Кавалькада из семерых всадников горными козьими тропами подходила к альпийским перевалам, за которыми тянулись бескрайние галльские леса. Была ранняя осень, тепло еще не покинуло долины, но вершины гор уже покрывал снег. Они остановились на привал в Аосте, там позднее возникнет город — северные ворота в Италию. А тогда это было безлюдное место, откуда открывался величественный вид на Монблан. Стражники расположились чуть поодаль, все еще испытывая смущение и страх перед Павлом. На своем костре они жарили пойманную ими козу. Когда мясо было готово, Тит почтительно поднес еду Павлу, Эвриале и Тимофею. До главного перевала оставался один переход, и этот день должен был стать пропастью, которая проляжет между их прошлой жизнью, со всеми страданиями и радостями, и неведомым пока будущим, от которого все они ждали покоя и тишины. В глубоком молчании люди смотрели на скрывающиеся во мраке ночи заснеженные вершины.

Контуры гор скорее угадывались, чем воспринимались глазами. В черном безлунном небе зажглись звезды. И тогда Павел впервые ощутил, будто что-то изменилось в нем; не с радостью, а почему-то с тоской и болью ощутил он нескончаемостьсвоего пути…

* * *

Павел Ильич очнулся, когда уже светало. Из соседней комнаты доносился какой-то неясный шум. Звук все приближался. Неплотно закрытая дверь отворилась, и в проеме показалась совершенно сонная Саша. Она упорно ковыляла на одной ноге, опираясь на спинку стула, который толкала перед собой. Добравшись до кушетки, она плюхнулась рядом с Павлом Ильичем и, прижавшись к нему, моментально заснула.

— Это еще что такое? — вполголоса спросил он.

— Эвриала возвращается к своему хозяину, — не открывая глаз, пробормотала Саша, поудобнее пристроила загипсованную ногу и опять провалилась в глубокий и спокойный сон без сновидений.

Павел действительно остался у Саши, ожидая ее выздоровления. В середине августа гипс был снят, и Саша начала выходить на улицу. Иногда они вместе прогуливались по асфальтовым и грунтовым дорожкам Филевского парка, проходя мимо мамаш с колясками, подвыпивших доминошников и просто пенсионеров, вышедших в парк насладиться последними солнечными деньками уходящего лета. Саша была практически первым человеком, с кем Павел говорил о своей жизни, жизни, как казалось ему, совершенно обычной, только невероятно долгой. Саша считала уже совершенно естественным то, что портреты человека, находящегося с ней рядом, тиражированы по всему миру в количестве, сравнимом разве только с Лениным да прочими лидерами народных демократий и антинародных диктатур. Только иконам и фрескам с изображениями Павла принадлежали века, а не жалкие десятилетия побед и свершений.

Павел не любил заходить в церкви, а собственные канонические изображения, которые оказывались на удивление схожими с прототипом, лишь раздражали его. Саша хромала все меньше и меньше, и их прогулочные маршруты становились длиннее. В одно из воскресений они уже смогли дойти до изумительного по своей красоте храма Покрова в Филях, превращенного после реставрации в музей.

Немного, наверное, в мире зданий, которые так гармонируют не столько с окружающим пейзажем, сколь с самим небом, и потому даже отвратительное окружение портовых кранов речного порта, казарм суворовского училища и желто-серых жилых коробок образца пятидесятых годов не могло испортить ощущения праздника от одного только взгляда на это чудо, исполненное и величия, и неземной легкости. Но Павел, судя по всему, был равнодушен и к этому архитектурному шедевру.

— Почему она тебе не нравится?

— Я бы так не сказал, Саша. Просто это все-таки церковь, и она, как и любая другая, напоминает мне о моей вине.

— Я, наверное, очень серая и глупая женщина, потому что никак не могу взять в толк, какая на тебе вина.

— Та, за которую я расплачиваюсь всю свою жизнь, Саша!

Он помог ей перейти дорогу, и они очутились на небольшой поляне, собственно, и являющейся территорией храма-музея.

— Понимаешь, Саша, Иисус был безусловно великим реформатором. Он хотел прежде всего освободить веру в единого Бога от обрядов, оставить лишь духовную связь человека с Творцом, а я, желая воплотить это, достиг, помимо своей воли, обратного. У иудеев был только один храм, построенный на Храмовой горе в Иерусалиме, и только в нем велась служба, да и ту Иисус считал атавизмом, вытесняющим истинную веру и позволяющим заменить обрядом подлинную духовность.

— Разве синагога это не еврейская церковь? — спросила Саша.

— Нет, это просто клуб, библиотека, школа это дом собраний, не более того. А я осознаю, что именно я, как никто другой, виновен в том, что церкви — эти языческие капища сооружены во имя человека, который ненавидел язычество, как никто на земле. Я решил, что пойду дальше Иисуса, что передам его слова тем, к кому он даже не обращался, что я смогу донести веру в добро, минуя Ветхий завет. И вот, я до конца не знаю почему, но деятельность моя привела к результатам противоположным тем, к которым я стремился: мне не нужен был и тот единственный храм, а повсюду на земле возведены десятки тысяч церквей, уродливых или прекрасных это другой вопрос. Я мечтал, чтобы язычники забыли сонмы лжебогов, но здесь их места заняли святые, среди которых и я сам, и Петр, даже Учитель на этих распятиях словно какой-то языческий Бог. Он был человеком великой мудрости, он запретил клясться, ибо человек слаб, а клянется тем, что не он создал и что не ему принадлежит. Но мир глумлив и жесток, люди, зовущие себя христианами, клянутся именно его именем и его словом и, разумеется, почти всегда лгут.

Они обошли зимнюю церковь, расположенную в нижней части строения, по периметру, и поднялись по лестнице к верхней летней церкви. Саше хотелось зайти, и они, купив входные билеты, прошли в музей. Саша поискала на иконостасе изображение святого апостола Павла. Обнаружив его высоко наверху, она застыла в созерцании. Ей вновь казалось: все, что с ней происходит, сон, странный и мистический сон. Они были невероятно похожи портрет святого и до банальности живой человек, с явным интересом изучающий музейную табличку с рассказом о постройке этой церкви княжеской семьей Нарышкиных в конце семнадцатого века.

— Ты их знал? — Саша дотронулась до его плеча.

— Нарышкиных? Нет, что ты! Не мог же я знать всех. Я в России появился, собственно, только после Второй мировой войны, когда началась война с космополитами и опять запахло большой кровью. Мой долг быть среди казнимых. Я знаю это, но, увы, повсюду не успеть и всех не спасти… Так, в тридцатые годы я не мог быть одновременно и в Германии, и здесь. А в конце семнадцатого века в России ничего особенного не творилось. Я в то время был далеко отсюда…

* * *

Из страшной, вонючей, осклизлой, лишенной каких-либо источников света камеры Павла долго вели в верхнюю часть тюрьмы, пока не втолкнули в большой холодный каземат с решетчатым окном, выходящим в колодец тюремного двора. В тот день эта конура показалась ему царством простора, заполненным чистейшим воздухом и божественным светом. Павел не мог точно определить, сколько времени провел он в нечеловеческих условиях, но понимал, что это были годы. Он не вел счета умышленно, чтобы не сойти с ума. Он старался максимально расслабиться и погрузиться в воспоминания, не задумываясь о грядущем. Если его что-то и удивляло, так только то, что ему все же приносили баланду, хлеб и воду, а по мере истлевания одежды еще и подкидывали на пересменку некую уродливую помесь тюремного халата и рясы, сделанную из грубой мешковины. Мучительным для него было полное отсутствие возможности хоть как-то приводить себя в порядок, хотя бы просто умываться, а также содержать в чистоте камеру. Тюремщик молча приносил еду и уходил, не проронив ни слова. Но и Павел не был словоохотлив, вопросов не задавал и с просьбами не обращался.

