Жаркий август стоял в Палестине. Солнце нещадно палило. На небе не было ни облачка, и уже с апреля не выпадали дожди. Люди не знали, чем умерить зной и куда от него скрыться.
Легче всего было, пожалуй, в Яффе; конечно, не в самом городе, который своими скученными домами карабкался, как крепость, по крутой скале и от грязных улиц и мыловарен которого шла нестерпимая вонь. Город все-таки лежал у моря, от которого хоть немного веяло прохладой. Окрестности Яффы были не лишены прелести: город был окружен, по крайней мере, пятьюстами апельсиновыми садами, деревья в которых были усеяны зреющими плодами и твердыми темно-зелеными листьями, сохранявшими плоды от жгучих солнечных лучей.
Но какая жара царила в самой Яффе! Громадные листья высокой клещевины съежились и высохли, даже выносливые пеларгонии больше не цвели и с поникшими стеблями лежали на камнях и во рвах, почти погребенные под слоем пыли. При взгляде на красные цветы кактуса казалось, что тепло, накопившееся за лето в его толстом стволе, вырывается теперь большим языком жаркого пламени. О температуре можно было судить по тому, что дети, бегущие к морю купаться, громко кричали и высоко подпрыгивали, — так жег их ноги раскаленный белый песок.
В Яффе было нестерпимо жарко. И все-таки здесь было лучше, чем в обширной Саронской равнине, простиравшейся сразу же за городом между морем и горами. В маленьких городках и селениях, разбросанных по равнине, жили люди, но трудно было понять, как они выдерживают этот зной и отсутствие воды. Только изредка решались они выходить из своих жилищ, лишенных окон, и то старались держаться возле стен или искали хоть немного тени под одиноко стоящими деревьями.
На открытой равнине трудно было встретить хоть одну зеленую былинку, как и человека. Все прекрасные цветы весны — красные анемоны и махровый мак, маленькие маргаритки и пышные гвоздики, покрывавшие землю густым красновато-белым ковром, — погибли. Пшеница, рожь и сорго, покрывавшие обработанные поля вблизи селений, были сжаты и убраны, а жнецы с их волами и ослами, песнями и танцами уже разошлись по деревням. Единственно, что напоминало о весне — это торчащие высокие высохшие стебли, на которых когда-то качались прелестные, благоухающие лилии.
А между тем находились люди, утверждавшие, что лето лучше всего проводить в Иерусалиме. Они, соглашаясь, что город тесен и густонаселен, говорили, что он зато лежит на вершине длинного горного хребта, пересекающего всю Палестину, и поэтому малейший ветерок, с какой бы стороны он ни подул, никогда не минует святого города.
Но что бы ни говорили о легком горном воздухе и доступности места всем ветрам, в Иерусалиме царила страшная жара. По ночам люди спали на крышах, а днем запирались в домах; им приходилось пить дурно пахнущую воду, собранную во время зимних дождей в подземных цистернах, да еще бояться, что ее не хватит. Малейший ветерок поднимал густые облака известковой пыли, а если кто-нибудь отваживался выйти на дорогу за городом, нога его тонула в густой белой пыли по щиколотку.
Хуже всего было то, что этот зной лишал людей сна. Все спали плохо, а некоторые сутками не могли заснуть. От этой бессонницы жители Иерусалима днем ходили подавленные и раздраженные, а ночью мучились кошмарами.
В одну из таких ночей пожилая американка, много лет жившая в Иерусалиме, беспокойно металась и ворочалась на постели, не в силах заснуть. Она вынесла свою постель на верхнюю террасу, огибающую весь дом, положила себе на голову холодный компресс, что, однако, не помогало. Женщина жила в пяти минутах ходьбы от Дамасских ворот в большом роскошном доме, стоявшем на отшибе. Здесь можно было рассчитывать на чистый, свежий воздух, но в эту ночь американке казалось, что вся городская духота собралась в ее доме. Правда, со стороны пустыни дул легкий ветерок, но был жарким и колючим, словно напитанный бесчисленными пылинками. Кроме того, стая уличных собак за городскими воротами оглашала воздух жалобными завываниями.
Пролежав без сна несколько часов, американка впала в унылое, подавленное состояние. Она старалась ободрить себя, вспоминая, как ей все удавалось с тех пор, как благодаря откровению Господню она переселилась в Иерусалим, основала здесь общину и преодолела все препятствия. Только ничто не могло ее успокоить, ее тревога все возрастала. Мало-помалу ей стало казаться, что она и ее единоверцы будут убиты, что враги подожгут их дом, предварительно перекрыв все выходы. Ей представлялось, что Иерусалим выпустил всех своих фанатиков, которые нападут на нее со всей силой своей ненависти и жажды истребления, таящихся в стенах этого города.
Американка старалась вернуть себе обычную, спокойную уверенность. Стоит ли приходить в отчаяние именно теперь, когда дело ее движется с таким успехом, теперь, когда колония миссис Гордон еще усилилась пятьюдесятью шведскими крестьянами, приехавшими из Америки, и ждет еще приезда из Швеции этих славных, надежных людей. Действительно, ее затея еще никогда не стояла так твердо и прочно, как теперь.
Чтобы рассеять свое беспокойство, миссис Гордон встала, накинула длинный белый плащ и решила выйти из дома. Она открыла маленькую калитку в задней стене и направилась по дороге к Иерусалиму. Скоро она свернула с дороги и поднялась на небольшой крутой холмик. С его вершины в лунные ночи виден был весь город с его зубчатыми стенами и бесчисленными куполами, большими и маленькими, сверкавшими в лунном свете.
Все еще борясь с тревогой и беспокойством, американка поддалась обаянию чудной ночи.
Все окрестности далеко вокруг были залиты зеленовато-серебристым светом палестинской луны, придававшем всему чудесный, таинственный оттенок. Вдруг в голову миссис Гордон пришла странная мысль: «В старых замках есть комнаты, в которых появляются привидения, возможно, что и в этом старинном городе, на этих самых холмах могут появляться призраки прежних времен, что с гор может спускаться величавое шествие и что древние мертвецы тихо скользят во мраке ночи».
Миссис Гордон не пришла в ужас от нахлынувших мыслей, напротив, она вся преисполнилась радостного ожидания. С той ночи, как потерпел крушение «Л'Юнивер», и она, борясь с волнами, услышала глас Божий, она нередко получала вести из иного мира. Американка начала думать, что нечто подобное ждет ее и теперь. Ее сознание словно расширилось, а мысли работали с необыкновенной легкостью и быстротой. Чувства обострились, ночь уже казалась не тихой, а напротив, полной голосов и таинственных звуков.
Не успела она осознать произошедшие с ней перемены, как вдруг услышала могучий, громовый голос, словно вылетающий из старого, охрипшего горла:
— Воистину могу я с гордостью поднять голову из праха, ибо никто не может сравниться со мной в могуществе, силе и святости!
Едва были произнесены эти слова, как от храма Гроба Господня раздался удар колокола, — только один удар, прозвучавший словно протест.
И голос продолжал:
— Разве не я наполнил мир благочестием? Разве не я остановил людской поток в его бессмысленном беге и направил его в новое русло?
Миссис Гордон оглянулась. Голос доносился с востока, со стороны города, где некогда возвышался храм Соломона, а теперь на серовато-зеленом ночном небе высился силуэт мечети Омара. Может быть, это был мулла, который, поднявшись на минарет, славил Аллаха?
— Слушай же, — продолжал голос, — я помню эти места задолго до того, как здесь воздвигли город. Я помню эту гору нетронутой и недоступной. Вначале это была одна несокрушимая скала, но потоки дождя, льющиеся на нее с сотворения мира, размыли ее на бесконечное множество холмов. Одни из них спускались мягкими склонами, другие раскинулись широкими плоскогорьями с отвесными стенами, некоторые представляли такие узкие гряды, что служили мостиками для окружающих возвышенностей.
Когда глубокий голос замолк, со стороны Гроба Господня снова раздалось несколько отрывистых ударов колокола. Миссис Гордон, ухо которой уже привыкло различать звуки в ночной тишине, уловила в этом звоне голос, и ей почудились слова:
— Я тоже видел все это.
Первый голос снова заговорил:
— Я помню, что на вершине этого горного хребта находился холм, называемый Мориа. Он угрюмо и мрачно возвышался крутыми склонами и резко очерченной вершиной над глубокими темными долинами, на дне которых пенились бурные потоки. С востока, юга и запада гора Мориа высилась неприступной стеной, и только с северной стороны она соединялась с широкой грядой холмов, наползавших друг на друга по ту сторону долины.
Миссис Гордон опустилась на груду камней, оперлась головой на руку и стала слушать.
Как только первый голос замолк, как будто несколько утомленный, с противоположной стороны раздался второй голос:
— Я тоже помню изначальный вид скалы.
— Случилось однажды, — снова заговорил голос со стороны мечети, — что несколько пастухов, перегонявших свои стада через горный хребет, заметили эту гору, которая стояла среди долин и возвышенностей так хорошо защищенная, словно в ней хранились большие сокровища или другие чудеса. Они поднялись на ее вершину и нашли здесь величайшую святыню.
Тут его прервал голос колокола:
— Они нашли на восточном склоне всего лишь обломок скалы. Это был большой, круглый, приплюснутый камень, который слегка возвышался над землей, поддерживаемый посередине острием другого обломка, и в таком виде он больше походил на шапку исполинского гриба.
— Но пастухи, — продолжал первый голос, — знавшие все священные сказания с начала мира, были охвачены большой радостью при виде его и воскликнули: «Вот та священная скала, о которой так много рассказывают старики. Вот камень, который Господь создал прежде всего мира. Отсюда раскинул Он поверхность земли на восток, запад, север и юг, отсюда воздвиг Он горы и разлил моря до самой тверди небесной».
Голос остановился, как бы ожидая возражения, но колокол молчал.
«Какое странное явление, — подумала миссис Гордон, — ведь это не могут быть голоса людей». И в то же время это совсем не казалось ей странным. В эту душную ночь при зеленовато-бледном свете месяца все чудесное представлялось ей вполне естественным.
— Пастухи с большой поспешностью сошли с горы, — продолжал первый голос, — чтобы оповестить все окрестности, что они нашли Камень, служащий основанием мира. И скоро я увидел толпы людей, поднимающиеся на гору Мориа, чтобы на мне, первосотворенном камне, принести жертву Творцу и воздать Ему хвалу за Его чудное создание.
При этих словах голос перешел в певучий напев на высоких дрожащих нотах, каким дервиши читают Коран.
— И тогда впервые мне поклонились и принесли жертву! Слава обо мне разнеслась по всему миру. Почти ежедневно видно было, как длинные вереницы караванов поднимаются по беловато-серой горе, отыскивая дорогу к горе Мориа. Поистине я могу с гордостью поднять свое чело! Благодаря мне эта недоступная вершина перестала быть одинокой и заброшенной. Ради меня на гору Мориа стремилось столько людей, что купцы сочли выгодным для себя возить сюда свои товары на продажу. Благодаря мне на горе появились оседлые жители, которые продавали паломникам уголь и воду, благовония и огонь, голубей и ягнят.
Второй голос все еще молчал, но миссис Гордон подняла удивленно голову. Говоривший так должен был быть самим Камнем Основания! Она слышала голос обломка скалы, который покоится в великолепной мраморной нише в мечети Омара!
Голос продолжал:
— Я первый и единственный, я тот, кому никогда не перестанут поклоняться люди!
Едва он произнес эти слова, как прозвучал ответ колокола церкви Святого гроба:
— Ты забыл рассказать, что почти посередине той самой возвышенности, где покоишься ты, находилась маленькая, незначительная гора, поросшая дикими маслинами. И ты, вероятно, охотно бы забыл, что древний патриарх Сим, сын Ноя, второй прародитель человеческого рода, поднялся однажды на гору Мориа. Он был уже стар и дряхл и стоял одной ногой в могиле; он поднимался медленными, неверными шагами. Двое слуг сопровождали его, неся всевозможные орудия, необходимые для того, чтобы выбить в скале могильный склеп.
Но старый хриплый голос молчал.
— Ты притворяешься, будто не знаешь, что Ной, отец Сима, владел черепом Адама, первого человека; он хранил его как самую драгоценную реликвию, оставшуюся от праотца всех людей. Умирая, он передал череп Симу, а не кому-то другому из сыновей, потому что предвидел, что от Сима произойдет величайший народ из всех народов. Чувствуя приближение своего последнего часа, Сим решил захоронить святую реликвию в горе Мориа. Но, обладая даром пророчества, он похоронил череп не под святой скалой, а под небольшой горой, поросшей маслинами, и она с того дня стала называться Голгофой, или Лобным местом.
— Я хорошо помню это событие. — проговорил хриплый голос, — Я помню также, что почитатели святой скалы находили это в высшей степени странным. Они считали, что патриарх был слишком стар и дряхл, чтобы сознавать, что делает.
Со стороны церкви раздался только один звонкий удар, который показался миссис Гордон больше похожим на отрывистый смешок.
— И что может значить такое ничтожное событие, — снова раздался голос со стороны мечети. — Могущество и святость великого камня все возрастали. Цари и народы стекались к нему, прося у него счастья и удачи. Я помню и тот день, когда патриарх более славный, чем Сим, посетил гору. Я видел почтенного седовласого Авраама, когда он поднимался на гору в сопровождении своего сына Исаака. И не на тебе, о Голгофа, а на святом камне воздвиг Авраам жертвенный алтарь, чтобы принести в жертву своего сына.
Колокол Гроба Господня резко прервал его:
— Разумеется, это делает тебе честь, но не забывай, что почет при этом выпал и на мою долю! Ведь когда ангел Господень остановил нож в руке патриарха, и тот пошел по горе искать животное, чтобы принести его в жертву, то нашел на Голгофе овна, зацепившегося рогами за куст маслины.
Миссис Гордон прислушивалась все с большим вниманием. Слушая спор двух великих святынь, она с некоторым унынием думала о своем призвании.
«Ах, Боже мой, зачем послал Ты меня проповедовать единение? Споры и распри — вот единственное, что осталось неизменным с сотворения мира!»
Первый голос отвечал:
— Я не забыл ничего, что достойно сохраниться в памяти. Я помню, что уже во времена Авраама плоскогорье не было пустыней. Здесь был город, в котором жил царь, считавшийся первосвященником святого камня. Этим царем был Мельхиседек, он первый установил порядок жертвоприношения и прекрасные священные обряды, совершавшиеся у святого камня.
Собеседник не замедлил с ответом:
— Я тоже признаю Мельхиседека святым мужем и пророком. То, что он был одним из избранников Господних, доказывает уже его желание быть погребенным в могильном склепе под Голгофой на том самом месте, где покоится череп Адама. Ты никогда не задумывался над великим смыслом того, что первый грешник и первосвященник погребены в одном месте?
— Я слышал, что ты придаешь этому очень большое значение, — отвечала святая скала, — но я знаю нечто, имеющее еще большую важность. Город на горе рос и ширился. Окрестные долины и холмы заселялись и получали имена. И скоро уже только восточная часть горы, где лежит Камень Основания, сохранила за собой название Мориа. Южная возвышенность стала называться Сионом, западная — Гаривом, а северная — Везефой.
— Однако расположенный на горе город продолжал оставаться незначительным, — возразил голос Святого Гроба. — В нем жили только пастухи и священники. Люди не имели никакого желания селиться в этой бесплодной каменистой пустыне.
Миссис Гордон содрогнулась, услышав в ответ громкий победоносный голос:
— Я видел царя Давида! Я видел царя в багряных одеждах и блестящих доспехах; он стоял здесь и созерцал город, прежде чем избрал его своей царской обителью. Почему не выбрал он веселый, радостный Вифлеем или Иерихон, лежащий в плодородной долине? Почему не сделал он Гилгал или Хеврон столицей Израиля? Говорю тебе, он избрал это место ради Святой горы. Он избрал его, чтобы цари Израильские жили на горе, которая целые тысячелетия осенялась моей святостью.
И голос снова заговорил нараспев:
— Я вижу великий город с его стенами и башнями. Я вижу на юге Сиона царский дворец с тысячей строений. Я вижу лавки купцов и мастерские ремесленников, укрепленные стены, высокие ворота и башни. Я вижу людные улицы, всю красоту и весь блеск града Давидова!
— И вспоминая все это, я могу поистине воскликнуть: «Велико твое могущество, о Святая скала! Все это вызвано к жизни благодаря тебе. С гордостью можешь ты поднять свое чело! Ничто не может сравниться с тобой в славе и святости!» А ты, Голгофа, была маленьким пятнышком на земле, пустынным холмом за городскими воротами. Кто приносил тебе жертвы, кто поклонялся тебе, кто знал хоть что-нибудь о твоей славе?
В то время, как эта хвалебная песнь разносилась в ночном воздухе, заговорил голос колокола, гневно, но тише, чем прежде, как бы сдерживаемый чувством благоговения:
— Видно, что ты уже стар и преувеличиваешь все, что видел в юности, как делают все старики. Город Давида одиноко раскинулся по южному склону. Он не достигал даже середины горы. Вполне естественно, что я остался за городской стеной.
Первый голос тут же продолжил, не давая прервать себя:
— Но величайшей славы, о Святая скала, достигла ты при Соломоне! Гора вокруг тебя была выровнена и выложена каменными плитами. А вокруг этой площади построили колоннады, как в парадных залах царских дворцов. Посреди площади был возведен храм, где помещалось святилище и Святая Святых. И ты, о Камень Основания, покоился посреди храма, и на тебе хранились в святилище скрижали заповедей и ковчег завета!
Со стороны храма донесся только глухой жалобный стон.
— А при Соломоне была проведена вода из глубины долины на возвышенность, окружающую Иерусалим, потому что Соломон был мудрейший из царей. На сухой беловато-серой почве стали расти деревья, а между расщелин скал зацвели розы. Осенью в садах к радости Соломона собирали финики и виноград, гранаты и маслины. А ты, Голгофа, все еще продолжала оставаться пустынным холмом за городской стеной. Ты была такой невзрачной и бесплодной, что ни один богач во времена Соломона не хотел разбить на тебе сады и ни один бедняк не сажал на тебе виноградной лозы.
Второй собеседник, казалось, собравшись с мужеством, ответил на последние нападки:
— Ты забываешь, что именно в это время произошло событие, придавшее Голгофе блеск и славу. В это время мудрая царица Савская посетила Соломона, и царь принял ее в своем дворце, который назывался «Дом из ливанского дерева», потому что был построен из бревен, привезенных из далекого Ливана.
— Когда Соломон привел арабскую царицу полюбоваться на эту невиданную постройку, она обратила внимание на одно бревно необычайной толщины. Когда его рассмотрели ближе, оно оказалось сросшимся из трех стволов. Мудрая царица содрогнулась, увидев это дерево во дворце царя, и поспешила рассказать его историю. Она поведала царю, что ангел, охранявший вход в рай после изгнания первых людей, впустил однажды в великолепные райские сады Сифа, сына Адама.
— Ему было позволено идти вперед, пока он не увидит древа жизни. Когда же Сиф уходил обратно, ангел дал ему три зерна чудесного дерева. Сиф посадил эти зерна на могиле Адама на ливанской горе, и из них выросли три ствола, сросшиеся в одно дерево. «И это самое дерево, — сказала царица, — срубили для тебя дровосеки царя Хирама, о царь, и вот оно вложено в стену твоего дворца. Но сказано, что на этом стволе должен умереть человек, и, когда это случится, Иерусалим падет и все племена Израилевы рассеятся по миру». Чтобы избежать исполнения этого мрачного пророчества, царица посоветовала Соломону уничтожить это дерево. И Соломон повелел вынуть ствол из стены дворца и бросить его в купель Вифезду.
За этим длинным рассказом последовало глубокое молчание, миссис Гордон начала думать, что этим все и кончится, колокол зазвучал снова:
— Я вспоминаю те тяжелые времена. Я видел, как храм был разрушен и весь народ заключен в темницы. Где же были тогда твои слава и могущество, о Святая скала?
Голос Святой скалы ответил после некоторого молчания:
— И все-таки я всемогущ! И хотя я пал, я снова сумел подняться. Разве ты не помнишь, каким блеском я сверкал во времена Ирода? Помнишь три преддверья, ведущие в храм? Помнишь огонь на жертвенном алтаре, который поднимался высоким пламенем, озаряя ночью весь город? Помнишь Царский портик Ирода, называемый «прекрасным», который состоял более, чем из полутора сотен порфировых колонн? Помнишь благоухание благовоний, сжигаемых в храме, которое при западном ветре доносилось до Иерихона? Помнишь, с каким гулом распахивались медные врата? Помнишь вавилонскую завесу перед Святая Святых, затканную розами и нитями чистого золота?
Со стороны храма прозвучал отрывистый резкий ответ:
— Я помню все это, но помню также, что в те времена Ирод велел вычистить купель Вифезды и что его работники нашли на дне ее Древо Жизни, находившееся некогда в стене дворца Соломона, и выбросили на берег толстый ствол.
— Вспомни еще, — с гордым торжеством продолжал голос камня, — вспомни еще блестящий город, в котором цари иудейские жили на Сионе, а римляне и чужестранцы в окрестностях Везефы! А помнишь крепость Мариамны и крепость Антония? Помнишь ли несокрушимые врата и стену с башнями, окружавшую город?
— Да, я все помню, — отвечал колокол, — но я помню и то, что именно в это время член синедриона Иосиф Аримафейский приказал вырыть могильный склеп в своем загородном саду, прилегавшем к Голгофе.
Голос камня, несколько вздрогнув, продолжал неустрашимо:
— Помнишь огромные толпы людей, сходившиеся на большие праздники в Иерусалим? Ты не забыл еще, как на всех дорогах Палестины кишел народ, а склоны горы вокруг города были тесно заставлены палатками? Ты помнишь, как народы Рима, Афин, Дамаска и Александрии стремились сюда, чтобы созерцать красоты храма и города? Помнишь ты еще гордый град Иерусалим?
Колокол прозвучал с непоколебимой уверенностью:
— Несомненно я помню все это, я не забыл также, что как раз в это время палачи Пилата нашли Древо Жизни на берегу купели Вифезды и сделали из него крест, на котором должен был быть распят осужденный преступник.
— Презираемым и непризнанным был ты всегда, — прозвучал горький ответ. — Но до тех пор ты был, по крайней мере, незаметным пятном на земле. А в те времена на тебя навлекли позор, ибо палачи Пилата выбрали тебя местом для казни. Я помню тот день, когда на Голгофе воздвигли три креста.
— Я был бы достоин презрения, если бы когда-нибудь забыл этот день! — возразил ему торжественно голос храма, и слова разнеслись далеко в воздухе, словно сопровождаемые хвалебным пением невидимых хоров. — И я помню так же, что в то время, когда на скалистой Голгофе был водружен деревянный крест, на горе Мориа совершилось великое пасхальное жертвоприношение. Пышно одетые входили израильтяне в украшенные колоннами преддверья храма. Среди толпы шли люди с длинными шестами в руках, на которых висели жертвенные агнцы. И когда толпа наполнила весь храм, так что не было больше ни одного свободного места, врата храма захлопнулись и трубные звуки возвестили начало празднества.
— Жертвенные животные были повешены между колонн и заколоты. Священники стояли длинными рядами поперек храмового двора, собирали кровь жертвенных животных в золотые и серебряные чаши и возливали ее на пылающий жертвенный алтарь. Крови было пролито так много, что она залила весь двор, и священники должны были стать на скамейки, чтобы не замочить в крови края своих белоснежных одеяний. И в то мгновение, когда Распятый на Голгофе испустил дух, великое пасхальное жертвоприношение в храме было прервано. Глубокий мрак окутал святилище, весь храм сотрясся до основания, и вавилонская завеса в храме разорвалась надвое в ознаменование того, что с этого часа слава, могущество и святость Мориа переходят к Голгофе.
— Землетрясение не обошло и Голгофу, — произнес первый голос, — вся гора дала трещины.
— Да, — подхватил храм в прежнем торжественном тоне. — На вершине Голгофы образовалась глубокая трещина, и через нее кровь с креста стекла глубоко до самого могильного склепа, возвестив и первому грешнику, и первосвященнику, что искупление свершилось.
В ту же минуту в церкви раздался громкий и ликующий перезвон колоколов, а со стороны минарета мечети донеслось заунывное пение, призывающее правоверных.
Миссис Гордон поняла, что наступил час молитвы, и ей показалось, будто обе спорящие святыни хотели дать излиться обуревавшим их чувствам гордости и унижения.
Едва только смолкли колокола, как мечеть заговорила в прежнем торжественном тоне:
— Я великая скала, пребывающая с начала мира, а что такое Голгофа? Я есть то, что я есть, никто не может усомниться, где ему искать меня, а как найти Голгофу? Где гора, в глубину которой погрузился крест? Никто этого не знает. Где гробница, куда был положен Христос? Никто с уверенностью не может указать места.
Быстро прозвучал ответ с Голгофы:
— И ты возводишь на меня все эти обвинения? Тебе следовало бы знать местоположение Голгофы, ты достаточно стар для этого. Целые тысячелетия видел ты Голгофу на ее месте перед Вратами Правосудия.
— Да, разумеется, я стар, я очень стар, — заговорил снова камень. — Но ты сам сказал, что у стариков плохая память. Вокруг Иерусалима лежит много пустынных холмов. Как могу я помнить, какой из них Голгофа? А в горах вырыто много могильных склепов. Как могу я узнать, в каком из них был погребен Христос?
Миссис Гордон слушала со все возрастающим нетерпением. Ее охватывало желание вмешаться в разговор. Эти чудесные голоса раздавались в ее ушах только для того, чтобы напомнить ей давно знакомые древние сказания! Ей хотелось крикнуть им, чтобы они открыли ей тайны Царствия Божия, а обе святыни вместо этого самым жалким образом спорили о первенстве и преимуществе.
Колокол нетерпеливо зазвенел:
— Тяжело вечно оправдываться и возражать, как будто я говорю о том, чего не было. Ты, несомненно, помнишь, что еще первые христиане посещали меня, чтобы вспомнить о важных событиях, совершившихся на Голгофе?
— Да, — отвечала мечеть, — это может быть и правда, но я почти уверена, что христиане потеряли тебя среди вновь построенных улиц и новых домов, город сильно разросся, и Ирод приказал обнести его новой стеной.
— Они не потеряли меня, — возразила Святая Гробница, — они собирались вокруг Голгофы, пока не прекратилась осада Иерусалима. Только тогда они покинули город.
Святой камень ничего не возразил. Он, казалось, был подавлен этими грустными воспоминаниями.
— Твой храм был низвергнут! — воскликнула церковь. — Священное место покрылось обломками, а римский император запретил убирать развалины. Шестьсот лет, о камень, пролежал ты в пыли и прахе!
— Что значат для меня шестьсот лет? — возразил надменно камень. — Никто не сомневается, где я лежу, а твое местонахождение вызывает постоянные споры.
— Как можно спорить обо мне, если я была вновь обретена благодаря чуду Господню! — с благочестивым смирением отвечала гора. — Меня снова нашла царица Елена, которая была христианкой и святой. Она получила во сне повеление отправиться во Святую землю и воздвигнуть святыни на том самом месте, где происходили великие события.
— Ах, я помню то время, когда царица прибыла в Иерусалим. Ее сопровождали благочестивые и ученые мужи. Я помню, как она долго и напрасно отыскивала гроб Господень.
— В то время почти посреди города был воздвигнут храм Венеры, и царица узнала, что Адриан построил его на горе, которую христиане некогда почитали святой. Она повелела разрушить храм, и тогда обнаружилось, что он был воздвигнут на Голгофе. Под фундаментом храма нашли, нетронутым и сохранившимся для потомства Святой Гроб и вершину Голгофы с гробницей Мельхиседека и расщелину в горе, из которой, как утверждали, все еще продолжала сочиться кровь. Нашли также и…
Тут мечеть прервала его громким насмешливым хохотом.
— Выслушай последнее и самое веское доказательство, — продолжала церковь, не давая перебить себя. — Святая Елена ничего так не жаждала, как отыскать Святой Крест, который совершенно исчез, и только после долгих и бесплодных поисков к царице пришел мудрец, сообщивший ей, что Крест погребен глубоко под землей, и указал место, где его следует искать. Он сказал, что надо рыть очень глубоко, потому что стражники бросили Крест в крепостной ров, который теперь доверху наполнен землей и камнями. О, я помню, как сама святая сидела на краю рва и поощряла работников. Я помню также тот день, когда Святой Крест был поднят со дна старого крепостного рва.
Церковь продолжала говорить дальше, не давая мечети перебить себя насмешливыми восклицаниями и недоверчивым хохотом.
