Проникшийся величием сказанного здесь никогда не вкушает скоромного, к супруге приходит только в положенное для зачатия время, соблюдает пост и ест лишь по вечерам! Но и при нарушении законов людских и человеческих лишь одна строка из сего святого писания дарует небо и освобождает ото всех грехов! Вспоминайте же нашу мудрость всегда: во время приема пищи, в час сношения с супругой и в суетный миг ловли барыша – да будет вам благо!..
Теплые огоньки масляных светильников один за другим загорались в саду. Проступили очертания беседок, нитками драгоценных ожерелий высветились террасы, а павильоны превратились в силуэты глубоководных рыб-гигантов – я видел таких, навещая дворец зеленоволосого Варуны.
Послушные светляки-индрагопы (поймать бы умника, который их так обозвал!) гроздьями облепили ветки ближайших кустов, а также – резной потолок выбранной нами беседки. В общем, стало уже достаточно светло, а неутомимые апсары все продолжали добавлять иллюминации. Я лениво потянулся и подумал, что если их не остановить, то красавицы, пожалуй, спалят все запасы масла в Обители!
Придется у Семи Мудрецов одалживать.
Спалят? О чем ты беспокоишься, глупый Громовержец?! На всю Эру Мрака маслом все равно не запастись. Можно было, конечно, не мудрствуя лукаво, подсветить грозовыми сполохами или связаться через Свастику Локапал с другом Агни… Можно, да не нужно. Как там поучал меня один знаменитый асур: «Но теперь не время отваге, время терпенью настало!» Именно что время терпенью. И сейчас мне хотелось живого света: индрагопы, светильники, трепет желтых язычков пламени…
Да, так – куда лучше.
Обычно ночи в Обители проводились иначе: бурно и буйно, с гулянием дружинников, визгом апсар и неодобрительным кряхтением Словоблуда. Я вспомнил дюжину особо замечательных гуляний и со вздохом признался сам себе: слово «обычно», похоже, надо забыть навсегда.
После чего грустно моргнул в подтверждение.
Братца Вишну удобно устроили на импровизированном ложе прямо здесь же, на полу беседки. И сейчас Опекун Мира мало-помалу приходил в себя, потягивая из чаши теплую амриту с молоком. А мы расселись вокруг и тихо переговаривались между собой. На светоча Троицы, заварившего ту крутую кашу, которую нам теперь приходилось расхлебывать, демонстративно не обращали внимания. И с вопросами не торопились набрасываться – пусть сперва оклемается!
Мы – это, понятно, в первую очередь я; великий и могучий Индра-Громовержец, Стогневный, Стосильный и прочее, за что прошу любить и жаловать. Во вторую очередь – вон они, сидят рядышком, как куры на жердочке: мой мудрый наставник Словоблуд и сынок его, толстый Жаворонок, который и папашу-то перемудрил!
Третья с четвертой очередью расположились ближе к порогу. Та еще парочка: Лучший из пернатых, орел наш Гаруда, нахохленный, озабоченный – и мой возница, синеглазый Матали, безуспешно притворявшийся опорным столбом. Знал, подлец: не хватит у меня духу погнать его после наших мытарств над гнойным нарывом Поля Куру!
Он знал, и я знал, и все знали – чего уж там…
Завершал великое сидение отставной Десятиглавец Равана. После героического спасения братца Вишну, которого Равана приволок в Обитель на своих широченных плечах, у меня просто не поднялась рука отослать Ревуна в казармы, где временно расположились его подчиненные-ракшасы. Равана лишь ненадолго отлучился, чтобы перекусить, и вернулся, просто лучась счастьем! Еще бы, кухня Обители после постно-праведнического хлебова братца Вишну…
– Скажи, Владыка, а у тебя здесь тоже рай считается, или как? – гулким шепотом поинтересовался вдруг царь ракшасов.
– Рай, – кивнул я. – Царствие небесное.
– Тогда странно…
Я собрался было обидеться; и передумал.
– У меня сейчас как раз время месячным, – продолжил деликатный Равана, – и ничего!
– Что?! – аж подпрыгнул я. – Чему у тебя время?!
– Мучаться пора, – доступно разъяснил великий мятежник. – Чтоб рай не отторгал. А твоя Обитель нас и так принимает, будто родных! Живот не пучит, руки-ноги не крутит, в глазах не темнеет. И не тянет никуда. Я-то помню, как в Вайкунтхе бывало, ежели вовремя в местный ад не сходишь! Опять же, кормят у тебя не в пример…
Равана покосился на Опекуна Мира, но тот никак не отреагировал на упрек ракшаса.
– Слышь, Владыка, а может, мы у тебя останемся? Тебе тут никого охранять не надо? А то перетащим из Вайкунтхи сюда всех Зловещих Мудрецов, будем их пасти! Вот, один уже сам перебежал… – он кивнул в сторону Жаворонка, о чем-то тихо беседовавшего со своим отцом.
– Посмотрим, – туманно пообещал я, с ужасом представив, как убитых в бою кшатриев встречает в раю Индры эта развеселая компания. – На недельку останетесь, а там видно будет. Трехмирье ходуном ходит, наперед загадывать не приходится. Вот сейчас братец Вишну очухается, расскажет нам, скудоумным, как в игрушки игрался – тогда и решим.
– Но-но, решат они! – мигом вспух от порога бдительный Гаруда. – Я своего Опекуна тиранить не позволю! Ему покой нужен, одеяло шерстяное, а не ваши вопросы!..
Если честно, я даже малость позавидовал Опекуну. Когда от шума драки и грохота моего перуна малыш пришел в себя, мы втроем – Брихас, Жаворонок и я – немедля набросились на него с вопросами. Но Лучший из пернатых горой (в прямом смысле!) встал на защиту любимого хозяина. И каркать ему в этот момент было на все мои громы и молнии! Нет, все-таки он молодец, наш Проглот! Замахал на нас крыльями, подняв маленькую бурю, прикрыл Светоча Троицы собственным телом, как квочка цыпленка…
И мы отступили, устыдившись. Действительно, пристали к больному с допросом! Позор, суры-асуры!
– Не надо завидовать, брат мой Индра, – Вишну, всегда чутко улавливавший мои настроения, аккуратно поставил на пол беседки пустую чашу. – Не тебе удивляться преданности. Помнишь, Змий-Узурпатор предложил уважаемому Брихасу и твоим головорезам облаков перейти к нему на службу? И чем дело кончилось?!
Я помнил, чем кончилось то давнее дело.
Если я сижу здесь, а Змий по сей день ловит козлят в дебрях Кишкиндхи – как не помнить?
– Я действительно наломал дров, – Вишну криво улыбнулся. – Пора разжигать костер. Надеюсь, что не погребальный… Но прежде чем судить меня, ответь, брат мой Индра: ты можешь представить себе, что значит быть младшим в семье? В нашей семье, в семье не просто суров – братьев-Адитьев? Вечный мальчик на побегушках? Бог, который, по большому счету, никому не нужен? До которого никому в семье нет дела? Не отворачивайся, Громовержец, смотри мне в лицо, не моргая – раньше ты никогда не моргал, глядя на милого маленького Упендру!
– Ты прав, – чуть слышно ответил я. – Ты прав, малыш. Я слушаю. Рассказывай и ничего не бойся.
Было у Брахмы-Созидателя шестеро сыновей: пятеро умных, а шестой – мудрец. Кашьяпа-риши звался, а если по-простому, то Черепаха-пророк. Все сыновья как сыновья, а этому неймется. Брахма его уж и из сыновей во внуки перевел – не помогает. Пришлось женить. Одна беда: дел у Брахмы невпроворот, вчера дело делал, сегодня забыл – делал ли… Встретит сына-внука, Кашьяпу дорогого, и спросит на бегу: «Ну как, родимый, жениться будем?» А Кашьяпа (вот ведь какое чадо послушное!) кивает. Раз кивает, два кивает, три… вот тринадцать жен и накивал.
А детишек и вовсе немеряно.
Мудрец потому что.
Сами посудите: когда вокруг полыхает заря бытия, а тебе приписывают отцовство чуть ли не каждого второго дитяти в Трехмирье… Что остается? Признать себя ходоком из ходоков? Примерить рога? Или сделать так, чтобы все вокруг твоей мудрости позавидовали?
Кашьяпа-риши выбрал последнее.
И все шло бы тихо-мирно, если б не любимая из жен, пылкая Адити-Безграничность. Сердце у бабы горячее, душа нараспашку, вот и поди уследи за Безграничностью: которым боком она к тебе, а которым – к подозрительно румяному суру-асуру! Тыщу глаз вылупи – заслезятся! Многие, ах, многие успели затеряться в жарких объятиях красавицы, но немногие обратно вернулись. Зато одиннадцать сыновей-Адитьев стали в ряд, все как на подбор! Вылитый папа Черепаха, муж законный: у одного кудри с прозеленью, второй светило из светил, третий буян-громыхатель, четвертый…
Что?
Где ж сходство, говорите?!
Вы это не нам, а самой Безграничности скажите: авось, отыщут вас через югу-другую…
(Я слушал братца Вишну и думал, что не я один избрал в эти безумные дни роль шута. Видимо, когда последний доспех пробит, и в бреши светит голое сердце, только и можно закрыться, что наглой ухмылкой. Иначе я давно бы отвесил Упендре подзатыльник за глумление над отцом-матерью.