За ним пришли внезапно, и Павел понял, что его заключению пришел конец. Не ясно было только, чем оно завершится. Пока же он, превозмогая боль в глазах, просто наслаждался светом. Наконец дверь открылась и в камеру вошли двое. Один из них был явно занимающий высокое положение католический священник, а другой в темном плаще с капюшоном, почти полностью закрывающим лицо, вполне мог быть монахом, но чутье подсказало Павлу, что это не так. Виднеющаяся из-под капюшона седая, почти совсем белая борода и тяжелая прихрамывающая походка выдавали, что второй посетитель стар. Хромая, он грузно опирался на тяжелый металлический посох с набалдашником в виде головы змеи, прекрасно выточенной из голубого полупрозрачного минерала. С полминуты длилось молчание, после чего старик распорядился отвести Павла в баню и выдать ему новую одежду. Его тон, внимание и любезные поклоны сопровождающего священника не оставляли сомнения в том, кто здесь главный. Уходя, они перепоручили Павла чрезвычайно любезному стражнику, который уже не конвоировал Павла, а прислуживал ему. Великолепная баня, очевидно, была построена здесь не для узников. Сбылось то, о чем Павел мечтал весь немыслимый срок своего заключения: теплая вода бассейна нежила и ласкала его. Из бассейна он переходил в турецкую парную. Не менее двух часов Павел смывал с себя многолетнюю грязь. Никто не торопил его. Он извел в бане большой кусок первосортного душистого мыла, которое роскошно пенилось в нежных порах настоящей средиземноморской губки. Затем к нему привели напуганного до полусмерти модного городского цирюльника, который мысленно простился с жизнью, когда его внезапно оторвали от работы и без каких-либо объяснений повезли в тюрьму. Павлу подстригли волосы и ногти, подравняли бороду и опрыскали духами с терпким цветочным ароматом. Кроме белья, Павлу принесли прекрасный, явно по нему сшитый камзол, панталоны, чулки, сорочку, туфли из телячей кожи.

Павел и не предполагал, что внутри тюремного комплекса существуют особые территории, не только ничем не напоминающие место заключения, но по своему убранству и архитектуре не уступающие настоящим дворцам. Через небольшой, но ухоженный и изысканный сад его провели к увитой виноградом беседке, где за накрытым столом его дожидался уже знакомый старик. Сопровождавший Павла охранник молча удалился и они остались вдвоем.

— Поешьте спокойно, а потом уж побеседуем. У нас с вами много времени.

Павел положил себе на тарелку овощей и сыра, налил в бокал красного вина. Он наслаждался каждым вздохом, каждым солнечным лучем, ароматом сада и запахом здоровой человеческой еды. Он не знал еще, чем закончится разговор с этим странным посетителем. Свободой или… снова во тьму? Но тогда к чему все эти торжественные приготовления?

— А вы не составите мне компанию? — спросил он старика.

— Я не голоден, ответил тот. Впрочем, я уже давно вас жду и, пожалуй, поем немного. — Он слегка заикался.

Старик положил себе все то же, что и Павел, и, отломив кусок хлеба, поднялся, тяжело опираясь на край стола. Он откинул капюшон, и потрясенный Павел увидел, что это старый раввин, черная кипа и длинные пейсы не оставляли в том ни малейшего сомнения. Не обращая внимания на удивление Павла, он произнес молитвы на хлеб и на вино и вновь опустился на сиденье.

— Повторите! Ведь вы же еврей, не так ли? — обратился он к Павлу.

— Был когда-то, пожал плечами Павел.

— Вы что, предали свой народ?

Чувствуя себя неловко под острым испытующим взором старика, Павел встал и произнес молитву. Несколько минут они ели молча.

— Как вас зовут? неожиданно спросил старик.

— Паоло. Паоло Элиацци.

— Странная для Италии фамилия, даже для итальянского еврея. Ну да ладно. Вы знаете, сколько вам лет?

— Какое это имеет значение? Я и сам уже не знаю своего возраста, так же, как не знаю, сколько лет я провел здесь, в этой вонючей камере, из которой вы меня сегодня столь любезно вызволили. Не знаю, правда, почему и надолго ли, и кто вы.

Старик отодвинул в сторону тарелку и положил на стол объемистую тетрадь с пожелтевшими страницами.

— Меня зовут рав Мозес, если вам угодно знать.

— С каких это пор раввины пользуются таким почетом в этом католическом царстве?

— Ни с каких. То, что сейчас происходит, это временное явление, стечение обстоятельств. Тщательно подготовленное, хорошо оплаченное, разумеется. Но по этому поводу я, с вашего позволения, ничего более объяснять не буду.

Они выпили по бокалу вина, и рав Мозес продолжил:

— Итак, перед нами книга учета заключенных, в которой значится и ваше имя.

— Неудивительно. Я думаю, на меня имеется и отдельное дело.

— Уже не имеется. Его потеряли. Потеряли почти сразу после ареста, но побоялись доложить начальству, — старик, очевидно, несколько волновался и оттого заикался все больше.

— Поэтому и следствия по вашему делу никто не вел, вас просто оставили умирать в камере смертников в подвале. А в этой книге имеется только очень краткая запись. Послушайте: «Горожанин мещанского звания Паоло Элиацци, владелец лавки по продаже картин и предметов старины. При совершении семнадцатого февраля 1600 года от рождества Христова казни без пролития крови над чернокнижником и еретиком Джордано Бруно исполнился безумия и был обуян диаволом. Одновременно посылал проклятия святой апостольской церкви и для пущего возмущения толпы объявил себя ныне живущим святым апостолом Христовым Павлом. Направляется на расследование по высшей категории дознания. Месяца февраля семнадцатого числа, год 1600 от рождества Господа нашего Иисуса Христа». Далее идет перечень изъятых личных вещей и ценностей.

— Ну и что же здесь удивительного, рав Мозес? Страшное это зрелище человек на костре. Мой рассудок помутился. Ничего странного.

— Да в общем ничего. Вы правы. Единственно странное обстоятельство это дата.

— Не понимаю. Семнадцатое февраля тысяча шестисотого года. День как любой другой.

— Да, если не считать того, что сегодня, когда вы вышли из своей камеры, чтобы пообедать и побеседовать со мной, сегодня десятое сентября одна тысяча шестьсот семьдесят восьмого года.

Ни один мускул не дрогнул на лице Павла. Он задумчиво отправил в рот еще один кусок желтого дырчатого сыра.

— А вы тогда уже были отнюдь не юнцом, не так ли?

— Вы хотите правды?

— Безусловно, — ответил старик.

— Что меня ждет после нашей беседы? — Павел устремил на раввина свой тяжелый бездонный взгляд, но тот продолжал смотреть на него без всякого напряжения. — Куда я отправлюсь отсюда?

— Домой. Вы уже свободны. — И, словно уловив немой вопрос, добавил: — Ваш дом в порядке и отремонтирован. Подземное хранилище произведений искусства обнаружено только мной и всего лишь несколько недель назад. Там все в полной сохранности. А вот личные ценности, которые у вас отобрали семнадцатого февраля тысяча шестисотого года.

Старик выложил на стол из холщевой сумки кошелек, ключи и четыре перстня, которые стражники при аресте чуть ли не с кожей содрали с пальцев Павла, но, испугавшись проницательного взгляда надзиравшего отца-инквизитора, все же побоялись украсть и поделить.

— Вообще, чтобы вы знали, мое единственное занятие это спасение тех, кого я могу спасти.

Тут Павла проняло. Он действительно был потрясен заботой этого человека.

— Возьмите это все себе, рав Мозес. Это дорогие вещи, они могут послужить вам. — Павел поспешил продолжить, увидев протестующий жест старика. — Они могут быть полезны и в вашем деле спасения несчастных.

— Спасибо, но я ни в чем не нуждаюсь… кроме разве что сил, но об этом потом. А сейчас я хочу послушать вас. Впрочем… его взгляд упал на перстень с глазом, тот самый, доставшийся Павлу-Саулу от далекого предка, этот я возьму, если вы действительно мне его дарите…

— Да, разумеется! Более того, я расскажу вам его историю! — Но рав остановил его:

— Не надо перстень слишком старый, думаю, намного старше вас, а так называемые подлинные истории подобных вещей обычно слишком сильно искажаются. Меня сейчас интересуете вы, синьор Паоло, — он надел на безымянный палец правой руки кольцо и полюбовался им.

— Итак, когда вы родились, синьор апостол?

* * *

Саша с Павлом вошли в квартиру, которую Павел за то время, что в ней жил, как мог, привел в порядок и сделал более-менее уютной. Усталые, они отправились на кухню попить чаю. Саша была в лирическом настроении с налетом грусти. Уставившись в чашку с чаем, пахнущим бергамотом, она задумчиво изрекла:

— Павел, а ты мог бы ненадолго остаться со мной?

— Поясни.