— И я помню великое множество чудес, последовавших за обретением Креста, и, я думаю, ты не осмелишься оспаривать их. Ты сам слышал ликующие крики больных, исцеленных святыней. Ты помнишь толпы паломников, стекавшихся со всех сторон к Кресту. Ты должен помнить благочестивых пустынников, живших в горных пустынях близ Иерусалима. А помнишь монастыри и церкви, выраставшие как из-под земли?
— Или, может, ты забыл, о камень, великолепное здание, которое Константин и его мать возвели над святой Гробницей? На том месте, где был найден Крест, воздвигли базилику, а над пещерой Гроба Господня построили прекрасную церковь. Ты, наверное, еще не забыл греческих мастеров, которые строили эти здания с такой же пышностью, как если бы это были королевские дворцы. Ты помнишь также и караваны, которые поднимались в гору, тяжело нагруженные драгоценными камнями и золотом, необходимыми для украшения церкви. Помнишь порфировые колонны с серебряными капителями в базилике и мозаичные своды в церкви Гроба Господня. И ты, наверное, не забыл узкие оконца, через которые проникал свет, преломляясь в алебастровых переплетах и разноцветных стеклах, и каждый луч сверкал как драгоценный камень. Ты, разумеется, помнишь резную решетку перед алтарем и двойной ряд колонн, а также купол, легко и гордо возносящийся над храмом. А посреди церкви стоял Святой Гроб, один только простой и неукрашенный среди всего этого блеска!
— А какое чудесное время наступило после окончания постройки! Разве можно забыть, что все восточные христиане считали Иерусалим своим святым городом, и его начали посещать уже не одни только случайные паломники. Или ты забыл, как сюда прибыли епископы с целой свитой священнослужителей и построили свои дворцы вокруг храма? Разве ты не видел, как здесь воздвигли свои троны армянские, греческие и ассирийские патриархи? Разве ты не видел коптов, прибывших из древнего Египта и абиссинцев из самых недр Африки? Видел ли ты вновь отстроенный Иерусалим, — город, полный церквей и монастырей, гостиниц и благочестивых учреждений? Ты знаешь, что именно тогда он достиг зенита своей славы! Все это было моим делом, о камень! А ты лежал на Мориа покинутый и забытый всеми, под грудой пепла, и никто не вспоминал о тебе.
Камень отвечал на вызов:
— Что значат для меня годы унижения? Разве я не остался тем, что я есть? Прошло не больше двух столетий, и вот, однажды ночью ко мне пришел величественный старец в полосатом плаще и чалме из верблюжьей шерсти. Это был Магомет, пророк Божий. Он был взят живым на небо, и нога его покоилась на моем челе, когда он был взят от земли. И в то же мгновенье я собственной силой поднялся на несколько футов над землей, из одного только страстного стремления последовать за ним. Я поднялся из пепла и праха. Я — вечный, которому никогда не суждено погибнуть.
— Ты покинул свой народ, ты предатель! — загремела церковь. — Ты предоставил власть неверным.
— Я не принадлежу никакому народу, я никому не служу, я — вечная скала. Я охраняю тех, кто поклоняется мне. Вскоре пришел день, когда Омар вступил в Иерусалим, и великий калиф приказал очистить место, где стоял храм: первый поднял себе на голову корзину с мусором и отнес ее. А несколько лет спустя последователи Омара воздвигли надо мной великолепнейшее здание, когда-либо построенное в полуденной стране.
Голос колокола быстро прервал ее:
— Да, это здание очень красиво, но разве ты не знаешь, из чего оно построено? Или ты думаешь, я не узнаю этих мозаичных сводов, этих прекрасных куполов, этих мраморных стен, среди которых ты покоишься точно таким же образом, некогда покоился Святой Гроб в базилике Елены? Твоя мечеть построена по образцу первого храма Гроба Господня.
Миссис Гордон становилась все нетерпеливее. Спор двух святынь казался детским и жалким. Они не обменялись ни единой мыслью в защиту своих религий, а только хвастались друг перед другом, возведенными над ними, зданиями.
Мечеть продолжала:
— Я помню очень многое, но не помню, чтобы мне доводилось видеть великолепный храм над Гробом Господнем, о котором ты говоришь. Он, правда, был возведен на Голгофе, но скоро разрушен врагами, снова отстроен и опять разрушен. Наоборот, я помню, что на Голгофе находилось множество больших и маленьких зданий, которые почитались святыми местами. Они стояли жалкие, полуразрушенные, и дождь протекал сквозь их крыши.
— Да, это правда, — отвечала церковь, — это было в твое время, во времена мрака. Но я тоже могу повторить твои слова: что значат для меня годы унижения? Я видела, как весь запад поднялся на защиту меня. Я видела, как Иерусалим был завоеван воинами, закованными в железо, которые прибыли из Европы. На моих глазах твоя мечеть была превращена в христианскую церковь, и крестоносцы воздвигли на тебе, о камень, святой алтарь. И я видела еще, как рыцари вводили своих лошадей под своды храма.
Древний камень возвысил голос и запел так, как поют дервиши в пустыне.
Но церковь не унималась:
— Я помню, как рыцари снимали свои железные доспехи и брались за заступы и лопаты, чтобы построить новый храм над Гробом Спасителя. Я помню, как они строили здание очень большим, чтобы оно могло вместить в себя все святые места, а серую каменную гробницу они обложили белыми мраморными плитами.
Древний голос перебил церковь:
— Что пользы в том, что тебя построили крестоносцы, ведь ты опять была разрушена?
— Я полна воспоминаний и святости! — громовым голосом вскричала церковь. — В моих стенах есть масличный куст, у которого Авраам нашел овна, и часовня, где покоится череп Адама. Я могу показать Голгофу и Гробницу, и камень, на котором сидел ангел, когда пришли женщины, чтобы оплакивать умершего. Внутри моих стен находится место, где царица Елена поощряла работников, и то место, где был найден Крест. Я владею колонной, у которой сидел Распятый, когда на Него надели терновый венец, и камнем, который привалили ко входу в Его могилу, и гробницей Мельхиседека. Я обладаю мечом Готфрида Бульонского. Мне продолжают поклоняться копты и абиссинцы, армяне и якобиты, греки и римляне. Толпы пилигримов наполняют меня.
Мечеть снова прервала ее:
— Какое значение имеешь ты, гробница, местоположения которой никто не знает? Ты хочешь сравняться с вечной скалой? Разве не на мне запечатлено святое, незыблемое имя Иеговы, которое означает Иисуса? Разве не в моих стенах восстанет Магомет в судный день?
Спор между двумя святынями становился все оживленнее и горячее. Миссис Гордон поднялась с места. Она забыла, что ее слабый голос не сможет заглушить могучие голоса спорящих:
— Горе, горе вам! — воскликнула она. — Что же вы за святыни? Вы спорите и враждуете между собой, и через вас раздоры, ненависть и преследования идут в мир. Последняя заповедь Божия возвещает единение, — запомните это! Последняя заповедь Божия, которую Он мне дал, возвещает единение!
Когда она произнесла эти слова, обе святыни смолкли. Миссис Гордон изумилась: неужели ее слова обладали силой прекратить их спор? Но тут она увидела, что все кресты и полумесяцы, высящиеся над куполами святого города, постепенно позолотились и засверкали. Из-за Масличной горы поднималось солнце, и всем ночным голосам пора было смолкнуть.
Среди американских последователей Хелльгума, переселившихся с ним в Иерусалим, трое происходили из старинного рода Ингмарсонов: две дочери Ингмара-старшего, переехавшие в Чикаго вскоре после смерти отца, и их двоюродный брат, Бу Ингмар Монсон, молодой человек, живший в Америке всего года два.
Бу был стройным белокурым юношей со светлыми глазами. У него были румяные щеки и добродушное выражение лица. Черты его имели мало общего с лицами предков, но сходство между ними ясно выступало, когда он делал какую-нибудь тяжелую работу или был в сильном гневе.
Посещая в детстве школу Сторма, Бу был таким ленивым и так плохо соображал, что учителю оставалось только удивляться, как потомок такой выдающейся семьи может быть настолько непонятлив. Приехав в Америку, Бу совершенно изменился: леность его исчезла без следа, он проявлял себя необыкновенно деловым и толковым малым, но в детстве он так много наслушался о своей глупости, что все еще питал некоторое недоверие к самому себе.
Односельчане Бу немало дивились его решению уехать в Америку. Родители его были люди состоятельные, владели большим имением и, конечно, были против отъезда сына. Ходили слухи, что Бу любил дочь учителя Гертруду и уехал, чтобы забыть ее, но никто точно не знал, в чем было дело.
Бу поверил свою тайну только матери, но та не напрасно была сестрой Ингмара-старшего: от нее нельзя было добиться ни словечка сверх того, что она хотела сказать.
В день отъезда Бу мать принесла ему пояс, попросила надеть его и всегда носить прямо на теле. Взяв его в руки, Бу почувствовал, что пояс был тяжелый: мать зашила в него деньги.
— Обещай мне, что ты не истратишь их без нужды, — сказала мать. — Денег тут немного, но их хватит на обратный путь в случае, если тебе будет плохо житься!
Бу обещал тронуть деньги только в крайнем случае и твердо выполнил слово. Ему не особенно трудно было исполнить это обещание, так как дела его в Америке шли недурно, и только раза два он доходил до того, что ему нечем было заплатить за ночлег и не на что было купить еды. Но всякий раз ему удавалось выпутаться из нужды, и он смог сохранить в целости подарок матери.
Вступив в секту хелльгумианцев, Бу был в некотором смущении, не зная, как ему поступить с зашитыми в поясе деньгами. Его новые друзья старались подражать первым христианам — они делили между собой все свое имущество и все деньги складывали в общую кассу. Бу отдал все, что имел, кроме денег, зашитых в пояс. У него не было четкого представления, как справедливее поступить в этом случае, зато было такое чувство, что эти деньги нужно сохранить. Бу был уверен, что Господь поймет, что он скрывает эти деньги не из корыстолюбия, а исполняя данное матери обещание.
Бу не расстался с поясом и тогда, когда присоединился к гордонистам. Но тут им овладело мучительное сомнение. Он убедился вскоре, что миссис Гордон и другие члены ее общины были людьми выдающимися, и испытывал к ним большое почтение. Что подумают о нем эти безупречные люди, когда узнают, что он тайком носит на себе деньги, несмотря на клятвенное уверение, что он отдал общине все, что имел?
Хелльгум со своими приверженцами переселился в Иерусалим в мае, как раз в то время, когда у себя в Швеции крестьяне распродавали свои поместья. В июне в Иерусалиме получили письмо, где говорилось, что Ингмарсгорд продан и Ингмар Ингмарсон отказался от Гертруды, чтобы вернуть себе именье.
До этих пор Бу хорошо чувствовал себя в Иерусалиме и постоянно твердил о том, как он рад, что переселился сюда.
С того же дня, как он узнал, что Гертруда свободна, он стал угрюм и печален.
В колонии никто не мог понять, о чем Бу грустит. Многие старались узнать это, прося его открыть им причину своей грусти, но он ни за что не хотел признаться. Он не мог ждать от них большого сочувствия своему сердечному горю, ведь гордонисты всегда учили, что ради единодушия не надо любить одного человека больше других, и утверждали, что сами они любят всех людей одинаково. Все они, и Бу вместе с ними, поклялись никогда не вступать в брак и вести целомудренную жизнь, как монахи и монахини.
Бу ни разу не вспомнил об этом обете с тех пор, как узнал, что Гертруда свободна. Ему хотелось поскорее распроститься с общиной, уехать на родину и жениться на Гертруде.
Бу был очень рад, что спрятал деньги: теперь он мог уехать, когда захочет.
Первые дни он ходил как в бреду и думал только о том, как бы узнать, когда отходит пароход из Яффы. Случая, однако, такого не представлялось, и Бу начал думать, что действительно будет лучше несколько отложить отъезд. Если он теперь вернется домой, то вся деревня поймет, что он сделал это ради Гертруды. И если ему не удастся завоевать ее, он сделается посмешищем всей деревни.
Как раз в это время Бу принялся за работу, полезную для всей колонии. До сих пор старейшие гордонисты жили в самом Иерусалиме, и только недавно, перед приездом шведских братьев, они сняли большой дом у дамасских ворот. Колонисты как раз устраивались там и поручили Бу сложить печи. Он решил запастись терпением и уехать, только окончив возложенную на него, работу.
Временами на него нападала такая тоска, что Иерусалим казался ему тюрьмой. По ночам Бу часто снимал с себя пояс и ощупывал, зашитые в нем, деньги. С наслаждением перебирая пальцами маленькие кругляши монет, он видел перед собой Гертруду, совершенно забывая, что она никогда и слышать о нем ничего не хотела. В такие минуты Бу был убежден, что стоит ему только вернуться на родину, как она согласится стать его женой.
После того, как Ингмар обманул ее, Гертруда научится, наконец, ценить Бу, который всю свою жизнь не любил никого, кроме нее.
А между тем постройка печей продвигалась очень медленно. Не то Бу был неумелым печником, не то материал у него был плохой, но дело не ладилось. Один раз обвалился весь свод, другой раз он сложил печь так плохо, что весь дым повалил в пекарню.
Пришлось отложить отъезд до начала августа. За это время Бу еще ближе присмотрелся к жизни гордонистов, и она нравилась ему все больше. Он никогда еще не видел людей, которые всю свою жизнь посвящали бы служению больным, бедным и несчастным. Они нисколько не стремились назад к прежней жизни, хотя некоторые из них были так богаты, что могли бы исполнить малейшую свою прихоть, а другие были так образованны и умны, что могли высказать свой взгляд относительно всего, что происходило в мире. Каждый день устраивались собрания, на которых они излагали свое учение новым членам, и, слушая их, Бу казалось действительно важным возродить истинное христианство, извращавшееся уже почти две тысячи лет. В эти минуты он совершенно забывал и о родине, и о Гертруде.
Однако по ночам, ощупывая пояс, Бу чуть не плакал от тоски по ним. И когда его посещала мысль, что, вернувшись на родину, он уже не сможет служить возрождению единого истинного христианства, он утешался тем, что этому делу служат многие гораздо более достойные, чем он. Колония немного потеряет, лишившись такого глупого и неспособного человека.
Но Бу не мог без страха подумать о той минуте, когда он должен будет сообщить всей общине, что покидает ее. Его охватывал ужас при мысли, что миссис Гордон, старая мисс Хоггс, прекрасная мисс Юнг, Хелльгум и его племянники, все, стремящиеся послужить делу Господню, будут смотреть на него, как на отверженного.
А как Господь на небесах отнесется к его побегу? Как ужасно, если Бу погубит свою душу, бросив служение святому делу!
С каждым днем решимость Бу падала. Теперь он ясно понимал, что поступил несправедливо, сразу не вручив общине деньги матери. Если бы он отдал их, у него не было бы денег на обратный путь, и он избежал бы этого страшного искушения.
В это время колонисты терпели большую нужду, отчасти из-за переезда, а отчасти из-за процесса, который они вели в Америке. Кроме того, в самом Иерусалиме множество бедняков постоянно обращались к ним за помощью, а так как гордонисты не брали никакого вознаграждения за свою работу, считая, что деньги несут миру только зло, то неудивительно, что им часто приходилось терпеть нужду.
Несколько раз, когда запаздывали деньги, присылаемые из Америки, им едва хватало на хлеб. Нередко вся община взывала к Господу, прося Его о помощи.
В таких случаях Бу казалось, что пояс жжет его тело. Но теперь, когда его мучила жажда отъезда, он не имел сил расстаться с деньгами! И, кроме того, думалось ему, теперь уже поздно: не может же он сознаться, что носил при себе деньги все то время, как они терпели нужду.
В августе Бу окончил наконец кладку печей и решил уехать с первым же пароходом. Однажды он вышел за ворота города, отыскал уединенное место, снял с себя пояс и вынул из него деньги. Сидя так с золотыми монетами в руках, он казался себе преступником.
— Ах, Господи, прости меня! — воскликнул он. — Когда я вступил в общину, я ведь не знал, что Гертруда будет свободна. Ни из-за кого другого я не бросил бы колонию.
Бу вернулся в город робкими шагами, ощущая на себе чужие взгляды, будто кто-то выслеживал его. А когда он затем менял деньги у армянина на улице Давида, тот, видимо, принял его за вора и обманул почти на половину суммы.
На следующий день рано утром Бу покинул колонию. Сначала он направился на восток к Масличной горе, чтобы никто не догадался о его намерении, и сделал громадный крюк, прежде чем дошел до станции.
Он все-таки пришел за час до прихода поезда и терпел невыразимые мучения, дожидаясь его. Бу испуганно вздрагивал каждый раз, когда кто-нибудь проходил мимо, напрасно стараясь убедить себя, что не делает ничего дурного, что он человек свободный и может ехать куда ему вздумается. Он понимал, что лучше было бы открыто поговорить с общиной, а не уезжать тайком. Страх, что его могут увидеть и узнать, так мучил его, что Бу готов был вернуться обратно.
Наконец Бу очутился в поезде. Вагоны были переполнены, но он не видел ни одного знакомого лица. Он сидел, вжавшись в угол, обдумывая, что он напишет миссис Гордон и Хелльгуму. Он представил себе, как его письмо будет читаться после утренней молитвы вслух всей общине, и ясно видел презрение на их лицах. «Я, должно быть, действительно делаю сегодня что-то ужасное», — думал он, и его пугала сама мысль, что он покрывает себя позором, который ему не смыть. Он был противен сам себе, и его тайный побег казался ему все более дурной затеей.
Наконец они добрались до Яффы. Проходя по раскаленной платформе, Бу увидел целую толпу желтых румынских переселенцев. Когда он остановился около них, один сириец рассказал ему, что их сняли больными с парохода, идущего в Яффу. Они намеревались пешком отправиться в Иерусалим, но были не в состоянии. Эти люди целый день лежали на платформе, денег у них не было, и им грозила смерть, если они еще пару часов пробудут здесь под палящими лучами солнца.
Бу поспешно ушел со станции. Он видел перед собой этих людей с лихорадочными лицами, некоторые лежали без сознания и не могли даже отогнать мух, ползавших у них по лицу. Бу ни минуты не сомневался, что Господь послал ему на пути этих несчастных, чтобы он помог им. Никто из их общины не прошел бы мимо этих людей, не оказав им помощи. И Бу, вероятно, тоже сжалился бы над ними, если бы не был таким дурным человеком, ведь он не хотел больше помогать ближним, потому что у него были деньги, на которые можно было уехать на родину.
Он вышел в городские ворота, прошел по нескольким улицам и попал на небольшую площадь, расположенную у самого берега. Отсюда открывался вид на море. Погода для морского путешествия была самая благоприятная. Море спокойной сверкающей синевой расстилалось перед ним, волны тихо плескались о черные базальтовые скалы, лежащие при входе в гавань. На рейде стоял большой пароход под германским флагом.
Бу собирался уехать на французском пароходе, который в этот день должен был прийти в Яффу, но его нигде не было видно; вероятно, он опоздал.
Пароход из Европы только что пришел, и целая толпа лодочников поспешно спускала в воду лодки, отправляясь за пассажирами. Они спорили, шумели, кричали и грозили друг другу веслами.
Лодок десять поспешно спустили на воду. Сильные, неустрашимые лодочники гребли стоя, чтобы быстрее двигаться. Вначале они действовали осторожно, но, миновав опасные скалы, бешено понеслись вперед, обгоняя друг друга. Бу слышал с берега, как они смеялись и громко перекрикивались.
Его вдруг охватило непреодолимое желание уехать сейчас же. Не все ли равно, на каком пароходе ему ехать, подумал он, только бы вернуться в Европу.
Бу заметил у берега еще одну маленькую лодку. Лодочник был человеком старым, и не мог угнаться в ловкости и проворстве за другими. Бу показалось, что он медлил именно для него.
В первую минуту Бу подумалось, что хорошо решить вот так все сразу, но, когда они отъехали на некоторое расстояние от берега, его охватил страх. Что скажет он матери, когда вернется домой, и она спросит его, на что он употребил ее деньги? Неужели он должен будет ей ответить, что воспользовался ее подарком, чтобы навлечь на себя позор и срам?
Бу, как наяву, увидел морщинистое лицо матери с резкой складкой около рта. Мать его была немного близорука и поэтому, разговаривая с людьми, подходила к ним вплотную. И вот мать подойдет к нему и скажет:
— Ты обещал, Бу, жить с этими людьми и помогать им в их добрых делах?
— Да, мама, обещал, — придется ему ответить.
— Так ты и должен был оставаться с ними, — скажет мать. — С нас довольно и одного клятвопреступника в семье.
Бу судорожно сжал руки, ясно понимая, что не посмеет вернуться к матери опозоренным. Ему ничего не оставалось, как вернуться назад в колонию.
Он велел лодочнику ехать обратно, но тот его не понял и продолжал грести вперед. Тогда Бу поднялся и хотел взять у него весла. Лодочник стал защищаться, и в этой возне они едва не опрокинули лодку. Бу увидел, наконец, что ему ничего не остается, как сидеть спокойно и дать отвезти себя на пароход. В ту же минуту он испугался при мысли, что тогда у него не хватит мужества вернуться. «Когда я взойду на пароход, желание уехать, быть может, одолеет меня», — думал он.
Нет, этого не будет, он разом положит конец искушению! Он вынул из кармана золотые монеты и бросил их в воду.
В ту же секунду его охватило горькое раскаяние. Да, теперь он поистине может сказать, что сам разрушил свое счастье, теперь он уже навсегда потерял Гертруду.
Через несколько минут им стали попадаться лодки, везущие пассажиров с парохода на берег.
Бу протер глаза: уж не мерещится ли ему? Ему вдруг показалось, что по морской глади к нему плывут те же лодки с праздничной толпой, какие он видел в воскресные дни на реке у себя на родине, в Швеции.
В длинных лодках сидели люди, выглядевшие так же торжественно и серьезно, как и его односельчане, когда они высаживались на пристани у церкви. В первую минуту Бу ничего не мог понять. Все лица были ему знакомы. — «Разве это не Тимс Хальвор? — спрашивал он себя. — А это не Карин Ингмарсон? А в этой лодке разве не Биргер Ларсон, который держал кузницу у проезжей дороги?»
Бу так далеко ушел в свои мысли, что не сразу понял, что это переселенцы из Далекарлии, приехавшие на несколько дней раньше, чем их ждали.
Тогда Бу поднялся в своей лодке, замахал рукой и крикнул:
— Добро пожаловать!
Люди, молча сидевшие в лодках, один за другим взглянули на него и слегка кивнули головами в знак того, что узнали его. Но Бу показалось, что он поступил дурно, нарушив в эту минуту их настроение. Теперь им следовало думать только о том, что они ступят, наконец, на Святую землю.
Никогда еще Бу не видел ничего прекраснее этих суровых лиц. Он обрадовался и в то же время опечалился. «Видишь, какие люди живут у тебя на родине», — подумал он и его охватило такое стремление уехать, что он готов был броситься в море и со дна доставать свои золотые монеты.
Бу задрожал от волнения с ног до головы. Он снова сел и крепко ухватился за борта лодки, он боялся за самого себя и готов был броситься в воду, чтобы скорее догнать Гертруду. Слезы выступили у него на глазах, он сложил руки и возблагодарил Господа Бога. Нет, никто и никогда еще не получал такой награды за то, что отрекся от греха. Никогда еще Господь не являл большего милосердия!
Каждый день на улицах Святого города появлялся человек, тащивший на плечах тяжелый деревянный крест. Он ни с кем не разговаривал и к нему тоже никто не обращался. Никто не знал, был ли это сумасшедший, возомнивший себя Христом или богомолец, выполняющий взятый на себя обет.
Несчастный крестоносец проводил ночи в пещере на Масличной горе. Каждое утро на восходе солнца он поднимался на гору и смотрел на раскинувшийся перед ним Иерусалим. Пытливым взором окидывал он город, от одного дома к другому, от купола к куполу, как бы ожидая, что за ночь произошла какая-то серьезная перемена. Убедившись, что все осталось без изменений, он испускал глубокий вздох и шел обратно в пещеру, взваливал на плечи тяжелый крест и надевал на голову терновый венец.
Человек начинал спускаться с горы медленно и со вздохами, волоча свою тяжелую ношу через виноградники и масличные рощи, пока не достигал высокой ограды, окружающей Гефсиманский сад. Здесь он обыкновенно останавливался возле маленькой калитки, клал крест на землю и прислонялся к ограде, словно ожидая чего-то. По временам он наклонялся и смотрел через замочную скважину. Когда он замечал одного из францисканцев, стороживших сад, гуляющим среди маслин и миртовой изгороди, на лице его появлялось напряженное радостное выражение ожидания. Но вслед за этим он печально качал головой, казалось, понимая, что тот, кого он ждет, не придет. Тогда он поднимал крест и шел дальше.
Затем он спускался по широким террасам вниз, в долину Иосафата, где находилось иудейское кладбище. Огромный крест, волочась за ним, стучал по могильным плитам и скатывал рассыпанные по ним мелкие камешки. Заслышав шум камней, человек останавливался и оглядывался, уверенный, что кто-то следует за ним. Но, увидев свою ошибку, он снова тяжело вздыхал и отправлялся дальше.
Эти вздохи переходили в громкие стоны, когда он спускался на дно долины, и ему предстояла задача взобраться со своей тяжелой ношей на восточный склон, на вершине которого раскинулся Иерусалим. С этой стороны расположено магометанское кладбище, и ему часто приходилось видеть закутанных в белые покрывала женщин, которые сидели на низких гробницах. Он подходил к ним, и тогда женщины, испуганные шумом креста о камни, поворачивались к нему лицом, плотно закрытым густой черной вуалью, так что казалось, будто она скрывает под собой не лицо, а черную дыру. Тогда человек в ужасе отворачивался и шел дальше.
Со страшным усилием взбирался он на вершину, где высились городские стены. Отсюда он сворачивал по узкой тропинке на южный склон горы Сион и добирался, наконец, до маленькой армянской церкви, называемой домом Каиафы.
Здесь он опускал крест на землю и заглядывал в замочную скважину. Не ограничиваясь этим, он хватал веревку колокола и звонил. Чуть погодя, заслышав шлепанье туфель о плиты, он улыбался и уже протягивал руки к венцу, готовясь его снять.
Но, отперев калитку и видя крестоносца, привратник отрицательно качал головой.
Кающийся грешник нагибался и заглядывал в полуоткрытую калитку. Он бросал взгляды в маленький садик, где, по преданию, Петр отрекся от Спасителя, и убеждался, что там никого нет. Лицо его принимало недовольное выражение, он в нетерпении захлопывал калитку и шел дальше.
Тяжелый крест громко стучал по камням и древним плитам, покрывавшим землю Сиона. Он поспешно шел дальше, словно нетерпеливое ожидание придавало ему новые силы.
Человек входил через ворота в город и снимал крест с плеч, только достигнув мрачного серого строения, которое почиталось как место погребения царя Давида и про которое говорили, что в одной из его комнат Иисус справлял Тайную вечерю.
Здесь старик опускал крест и сам входил во двор. Завидев его, привратник-магометанин, недружелюбно относившийся ко всем старикам-христианам, низко склонялся перед тем, чьим разумом владел Господь, и целовал его руку. И каждый раз, принимая эти знаки почтения, старик с надеждой и ожиданием смотрел на привратника; но сейчас же отдергивал свою руку, отирал ее о свой длинный грубый плащ и, выйдя за ворота, снова взваливал себе на плечи свою тяжелую ношу.
Необыкновенно медленно плелся он к северной части города, где начинался тяжелый и скорбный Крестный путь Христа. Идя по оживленным улицам, он заглядывал в каждое лицо, останавливался, пытливо вглядывался и потом отворачивался с выражением горького разочарования.
Добродушные водоносы, видя его усталость и пот, покрывавший его лицо, часто протягивали ему жестяные сосуды, наполненные водой, а зеленщики бросали ему пригоршни бобов и фисташек. В первую минуту старик радостно принимал эти дары, а затем отворачивался, словно ожидая чего-то большего.
Ступив на Крестный путь, он снова загорался надеждой, как и в начале своего пути. Он уже не так глубоко вздыхал под тяжестью креста, держался прямее и напоминал узника, уверенного в своем освобождении.
Он начинал с первой из четырнадцати остановок Крестного пути, которые были обозначены вдоль всей улицы маленькими каменными табличками и не останавливался, пока не доходил до монастыря Сионских сестер около арки Ессе Homo, где некогда Пилат показал Христа народу. Здесь старик бросал крест на дорогу, как ярмо, которое ему никогда больше не придется нести, и стучал в монастырские ворота тремя сильными резкими ударами. Прежде чем ему успевали отпереть, он срывал с головы терновый венец. Иногда человек был настолько уверен, что бросал его собакам, спавшим в тени монастырских стен.