Хотя знал, что он говорит правду.
А кто не знал?..)
…Двенадцатая беременность упала, как снег на голову. Старовата была мама-Адити, опытна, судьбой бита неоднократно, да проморгала сроки-числа. Подзалетела, как говаривали апсары, принося в подоле младенца с обезьяньей или рогатой головой. Рожать? вытравить плод?! подкинуть дитятю бездетной асурихе? Голова пухла от размышлений, голова пухла, и живот пух, наливался не по дням, а по часам.
А когда откричала свое мама-Адити, отплакала-отвыла, поднесли ей мальчика новорожденного. Ледащенький, темненький, квакает лягухой, одни глаза на лице – драгоценный миндаль.
Не вынесла мама-Адити взгляда.
Оставила ребеночка при себе.
Усладой старости; живой игрушкой.
Муженьку плевать, он Атману-Безликому кости перемывает, ему Вечная Истина всех дороже: и друзей, и гостей, и жен с детишками! Сыновья выросли, заматерели, у самих давным-давно внуки-правнуки… А этот, темненький, еще долго при маме будет.
Вот такие-то дела бабьи.
Рос маленький Вишну при живом отце безотцовщиной, при одиннадцати братьях подкидышем. Когда-никогда забежит Лучистый Сурья или там Индра-Владыка, козу ребенку сделает, к потолку подкинет. И все. Ну о чем Индре с малышом-голышом лясы точить?! У него, у Громовержца, свои заботы, взрослые: Червь Творца на полнеба разлегся, Шушна-Иссушитель в Прародину яйца с кромешным злом отложил, дочка Пуломана-убийцы замуж просится… Пока, мама, бывай, Упендра, я побежал. А малыш вслед смотрит, слезы по щекам градом: пока подрастешь тут, всех чудищ под корень изведут, все Трехмирье поделят на уделы – живи при Свастике божком-приживалой!
Мама спросит: «Что глаза на мокром месте, сынок?»
«Да так, – отвечает. – Землю из пучин на одном клыке вытаскивал, вот горой Меру и оцарапался.»
Выдумщик.
(Я покраснел. Шутовство малыша незаметно превратилось в отравленную стрелу. И ничего ведь не возразишь – прав.
Трижды прав.
Эх, братья-Адитьи! – моргать не обучены, а проморгали…)
Гулко шлепались капли из кувшина Калы-Времени: вот и Индра женился, вот и Варуна в своей пучине новую обитель отстроил, с отдельным раем для убитых в бою гигантов, вот и Лучистый Сурья очередную колесницу насмерть заездил.
Вырос малыш Вишну.
Вытянулся.
Гибок, высок, собой хорош. А при маме да маминых товарках обучился не доспех – ожерелья с гирляндами носить, не поножи-наручи – браслеты на запястьях и щиколотках, не шлем боевой – шапку синего бархата. Опять же грамотен, на язык боек. Все суры-асуры, у кого девицы на выданьи, стойку сделали: завидный жених! Особенно тем завиден, что будет при тесте дома сидеть, женушку ублажать! А куда ему деваться, болезному: братьям-племянникам до него дела нет и не было, до Брахмы высоко, до Шивы далеко.
Отличный бог.
Бесполезный и роду хорошего.
В случае чего родня будущему тестю во как пригодится…
Мама-Адити долго носом крутила, через губу цыкала. У той невесты спина кривая, у другой нос коромыслом, третья всем хороша, да теща будущая из таких стерв, что не приведи Тваштар! Выбрала наконец. Славно выбрала – юную Лакшми, которую в позапрошлом году единогласно признали богиней счастья.
Шутили на свадьбе братья-Адитьи, подкалывали женишка: держись, малыш, Счастье привалило!
Держусь, отвечал.
Обеими руками.
А сам про себя иное думал. Хоть бы кто спросил: любишь невесту, парень? Он-то счастье свое впервые в жизни на свадьбе увидел, даже понять не успел: его это счастье или чье чужое?
Без меня меня женили.
Пляши, малыш!
Не оттого ли юная Лакшми нерожухой оказалась, что свели их не спросясь?.. или это просто со счастьем всегда так?
(Я обратил внимание, что сын Брихаса, толстый Жаворонок, слушает малыша в оба уха. И губы поджимает сочувственно. Видно, задел рассказ какую-то звонкую струнку в мудром брюханчике, выросшем без отца и отцом же проклятом за опыты над собственным потомством.
Остальные тоже молчали. Прятали глаза – кто куда.
И чужак во мне, с которым мы вместе моргали, болели и бились грудью о броню Курукшетры, притих.
Слушал.)
…Выделили молодоженам имение. Хорошее, уютное, и от торных путей сиддхов недалеко. Живи-радуйся, пожелай-деревья расти, жена варенья из райских яблочек наварит. Хлебай скуку златой ложкой. Вселенная-то с овчинку: звания названы, дела поделены, один отдых свободным остался. Съездить к брату Варуне, окунуться в море-океан, завести философскую беседу? Рвануть к брату Сурье на солнечной колеснице прокатиться? Предложить брату Индре вместе на демонское племя паниев, истребителей коров, походом отправиться?
Смеются братья: рожей не вышел.
Для бесед, колесниц и походов.
Напрямую, ясное дело, не говорят, но по плечу треплют. Ласково так треплют, снисходительно, с усмешечкой. Сиди дома, Упендра-красавчик, сопи в две дырки, не лезь в дела взрослые. Вон, попроси кого надо – пусть тебе еще один дворец поставят. Два дворца. Из яшмы. Или из рубина цельного.
Красота.
Сидит молодой Вишну в красоте, жену отослал куда подальше, со всей ее сворой Летящих Гениев; и думы-мечты в голове, как дитя кубики, перебирает.
А что бы я сделал на братнем месте, дай мне волю?!
Утони земля в безбрежных пучинах, в недрах Паталы – стал бы я вепрем с телом, подобным грозовой туче, и вынес бы землю к свету… ах да, я уже об этом маме в детстве рассказывал, она еще смеялась!
Спасуй Шива-Разрушитель перед невиданным асуром и его воинством – взял бы я диск-чакру, пустил бы выше солнца стоячего, снес бы нечестивцу косматую голову… ау, асуры невиданные, где вы?
Похить хитрый враг у старенького Брахмы святые писания да скройся в океане – сделался б я рыбой о четырех руках, не ушел бы от меня подлый похититель… эй, Брахма старенький, у тебя ничего не крали?
Ах, ничего… жаль.
Мечтает Вишну, грезы грезит, да так явственно, словно и на самом деле было.
Было?
Не было?!
Зашел как-то к райскому мечтателю один Летящий Гений из жениной свиты. Растекся в поклоне киселем и спрашивает почтительно: супруга, дескать, интересуется – не пора ли съездить в гости к маме-Адити, навестить свекровь? А Вишну возьми и брякни гонцу-молодцу от тоски душевной: некогда, мол, мне, пусть сама едет. Я тут вместе с Великим Змеем Шеша, Опорой Вселенной, вторую неделю похищаю супругу у могучего демона Джаландхары.
Как похищу – догоню.
Летящий Гений глаза жабой выпучил, а Вишну и рад слушателю. Все не сам с собой – опротивело. Давай мечты словами в сто цветов раскрашивать: как Владыка Индра сдуру оскорбил Разрушителя, возжелав сравняться с ним мощью. Как вышел из Шивиного гнева страшный демон Джаландхара. Как разбил наголову в сражении всех богов: и Индру, и Шиву, и Яму, и этого, как его?.. и вообще всю Свастику вдребезги-пополам.
Хоть в рассказах на старших братьях, которым до младшего дела нет, отыгрывался.
Дослушал Летящий Гений до конца, восторгом преисполнился, откланялся… и чаще захаживать стал.
Еще чего новенького узнать.
Правда или нет? – кому какое дело! Не у Шивы же спрашивать: было? не было? Зато интересно. И с друзьями после есть о чем поговорить. Пересказать по-своему, к ста цветам сто первый добавить. А у друзей свои друзья, а у своих друзей еще и жены с родственниками; а у тех… пошли языки чужие уши вылизывать!
Зашумело Трехмирье: великий бог живет в Вайкунтхе!
Ба-альшие дела ворочает.
Вишну б радоваться, пыжиться от величия обретенного, ан нет: еще противней жить стало.
И грезы не спасают.
(Я вспомнил, как ко мне захаживал Медовоокий Агни и, привязав своего ездового агнца к столбу беседки, взахлеб пересказывал последние сплетни о подвигах малыша.
Я еще смеялся до упаду, а потом апсарам излагал.
На сон грядущий.
Говорил, что правда-истина, и от себя половину добавлял.
Веселый я тогда был…)
Больше всего на свете Вишну хотелось быть нужным – но в нем никто не нуждался. Трехмирье существовало само по себе, и менее всего требовался бог без определенного рода занятий. Становиться же мелким покровителем и заведовать употреблением долгого «а-а» в южном диалекте Пайшачи… Или того хуже: всю жизнь пить сому на дармовщинку, подобно хромому Матаришвану-бездельнику, который когда-то по пьяной лавочке снес огонь с неба на землю!..
Это было ниже достоинства одного из братьев-Адитьев, пусть даже и младшего.