— Ну, пока я не умру.

— У тебя что-то болит, кроме ноги?

— Да нет, и нога, собственно, уже тоже в порядке и вообще я хочу жить до ста, даже больше! Но для тебя же это один миг. Вжик!.. И ты снова свободен.

Павел молча смотрел в окно.

— Ты, кстати, не сдержал обещания, данного перед смертью Эвриале.

— Какого обещания, Саша?

— По-моему, она потребовала с тебя обещание никогда не быть одному, и ты обещал ей, правда? А? Апостол Павлик ты мой…

Он грустно улыбнулся:

— Да, но перед тем как глаза ее закрылись навеки, она прошептала, что попытается вернуться ко мне. И вот, у меня есть ты.

— Почему все-таки у вас не было детей? — Павел печально пожал плечами.

— Не знаю.

— А сколько прожила Эвриала?

— Увы, она не перенесла того, что стала, как ей казалось, выглядеть старше, чем я. Начала болеть и угасла, не дожив до семидесяти лет. Она очень тяжело болела, и с тех пор я почти всю жизнь учусь медицине более чем другим наукам, но… думаю, что и сейчас мало чем смог бы ей помочь.

В дверь позвонили, и Саша пошла открывать. Это оказалась соседка по подъезду, Анна Степановна. Она была чрезвычайно взволнована обычное, впрочем, ее состояние. В свои шестьдесят лет она всю себя посвящала общественной работе, будучи председателем районного товарищеского суда. Делу этому она отдавалась самозабвенно, не покладая рук, а величайшим плодом ее деятельности было то, что каждый горький пьяница в районе имел как минимум одно общественное порицание. Оформлял его товарищеский суд, заседающий не реже одного раза в неделю под бессменным председательством Анны Степановны.

— Анна Степанна, что-то случилось? — Саша провела в комнату задыхающуюся от волнения женщину.

— Да! И мне очень нужна помощь! Я обращаюсь к вашему родственнику! — Анна Степановна чуть замешкалась перед тем, как назвать как-то нерасписанного и непрописанного Павла Ильича. — Мне очень нужна его помощь.

— С удовольствием, — проговорил Павел. — Что от меня требуется?

— Значит, так, — Анна Степановна была сама решительность. — Вы мне нужны как мужчина!

* * *

Несколько часов Павел рассказывал историю своей жизни старому раввину. Тот не перебивал его. Внимательно слушая рассказ, он иногда отпивал вина, при этом приглядываясь с явным удовольствием к игре солнечного света в хрустальном бокале, заполненном рубиновой жидкостью. Павла же, как магнит, притягивала голова кобры, украшающая трость старика. И, отрывая взгляд от собеседника, он все чаще всматривался в этот голубоватый кристалл, мерцающий в лучах, которые пробивались сквозь виноградные лозы. Стоило старику изменить позу, и трость тоже сдвигалась, в глазах змеи вспыхивал ослепительный неземной свет. И хотя Павел понимал, что это сверкают не замеченные им ранее два крупных бриллианта, вставленные в глазницы, зрелище завораживало его.

Павел закончил рассказ о своей судьбе и замолчал, глядя в глаза старику. Тот отреагировал довольно быстро:

— Ну что ж, Саул! Мне жаль вас, как жаль любого, кто предал свой народ и свою веру.

— Я не понял, о каком предательстве вы говорите, рав Мозес.

— Как о каком?! Вы в чудовищном, искаженном виде передали язычникам слово, не к ним обращенное. Посмотрите, сколько вокруг понастроено языческих капищ, украшенных крестом — орудием убийства и пытки, вашей же пытки, Саул. Вам не нравится, как жгут людей на кострах во имя вашего же Бога?! Так ведь вы их этому научили!

— Один я?

— А какая разница! Каждый отвечает за себя, Саул, вина не делится на доли.

— Так что ж, мне надо было всех их загонять вначале в храм иудейской веры? Но миссионерство у иудеев запрещено.

— Оно и невозможно. Вы стали миссионером и породили религию, в которой есть все, кроме Бога истинного.

— А по-вашему, Бог истинный это те догмы, от которых я хотел отказаться?

— Бог это Бог, и никто не может объять его, ибо он объемлет все сущее. А догмы или не догмы… откуда вам знать, что за смысл сокрыт в их исполнении…

— Ну что вам дает суббота? Неужели кому-то нужна святость шабата? Зачем Богу нужно, чтобы это была именно суббота? Пусть один отдыхает в субботу, другой в воскресенье, а третий в понедельник и так далее. Наука и прогресс приводят к процессам, которые нельзя останавливать. Если бы все соблюдали шабат, то прогресс был бы невозможен.

— А с чего вы взяли, будто Богу нужен этот прогресс? Ну, начнут люди выплавлять новый, доселе невиданный металл зачем? Чтобы убивать друг друга и землю, данную Господом? Да?! Чтобы получить какие-то вещества, возможно, мало шести дней, но среди этих новых веществ, поверьте мне, будут яды, несущие смерть! Человек должен в поте лица своего деревянной сохой добывать кусок хлеба, а в субботу думать о своей душе и о душе своих детей.

— Я понимаю вас и как раз хотел спросить о том, как, по-вашему, сочетается развитие экономики и соблюдение заповеди, запрещающей давать серебро, любые деньги и ценности в рост. Ведь вы согласитесь, что без кредита экономика…

— Богу экономика без надобности, Саул.

— Но если даже все евреи откажутся нарушать эти законы, то есть ведь другие народы, не связанные с Богом законом Завета!

— Да! Ho боюсь, что вам, Саул, еще суждено увидеть, сколь много будет детей Израилевых среди тех, кто поведет мир по грядущему пути, и, сколь бы умны и благородны они ни были, другое предписано им Господом, a без них не свершится то, о чем я сказал. Я знаю, что это так, и причина тому лишь Его воля!

— Все это, как вы понимаете, рав Мозес, я чувствую уже давно, но моя долгая и тяжкая жизнь позволяет мне, несмотря на всю мою вину, которой я не отрицаю, чуть шире смотреть на мир и на союз человека с Богом.

— Да, Саул, не много вы поняли. Не знаю, сколько времени вам отпустил Господь в наказание за смущение душ человеческих. Но, даже если это будет десять тысяч лет, то перед бесконечностью это то же, что жизнь мотылька-однодневки. И не набрать вам безмерной мудрости, лишь пресытитесь вы зрелищем страданий, в коих средь всех живущих повинны и вы, и более многих других.

Павел опустил лицо на руки, он ощущал весь безысходный груз безумных веков и чувствовал, как гнетет его обычно столь гонимая им мысль о своей вине.

Рав Мозес тяжело приподнялся.

— Ступайте. Перед вами, наверное, еще долгий путь. И поймите, что ваша доля, Саул, быть в толпе избиваемых. Если одно лишь присутствие ваше спасет хоть кого-нибудь из обреченных, это уже смягчит вашу вину и утолит хоть на время муки совести.

Павел поднялся из-за стола и протянул руку старику. Несмотря на всю горечь сказанного, Павел испытывал к нему только благодарность и необъяснимое чувство родства. И еще горько было ему, что столь мимолетно встретился он с этим человеком, которого тоже вот-вот унесет от него неумолимая река времени.

Рав Мозес ответил ему на удивление крепким, совсем не старческим рукопожатием.

— И спасибо вам за подарок, Саул. Для меня он действительно много значит, — рав Мозес еще раз посмотрел на перстень с оком.

— Рад буду снова увидеть вас, — сказал Павел, прощаясь.

Старик светло и грустно улыбнулся, улыбнулся в первый раз с момента их встречи. Через пять минут стражник вывел Павла за тюремные ворота.

* * *

После непродолжительной паузы Анна Степановна пояснила свои слова. Проблема, как оказалось, состояла в том, что этажом ниже, в такой же двухкомнатной «распашонке», распалась семья.

— Понимаете, — вздыхала Анна Степановна, — люди попросту не смогли ужиться друг с другом и разошлись… как в море корабли. А квартира-то у них одна, и не разменять такую ни за что, и жили они так целый год вместе, чужие уже по сути люди, то есть со всеми печатями о разводе, как положено.

Павел с Сашей слушали, не перебивая, в ожидании, когда же она перейдет к сути.