В монастыре сразу узнавали его стук. Одна из сестер открывала дверное окошечко и протягивала ему маленький хлебец.
Тогда старик впадал в страшную ярость. Он не принимал хлеба и оставлял его валяться на земле, топал ногами и испускал дикие крики, подолгу простаивая перед воротами. Но вскоре лицо его снова принимало выражение терпеливого страдания. Старик поднимал хлеб и с жадностью съедал его. Потом он выпрямлял венец и взваливал на плечи крест.
Несколько минут спустя крестоносец уже стоял в радостном ожидании перед маленькой часовней, которая называлась домом святой Вероники, но и оттуда уходил подавленный разочарованием. Он проходил весь путь от остановки к остановке, с одинаковой уверенностью ожидая своего освобождения, как у маленькой часовни, знаменующей место Львиных ворот, через которые Иисус вышел из города, так и на том месте, где Спаситель говорил с женами иерусалимскими.
Пройдя весь страстной путь Христа, старик начинал в беспокойных поисках бродить по всему городу. На узкой многолюдной улице Давида он представлял такое же препятствие для передвижения людей, как верблюд, нагруженный связками хвороста, но никто не сердился и не беспокоил его.
Во время этих странствий ему случалось иногда заходить в тесное преддверие храма Гроба Господня. Даже здесь несчастный крестоносец не снимал с плеч креста, а с головы — тернового венца. Как только взор его падал на мрачную серую стену, он отворачивался и бежал прочь. Он никогда не принимал участия в блестящих процессиях и даже не появлялся на праздновании Пасхи. По-видимому, старик был убежден, что в этом месте он никак не сможет найти того, что ищет.
Он старательно понукал караваны, которые разгружали свои товары у яффских ворот, порой садился возле гостиниц и пытливо вглядывался в лица иностранцев. Когда же была проведена железная дорога между Яффой и Иерусалимом, этот человек почти ежедневно отправлялся на вокзал. Он посещал на дому патриархов и епископов, и каждую пятницу приходил к стене Плача, где иудеи прижимают свои лица к холодным камням и оплакивают дворец, который был уничтожен: стены, которые были разрушены, могущество, которое исчезло, пророков, сошедших в могилу, священнослужителей, потерявших веру и царей, презревших Всемогущего.
В один очень жаркий августовский день крестоносец вышел из Дамасских ворот и шел по пустынной, голой местности, окружающей жилище гордонистов. Плетясь по краю дороги, он увидел длинный ряд повозок, ехавших к зданию колонии со стороны вокзала. В повозках сидели люди с бородатыми, серьезными лицами. Почти все они были некрасивы: у них были светлые рыжеватые волосы, тяжелые набрякшие веки и выдающаяся вперед нижняя губа.
Когда эти люди поравнялись с крестоносцем, он сделал то же самое, что и всегда, когда в Иерусалим въезжали новые пилигримы. Он прислонил крест к плечу, лицо его озарилось надеждой и он воздел руки к небу.
Когда проезжавшие мимо увидели его с крестом на плечах, они вздрогнули, но не от изумления. Казалось, они ожидали увидеть именно это при въезде в Иерусалим.
Многие поднялись, охваченные глубоким чувством сострадания. Они протягивали руки, и, казалось, готовы были сойти с повозок и помочь старику нести его тяжелую ношу.
Некоторые из колонистов, живущих в Иерусалиме, сказали вновь прибывшим:
— Это просто несчастный сумасшедший, который блуждает так целые дни. Он воображает, что носит крест Господень и что обречен его носить, пока не встретит человека, который возьмет и понесет за него крест.
Вновь прибывшие оглянулись на странного путника. И пока они его видели, он стоял с поднятыми руками и видом невыразимого восторга.
В этот день старого крестоносца видели в Иерусалиме в последний раз. Напрасно ожидали его на следующий день прокаженные, лежавшие у городских ворот. Он не тревожил больше скорбящих на кладбище, не утруждал больше привратника при доме Каиафы, а благочестивым сестрам Сионского монастыря не приходилось больше подавать ему хлеб. Напрасно ждал турецкий привратник при церкви Святого Гроба, что старик придет и снова обратится в бегство, а добродушные водоносы удивлялись, не встречая его больше на многолюдных улицах.
Несчастный безумец не появлялся больше в Святом городе, и никто не знал, умер ли он в своей пещере на Масличной горе или вернулся на свою далекую отчизну. Знали только одно: он не носит больше свою тяжелую ношу.
На следующее утро после прибытия крестьян из Далекарлии гордонисты нашли на пороге своего дома тяжелый деревянный крест.
Среди переселенцев из Швеции был кузнец по имени Биргер Ларсон. В начале он был очень доволен путешествием, никому из переселенцев не было так легко расстаться с родиной, как ему, и никто не радовался больше его, что увидит красоты Иерусалима.
Биргер заболел, когда они высадились в Яффе на землю. Путешественникам пришлось провести несколько часов на станции под раскаленными лучами солнца, и ему становилось все хуже.
Когда Биргера усадили в душный вагон, у него так разболелась голова, что, казалось, она вот-вот лопнет. Когда путешественники наконец прибыли в Иерусалим, он чувствовал себя так плохо, что Тимс Хальвор и Льюнг Бьорн, взяв его под руки, почти вынесли его из вагона.
Бу послал из Яффы телеграмму колонистам, извещая их о прибытии шведских переселенцев. Многие из американских шведов выехали на вокзал встретить своих друзей и родственников. У Биргера был такой жар и лихорадка, что он не узнавал даже своих старых односельчан, хотя многие из них были его ближайшими соседями. Он сознавал только, что прибыл в Иерусалим, и испытывал одно желание: не умереть, не увидев Святого города.
Со станции, которая находилась на значительном расстоянии от города, Биргер не мог увидеть Иерусалима, и, дожидаясь отъезда, он лежал все время неподвижно с закрытыми глазами. Наконец они разместились в ожидавших их повозках. Когда они выехали в Энномову долину, перед ними на вершине горы открылся Иерусалим. Биргер поднял тяжелые веки и увидел город, обнесенный величественной стеной с башнями и шпилями. Из-за стены выступали крыши высоких зданий и листья нескольких пальм трепетали на ветру.
Дело шло к вечеру, и солнце клонилось к западу. Огромный солнечный шар отбрасывал огненный отсвет на все небо, а земля пылала, раскаленная красными и золотистыми лучами. Но Биргеру казалось, что сияние, окружавшее землю, исходило не от солнца, а от самого города — от его стен, сверкавших, как чистое золото, и от его башен, крытых хрусталем. Биргер Ларсон улыбался, глядя на эти два солнца: одно на небе, а другое на земле, которое и было Иерусалимом, градом Господним.
На мгновение Биргер почувствовал себя почти исцеленным от охватившей его живительной радости. Но приступ лихорадки возобновился с новой силой, и он пролежал без сознания все время пути к дому колонистов, находившемуся на другом конце города.
Биргер не сознавал, как их принимали в общине. Он не мог любоваться обширностью помещения, белой мраморной лестницей и великолепной галереей, идущей вокруг дома. Он не мог видеть ни прекрасного умного лица миссис Гордон, которая вышла на крыльцо встретить путешественников, ни мисс Хоггс с ее совиными глазами, ни других братьев и сестер. Он не знал, что его перенесли в большую светлую комнату, отведенную его семье, где спешили устроить ему постель. На следующий день он был еще болен, но сознание время от времени возвращалось к нему. Тогда его охватывало беспокойство, что он умрет, не побывав в Иерусалиме и не полюбовавшись вблизи на его великолепие.
— Ах, я заехал так далеко, — говорил он, — и теперь должен умереть, не увидев Иерусалимского дворца и золотых улиц, по которым ходят святые в белоснежных одеждах с пальмовыми ветвями в руках!
Целых два дня он так жаловался и стонал. Лихорадка усилилась, но даже в бреду его не покидал страх, что он не увидит сверкающих золотом стен, блестящих башен града Господня. Его отчаяние и страх были так велики, что Льюнг Бьорн и Тимс Хальвор сжалились над ним и решили исполнить его желание. Они думали, что ему станет легче, если тревога его утихнет. Они приготовили носилки, и однажды вечером, когда в воздухе посвежело, отнесли его вниз в Иерусалим. Они шли по прямой дороге к городу, Биргер был в полном сознании и с удивлением рассматривал каменистую почву и обнаженные холмы. Когда перед ними открылся вид на Дамасские ворота и городскую стену, они опустили носилки, чтобы дать возможность больному полюбоваться давно желанным видом. Биргер молчал. Он заслонил глаза рукой и выпрямился, чтобы лучше видеть.
Перед ним высилась только темная, серая стена, построенная из камня и известняка, как и все другие стены. Большие ворота с низкими сводами и зубчатым навесом выглядели очень мрачно. Когда он, утомленный и обессиленный, откинулся на носилки, ему пришла в голову мысль, что друзья привели его не в настоящий Иерусалим. В тот вечер, всего несколько дней тому назад, он видел другой Иерусалим, сверкающий как солнце.
«Как могут мои старые друзья и односельчане так дурно поступать со мной, — думал больной. — Ах, почему они не хотят порадовать меня и показать мне истинный Иерусалим!»
Крестьяне несли его по крутому спуску, ведущему к воротам, а Биргеру казалось, что его несут в какое-то подземелье.
Когда они проходили под сводами ворот, Биргер немного приподнялся. Он хотел видеть, действительно ли они несут его в золотой город.
Он все больше и больше удивлялся, видя по сторонам безобразные серые дома. Его совершенно сбивал с толку вид нищих, сидящих у дверей этих домов, и худых грязных собак, которые стаями лежали и спали на больших кучах мусора.
Еще никогда Биргер не чувствовал такой отвратительной вони и не испытывал такой удушающей жары, как в эту минуту, и он спрашивал себя, способен ли даже самый сильный ветер привести в движение этот тяжелый спертый воздух. Взглянув на мостовую, Биргер увидел, что она покрыта слоем высохшей грязи, и очень удивился, что вся улица завалена капустными листьями, кожурой и другими отбросами.
— Я совершенно не понимаю, чего ради Хальвор принес меня в это отвратительное место, — пробормотал Биргер.
Друзья быстро несли его дальше по городу. Сами они уже не раз бывали в нем и могли указать больному все замечательные места.
— Вот дом богача, — говорил Хальвор, указывая на здание, которое, как казалось Биргеру, ежеминутно грозило рухнуть.
Они свернули на улицу, такую мрачную и темную, как будто в нее никогда не проникал ни один луч солнца. Биргер смотрел на своды, перекинутые через улицу от одного дома к другому, и думал: «Это, разумеется, необходимо. Без таких подпорок эти лачуги давно бы развалились».
— Это страстной путь Христа, — указал Хальвор Биргеру. — Здесь проходил Иисус, неся Свой крест.
Биргер лежал бледный и неподвижный. Кровь, казалось, замерла в нем, и он похолодел как лед. Где они ни проходили, он видел только неприветливые серые стены с низкими воротами. Окна попадались только изредка, и то почти всегда были разбиты и заткнуты тряпками или заклеены бумагой.
— Вот здесь стоял дворец Пилата, — сказал Хальвор, останавливая носилки, — а вот здесь он вывел Иисуса к народу и сказал: «Смотрите, се Человек!»
Биргер Ларсон кивнул Хальвору и схватил его крепко за руку.
— Скажи мне честно, как брату, — сказал он, — ты думаешь, это и вправду Иерусалим?
— О, да, — отвечал Хальвор, — разумеется, это Иерусалим.
— Послушай, я болен и могу завтра умереть, ты сам понимаешь, что меня нельзя обманывать, — сказал Биргер.
— Никто и не думает обманывать тебя, — возразил Хальвор.
Биргер все-таки надеялся, что ему удастся заставить Хальвора сказать правду. Слезы выступили у него на глазах при мысли, что его друзья так дурно с ним поступают.
Вдруг ему пришла в голову счастливая мысль. «А может, они делают это нарочно, чтобы доставить мне больше радости, когда внесут меня через высокие ворота в город славы и великолепия? — думал он. — Пусть себе делают, как знают, ведь они хотят мне только добра. Недаром мы, хелльгумианцы, обещали заботиться друг о друге, как братья». Крестьяне несли Биргера дальше по мрачным улицам. Над некоторыми были натянуты огромные кольцевые навесы, все в дырах. Под этими навесами царили мрак, зловоние и удушливая жара.
Еще раз носилки остановились на площади перед большим серым зданием. Площадь была запружена нищими и жалкими торговцами четками, посохами, иконами и другими мелочами.
— Вот это церковь, построенная над Гробом Господним и Голгофой, — сказал Хальвор.
Тусклым взглядом смотрел Биргер Ларсон на здание. Правда, оно было значительной высоты и имело большие врата и высокие окна, но все-таки Биргер никогда не видел, чтобы дома теснились так близко вокруг церкви. Ему не было видно ни башни, ни хоров, ни паперти. Нет, никто его не убедит, что это дом Божий. К тому же он не мог понять, как на площади может быть так много торговцев, если это действительно церковь над Гробом Господним. Он хорошо помнил, Кто выгнал менял из храма и опрокинул клетки торговцев голубями.
— Вижу, вижу, — сказал Биргер, кивая Хальвору, а про себя подумал: «Интересно знать, что они придумают на следующей остановке?»
— Может быть, ты устал, и нам лучше вернуться? — спросил Хальвор.
— О, нет, я не устал, — возразил больной. — Пойдем дальше, если вы не очень утомлены.
Мужчины снова подняли носилки и пошли дальше, повернув теперь в южную часть города.
Здесь улицы были такие же тесные и мрачные, как и другие, но здесь было многолюднее. Хальвор свернул на боковую улицу и обратил внимание Биргера на смуглых бедуинов, которые расхаживали с оружием за плечами и кинжалами за поясом. Он указывал ему на полуобнаженных водоносов, таскавших воду в бурдюках из свиной кожи; он обращал его внимание на русских священников, носивших волосы, по-женски собранные в хвост на затылке, и на магометанских женщин, которые скользили как призраки в своих белых одеждах и с черной паранджой на лице.
Биргер все больше уверялся, что друзья сыграли с ним шутку. Эти люди совсем не были похожи на мирных паломников, которые должны расхаживать по улицам истинного Иерусалима.
Когда Биргер попал в плотную толпу народа, его снова охватила лихорадка. Хальвор и его друзья, тащившие носилки, наблюдали, как ему становится все хуже. Его руки беспокойно двигались по одеялу, накинутому на него, и капли пота выступили у него на лбу.
Когда они заговорили о возвращении домой, Биргер приподнялся и сказал, что умрет, если они не понесут его дальше и он не увидит Святого града.
И они пошли дальше. У Сионской горы, увидев ворота, Биргер потребовал, чтобы его пронесли через них. Он приподнялся на носилках в твердой надежде, что за этой стеной увидит, наконец, прекрасный град Божий, к которому он так стремился.
За стеной, однако, тянулись выжженные безлюдные поля, покрытые камнями, пылью и кучами мусора.
Около ворот сидели какие-то жалкие фигуры. Они подползли ближе, прося милостыню, протягивая больному руки с отгнившими пальцами. Они жалобно вопили голосом, напоминавшим вой собаки, лица их были полуизъедены, у одних не хватало носа, у других щеки.
Биргер громко закричал от ужаса. Он беспокойно метался, плача и жалуясь, что они несут его в ад.
— Ведь это прокаженные, — сказал Хальвор. — Ты же знаешь, как их много в этой стране.
Крестьяне поспешили подняться на гору, чтобы избавить больного от этого тяжелого зрелища.
Дойдя до вершины, они опустили носилки. Хальвор подошел к больному, помог ему приподняться на подушках и сказал:
— Посмотри, Биргер, отсюда ты можешь увидеть Мертвое море и Моавийские горы.
Биргер снова открыл свои усталые глаза, взглянув на пустынные дикие горы, лежащие к востоку от Иерусалима. Далеко на горизонте сверкала полоска воды, а за ней высилась гора, отливающая золотом сквозь легкую голубоватую дымку.
Картина была такая прекрасная, такая светлая, прозрачная и сверкающая, что трудно было поверить, что все это происходит на земле.
Охваченный восторгом, Биргер поднялся с носилок, словно спеша навстречу далекому видению. Шатаясь, он сделал несколько шагов и упал без чувств.
Сперва крестьяне думали, что Биргер умер, но сознание снова вернулось к нему, и он прожил еще два дня. До самой смерти кузнец бредил об истинном Иерусалиме, жалуясь, что город отступает все дальше, когда он пытается достигнуть его, так что ни ему, ни кому другому никогда не удастся войти в Святой град.
Не всем хватает сил долго жить в Иерусалиме. Даже те, кто выносят его климат и не заболевают, быстро гибнут, сходят с ума или впадают в депрессию. Каждый, кто прожил недели две в Иерусалиме, обязательно услышит о том или другом внезапно умершем: «Это Иерусалим убил его».
Слыша это в первый раз, люди удивляются: «Как это может быть? Как может город убить человека? Наверное, в этих словах скрыт какой-то тайный смысл».
Гуляя по Иерусалиму, осматривая его улицы и дома, не можешь отрешиться от одной мысли: «Что же значат слова людей, что Иерусалим убивает? Каков этот Иерусалим?».
Если кто-то захочет осмотреть весь Иерусалим, ему сначала нужно будет войти через Яффские ворота, повернуть к западу, миновать величественную четырехугольную башню Давида и затем пройти по узкой пешеходной тропинке, ведущей вдоль городской стены, к Сионским воротам.
Около стены стоят турецкие казармы, откуда доносятся военная музыка и шум оружия. Следом находится большой армянский монастырь, который своими высокими стенами и тяжелыми запертыми воротами похож на настоящую крепость. Немного дальше возвышается величественное серое здание, называемое Гробницей Давида. При взгляде на нее сразу вспоминаешь, что идешь по святой горе царей и невольно думаешь о том, что в этой горе таится громадная пещера, в которой царь Давид сидит в золотой мантии на огненном троне и держит в руках скипетр Иерусалима и всей Палестины. Вспоминаешь, что эти башни, покрывающие землю, — развалины стен павшего города царей; что этот холм, — та самая Гора греха, на которой царил Соломон; что долина, открывающаяся взорам, — это глубокая Энномова долина, которая была некогда до краев наполнена трупами людей, погибших при завоевании Иерусалима римлянами.
Любого путника в этом месте охватывает совершенно особое чувство; ему слышится шум войны, он видит войска, идущие на приступ, и царей, мчащихся в колесницах.
«Это Иерусалим силы, могущества и войны, — думает путник и содрогается при воспоминании о всех этих кровавых деяниях. — Не этот ли Иерусалим убивает людей?» И, тотчас пожав плечами, отвечает самому себе: «Нет, это невозможно, ведь уже столько веков прошло с тех пор, как здесь звенели мечи и текли реки крови».
И путешественник идет дальше.
Когда он поворачивает за угол стены и входит в восточную часть города, перед ним открывается совсем другое зрелище. Это священная часть города. Здесь все наводит на мысль о древних первосвященниках и служителях храма. Здесь находится Стена Плача, где раввины в длинных красных или синих бархатных одеждах оплакивают разрушение Храма и гнев Божий. Здесь возвышается храмовая гора Мориа. От стены местность спускается в Иосафатову долину с ее гробницами, а по ту сторону долины видны Гефсимания и Масличная гора, откуда Иисус был вознесен на небо. В стене виден камень, на котором будет стоять Христос в Судный день, держа в руках конец тонкой, как волос нити, а другой конец ее будет держать Магомет, стоя на Масличной горе. И все мертвые должны будут проходить по этой нити через Иосафатову долину, и праведные достигнут другой стороны долины, а грешники низринутся в геенну огненную.
Идя здесь, путник думает: «Это Иерусалим смерти и суда, здесь открываются небеса и ад. Но и не этот Иерусалим убивает. Трубы судного дня молчат, и огонь геенны потух».
Путешественник идет дальше вокруг стены и достигает наконец северной части города. Здесь открывается пустынная, сухая и однообразная равнина. Здесь находится голая скала, именуемая Голгофой, здесь же пещера, где Иеремия слагал свои песни плача. Здесь же около стены находится купель Вифезда и тянется под мрачными сводами Страстной путь. Это Иерусалим скорби и страдания, муки и искупления.
Путешественник на минуту останавливается и задумчиво созерцает эту мрачную картину. «Нет, это не тот Иерусалим, который убивает людей», — думает он и идет дальше.
Но какая перемена происходит, когда он поворачивает на запад! Здесь за городскими стенами раскинулся новый город, с величественными дворцами миссий и громадными гостиницами. Здесь находится русская церковь, больница и громадный странноприимный дом, вмещающий в себя двадцать тысяч паломников. Консулы и епископы строят себе здесь прекрасные загородные дома, а пилигримы ходят по церковным и сувенирным лавкам. Здесь по широким светлым улицам ездят экипажи, на каждом шагу встречаются витрины магазинов, банки и справочные бюро для путешественников.
По другую сторону тянутся красивые иудейские и немецкие земледельческие колонии, большие монастыри и всевозможные благотворительные учреждения. На каждом шагу попадаются монахи и монахини, сестры милосердия и послушницы, священники и миссионеры. Здесь живут ученые, исследователи иерусалимских древностей и старые английские дамы, которым кажется, что они не могут жить ни в каком другом месте.
Здесь находятся великолепные миссионерские школы, ученики которых пользуются бесплатным обучением, питанием, одеждой и содержанием только для того, чтобы легче было завладеть их душами. Здесь высятся миссионерские больницы, в которые больных прямо-таки заманивают, чтобы нежным и заботливым уходом обратить их в свою веру. Здесь устраиваются собрания и диспуты, на которых идет ожесточенная борьба за души.
Здесь католики клевещут на протестантов, методисты дурно отзываются о квакерах, лютеране восстают против реформаторов, а русские — против армян. Здесь гнездится зависть, а всякое милосердие изгнано. Здесь религиозный философ сомневается в Искупителе, а правоверный спорит с еретиком. Здесь все друг друга ненавидят во славу Божью.
И здесь-то находишь то, чего искал. Здесь Иерусалим — охотник за душами, Иерусалим — злоречия, лжи, клеветы и порока. Здесь преследуют без пощады и убивают без оружия. Вот этот-то Иерусалим и убивает людей.
С тех пор, как шведские крестьяне приехали в Иерусалим, члены гордонской колонии заметили большую перемену в отношении к ним окружающих.
Сначала это были мелочи. Так, например, английский проповедник методистов перестал им кланяться, а благочестивые Сионские сестры, жившие в монастыре около арки Ессе Homo, при встрече с ними переходили на другую сторону улицы, словно боясь заразиться от них чем-нибудь дурным.
Никто из колонистов не обращал на это внимания и не задумывался над этим, даже после случая с проезжими американцами, которые провели у них весь вечер в дружеской беседе и обещали прийти на следующий день, но, встретив на улице миссис Гордон и мисс Юнг, сделали вид, что не узнают их.
Были случаи и посерьезнее. Так, когда молодые женщины из колонии пошли в новые лавки у Яффских ворот, греческие купцы крикнули им несколько оскорбительных слов, и хотя женщины их не поняли, но выражение лиц и тон купцов заставили их покраснеть.
Колонисты старались убедить себя, что все это просто случайность. «В христианской части города про нас распустили какую-нибудь клевету, — говорили они, — но это скоро пройдет».
Старые гордонисты вспоминали, что про них уже не раз распускали злые слухи. Их упрекали в том, что они не хотят учить своих детей; что они живут за счет одной богатой вдовы, которую они совершенно обобрали; что они оставляют больных без помощи, потому что не хотят противиться воле Божьей; что они ведут роскошную праздную жизнь и только делают вид, что стараются восстановить истинное христианство.
«Такие же слухи распускают и теперь, — говорили они. — Но клевета умрет так же, как и раньше, потому что в ней нет и крупицы правды».
Тут случилось, что женщина из Вифлеема, которая каждый день приносила им плоды и овощи, вдруг перестала ходить к ним. Гордонисты отыскали ее и старались уговорить снова носить им товар, но та самым решительным образом отказалась продать им хоть одну морковку.
От этого уже нельзя было отмахнуться. Колонисты поняли, что распущенные слухи касаются их всех и проникли всюду.
Вскоре они получили этому подтверждение. Однажды несколько сестер находились в церкви Святого Гроба, когда туда пришла толпа русских богомольцев. Добродушные русские радостно им закивали, стараясь объяснить, что и они тоже христиане. В эту минуту пришел русский священник и сказал несколько слов богомольцам. Тогда они начали креститься и грозить шведам кулаками, а вид у них был такой, словно они готовы были прогнать гордонистов из церкви.
Близ Иерусалима жили немецкие крестьяне-сектанты. Эти немцы уже много лет как переселились в Иерусалим. И на родине, и в Иерусалиме они терпели много притеснений, но стойко выдержали все это, и теперь владели большими великолепными колониями в Каиафе и Яффе, не считая той, которую они основали в самом Иерусалиме.
Один из этих колонистов пришел однажды к миссис Гордон и откровенно сказал ей, что слышал дурные вещи про ее приверженцев.
— Это миссионеры распускают про вас клевету, — сказал он, кивая на западную часть города. — Правда, если бы я сам на опыте не знал, что можно клеветать на людей совершенно невинных, я бы тоже отказался продавать вам муку и мясо. Но для меня ясно, что так они мстят вам за то, что вы в последнее время приобрели так много последователей.
Миссис Гордон спросила, в чем же их обвиняют.
— Люди говорят, что вы ведете здесь, в колонии, дурную жизнь. Вы не позволяете людям вступать в брак, как повелел Господь, и поэтому они утверждают, что у вас все идет не так, как надо.
Сначала колонисты не хотели ему верить, но вскоре убедились, что немец говорил правду: все в Иерусалиме верят, будто они ведут дурную жизнь. Никто из христиан не заговаривал с ними. В гостиницах насчет них предупреждали путешественников. Только проезжие миссионеры решались изредка заглядывать в колонию. Возвращаясь оттуда, они многозначительно покачивали головой. Хотя они и не видели там ничего предосудительного, но думали, что там происходит всякое беззаконие под маской благочестия.
Громче всех против гордонистов выступали американцы, начиная с консула и заканчивая самой последней сиделкой.
«Какой позор для нас, американцев, — говорили они, — что этих людей еще не выгнали из Иерусалима!»
Колонисты были людьми разумными и говорили себе, что с этими слухами ничего нельзя поделать, пусть себе люди болтают, что хотят. Со временем их клеветники увидят сами, как они были несправедливы.
«Не можем же мы ходить из дома в дом, уверяя всех в своей невиновности! — восклицали гордонисты и утешались тем, что живут между собой в единении и любви. — Бедные и больные из Иерусалима еще не боятся посещать нас, — говорили они. — Нужно дать пронестись этой буре, ведь все испытания посылаются нам Богом».
Вначале и шведы совершенно спокойно переносили эту клевету. «Если люди здесь такие жестокие, — говорили они, — что могут верить, будто мы, бедные крестьяне, избрали тот самый город, где пострадал наш Спаситель, чтобы вести дурную жизнь, то слова их ничего не значат. Нам все равно, что они там говорят».
Так как люди не переставали выказывать им свое презрение, то крестьяне начали радоваться при мысли, что Господь нашел их достойными претерпеть гонение и стыд в том самом городе, где был преследуем и распят Сам Христос.
Однажды в октябре Гунхильда получила от отца письмо, где он писал, что ее мать умерла. Письмо не было жестоким, как того ожидала Гунхильда. Отец ни в чем не упрекал ее; он сообщал ей только о болезни и о похоронах. Похоже, что старый бургомистр думал: «Буду с ней мягок, она и без того почувствует себя несчастной».
Все письмо было написано в ровном дружеском тоне; когда же бургомистр подписал свое имя, сдерживаемый гнев его внезапно вырвался наружу: быстрым движением опустил он перо в чернильницу и резким почерком подписал в конце письма: «Твой отъезд причинил матери большое горе, но убило ее известие, которое она прочла в миссионерском листке, что вы ведете в Иерусалиме дурную жизнь. Здесь никто не ожидал этого ни от тебя, ни от тех, с кем ты уехала».
Гунхильда спрятала письмо в карман и проносила его целый день, не сказав никому о нем ни слова.
Она не сомневалась, что отец написал ей правду относительно смерти матери. Родители Гунхильды были люди всеми уважаемые и очень дорожили своим добрым именем; никто в колонии не страдал так, как она, от возведенной на них напраслины. Девушке мало было самой сознавать себя невинной: она чувствовала себя опозоренной, и ей казалось, что она не сможет уже больше показываться на людях. Все время она скорбела об этом, и уколы злословия жгли ее, как огонь. А теперь они убили ее мать.