Семья бы не допустила.
Заперла бы позорище в глубинах Прародины – как заперли однажды таинственного сура по имени Третий, взявшего моду отпускать грехи смертным и бессмертным, принимая на себя всякую вину.
Вишну всем сердцем хотел, чтоб его любили – но любовь обходила стороной хозяина Вайкунтхи. Мама и раньше-то не любила младшего сына: стареющей Адити поначалу было лестно слушать комплименты («Ах, молоденькая матушка с младенчиком!.. прелестно, прелестно…»), потом ей нравилось выходить в свет с красавцем-юношей («Где вы отхватили такого ухажера, дорогая?.. что?! Сын?! Ваш сын?! Быть не может…»); потом… Они не виделись уже много веков. Смысл? Перестав быть дорогой игрушкой, украшением на привялой груди, Вишну утратил расположение матери.
Отец его тоже не любил. Кашьяпа-риши любил истину; последнего вполне хватало, чтобы не размениваться на иные мелочи. Истина ревнива. Кроме того, Вишну подозревал в отце определенную неприязнь к собственным детям, символам той костяной диадемы на лбу, которая отравляет жизнь большинству мужчин.
К младшему это относилось в наибольшей степени.
Вишну не любили братья. Опекали, но не любили. Слишком большая разница в возрасте. Их собственные дети и даже внуки были гораздо старше, давно успев найти место в жизни. Вон, у Лучистого Сурьи сынок, Петлерукий Яма – владыка Преисподней; у Варуны-Водоворота потомство – сплошь божественные мудрецы, одним глотком океан осушают; эх, да что там говорить… Вишну иногда стеснялся собственных племянников, становясь в их присутствии косноязычен и робок; а уж с братьями и вовсе не мог встречаться, чтоб не надерзить в разговоре.
Дерзость – оружие слабых.
Увы, другого не имелось.
Добиваться же любви у многочисленных полубогов всех мастей, населявших небесные сферы, казалось Вишну позорным. Это слуги. Это свита. Имеет ли значение их любовь? Короче, слуги его тоже не любили.
И, наконец, его не любила жена: в последнем Вишну не сомневался. Люби его Счастье, жизнь просто обязана была сложиться иначе.
От тоски он даже однажды вообразил себя Камой, Цветочным Лучником. Любовью во плоти. Мечты выглядели прекрасными: в них Вишну расстреливал всю семью, отчего в сердцах родичей мигом вспыхивало пламенное чувство к безвинно забытому страдальцу, а супруга Лакшми на коленях ползла к мужу, умоляя хотя бы взглянуть на нее одним глазком.
Да, мечты…
И по Трехмирью пошла гулять очередная байка: дескать, Кама-Любовник является малой ипостасью самого Вишну. Совсем малой. Малюсенькой. Такой, что господин Вайкунтхи отпустил Каму свободно гулять по Вселенной и напрочь забыл о его существовании.
Кама очень смеялся тогда.
Он тоже не любил Вишну; но любил розыгрыши.
(Я слушал малыша и думал, что оружие против себя мы куем собственными руками. Действительно, сколько раз он просился взять его в очередной поход… Чуть не плакал, доказывал, что пригодится, что будет ваджру за мной таскать, перуны подавать; маме жаловался. А я-то, дурак, полагал, будто отказом избавляю братца от моря бед: топай к каким-нибудь «Облаченным-в-непробиваемую-броню», прей в доспехе, глотай пыль, громыхай по жаре!
Чего тебе дома не хватает, Упендра?!
Птичьего молока?!
Ладно, вернусь, прикажу бочку-другую доставить… пока, я пошел.
Хоть бы раз задумался: запри кто дома меня, Индру, – долго б я терпел тихие посиделки?!
Дом бы по кирпичику…)
…Но, как говорится, не было счастья, да несчастье помогло. Собрались суры-асуры океан пахтать. Сбивать масло из воды океанской. Есть такое масло: святая амрита называется, напиток бессмертия. Без него хоть ты сур, хоть ты асур… короче, плохо дело. Работа тяжкая, тут любые руки на счету; малыша – и того позвали. А он рад-радешенек. Бегает, везде суется…
Ну, взяли мутовкой гору Мандару, веревкой – змея Васуки, вцепились дружно (суры – за хвост, асуры – за голову) и давай пахтать.
Эй, Мандарушка, ухнем!
Много чего напахтали: и хмельной суры-тезки, и белого коня Уччайхшраваса, и белого слона Айравату, и жемчужину Каустубху, и дерево Париджату, и жуткий яд Калакутту, от которого даже у Шивы шея посинела; и такого добра, что уж вовсе враки завиральные… тут и амрита подоспела.
Смотрят суры с асурами… нет, не на амриту смотрят. Друг на друга. В смысле: как делить-то будем? По-братски или поровну? Если поровну, так асуров много больше…
Быть драке.
А если драка – так асуров опять же много больше.
Вот тогда-то и пригодился семье хитроумный братец Вишну. В драке ему цена медяк ломаный, когда здесь и Индра с перуном, и Шива с трезубцем, и Варуна с тенетами, и вообще дракон на драконе… зато выдумщикам всегда почет. Исчез малыш на минуточку, а вернулся не бог-красавец – дева-красавица. Да такая, что асуры онемели и трудовой пот со лбов утереть забыли. Подошла дева к чаше с амритой, изогнулась белым лебедем, мурлыкнула кошечкой, потерлась… Бедняги-асуры и опомниться не успели: братья-суры уж далече и амриту, торопясь, хлебают.
Дева – первой.
Вот в чаше и дно показалось.
Много потом чего наговорили сурам обиженные асуры, да толку-то?! Не пахтать же океан заново! А братья-Адитьи пир закатили горой, и славили в одиннадцать голосов братца младшего, выдумщика-затейника, девицу их притворную!
Герой!
Хитрец!
Гордость семьи!
Слушал Вишну хвалу братскую и про себя думал: удавиться бы, да не выйдет…
И жена теперь, ежели что: с девицами, дескать, спать не обучена!
(Мне очень захотелось потрепать малыша по плечу. Или взъерошить его замечательную шевелюру. Или… или-лили, как говаривал в детстве Грозный. Все, что угодно, лишь бы он пригасил лихорадочный блеск глаз, лишь бы перестал раздеваться перед нами донага, раздеваться истово, с хрустом отдирая присохшие повязки, оголяя сокровенное, больное, к чему и прикасаться-то страшно…
По мне: уж лучше головой в Кобылью Пасть.
Даже когда ты наедине сам с собой.
Попросите меня рассказать, к примеру: что я чувствовал, сидя у Раваны в темнице! Когда вся сила бессильна, мощь беспомощна, душа истоптана всмятку, а злоба клокочет в глотке смоляным варом…
Нет, не могу. Даже сейчас не могу.
А он рассказывает.
Прости, малыш.)
Есть на земных базарах писцы-крючкотворы, в отдельных павильонах сидят. А над павильоном знак: торговые весы, вверх ногами перевернутые. Идут люди к крючкотворам, когда Пользе надобно с Законом под ручку пройтись и Закон же объегорить. Чтоб и барыш, и комар носу не подточил.
Думают крючкотворы.
Плешь чешут.
Пособляют.
В любом заборе своя лазейка есть.
За то им почет и слава; и мзда перепадает.
…Великий асур Златая Подстилка, аскет и подвижник, получил от Брахмы дар: был он неодолим для богов и демонов, людей и зверей. Взмолился тут сын Златой Подстилки, преданный вишнуит Прахлада, издавна мечтавший об отцовском престоле… Явился Вишну-покровитель в облике странном, полульва-получеловека, и загрыз Златую Подстилку. Выйдя из дворцовой колонны и напав со спины. Оставив дар Брахмы в целости и сохранности. А потом шепнул на ушко старшему брату своему, Индре-Громовержцу; тот явился к преданному вишнуиту Прахладе, могучему отцеубийце, и попросил духовные заслуги последнего себе в качестве дара.
Отдал Прахлада и пал от перуна.
Освободился престол.
…Великий из великих, князь дайтьев и асуров Бали-Праведник, был правнуком Златой Подстилки и внуком испепеленного Прахлады. Мог бы Бали силой вернуть дедовский престол, уж чего-чего, а силушки князю доставало – много позже сам Десятиглавец не сумел даже приподнять серьгу, которую носил в ухе Праведник. Да только благочестив оказался лишенный наследства, пошел иным путем. Сотряслась вселенная от страшной аскезы, всполошился Брахма-Созидатель, кинулся Жар на дар менять…
Сменял.
Над всем Трехмирьем воцарился Бали-Праведник.
Сами боги подпали под его владычество – и процвела жизнь от небес до геенны.
Приехала мама-Адити к младшенькому в имение, пала в ноги, стала о содействии просить. Выпросила. Явился через неделю к благочестивому Бали карлик. Мелочь пузатая. Молил выделить ему, горемыке, собачий удел – пространства на три шага в поперечнике. Наставник асуров, мудрый Ушанас, советовал князю: «Откажи!», но не умел Праведник отказывать. Согласился. Стал карлик исполином, за три шага всю Вселенную обошел, а Праведника из милости отправил ниже преисподней.
Все честь по чести.
Живи-радуйся!