— И вот сейчас она, то есть женщина, Мария Егоровна, встретила свою новую судьбу, приятного такого серьезного человека, Фуата Мансуровича. И вот, как, собственно, решили они жить вместе, так Фуат Мансурович к ней, значит, и переехал, в смысле жить. Такие вот дела.

— Ну так совет им всем да любовь, пожал плечами Павел. — А я чем могу помочь, если все счастье уже состоялось?

— Да не состоялось оно! В том-то и беда, и наше, так сказать, общественное участие. Он разделся и ходит голый совсем. Анна Степановна густо покраснела.

— Кто, Фуат Мансурович? Так он, наверное, хотел получше исполнить супружеский свой долг! — высказала предположение Саша.

— Да не он, не он разделся-то! Вот в чем и ужас, — всплеснула руками Анна Степановна, — а прежний, Анатолий Владимирович.

— А он-то зачем? — Саша с огромным трудом сдерживала смех.

— Как он говорит из протеста и с целью наилучшей подготовки к концу света. То есть он, по его словам, так протестует против нового брака Марии Егоровны с Фуатом Мансуровичем и их совместного проживания в этой квартире. Жировка в этой квартире не разделяется, так как комнаты смежные и кухня маленькая. А приватизироваться по причине предстоящего распада семьи они не приватизировались. И вот он, то есть Анатолий Владимирович, ходит по квартире голый и говорит: «Во-первых, я против вас протестую в форме, как Чучелина!» Так, что ли, ее зовут?.. опять забыла… ну, в Италии, в парламенте есть такая распутная депутатша, и ее все время показывают голую с плакатами, тьфу! Он и насмотрелся. — Она с осуждением посмотрела на бьющуюся в беззвучном смехе Сашу. Подавив истерический всхлип, Саша прошептала:

— Анна Степанна, а лет-то им всем сколько? Тридцать есть?

— Да какие там тридцать! О чем вы говорите?! Серьезные они уже люди, шестьдесят пять все справили.

Саша, закрыв лицо руками, начала сползать с дивана, а Павел, как бы размышляя над сказанным, отвернулся к окну, будучи тоже не в состоянии сдержать улыбку.

Анна Степановна, несмотря на явное недовольство несерьезностью слушателей, продолжала:

— Так вот он и говорит, что: «Если эти итальянцы на эту развратную Чучелину с утра до вечера глазеют, то вы можете и на меня, ветерана труда в атомной промышленности, поглядеть от счастья в вашей молодой семье не убудет. А коли этот Фуат Мансурович с тобой, Манька, это Марья Егоровна то есть, на кухне чай пить брезговает, когда я, голым задом к вам поворотясь, свою холостяцкую треску жарю, то, значит, никакой любви к тебе в нем нет, а одна тяга к размещению на неприватизированной жилплощади». Так-то. А еще говорит, мол, все одно сейчас конец света будет, и он якобы сам в подготовке его участие принимал и загодя разделся, чтобы на суд к Богу, значит, явиться в первозданном виде. — Анна Степановна отерла пот со лба.

— И вот моя просьба к вам… простите, как вас по имени-отчеству?

— Павел Ильич.

— Так вот, Павел Ильич, мне, как женщине и до пенсии моей юристу, неудобно как-то голому человеку объяснять, чтобы одумался. К тому же, муж мой против, чтобы я ходила, хоть и сам идти по причине своего собственного тяжелого характера отказался. Вы же поймите: общественность и товарищеский суд это все, чем мы можем помочь, нарсуд это дело не примет, так как он голый на своей жилплощади ходит. Если б он на улицу без трусов, простите, пошел, то это прямое, так сказать, хулиганство и оскорбление общественной нравственности, тут или на пятнадцать суток, или в психдиспансер прямая дорога, а дома мы можем только уговором или порицанием действовать, к совести его взывать. И все!

— А скажите, что он там про конец света говорит? — Поборов улыбку, Павел повернулся от окна лицом к собеседнице.

— Ой, глупости всякие! Вы у него и спросили бы сами. Я уж думаю, может, и вправду психиатрическую вызывать? Твердит, будто он какому-то главному масону атомную бомбу продал и сам в эти масоны хочет теперь записаться, чтобы все живое на земле спалить и дать Богу возможность по новой попробовать. Бред какой-то. И человек-то вроде почти непьющий. Ну что? Сходите, а?

— Хорошо, — ответил Павел. — Когда идти?

— Так хоть сейчас. Они дома все. Вдруг поможете людям…

Когда Анна Степановна и Павел спустились к квартире, где разворачивалась драма, Мария Егоровна как раз стояла в дверях и уговаривала войти Фуата Мансуровича. Тот, в свою очередь, войти отказывался и, сидя на корточках возле перил, курил «Беломор». Глядя из-под дерматиновой кепки на полную, рыхлую Марию Егоровну маленькими колючими глазками, Фуат Мансурович недоумевал:

— Одно мне непонятно, как ты с таким человеком жизнь прожила, Мария? Объясни мне. — Мария Егоровна только разводила руками и плакала.

— Вот, познакомьтесь, — сразу вступила Анна Степановна, — мужчина наш новый жилец, Павел Ильич зовут. Он не прописанный еще, но сейчас это значения не имеет, главное, он человек культурный и с Анатолием Владимировичем готов поговорить.

— Ой, спасибо вам, только он… вы же знаете, Анна Степанна, какой он. Проходите, Павел Ильич, не обессудьте только, уж как получится. Спасибо вам. — Мария Егоровна провела Павла в глубь квартиры и показала на дверь кухни. — Вон там он. — Несчастная женщина, отвернувшись, приоткрыла дверь, давая дорогу Павлу.

В крохотной, заставленной неопрятными полками и шкафчиками кухне стояло два маленьких обособленных стола. За одним из них сидел абсолютно голый пожилой человек ничем не выделяющейся внешности. Редкими желтыми зубами он сосредоточенно лузгал дынные семечки и при этом любовно созерцал наклеенное на шкафчик изображение итальянской порнозвезды Чиччолины, позирующей с двумя голыми, равно как и она, подругами возле какого-то римского общественного здания. Анатолий Владимирович сделал вид, будто даже не заметил протиснувшегося к нему Павла. Закрывшаяся уже было дверь внезапно снова приоткрылась и на кухню просунулась пухлая, с нездоровой кожей рука Марии Егоровны, сжимающая какой-то синий комок.

— Толенька! Анатолий Владимирович! Ну одумайся, человек же к тебе пришел, — и она, не заглядывая внутрь, кинула кусок материи в сторону бывшего мужа. Это были сатиновые «семейные» трусы.

Анатолий Владимирович цепко схватил их костлявой пятерней и неловко вскочил из-за стола. При этом во все стороны, в том числе и на Павла, полетела семечковая шелуха. Не говоря ни слова, Анатолий Владимирович повернулся к двери и, демонически захохотав, изорвал трусы в клочья, после чего победно швырнул на пол обрывки синего сатина. За дверью раздались глухие рыдания бывшей жены и осуждающее тихое бормотание уже согласившегося пройти в дом Фуата Мансуровича.

Анатолий Владимирович смерил взором Павла Ильича, усевшегося без приглашения на трехногую табуретку, и изрек, гордо подбоченясь и протягивая руку в сторону Чиччолины с подругами:

— Ну, а я чем не парламентарий?

— У вас мало опыта общения с избирателями.

— Какого опыта общения с избирателями? — Анатолий Владимирович явно был обескуражен спокойствием и невозмутимостью незваного гостя.

— Как какого? Полового, разумеется! — Павел улыбался одними губами, взгляд его, тяжелый и пристальный, изучал чахлое тело и болезненное лицо оппонента.

— Да я этих избирателей… — Анатолий Владимирович изобразил непристойное движение.

— Сомневаюсь, — парировал Павел.

— А она, — он показал, что имеет в виду порнозвезду, — она да! И это им нравится…

Анатолий Владимирович не выдержал тяжелого взгляда гостя и медленно опустился на стул. С минуту они молчали, и что-то властное, подавляющее, проникшее в сознание старого больного человека вместе с неимоверным взглядом Павла, подтолкнуло его к откровенности с непонятно зачем оказавшимся здесь незнакомцем.

— Зачем она привела сюда этого татарина? еле слышно промолвил Анатолий Владимирович.

— А вы предпочли бы, чтобы она привела китайца?

— Зачем вы так говорите?.. Какая разница кого. Просто это мой дом, ее и мой. Мы прожили здесь тридцать лет.