Гертруда и Гунхильда жили в одной комнате и продолжали оставаться лучшими подругами. Но Гунхильда не показала письма даже Гертруде, ей казалось несправедливым нарушить ее радость. Гертруда была так счастлива с тех пор, как жила в Иерусалиме, где все пробуждало в ней мысли о Спасителе.
Гунхильда часто вынимала письмо из кармана и смотрела на него. Перечитывать его она не решалась: уже при одном взгляде на него сердце ее сжималось от острой боли. «Если бы я могла умереть! — думала она. — Я никогда больше не буду иметь покоя. Ах, если бы я могла умереть!..»
Девушка сидела и смотрела на письмо, ей казалось, что оно источает яд, способный убить и ее, и она надеялась, что он быстро окажет свое действие.
На следующий день Гунхильда была в городе и возвращалась домой через Дамасские ворота.
Стояла жара, какая часто бывает в октябре перед сезоном осенних дождей. Когда Гунхильда вышла из темного города, где дома и арки служили защитой от солнца, ей показалось, что ослепительный солнечный свет поразил ее, как молния, и ее охватило желание вернуться назад под прохладную тень ворот. Дорога, залитая солнцем, казалась девушке очень опасной. Ей представлялось, что она должна идти через стрельбище, где солдаты упражняются в меткости.
Гунхильда не хотела отступать перед солнечным светом. Хотя она слышала, что он может быть опасен, чему не особенно верила. Поэтому она поступила так, как делают, спасаясь от сильного дождя: втянула голову в плечи, надвинула платок на голову и быстро пошла вперед.
И когда она так шла, ей казалось, что солнце на небе держит в руках сверкающий лук и пускает в нее одну стрелу за другой. Да, действительно казалось, что солнце тем только и занято, что целит в нее. Острые жгучие искры сыпались на Гунхильду дождем, и не только с неба; все вокруг сверкало и кололо ей глаза. Даже из расщелин стен вылетали маленькие острые стрелы, а стекла в окнах монастыря сверкали так ослепительно, что девушка не решалась на них взглянуть. Ключ в одной из дверей полыхнул ей вслед маленьким злым лучом, и точно также преследовали ее блестящие листья клещевины, которые, казалось, пережили лето только для того, чтобы помучить ее. Куда бы она ни взглянула, на небо или на землю, — все сверкало и блестело. И в то же время Гунхильде казалось, что она страдает так не столько от жары, сколько от ослепительно-белого солнечного сияния, проникающего ей в глаза и выжигающего мозг.
Гунхильда чувствовала такой же гнев и ненависть к солнцу, какое бедное загнанное животное чувствует по отношению к охотнику. Ее охватило непреодолимое желание взглянуть своему преследователю прямо в лицо. Некоторое время она боролась с собой, но потом оглянулась и посмотрела прямо в небо. И действительно, солнце стояло там, похожее на сгусток огромного голубовато-белого пламени. Когда Гунхильда смотрела на него, небо делалось черным, а солнце сжалось в одну маленькую искру, сверкающую острым опасным светом, и девушке показалось, что эта искра сорвалась со своего места на небе и жужжа понеслась вниз, чтобы поразить ее в голову и убить на месте.
Гунхильда громко закричала от ужаса, схватилась руками за голову, как бы защищаясь, и бросилась бежать.
Пробежав немного по дороге, где поднималось белое облако удушающей известковой пыли, она увидела большую кучу камней — обломки стены разрушенного дома. Бедная девушка поспешила к нему, где посчастливилось найти вход в подвал.
Прохладный и приятный мрак охватил ее; было так темно, что она не могла сделать и двух шагов.
Гунхильда встала спиной ко входу, давая глазам отдохнуть в темноте.
Здесь ничего не блестело и не сверкало. Теперь она понимала состояние бедной загнанной лисицы, когда ей удается проскользнуть в нору от преследующих ее охотников. И вот теперь жара и духота, свет и блеск солнца стояли, как обманутые охотники, вокруг убежища, где она скрылась. Целая толпа сверкающих стрел стояла и ждала ее, а она была спокойна и в безопасности.
Глаза Гунхильды понемногу привыкли к темноте, она увидела камень и села на него. Ей казалось, что она просидит много часов, прежде чем у нее хватит мужества покинуть пещеру. Во всяком случае, не раньше, чем солнце склонится на запад и потеряет над небом свою власть и могущество.
Просидев немного во мраке, Гунхильда почувствовала, как перед глазами ее мелькает бесчисленное количество маленьких солнц и искр, и в мозгу у нее все начинает вертеться. Ее охватило сильное головокружение, и казалось, что стены здания стремительно вертятся. Она поспешила прислониться к стене, чтобы не упасть.
— О, Боже, они преследуют меня и здесь! — простонала Гунхильда. — Должно быть я сделала, что-нибудь дурное, если даже солнце не выносит меня, — продолжала девушка.
В ту же минуту она вспомнила о письме и смерти матери, о своем ужасном горе и желании умереть. Девушка не думала об этом, пока ее жизни грозила реальная опасность, она заботилась только о спасении.
Гунхильда быстро вынула письмо, развернула его и подошла к выходу, чтобы прочесть. Она увидела, что там стояли именно те слова, какие сохранились у нее в памяти, и застонала.
И тут же в голову пришла мысль, которая показалась ей легкой, приятной и утешительной.
«Разве ты не понимаешь, — обратилась Гунхильда сама к себе, — что Господь желает призвать тебя к Себе».
Это представилось ей великой милостью Божьей.
Девушка еще не вполне пришла в себя. У нее продолжала кружиться голова, весь подвал вертелся, а перед глазами прыгали сверкающие точки.
Гунхильда крепко ухватилась за мысль, что Господь позволяет ей оставить жизнь, уйти к матери на небо и отрешиться от всех печалей.
Она встала, прижав руки к затылку, но потом отвела руки и совершенно спокойно, словно идя в церковь, вышла на солнечный свет.
Гунхильда немного освежилась и, выйдя наружу, сразу не заметила ни охотников, ни сверкающих искр и стрел.
Пройдя несколько шагов, девушка вновь почувствовала, как все снова набросились на нее. Все вокруг сверкало и кололо ей глаза, а солнце, звеня, сорвалось с неба и огненной искрой ударило ее в затылок.
Она сделала еще несколько шагов и упала, будто пораженная молнией.
Несколько часов спустя люди из колонии нашли ее. Она лежала, прижав одну руку к сердцу, а другая рука была вытянута и сжимала письмо, как бы показывая, что убило ее.
В тот день, когда Гунхильда умерла от солнечного удара, Гертруда тоже вышла из дому и пошла по широкой дороге к западному предместью. Ей нужно было купить иголок и тесьмы для рукоделия, но она плохо знала эту часть города, и ей долго пришлось искать нужный магазин; кроме того, она не спешила и была даже рада пройтись по улице. Гертруда еще почти не видела Иерусалима; она привезла с собой из дому так мало одежды, что ей все время приходилось проводить за работой, чтобы прилично выглядеть.
Как всегда, когда Гертруда выходила на улицу, лицо ее озарялось радостной улыбкой. Она тоже страдала от ужасной жары и жгучих лучей солнца, но не так, как другие. При каждом шаге она думала, что, может быть, Иисус ступал там же, где она теперь идет. Девушка была уверена, что Его взгляд устремлялся к холмам, мелькавшим в конце улицы. И думая об этом, она чувствовала присутствие Христа совсем близко, и радость щедро переполняла ее.
По приезде в Иерусалим Гертруду больше всего радовало то, что здесь она чувствовала себя гораздо ближе к Христу, чем прежде. Здесь она никогда не вспоминала, что прошло уже две тысячи лет с тех пор, как Иисус ходил по этой земле со Своими учениками. Ей казалось, что Он жил здесь совсем недавно. Она видела следы Его ног на земле и слышала отзвук Его голоса на улицах Иерусалима.
Когда Гертруда спускалась с отвесного холма, ведущего к Яффским воротам, навстречу ей поднималась большая группа русских паломников. Они осматривали святые места уже несколько часов, и уже так утомлены и измучены продолжительной ходьбой под жгучими лучами солнца, что, казалось, были не в силах дойти до гостиницы, стоящей на вершине холма.
Гертруда остановилась, глядя на них. Группа состояла исключительно из крестьян; в своих одеждах из домашнего сукна и вязаных кофтах они напоминали ей жителей ее родины.
«Должно быть, целая деревня приехала поклониться святым местам, — подумала она. — Вон тот, с очками на носу, наверное школьный учитель, а этот, с толстой палкой, имеет большое хозяйство и, наверняка, управляет всей деревней. А тот, что марширует так прямо, — бывший солдат, а вон та фигура, с узкими плечами и длинными руками, — деревенский портной».
Гертруда пришла в хорошее настроение и, по своей старой привычке, начала придумывать разные истории про проходящих мимо.
«Вон та женщина в шелковом платке на голове — богачка, — думала девушка. — Она смогла уехать из дому только на старости лет, потому что сначала ей надо было устроить судьбу сыновей и дочерей и вырастить внучат. Женщина, которая идет рядом с ней и несет маленький узелок в руках, вероятно, очень бедна. Всю свою жизнь она терпела лишения и копила деньги на поездку в Иерусалим».
Стоило только взглянуть на паломников, чтобы почувствовать к ним расположение. Хотя все они были в пыли и поту, но вид у них был веселый и радостный, и не было видно ни одного недовольного лица.
«Как они должны быть благочестивы и терпеливы, — думала Гертруда, — и как они должны любить Христа, чтобы не испытывать ни малейшего страдания, а чувствовать только счастье ходить по Его земле!»
Среди этого шествия попадались отдельные люди, которые с трудом передвигали ноги. Трогательно было видеть, как родственники и друзья берут их под руки и помогают им подниматься на холм. Наиболее утомленные брели одни, у них был такой измученный вид, что никто не чувствовал себя в силах помочь им. Самой последней шла молодая девушка лет семнадцати. Она была почти единственная из молодых, большинство богомольцев были люди старые или средних лет. Увидев молодую девушку, Гертруда решила, что она, вероятно, пережила на родине какое-нибудь глубокое горе, и жизнь там стала ей невыносима. Может быть, и этой несчастной явился в лесу Спаситель и указал ей путь в Иерусалим.
Молодая паломница выглядела очень больной и изнуренной. Она была хрупкого телосложения, и грубая тяжелая одежда, а главное подкованные сапоги, которые она носила, как и другие женщины, казалось, еще больше сковывали ее движения. Она сделала несколько шагов и остановилась, чтобы перевести дух. Но, стоя так неподвижно посреди дороги, она подвергалась опасности быть опрокинутой верблюдом или сбитой с ног экипажем.
Гертруда почувствовала непреодолимое желание помочь больной. Недолго думая, она подошла к девушке, обняла за талию и жестом показала, чтобы та оперлась на нее. Девушка подняла на нее мутный взгляд. Полубессознательно приняла помощь и дала Гертруде провести себя несколько шагов.
Тут их заметила одна из пожилых женщин. Она неприязненно взглянула на Гертруду и сурово крикнула больной несколько слов. Девушка, казалось, испугалась; она выпрямилась, оттолкнула Гертруду и попыталась идти сама, но вынуждена была снова остановиться.
Гертруда не могла понять, почему девушка отказывается от помощи. Она подумала, что русские, должно быть, слишком застенчивы, чтобы принимать помощь от чужих. Поэтому она снова поспешила к больной и обняла ее, но лицо девушки исказилось от ужаса и отвращения. Она вырвалась из рук Гертруды и бросилась бежать.
Тут Гертруда ясно увидела, что все они боятся ее, и поняла, что это было следствием злых сплетен, распускаемых про гордонистов. Это огорчило и рассердило Гертруду; единственное, что она могла сделать для несчастной, — это оставить ее в покое и не пугать. Провожая ее взглядом, она увидела, что девушка в своем замешательстве и страхе бежала прямо под колеса экипажа, который на полном ходу спускался с холма, Гертруда с ужасом видела, что русская паломница неминуемо будет сбита.
Гертруда хотела закрыть глаза, чтобы не видеть этого ужасного зрелища, но, совершенно потеряв над собой власть, не могла пошевелиться. Она стояла с широко раскрытыми глазами и видела, как лошади налетели на девушку и сбили ее с ног. В следующее же мгновение умные животные сдержали свой бег, откинулись назад и, крепко осев на задние ноги, удержали на себе разогнавшийся экипаж; они ловко бросились в сторону и помчались дальше, не задев лежащую на земле и краем колеса.
Гертруда думала, что опасность миновала. Хотя русская девушка продолжала лежать не двигаясь, вероятно, она просто лишилась чувств от страха.
Богомольцы со всех сторон бросились к несчастной. Гертруда подоспела к ней первой. Она наклонилась, чтобы помочь девушке подняться, но тут увидела, что из-под затылка упавшей течет кровь, а лицо приняло какое-то странное застывшее выражение. «Она умерла, — подумала Гертруда, — и это я виновата в ее смерти».
В эту минуту какой-то человек нетерпеливо оттолкнул Гертруду в сторону. Он проворчал несколько слов, по тону которых она поняла, что такое погибшее создание, как она, недостойна прикасаться к благочестивой молодой паломнице. Она снова услышала вокруг себя те же слова и увидела угрожающе поднятые руки; ее гнали и толкали, пока она не очутилась вне толпы, собравшейся вокруг умершей.
Одну минуту Гертруда была так возмущена их обращением, что подняла грозно сжатые кулаки. Она хотела защищаться, хотела снова пробраться к русской девушке, чтобы убедиться, действительно ли та умерла.
— Нет, это не я недостойна подойти к ней, а вы все! — воскликнула она громко по-шведски. — Ваши гнусные нападки убили ее.
Никто ее не понял, и гнев Гертруды быстро сменился бесконечным ужасом. Господи, а если кто-нибудь видел, как все произошло, и расскажет об этом паломникам? Тогда все эти люди без всякой жалости набросятся на нее и убьют!
Гертруда бросилась прочь, и бежала изо всех сил, хотя никто ее не преследовал. Она перестала бежать, только достигнув пустыни, простиравшейся к северу от Иерусалима. Здесь Гертруда остановилась, провела рукой по лбу и, сложив руки, прижала их к груди.
— Боже, Боже! — воскликнула она. — Неужели я убийца? Неужели я действительно виновата в смерти человека?
В ту же минуту девушка обернулась к городу, высокие и мрачные стены которого высились перед ней. «Нет, не я виновата в этом, а ты! — воскликнула она. — Не я, а ты!»
С ужасом отвернувшись, Гертруда направилась к колонии, крыша которой мелькала вдали. По дороге она несколько раз останавливалась, стараясь привести в порядок нахлынувшие мысли.
Когда Гертруда только приехала в Палестину, она думала: «Здесь я живу в стране Владыки и Господа моего, здесь я нахожусь под Его особым покровительством, и со мной не может случиться ничего дурного». Она жила в уверенности, что Христос повелел ей отправиться в Святую землю, потому что видел, что она достаточно страдала, и теперь в жизни ей нужны только мир и покой.
Теперь же Гертруда испытывала чувство, какое испытывает всякий житель хорошо укрепленного города, когда вдруг видит, что все его башни и стены внезапно разрушились. Девушка чувствовала себя беспомощной; она не видела никакой защиты перед надвигающимся злом. Здесь, напротив, ее могло настичь еще большее несчастье.
Она мужественно откинула мысль о том, что была причиной смерти русской девушки; Гертруда не хотела упрекать себя, но она чувствовала смутный страх перед воспоминанием, которое навсегда сохранится об этом несчастии.
«Я ежеминутно буду видеть, как лошади налетели на нее, — жаловалась она. — Я никогда больше не буду знать ни одного счастливого дня!»
Девушка невольно спрашивала себя, зачем Христос послал ее в эту страну. Гертруда сознавала, что было большим грехом задавать такие вопросы, но ничего не могла с этим поделать; этот вопрос непрестанно раздавался в ушах: «Чего хотел от меня Христос, посылая в эту землю?»
— Ах, Боже мой, — говорила она в сильном отчаянии, — я думала, Ты любишь меня и хочешь все устроить к моему благу! Ах, Господи, я была так счастлива, когда верила, что Ты охраняешь меня!
Когда Гертруда вернулась в колонию, ее поразила царившая там необычная тишина и торжественность. Юноша, отворивший ворота, был как-то особенно серьезен, и когда она проходила по двору, то увидела, что все стараются осторожно ступать по плитам и говорить тихо. «У нас кто-то умер», — подумала Гертруда, еще ничего не зная.
Скоро она узнала, что Гунхильду нашли на дороге мертвой. Ее уже перенесли в дом и положили на носилки в подвале. Гертруда знала, что на востоке мертвых хоронят очень скоро, но все-таки испугалась, видя, что приготовления к похоронам были в полном ходу. Тимс Хальвор и Льюнг Бьорн сколачивали гроб, а несколько пожилых женщин одевали умершую. Миссис Гордон отправилась в американскую миссию просить разрешения похоронить Гунхильду на американском кладбище. Бу и Габриэль стояли на дворе с заступами в руках и ждали только возвращения миссис Гордон, чтобы отправиться рыть могилу.
Гертруда сошла в подвал. Она долго смотрела на Гунхильду и потом горько заплакала. Она всегда любила свою подругу, которая лежала перед ней мертвой, но, стоя теперь и глядя на Гунхильду, ясно сознавала, что ни она сама и никто другой из колонии не любил Гунхильду так, как та заслуживала. Правда, все ценили ее за то, что она была справедлива, добра и правдива, но она делала жизнь тяжелой себе и другим, потому что легко раздражалась по пустякам и этим отталкивала от себя многих людей. И когда Гертруда так думала, ей становилось страшно жаль Гунхильду, и слезы снова текли из глаз.
Вдруг она перестала плакать и начала рассматривать Гунхильду с беспокойством и страхом. Она увидела, что Гунхильда лежит с тем же выражением на лице, какое у нее бывало при жизни, когда она задумывалась над каким-нибудь трудноразрешимым вопросом. Странно было видеть, как она лежит неподвижно и думает, слегка надув губы и сдвинув брови.
Гертруда медленно отошла от покойницы. Уловив выражение вопроса на лице Гунхильды, она вспомнила свои собственные сомнения. Ей показалось, что Гунхильда тоже вопрошает, зачем Иисус послал ее в эту страну. Казалось, она спрашивала: «Неужели я должна была приехать сюда, только для того, чтобы умереть?»
Когда Гертруда снова вышла на двор, к ней быстро подошел Бу. Он попросил ее пойти с ним и сказать несколько слов Габриэлю Маттсону.
Гертруда в недоумении взглянула на Бу, мысли ее были так далеко, что она не сразу поняла, о чем он говорит.
— Ведь это Габриэль нашел Гунхильду на дороге, — пояснил ей Бу.
Гертруда не слышала его; она смотрела на юношу, но думала о том, почему Гунхильда лежит с таким выражением на лице.
— Подумай, как ужасно было Габриэлю случайно найти ее мертвой, когда он, не подозревая ни о каком несчастье, шел по дороге, — сказал Бу.
Видя, что Гертруда все еще не понимает его, он продолжал глубоко взволнованным голосом:
— Я не знаю, что бы со мной было, если бы я нашел мертвым на дороге человека, которого я люблю больше всего на свете.
Гертруда оглянулась, как бы очнувшись от сна. Ну-да, конечно, ведь она и раньше знала, что Габриэль любит Гунхильду. Они должны были пожениться, если бы их не разлучило путешествие в Иерусалим. Но они все-таки отправились в Иерусалим, хотя знали, что теперь уже никогда не смогут стать мужем и женой. И теперь Габриэль нашел Гунхильду мертвой на дороге.
Гертруда подошла к Габриэлю, который неподвижно стоял у ворот, воткнув заступ в землю. Губы его были плотно сжаты, взгляд устремлен в одну точку. Когда Гертруда подошла к нему, он пошевелил губами, но не произнес ни слова.
— Хорошо бы, если бы он смог заплакать, — шепнул Бу Гертруде.
Гертруда молча протянула Габриэлю руку, как это в обычае на похоронах между близкими родственниками, рука Габриэля вяло и безжизненно лежала в ее руке.
— Бу сказал мне, что это ты нашел Гунхильду, — сказала Гертруда.
Габриэль стоял неподвижно.
— Тебе, должно быть, было очень тяжело, — продолжала Гертруда, между тем как Габриэль стоял как каменное изваяние. Гертруде удалось проникнуть в его горе, и она поняла, как это должно быть для него ужасно.
— Думаю, Гунхильде было приятно, что именно ты нашел ее, — продолжала она.
Габриэль вздрогнул и взглянул на Гертруду широко раскрытыми глазами.
— Ты думаешь, это ей было приятно?
— Да, — отвечала Гертруда, — я понимаю, что тебе это было очень тяжело, но я думаю, она хотела, чтобы ее нашел именно ты.
— Я не отходил от нее ни на минуту, — тихо произнес Габриэль, — пока не подошли люди, которые могли мне помочь; я нес ее бережно и осторожно.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказала Гертруда.
Губы Габриэля задрожали и слезы внезапно полились из глаз. Бу и Гертруда тихо стояли около него, давая ему выплакаться. Габриэль рыдал, уткнувшись лицом в ворота.
Немного погодя, он успокоился и, подойдя к Гертруде, взял ее за руку.
— Спасибо, что ты заставила меня заплакать, — сказал он. Голос его звучал нежно и мягко, как всегда говорил его отец, старый Хок Маттс. — Я покажу тебе кое-что, что не решился показать другим, — продолжил он. — Когда я нашел Гунхильду, в ее руках было письмо от отца, я взял его, так как считал, что больше других имею право прочитать его. Я покажу его и тебе, ведь у тебя тоже на родине остались старики родители.
Гертруда взяла письмо и прочла его, а потом взглянула на Габриэля.
— Так это и убило ее? — спросила она.
Габриэль кивнул головой:
— Да, я думаю, что это и убило ее.
Гертруда громко воскликнула:
— Иерусалим, Иерусалим, ты отнимаешь у нас всех братьев! Мне кажется, что Бог покинул нас! — рыдала она.
В эту минуту в ворота вошла миссис Гордон и послала Габриэля и Бу на кладбище, а Гертруда пошла в маленькую комнату, где еще недавно жила с Гунхильдой, и провела там весь вечер.
Она сидела, охваченная сильным страхом, словно в ожидании появления привидений; ей казалось, что в этот день должно случиться что-то еще худшее, что-то словно притаилось в углах, готовое напасть на нее. Гертруду мучили робкие сомнения.
«Я не понимаю, зачем Господь послал нас сюда? Ведь мы приносим несчастье и себе и другим».
Она боролась с отчаянием, но ничего не получилось; и она начинала перечислять всех, кого постигло несчастье после их переселения. Ведь было так ясно и несомненно, что Сам Господь повелел им отправиться в Иерусалим, так почему же они терпят столько горя?
Она достала бумагу и чернила, чтобы написать родителям, однако не могла написать ни слова.
— Что я им напишу, чтобы они поверили мне? — воскликнула она. — Да, если я лягу и умру, тогда они, может быть, и поверят, что мы невинны.
Наконец наступил вечер, а за ним и ночь. Гертруда чувствовала себя такой несчастной, что не могла заснуть. Лицо Гунхильды постоянно стояло перед ней; она непрестанно спрашивала себя, о чем раздумывала покойница, и ей казалось несомненным, что Гунхильда умерла с тем же вопросом на устах, какой мучил и ее.
Рано-рано утром Гертруда оделась и вышла.
За последние сутки она так далеко отошла от Христа, что даже не знала, как ей снова найти к Нему путь. И вот утром ее охватило горячее стремление пойти в такое место, которое несомненно посещал Спаситель. Таким местом была только Масличная гора. Гертруда подумала, что, придя туда, она снова станет ближе ко Христу; и, быть может, там ее снова осенит Божия любовь, и она поймет, чего же Он от нее хочет.
Когда девушка вышла в ночную мглу, ее охватил страх. Перед ней снова встали все несчастья, случившиеся за прошлый день.
По мере того как она поднималась выше на гору, на душе у нее становилось легче. Подавленное настроение исчезло и Гертруда начала яснее осознавать происходившее.
«Да, это можно объяснить только одним, — думала она. — Если возможна такая несправедливость, значит близок конец мира. Чем же иначе можно объяснить, что в мире царит неправда, что Господь не может помешать злу, что святые терпят преследование, а ложь не встречает никакого противодействия».
Гертруда остановилась в задумчивости. Да, действительно, приход Спасителя близок, и скоро она увидит Его спускающимся на облаке с небес.
Если это так, то можно понять, почему они все были призваны в Иерусалим. Господь оказал великую милость ей и ее друзьям, послав их сюда навстречу Иисусу. Девушка сложила руки в восхищении и радости при мысли об этом величественном зрелище.
Быстрыми шагами поднималась она по горе, пока не достигла вершины, откуда Иисус вознесся на небо.
Она не могла ступить на самое священное место, и, стоя лишь возле него, смотрела на облака, бегущие по утреннему небу.
«Может быть, этот день наступит уже сегодня», — думала она. Гертруда сложила руки и устремила свой взор к небу, покрытому легкими облачками.
— Он придет, — говорила она. — Он непременно придет!
Девушка пристально глядела на разгорающуюся утреннюю зарю, словно видя ее в первый раз. Ей казалось, что она видит самую глубину небес. На Востоке ей виделся глубокий свод с широкими и высокими воротами, и ей представлялось, как эти ворота распахнутся, и из них выступит Христос во славе со всеми Своими ангелами.
Немного спустя врата востока действительно распахнулись и солнце выплыло на небо. Неподвижно, затаив дыхание, стояла Гертруда, наблюдая как солнце заливало своими лучами горы на западе от Иерусалима, где гряда холмов была похожа на морские волны. Вот солнце поднялось настолько высоко, что лучи его засверкали на кресте купола церкви Гроба Господня; тогда Гертруда вспомнила, что, по преданию, Христос должен явиться при восходе солнца на крыльях утренней зари, и поняла, что в этот день Его уже нечего ждать. Девушка, однако, не чувствовала себя ни подавленной, ни расстроенной.
— Значит, Он придет завтра, — говорила она с полной уверенностью.
Гертруда спустилась с горы и вернулась в колонию, вся сияющая счастьем, но она не спешила ни с кем поделиться своей великой радостью. Целый день сидела она за работой и говорила о самых обыкновенных вещах.
На следующий день, на рассвете, Гертруда опять стояла на Масличной горе.
И каждое утро она возвращалась туда, потому что хотела быть первой, кто увидит Христа, снисходящего с небес во всей славе Своей.
На ее прогулки скоро обратили внимание в колонии, и Гертруду попросили прекратить их. Колонисты доказывали ей, что им может только повредить, если люди будут видеть, как она каждое утро стоит на коленях на Масличной горе, ожидая пришествия Спасителя. Если она будет продолжать в том же духе, то гордонистов обвинят еще и в безумии.
Гертруда обещала послушаться и оставаться дома. Но на следующий же день она проснулась на рассвете и ей стало совершенно ясно, что именно в этот день и должен прийти Христос. Она не могла больше совладать с собой, встала и быстро отправилась на гору, чтобы встретить своего Господа и Спасителя.
Это ожидание стало ее второй натурой. Гертруда не могла ни бороться с ним, ни преодолеть его. Во всем остальном она была прежней: мысли ее были в полном порядке, она стала только заметно веселее и ласковее, чем прежде.
Спустя некоторое время все так привыкли к ее утренним прогулкам, что не обращали на них никакого внимания. Выходя однажды утром, Гертруда увидела у ворот чью-то темную тень, будто поджидавшую ее. Поднимаясь на гору, она слышала за собой шаги подкованных железом сапог. Девушка никогда не оборачивалась и не заговаривала с этой тенью, но чувствовала себя в безопасности, когда слышала позади эти тяжелые шаги.
Иногда, спускаясь с горы, она встречалась с Бу, который стоял, прислонясь к стене, и ждал ее с видом верной собаки. Бу краснел и отворачивался в сторону, а Гертруда проходила мимо, делая вид, что не замечает его.
Гордонисты были очень рады, когда представилась возможность нанять роскошный новый дом у Дамасских ворот. Он был такой большой, что почти все члены колонии могли в нем поместиться, и только немногие семьи должны были жить отдельно. Было очень приятно жить в этом доме с его прекрасными залами и открытыми галереями, где даже в самые жаркие дни царила прохлада. Колонисты не могли отрешиться от мысли, что Господь оказал им Свою особую милость, послав им это жилье. Они часто говорили, что не знают, как им поддержать общность имущества и единство, если они будут жить не в одном доме, а разбросанными по всем частям города.
Дом этот принадлежал Барам-паше, тогдашнему губернатору Иерусалима, который построил его года три тому назад для своей любимой жены. Он думал, что доставит ей большую радость, выстроив такой дом, где она могла бы поместиться со всеми своими домашними — сыновьями и их женами, дочерьми и их мужьями, детьми и слугами.