…и часто теперь призывали хитроумного Вишну, когда нельзя было спустить силу на благочестие, мощь на справедливость; когда Польза братьев-суров отступала пред Законом, а хотелось, ох как хотелось, чтоб и честь, и лесть, и рыбку съесть!
Есть на земных базарах такие писцы-крючкотворы… славься, Вишну-Даритель!
Мы тебя любим!
(Все почему-то смотрели на меня.
А я смотрел в пол.
Пол как пол, ничего особенного.)
Когда от славы-почестей становилось уж совсем невмоготу, когда, вспоминая деяния, хотелось блевать – Вишну сбегал в Гималаи. Прятался в глухой пещере, выл втихомолку, горечь из себя гноем выхлестывал. Чтоб обратно вернуться прежним: утонченным, остроумным, изящным красавцем, у которого все в полном порядке, чего и вам желаю.
Пробовал аскезе предаться.
Без толку.
Душа не лежала.
Это Шиве-Горцу хорошо промеж пяти костров да на одной ноге да на голом столбе, да чтоб дым в глаза и кобра на талии клыками по лингаму… короче, Шиве хорошо.
А иному плохо.
Ой, мамочка, как плохо-то…
Там, в Гималаях, и проклюнулся у Вишну дар аватарности, частичных воплощений. Увидел он как-то: парень-удалец из племени киратов девицу выкрасть пытается. Родители у девицы упертые, таких горцы «куркхулями» кличут, без знатной парибархи[3] дочку не отдают; а у жениха имущества – тряпка на чреслах и голова на плечах. Парень крадет, девица торопит, а Вишну смотрит и по привычке мечтает: что бы я сделал, окажись на месте вора?! Я бы… ан тут сура и прихватило. Чудится ему: не бог он, а кират молодой, вот и веревка за скалу крюком цепляется, вот и невеста через плечо… вот и стрела вдогон.
Добрый стрелок – девкин отец. Быть парню с гостинцем между лопаток. Аккурат у невестиной ляжки и воткнулась бы, сизоперая. Да только парень себя в тот момент богом чувствовал (или бог – парнем, кто там разберет!). Потянулся рукой невидимой, велел ветру плеснуть подолом, а солнцу сверкнуть лучнику в глаза…
Мимо стрела прошла.
На три жезла левее.
Очнулся Вишну – сидит он у пещеры, выжат досуха, как спелый гранат в чашу выжимают; одно сердце поет.
Будто и впрямь от смерти ушел.
Прислушался: в парне малая частица сура осталась. Захочешь дотянуться – дотянешься. И девичью честь вроде как сам нарушишь, и дом поставишь, и детей нарожаешь… и жизнь проживешь.
Настоящую.
Без обмана.
…с тех пор часто терся младший из братьев-Адитьев во Втором мире.
Возле людей.
Думал: а что бы сам сделал, будь он… думал – и делал.
Жил.
(Я машинально представил себя на месте малыша. Да, я понимал его. Теперь – понимал. Еще вчера, в Вайкунтхе, я сам стоял, глядя на безобразную драку ракшасов с Проглотом, и мысли складывались в слова:
"…мы, боги-суры, Локапалы-Миродержцы, со всеми нашими громами и Преисподней – как же мы мелки на подмостках Трехмирья в сравнении с тем же Гангеей Грозным! Мы притворяемся, когда он колеблется, мы лицемерим, когда он страдает, мы паясничаем, когда он рвет судьбу в клочья; мы задергиваем занавес и уходим пить сому, а он остается лежать на пустой сцене.
Навзничь.
Мы смотрим – они живут.
Божественные бирюльки – и смертная правда.
Молния из земли в небо.")
Звездный час Упендры, «малого Индры», как все чаще называли последыша любвеобильной Адити, пришел одновременно со страшным явлением Раваны-Десятиглавца. От Свастики Локапал полетели пух и перья, никто из богов не мог чувствовать себя в безопасности (разве что Шива, но это разговор особый); и у князей демонов тряслись поджилки при одном упоминании грозного имени Ревуна.
Неуязвимость надежно прикрывала царя ракшасов.
Неуязвимость от суров-асуров, ибо людей и животных могучий Равана презирал, не считая за соперников.
Свастика собралась на совет. Кубера-Кубышка, по отцу сводный брат мятежного ракшаса, пострадавший больше всех; Владыка Индра, позавчера выпущенный Раваной на свободу под залог; Петлерукий Яма, чьи киннары до сих пор собирали грешников-беглецов, смазавших пятки салом в последний приход Десятиглавца; Варуна и Лучистый Сурья, отделавшиеся формальным признанием своего поражения; остальные тоже пришли.
По всему выходило, что Локапалы бессильны. Согласно Закону. Баш на баш, Жар на неуязвимость; придраться не к чему. А натрави Свастика на Равану человека, да вооружи того соответствующей мощью, да окажи необходимое покровительство, да собери смертному мстителю войско, способное взять неприступный остров Ланку…
Смертность в Трехмирье – понятие относительное. В смысле, все там будем, одни раньше, другие – позже.
И «позже» отнюдь не всегда значит «лучше».
Не получат ли Миродержцы врага страшней прежнего: возгордившегося победителя?!
Вот тут-то и явился на совет малыш Вишну, предложив свои услуги. Услуги по опеке и присмотру за будущим смертным героем – который будет его, Вишну, аватарой.
Полной аватарой.
По старому, проверенному принципу: «А что бы сделал я на месте…» – и очень-очень сильно захотеть.
Так появился на свет Рама-Десятиколесничный[4], наследник Солнечной династии, витязь из витязей. Которому Локапалы прощали все, чего иному в жизни не простили бы. Даже когда Рама подло убил из засады сына Индры от обезьяны, Валина-Волосача, вербуя себе звериное войско и не желая иметь полузверя-полубога соперником… Простил Громовержец. Глянул сквозь пальцы, хоть и любил лохматого сына. Позже говаривали: побоялся витязь силача-Волосача, во время оно таскавшего царя ракшасов в поднебесье, аки ястреб курицу. Возревновал к грядущей славе, вот и стрельнул из засады в спину, натравив предварительно другого царька обезьяньего. А на упрек умирающего Валина ответил: дескать, охотники всегда убивают зверей, нет здесь подлости, нет и величия.
Буркнув в завершенье: «Ишь, мартышка, а туда же…»
Смахнул слезу Громовержец и промолчал над сыновним трупом во имя блага Свастики.
На земле бушевала гроза: рушились стены цитаделей Ланки, сходились в бою ракшасы, люди и звери лесные, заклятая стрела пронзала грудь Десятиглавца, отправляя его мятежную душу в пекло – а в далекой Вайкунтхе невменяемым призраком бродил малыш Вишну. Спрашивали – кивал, звали – шел, гнали – тоже шел, не трогали – сидел в саду на лавочке. Здесь он был, в райских сферах, хочешь – ущипни-потрогай; и не было его здесь. Впервые за века прозябания малыш дышал полной грудью, жил подлинной жизнью, и перед этой бурей страстей вся его жизнь прошлая выглядела сохлой жужелицей перед слоном в течке. Гордыня и могущество, поражения и победы, любовь и ненависть, дружба и предательство…
То, о чем мечталось.
Не касайтесь меня, сволочи, не будите, не тревожьте – мир спасаю!
Так бродяга, накурившись до одури дурман-травы «пуннага», отчаянно колотит по чужим рукам, что выдергивают его из сладостного забытья.
И даже когда Десятиколесничный Рама под конец земной жизни начал сопротивляться присутствию в нем постороннего, когда схватился с богом-надсмотрщиком в душе, схватился насмерть, совершая безумные на первый взгляд поступки… Вишну был рад и этому. Равана пал, Свастика осталась довольна, и теперь надо было тихо-мирно довести подопечного до логичного финала.
Герой сошел с ума, наломал дров, отрекся от престола и умер в лесу, на берегу реки Сарайю, при странных обстоятельствах.
Позднее вишнуиты падут ниц перед любимым богом в образе славного победителя ракшасов. Они в экстазе перепутают двух Рам, Раму Десятиколесничного и Раму-с-Топором, царя и аскета, объявив аватарами Вишну сразу обоих и присочинив историю о том, как Рама-царь в юности убил Раму-аскета. История будет выглядеть безумно нелепой, противореча времени и здравому смыслу, и именно поэтому быстро разойдется среди фанатиков.
Но это все случится потом.
А сейчас на берегу реки Сарайю лежит тело убийцы Ревуна, героя Рамы; и на лавочке в Вайкунтхе изумленно моргает темнокожий бог, возвращаясь к прежнему бесцветному существованию.
(Я ожидал от Раваны иной реакции на исповедь малыша. Все-таки выслушать повесть об истинной подоплеке собственной гибели, о заговоре Локапал, о герое-марионетке на невидимых ниточках…
Огромный ракшас встал, подошел к замолчавшему малышу и опустил свою лапу на плечо Вишну.
Сжал пальцы.
И постоял немного.
Словно собрата по несчастью утешал.)
Возвращение было страшным. На первых порах Вишну грозил разводом жене, доводя Счастье до слез, рукоприкладствовал среди Летящих Гениев и хамил братьям, когда те являлись с благодарностью.
Позже отпустило.
И малыш принял решение. Улучив момент, когда Брахма-Созидатель и Шива-Разрушитель сошлись вместе для какого-то личного разговора, Вишну явился к ним с предложением.
