, завершил процесс воссоздания Российской империи в прежних, дореволюционных, границах.

Параллельно с присоединениями и подавлениями, уже с середины 1920-х Сталин принялся перекраивать внутреннюю территорию страны, исходя всякий раз из политических, административных или властных интересов России, менее всего связанных с конкретными национальными потребностями. Нагорный Карабах был отнят у Армении и передан Азербайджану. Северная Осетия оказалась в составе РСФСР, а Южная — Грузии. В одну автономную республику объединялись народы с разными языками, способными общаться друг с другом лишь через русский (Карачаево-Черкессия, Кабардино-Балкария). Республики то повышались в статусе, становясь из автономных союзными (в Средней Азии), то, напротив, понижались (Абхазия из союзного подчинения перешла в республиканское, превратившись в грузинскую автономию, — так были заложены предпосылки многолетней борьбы абхазов с Грузией). Подчас территории республик кроились буквально из кусков, подобно лоскутному одеялу: «грандиозный опыт национального размежевания», как писала об этом с восторженным придыханием Малая советская энциклопедия 1929—1930 гг. Города и целые области с мононациональным населением оказывались включенными в инонациональную среду, имевшую право государственного приоритета (спустя полвека эта политика отозвалась, в частности, кровавыми столкновениями с узбеками на юге Киргизии…).

Марксизм в XX веке, с его непомерно раздутым классовым принципом (согласно «Манифесту Коммунистической партии» рабочие вообще не имеют ни национальности, ни отечества), оказался антиподом не только расистских теорий, но и многочисленных философско-антропологических, психологических, экзистенциальных концепций, выводящих этнокультурную проблематику за рамки узкосоциальных мотиваций и обращающих ее к самой природе человека. Ленин продолжил работу по искоренению в понятии национального родовой, человеческой, доминанты своим учением о «двух культурах». Сталин подверг марксистскую интерпретацию национального дальнейшему теоретическому упрощению и огрублению.

В самой практике создания многонационального государства «один чудесный грузин» (как его неосмотрительно наименовал когда-то Ленин), ставший первым советским наркомом по делам национальностей в ленинском правительстве, уже в начале 1920-х гг. далеко ушел от теоретических тезисов своей работы 1913 года «Марксизм и национальный вопрос», где отстаивал «полную демократизацию страны как основу и условие решения национального вопроса», «право самоопределения», «национальное равноправие во всех его видах» и пр. В связи с острейшими спорами по поводу «автономизации», развернувшимися в 1922 году (в противовес ленинской установке на равные права всех наций в предстоящем «союзном» объединении Сталин предлагал ограничить эти права «автономией»), уже больной и слабеющий Ленин настаивал на том, что интернационализм «великой нации» не просто сводится к соблюдению «формального равенства», но и налагает на нее обязанность возместить «национальным меньшинствам» «то неравенство, которое складывается в жизни», и фактически вынужден был признаться — в совершенно не свойственном ему тоне — что «сильно виноват перед рабочими России», поскольку вовремя не увидел необходимости «защитить российских инородцев от нашествия того истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника, каким является типичный русский бюрократ».

Спохватившись слишком поздно, на излете жизни, Ленин пожинал плоды собственной концепции русской истории, в которой ценными ему представлялись только эпизоды, связанные с революционно-освободительной борьбой, крестьянскими бунтами, рабочим движением и восстаниями против царского колониализма на национальных окраинах. Вместе с тем можно предъявлять Ленину любые претензии, но в чем его действительно трудно упрекнуть, так это в «великодержавном шовинизме». После смерти Ленина «национальный вопрос» фактически был снят с повестки дня и загнан в глубокое подполье: Сталин сверх всякой меры осуществил свою концепцию «автономизации», утвердив беспрекословную власть «центра», а следовательно, власть того самого «великоросса-шовиниста», в любых направлениях социального и национального развития республик, бесконтрольных действий которого столь опасался Ленин. Разве не напоминает это сегодня взаимоотношений нашего центра, присваивающего все финансы автономий и областей, чтобы потом перераспределить их и вернуть на места в тех размерах, которые найдет нужным?

Наиболее выразительно диктаторский характер государственной власти продемонстрировала такая национальная трагедия, как начавшаяся в военные годы высылка из родных мест целых народов и народностей, обвиненных Сталиным в сотрудничестве с фашистами. «О том не пели наши оды/, Что в час лихой, закон презрев,/ Он мог на целые народы/ Обрушить свой верховный гнев», — написал много лет спустя о Сталине в поэме «За далью — даль» А. Твардовский. Первой попала под нож автономная немецкая республика (немецкие колонисты обосновались в Нижнем Поволжье еще при Екатерине, в XVIII веке). Ликвидирована немецкая республика была в одночасье: немцев Поволжья, числом почти полмиллиона человек, выслали в Среднюю Азию. За немцами подверглись депортации калмыки, карачаевцы, балкарцы, ингуши, крымские татары, чеченцы… Уже перед концом войны, в связи со вступлением в войну Японии, были вывезены с Дальнего Востока и буквально выброшены в голодную казахскую степь — по одному лишь подозрению в возможной измене! — тысячи корейских семей. Это чудовищное «красное колесо» продолжало вращаться и после войны. Показательно было уже само по себе расширение при этом списков людей, лишавшихся права проживать на родной земле. В 1949 году, согласно указу «О переселении в отдаленные места лиц, сотрудничавших с немецко-фашистскими оккупантами, спекулянтов и неблагонадежных элементов» (курсив мой. — В. К.), выселили, в частности, молдован из пограничных с Румынией районов.