Когда дом был готов, и Барам-паша с семьей переехал в него, с ним случилось большое несчастье. В первую же неделю по переезде умерла одна из его дочерей, на следующей неделе умерла другая дочь, а немного погодя умерла его любимая жена. Охваченный глубокой скорбью, Барам-паша поспешил выехать из дворца; он велел запереть и заколотить его, и поклялся никогда не переступать его порога.
С тех пор дворец стоял пустым, пока весной гордонисты не обратились к Барам-паше с просьбой сдать им дом. Получив его согласие, они очень удивились, так как считали, что Барам-паша не разрешит никому жить в стенах его дворца. Когда осенью относительно гордонистов разнеслись злые сплетни, многие из американских миссионеров начали обсуждать, как бы им принудить колонистов покинуть Иерусалим. Они решили отправиться к Барам-паше и поговорить с ним о людях, снявших его дом. Американцы сообщали ему все дурное, что слышали о гордонистах, спрашивая Барам-пашу, как он может допускать, чтоб такие люди, достойные лишь презрения, жили в доме, который он построил для своей жены.
Было восемь часов прекрасного ноябрьского утра; душная ночь, царившая над Иерусалимом, померкла, и город постепенно принял свой обычный вид. Нищие уже с рассвета заняли свои места у Дамасских ворот, а уличные собаки, бродившие всю ночь, прятались в канавах или на кучах мусора, которые служили им убежищем для сна. Около самых ворот расположился на ночь маленький караван. Теперь погонщики увязывали товары и взваливали их на спины опустившихся на колени верблюдов, которые громко кричали, чувствуя на спине тяжелую кладь. К воротам быстрым шагом направлялись крестьяне, неся в город корзины с зеленью. Пастухи спускались с гор и торжественно проходили в ворота, ведя за собой большие стада обреченных на убой овец и дойных коз.
Во время оживленной утренней сутолоки в ворота въехал старик на прекрасном белом осле. Он был богато одет: на нем были одежды из мягкого полосатого шелка и накинутый поверх них ниспадающий до ног халат из голубого бархата, опушеный мехом. Его пояс и чалма были богато украшены блестящей золотой вышивкой. На когда-то прекрасном и внушительном лице теперь лежала печать дряхлости, глаза впали, рот провалился, длинная седая борода свешивалась на грудь.
Люди, толпившиеся под воротами, с удивлением переговаривались между собой.
— Зачем въезжает Барам-паша через Дамасские ворота на улицу, где он не показывался уже целых три года?
Другие говорили:
— Неужели Барам-паша хочет посетить дом, в который он поклялся никогда больше не входить?
Проезжая через толпу народа в воротах, Барам-паша обратился к сопровождавшему его слуге Махмуду:
— Слышишь, Махмуд, что говорят вокруг? Что это значит? Неужели Барам-паша хочет посетить свой дом, в котором не был три года?
И слуга отвечал ему, что тоже слышал, как удивлялся народ, глядя на них.
Тогда Барам-паша рассердился и сказал:
— Неужели они думают, что я так стар, что со мной можно поступать как угодно? Неужели они думают, я потерплю, чтобы чужестранцы вели дурную жизнь в доме, который я построил для моей жены, честной и всеми уважаемой женщины?
Слуга Барам-паши, стараясь смягчить гнев своего господина, сказал ему:
— Господин, ты забываешь, что мы уже не раз слышали, как христиане клевещут друг на друга.
Но Барам гневно пожал плечами и воскликнул:
— Музыканты и танцовщицы живут в доме, где умерли мои близкие! Еще до наступления вечера эти нечестивцы должны быть изгнаны оттуда!
Едва старый паша произнес эти слова, как навстречу им попалась маленькая группа школьников, которые быстрыми шагами шли по двое. Приглядевшись к ним, Барам увидел, что они совершенно не похожи на других детей, обычно бегающих по улицам Иерусалима; белокурые и гладко причесанные, они были чисто вымыты, на них была опрятная одежда и крепкие башмаки.
Барам-паша остановил осла и сказал слуге:
— Пойди и спроси, чьи это дети!
— Мне даже не нужно спрашивать, господин, — отвечал слуга, — я вижу их каждый день. Это дети гордонистов, и они идут в школу, которую эти люди устроили в доме, где они жили, прежде чем сняли твой большой дом.
Пока паша смотрел на детей, мимо них прошло двое мужчин тоже из колонии, они везли тележку, в которой сидели школьники, слишком маленькие для того, чтобы идти одним в город. Паша видел, что, дети, радуясь тому, что их везут, хлопали в ладоши, а взрослые смеялись и бежали скорее, чтобы доставить им удовольствие.
Тогда слуга собрался с духом и спросил Барам-пашу:
— Не думаешь ли ты, о господин, что у этих детей могут быть дурные родители?
Но Барам-паша, как и все старики, был упрям в своем гневе:
— Я слышал отзывы о них от их же единомышленников. Я говорю тебе, они должны выехать из моего дома, прежде чем наступит вечер.
Проехав чуть дальше, Барам-паша повстречал нескольких женщин, одетых по-европейски, которые направлялись в город. Они шли тихо и скромно, одежда их была простого покроя, а в руках они несли тяжелые, наполненные доверху корзины. Паша обернулся к слуге и сказал:
— Пойди и спроси, кто они?
Слуга отвечал:
— Мне нечего спрашивать об этом, господин, потому, что я встречаю их каждый день. Это женщины гордонистов, они несут с собой съестные припасы и лекарства, чтобы помочь больным, которые слишком слабы, чтобы прийти за помощью к ним в дом.
Барам-паша возразил:
— Если даже они будут скрывать свое нечестие под видом ангелов, я все равно изгоню их из своего дома.
Он поехал дальше, пока наконец не достиг большого дома. Подъезжая к нему, Барам-паша услышал шум голосов и громкие крики.
Он обернулся к слуге и сказал:
— Ты слышишь, как танцовщицы и распутники шумят у меня в доме?
Но, заглянув за угол, увидел больных и калек, толпящихся перед входом в дом. Они рассказывали друг другу о своих страданиях, и многие при этом испускали громкие вопли.
Махмуд, слуга паши, собрался с мужеством и сказал:
— Вот те распутники и танцовщицы, которые шумят в твоем доме. Они приходят сюда каждое утро посоветоваться с врачом-гордонистом, а сиделки делают им перевязки.
Барам-паша возразил:
— Я вижу, что эти гордонисты околдовали тебя, но я слишком стар, чтобы поддаться их лжи. Говорю тебе, если бы это было в моей власти, я перевешал бы их всех на балках этой крыши.
Барам-паша был в сильном гневе, когда сошел с осла и поднялся по ступеням лестницы. Он вошел на площадку. Навстречу ему вышла высокая женщина и поздоровалась с ним. У нее были седые волосы, хотя она не казалась старше сорока лет. У нее было умное лицо и горделивая осанка, и хотя была одета в простое черное платье, видно было, что она привыкла повелевать.
Барам-паша обернулся к Махмуду и спросил:
— Эта женщина выглядит такой же доброй и умной, как жена пророка. Что она может делать в этом доме?
И Махмуд отвечал:
— Это миссис Гордон, которая управляет колонией с тех пор, как весной умер ее муж.
Старика снова охватил гнев, и он резко сказал Махмуду:
— Скажи ей, что я пришел сюда, чтобы прогнать ее и ее людей из моего дома.
Слуга сказал ему:
— Неужели справедливый Барам-паша прогонит эту христианку, не убедившись лично в ее преступлениях? Не лучше ли будет, о, господин, если ты скажешь этой женщине: я пришел осмотреть мой дом. И если ты найдешь, что здесь все происходит так, как тебе говорили миссионеры, ты скажешь ей: ты должна оставить это место, потому что ничто дурное не должно происходить там, где умерли мои близкие.
Барам-паша ответил:
— Скажи ей, что я хочу посетить мой дом.
Махмуд передал это миссис Гордон, и она сказала:
— Очень рада показать Барам-паше, как мы устроились в его дворце.
Миссис Гордон послала за молодой мисс Юнг, которая с детства жила в Иерусалиме и свободно объяснялась по-арабски, и попросила ее показать Барам-паше их дом.
Барам-паша оперся на руку своего слуги, и начал обход. Так как паша хотел видеть весь дом, мисс Юнг повела его сначала в подвальный этаж, где помещалась прачечная. Она с гордостью показала ему целые груды выстиранного белья, прекрасные кубы и котлы для стирки, а также указала ему на прилежных, серьезных работниц, которые была заняты стиркой и глажкой белья.
Рядом находилась пекарня, и мисс Юнг сказала Барам-паше:
— Посмотрите, какую замечательную печь выложили нам братья и какой прекрасный хлеб мы печем в ней!
Из пекарни она повела его в столярную мастерскую, где работали двое пожилых людей. Мисс Юнг показала Барам-паше несколько простых столов и стульев, изготовленных в колонии.
— Ах, Махмуд, эти люди кажутся мне слишком хитрыми, — сказал по-турецки старый паша, думая, что мисс Юнг не понимает этого языка. — Они почуяли опасность, они догадались, что я приеду проверить их. Я думал, что найду их сидящими за вином и игрой в кости, а я нахожу всех за работой.
Затем Барам-пашу провели через кухню и мастерскую для шитья, а оттуда провели к комнате, дверь которой торжественно распахнулась перед ним. Это была ткацкая мастерская, где жужжали веретена, и ткацкие станки и прялки были в полном ходу.
При виде этого слуга Барам-паши попросил его обратить внимание на прочное, плотное полотно, изготовленное на этих станках.
— Посмотри, господин, — сказал он, — это вовсе не воздушные ткани, годные для танцовщиц или женщин легкого поведения.
Барам-паша молча прошел дальше.
И где бы он ни проходил, он всюду встречал людей с умными сосредоточенными лицами. Все серьезно и спокойно сидели за работой, а когда паша входил в комнату, все приветливо улыбались ему.
— Я рассказываю им, — сказала мисс Юнг Барам-паше, — что вы тот добрый губернатор, который сдал нам этот прекрасный дом, и они просят меня поблагодарить вас за то, что вы были так добры к нам.
Барам-паша все время сохранял суровое, строгое выражение лица и не отвечал мисс Юнг ни слова. Она начала беспокоиться и думала про себя: «Почему паша не хочет говорить со мной? Или он задумал что-нибудь дурное?»
Она повела пашу в длинную узкую столовую, где как раз были накрыты столы к завтраку. И здесь он увидел строгий порядок и большую простоту.
Слуга его Махмуд снова собрался с мужеством и спросил:
— Как это может быть, о господин, чтобы люди, которые пекут сами свой хлеб и шьют себе платье, обращались бы по ночам в танцовщиц и распутников?
И Барам-паша ничего не смог возразить ему.
Губернатор внимательно осмотрел весь свой дом. Он вошел в общие спальни холостых мужчин с их аккуратно выстроенными в ряд простыми постелями. Потом Барам-паша прошел в семейные комнаты, где дети и родители помещались вместе. Здесь он всюду видел чисто выметенные полы, белые занавеси у кроватей, красивую мебель из простого дерева и чистые половики.
Барам-паша, по-видимому, приходил все в больший гнев, и сказал Махмуду:
— Эти христиане мне очень подозрительны, они очень ловко скрывают свою грешную жизнь. Я ожидал увидеть пол, засыпанный апельсиновыми корками и окурками сигар. Я думал, что застану женщин за оживленной болтовней, курящими кальян и красящими ногти.
Под конец он поднялся по ослепительно белой мраморной лестнице, ведущей в зал собраний. Эта комната была большим приемным залом паши, но теперь она была устроена по-американски: ее уставили удобными стульями и столами, на которых лежали книги и газеты, тут же находилось пианино и орган, а по светлым стенам висели красивые фотографии.
Здесь посетителей снова встретила миссис Гордон, и Барам-паша сказал своему слуге:
— Передай ей, что она и ее последователи сегодня же вечером должны оставить мой дом.
Махмуд возразил своему господину:
— Господин, одна из этих женщин говорит на твоем языке. Передай ей сам свою волю!
Барам-паша поднял глаза и взглянул на мисс Юнг, и она ответила на его взгляд дружеской улыбкой. Барам-паша, отвернувшись от нее, сказал своему слуге:
— Я еще никогда не видел лица, которое Всевышний одарил бы большей красотой и чистотой. Я никогда не решусь передать ей слухи, что их приверженцы ведут дурную, легкомысленную жизнь.
Барам-паша опустился на стул и закрыл лицо руками, пытаясь понять, что же было правдой из всего того, что он слышал и видел.
В это время дверь тихонько отворилась, и вошел какой-то нищий старый странник. На нем был надет поношенный серый плащ, а ноги были обернуты в тряпки. На голове его была грязная чалма, зеленый цвет которой указывал на то, что странник был потомком Магомета.
Не обращая внимания на пашу, старик вошел в комнату и сел в стороне от всех.
— Что это за человек и что ему здесь нужно? — спросил Барам-паша, обращаясь к мисс Юнг.
— Мы его не знаем, — ответила мисс Юнг. — Он пришел в первый раз. Не сердитесь, пожалуйста, что он пришел сюда. Наш дом открыт для всех, кто ищет пристанища и помощи.
— Махмуд, — сказал паша своему слуге, — спроси этого странника, потомка Магомета, зачем пришел он к этим христианам?
Махмуд исполнил повеление своего господина и снова подошел к Барам-паше.
— Он ответил мне, что ему здесь ничего не нужно, но он не хотел пройти мимо, не зайдя сюда, ибо сказано Пророком: «Не позволяй ногам твоим грешить, проходя мимо жилища праведных».
Барам-паша несколько минут посидел молча, затем обратился к своему слуге:
— Ты, должно быть, ослышался, спроси его еще раз, зачем он пришел в этот дом?
Махмуд опять подошел к страннику и, вернувшись к Барам-паше, слово в слово повторил тот же ответ.
— Так возблагодарим Аллаха, друг мой Махмуд, — просто сказал Барам-паша, — он послал нам этого человека, чтобы просветить нас. Он повелел ему войти сюда, чтобы глазам моим открылась истина. А теперь вернемся домой, друг мой Махмуд. Я никогда не выгоню этих христиан из моего дома.
Вскоре Барам-паша уехал, а час спустя Махмуд снова вернулся в колонию, ведя под уздцы прекрасного белого осла паши. Он привел его к колонистам по повелению Барам-паши для того, чтобы на этом осле возили маленьких детей по утрам в школу.
Стоял конец февраля, зимние дожди уже прекратились, но весна еще не вступила в свои права. Почки на финиковых деревьях еще не наливались, темно-коричневые виноградные лозы еще не дали побегов и листьев и большие цветочные бутоны на померанцевых деревьях еще не распустились.
Одни только маленькие полевые цветочки не побоялись выглянуть на свет в такое раннее время.
Куда ни взглянешь, всюду распустились цветы: крупные огненные анемоны покрывали каменистые склоны, в расщелинах скал цвели голубовато-красные цикламены, а равнины были сплошь покрыты низкорослой гвоздикой и маргаритками, в сырых же местах притаились крокусы и прострел.
И как в других странах собирают ягоды и плоды, делая из них запасы на зиму, так в Палестине собирают цветы. Из всех монастырей и миссий люди отправляются на сбор цветов. Члены бедных еврейских общин, туристы и сирийские рабочие сталкиваются друг с другом в долинах между дикими скалами с корзинами, полными цветов, в руках. Вечером все сборщики цветов возвращаются домой, нагруженные анемонами, гиацинтами, фиалками, тюльпанами, нарциссами и орхидеями.
Во дворах монастырей и гостиниц в Иерусалиме ставят огромные каменные сосуды, наполненные водой, и погружают в них цветы; потом в подвалах и комнатах прилежные руки раскладывают цветы на огромные листы бумаги и кладут их под пресс.
Когда полевые гвоздики и гиацинты хорошо высохнут под прессом, из них составляют маленькие и большие букеты, красивые или безвкусные; их наклеивают на простой картон или в небольшие альбомы в переплетах из оливкового дерева, на которых написано: «Цветы из Палестины».
Все эти «Цветы с Сиона», «Цветы из Деврона», «Цветы с Масличной горы» и «Цветы из Иерихона» развозятся по всему миру. Их продают в лавках, посылают в письмах, дарят на память или обменивают на какой-нибудь другой священный предмет. Эти маленькие полевые цветочки, единственное богатство святой земли, распространяются дальше, чем жемчуг из Индии и шелк из Бруссы.
В одно прекрасное весеннее утро в гордонской колонии царила большая суматоха; все готовились идти собирать цветы. Дети, которые на этот день были освобождены от уроков, словно с ума посходили: суетились и метались, выпрашивая у всех корзины для цветов. Женщины встали в четыре часа утра, чтобы приготовить провизию, и теперь они еще хлопотали в кухне у сковородок с блинами и банок с вареньем. Одни мужчины складывали в свои ранцы свертки с бутербродами, бутылки с молоком, хлеб и холодное мясо, а другие готовили бутылки с водой и корзины с кофейниками и чашками. Наконец ворота распахнулись: дети шумно выбежали вперед, а за ними последовали взрослые, разбившись на большие и маленькие группки. В доме не осталось никого — он совсем опустел.
Бу Ингмар Монсон чувствовал себя в этот день совсем счастливым. Он шел рядом с Гертрудой.
Гертруда надвинула платок так низко на глаза, что Бу видно было только ее подбородок и край белой нежной щеки. Его веселило, что он чувствует себя таким счастливым только оттого, что идет рядом с ней, хотя не видит ее лица и не решается с ней заговорить.
Карин Ингмарсон с сестрами шла позади них. Они напевали утренний псалом, которому научила их мать, когда они сидели за прялкой в ранний час. Бу узнал старинный напев:
О прекрасный день,
Ниспосланный нам с небес…
Впереди Бу шел старый капрал Фельт. Он как всегда был окружен детьми, они цеплялись за его палку или тащили его за полы сюртука. Бу, помнивший то время, когда дети бросались врассыпную, издали завидев капрала, теперь думал: «Никогда еще не видел я его таким бравым и величавым. Он так гордится тем, что дети льнут к нему, что усы его торчат как щетина, да и нос словно стал еще горбатее».
В толпе Бу увидел Хелльгума, который шел под руку с женой, ведя за другую руку свою прелестную дочурку. «Как это странно, — подумал Бу, — Хелльгум совсем остался в тени с тех пор, как мы присоединились к американцам, да иначе и быть не могло, — все они такие замечательные люди, и обладают даром проповедовать слово Божие. Интересно, как он относится к тому, что люди больше не толпятся вокруг него во время такой вот прогулки, но кто точно радуется, безраздельно владея им теперь, так это его жена. У нее даже осанка изменилась. За всю свою жизнь она не была так счастлива».
Возглавляла шествие прекрасная мисс Юнг, а рядом с ней шел молодой англичанин, примкнувший к колонии несколько лет назад. Бу, как и все другие, знал что молодой человек любит мисс Юнг и вступил в колонию только в надежде жениться на ней. Он, очевидно, нравился и девушке, но гордонисты не хотели ради нее отступать от своего строгого правила, и молодые люди уже несколько лет жили в безнадежном ожидании. В этот день они шли на прогулке рядом, говорили только друг с другом, не замечая никого другого. Глядя на то, как они быстро и легко идут во главе шествия, казалось, что они хотят оставить за собой всю эту толпу, скорее уйти от нее в большой свет и зажить, наконец, своей собственной жизнью.
Позади всех Бу увидел Габриэля. В колонии с самого ее основания жил французский матрос, и теперь он был совсем дряхлый и старый. Габриэль взял его под руку и помогал ему подниматься на крутых местах. «Габриэль делает это в память о своем старике-отце», — подумал Бу.
Сначала шествие направилось к западу по каменистой, обнаженной местности. Но там еще не было цветов. С отвесных горных склонов смыло всю землю, и глаз всюду встречал желтовато-серые голые скалы.
«Удивительно, — думал Бу, — я никогда еще не видел такого голубого неба, как над этими желтыми скалами. И горы эти, хотя и голые, совсем не безобразны. Когда я гляжу, как они красиво закругляются, то вспоминаю большие купола на крышах здешних домов и церквей».
Пройдя около часа, путники увидели первую долину, сплошь усеянную красными анемонами. Вид ее вызвал всеобщий восторг! Все с громкими криками и смехом бросились вниз по склону горы и принялись собирать цветы. Все усердно рвали анемоны, пока не перешли в другую долину, полную фиалок, а потом в третью, где росли вперемешку всевозможные весенние цветы.
Сначала шведы принялись рвать все цветы без разбору и без всякой осторожности. Но американцы показали им, что цветы надо срывать аккуратно и выбирать из них годные для прессовки; это была работа, требовавшая большого внимания.
Бу собирал цветы, идя рядом с Гертрудой. Когда он случайно поднялся, чтобы разогнуть спину, то увидел двух крестьян, которые, вероятно, еще в Швеции перестали обращать внимание на цветы. Теперь же они собирали их с не меньшим усердием, чем другие. Бу, с трудом удерживаясь от смеха, вдруг сказал, обращаясь к Гертруде:
— Я думаю как раз о том, что хотел сказать Христос Своими словами: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное».
Гертруда подняла голову и взглянула на Бу. Ее удивило, что он обращается прямо к ней.
— Да, это действительно замечательные слова, — ответила она.
— Да, я часто замечал, — задумчиво и медленно произнес Бу, — что дети бывают смирнее всего, когда они играют во взрослых. Никогда не ведут они себя так тихо, как в те часы, когда воображают, будто пашут поле, которое они отгородили себе посреди проезжей улицы, когда прищелкивают языком и погоняют своих лошадок кнутом из бечевки или проводят еловой веткой борозды по пыльной дороге. Как они бывают смирны и тихи, когда беспокоятся, успеют ли окончить свой посев раньше соседей, или жалуются на необыкновенно твердую почву, которую так трудно вспахать.
Гертруда продолжала рвать цветы, опустив голову и ничего не отвечая: она не понимала, что хочет Бу сказать этими словами.
— Как сейчас помню, — продолжал все так же серьезно Бу, — как я радовался, когда делал стойла из деревянных чурок и клал в них еловые шишки, которые изображали у меня коров. Каждый день утром и вечером я приносил моим коровам свежескошенное сено, а иногда воображал, что наступила весна и пора выгонять коров на луга. Я трубил в рожок из бересты и так громко звал Зорьку и Лилию, что мой голос был слышен по всему двору. Я разговаривал с матерью о том, сколько молока давали мои коровы и сколько я получу на ферме за масло. Я внимательно следил за тем, чтобы у быка были завязаны рога, и громко кричал всем проходящим мимо, чтобы они остерегались его, ведь он легко приходит в бешенство.
Гертруда собирала цветы с меньшим усердием. Она внимательно прислушивалась к словам Бу, и ее удивляло, что у него были те же мысли и такое же живое воображение, как и у нее.
— Мне кажется, лучше всего было, когда мы, мальчуганы, изображали взрослых мужчин и собирались на сельскую сходку, — продолжал Бу. — Мы с братьями и товарищами взбирались на груду досок, много лет лежавших у нас во дворе. Председатель стучал деревянной кухонной ложкой по доскам, а мы все сосредоточенно сидели и обсуждали, кто из нас может получить материальное пособие по бедности и какой налог надо собрать с того или другого. Мы сидели, заложив большие пальцы за проймы жилетов, говорили басом, словно рты наши были набиты кашей, и не называли друг друга иначе, как бургомистром, кантором, церковным старостой или уездным судьей.
Бу остановился и потер лоб рукой, как будто дошел, наконец, до самой сути.
Гертруда совсем позабыла о работе. Она сидела на траве, откинув голову немного назад, и смотрела на Бу, словно ожидая услышать что-то новое и интересное.
— И очень может быть, — заговорил Бу, — что, как для детей полезно играть во взрослых, так, пожалуй, и взрослым не мешает иногда обращаться в детей. Когда я вижу этих пожилых крестьян, которые привыкли в это время года работать в глуши на лесоповале, а теперь занимаются здесь таким детским делом, как собирание цветов, то, мне кажется, мы приближаемся к тому, чтобы последовать словам Спасителя и обратиться в детей.
Бу увидел, как что-то сверкнуло в глазах Гертруды, теперь она поняла, что тот хочет сказать, и его мысль ей понравилась.
— И мне тоже кажется, что мы обратились в детей с тех пор, как живем здесь, — сказала она.
— Да, — поддержал ее Бу, — мы уже хотя бы тем похожи на детей, что всему вынуждены учиться. Мы научились держать вилку и ложку и привыкли к еде, которую прежде и не пробовали. Разве не смешно, что, приехав сюда, мы должны были первое время ходить с проводниками, чтобы не потеряться; нас предостерегали от некоторых людей, которые могли нам навредить, и говорили, куда ходить не стоит.
— Это точно! Когда мы приехали из Швеции, то были совсем как маленькие дети, нам даже пришлось заново учиться говорить, — улыбнулась Гертруда. — Мы должны были спрашивать, как называется стол и стул, кровать и шкаф. А скоро нам, наверное, опять придется сесть за парту, чтобы научиться читать и писать на незнакомом языке.
Теперь оба наперебой старались найти как можно больше сходств между собой и детьми.
— Мне пришлось учить название здешних деревьев и растений совсем так, как учила меня мать, когда я был ребенком, — сказал Бу. — Теперь я умею отличать персики от абрикосов и узловатое финиковое дерево от скрученной маслины. Я научился узнавать турок по их жилетам, бедуинов по их полосатым плащам, дервишей по их фескам, а евреев по их пейсам.
— Да, — сказала Гертруда, — точно так же в детстве мы учились различать крестьян из прихода Флюды или Гагнева по их сюртукам и шляпам.
— А больше всего мы похожи на детей тем, что совсем перестали заботиться о самих себе, — сказал Бу. — Мы никогда не имеем в руках денег, и каждый грош должны просить у других. Каждый раз, когда приходит торговец фруктами и мне хочется купить себе апельсин или кисть винограда, я чувствую себя совсем как в детстве, когда я проходил мимо лотка со сладостями, не имея в кармане ни гроша.
— Я убеждена, что здесь мы совсем переродились, — сказала Гертруда. — Если бы теперь мы вернулись в Швецию, наши односельчане, пожалуй, не узнали бы нас.
— Мы и не можем считать себя никем, кроме детей, которые вскапывают картофельное поле в несколько шагов ширины и длины и потом пашут его плугом из еловой ветки, которые имеют маленького осла вместо лошади и вместо того, чтобы пахать настоящие поля, собирают цветы и разводят немного винограда.
Бу закрыл глаза, чтобы лучше собраться с мыслями; Гертруда вдруг заметила, как поразительно он похож на Ингмара Ингмарсона, лицо его выражало ум и рассудительность.
— Даже это еще не самое главное, — начал Бу, помолчав немного. — Самое важное, чтобы мы думали о людях по-детски и верили, что все они желают нам добра, хоть некоторые и относятся к нам строго.
— Да, я тоже думаю, что Христос, главным образом, думал о душе людей, когда говорил эти слова, — заметила Гертруда.
— Ведь и души наши изменились! — воскликнул Бу. — Это несомненно. Разве ты не заметила, что, если у нас появляется какая-нибудь забота, мы не мучаемся целыми днями, а справляемся с ней через несколько часов?
Не успел Бу произнести эти слова, как их позвали завтракать. Бу очень этим огорчился, — он готов был просидеть около Гертруды целый день, говорить с ней, и даже не чувствуя голода.
В этот день он испытал чувство особенного покоя и радости. «Колонисты несомненно правы: люди должны жить, как мы теперь, в мире и единении, и тогда все будут счастливы. Я совершенно доволен тем, как все вышло. Теперь я вовсе не хочу, чтобы Гертруда была моей женой, я не испытываю больше той любовной страсти, которая доставляла мне столько страданий, а вполне доволен, что могу хоть немного видеть ее каждый день, могу помогать ей и охранять ее».
Бу хотелось высказать Гертруде, что он совершенно изменился и в этом стал как дитя, но ему мешала робость, и он не мог подыскать подходящих слов.
Всю обратную дорогу Бу думал об этом. Ему казалось важным рассказать Гертруде о происшедшей с ним перемене, чтобы она чувствовала себя спокойно в его присутствии и обращалась с ним как с братом.
Колонисты вернулись домой на закате солнца. Бу сел у ворот под большое старое дерево, потому что ему подольше хотелось остаться на свежем воздухе. После того, как все вошли внутрь, Гертруда подошла к нему и спросила, отчего он не идет домой.
— Я сижу здесь и думаю о том, о чем мы говорили сегодня днем, — сказал Бу. — Я думаю о том, как было бы хорошо, если бы Христос вдруг прошел по этой дороге, — а ведь раньше Он, наверное, часто проходил здесь, — сел бы под это дерево и сказал мне: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное».