В Первом мире для меня дела нет, сказал он. В Третьем – тоже. Все давным-давно поделено и расписано. Не мной и не для меня. А драться за место под братом-Сурьей или чесать пятки трехногому Стяжателю Сокровищ я не намерен. Ладно, оставим. Зато Второй мир живет без присмотра. Не оттого ли его чада вечно суют шпильки в толстые задницы суров? То герой, то аскет, то ракшас… Вот и приходится Созиданию все время бегать сломя голову, словно меняла-жучок по рыночной площади; а Разрушение непрерывно вострит трезубец, рискуя вместе с виноватым грохнуть и арбуду[5]-другую случайных зевак.
Предлагаю Опеку.
Мою Опеку над Вторым миром.
Соблюдение Закона для достижения Пользы.
Ну как?.. договорились?
Вишну был готов к отказу. Отказ удовлетворил бы его самолюбие: отказывают – значит, боятся. Ревнуют к будущему величию. Знают: где не вышло у них, матерых знатоков, выйдет у него, маленького да удаленького!
Вишну был готов к согласию. К шумному признанию его заслуг и достоинств, к пожиманию рук и буре восторгов, к выдаче соответствующих регалий, к суровому одобрению Шивы и слезам на щеках старенького Брахмы.
Он не был готов только к равнодушию.
– Да? – невпопад спросил Брахма, и четыре его лица разом сморщили четыре носа, словно Созидатель изо всех сил сдерживал чих. – А-а… ну ладно. Правда, Шива?
– Правда, – ответил Шива и стал кормить с ладони кобру-опояску.
Вишну еле сдержался, чтобы не плюнуть им под ноги перед уходом.
Впрочем, когда он при всей Свастике гордо назвался Опекуном Мира, смаху зачислив себя в Троицу (название было придумано здесь же, на ходу) – возражений не воспоследовало.
Малыш проглотил обиду и рьяно взялся за дело.
Полными аватарами он больше не баловался. Это требовало практически всех сил души – и тогда он не мог хорошо отслеживать ситуацию здесь, наверху. Зато частичные аватары наводнили землю в опасных для здоровья количествах. Культ Вишну-Дарителя процвел, изрядно потеснив остальные культы. Аскеты вовремя соблазнялись красавицами и имуществом, герои вовремя направлялись в нужное русло, цари больше не желали живьем попасть на небо Индры, выискивая для этого чрезмерно Жарообильных брахманов.
Но Вишну видел: Второй мир ярок и цветаст, порядка ж нет как нет!
И тогда малыш решил навести порядок.
Доказать им всем.
Кому «всем» и что именно доказать? – это он понимал плохо.
Всем.
(Я вспомнил: действительно, после самовольного возведения Упендры в Опекунский чин, у нас прекратились заботы со Вторым миром. Я имею в виду: крупные заботы. А мелочь – она и есть мелочь; иногда даже интересно.
Странно. Тогда я меньше всего сопоставил тишь да гладь с потугами малыша.
Думал: чем бы дитя ни тешилось…)
С этого момента и началось восстановление Великой Бхараты. Империи-идеала, населенной правильными людьми, преданными бхактами[6] Опекуна Мира. Еще в самом начале своей земной деятельности Вишну подметил благотворное влияние людской любви на собственные возможности. Не зря же, в конце концов, он всю жизнь мечтал, чтоб его любили?! Шиву боялись, Варуну уважали, Индрой гордились… каждому свое. Его, Вишну-Дарителя, должны любить.
Пуще зеницы ока.
Если его правильно любить – он горы свернет.
…Вишну с самого начала подозревал: дело окажется сложным и будет пружинить в руках, сопротивляясь мастеру. Но он никогда и не думал, что сопротивление так его раззадорит. Гангея Грозный отказывается принимать на себя титул Чакравартина?! Оч-чень хорошо! Собственная кукла-аватара пахнет рыбой и рожает не там и не того?! Кого б ни родила – в дело! Всех в дело: больших и малых, замыслы и опровержения, друзей и врагов…
Игра захватила Опекуна целиком, постепенно становясь смыслом жизни.
Великая Бхарата, сама того не зная, собиралась по кирпичику. Камешек вызывал лавину, земли лепились одна к другой, плодилась и умирала Лунная династия, заранее готовя замену или свободные места, в Вайкунтхе драл истину в клочья «Приют Зловещих Мудрецов», подпирая Опекуна-труженика знанием скрытых пружин Мироздания; и ночами Вишну хорошо спал, устав за трудовой день.
Опека над тремя-четырьмя аватарами одновременно? – пустяки!
Он посвежел и окреп. Даже любимая супруга все чаще заглядывалась на законного муженька, словно заново открывая его для себя. А сам муженек был счастлив. У него было дело. Он был нужен.
Он – был.
И даже проклятия аватар или кое-кого из подопечных не смущали его.
…когда до завершения труда, как казалось Вишну, оставались последние шаги – он решился на серьезный поступок.
Ситуация требовала опеки более тщательной, чем раньше. Спуститься лично во Второй мир Вишну не мог себе позволить; обратиться к братьям или другим сурам за помощью означало разделить сладость триумфа с чужими. И малыш вспомнил историю с Десятиколесничным Рамой.
Он создал на земле полную аватару; человека с возможностями бога, находящегося под усиленной Опекой.
Так появился на свет Кришна Джанардана.
Черный Баламут.
Человек с богом в душе, царем в голове; и с камнем за пазухой.
– Светает, – сказал я, чтоб хоть что-нибудь сказать.
Чуть не ляпнув: «Гляньте-ка на восток!»
Подобное заявление в устах Локапалы Востока могли счесть в лучшем случае самолюбованием; в худшем – помешательством.
Востока для Обители Тридцати Трех не существовало.
Но рассвет близился на самом деле. Пространство зябко ежилось, втайне ожидая прихода колесницы Сурьи, огни светильников меркли от усталости, тени с проворством отползали в углы; и пронзительные глаза Раваны медленно переставали светиться зелеными плошками.
– Я в него, гада, душу вкладывал, – еле слышно прошептал Вишну, кутаясь в заблаговременно принесенное апсарами одеяло. – А сейчас выну… собственными руками!.. если поймаю, конечно.
– Если он тебя раньше не поймает, – булькнул тактичный Жаворонок, почесывая плешь обкусанным ногтем.
Оба, ясное дело, имели в виду Черного Баламута, рыбку, сумевшую порвать лесу у божественного рыболова.
Мой замечательный Наставник, кряхтя, поднялся на ноги и проковылял к выходу из беседки. Оперся плечом о резной столб и задумчиво уставился вдаль. По выражению его морщинистой физиономии было ясно видно: ничего хорошего он в этой дали не наблюдает.
– Что ж, Опекун, – протянул Словоблуд и стал, как никогда, похож на самца кукушки, кукующего всем последний год жизни. – Сейчас мне кажется, что проклинал я собственного сына – а угодил в тебя. Впрочем, проклятий на твоем веку хватало и без моих стараний. Ты получил то, чего хотел. И твой триумф стал твоим величайшим поражением. Мы свидетели.
– Я никогда не обращался к тебе за советами, – гордость и обида говорили сейчас устами малыша. – И правильно делал.
– Ну-ну… Ты полагаешь, я должен обидеться? Или прыгать от счастья горным таром[7], узнав, что Эра Мрака – результат забав самолюбивого подростка, а не злая воля мудрого негодяя?! Ошибаешься, Опекун. Стар я прыгать, даже пускай от счастья… у старости – свои привилегии. Ты хоть понимаешь, кого создал, делая Баламута своей полной аватарой?
Не дождавшись ответа, Словоблуд скорбно хмыкнул и покосился на сына. Жаворонок, мудрец наш зловещий, выразительно кивнул отцу и развел руками. Уж он-то наверняка понимал, что хотел сказать Брихас. Он понимал. А я нет. И Гаруда с Раваной – нет. И Матали тоже уныло хлопал длиннющими ресницами. Поэтому я весьма обрадовался, когда Словоблуд решил развить свою мысль.
Для особо тугоумных.
Но вместо внятного истолкования Наставник вдруг затянул противным дребезжащим тенорком, на манер даже не жреца-взывателя, а пьяненького пандита из захудалой деревеньки:
– Я любуюсь беспредельным могуществом того, чью мощь не измерить, и с почтением бережно принимаю к себе на голову его славные стопы с медно-красными подошвами и прекрасными розовыми пальцами! Это существо непостижимое и удивительное, творящий и преобразующий всесозидатель, пречистый и высочайший, безначальный и бесконечный, вездесущий, нетленный и неизменный! Даже боги не знают такого, кто мог бы постичь сего мужа!
Брихас закашлялся (видно, последнее заявление встало ему поперек горла) и надрывно закончил, утирая слезы:
– Тот, о ком идет речь – это Баламут, у него огромные продолговатые глаза, и облачен он в желтое! Ом мани! Слыхал такую песенку, Опекун?!