Павел Ильич молчал.

— Она же сама знает, какой ценой я эту квартиру получил. Эх, молодой был, дурак!

— И какой же ценой?

— А такой! — Анатолий Владимирович развел руками над причинным местом. — На работу такую пошел, реакторы-хренакторы, радиация-хренация. Чтобы в общаге не жить или, как потом, в комнате в коммуналке. Кто ж тогда знал, ее ж, заразу, не видно, не слышно, а как в «грязь» попал… Эх! Да вы знаете, что на этом языке «грязь» означает?

— Знаю! — ответил Павел.

— Ну вот, значит, в двадцать восемь лет я в «грязь» в эту попал на одном реакторе под Красноярском, и все, кабзец, ни детей, ни этих, как она мне теперь говорит, радостев половой жизни, тьфу! — он заплакал.

— А этот, что ли, половой гигант?

— Да говно он! Из нашего же монтажтреста, из Смоленска только, прописаться хочет, сволочь! — последнее слово Анатолий Владимирович визгливо прокричал в расчете на то, что его услышат в комнате и коридоре.

— Он ей вправляет, что им, татарам, до свадьбы нельзя, а теперь еще и при мне он, вишь ты, стесняется, а она, дура, охренела совсем на старости лет, прости Господи… — Он раскачивался на стуле, сжав лицо руками. — Поймите, вы… Как вас зовут?

— Павел.

— Вы, Павел Батькович, поймите — это мой дом, здесь каждый гвоздь мной вбит, хорошо ли, херово ли, по пьяни ли — другой вопрос. Но мы с ей, с дурой моей, каждую мебелюшку, каждую тряпку сраную сюда покупали, а теперь… Ну как мне сделать, чтобы он ушел отсюда, а?

Павел молчал, все было, увы, не так смешно, как показалось вначале, обычное человеческое горе в пятиметровой кухне, засоренной семечковой шелухой. Но тут Анатолий Владимирович внезапно перешел к теме, которая подспудно и заинтересовала Павла, когда она проскользнула в монологе Анны Степановны.

— Ну, а вообще-то теперь все один хрен, — вдруг сказал он. — Мы с братаном масонам теперь бомбу атомную продали, чтобы уже конец света поскорей пришел, с чем я вас и поздравляю. По-моему, так всем нам и надо. Я не из-за денег ее продал, как братан. Он-то думает у себя в Крыму дворец отстроить и отсидеться, а я плевал… Пусть здесь в Москве и взрывают… Со мной вместе.

Павел усмехнулся нелепому бреду, но Анатолий Владимирович заметил это и завелся.

— Не верите, значит! А вот смотрите: у меня тут денег на три такие квартиры, как эта, только я не покупаю, на хрена?! Я в этой сдохнуть хочу. — С этими словами он достал из-за плиты здоровенную коробку из-под корнфлекса и открыл ее.

Долларов там было не на три, а минимум на десять таких квартир. Павел помолчал две секунды, соображая, а затем взял обеими ладонями голову голого человека, повернул к себе и мрачно произнес:

— А теперь давайте по порядку и с самого начала.

* * *

С Петром Саул познакомился при очень странных и, можно сказать, драматических обстоятельствах. После гибели Иисуса Петр долгое время скрывался в Иудейской пустыне в окрестностях Иерихона. Его разыскивала городская стража Иерусалима за то, что во время задержания Учителя он, размахивая здоровенным рыбацким ножом, желая защитить Иисуса, порезал ухо одному из стражников. Рана была незначительной, и стражники предпочли разогнать спутников арестовываемого человека, а не задерживать их, что заведомо только осложнило бы задачу немногочисленному отряду.

Но по прошествии недели пострадавший стражник скончался от заражения крови. То ли нож был недостаточно чист, то ли он не промыл вовремя рану, но на третий день поднялся жар, затем начался горячечный бред, в котором он все время твердил о каком-то наказании, якобы справедливо ему посланном.

Не приходя в сознание, он умер. И тогда было решено отыскать преступника, ставшего причиной гибели стража порядка. Саул был направлен с десятком конников на поиск Петра, который вместе с товарищами скрывался в пустыне между Иерусалимом и Мертвым морем.

Саул был не слишком доволен порученным ему заданием. Он, римский гражданин, единственный отпрыск знатного рода из колена Давидова, отнюдь не юный уже человек, был крайне раздражен необходимостью шнырять по каменистой пустыне с десятью тупыми, источающими запах нечистого потного тела мужланами-стражниками, в поисках каких-то проходимцев. Однако карьера, которой он себя посвятил, требовала подчинения, и он прочесывал ущелья средь прибрежных скал Мертвого моря. Но никого, совпадающего с описаниями и свидетельством одного из конников, лично видевшего Петра с товарищами во время ареста Иисуса, им встретить не удалось.

Через три дня Саулу надлежало вернуть стражников к исполнению их основных обязанностей, которые заключались в обеспечении порядка в непосредственной близости от храма. Он отправил в Иерусалим восьмерых из них, а сам с двумя оставшимися конниками двинулся в сторону крепости Мацада вдоль берега Мертвого моря. Он рассчитывал, что именно этой дорогой смутьяны пробираются в сторону Красного моря через набатийские города, чтобы сбежать в Египет пешим или морским путем.

Расчет Саула был почти верен. Те, кого он искал, действительно скрывались в пещере, расположенной в расщелине ручья Эйн Геди как раз посередине между Кумраном и Мацадой, но они не собирались никуда дальше бежать. Их было четверо: Петр-Симон, Андрей, Фома и еще не известный никому полубезумный, прибившийся к ним накануне стражник.

Саул услышал их голоса уже под вечер, двигаясь по прибрежной дороге, проложенной совсем недавно для прохождения кортежей царя Ирода, время от времени переезжающего из Иерусалима в свою резиденцию крепость Мацада и обратно. Эхо гулко разносило голоса людей, помогавших друг другу подниматься по вертикальной стене ко входу в пещеру.

Три всадника свернули от моря к скалам. Довольно скоро Саул спешился и повел коня под уздцы, стражники продолжали двигаться на лошадях. Они вышли к небольшой каменистой площадке, являющейся плоской верхушкой каменной глыбы, нависшей над ручьем. Примерно в двадцати метрах над ними виднелся вход в пещеру, к которому можно было подняться, только цепляясь за уступы в почти отвесной красноватой скале.

Саул почувствовал, что под ногами у него зарождается какой-то гул, и разумно предположил, что это землетрясение, которое в этих местах было не редкостью. Обычно на равнинах землетрясения особого вреда не причиняли, лишь пугали людей, воспринимающих этот гул и содрогание почвы как проявление Божьего гнева и предвестье грядущих наказаний за неправедность. Небо несколько раз полыхнуло диковинным в этих краях светом зарниц. Причудливые отражения промелькнули на свинцовой поверхности Соленого моря. Саул был не из пугливых, но карабкаться сейчас наверх посчитал неразумным риском.

В пещере также почувствовали содрогание земных глубин, пристально и завороженно следя за всполохами и их отражением. Один из обитателей высунулся наружу. Первое, что увидели его испуганные глаза, были три вооруженных человека, стоящие внизу.

— Эй! — крикнул Саул. — Ответьте дворцовой страже! Есть ли среди вас бывший рыбак Симон, разыскиваемый нами за убийство, совершенное им?

— Я — Симон, — выкрикнул человек и высунулся совсем.

Один из стражников разглядел его и признал, что и показал жестом Саулу.

— Но я не убивал никого! — прокричал Симон.

— Человек, которого ты ранил в городском саду, умер четыре дня назад от раны, и ты должен предстать перед судом. Таков закон. Твои товарищи не нужны нам. Отдавшись в наши руки сам, без сопротивления, ты можешь рассчитывать на снисхождение прокуратора.

Так прокричал Саул. Но в это время гул под ногами нарастал вместе с ощущением зыбкости и ненадежности опоры. С окружающих скал начали срываться огромные камни. С грохотом они обрушивались вниз, увлекая за собой камни поменьше и целые потоки щебня. Симон, ничего не ответив, скрылся в пещере, а Саул с напуганными стражниками, едва сдерживающими дико ржущих лошадей, остались никак не защищенные среди ревущей стихии. Дело принимало нешуточный оборот, и Саул уже осматривался в поисках какого-нибудь естественного укрытия, которое при подобных обстоятельствах не стало бы могилой. Он не успел даже понять, что произошло, когда страшный и внезапный удар в голову отключил его сознание. Небольшой обломок скалы попал ему в затылок и опрокинул навзничь.