Бу говорил это мечтательно, словно думая вслух. Гертруда стояла около него и слушала.
— Тогда я ответил бы Ему: «Господи, мы помогаем и заботимся друг о друге, не требуя награды, так же, как дети, и если ссоримся, то ссора наша не переходит в ненависть, и мы миримся прежде, чем закончится день. Разве Ты не видишь, Господи, что мы совсем как дети?»
— А как ты думаешь, что ответил бы тебе Иисус? — кротким голосом спросила Гертруда.
— Он ничего не ответил бы мне, — сказал Бу. — Он будет сидеть совершенно спокойно и повторит еще раз: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». И я опять сказал бы Ему: «Господи, мы любим всех людей, как любят дети. Мы не делаем никакой разницы между евреями и армянами, бедуинами и турками, между белыми и черными. Мы любим ученых и неграмотных, высокопоставленных и простых, и мы делим все, что имеем, с христианами и магометанами. Разве мы не дети, Господи, и не можем войти в Твое Царствие?»
— И что же ответит на это Христос? — снова повторила Гертруда.
— Он ничего не ответит, — сказал Бу. — Он будет сидеть неподвижно и тихо повторил: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». И тогда я пойму, что Он хотел сказать, и произнесу: «Господи, я и в том стал ребенком, что не чувствую больше такой любви, как прежде, но возлюбленная моя стала для меня как подруга моих игр, как любимая сестра, с которой я хожу по лугам и собираю цветы, Господи, я больше не…»
Бу вдруг замолчал: в ту минуту, как он произносил эти слова, он почувствовал, что говорит неправду. Ему показалось, что Господь действительно стоит перед ним и смотрит в самую глубину его души. И Бу подумалось, что Господь должен видеть, как любовь снова воспрянула и вспыхнула в сердце подобно хищному зверю за то, что он отрекался от нее в присутствии своей возлюбленной.
Бу в сильном волнении закрыл лицо руками и прерывающимся голосом проговорил:
— Нет, Господи, я не похож на дитя и не могу войти в Твое Царствие. Быть может, другие это могут, но я не в силах потушить огонь в моей душе и жизнь в моем сердце. Ибо я люблю и горю, как не может гореть дитя. И если это Твоя воля, Господи, то пусть этот огонь сжигает меня до конца моей жизни, я не сделаю ничего, чтобы утолить мою страсть.
Еще долго сидел Бу, охваченный любовью, и плакал. Когда он успокоился и поднял голову, Гертруды уже не было. Она удалилась так тихо, что он не слышал ее шагов.
За стенами Иерусалима вдоль западного склона Сиона лежало кладбище, принадлежавшее американским миссионерам, и гордонистам разрешили хоронить на нем своих покойников. Многие из их приверженцев покоились там, начиная с маленького Жака Гарнье, юнги с большого парохода «Л'Юнивер», умершего одним из первых, и кончая самим Эдуардом Гордоном, который погиб от лихорадки вскоре после своего приезда из Америки.
Кладбище было очень простое и бедное. Оно представляло собой квадрат земли, со всех сторон окруженный, как крепость, высокими толстыми стенами. Там не было ни деревца, ни травинки, и люди позаботились только о том, чтобы вывезти мусор и камни и разровнять землю. На могилах лежали плоские известковые плиты, возле некоторых из них стояли зеленые скамьи.
В восточном углу кладбища, где стена заслоняла прекрасный вид на Мертвое море и сверкающую золотом Моавийскую гору, приютились могилы шведов. Здесь лежало уже много шведских переселенцев, словно Господь Бог счел, что они уже достаточно сделали для Него, покинув свою родину, и позволил им войти в рай, не требуя дальнейших жертв.
Тут покоился и кузнец Биргер Ларсон, и маленький Эрик Льюнг Бьорна, и Гунхильда, и Бритта Ингмарсон, умершая вскоре после дня сбора цветов. Покоились тут и Пер Гуннарсон и Мерта Эскильсон, которые еще в Америке примкнули к общине Хелльгума. Смерть сняла богатый урожай, и колонисты с тревогой и беспокойством думали о том, как много места они уже заняли на и без того маленьком кладбище.
Тимс Хальвор Хальворсон тоже потерял близкого человека — младшего из своих детей, малютку-девочку трех лет. Он любил ее больше всех других, да и она особенно была похожа на него. Хальвору казалось, что он никого никогда не любил так, как эту девочку. Когда она умерла, он ни на минуту не переставал думать о ней, чем бы ни занимался.
Если бы она умерла в Далекарлии и лежала в родной земле, он, вероятно, смог бы пересилить свою тоску, но теперь ему казалось, что его девочка должна себя чувствовать одинокой и всеми покинутой на этом чужом кладбище. По ночам ему чудилось, как она, дрожа и плача, сидит на своей маленькой могилке и жалуется, что боится темноты и всего, что вокруг.
Однажды после полудня Хальвор спустился в Иосафатову долину и нарвал большой букет красных анемонов, самых крупных и ярких, какие только мог найти, чтобы положить их на могилу девочки.
Гуляя по зеленой долине, он разговаривал сам с собой:
— Ах, если бы я похоронил мою милую малютку здесь, на воле, под зеленым холмиком, чтобы ее не окружали эти ужасные стены!
Он ненавидел высокие стены, окружающие кладбище, и, каждый раз, когда он думал о своем умершем ребенке, Хальвору казалось, что он запер свою дочь в темном, холодном доме и бросил там без всякого присмотра. Ему казалось, что он слышит ее жалобы: «Мне так холодно и страшно! Мне так холодно и страшно!»
Хальвор свернул на тропинку, ведущую в гору, и, обогнув стену кругом, направился к Сиону. Кладбище лежало к западу от Сионских ворот, немного ниже большого армянского сада.
Мысли Хальвора были всецело заняты его девочкой. Он шел, не поднимая головы, по хорошо знакомой дороге. Вдруг ему показалось, что вокруг что-то переменилось. Он поднял голову и неподалеку от дороги увидел нескольких человек, ломавших какую-то стену. Он остановился и стал смотреть на них. Какая же здесь стояла стена? Это было какое-то здание или просто ограда? Неподалеку должно быть кладбище, или он пошел не в ту сторону?
Прошло несколько минут, прежде чем он осмотрелся и понял, в чем дело. Рабочие разрушали именно кладбищенскую стену.
Хальвор старался убедить себя, что они ломают стену, чтобы расширить кладбище или обнести его железной решеткой, и подумал, что, когда стену снесут, на кладбище будет не так холодно и сыро. Но, несмотря на эти мысли, он испытывал такое беспокойство, что бросился бежать. «Только бы они не тронули могилу! — думал он. — Ведь моя дочурка лежит у самой стены. Только бы они не потревожили ее!»
Задыхаясь от волнения, он перелез через обломки стены, пробираясь на кладбище. Наконец он подошел так близко, что мог видеть все, что происходит. В эту минуту он почувствовал, что с его сердцем творится что-то странное. Оно вдруг перестало биться, потом быстро стукнуло раза два и опять остановилось, совсем как сломанный часовой механизм.
Хальвор опустился на камень и сердце его забилось так сильно, словно хотело разорваться. Постепенно оно успокоилось и забилось по-прежнему, только с каким-то трудом и напряжением. «Ах, я все еще живу, — тихо произнес он. — И буду жить».
Он собрался с духом и опять взглянул на кладбище. Все могилы стояли разрытые, и гробы исчезли. На земле валялись черепа и кости, вероятно, они выпали из сгнивших гробов. Надгробные плиты были свалены в углу в одну кучу.
— Боже мой, что они сделали с покойниками! — воскликнул Хальвор.
Он подошел к работникам и спросил их по-шведски:
— Что вы сделали с маленькой Гретой?
Мысли его пугались, и он не вполне сознавал, что говорит. Потом он заметил, что заговорил на родном языке, вытер испарину и постарался успокоиться.
«Ведь я не ребенок, а пожилой, рассудительный мужчина, — говорил он себе. — На родине вся деревня относилась ко мне с уважением, так что мне нечего теряться и смущаться».
Он совершенно оправился и спокойно спросил по-английски рабочих, не знают ли они, зачем разрушают кладбище?
Хотя рабочие и были туземцами, но один из них знал немного по-английски.
Он рассказал Хальвору, что американцы продали кладбище немцам, которые собираются построить здесь больницу. Поэтому все гробы вынимали из земли.
Хальвор помолчал, раздумывая над услышанным. Так на этом месте хотят выстроить больницу! Как странно, что из всех незанятых мест, раскинутых вокруг, они выбрали именно это. А что, если одной темной ночью выброшенные мертвецы придут, позвонят в колокол и потребуют пристанища? «Мы тоже хотим иметь здесь приют», — скажут они. Они будут стоять длинной вереницей: и Биргер Ларсон, и маленький Эрик, и Гунхильда, а позади всех — его малютка.
Хальвор боролся со слезами, стараясь всем своим видом показать, будто это вовсе его не касается. Он сделал равнодушное лицо и, выставив вперед одну ногу, небрежно размахивал своим букетом красных анемонов.
— А что же вы сделали с покойниками? — спросил он.
— Американцы пришли и разобрали свои гробы, — отвечал рабочий. — Всем, у кого здесь были покойники, было дано знать, чтобы они пришли взять их.
Рабочий вдруг остановился и спросил глядя на Хальвора:
— Ты, наверное, из того большого дома у Дамасских ворот? Оттуда никто не приходил за гробами.
— Нам ничего не сказали, — ответил Хальвор.
Он продолжал размахивать цветами, лицо его окаменело, но он всеми силами старался не показать чужим людям, какие муки переживает.
— Невзятые гробы лежат вон там, в яме, — сказал рабочий, указывая в сторону. — Пойдем, я покажу тебе. Вы можете их взять и похоронить.
Рабочий пошел с кладбища, и Хальвор последовал за ним. Когда они перелезали через разрушенную стену, Хальвор поднял камень. Рабочий спокойно и уверенно шел вперед, а Хальвор следовал за ним, сжимая камень в руке.
— Как странно, что он меня не боится, — произнес Хальвор громко по-шведски. — Он идет впереди меня. Ведь он тоже выбрасывал гробы. Он выбросил в общую яму и гроб моей Греты. Малютка Грета, моя маленькая Грета, — продолжал он, — она была такой прелестной, что заслуживала мраморного гроба, а ей не дали спокойно лежать даже в ее гробике из жалких досок!
— Может быть, даже этот самый человек и выкопал ее гроб, — пробормотал Хальвор, поднимая руку с камнем. — Никогда еще я не испытывал такого желания расколотить что-нибудь, как теперь этот арабский череп под его красной феской. Я скажу тебе только, что это была малютка Грета из Ингмарсгорда, — продолжал он, выпрямляясь, — и она по праву должна была бы лежать рядом с Ингмаром-старшим. Она происходила из такого рода, что имела право до Страшного суда покоиться в своей могиле. Здесь по ней не справляли поминок, не звонили в колокола, когда несли ее тело на кладбище, и даже отпевал ее не настоящий священник. И все-таки это не давало тебе права выбрасывать ее из могилы. И если я и не был хорошим отцом по отношению к ней, то ты должен понимать, что я еще не так плох, чтобы позволить выбросить ее из могилы.
Хальвор поднял камень, прицеливаясь, и, вероятно, бросил бы его, но рабочий в эту минуту остановился и обернулся к Хальвору.
— Вот ваши гробы, — сказал он.
Между кучами мусора и обломков была вырыта глубокая яма и в нее были свалены черные гробы колонистов. Их бросили без всякой осторожности, так что некоторые старые гробы разбились, и из них выглядывали трупы. Часть гробов опрокинулась, крышки были сдвинуты, и из них торчали длинные, высохшие руки, словно пытавшиеся перевернуть гробы обратно.
Когда Хальвор стоял, глядя в яму, взгляд работника случайно упал на его руку, так судорожно сжимавшую камень, что пальцы побелели. Рабочий перевел взгляд от руки Хальвора на его лицо и, похоже, прочел на нем нечто ужасное, потому что громко вскрикнул и бросился бежать со всех ног.
Но Хальвор уже не думал о нем, он был подавлен представшим перед ним зрелищем. Ужаснее всего было то, что острый запах тления разносился далеко вокруг. Высоко в небе кружились коршуны и ждали только наступления ночи, чтобы спуститься на трупы. Издалека слышалось жужжанье черных и желтых мошек, которые тучами носились над гробами. Прибежало несколько бездомных собак: высунув языки, сидели они на краях ямы, заглядывая вниз.
Хальвор с ужасом вспомнил о том, что он находится на склоне Энномовой долины, вблизи того места, где некогда пылал огонь геенны.
— И правда, это геенна, это жилище ужаса! — воскликнул он.
Он недолго простоял в созерцании этой картины. Хальвор спрыгнул в яму, раскидывая гробы и пробираясь между покойниками, он искал гроб малютки Греты. Наконец, найдя его, Хальвор поднял гроб на плечи и выбрался из ямы.
— Пусть она не думает, что отец хоть на одну ночь оставит ее лежать в этом ужасном месте! Дорогое мое дитя, — говорил он серьезным и убедительным голосом, как бы желая оправдаться перед мертвой, — милая маленькая Грета, ведь мы ничего не знали об этом. Никто не знал, что тебя выбросят из земли. Всех других оповестили о продаже земли, а нас нет. Они не смотрят на нас как на людей, поэтому не сочли нужным даже дать нам знать об этом.
Поднявшись с гробом из ямы, Хальвор опять почувствовал, что в сердце у него что-то не в порядке. Ему снова пришлось сесть и подождать, пока пройдет приступ боли.
— Не бойся, дитя мое, — зашептал он снова. — Это скоро пройдет, не думай, что у меня не хватит сил унести тебя отсюда.
Силы постепенно возвращались к нему, и с гробом на плечах Хальвор направился к Иерусалиму.
Когда он шел по узкой тропинке вдоль городской стены, все вокруг являлось ему в новом свете. Стены и башенные громады внушали ему ужас, все они смотрели так враждебно и грозно. Чужая земля и чужой город радовались его горю.
— Не сердись на твоего отца, дитя мое, не сердись, что он привез тебя в эту жестокую страну, — молил он. — Если бы ты умерла на родине, — там о тебе заплакал бы лес и застонали горы, но это безжалостная страна.
Крестьянин шел все медленнее, чувствуя, что сердце его ослабевает, словно ему не хватает силы гнать кровь по жилам. Он пришел в отчаяние, чувствуя свою беспомощность, и больше всего его приводила в ужас мысль, что он здесь в чужой стране, где никто его даже не пожалеет.
Хальвор завернул за угол и шел теперь вдоль западной стены. Иосафатова долина, усыпанная гробницами, расстилалась у его ног.
«И вот здесь восстанут мертвые и произойдет Страшный суд», — подумал он.
— Что скажет мне Господь в этот судный день, мне, который привел своих ближних в Иерусалим, этот город смерти? — вопрошал он себя. — И я убеждал своих соседей и родных, чтобы они переселялись в это место ужаса. Они все обвинят меня перед Господом.
Хальвору казалось, что он слышит отовсюду голоса своих односельчан, поднявшихся против него: «Мы верили ему, а он привел нас в страну, где мы были хуже собак, в город, который убил нас своей жестокостью».
Хальвор старался стряхнуть с себя эти мысли и больше не думать об этом. Но это было не так-то легко, он разом видел все препятствия и опасности, грозящие его единоверцам. Он думал о горькой нищете, которая наступит в самом скором времени, потому что гордонисты не брали никакого вознаграждения за работу; он думал о тяжелом климате и болезнях, которые разрушали их здоровье, и в то же время он думал о сложности принятых ими обетов, ведь они повлекут за собой раскол и гибель. Хальвор чувствовал себя смертельно усталым.
— Для нас так же невозможно оставаться здесь дольше, как невозможно обрабатывать эту землю или пить воду из этих источников! — воскликнул он.
Крестьянин шел все медленнее; он так устал и измучился.
Колонисты сидели уже за ужином, когда у ворот раздался слабый звонок.
Отворив ворота, они увидели, что Тимс Хальвор сидит у стены на земле, едва дыша. Возле него стоял гроб его малютки-дочери, он брал отдельные цветочки из большого увядшего букета анемонов и рассыпал их по гробу.
Ворота отпер Льюнг Бьорн. Ему показалось, что Хальвор что-то говорит ему, и он наклонился, чтобы лучше слышать.
Хальвор несколько раз напрасно пытался заговорить, наконец ему удалось произнести несколько слов.
— Наших умерших выбросили, — сказал он, — они лежат под открытым небом там, в геенне. Вы должны сегодня же ночью унести их.
— Что ты говоришь? — спросил Льюнг Бьорн, он не мог понять, в чем было дело.
Умирающий собрался с последними силами и приподнялся:
— Они выбросили наших умерших из могил, Бьорн. Сегодня ночью все наши должны пойти в геенну и взять их оттуда.
С этими словами Хальвор снова со стоном опустился на землю.
— Я чувствую себя очень слабым, Бьорн; у меня должно быть что-нибудь с сердцем, — прошептал он. — Я боялся, что умру, не успев сообщить вам об этом. Малютку Грету я принес сюда, но других принести не мог.
Бьорн опустился рядом с ним на колени.
— Не хочешь ли ты войти в дом, Хальвор? — спросил он.
Но Хальвор его не слышал.
— Обещай мне, Бьорн, как следует похоронить малютку Грету. Она не должна думать, что у нее был плохой отец.
— Да-да, — сказал Бьорн, — но не хочешь ли ты попробовать войти в дом?
Голова Хальвора опускалась все ниже.
— Позаботься о том, чтобы она лежала под зеленым холмиком, — пролепетал он. — И меня тоже похороните под зеленым холмом, — прибавил он, немного погодя.
Бьорн понял, что Хальвору очень плохо, и поспешил позвать людей, чтобы перенести его в дом. Когда они вернулись, Хальвор был уже мертв.
Это было очень тяжелое лето для Иерусалима; жители страдали от недостатка воды и многих болезней. Зимние дожди выпадали в этом году очень скудно, и в Святом городе вскоре почувствовали недостаток в воде, так как здесь почти нет другой воды кроме дождевой, которая собирается за зиму в подземных цистернах, помещенных почти в каждом дворе. Так как людям приходилось довольствоваться злокачественной плохой водой со дна цистерн, то болезни развивались с ужасающей быстротой. Скоро не осталось ни одного дома, где не было бы больных оспой, желтухой или малярией.
У гордонистов в это время было много работы; все они ухаживали за больными. Те из них, кто уже давно жил в Иерусалиме, казалось, не были подвержены заразе и спокойно переходили от одного больного к другому. Шведы из Америки, которым приходилось уже переживать жаркое лето в Чикаго и которые привыкли дышать городским воздухом, также довольно хорошо противостояли заразе, но бедные шведские крестьяне переболели почти все.
Сначала болезнь не казалась опасной: хотя больные не могли делать никакую работу, но пытались держаться на ногах. Хотя они худели и постоянно тряслись в ознобе, никто не считал болезнь серьезной, и все это принимали за временное недомогание. Но через неделю умерла вдова Биргера Ларсона, немного спустя и один из его сыновей. Вскоре заболело еще несколько человек. Казалось, что все далекарлийцы обречены на смерть.
Все больные были охвачены одним желанием, умоляя дать им напиться, дать хоть один глоток свежей чистой воды, казалось, этого будет достаточно для их выздоровления.
Когда же им давали воду из цистерн, они отворачивались и не хотели ее пить. Хотя вода была профильтрована, вскипячена и остужена, больные уверяли, что она пахнет плесенью и отвратительна на вид. Пробовавшие пить ее, ощущали резь в желудке, и жаловались, что их отравили.
Однажды, после полудня, когда это болезненное безумие достигло высшей степени, несколько крестьян сидели, беседуя в узкой полосе тени, возле дома. У всех была лихорадка, что видно было по их изможденным лицам и тусклым воспаленным глазам. Никто не работал, и они даже не курили свои маленькие каменные трубки.
Единственным их занятием было смотреть на ясное синее небо, раскинувшееся над ними. Крестьяне не сводили с него глаз, и малейшее облачко, появляющееся на горизонте, не ускользало от их взора. Хотя все прекрасно знали, что еще несколько месяцев нечего и ждать дождей, однако, как только над горизонтом поднималось легкое белое облачко, они воображали, что случится чудо и пойдет дождь. «Как знать, может быть, Господь, наконец, сжалится над нами!» — говорили они.
Пристально наблюдая за движением облаков в небе, они начали говорить о том, как было бы хорошо, если бы вдруг тяжелые капли дождя застучали по стенам и плитам двора, а вода потекла бы из кровельных желобов, увлекая за собой маленькие камушки и песок. Они говорили, что не уйдут в дом, если пойдет дождь; нет, они спокойно останутся сидеть на своем месте, чтобы дождь омывал их, потому что они, как и высохшая почва, мечтали промокнуть насквозь.
Когда облако поднималось выше, бедные больные с огорчением замечали, что оно становилось меньше и таяло. Сначала расплывались его края, потом оно редело, превращаясь в дымку, и через несколько мгновений исчезало совсем.
Когда облако пропадало с глаз, крестьяне приходили в полное отчаяние. Старики так обессилели от болезни, что закрывали лицо руками, чтобы скрыть от окружающих набегавшие на глаза слезы.
Льюнг Бьорн Олофсон, чувствовавший себя после смерти Тимса Хальвора главой шведских крестьян, пытался поддержать в них мужество. Он начал говорить о Кедронском потоке, который в давние времена протекал по Иосафатовой долине и снабжал весь Иерусалим водой. Льюнг Бьорн вынул из кармана Библию и начал читать из нее все те места, где упоминается поток Кедрона. Потом он рассказал, каким могучим был этот поток, как он приводил в движение мельницы, а зимой в нем скапливалось столько воды, что он выступал из берегов и заливал всю окрестность.
Было видно, что Льюнгу Бьорну доставляло истинное наслаждение говорить о всей той массе воды, которая некогда изливалась в Иерусалим. Он продолжал говорить о потоке, и больше всего ему нравилось то место, где рассказывалось, как Давид перешел поток, спасаясь от Авессалома. Льюнг Бьорн описывал другим, как приятно было бы пройти босыми ногами через холодную струящуюся воду.
Льюнг Бьорн еще долго описывал бы Кедронский поток, если бы не был прерван своим зятем, Коласом Гуннаром:
— Нечего попусту говорить о Кедроне, который давно уже иссяк и высох. Наоборот, с тех пор как наступило это тяжелое время, я не перестаю думать о пророчестве Иезекииля. В сорок седьмой главе говорится о потоке, который должен излиться из-под порога храма и протечь через всю страну до Мертвого моря.
Рассказывая об этом, Колас Гуннар откидывал со лба черные кудри, глаза его сверкали, и крестьянам казалось, что они уже ясно видят поток, несущийся по долине. С тихим журчанием протекал он по каменному ложу, разветвляясь там и тут на мелкие ручейки, вьющиеся по зеленой поляне. Тополя и ивы росли по его берегам, а на поверхности плавали листья кувшинок и лилий. На дне ручья лежала мелкая галька, и вода сверкала и плескалась, переливаясь через нее.
— Когда-нибудь ведь это должно случиться, — воскликнул Колас Гуннар, — потому что это Божье пророчество еще не исполнилось! И я все время думаю, не пришло ли наконец для него сейчас время?
Но, услышав это, страшно рассердился Хок Габриэль Маттсон: он выхватил из рук Льюнга Бьорна Библию и сначала прочел несколько стихов про себя, а потом сказал:
— Слушайте внимательно, я прочту вам нечто замечательное.
И он прочел им: «Пришел Сеннахирим, царь Ассирийский, и вступил в Иудею, и осадил укрепленные города, и думал отторгнуть их себе. Когда Езекия увидел, что пришел Сеннахирим с намерением воевать против Иерусалима, тогда решил с князьями своими и с военными людьми своими засыпать источники воды, которые вне города, и те помогли ему. И собралось множество народа, и засыпали все источники и поток, протекавший по стране, говоря: да не найдут цари Ассирийские, придя сюда, много воды».
Прочтя эти строки, Габриэль окинул взглядом бесплодные поля, окружающие колонию.
— Я много думал об этом отрывке, — произнес он. — Я спрашивал об этом американцев, и вот послушайте, что я узнал.
Габриэль говорил легко и плавно, как и его отец, когда на него нисходил Дух Божий, и он начинал проповедовать. Он не обладал даром слова, но теперь, несмотря на лихорадку, слова плавно и искусно текли с его уст.
— Да, американцы рассказали мне, — продолжал Габриэль, — что во времена царя Езекии это плоскогорье было сплошь покрыто деревьями и кустарниками. Хотя никакие злаки не росли на этой каменистой почве, зато она была покрыта множеством садов с гранатовыми и абрикосовыми деревьями, кустами роз и нарда. Тут же росли шафран, корица и всевозможные сорта пряностей и драгоценных плодов. Все эти деревья и растения хорошо орошались, потому что воды всех потоков и ручьев были проведены в сады, и каждый владелец сада имел право на определенное время спускать воду в свои владения. Но однажды утром, когда деревья стояли во всем своем великолепии, из города выехал царь Езекия со своим войском. И когда он проходил мимо, миндалевые и абрикосовые деревья осыпали его своими нежными лепестками, а воздух был напоен сладким благоуханием. Когда в конце дня Езекия возвращался со своим войском домой, деревья снова приветствовали его своим нежным благоуханием.
— В этот день царь Езекия выходил из города, чтобы запрудить все источники, также и большой поток, протекавший через всю страну. Уже на следующий день ни в одном ручейке не было воды, чтобы напоить корни деревьев. Через несколько недель, когда деревья должны были дать завязь будущих плодов, они оказались такими слабыми, что завязь почти вся опала, а листья распустились маленькие и сморщенные.
— В Иерусалиме тогда наступило тяжелое время, вместе с войной пришли и другие беды; ни у кого не было времени открыть источники и даже ввести большой поток в его прежнее русло. И тогда все фруктовые деревья на плоскогорье погибли: одни засохли в первое же лето, другие — во второе, и лишь немногие дожили до третьего. Тогда-то вокруг Иерусалима легла пустыня, которую мы видим и по сей день.
Габриэль поднял черепок и стал им раскапывать землю.
— Так вот, все дело в том, — продолжал он, — что евреи, вернувшись из Вавилона, не смогли найти то место, где был запружен поток, а также расположение отведенных источников, и до сих пор никто не нашел их. Почему бы нам, сидящим и страдающим от недостатка воды, не отправиться на поиски источников царя Езекии? Почему не идем мы искать великий поток и мелкие источники? Ведь если мы найдем их, деревья снова зацветут на возвышенностях, и вся страна опять станет богатой и плодородной. Если мы их найдем, то наша заслуга будет больше, чем если бы мы открыли золотые россыпи.
Когда Габриэль замолчал, все начали между собой обсуждать его слова и были согласны в том, что, пожалуй, дело действительно обстоит так, как он говорит, и можно отыскать великий поток. Но никто не поднялся, чтобы идти на его поиски, даже сам Габриэль. Было ясно, что его слова были просто игрой воображения, которой он старался заглушить свою тоску.
Потом заговорил Бу Ингмар Монсон, который до сих пор сидел спокойно и слушал, что говорят другие. У него не было лихорадки, но никто больше него не тосковал по свежей воде, потому что больная Гертруда тоже страдала от жажды. Из-за этого он так мечтал о воде, что у него пересыхали губы и, подобно другим, он не мог уже говорить и думать ни о чем другом, кроме источников и рек.
— Я не думаю о священной и чудесной воде, как вы, — медленно сказал Бу, — но с утра и до вечера я думаю об одной реке, которая спокойно и медленно струит свои тихие сверкающие воды.
Все с напряженным вниманием посмотрели на Бу.
— Я думаю о потоке, который образуется из многих рек и источников; широкой струей вытекает он из глубины темного леса, и вода его так прозрачна, что можно видеть все камешки на дне. И поток этот не иссяк как Кедронский, он не мечта, как река, о которой говорит Иезекииль, и не недоступен, как поток царя Езекии, он шумит и журчит и по сегодняшний день. Я думаю о реке Дальэльф у нас на родине.
Никто не возразил ему ни слова, — все сидели, поникнув головами. С тех пор, как вспомнили о Дальэльфе, никому больше не хотелось говорить об источниках и реках Палестины.
В тот же день умер еще один член колонии, ребенок Коласа Гуннара, веселый мальчик, которого все очень любили.
Тут случилось и нечто удивительное. Казалось, никто не жалел самого ребенка. Все далекарлийцы были охвачены ужасом, который едва могли преодолеть. Смерть невинного мальчика казалась им предзнаменованием того, что никому из них не удастся пережить болезнь.