– Ну, слыхал, – буркнул малыш, отводя взгляд. – И что с того? Я эту песенку сам в народ запустил…
– А то, – голос Брихаса вдруг стал звонок и суров, – что финал у песенки грустный. «Я – пламя конца мира, Я – князь конца мира, Я – солнце конца мира, Я – ветер конца мира!» Нравится?! Не ври: вижу, что нравится… вернее, нравилось. Раньше. Помню, ты просто патокой истекал, когда слышал байки о твоей наипоследнейшей аватаре, символе гибели Вселенной! Нет, я не о Кришне! Я имею в виду этот дурацкий образ судии Калкина-Душегуба на бледном коне со взором горящим! А судия уже шел! явился! баламутил! Вот так-то, Опекун…
Краем глаза я увидел, как напрягся малыш. Даже лицо у него вытянулось, став пепельно-серым. Слова Наставника зацепили в братце Вишну какую-то тайную струнку, и теперь струнка билась, истекая малиновым звоном.
Да и мне, признаться, было стыдно: прежде я и сам любил послушать на сон грядущий о явлении Калкина-судии.
Этакой Кобыльей Пасти, Эры Мрака и трезубца Шивы в одном существе.
Меня восхищала фантазия малыша, который сумел придумать столь потрясающую чушь; придумать и заставить многих поверить в нее.
– Скажи, Владыка, – Словоблуд обращался уже ко мне. – Вот ты вдруг выясняешь, что ты со всей твоей мощью, бурей и натиском был всего-навсего вылеплен неким умником. Из недолговечного дерьма. С единственной целью: таскать для умника из огня каленые орехи. Народ вокруг восхищается: ах, Индра, ох, Индра, Стогневный-Стосильный, твердыни щелкает, как семечки, баб табунами портит… А ты-то знаешь: вранье. Все вранье, от начала до конца. И гнев не твой, и сила заемная, и твердыни подставлены, и бабы подложены. Чужой жизнью живешь, краденой; нет, хуже – подаренной. Сброшенной в грязь с барского плеча. А захочешь увильнуть от клятого предназначения – дудки! Умник-то не только снаружи, он внутри, в тебе, в твоей душе, в твоем теле! Разом поводья перехватит: иди, Индра, куда велено, под восхищенный ропот…
Словоблуд перевел дух и вкрадчиво поинтересовался:
– Ну и кого ты, о Владыка, шарахнешь ваджрой при первой же подвернувшейся возможности?!
Можно было не отвечать.
Ответ был написан у меня на лице; лице, которое третий день как перестало соответствовать божественным канонам.
– Не понял? – раздалось из одеяла.
Малыш врал.
Все он прекрасно понял.
– Ты хотел, чтобы тебя все любили? – спросил Брихас у малыша. – Кришну любили все. Любовь придавала тебе сил? Ему она придавала тоже. Тебе нравилось, когда тебя славят? Его славили в миллионы глоток, с самого рождения, а ты еще и подбавлял огоньку, заявляя повсеместно, что он – это ты. И был прав. Он – это ты-идеал. Хрустальная мечта Опекуна Мира во плоти. Ты воспроизвел сам себя. Со своей гордыней. С жаждой славы. Со страстным желанием доказать всем свою исключительность. С умением находить лазейки в цитадели Закона. С талантом делать людей аватарами, вкладывая частицу себя… Ты хотел, чтобы Кришна завершил твою работу и тихо отошел в мир иной, оставив тебя принимать поздравления?! После того, как его – ЕГО! – величали Господом?! Это не Кришна – Черный Баламут. Это ты – Черный Баламут. А Кришна – только твое отражение! Лучшее, чем оригинал, но отражение! Он второй, понимаешь, на веки вечные второй… и при этом он – ты. Чего бы ты захотел, окажись на его месте?!
Малыша просто выгнуло дугой.
Мне даже показалось, что он опять ощутил связь со своим земным двойником.
– Правильно, – тихо закончил Словоблуд. – Второй, ты захотел бы стать первым. Единственным. Самим собой. Вот и он захотел. Бог по рождению, ты возжелал реальной власти? Смертный по рождению, возжелал и он – но стократ сильнее! Ты мечтал навести порядок во Втором мире, чтобы суры-асуры восхитились твоим талантом и склонили головы?
Пауза.
Секунда тишины, заполнившей Обитель до краев – золотая чаша беззвучия.
– Вот и он, Кришна Джанардана, в свою очередь решил навести порядок. Чтобы восхитились и склонили. Только, боюсь, Вторым миром он не ограничится. Иной размах, не чета тебе, малыш… Он решил навести порядок по-своему, начиная сверху. С того места, откуда растут его поводья. Потому что рыба гниет с головы. Суры-асуры, новый мир на пороге! Не знаю, как Калкин-Душегуб, последний судия; но грядет Господь Кришна!
Я почувствовал, как дыхание мое помимо воли наполняется грозой. Ладони вспотели, словно я держал в руках что-то до безумия хрупкое и боялся раздавить; беседка растворилась в тумане воспоминаний, и вокруг явилась поляна леса Пхалаки. Место, где я позавчера встречался с собственным сыном, с Обезьянознаменным Арджуной-Витязем – но встретился сперва с золотушным ракшасом, а затем с насмерть перепуганным человеком, добровольно оскопившим собственную душу. Ибо отречься от любимого прозвища, от чести и гордости ради Пользы и служения… мальчик мой, наверное, только я понимаю, чего это стоило тебе, сыну Громовержца.
Да, я понимаю – но еще я помню.
Мы оба помним:
– Образ ужасен Твой тысячеликий,
тысячерукий, бесчисленноглазый;
страшно сверкают клыки в твоей пасти.
Видя Тебя, все трепещет; я – тоже.
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают;
многие там меж клыками застряли —
головы их размозженные вижу.
Ты их, облизывая, пожираешь
огненной пастью – весь люд этот разом.
Кто Ты?! – поведай, о ликом ужасный!..
И издали откликнулся гибельный ветер, вздох огненной пасти, что явилась в Безначалье трем Миродержцам из восьми; веселый голос с Поля Куру:
Устремившись ко Мне, все деянья
Возложив на Меня силой мысли,
В созерцанье Меня пребывая,
Всем сознаньем в Меня погружайся.
Бхакт Мой! Будь лишь во Мне всем сердцем!
Жертвуй Мне! Только Мне поклоняйся!
Так ко Мне ты придешь, Мой любимый,
Я тебе обещаю неложно…
В следующий миг, властно сбрасывая наважденье, меня настиг призыв Свастики Локапал.
Я встал, раскинув руки крестом, волна Жара прошла насквозь и укатилась в колыбель Прародины; «Хорошо есть…» – начал было я, внутренне содрогаясь и понимая, что не смогу сейчас завершить возглас Тваштара-Плотника, как должно.
«И хорошо весьма!» – подставил плечо чужак во мне.
Возможно, он что-то предчувствовал.
Или просто издевался.
– …Поле Куру открыто для посетителей, – сказал я всем чуть позже. – Великая Битва закончилась.
И Вишну заплакал.
Джайтра, колесница моя золотая, садилась медленно, с опаской, пробуя землю краем переднего правого обода. Боялась, что хитрая Курукшетра просто затаилась дымчатым леопардом, и вот-вот вспучится навстречу прежним нарывом, сомнет, опрокинет, раздавит всмятку… Нет, обошлось. Сели. Гнедая четверка фыркала, косясь по сторонам, стригла воздух ушами, и Матали приходилось время от времени щелкать бичом – иначе лошади норовили взмыть обратно, в спасительные небеса.
Брихас, стоя в «гнезде» рядом со мной, молчал и кусал губы.
Остальных я брать не стал. Да и не очень-то они стремились сюда, на Поле Куру, эти остальные. Раване с его ракшасами вся Великая Битва (тем паче закончившаяся) была до голубого попугая; братец Вишну хорохорился, собираясь всех на клочки-тряпочки, но было прекрасно видно – Опекун еще не оправился от потрясения. И вдобавок дико боится встречи лицом к лицу с блудной аватарой.
Ну а Лучший из пернатых, ясное дело, остался нянькой при любимом хозяине.
Гораздо труднее было отделаться от моих головорезов облаков. Дружина твердо решила сопровождать своего Владыку, во избежание и при полном параде. Упорствовали до последнего. Пришлось наорать на Марутов, пригрозить десятникам понижением в звании и даже грохнуть разок-другой перуном оземь. При этом мне почему-то казалось, что я не перуном грохаю, а топаю ногой, подобно обиженному малолетке. Ох, много чего мне казалось в последнее время… Дружина затихла, подозрительно перемигиваясь, я еще раз рявкнул, что в опеке не нуждаюсь, и ускакал.
Сейчас же, глядя на небо, я видел невинные компании тучек-штучек – подсвеченные изнутри, они вальяжно фланировали над головой туда-сюда, кичась златыми венцами, и в сумрачной пушистости нет-нет да и погромыхивало.
Патрулировали, сукины дети.
На всякий случай.
Каюсь: на душе от этого становилось спокойнее.
Смрад стоял невыносимый. Впору свалиться в обморок. Матали еле дождался, пока я и Брихас спешимся. После чего мигом стал перегонять упряжку за дальние холмы – лошадей била мелкая дрожь, с губ срывались клочья пены, и спины животных взмокли от пота. Я одобрительно кивнул и, в сопровождении бесстрастного Словоблуда, двинулся вперед. Делая вид, что зашел сюда случайно и теперь прогуливаюсь от нечего делать. Один я, что ли, такой?.. хорошо бы, если один.
Увы.
Вся Свастика была в сборе.