Отпустив узду, Саул скатился к краю каменной глыбы и рухнул с трехметровой высоты в маленькое озерцо, наполненное ледяной проточной водой. Гибель, так они решили, их начальника это было последнее, что увидели двое стражников; мощно вздрогнув, вся тысячетонная глыба просела и, потеряв опору, рухнула вниз, в расщелину, увлекая за собой людей и коней. В реве стихии не слышно было предсмертных воплей людей и ржания несчастных животных, через секунду превращенных в прах, затертый меж чудовищных каменных глыб.

Саул взлетал вверх, он был невесом и свободен. Он с удивлением смотрел на все, что оставалось внизу, но ничто ни гибель стражников и коней, ни грохот каменных лавин, ни даже судьба собственного тела, распростертого в ледяной воде, ничто не беспокоило его. Он летел вверх и видел все вокруг, но не так, как видят живущие, направляя свой взор в ту или иную сторону нет, он видел все сразу — и свинцовую гладь Мертвого моря, и красные горы, и заходящее солнце, и, она становилась все ярче, ущербную луну с поднятыми над горизонтом «рогами».

Он оставлял все это — он летел к свету, яркому, белому, но не слепящему, а наоборот, полному надежды и тепла. И противной, убогой представилась ему его жизнь, особенно пустая после смерти от болезни сердца его юной совсем жены Ривки. Нелепое движение в никуда, карьера, вожделенная мечта занять место при дворе императора. Кто такой император? Такой же комочек плоти с прилепившейся к нему на время душой. О, как Саул наслаждался мыслью о том, что сейчас он влетит в свет и сольется с ним, вот оно счастье и торжество. Но внезапно стремительность полета прекратилась, и Саул понял, что ему нельзя в свет; отчаяние и печаль охватили его. И голос, неведомый прекрасный голос проник в его сознание:

— Ты, Саул, сын Элиава! Зачем ты гонишь детей моих?

И не было у него ответа, ибо слова о служебном долге, о подчинении начальству, о карьере даже не возникали в мыслях Саула, ибо чувствовал он, что это не те причины, что могут быть в качестве объяснения приняты здесь.

— Грешен я! — возопил он. — И нет других причин тому злу, что творил я на земле. Но пусти меня в свет душа моя скорбит и жаждет очищения.

— Нет, Саул! Свет не примет тебя, ступай назад и очистись, Саул, ибо там, в земной скверне, должна очиститься душа, дабы стать достойной света.

— Господи! Ты ли это?

Молчание было ответом Саулу.

— Может, ты и есть тот самый Иешуа, распятый на Голгофе римскими солдатами, за безумного принятый людьми?

Не было ответа Саулу, но свет начал меркнуть. Вожделенный, прекрасный свет угасал, и Саул стремительно летел вниз.

— Господи! Я стану гласом Твоим на земле, я буду творить добро на земле и учить добру именем Твоим!

И голос в последний раз ответил ему:

— От имени своего говори и твори добро! На то и дарована тебе твоя жизнь!

Но страстная душа Саула, уже обрушиваясь вниз, успела крикнуть:

— Нет! Ибо я ничтожен, и мне нужно имя Твое, чтобы поверили мне!..

Ответом на его бунт была ослепляющая боль и черный провал разверзшейся бездны. Волны тупой боли и тошноты подхватили Саула и понесли куда-то в мрачную беспросветную даль. Он не помнил, сколько он носился во тьме и вопиял, вопиял о свете, но не было ответа его мольбе…

Открыв глаза, Саул не сразу понял, что происходит. Он лежал на какой-то подстилке возле чахлого костра, разложенного у самого края пещеры с тем расчетом, чтобы дым выходил наружу. У костра сидел Симон, тот самый человек, за которым Саул и явился сюда. Симон увидел, что Саул открыл глаза, и улыбнулся тому, кто пришел, чтобы увести его на верную смерть.

— Где твои товарищи? — разлепил пересохшие губы Саул. Каждое слово отдавалось болью в затылке, и слабость ватной тяжестью придавливала тело.

— Я попросил их помочь мне поднять тебя сюда и уйти, чтобы их не забрали вместе со мной.

— Тебя уже никто никогда никуда не заберет…

— Знаю, — ответил Симон. — Ты разговаривал с Учителем, Он приходил сюда.

— Ты видел его?

— Нет! Я почувствовал, что Он здесь, и спрятался, я ведь предал Его, трижды отрекся от Него из страха за себя, мне стыдно. А ты говорил с Ним, и Он отвечал тебе, но я не слышал Его слов, их слышал только ты. Ты ведь слышал Его, правда?

— Да, наверное… Конечно, Его. — В разбитой голове Саула проносились смутные обрывки образов и видений, мелькавшие в его сознании в долгие часы беспамятства.

— Я знал, что ты не умрешь. — Симон подбросил в костер еще несколько сухих веточек, и огонь весело затрещал. — Вы ведь о чем-то договорились с Ним, Он поручил тебе что-то? Да?

— Я поведу вас за собой, — Саул приподнял голову и пристально вгляделся в костер. — К свету!

Симон удивленно посмотрел на него и хотел еще что-то спросить, но Саул властным жестом остановил его:

— Расскажи мне про Учителя. Все, что знаешь сам!..

* * *

Одевание Анатолия Владимировича, причем не только в трусы, но и в более фундаментальные одежды, как то: брюки и рубашку вызвало среди всех присутствующих взрыв праздничного восторга. Однако Павел был крайне мрачен и не склонен принимать каких бы то ни было слов благодарности. Подхватив под локоть безвольно обмякшего за весь трехчасовой разговор Анатолия Владимировича, он сухо попрощался со встреченными им на пути участниками семейной драмы и без объяснений проследовал вниз, к машине, даже не заглянув к Саше.

Павел усадил Анатолия Владимировича на переднее сиденье недавно купленного «лексуса» и указал ему на мобильный телефон, закрепленный на штативе перед «торпедой»:

— Набирайте!

— А вы уверены, что…

— Набирайте! — Павел смотрел на Анатолия Владимировича тяжелым изничтожающим взглядом. — Значит, где они расположены приблизительно? Рублево-Успенское шоссе, где? За Усово?

Светлосерый «Лексус-400» помчался по филевским улицам в сторону «рублевки». Анатолий Владимирович набрал дрожащей рукой номер и поднял трубку радиотелефона.

— Алло! Позовите, пожалуйста, господина Михаила, это Любовин Анатолий Владимирович говорит. Хорошо. Жду.

«Лексус» на бешеной скорости мчался по дублеру Рублевского шоссе. Павел включил дальний свет и не отпускал сигнал.

— Да! Господин Михаил! Я еду к вам. Как к вам лучше подъехать? Зачем? У меня еще есть предложения. Нет, я не один. Да, мой товарищ за рулем. Ему трубку? Даю.

Павел схватил трубку, уже вылетая на Рублевское шоссе. В трубке раздался низкий голос приятного тембра, принадлежащий явно пожилому человеку:

— С кем имею честь? — поинтересовался он.

— Зовут меня Павел, а остальное обсудим при встрече.

— А вы уверены, Павел, что встреча состоится?

— Уверен. Это в ваших интересах.

— Занятно. Самоуверенный вы, однако, человек.

— Я пересекаю МКАД, объясняйте, куда ехать.

Машина на бешеной скорости неслась по тихому и тенистому Рублево-Успенскому шоссе. Восьмицилиндровый трехсотсильный мотор работал почти бесшумно, и только свист ветра и шелест широких шин доносился до прогуливающихся в лесу вблизи шоссе отдыхающих.

Павел, определившись с маршрутом, положил трубку.

— Что вы собираетесь со мной сделать? — Анатолий Владимирович всхлипывал, забившись в угол.

— Так вы же к концу света готовились. Продолжайте подготовку хуже, чем вы хотели, не будет. Если желаете, можете даже снова снять штаны. Думаю, уже все равно.

Дорога пошла через населенные пункты. Они проскочили знаменитую Барвиху, потом Жуковку.

— Что из себя представляет этот Михаил? — спросил Павел, презрительно глядя на Анатолия Владимировича.