Обычные приготовления к похоронам были быстро окончены, но те, кто сколачивал гроб, спрашивали себя, кто сделает для них эту работу, когда придет их час, а женщины, одевавшие умершего, делали разные распоряжения на случай своей смерти.
— В случае, если ты меня переживешь, — говорила одна женщина другой, — то не забудь, что я хочу быть похоронена в моей собственной одежде.
— А ты не забудь, — отвечала ей собеседница, — что меня нужно накрыть траурной вуалью, а мое обручальное кольцо надо положить со мною в гроб.
Во время всех этих приготовлений между колонистами пронесся странный слух. Никто не знал, кто первый произнес эти слова, но, как только они были сказаны, все стали обсуждать их. И, как это часто бывает, в первую минуту высказанное предложение показалось всем безумным и невыполнимым, но через некоторое время они нашли его вполне благоразумным и, более того, единственным заслуживающим внимания.
Скоро во всей колонии и здоровые и больные, американцы и шведы говорили только об одном: «Может быть, было бы лучше, если бы далекарлийцы вернулись к себе на родину?»
Американцы открыто говорили, что все шведские крестьяне, по-видимому, обречены в Иерусалиме на смерть. Как ни грустно было для колонии потерять столько честных и добрых людей, но все-таки это казалось единственным выходом. Будет лучше, если они уедут на родину и послужат там делу Господню вместо того, чтобы, оставшись в Святом городе, постепенно умереть.
Сначала шведам казалось совершенно невозможным расстаться с этой страной, со всеми ее святыми местами и воспоминаниями о евангельских событиях; они ужасались при мысли снова вернуться к житейским смутам и тревогам после тихой и дружной жизни в колонии.
Затем мысль о родине явилась им во всей своей заманчивой прелести. «Может быть, для нас действительно нет другого выхода, и мы должны уехать?» — думали они.
Однажды неожиданно раздался колокол, призывающий колонистов на молитву и общую беседу в зал собраний. Всех охватило волнение, почти страх; все решили, что миссис Гордон созывает их, чтобы сообща обсудить вопрос о возвращении на родину. Хотя шведы сами хорошо не знали, чего они собственно хотят, но чувствовали облегчение уже при одной мысли, что они могут избежать болезней и смерти. Это было ясно хотя бы потому, что многие тяжелобольные встали и оделись, чтобы идти на собрание.
В зале не было порядка и спокойствия, как при обычных заседаниях. Никто не садился, все стояли, разбившись на отдельные группы, и беседовали между собой. Все были сильно взволнованы, но убежденнее всех говорил сам Хелльгум. Видно было, что его мучает тяжесть той ответственности, которую он взвалил на себя, убедив далекарлийцев переселиться в Иерусалим. Он переходил от одного к другому и уговаривал их ехать на родину.
Миссис Гордон была очень бледна, она выглядела усталой и расстроенной; казалось, она не знает, что надо сделать, и боится начать переговоры. Никогда еще не видели ее в такой нерешительности.
Шведы почти ничего не говорили. Они чувствовали себя слишком больными и изнуренными, чтобы принимать какое-нибудь решение, и терпеливо ждали, когда другие решат за них.
Несколько молодых американок были вне себя от жалости. Они со слезами просили, чтобы этих несчастных больных людей отправили лучше на родину, чем оставили умирать здесь. В то время, как горячо обсуждались все доводы за и против отъезда, дверь почти неслышно отворилась, и в комнату вошла Карин Ингмарсон.
Карин сильно сгорбилась и постарела, лицо ее стало маленьким и сморщенным, а волосы стали белыми, как снег.
После смерти Хальвора Карин редко выходила из своей комнаты. Она просиживала в ней совсем одна в большом кресле, которое сделал для нее Хальвор. Изредка она шила или чинила одежду двух детей, которые еще у нее остались, но большей частью она сидела, сложив руки и неподвижно глядя перед собой. Никто не мог с большим смирением войти в комнату, чем это сделала Карин, но, несмотря на это, когда она вошла, в зале все стихло, и взоры обратились к ней.
Медленно и скромно двигалась Карин по комнате. Она не шла прямо через комнату, а скользила вдоль стены, пока не дошла до миссис Гордон.
Миссис Гордон сделала несколько шагов ей навстречу и протянула ей руку.
— Мы собрались сюда, чтобы обсудить ваш отъезд на родину, — сказала ей миссис Гордон. — Что ты скажешь на это, Карин?
Карин вздрогнула и съежилась, как от удара. В глазах ее вспыхнула глубокая тоска. Может быть, она вспомнила старое поместье и подумала о том, как хорошо было бы еще раз посидеть в большой горнице у очага или прекрасным весенним утром, стоя у ворот, смотреть, как выгоняют скот в луга, Но это длилось одно лишь мгновенье. Она быстро выпрямилась, и лицо ее приняло выражение обычной сосредоточенности.
— Я скажу вам только одно, — сказала Карин по-английски и так громко, что все присутствующие могли слышать ее. — Глас Божий призвал нас ехать в Иерусалим. Слышал ли теперь кто-нибудь глас Божий, повелевающий ему вернуться обратно?
Глубокое молчание воцарилось в зале: никто не решался ответить ей.
Карин была больна, как и все другие. Произнеся свои слова, она зашаталась, словно вот-вот упадет. Тогда миссис Гордон обняла ее за талию и помогла ей выйти из комнаты.
Когда Карин проходила мимо своих односельчан, они кивали ей, и некоторые из них говорили:
— Благодарим тебя, Карин.
Когда дверь затворилась за Карин, американцы опять начали обсуждать вопрос, как будто ничего не случилось. Шведы ничего не сказали, но один за другим начали выходить из зала собраний.
— Почему вы уходите? — спросил один из американцев. — Миссис Гордон сейчас придет, и начнется заседание.
— Разве вы не понимаете, что все уже решено? — сказал Льюнг Бьорн. — Из-за нас вам нечего устраивать заседание. Правда, мы почти было забыли об этом, но теперь снова вспомнили, что только один Господь может повелеть нам вернуться на родину.
И американцы с изумлением увидели, что Льюнг Бьорн и его односельчане высоко подняли головы и не казались уже такими беспомощными и растерянными, как перед началом заседания. Силы и энергия снова вернулись к ним, когда они ясно увидели свой путь и не думали больше бежать от опасности.
Гертруда лежала больная в маленькой уютной комнатке, где она раньше жила вместе с Гунхильдой. Бу и Габриэль сами изготовили для них всю мебель, она была сделана лучше и имела больше украшений, чем мебель во всех других комнатах. Гертруда выткала белые занавески на окна, сшила покрывала на постели и украсила их мережкой и кружевами.
После смерти Гунхильды к Гертруде поселили одну молодую американку по имени Бетси Нильсон, с которой девушка вскоре очень подружилась. Когда Гертруда заболела, Бетси с большой любовью и заботой ухаживала за ней.
В тот же вечер, когда на большом собрании было решено, что шведские крестьяне останутся в Иерусалиме, Гертруда лежала в сильной лихорадке и говорила без умолку. Бетси сидела рядом и изредка произносила несколько слов, чтобы успокоить больную.
Вдруг Бетси увидела, что дверь тихонько приотворилась, и в комнату вошел Бу. Он старался не шуметь и остановился у двери, прислонившись к стене. Гертруда, казалось, не заметила его прихода, Бетси, быстро обернувшись к нему, знаком велела уйти из комнаты. Но, когда она увидела лицо Бу, сердце ее сжалось от жалости. «Ах, Боже мой, он, вероятно, думает, что Гертруда умирает, и для нее уже нет никакого спасения, ведь далекарлийцы решили остаться в Иерусалиме», — подумала она.
Ей сразу стало ясно, как сильно Бу любит Гертруду. «Пусть бедняга останется здесь, — подумала она. — Я не могу запретить ему видеть ее».
Бу позволили остаться у двери, и он ловил каждое слово, которое произносила Гертруда. Жар у нее был несильный, и уже не бредила, но все время говорила без умолку о цветах и реках, как и другие больные, и она непрестанно жаловалась на мучившую ее жажду.
Бетси налила стакан воды и поднесла его Гертруде со словами:
— Выпей этой воды, Гертруда, она не опасна.
Гертруда приподнялась слегка на подушках, схватила стакан и поднесла его к губам, но сейчас же откинулась назад, даже не притронувшись к воде.
— Разве ты не чувствуешь, как она ужасно пахнет? — простонала она. — Ты что, хочешь уморить меня?
— У этой воды нет ни запаха, ни вкуса, — кротко заметила Бетси. — Она специально очищена, чтобы больные могли без опаски пить ее.
Она настаивала, чтобы Гертруда выпила воду, но та оттолкнула стакан с такой силой, что вода пролилась на одеяло.
— Мне кажется, ты могла заметить, что я и без того достаточно больна, и тебе совсем не надо травить меня, — сказала Гертруда.
— Тебе сразу станет легче, если ты выпьешь воды, — настаивала Бетси.
Гертруда ничего не отвечала: спустя некоторое время она начала стонать и плакать.
— Что же ты плачешь? — спросила Бетси.
— Как ужасно, что никто не может достать мне хорошей воды, годной для питья, — жаловалась Гертруда. — Я должна лежать и умирать от жажды, и никто не жалеет меня.
— Глупая, ты прекрасно знаешь, что мы охотно помогли бы тебе, если бы могли, — сказала Бетси, ласково гладя руку больной.
— Почему же вы не даете мне пить? — плакалась Гертруда. — Я болею только от этой ужасной жажды, и сейчас же выздоровею, стоит мне только выпить хорошей, свежей воды.
— Во всем Иерусалиме нет воды лучше, чем эта, — печально сказала Бетси.
Гертруда не слушала ее.
— Мне было бы не так тяжело, если бы я знала, что действительно нельзя найти хорошую воду, — стонала она. — Но изнемогать от жажды, зная, что в Иерусалиме есть целый колодец свежей, чистой воды!..
Бу вздрогнул, услышав эти слова, и вопросительно взглянул на Бетси. Та только пожала плечами и покачала головой, словно говоря: «Ах, это все только ее фантазии». Но, когда Бу снова вопросительно взглянул на нее, Бетси попыталась узнать у Гертруды, что же та имела в виду.
— Я не думаю, чтобы где-нибудь в Иерусалиме были источники свежей воды, — сказала она.
— Удивительно, какая у тебя плохая память, — отвечала Гертруда. — Или, может быть, тебя не было с нами, когда мы осматривали старинную площадь, где некогда стоял иудейский храм?
— Ну, конечно, я была с вами.
— Это было не в мечети Омара, — задумчиво сказала Гертруда. — Нет, не в этой прекрасной мечети посреди площади, а в старой, некрасивой, которая стоит в одной из боковых улиц. Разве ты не помнишь, что там находится колодец?
— Да, помню, — ответила Бетси, — но я не понимаю, почему ты считаешь воду этого колодца лучше всякой другой.
— Это ужасно, что я должна так много говорить, когда я умираю от жажды, — жаловалась Гертруда. — Ты могла бы сама запомнить, что рассказывала мисс Юнг о колодце.
Девушке действительно было невыносимо тяжело говорить с пересохшими губами и саднящим горлом; но, прежде чем Бетси успела ей возразить, она начала быстро рассказывать все, что знала о колодце.
— Это единственный колодец в Иерусалиме, в котором всегда есть хорошая вода, оттого, что источник его находится в раю.
— Очень интересно, откуда ты узнала об этом, — спросила Бетси с легкой усмешкой.
— Я знаю это, — продолжала Гертруда совершенно серьезно. — Мисс Юнг рассказывала, что однажды летом в ужасную засуху один бедный водонос пришел в мечеть за водой. Он привязал ведро к веревке, прикрепленной к колодцу, и опустил его вниз. Но, достигнув воды, ведро сорвалось с рычага и упало на дно колодца. Сама понимаешь, что бедняк не захотел терять свое ведро. Он позвал двух других водоносов, и они спустили его в темный колодец. — При этих словах Гертруда приподнялась на локте и устремила на Бетси свой затуманенный лихорадкой взгляд. Она продолжала: — Колодец был очень глубок, и чем ниже водонос спускался, тем больше удивлялся, видя, что из глубины льется какой-то нежный свет. И когда, наконец, он ступил на твердую землю, вода раздвинулась, и на ее месте оказался волшебный сад. Не было видно ни солнца ни луны, но всюду был разлит слабый дневной свет, в котором он ясно различал все предметы. Казалось, что все вокруг погрузилось в сон. Цветы сомкнули лепестки, листья висели на ветках свернувшись, а трава стелилась по земле. Прекрасные деревья стояли в полудреме, склонившись друг к другу, а птицы сидели на ветвях неподвижно. Нигде не было никаких ярких красок, все было серое и однообразное, но, несмотря на это, картина была чудо как хороша.
Гертруда рассказывала всё очень подробно, чтобы Бетси поверила ей.
— И что же случилось с этим человеком? — спросила Бетси.
— О, сначала он был сильно изумлен и спрашивал себя, куда это он попал. Потом испугался, что люди, спустившие его вниз, потеряют терпение, если он будет медлить, и, прежде чем подняться на поверхность земли, водонос подошел к самому прекрасному и большому дереву в саду, отломил от него ветку и взял ее с собой.
— Лучше бы он побыл там подольше! — смеясь, сказала Бетси.
Гертруда продолжала:
— Когда он снова очутился со своими друзьями, то рассказал им, что с ним случилось, и показал взятую с собой ветку. И представь себе, в ту минуту, как ветка соприкоснулась с земным воздухом и светом, она начала возвращаться к жизни: листочки распустились, потеряли свой серый цвет и сделались зелеными и блестящими. Когда водоносы, его товарищи, увидели это, им стало ясно, что он побывал в райском саду, который лежит в земле под Иерусалимом и дремлет до Судного дня, когда он снова поднимется на поверхность земли во всем своем блеске для обновленной жизни.
Тяжело дыша, Гертруда откинулась назад на подушки.
— Милая Гертруда, ты устанешь, тебе нельзя говорить так много, — сказала Бетси.
— Но если я не буду говорить, ты так и не поймешь, почему именно в этом колодце есть хорошая вода, — вздохнула Гертруда, — да и рассказ мой уже окончен. Разумеется, никто бы не поверил, что он был в райском саду, если бы он не принес с собой ветку, совершенно непохожую на ветви земных деревьев, и поэтому товарищи водоноса поспешили также спуститься в колодец, чтобы побывать в раю. Но вода опять поднялась, и, как глубоко они ни спускались, всё никак не могли достать дна.
— Значит, после водоноса никто никогда не видел больше рая?
— Нет, никто. С тех пор вода никогда больше не исчезала, и никому не удавалось достигнуть дна колодца, хотя очень и очень многие пытались это сделать. — Гертруда глубоко вздохнула, потом заговорила снова: — Ах, я думаю, это должно значить, что нам не суждено увидеть рай при жизни.
— Да, пожалуй, что так, — согласилась Бетси.
— Для нас важнее всего знать, что рай покоится под землей и ждет нас.
— Да, это правда.
— А теперь, Бетси, ты, конечно, понимаешь, что в этом колодце, который берет свое начало из рая, всегда должна быть свежая и чистая вода.
— Ах, милая Гертруда, если бы я могла тебе достать хоть немного той воды, о которой ты так тоскуешь, — сказала Бетси с грустной улыбкой.
В эту минуту маленькая сестренка Бетси приоткрыла дверь и позвала ее.
— Бетси, мама заболела, — сказала девочка, — она лежит в постели и зовет тебя.
Бетси остановилась в нерешительности, она не зная, как ей оставить Гертруду, но в следующую же минуту она знала, как ей поступить, и, обернувшись к Бу, который все еще стоял в дверях, сказала:
— Можешь побыть с Гертрудой и присмотреть за ней, пока я не вернусь?
— Конечно, — ответил Бу, — я присмотрю за ней и буду очень стараться.
— Попробуй уговорить ее напиться, чтобы она не думала, что умрет от жажды, — шепнула, уходя Бетси.
Бу сел на ее место около постели, к чему Гертруда отнеслась совершенно безразлично. Она продолжала говорить о райском колодце, улыбаясь, и рисовала себе, какой вкусной, прохладной и чистой должна быть та вода.
— Видишь ли, Бу, я никак не могу убедить Бетси, что вода в этом колодце лучше, чем всякая другая в городе, — жаловалась она. — Поэтому она и не пробует достать ее для меня.
Бу наклонился и задумался.
— Я думаю о том, — сказал он, — не пойти ли мне самому, чтобы достать тебе этой воды.
Гертруда испуганно вздрогнула и схватила его за рукав, чтобы удержать.
— Ах, нет, не вздумай! Я жалуюсь на Бетси только потому, что меня мучает такая ужасная жажда. Ведь я же знаю, что она не может мне достать воды из этого колодца; мисс Юнг говорит, что магометане считают его святым и не позволяют христианам брать из него воду.
Бу помолчал, не переставая думать об услышанном.
— Я мог бы переодеться магометанином, — предложил он вдруг.
— Нет, не смей даже думать так, — сказала Гертруда. — Это было бы сущим безумием!
Но Бу ни за что не хотел отступать от этого плана.
— Если я поговорю со старым башмачником, который сидит на дворе и шьет нам сапоги, то, может быть, он уступит мне свою одежду, — сказал он.
Гертруда лежала тихо, задумавшись.
— А разве сапожник сегодня здесь? — спросила она.
— Конечно, — ответил Бу.
— Ах, из этого все равно ничего не выйдет, — вздохнула Гертруда.
— Я, пожалуй, попробую сегодня вечером, когда не будет опасности получить солнечный удар, — сказал Бу.
— Разве ты не боишься? Магометане убьют тебя, если догадаются, что ты христианин.
— А если я переоденусь в красную феску, белую чалму, надену желтые туфли и куртку, какая бывает обыкновенно у водоносов?
— В чем ты понесешь воду?
— Я возьму два наших больших медных ведра и повешу их на коромысло через плечо, — сказал Бу.
Ему казалось, что Гертруда оживает при одной мысли, что он пойдет и принесет ей воды, хотя она все еще создавала разные препятствия, да Бу и сам ясно сознавал невыполнимость этой затеи.
«Ах, Боже мой, — думал он, — я не могу пойти и принести воды из мечети, потому что магометане считают ее святой и неохотно пускают туда христиан. Братья в колонии не позволят мне отважиться на это, как бы я этого не желал. Да это и не поможет, потому что в этом, так называемом райском, колодце вода такая же тухлая, как и повсюду».
Когда он размышлял об этом, его поразили слова Гертруды, которая вдруг сказала:
— В этот час на улицах очень мало народа.
«Она, похоже, ждет, что я пойду, — подумал Бу. — Что же мне теперь делать? Гертруда так надеется на меня; у меня точно не хватит мужества сказать ей, что это невозможно».
— Да правда, — сказал он в некотором замешательстве, — до Дамасских ворот все обойдется благополучно, если я не встречу кого-нибудь из колонистов.
— Ты думаешь, они запретят тебе идти? — спросила Гертруда с испуганным выражением на лице.
Бу только что собирался сказать что-нибудь в этом роде, чтобы разрушить весь план, но, когда он увидел ее страх, у него снова не хватило на это мужества.
— Нет, они не смогут мне запретить, — весело сказал он. — Они меня совсем не узнают, когда я пойду им навстречу, одетый как водонос, с большими медными ведрами, которые будут бить меня до ногам.
Гертруда взглянула на него несколько успокоенная, и мысли ее быстро приняли другое направление.
— Разве ведра такие большие? — спросила она.
— Да уж, можешь быть спокойна; за один день тебе их не выпить.
Гертруда полежала некоторое время спокойно, глядя на Бу умоляющими глазами; он понял, что она просит его говорить дальше.
— У Дамасских ворот пробраться будет труднее, — сказал он. — Не знаю, как мне удастся протиснуться через толпу.
— Другие же водоносы как-то проходят там, — живо заметила Гертруда.
— Разумеется, там ведь толкутся не только люди, но и верблюды, — сказал Бу, который старался перечислить всевозможные препятствия.
— Ты думаешь, тебя там очень задержат? — тревожно спросила больная.
Бу снова почувствовал, что у него не хватит сил сказать Гертруде о невыполнимости этого плана, и он сказал:
— Если бы у меня в ведрах была вода, то мне пришлось бы подождать, но так как они пустые, то я уж как-нибудь смогу пробраться.
Бу опять замолчал. Гертруда протянула свою исхудалую руку и погладила его по руке.
— Как это мило с твоей стороны, что ты идешь мне за водой, — сказала она.
«Ах, Боже, помоги мне! Я разговариваю с ней так, как будто это действительно возможно», — подумал Бу. Когда Гертруда ласково погладила его по руке, он стал рассказывать дальше:
— Потом я пройду беспрепятственно до Крестного пути, — сказал он.
— Да, там никогда не бывает много народа, — сказала Гертруда с довольным видом.
— Там мне никто не встретится, разве только какая-нибудь старая монахиня, — быстро сказал Бу, — и я без задержки пройду до сераля и тюрьмы.
Здесь Бу снова замолчал, Гертруда продолжала ласково поглаживать его руку, словно умоляя продолжать.
«Мне кажется, она чувствует меньшую жажду, только слушая о том, как я пойду за водой, — подумал он. — Я должен рассказывать дальше».
— У тюрьмы я опять попаду в суматоху и толкотню, потому что полицейские всегда тащат туда какого-нибудь вора, а вокруг стоит толпа любопытных.
— Постарайся пройти как можно скорее, — быстро проговорила Гертруда.
— Нет, я не буду торопиться, потому что тогда все догадаются, что я не местный; нет, я, напротив, остановлюсь и буду слушать, как будто сам хочу узнать, в чем дело.
— Что тебе до них, раз ты все равно ничего не понимаешь?
— Ну, если речь идет о каком-то воровстве, я это пойму. Когда, наконец, все увидят, что вора увели и заперли, толпа начнет расходиться, и я пойду дальше. Теперь мне останется пройти только через темные ворота, и я уже на площади. Вот увидишь, как раз в ту минуту, когда я соберусь перешагнуть через маленького ребенка, который спит, развалившись на улице, какой-нибудь бездельник подставит мне ногу, и я споткнусь, причем у меня вырвется шведское проклятье. Я, конечно, страшно испугаюсь и посмотрю на детей, не заметили ли они этого, однако они все также будут валяться в пыли.
Гертруда не отнимала своей руки от руки Бу; его охватило неизъяснимое блаженство, и он почувствовал, что может выполнить все самое невероятное, чтобы доставить ей удовольствие. Ему казалось, что он рассказывает ребенку страшную сказку, и его самого забавляло украшать свой рассказ всевозможными приключениями. «Я должен рассказать ей как можно больше занимательного, — подумал он. — Ее это может развлечь, а потом, когда дойдет до дела, я что-нибудь придумаю».
— Да, а потом я выйду на большую площадь, на яркий солнечный свет, — продолжал он, — и знаешь, в первую минуту я забуду обо всем на свете — и о тебе, и о колодце, и о воде, за которой я пошел.
— Что же с тобой вдруг случится? — спросила Гертруда, улыбаясь ему.
— Со мной ничего не случится, — отвечал Бу с полной уверенностью. — Просто вокруг меня все станет вдруг таким светлым, прекрасным и радостным в сравнении с темными улицами, по которым я шел, что мне захочется только стоять и любоваться. На этой площади высится прекрасная мечеть Омара, окруженная павильонами, арками, лестницами и колодцами. Сколько воспоминаний! Когда я подумаю о том, что стою на месте древнего иудейского храма, мне захочется, чтобы огромные мраморные плиты заговорили и рассказали мне обо всем, что здесь происходило.
— Ведь это опасно, вот так стоять и с удивлением разглядывать мечеть, — сказала больная.
«Гертруде хочется, чтобы я поскорее вернулся с водой, — подумал Бу. — Удивительно, с каким волнением она следит за мной, как будто я и вправду иду к райскому колодцу».
Бу так увлекся своим рассказом, что, казалось, ясно видит перед собой площадь с мечетью и наяву переживает приключения, о которых рассказывает.
— Да я и не собираюсь задерживаться там надолго, — сказал он. — Я пройду мимо мечети Омара и высоких темных кипарисов, которые растут с южной стороны, мимо большого водоема, который, по преданию, был прежде морем перед дворцом Соломона. Всюду мне будут попадаться люди, лежащие на камнях под лучами палящего солнца. Тут играют дети, там спят лентяи, а дальше на земле сидит дервиш с учениками. Во время беседы он раскачивается взад и вперед, и, когда я его увижу, то невольно подумаю: вот так же, вероятно, сидел здесь некогда перед храмом Христос, наставляя Своих учеников. И стоит мне подумать об этом, как дервиш поднимет голову и взглянет на меня. Сама понимаешь, как сильно я испугаюсь его больших черных глаз, видящих человека насквозь.
— Только бы он не заметил, что ты не настоящий водонос, — сказала Гертруда.
— Ах, нет, его, по-видимому, совсем не удивит мой облик. Пройдя несколько шагов, я наткнусь на настоящих водоносов, которые, у колодца черпают воду. Они окликнут меня, я оглянусь и сделаю им знак, что должен идти в мечеть. Тогда они оставят меня в покое.
— Вот ужас будет, если они заметят, что ты не мусульманин.
— Я обернусь еще раз, но они уже встанут ко мне спиной, болтая между собой.
— Они, вероятно, увидели что-нибудь поинтереснее, чем ты?
— Да, наверное. Наконец я доберусь до старой мечети Эль-Аска, в которой находится райский колодец, — сказал Бу. — Я пройду мимо двух колонн у входа, которые стоят так близко одна к другой, что, по преданию, только праведник может пройти между ними. Да, скажу я себе, сегодня, когда я пришел воровать воду, мне не стоит и пытаться пройти между ними.
— Как ты можешь так говорить? — прервала его Гертруда, — Это будет лучший поступок в твоей жизни.
Гертруда смотрела на него в радостном ожидании. У нее был такой сильный жар, что она не могла отличить действительность от фантазии, и ей казалось, что Бу действительно идет к райскому колодцу за водой.
— Я сниму обувь и войду в мечеть Эль-Аска, — продолжал Бу.
Он не сомневался, что с легкостью придумает захватывающее продолжение своих приключений, но его пугала мысль, как же, в конце концов, сказать Гертруде, что в действительности он не сможет достать ей воды.
— Когда я войду, то сразу увижу слева колодец, окруженный колоннами. Спустить в него на веревке ведро и зачерпнуть воды, — будет делом одной минуты. И знаешь, вода в колодце будет такая чистая и прозрачная! «Когда Гертруда увидит эту воду и отведает ее, она сразу выздоровеет», — подумаю я, вытаскивая ведро наверх.
— Ах, только бы ты поскорей вернулся домой, — сказала Гертруда.
— Знаешь, — продолжал Бу, — теперь я буду не так спокоен, как по дороге сюда. Теперь, когда вода уже у меня в руках, я начинаю бояться, что ее у меня отнимут. И когда я поворачиваюсь, чтобы идти к дверям, мне становится еще страшнее, потому что я слышу крики и шум.
— Ах, что же такое случилось? — спросила Гертруда, и Бу увидел, что она побледнела от страха. Фантазия его уже разыгралась, и он воскликнул:
— Что случилось? Сейчас я тебе расскажу! Весь Иерусалим восстал против меня. — Он затаил дыхание, чтобы лучше изобразить смятение и страх, и потом продолжал. — Да, все те, кто равнодушно загорал на камнях, стоят теперь, громко крича, перед мечетью Эль-Аска. На их крики со всех сторон собираются люди. Из мечети Омара выбегает старший мулла в большой чалме и лисьей шубе. Изо всех переулков сбегаются дети, а бездельники и воры, которые валялись на камнях и спали, заслышав шум, спешат узнать, что произошло. Вокруг меня, громко крича, толпятся люди с грозно поднятыми кулаками. Перед моими глазами мелькают темные полосатые плащи, развевающиеся одежды, красные пояса и желтые туфли, валяющиеся по полу.
Рассказывая это, Бу взглянул на Гертруду. Она слушала с напряженным вниманием, и, не прерывая его ни единым вопросом, даже слегка приподнялась на подушках от волнения.
— Я, разумеется, не пойму ни словечка, — продолжал Бу, — но догадаюсь, что они пришли в ярость от того, что христианин осмелился набрать воды из их колодца.
Бледная, как полотно, откинулась Гертруда на подушки.
— Да, теперь я понимаю, что ты не сможешь принести мне никакой воды, — едва слышно прошептала она.
«Да, это совсем нелегко, — подумал Бу, но, увидев ее волнение, снова воспрял духом. — Похоже, мне все-таки придется сделать так, чтобы добыть для Гертруды воды из колодца», — подумал он.
— И они отнимут у тебя воду? — спросила Гертруда.
— Нет, сначала они будут кричать все разом, потому что сами не знают, чего хотят.