Здесь, на Поле Куру.
И все Локапалы дружно делали вид, что зашли случайно и не замечают остальных.
…Лучистый Сурья навис низко-низко, заклинив колесницу в ближайшем просвете между облаками. Перегнувшись через борт, мой брат внимательно оглядывал юго-восточную ложбину: там уже который раз с оглушительным грохотом рвались трупы слонов – на жаре их расперло до барабанного звона, и шкуры «живых крепостей» не выдерживали. Ниже спуститься Сурья не мог, иначе нам бы не осталось ничего для рассмотрения.
И венец-кирита Солнца был тускло-багровым.
…Семипламенный Агни вспыхивал то тут, то там, ковыряясь в спекшейся массе тел, язычками протискиваясь в щели между обугленными костями и жадно вылизывая драгоценный металл расплавленных украшений. Поблизости от Пожирателя Жертв смрад ослабевал, сменяясь просто горячим воздухом; я заметил, что машинально стараюсь подойти поближе – и сдал в сторону.
Разговаривать с Семипламенным не хотелось.
Агни был расстроен до крайности, хотя к скорбному пламени, рухнувшему на несчастных, не имел даже малейшего отношения.
Похоже, он еле удерживался, чтобы не превратить всю Курукшетру в очистительный погребальный костер… но знал: не поможет. Душам погибших не поможет. Взъярись Пожиратель Жертв, пройдись диким смерчем по телам – а толку-то?!
Души ведь все равно никуда не являются, ни в рай, ни в ад…
В нетях числятся.
…Куберу носили в паланкине шестеро якшей-страхолюдин, вооруженных до зубов. Один раз Стяжатель Сокровищ откинул занавеси, высунулся и уставился единственным глазом на труп копейщика в легком доспехе. Убитый прекрасно сохранился, лежал почти как живой, приоткрыв в изумлении рот – и голошеий стервятник деловито выклевывал копейщику язык.
Кубера мигом скрылся в паланкине, и почти сразу оттуда донеслись странные звуки: то ли Кубера рыдал, то ли его тошнило.
Стервятник озабоченно поднял лысую голову, каркнул и вернулся к прерванному занятию.
…Ваю-Ветер вздымал груды пепла, носясь с места на место. Его появление пугало осмелевших было шакалов, и звери бросали терзать добычу, встревоженно тявкая. Но шакалы интересовали Дыхание Вселенной в последнюю очередь. Что-то он искал, веселый Ваю, забывший о веселье, что-то позарез было ему нужно… нашел. И замер, отчего смрад резко усилился.
Я пригляделся.
Да, несомненно. Помню. Это случилось пять-шесть дней тому назад, и я еще любовался битвой сверху, из «гнезда» Джайтры, крича «Превосходно!» во время особо увлекательных стычек. Это произошло именно там, где сейчас замер Ваю.
Именно там Пандав убил Каурава; Бхима-Страшный – Духшасану-Бешеного. После чего победитель на глазах у всех, сторонников и врагов, вспорол шейную вену у поверженного двоюродного брата и жадно напился его крови. Бхима стоял тогда, напоминая торжествующего ракшаса, сражение вокруг него на миг прекратилось, бойцы обеих сторон со страхом взирали на кровопийцу, а сын Ветра смеялся.
И мне послышались отголоски того смеха пополам с кровью, когда Дыхание Вселенной тихонько вздохнул.
…Петлерукий Яма помахал мне рукой, когда я приблизился. Правой, с удавкой, росшей из обрубка. Он стоял вместе с Варуной-Водоворотом, своим дядей, о чем-то взахлеб споря. Единственные, кто не притворялся случайными путниками. Наверное, потому что в пучинах зеленоволосого Варуны по его личному требованию был открыт отдельный мир для погибших в битвах асуров; прямо рядом с резервацией данавов-гигантов. Преисподняя? рай? кто знает?! Во всяком случае, именно Варуна судил последних за грехи и властной рукой раздавал наказания или милости. Мы же не вмешивались. Он старший, ему видней.
В этом они с Адским Князем были схожи.
Судьи.
И еще мы все трое были схожи в другом: нам, Локапалам Востока, Юга и Запада, являлась в Безначалье глумливая пасть из огня.
Нас преследовала виденьями гибель трех столичных воевод: Гангеи Грозного, Наставника Дроны и Карны-Секача.
– Быть не может! – донесся до меня обрывок их спора. – Мало ли что воплощения! Все мы в каком-то смысле…
Я ответно помахал рукой, но подходить и принимать участие в споре не стал.
Все мы в каком-то смысле… а я за эти дни навидался всякого, и ни о чем не мог с уверенностью сказать: «Быть не может!»
…у распадка, где из обломков колесниц громоздился чуть ли не крепостной вал, угрюмо бродил истощенный сур в одеждах шафранового цвета. Сома-Месяц раньше почти никуда не являлся лично, но сегодня изменил правилу. Узкое лицо Сомы было непроницаемым: видно, привык смотреть ночами на затихшую Курукшетру, которая в минуты перемирья мало чем отличалась от сегодняшнего зрелища.
О чем он думал в тот момент?
Не о том ли, что еще две-три таких Великих Битвы – и ему придется веками взирать на обезлюдевший Второй мир?!
О поле, поле, чтоб тебя…
«Принадлежит мародерам, – неожиданно вспомнил я. – Поле боя после сражения принадлежит мародерам.»
Вся Свастика была в сборе.
Здесь и сейчас.
И любой из Миродержцев чувствовал: нарыв, опухоль в ауре Трехмирья, никуда не делся.
Просто стал меньше и стократ плотнее; стоило лишь вслушаться, дать Жару вольно пройти через себя, и сразу становилось ясным – нарыв рядом.
На северо-востоке.
Близ места, где давным-давно стоял ашрам знаменитого Рамы-с-Топором.
Наверное, там располагался лагерь победителей.
Странное ощущение посетило меня. Будто тоненькие паутинки исподволь вросли в мои ступни, соединив Индру с Полем Куру. Я замедлил шаги, а неугомонная паутина сразу воспользовалась этим: дрожь пронизала колени, брызгами устремилась к бедрам… в паху закололо, а живот заледенел скользкой глыбой.
Что за бред?!
Я остановился.
Голова вдруг стала пустой и легкой, смрад отступил, сменившись острым запахом пота, лошадиного и человеческого; и уши резануло близким посвистом.
Я помотал головой, и наваждение исчезло.
Чтобы вернуться вновь.
Только на сей раз добавились отдаленные вопли, рев боевых раковин, и земля под ногами качнулась колесничной площадкой.
Шаг.
Наваждение ослабевает, но не исчезает.
Шаг… другой… тепло… теплее… горячо…
Жарко!
…проклятые чедийцы! Облепили саранчой, пешей саранчой с усиками-дротиками и стегаными плащами вместо крыльев; мечутся, вопят, кидаются под копыта… Лук поет в руках, и некогда менять иссеченный нарукавник из воловьей кожи. Колесница подпрыгивает, когда колесо переезжает еще живого ублюдка с отсеченной ногой, и пущеная мной стрела лишь жалко взвизгивает, бороздя эмаль щегольского панциря… жаль! Он уходит, уходит с позором, но живой; так я обещал своей матери-суке, но я не обещал, что дам ему уйти, прежде чем получу полное удовольствие.
Гони, возница!
Или нет: прыгай в «гнездо», а я сам возьмусь за поводья!
Бич?.. мне?.. зачем мне бич?!
Сутин Сын выходит на финишную прямую… ах, славно!
Вот он, беглец, вот он уже рядом, виляет заячьей скидкой, взмок от смертного пота, и чедийцы разбегаются из-под колес, хрипя свою тарабарщину! Я перехватываю поводья в одну руку и бью его ненатянутым луком, по плечам, по спине, по загривку, бью на глазах у всех, хлещу, гоню, как гонят скотину на пастбище; я – пастырь надменных полубожков, и красная пелена в глазах…
Я задохнулся, когда тишина мягкими ладонями ударила меня по ушам.
Но паутина уже обволокла все тело изнутри, вкрадчивыми усиками зацепилась за все, до чего сумела дотянуться, и ноги окончательно перестали слушаться Индру, Локапалу Востока. Они двигались сами, эти упрямые ноги, они искали тот единственный участок Курукшетры, где им будет позволено остановиться!
Позади о чем-то спрашивает Словоблуд, но мне не до него.
Уймись, Наставник!
Сейчас я – охотничий пес, взявший след.
Что?!.. я, Владыка – пес?!
Шаг.
Тепло… теплее…
…умирает! Они рвут его на части, моего сына, моего Вришасену, Быка-Воителя, а я ничего не могу сделать! Стрела не хочет выдергиваться из плеча, зазубренное жало грозит порвать мышцы, и я ломаю ее, чтобы оперенье не мельтешило перед лицом, сбивая прицел. Боль молчит, испуганно забившись в самый дальний угол сознания; боли нет, ничего нет, только гнев и бессильная липкая ненависть, от которой хочется выть на все поле.