«Спецпереселенцами» (термин, в российском политическом «новоязе» столь же в свое время распространенный, как и уничижительное «нацмены») побывали в СССР прибалты, греки, болгары, хемшины, турки-месхетинцы, айсоры. Похоже, что «спецпереселенцами» должны были стать и евреи — судя по многим признакам, экспозицией этого последнего замысла Сталина, сорванного его смертью, являлось «дело врачей». Прямые документы о планировавшейся высылке евреев до сих пор не обнаружены, но косвенных осталось довольно много, и наши историки на них неоднократно указывали. По многим свидетельствам, к концу жизни антисемитизм Сталина, развитию которого способствовало активное, а в случае Троцкого прямо конкурентное участие евреев в революции (после войны удар по самолюбию и национальным чувствам Сталина, видимо, нанес не оправдавший его геополитических планов Израиль), приобрел уже почти патологический характер.

«Нынешнему (человеку. — В. К.) кажется, что он всегда считал преступлением то, что было сделано в сорок четвертом с балкарцами, или калмыками, или чеченцами. Ему многое надо проверить в себе, чтобы заставить себя вспомнить, что тогда, в сорок четвертом, или сорок пятом, или даже сорок шестом он думал, что так оно и должно было быть… Вот так смутно — кое-что подробно, кое-что с провалами — вспоминается мне это время, которое, наверное, если быть честным, нельзя простить не только Сталину, но и никому, в том числе и самому себе». Это покаяние К. Симонова было опубликовано только спустя десять лет после его смерти.


ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Идеи социализма имеют длительную, многовековую историю, но вряд ли кто-нибудь, кроме Ленина, может похвастаться тем, что придумал целую общественно-экономическую формацию, распространившую свою уродливую практику на множество стран мира и на весь ХХ век. В каждом из нас, прошедших через десятилетия успешной пропаганды, изучения и прививки этих идей, они приобрели индивидуальную форму развития, угасания и изживания (а нерелко и фанатичного сохранения!), но всегда, уверен, путем болезненных противоречий, которые до сих пор мне, например, мешают сдать в архив всю идеологию ленинизма.

В 1936 году в нашу страну приехал знаменитый французский писатель Анд­ре Жид, считавшийся верным другом СССР. Уехав, он написал книгу, после которой его предали поруганию как заклятого врага, и книга эта у нас многие десятилетия не издавалась. Книга называлась «Возвращение из СССР». Она и сегодня не очень у нас известна. «Три года назад я говорил о своей любви и своем восхищении Советским Союзом, — писал Жид в предисловии. — Там совершался беспрецедентный эксперимент, наполнявший нам сердца надеждой, оттуда мы ждали великого прогресса, там зарождался порыв, способный увлечь человечество». Однако ко второй половине 1930-х годов Сталин уже успел привести страну в состояние, глубоко поразившее Жида: «Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро „Правда“ им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить».

Подчас страницы этой книги звучат так, как будто созданы сегодня. «В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают…». «Народные выборы — открытым или тайным голосованием — только видимость, профанация: все решается наверху». «Самое главное <…> — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надежно перекрыв любую связь с внешним миром…» «Его («советского гражданина». — В. К.) убедили, что решительно все за границей и во всех областях — значительно хуже, чем в СССР <…>. Отсюда некий „комплекс превосходства“: „…сейчас нам за границей учиться нечему. Зачем тогда говорить на их языке?“». Впечатление такое, будто А. Жид цитирует какого-нибудь депутата сегодняшней Государственной Думы России, призывающего по этим самым причинам резко сократить часы на преподавание иностранных языков в школе!

Жид ответил всем своим критикам сразу: «Червь прячется в глубине плода. Но когда я вам сказал: „Это яблоко червивое“, вы обвинили меня в том, что я плохо вижу, или в том, что я не люблю яблоки». Замечательно восклицание автора, то ли открывающее, то ли венчающее книгу: «Советский Союз не оправдал наших надежд, не выполнил своих обещаний, хотя и продолжает навязывать нам иллюзии <…>. Но мы не отвернем от тебя наши взгляды, славная и мученическая Россия».

В 1967 году наши социологи провели опрос столетних стариков, выясняя их отношение к своему прошлому, и пришли к любопытному выводу: «100-летние сравнивают современное состояние России <…> с советским строем, к которому они привыкли, и не находят в них большой разницы». Как ни парадоксально, и мне сегодня кажется, что я — этот столетний старик (а ведь мне «только» 84, да и со времени опроса еще полвека набежало!).

Когда-то Валентин Катаев написал роман с будоражащим названием «Время, вперед!». Возможно, сегодня он написал бы роман «Время, назад». Видно по мемуарам, что талантлив был, как сказал бы Пушкин, «сукин сын», на выдумку…

Много лет назад, в советскую эпоху, о которой пока еще можно говорить как о прошлом, я пытался всерьез заняться Маяковским, замечательным поэтом и автором примерно 10 томов пропагандистской макулатуры (вторая часть этой оценки тогда, разумеется, была абсолютно непроходима, и я, по мере возможности, уходил от нее в анализ эстетики ЛЕФА). В судьбе Маяковского, мне кажется, те же противоречия, что мучают сегодня меня и моих современников, отразились самым драматическим образом и привели к самоубийству. Смерть стала в этой биографии жуткой точкой, мало соответствующей «мусору» предсмертного письма, в котором поэт сожалел, что «не доругался» с критиком Ермиловым, крошечную фигурку в тени поэта было даже не различить, да еще пытался объявить актрису Веронику Полонскую членом своей семьи (власть предложила бедной Веронике, дабы она не претендовала на литературное наследство, путевку в санаторий). Но обращаясь к фигуре Маяковского, я перехожу уже к отдельной теме — вторжению тоталитаризма в сферу культуры и литературы. Об этом мне еще предстоит, если судьба позволит, написать.

Загрузка...