— Господин Михаил он главный масон, самый главный! Довольно старый и очень навороченный.

— Какой-какой?

— Ну, весь такой длинноволосый, бородатый, как вы, только седой весь и старше вас.

— Это уж, положим, вряд ли. И чем он занимается?

— Скупает повсюду, где только может, всякие радиоактивные материалы. Сразу платит и намного больше, чем, как говорят, всякие там обычные террористы. У него целая сеть, я говорил вам, и если кто хочет продать что-то такое, даже просто радиоактивное, то непременно выйдет на него. И он говорит, что я, дескать, всегда заплачу больше, но, если продать кому-то еще, то есть просто кому-то, даже вовсе не масонам никаким, то ждет тебя страшный конец. И взгляд у него при этом, как у вас, жуткий, извините, взгляд. Под таким взглядом в голову не придет не то что обмануть его, а даже, так сказать…

— Еще раз! — прервал его Павел. — Он сам вам сказал, что будет бомбу вашу взрывать?

— Да нет, но это ж ежу понятно, на кой она ему еще?! Брательник-то мой, что я вам говорил, полковник, который боеголовку эту и открутил, так мне и сказал: «Видать, он хочет их побольше насобирать, ну и рвануть потом, а мы с тобой хоть пока поживем для себя, а помирать-то все равно когда-нибудь придется».

— А ему это зачем? Вы об этом думали?

— Да кто ж их знает, масонов? Миром, видать, управлять хотят.

— Каким миром, когда все сгорит?

— Вот тут, наверное, их масонская хитрость и есть.

— А откуда вы взяли, что он масон?

— Разве такое говорят! Да сами, как его увидите, поймете, что я прав. Сразу видно, что он самый главный масон и есть. Хотя, наверное, нас сейчас убьют…

Павел въехал в поселок Николина Гора и затормозил возле большого бетонного забора.

— Узнаете?

— Да, — конечно! ответил Анатолий Владимирович и обреченно вздохнул.

Глухие железные ворота бесшумно отворились, и «лексус» въехал на огромную, засаженную соснами территорию. Павел поставил свой лимузин возле черного «фольксвагена», одиноко стоящего на небольшой асфальтовой площадке возле самых ворот. Опытным взглядом Павел определил, что этот невзрачный «гольф» сверху до низу бронирован и оснащен могучим двигателем. Такие машины делаются по спецзаказу.

Вокруг не было ни души и, закрыв «лексус», Павел направился по залитой красноватым асфальтом дорожке к большому кирпичному дому, виднеющемуся впереди. Анатолий Владимирович с обреченным видом плелся следом.

— Сюда, кстати, нельзя приходить с оружием, — промямлил он внезапно.

— Спасибо за предупреждение, но я оружием не пользуюсь, даже ядерным, — ответил Павел и ускорил шаги.

К своему удивлению, он ощущал, что сильно волнуется. Сейчас он шел к заветной цели. Во имя нее он и приехал в эту гибнущую страну, из которой, по куче свидетельств, словно трупный яд из мертвого чудовища, растекались по всему миру радиоактивные материалы. Несколько лет он подкарауливал ту случайность, которая позволит в очередной раз испытать собственную неуязвимость и попытаться воспрепятствовать злу. Павел понимал, что идет на огромный риск. И боялся он не прекращения своей затянувшейся земной каденции, ибо верил, что в этом случае его душу наконец примет виденный им уже свет, но нового заточения на десятилетия, которое лишит его возможности спасать тех, в чьих страданиях он считал себя повинным.

Павел вспомнил, как много лет назад он предпринял странную даже для себя самого попытку заглянуть в собственное будущее. Тогда, испытывая одновременно и страх, и сомнение, он пришел в дом знаменитого провидца. Но ничего не дала ему та встреча.

— Может ли принять меня мэтр? — спросил тогда Павел открывшего ему дверь пожилого усталого человека, больше похожего на слугу, чем на хозяина дома.

Но человек отвернулся от него, закрыв лицо руками.

— Нет! — ответил тот. — Уходи.

— Ты и есть Мишель де Нотр-Дам, великий лекарь и прорицатель? — спросил с порога Павел.

— Это так же верно, как и то, что ты Саул бен Элиав, гражданин рухнувшего Рима и погибшей Иудеи, — ответил тот уже не по-французски, а на древнееврейском. — Уходи, ибо я не могу говорить с тобой. Мне нечего сказать человеку, чья жизнь столь же безмерна, как и страдания его. Уходи, ибо мои глаза болят, когда я вижу тебя. Дай Бог добра тебе и всем, кого встретишь ты на пути своем. Прощай и не взыщи, моя смерть скоро придет за мной! — и, не оборачиваясь, старый человек закрыл перед Павлом дверь.

Но это было давно, а сейчас Павел вновь шел непрошеным гостем в дом, где ждала его тревожная неизвестность. Анатолий Владимирович сильно отстал, но даже издалека Павел слышал, как от страха стучит зубами его спутник. Дверь особняка отворилась, и оттуда вышел на редкость обыденный верзила в камуфляже.

— Вы пройдете один. Ваш спутник подождет здесь. Он не нужен для беседы.

Услышав эти слова, подоспевший уже Анатолий Владимирович сразу расслабился и с готовностью сел на лавочку возле входа.

— Нет-нет. Вы пройдете во флигель, там вас ждет чай, кофе, телевизор и все, что пожелаете. Прошу вас.

Анатолий Владимирович скрылся в двери небольшой пристройки, а Павел проследовал за охранником внутрь главного здания. Дом был обставлен чрезвычайно изысканно, несколько картин, висевших в коридоре, свидетельствовали о хорошем вкусе и безмерном богатстве хозяина. Исходя из уже известных ему фактов и собственного многовекового опыта, Павел понимал, глядя на полотна, что скорее всего здесь и Гойя, и Веласкес были подлинниками. Стоимость этих шедевров не измерить никакими деньгами.

Его провели в каминный зал, окна которого закрывали тяжелые плотные шторы, освещение наряду с разожженным камином давали неяркие светильники, расположенные по углам. Кресло, куда усадили Павла, было расположено так, что его лицо освещалось одним из светильников достаточно хорошо, чего нельзя было сказать о втором кресле, в котором его уже ждал хозяин крупный старик с совершенно белой шевелюрой и такой же седой бородой. Павел практически не мог видеть его лица, старик сидел вполоборота к Павлу и задумчиво смотрел в горящий камин. В сторону посетителя он даже не обернулся.

— Я слушаю вас, Павел, ведь так вас зовут? — старик едва заметно заикался. — Думаю, что вряд ли вы персональный водитель Анатолия Владимировича и уж тем более вряд ли коллега этого сумасшедшего человека, и не радиоактивные материалы вы приехали мне предложить! Не так ли?

— Может, и вы представитесь, или мне называть вас, как этот идиот, «господин Михаил»?

— Да называйте как угодно, разве в этом дело? С именами потом разберемся. Итак? Ваши проблемы?

— Ответьте мне, зачем вы скупаете радиоактивные материалы, какого рода террористической деятельностью вы занимаетесь и чьи интересы представляете?

— А как вы думаете, с какой стати я буду отвечать на эти вопросы?

— Будете! Не лучше ли нам сесть как-то друг против друга? — Павел прекрасно знал о силе воздействия своего тяжелого гипнотического взгляда, вырабатывавшегося столетиями, и очень хотел использовать его в беседе.

— Знаете, я предпочитаю во время беседы сидеть у огня и смотреть на него. Вы уж простите старика за неучтивость! — собеседник медленно повернул голову и встретился глазами с Павлом.

Павел вздрогнул, он понял, что перед ним человек, которого ему не подавить ничем, такой же взгляд он когда-то уже видел и помнил его, но старый раввин, вызволивший его из римской тюрьмы, жил триста лет назад, и Павел даже не знал, когда он умер и где похоронен, их единственная встреча была последней.

— Вы, по-моему, ценитель живописи, — продолжил старик, поворотясь опять к камину.

— Да, я кое-что понимаю в этом, — ответил Павел, — но…

— Знаете, я и впрямь отвечу на все ваши вопросы, начиная, впрочем, с последнего. А пока можете полюбоваться на два моих недавних приобретения.