Мальчик мой!.. я иду, я сейчас, держись, подожди немного… я уже…
И когда Обезьянознаменный хохочет, схватив моего истерзанного сына за волосы и издалека показывая мне кривой нож – я не выдерживаю. Губы движутся сами, рождая слова без посредников, без разума-советчика и сердца-подстрекателя, вопреки запретам, попранным нашими противниками с самого начала битвы. Этого нельзя делать, но и не делать этого нельзя; губы трескаются от страшных слов, кровь солона, она щекочет небо, и небосвод послушно взрывается стальными осколками, которые секут, рубят, расшвыривают живую грязь передо мной – мальчик мой!.. я уже…
Шаг.
Я даже не заметил, что бегу.
Судороги вяжут из тела замысловатые узлы, ноги подкашиваются, сознание захлестывает пенный прибой, где поровну недоумения и настойчивой потребности отыскать, найти, встать на единственном месте Курукшетры, где я…
Где я – что?!
Я налетаю на Адского Князя, чуть не сбив его с ног, и краем глаза успеваю заметить: рослый, плечистый Яма вздрагивает, как от пощечины. Словно мое прикосновение вселило и в него призрак охотничьего пса. Сегодня Яма зачем-то побрил голову, оставив лишь на макушке длинный чуб буро-красного цвета. Чуб свисает к левому плечу, Адский Князь дергает его раз, другой – и начинает бессмысленно бродить кругами по полю.
Бессмысленно для остальных.
Я смеюсь.
Мы-то с ним знаем тайным, ускользающим знанием: так надо. Мы, да еще зеленоволосый Варуна, который присоединяется к нам минутой позже. Маленький, жилистый Повелитель Пучин, чьи волнистые кудри обильно пятнает пена седины – он выглядит самым старым из нас; да он и есть самый старый, он вынырнул из той бездны времен, когда мама-Адити была еще веселой девчонкой и даже рожала, наверное, от собственного мужа…
Трое Локапал мечутся по Полю Куру. «Мертвецкое коло», лишенное завершения. Восток, Юг и Запад. Гроза, Смерть и Пучина. Два брата и племянник. Сумасшедшая Троица, связанная темными узами, сути которых до конца не понимает ни один из нас. А сверху удивленно глядит Лучистый Сурья, он глядит, и в печальных глазах Сурьи мне мерещится странное понимание. Чушь, бред, этого не может быть! Но я вскоре прекращаю думать о глупостях, потому что ноги сами несут меня к высохшему руслу ручья. Земля тут перепахана, и убитых почти нет, будто сражение тщательно избегало этого места; ноги несут меня, ноги-предатели…
…предатель! Ах, я дурак! Еще смеялся, когда мне буквально навязали этого возницу-царя, этого прохвоста! Спорил с ним, когда он, правя моей же колесницей, предрекал мне смерть, а белому кобелю Арджуне – неминуемую победу!
Колесо ударяется о вросший в землю валун. Повозка кренится, лошади истошно ржут, вынужденно повинуясь предательским поводьям… и кровавая трясина, в которую превратился ручей, надежно поглощает обод до середины.
Почему Арджуна не стреляет?!
Почему?!
Я смотрю на возницу-изменника и вижу страх в его глазах. Он что-то понял, что скоро пойму и я… пойму… скоро…
Ступни прожгло острой болью. Чужак вставал во мне в полный рост, это было мучительно больно, но я отдавался ему, как отдаются апсары: искренне и бескорыстно. Дыхание самовольно наполнилось грозой, налетевший ветер взъерошил волосы, превращая их в диадему, вихревой венец; на самых задворках сознания что-то кричал Словоблуд, пытаясь остановить… тщетно.
– Хорошо есть?! – спросил я у Курукшетры, вспаханного войной поля, притихшего в ожидании страшных всходов.
– Хорошо есть?! – спросил я у Черного Баламута; у нарыва, в чью броню мы с чужаком бились наотмашь, всем телом, одним на двоих; у гнойного чирья, пульсирующего сейчас на северо-востоке.
– Нет, действительно: хорошо есть?! – спросил я у последних трех дней, у безумия и небылиц, у встреч и прощаний, у знания, от которого першило в горле, и у Калы-Времени с ее треснутым кувшином.
Они опоздали.
Замешкались, в результате чего ответ «и хорошо весьма!» так и не прозвучал.
Я расхохотался, заставляя воды Прародины в Безначалье вздыбиться ошалелыми лошадьми; и молния ударила из земли в небо.
Неправильная молния.
Наоборотная.
Я ворвался в Обитель, как врываются во вражескую крепость.
…Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня за одинокой дверью.
Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.
Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой-Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды; и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец-мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!
Червь – он червь и есть, потому что отлично знает себе цену; даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…
Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губами, изрезанными морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.
Все повторялось, и начало дня первого смыкалось с началом дня третьего, переплетаясь телами изголодавшихся любовников.
На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, и уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался после этого в живых! – первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно защитила своего бывшего владельца.
Уступить без боя – иногда это больше, чем победа.
Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать – позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью и клочьями плоти. Это было не так, но избавиться от наважденья я не мог.
А мальчишка улыбался. Понимающе и чуть-чуть насмешливо, с тем самым затаенным превосходством, память о котором заставляет богов просыпаться по ночам с криком. Ибо нам трудно совершать безрассудства, гораздо труднее, чем седым мальчикам, даже если их зовут «надеждой врагов сына Индры»; и только у Матали, да еще у бывалых сказителей, хватает дыхания без запинки произнести эту чудовищную фразу.
Именно в тот день Карна-Подкидыш стал Карной-Секачом; а я повесил на стену панцирь, некогда добытый вместе с амритой, напитком бессмертия, при пахтаньи океана.
Ах да, еще серьги… он отдал мне и серьги, вырвав их с мясом из мочек ушей – что, собственно, и делало его Карной, то есть Ушастиком! Он отдал мне все, без сожалений или колебаний, и теперь лишь тусклый блеск панцирной чешуи и драгоценных серег остался от того мальчишки и того дня.
Обитель Тридцати Трех пела хвалу удачливому Индре, а у меня перед глазами стояла прощальная улыбка Секача.
Как стоит она по сей день, всякий раз, когда я захожу в этот мавзолей славы и позора.
Я, Индра-Громовержец.
Индра-Червь.
Но сейчас улыбка Секача показалась мне чуточку грустной.
Я протянул руки и взял серьги. Они висели на бархатной подушечке, рядом с панцирем. Подышал на них, и сердолики в платиновой оправе налились глубоким багрянцем. Ювелиры долины Синдху умудряются варить золотисто-коричневые камни, и получают в результате именно такой цвет, густой и теплый, как кровь. Впрочем, мастерство умельцев Второго мира здесь ни при чем. Гоня прочь досужие мысли, я молча смотрел в багрянец, а потом сделал то, что должен был сделать. Серьги крепились к ушам зажимами «когти гридхры» и, когда я позволил «когтям» вцепиться в мочки моих ушей…
Я ослеп и оглох. Странно, но сперва мне это даже понравилось. Тьма и тишь окутывали меня жарким покрывалом в тысячу слоев, все исчезло в пуховой бесконечности, лопнул нарыв Курукшетры, ушли в забытье горести с заботами – и лишь пальцы мои продолжали шарить по ковру вслепую.
Жарко… тепло… холодно!
Холод металла.
Вот он, панцирь с пекторалью белого золота, залог подлости и источник видений. Давным-давно, когда мир был молод, а я – так и вовсе юн, мне довелось стоять над вспахтанным океаном, держа в руках этот панцирь и серьги. Вместе с иными дарами. Естественно, серьги были мне без надобности, их я подержал в руках и с согласия братьев подарил маме-Адити; а к панцирю мигом воспылал страстной любовью. Увы, безответной. Брихас напрочь отсоветовал мне брать чудесный доспех, не объясняя причин, но с отвратительно хмурым лицом. Хуже грозовой тучи над Гималаями. Скрепя сердце, я согласился с Наставником – и панцирь попал к Лучистому Сурье. А я от душевного расстройства нахватал даров сверх меры: Обитель тогда приобрела скакуна Уччайхшраваса, Слона-Земледержца Айравату, саженцы пожелай-деревьев, десяток первородных апсар… помню, Варуна взял себе одно белое опахало и смеялся, глядя на жадину-Громовержца…
Вот он, доспех-мечта и доспех-позор, чьи пути неисповедимы.
Я разделся догола.
Наверное, даже безумцу никогда не приходило в голову одеть латы на голое тело, но сейчас я знал: так надо.
Так и только так.
А возиться с застежками мне не пришлось.
Холод обволок мое туловище намоченной в роднике простыней, ледяным взрывом откликнулись серьги, когтя уже не мочки ушей, а душу, сокровенную сердцевину; я беззвучно закричал и выгнулся дугой – но лед-обманщик мгновенно превратился в пламя Кобыльей Пасти.
Зной.
Мороз.
Экстаз уничтожения.
Стеклянные ножи полосуют тело, дробя его на осколки неведомой мозаики, и руки судьбы начинают властно собирать осколок к осколку.
Обламывая упрямые края.
Грешником, ввергнутым в пекло, стоял я, Индра-Громовержец, Владыка Тридцати Трех, а панцирь хищно корчился, мириадами корней врастая в мое тело, из доспеха становясь второй кожей, которую теперь можно было содрать лишь вместе с жизнью.
Жизнью Индры-Громовержца.
Жизнью Карны-Подкидыша по прозвищу Секач.
Прежде чем перестать быть собой, я успел улыбнуться.