Он щелкнул тумблером на кресле, и в одном из дальних углов громадной комнаты включилось освещение, направленное на две картины в старинных тяжелых рамах. Павел направился к ним и на полпути остолбенел. То были картины Пьетро Нанелли, проданные им несколько месяцев назад через аукцион «Сотби».

— Не правда ли, хороши?! — в голосе старика явственно звучали иронические нотки.

Не дожидаясь ответа, старик продолжил:

— Итак, удовлетворю ваше любопытство. Представляю я себя и только себя, жизнь научила меня не декларировать никаких репрезентативных функций. А уж чьи интересы совпадают с моими покажет время. Далее. Уже тридцать лет, как я в этой безумной стране наладил скупку и сбор всего радиоактивного, что может быть вывезено отсюда для упомянутых вами террористических целей. И храню всю эту гадость здесь… и в некоторых других местах, чтобы этим не завладели другие.

— То есть вы не террорист?!

— Даже, извините, не иранец и не араб, хотя и родился я в Египте, впрочем, довольно давно.

Павлу казалось, что он сходит с ума: уж больно знакомыми были и голос, и интонация собеседника. Он отошел от картин и двинулся в сторону камина.

— А я родился в Иерусалиме. Вы, наверное, тоже бывали там?

— Нет! — сказал старик, и в голосе его послышалась безмерная печаль. — Мне нельзя ступать на землю Израиля.

— Не понял.

— Я тоже до конца не понял, но знаю, что это так. Два раза я пытался ступить на эту землю, но оба раза случались несчастья, едва я приближался к берегу земли обетованной.

— Какие же? Война Судного дня в одна тысяча девятьсот семьдесят третьем году или теракты? — Павел уже подошел вплотную к креслу старика.

— Нет! Первый раз вавилоняне, а второй столетия спустя римляне сжигали храм. И я прекратил попытки… Увы…

— Что?! Кто вы?!

Старик медленно поднялся из кресла, опираясь на палку. Павел непроизвольно опустил глаза и увидел, что крупная и крепкая еще рука, на безымянном пальце которой надето кольцо с изображением ока, сжимает полупрозрачную голову кобры с переливающимися в отблесках каминного огня бриллиантовыми зрачками.

— Рав Мозес?! Вы?!

Старик наклонил мощную седую голову в утвердительном кивке. Безумная догадка озарила Павла:

— Моше-рабейну?! Вы…

— Да, Моше или Моисей, как вам угодно!

Два безысходных странника сидели у камина и смотрели на огонь. Они могли считать себя почти ровесниками, хотя между датами их рождения пролегли целые столетия — временная пропасть, в которую канули сотни миллионов людей и десятки государств. Этим двум людям было непонятно, что им сказать друг другу. То, что они чувствовали, не передается словами земных языков.

— Я единственный раз в жизни был террористом, — медленно проговорил тот из них, кто был на тысячелетие старше. — И вы вернули мне память об этом, — он поднял вверх руку с перстнем-оком. — В один день я превратился из философа в убийцу, хотя, честно говоря, тот стражник, которого я убил тогда на глазах вашего предка, был жуткий человек, его можно было бы назвать форменным садистом… если бы он не жил за три тысячелетия до маркиза де Сада.

— Можно вопрос, ребе? — обратился к нему Павел и, увидев задумчивый кивок старика, спросил: — Вы сами-то еврей?

Моисей отреагировал немедленным и неожиданным взрывом хохота:

— Что вы, конечно, русский!

Павел тоже рассмеялся:

— Нет, я серьезно. За свою жизнь я слышал многое, в том числе некоторые египетские источники утверждали, что вы все-таки бывший жрец Озириса, урожденный племянник фараона. Что вы просто выбрали евреев, дабы создать свой народ.

— А на этот вопрос я не отвечу никогда. Да, я выбрал, я создал народ Израиля, но откуда я — ни вы, ни кто иной не узнаете никогда, более того, вы даже не узнаете, знаю ли об этом я сам. С меня хватит того, что, видимо, обратившись к людям от имени Бога, я взял на себя ответственность за все, что навязал людям.

Отделив их от полуживотного образа существования других народов, я привнес в их жизнь дополнительные страдания и плачу за это. Я поздно понял, что случилось, Павел. Но что тут поделаешь?! Я устал. И так я вошел в этот нескончаемый цикл стариком. Физически мне тяжелее, чем вам.

Павел молчал, глядя в камин; впервые за несчетное количество лет он слушал человека старше себя. За всю свою жизнь он узнал множество умнейших и прекраснейших людей. Многие из них были и образованнее, и в чем-то способнее, и даже мудрее его, но… никто не был старше.

— Знаете, что мы с вами сделали, Павел? Мы забыли ту старую притчу, которую я записал для всех, не проникнувшись до конца ее смыслом. Это притча о яблоке, о плоде, точнее, о плоде с дерева познания добра и зла. Она, на первый взгляд, кажется странной, как пятый постулат Эвклида. Чего, казалось бы, плохого в том, что человек узнает, что хорошо и что плохо, усвоит такие истины, как «не убий», «не укради», но… Наш ум конечен, и только по прошествии безумного числа жизненных циклов мы видим, что если бы человек остался животным, то не было бы того кошмара, его попросту некому было бы осознавать. Да и мы бы не сидели сейчас на радиоактивной яме. Он стукнул палкой по полу. Было бы чудо жизни, безвинное зверство и все.

— Беда в одном, — заговорил Павел. — Частицы «бы» в истории нет, ее придумал человек, сама жизнь не имеет сослагательного наклонения, а насчет яблок вы правы. Вы создали евреев, дав им яблоко Завет, превратившее их жизнь на протяжении веков в сплошной холокост. Потом я в гордыне своей растолковал язычникам, что Иисус им это яблоко уже и почистил, и порезал, и нет этому конца…

И еще: вы были правы относительно субботы и прогресса. Я всегда помню ваши слова, сказанные тогда в тюрьме. Непрерывное производство обогащенного урана и ему подобной дряни это цена отказа от субботы и от запрета на ростовщичество.

— Уму непостижимо, сказал старик, почему человек, познав, где добро и где зло, неизменно выбирает зло. Если душа рождается по многу раз, то, уничтожая этот мир, люди создают ад для своих же душ завтра. Но и в этом виноваты, видимо, мы с вами. И расплачиваемся, и будем платить. И должны платить! Вы чувствуете над собой чью-то волю, Павел?

Павел кивнул.

— Чью?

— Великого света и случайности. Хотя, быть может, случайности и нет вовсе.

— Через нее являет свою волю свет.

Оба погрузились в долгое сосредоточенное молчание. Наконец Павел встал. Он понимал, что надо идти и оставить все мысли для следующей встречи.

— И знаете, чего жаль, ребе?

— Чего?

— Что нет детей… Собственных детей…

* * *

Кланяется, кланяется в мечети араб в малахитово-зеленом тюрбане. И полны тоски его бездонные глаза:

— О, Аллах! Прости прегрешения мои! Прости, что говорил и думал во имя твое. Нет сил у меня, о, Аллах! Один я в мире, и пуст он для меня! Прими же меня и призови к себе на самый страшный суд! Сжалься надо мной, всеведущий и милосердный!

Он встает и тяжелым шагом идет к выходу из мечети. Вновь не знает он, услышал ли его Аллах, да и может ли в этом мире слышать и внимать тот, кто, возможно, сам и есть весь этот мир?

Араб в малахитово-зеленом тюрбане вышел на порог мечети и с тоской смотрел на проезжающие мимо автомобили, на виднеющиеся вдали высотные здания современных иерусалимских отелей. Саша и Павел издали обратили внимание на этого красивого человека. Они отправились из своего дома, недавно купленного Павлом в западном пригороде, на прогулку по старому городу, но у Саши начались схватки. Пришлось немедленно идти к выходу в сторону Стены Плача, где Павел оставил машину. Надо было спешить в больницу. Отведя взгляд от араба в зеленой чалме, Павел перевел взгляд на огромный живот своей спутницы. У него возникло ощущение, что он только начинает жить.

Араб тоже почему-то обратил внимание именно на эту пару и долго провожал ее взглядом. Затем, вытащив из кармана монетку, кинул ее знакомому нищему, задремавшему у входа в мечеть. Услышав звон пятишекелевой денежки, тот проснулся и пробормотал в спину уходящему человеку:

— Да продлит твои годы Аллах, спасибо тебе, Магомет!


Нетания, Москва, 1997

Загрузка...