Тут Бу остановился, потому что еще не придумал, как повернется его история дальше. Тут ему на помощь пришла сама Гертруда.
— Я надеюсь, что тот, кто сидел на земле с учениками, спасет тебя.
Бу вздохнул с облегчением.
— Как ты догадалась? — воскликнул он. — Я увижу, как старший мулла в прекрасной лисьей шубе отдаст людям приказания, — продолжал Бу, — и сейчас же некоторые выхватят из-за поясов кинжалы и бросятся на меня, собираясь убить на месте. Удивительно, я совсем не испугаюсь за свою жизнь, а только беспокоился, как бы они не пролили воду. И когда народ в ярости набросится на меня, я поставлю ведра на пол и заслоню их собой. Мне придется, протянув вперед руки, оттолкнуть их. Они все будут поражены: ведь эти люди не знают, что значит бороться со шведским крестьянином. Однако, вскочив на ноги, они набросятся на меня с удвоенной яростью. Толпа будет разрастаться, и я ясно увижу, что близка уже та минута, когда они меня одолеют.
— Вот тогда-то и появится дервиш, правда? — перебила его Гертруда.
Бу быстро ухватился за ее мысль:
— Да, он медленно и с достоинством выступит вперед и скажет несколько слов толпе, которая сразу перестанет грозить и нападать на меня.
— О, я прекрасно знаю, что он сделает потом! — воскликнула Гертруда.
— Он устремит на меня ясный, спокойный взор, — продолжал Бу. — И тогда… — Бу напрасно пытался придумать что-нибудь дальше? Вдохновение его иссякло. — Ты, наверное, уже и сама догадалась, что будет дальше, — спросил он, чтобы заставить Гертруду самой рассказывать дальше.
Гертруда ясно видела перед собой всю эту сцену и, не задумываясь, продолжила:
— Тогда он отведет тебя в сторону и заглянет в твои ведра.
— Да-да, так оно и будет, — согласился Бу.
— Он посмотрит в воду из райского колодца, — многозначительно начала Гертруда, но прежде чем она успела прибавить хоть слово, Бу уже догадался, как Гертруда рисует себе конец этого приключения, и начал с жаром рассказывать:
— Ты же знаешь, Гертруда, что в ведрах, когда я их вынесу из мечети, будет только чистая вода!
— Ну, а теперь?
— Когда этот человек заглянет в ведра, я увижу, что в них еще плавают две ветки.
— А на ветках висят свернувшиеся серые листочки, — подхватила Гертруда. — Разве не так? Этот дервиш, должно быть, чудотворец.
— Да, несомненно, — подтвердил Бу. — К тому же он так добр и милосерден.
— Вот он наклонится, вынет ветки и высоко держит их, — говорит Гертруда, — и тогда листочки распустятся и зазеленеют на глазах.
— Все собравшиеся испустят крик восторга, — быстро подхватывает Бу, — а дервиш с зелеными ветвями в руках подойдет к верховному мулле и скажет: «Этот христианин принес ветвь и листья из рая. Разве вы не видите, что на нем особая милость Божья, и вы не должны его убивать?»
Затем он снова подойдет ко мне, все еще держа в руках цветущие ветви. Я увижу, как они сверкают в солнечных лучах и меняют окраску: то становятся красными, как медь, то голубыми, как сталь. Он поможет мне поднять коромысло на плечи и сделает знак, что я могу уходить. Я поспешу уйти, но не смогу удержаться, чтобы не оглянуться на него. Он стоит неподвижно, высоко держа в руках цветущую ветвь, постоянно меняющую свою окраску, а люди стоят, затаив дыхание, не спускают с него глаз, пока я иду по площади.
— Ах, благослови его Бог, — сказала Гертруда, глядя на Бу с сияющей улыбкой. — Теперь уж ты спокойно дойдешь до дому.
— Да, — отвечал Бу, — теперь я уже не встречу на пути никаких препятствий и счастливо возвращусь домой.
В эту минуту Гертруда с надеждой подняла голову и улыбнулась. «Ах, Боже мой, она вероятно думает, что я принес воду, — подумал Бу. — Как я могу так обмануть ее! Да, Гертруда, наверное, умрет, если я скажу ей, что у меня нет ни капли воды, по которой она так тоскует».
В тревоге он схватил со стола тот самый стакан с водой, который Бетси подавала Гертруде, и протянул ей.
— Хочешь попробовать воды из рая, Гертруда? — спросил он дрожащим от волнения голосом. Он почти испугался, когда увидел, что Гертруда приподнялась и обеими руками схватила стакан. С жадностью отпила она одним глотком полстакана.
— Благослови тебя Бог, — сказала она. — Теперь я, наверное, поправлюсь.
— Чуть позже я дам тебе еще, — сказал Бу.
— Дай этой воды и другим больным, чтобы они тоже выздоровели, — попросила Гертруда.
— Нет, — возразил Бу, — вода из рая только для тебя одной. Никто больше не должен ее пить.
— Ну, тогда хотя бы ты сам попробуй, какая она вкусная, — сказала Гертруда.
— С удовольствием!
Бу взял стакан из рук Гертруды, повернул его так, чтоб губы пришлись на то же место, где пила она, и взглянул на Гертруду, глаза которой сияли счастьем.
Не успел он отпить и глотка, как Гертруда откинулась на подушки и заснула легко и быстро, как ребенок.
В одно воскресенье, года полтора спустя после того, как далекарлийцы переселились в Иерусалим, колонисты собрались в зале на общее богослужение. Дело близилось к Рождеству, но погода стояла такая теплая и мягкая, что все окна были открыты настежь.
Когда был пропет один из гимнов Санкея, у входной двери раздался звонок. Он прозвучал так слабо и неуверенно, что его бы и не услышали, если бы не открытые окна. Один из молодых людей, сидевший ближе к дверям, пошел отворить, даже не подумав о том, кто бы это мог быть.
Немного погодя на мраморной лестнице раздались тяжелые шаги, медленные и осторожные. Взойдя на последнюю ступень, гость остановился. Казалось, он стоял там в раздумьи, и лишь потом неуверенно вышел на большую открытую площадку перед залом собрания. Наконец гость положил руку на ручку двери и нажал ее. Дверь слегка приоткрылась, но стоящий за ней все не решался войти.
Когда раздались шаги, шведы невольно понизили голоса, чтобы лучше их слышать, и теперь все они обернулись лицом ко входу. Им так хорошо была знакома эта манера осторожно отворять дверь. Они совершенно забыли, где они находятся, им казалось, что они сидят в своих маленьких домиках у себя на родине. Но в следующую же минуту они очнулись и снова погрузились в свои молитвенники.
Дверь медленно и беззвучно приоткрылась немного, но стоящего за ней все еще не было видно. Карин Ингмарсон и многие другие женщины почувствовали, как кровь бросилась им в лицо и глаза заволокло какой-то пеленой, хотя они старались сосредоточиться на молитве и следить за пением. И мужчины начали петь громче и быстрее, не заботясь о том, чтобы попасть в такт.
Наконец дверь открылась наполовину, и появился высокий некрасивый мужчина, который старался пройти в узкое отверстие двери. Вся фигура его выражала смирение; из боязни нарушить богослужение он не двинулся вперед, а остался у порога, молитвенно сложив руки и склонив голову.
На госте был сюртук из хорошего тонкого сукна, но сидел он на нем мешковато и всюду ложился глубокими складками. Из смятых манжет торчали грубые и жилистые руки. У него было крупное покрытое веснушками лицо с совершенно белыми бровями, сильно выступающей нижней губой и резко очерченным ртом.
В ту минуту как гость вошел в залу, Льюнг Бьорн поднялся со своего места и продолжил петь стоя. Вслед за ним поднялись все далекарлийцы — старые и молодые. Их глаза не отрывались от молитвенника, а улыбка не озаряла их лиц; но взгляды их то и дело украдкой обращались к человеку, стоящему у двери. Пение становилось все громче, подобно пламени, раздуваемому ветром. Четыре дочери Ингмарсонов, обладавшие прекрасными голосами, запевали в начале хора, и никогда еще их пение не звучало так стройно и торжественно.
Американцы с удивлением глядели на шведских крестьян, которые, может быть, сами этого не замечая, все время пели по-шведски.
На следующий день после приезда Ингмара в Иерусалим Карин Ингмарсон сидела как обычно в своей комнате. Накануне она весь вечер провела в зале собрания, радуясь встрече с Ингмаром и принимая участие в общем разговоре. Теперь на нее снова нашло прежнее оцепенение; неподвижно и прямо она сидела в кресле Хальвора, глядя перед собой и не занимаясь никакой работой.
Дверь отворилась, и вошел Ингмар. Карин заметила его, только когда он подошел к ней. Она смутилась, что брат увидел ее сидящей сложа руки и, густо покраснев, схватилась за вязанье.
Ингмар сел на стул. Он сидел молча, не глядя на Карин, и ей вдруг пришло в голову, что накануне вечером все крестьяне говорили с Ингмаром только о том, как им живется здесь в Иерусалиме, а Ингмар ни слова не сказал о том, как живется ему и зачем он сюда приехал. «Должно быть, он пришел сюда поговорить со мной именно об этом», — подумала Карин.
Ингмар пошевелил губами, но не произнес ни слова. Карин разглядывала брата. «Как он постарел, — думала она. — У отца не было таких глубоких морщин на лбу, а ведь он был совсем старик. Или Ингмар был болен, или пережил что-нибудь ужасное с тех пор, как мы виделись в последний раз».
Что бы такое могло случиться с Ингмаром? Карин смутно помнила, как сестры читали письмо, где говорилось что-то и об Ингмаре, но она была так погружена в свое горе, что все скользило мимо ее сознания.
И теперь Карин с присущей ей осторожностью постаралась разговорить Ингмара и узнать, зачем он приехал в Иерусалим.
— Хорошо, что ты зашел ко мне. Теперь я узнаю, что делается у нас в деревне, — сказала она.
— Да, — отвечал Ингмар, — я понимаю, что тебе о многом хочется узнать.
— У наших односельчан было в обычае, — начала медленно Карин, как человек старающийся вспомнить о том, о чем давно перестал думать, — всегда избирать человека, который во всем руководил ими; раньше это был отец, потом Хальвор и долгое время учитель. Интересно, кто руководит ими теперь?
Как только Карин задала этот вопрос, Ингмар опустил глаза и погрузился в глубокое молчание.
— Может быть, господин пастор встал теперь во главе? — продолжала она.
Ингмар сидел неподвижно, выпрямившись, и ничего не отвечал.
— Я думала, что Пер, брат Льюнга Бьорна, займет теперь первое место в деревне, — продолжала Карин, но и на этот раз не получила никакого ответа.
— Я хорошо помню, — начала она снова, — у них в обычае было во всем следовать за владельцем Ингмарсгорда, но нельзя же требовать от них, чтобы они подчинялись во всем такому молодому человеку, как ты.
Она замолчала, и только теперь ответил Ингмар.
— Ты сама знаешь, я слишком молод, чтобы меня могли выбрать в члены общинного совета или в старосты.
— Можно руководить народом, и не занимая никаких должностей.
— Да, можно, — согласился Ингмар.
Услышав этот ответ, Карин страшно обрадовалась. «Ах, ведь я давно уже отошла от этих дел», — думала она, но не могла сдержать своей радости при мысли, что прежняя власть и почтение к их роду перешли к Ингмару. Она выпрямилась и сказала более уверенным тоном, чем раньше.
— Я не сомневалась, что люди рассудят здраво и поймут, что ты поступил правильно, вернув себе имение.
Ингмар долгим взглядом посмотрел на Карин; он понял, что скрывается за ее словами. Она боялась, что его будут презирать односельчане за то, что бросил Гертруду.
— Нет, этим Господь не покарал меня, — сказал он.
«Если не это, то значит у него было еще какое-то горе», — подумала Карин.
Она сидела задумавшись; с большим трудом удалось ей воскресить в себе те мысли и чувства, которые владели ею на родине.
— Скажи, остался ли кто-то еще в деревне из приверженцев нашего учения? — спросила она затем.
— Двое или трое, не больше.
— Я всегда верила, что кто-нибудь еще услышит глас Божий и последует за нами, — сказала Карин, пытливо взглядывая на Ингмара.
— Нет, — возразил Ингмар, — насколько я знаю, никто больше за вами не последовал.
— Вчера, когда я увидела тебя, я подумала, что тебя тоже призвал Господь, — сказала Карин.
— Нет, я приехал не поэтому.
Карин немного помолчала, прежде чем продолжить свои расспросы; потом она робко и нерешительно спросила, как бы опасаясь ответа, какой она могла услышать:
— О нас в деревне, наверное, никто уже и не вспоминает?
На это Ингмар ответил в каком-то замешательстве:
— Теперь, во всяком случае, о вас горюют меньше, чем сначала, — сказал он.
— Так о нас горевали? Я думала, все вздохнут с облегчением, когда мы уедем.
— О, да, многие горевали о вас, — продолжал горячо Ингмар, — и люди, прежде бывшие вашими соседями, долго не могли привыкнуть к новым постояльцам. Я знаю, что соседка Льюнга Бьорна, Борс Берит Пер, каждый вечер зимой обходила вокруг дома, где он жил.
Карин медленно продолжала свои расспросы:
— Так, значит, Борс Берит больше всех горевала о нас?
— О, нет, — резко ответил Ингмар, — был человек, который каждый вечер осенью, как только начинало темнеть, подъезжал на лодке к учительскому дому и, выйдя на берег, садился на камень, на котором всегда сидела Гертруда, любуясь на закат.
Карин подумала, что теперь ей ясно, отчего так состарился Ингмар, и поспешила сменить тему.
— Пока ты в отъезде, за усадьбой смотрит твоя жена? — спросила она.
— Да, — ответил Ингмар.
— Она хорошая хозяйка?
— Да, — снова ответил Ингмар.
Карин теребила фартук, не решаясь продолжать разговор.
Теперь она вспомнила рассказы сестер, что Ингмар живет не в ладу с женой.
— У вас есть дети? — наконец спросила она.
— Нет, у нас нет детей, — ответил Ингмар.
Карин почувствовала себя совершенно беспомощной; она сидела и молча разглаживала свой фартук. Ей не хотелось прямо спрашивать Ингмара, зачем он приехал, — это было не в обычаях людей из Ингмарсгорда, но Ингмар сам пришел на помощь.
— Барбу и я решили развестись, — произнес он резко.
Карин вздрогнула; она сразу почувствовала себя хозяйкой Ингмарсгорда. В ней разом возродились все ее прежние взгляды и чувства.
— Упаси тебя Бог! — воскликнула она. — В нашем роду еще никто не разводился.
— Дело уже начато, — сказал Ингмар, — на осеннем слушании мы получили предварительный развод на год, а когда год пройдет, мы разведемся окончательно.
— Чем она тебе не угодила? — спросила Карин. — Тебе не найти жены богаче и красивее ее.
— Я ничего не имею против нее, — уклончиво сказал Ингмар.
— Так это она хочет развестись с тобой?
— Да, — ответил Ингмар, — это она требует развода.
— Если бы ты обращался с ней, как следует, она не потребовала бы развода, — горячо произнесла Карин.
Она с силой оперлась на ручки кресла, — она была очень рассержена.
— Хорошо, что отец и Хальвор умерли, и им не придется этого видеть, — сказала она.
— Да, хорошо всем тем, кто уже умер, — сказал Ингмар.
— И теперь ты приехал сюда ради Гертруды! — воскликнула Карин.
Ингмар, не отвечая, опустил голову.
— Меня не удивляет, что тебе стыдно, — произнесла сестра.
— Мне было стыдно в тот день, когда продали Ингмарсгорд.
— А ты не подумал о том, что будут говорить люди, когда узнают, что ты приехал свататься за другую, не разведясь еще окончательно с первой женой?
— Нельзя было терять времени, — тихо произнес Ингмар. — Я должен был приехать, чтобы увезти с собой Гертруду; мы получили письмо, в котором говорилось, что она близка к сумасшествию.
— О, об этом тебе нечего было беспокоиться, — живо возразила Карин, — здесь есть люди, которые сумеют позаботиться о ней лучше, чем ты.
Они оба помолчали, потом Ингмар поднялся с места.
— Я не ждал, что так кончится наш разговор, — сказал он с таким достоинством, что Карин невольно почувствовала к нему такое же уважение, какое она питала к отцу.
— Я поступил очень несправедливо с Гертрудой и со Стормами, которые заменили мне отца и мать, и я думал, ты поможешь мне загладить это.
— К первому несправедливому поступку ты хочешь присоединить еще второй, бросая свою законную жену, — Карин старалась злыми словами поддержать свой гнев, так как явно чувствовала, что начинает сочувствовать Ингмару.
Ингмар ничего не ответил ей на упоминание о жене и только сказал:
— Я думал, ты порадуешься тому, что я хочу следовать Божьему пути.
— Неужели я должна радоваться, что ты бросаешь дом и жену, чтобы бежать за своей возлюбленной?
Ингмар тихо направился к двери. Он выглядел усталым и расстроенным, но не выказывал ни малейших признаков гнева; нет, он совсем не был похож на человека, охваченного великой любовью.
— Если бы Хальвор был жив, он бы посоветовал тебе ехать домой и помириться с женой, — уж это я знаю наверняка, — сказала Карин.
— Я совершенно перестал следовать пути людей, — возразил Ингмар.
Теперь и Карин поднялась с места; она опять рассердилась при словах Ингмара, что он следует Божьему пути.
— Я не думаю, чтобы Гертруда питала к тебе те же чувства, что прежде, — сказала она.
— Да, я знаю, что у вас в колонии никто не думает о замужестве, — сказал Ингмар, — но я все-таки попытаюсь уговорить ее.
— Конечно, тебе ведь нет никакого дела до обетов, какие дают друг другу члены нашей общины, — перебила его Карин, — но может быть, для тебя будет иметь какое-нибудь значение то, что Гертруда отдала свое расположение другому.
Ингмар в это время стоял у самой двери. Услышав эти слова, он протянул руку, нащупывая ручку двери, словно не видел ее, но не повернул своего лица к Карин, — это длилось всего секунду. Карин поспешила взять свои слова обратно.
— Упаси Бог, я не утверждаю, что кто-нибудь из нашей общины может любить другого человека плотской любовью, — сказала она. — Просто думаю, что теперь Гертруда любит самого смиренного брата из нашей колонии больше, чем тебя.
Ингмар, тяжко вздохнув, быстро отворил дверь и вышел из комнаты.
Карин некоторое время сидела, погруженная в глубокую задумчивость, потом она поднялась, пригладила волосы, повязала на голову платок и пошла поговорить с миссис Гордон. Карин откровенно передала миссис Гордон цель приезда Ингмара, и посоветовала ей не позволять Ингмару жить в колонии, потому что им грозит опасность потерять одну из сестер. Случилось же так, что во время разговора с Карин миссис Гордон сидела у окна и смотрела во двор, где стоял Ингмар, прислонясь к столбу, и вид у него был еще более беспомощный и неуклюжий, чем всегда; по лицу миссис Гордон мелькнула легкая улыбка.
— Мне бы не хотелось отказывать кому бы то ни было в убежище; особенно, если человек приехал издалека и имеет столько родственников среди колонистов. — А если Господь посылает теперь Гертруде испытание, то нельзя мешать ей пройти через него.
Этот ответ удивил Карин. В пылу разговора она подошла ближе к миссис Гордон и смогла, наконец, увидеть, на кого та смотрит с улыбкой. Карин видела только, как Ингмар похож на отца, и, как ни была она сердита на него, ее возмущало, как это миссис Гордон не понимает, что человек с такой наружностью прежде всего мужчина и обладает умом и достоинством больше, чем другие.
— Хорошо, — сказала она, — будь по-вашему, но он всегда добивается своего.
Вечером того же дня большинство колонистов собралось в уютном зале. Одни следили за веселыми играми детей, другие беседовали между собой о событиях дня, а некоторые, собравшись по несколько человек вместе, читали американские газеты. Когда Ингмар Ингмарсон увидел это большое ярко освещенное помещение и счастливые лица людей, он не мог удержаться от мысли: «Несомненно, далекарлийцам здесь очень хорошо живется, и они не стремятся назад на родину. Эти американцы лучше нас знают, как сделать так, чтобы было хорошо им и другим. Да, благодаря этой дружной совместной жизни колонисты могут выносить все тяготы и лишения, — это мне совершенно ясно. Правда, те, кто раньше владели целыми именьями, должны теперь довольствоваться одной комнаткой, зато здесь у них больше удовольствий и удобств. К тому же они столько видели и столькому научились. Я уже не говорю о взрослых, но мне всерьез кажется, что здесь даже самые маленькие дети знают больше, чем я».
Многие из крестьян подходили к Ингмару и спрашивали его, как ему тут понравилось.
— Я вижу, — говорил Ингмар, — что вы тут неплохо устроились.
— Ты, наверное, думал, что мы живем здесь в шалашах? — спросил Льюнг Бьорн.
— Нет, я знал, что до этого дело не дойдет, — ответил Ингмар.
— Насколько я знаю, о нас на родине ходили и такие слухи.
В этот вечер Ингмара много расспрашивали о том, что делается у них в деревне. Один за другим подходили они к Ингмару, садились возле него, справлялись о своих соседях, и почти никто не забыл спросить об Еве Гуннарсон.
— Она жива-здорова, — отвечал Ингмар, — и не упустит случая побранить хелльгумианцев.
Среди присутствующих Ингмар заметил одного молодого человека, который весь вечер держался вблизи него, но не заговаривал с ним. «Интересно, кто этот человек, который так похож на меня и который смотрит на меня так, словно ему хочется вышвырнуть меня из комнаты?» — думал Ингмар. Скоро он догадался, что это его двоюродный брат Бу, давно уехавший в Америку.
Ингмар подошел к Бу и передал ему поклон от его родителей. Бу сначала задал ему несколько вопросов о родных, а потом справился, как поживает школьный учитель. Кругом все смолкли; до сих пор никто не решался заговаривать с ним о Сторме, и Ингмар видел, как многие толкали Бу, чтобы он сменил тему. Ингмар спокойно ответил, что учителю живется хорошо и что он на следующий год собирается выйти в отставку. Потом Ингмар прибавил:
— Меня радует, что ты вспомнил об учителе, ведь в школе тебе не раз от него доставалось.
Все начали смеяться, вспомнив, как часто учитель жаловался на тупость Бу, а тот смутившись отошел, не задавая больше никаких вопросов.
Старый капрал Фельт был как всегда окружен детьми, которые ждали от него новых рассказов. Ингмар не видел Фельта с тех пор, как того обратили дети; он сильно дивился, глядя на старика, и подошел послушать, что Фельт мог рассказывать детям. Капрал рассказывал, как однажды в юности, ночью он стучал в церковные врата, вызывая мертвых.
Марта Ингмарсон взглянула на детей, окружавших Фельта, и увидела, что они побледнели от страха.
— Фельт, у детей уже мурашки по коже бегут от твоих историй о привидениях, — строго заметила она. — Расскажи лучше что-нибудь полезное и поучительное.
Старик задумался на минуту, потом сказал:
— Ну, тогда я расскажу вам, что слыхал от матери, когда она захотела научить меня по-доброму обращаться с животными.
— Да, расскажи об этом, — сказала Марта и отошла; Ингмар остался и стал слушать.
— На нашей родине, в Далекарлии, — начал Фельт, — стоит одна избушка на холме, который называется «холмом горя», а называется он так потому, что некогда на нем жил один очень злой и дурной человек.
Когда Фельт произнес эти слова, Ингмар вздрогнул и подошел ближе, чтобы лучше слышать.
— Человек этот был торговец лошадьми, — продолжал Фельт. — Он ездил с одной ярмарки на другую, обменивая и продавая лошадей, и при этом очень дурно с ними обращался. Он часто мошенничал и обманывал людей. Лошадям, известным своим норовом, он рисовал белое пятно на лбу, чтобы люди не узнали их, а тощей старой кляче давал столько корму, что она выглядела откормленной, а шерсть ее лоснилась столько времени, сколько нужно было, чтобы обменять ее на другую. Хуже всего он обращался с лошадьми, когда устраивал им пробежку. Тогда его охватывало какое-то безумие; он бил и стегал бедных животных так, что от каждого удара у них на спине выступали красные полосы.
Как-то раз этот человек пробыл на ярмарке целый день, и, несмотря на все уловки, ему не удалось обменять свою лошадь. Отчасти это было оттого, что он часто обманывал народ и с ним остерегались иметь дело, а отчасти и лошадь, которую он хотел обменять, была такая старая и плохая, что никто не хотел покупать ее.
Наступал уже вечер, а торговец все не хотел примириться с мыслью оставить эту лошадь у себя. Прежде, чем отправиться домой, он решил сделать последнюю попытку, и начал гонять лошадь по ярмарочной площади с такой ужасающей быстротой, что казалось, та вот-вот упадет. Во время этой бешеной скачки он вдруг увидел, что рядом с ним бежит прекрасный черный жеребец; он бежал так же быстро, как и его лошадь, не слишком при этом напрягаясь.
Торговец едва успел остановить свою лошадь и выйти из тележки, как к нему подошел хозяин великолепного коня. Этот был щуплый человечек с худым лицом и козлиной бородкой. Он был одет во все черное, но наш торговец не мог определить ни по одежде, ни по манере держаться, из какого тот круга.
Он сразу заметил, что возница был простоват. Человечек рассказал, что дома у него есть гнедая кобыла, к которой он хочет выменять жеребца, чтобы иметь парную упряжку. «Твоя лошадь как раз подойдет к моей по цвету, — сказал он, — и я бы взял ее, если у нее нет недостатков. Только не обманывай меня и не подсовывай мне плохую лошадь, потому что я ни в чем так мало не смыслю, как в торговле лошадьми».
Торговцу, разумеется, удалось сбыть покупателю свою клячу и взять взамен хорошего, молодого коня. За всю свою жизнь он не видел такой прекрасной лошади.
«Никогда еще мой день не начинался так плохо и не кончался так хорошо», — говорил он, садясь в тележку, чтобы ехать домой.
От ярмарки до его дома было не слишком далеко, и он вернулся еще засветло. Подъезжая, он увидел, что многие друзья, все торговцы из различных округов, стояли перед домом, ожидая его возвращения. Они были очень веселы и приветствовали его криками «ура!» и громким хохотом.
«Чему вы так радуетесь?» — спросил торговец, останавливая лошадь.
«Мы ждем тебя, — сказали они, — чтобы посмотреть, удалось ли тому черному парню сбыть тебе слепого жеребца. Мы повстречались с ним, когда он ехал на рынок, и он побился с нами об заклад, что проведет тебя».
Торговец выскочил из тележки, встал напротив лошади и с размаху ударил ее кнутом между глаз. Животное не сделало ни малейшего движения, чтобы избежать удара: друзья его были правы, лошадь слепа на оба глаза.
Тогда торговец впал в такой гнев и отчаяние, что совершенно потерял рассудок. Под громкий хохот и насмешки товарищей он выпряг лошадь и погнал ее на отвесную скалу, возвышающуюся позади его дома. Он беспрерывно хлестал лошадь кнутом, и та быстро взбежала на гору, но, достигнув вершины, остановилась. Гора кончалась крутым обрывом, внизу которого был карьер, откуда деревенские жители с незапамятных времен брали песок. Лошадь, вероятно, почуяла пропасть, потому что не хотела идти дальше. Барышник понукал и стегал ее, но лошадь пугалась еще больше; она поднималась на дыбы, и не двигалась с места. Наконец, не видя другого выхода, она сделала громадный прыжок, как бы думая, что дело идет о простой канаве и надеясь перепрыгнуть на другую сторону, однако твердой почвы под ногами у нее не оказалось. Лошадь громко заржала от ужаса и через мгновенье уже лежала, с переломленной спиной, на дне ямы, а торговец, даже не взглянув на нее, повернулся и пошел назад к друзьям.
«Ну что, теперь вам не смешно? — сказал он им. — А теперь ступайте и расскажите тому, с кем вы побились об заклад, что случилось с его жеребцом».
История на этом не закончилась, — продолжал Фельт. — Запомните, дети, хорошенько, что случилось потом. Вскоре у жены торговца родился сын, но он был идиот и слепой от рождения. И это еще не все. С тех пор все сыновья рождались у этой женщины слепыми и слабоумными, а дочери, напротив, все были красавицы и хорошо выходили замуж.
Ингмар все время стоял неподвижно и слушал, как заколдованный. Теперь он сделал движение, как бы желая что-то стряхнуть с себя, когда же старик заговорил дальше, то он снова остановился.
— Но и этого было мало, — заговорил капрал. — У всех его замужних дочерей мальчики рождались слепыми и слабоумными, а девочки красивыми, здоровыми и в полном рассудке.
— Так это осталось и по сей день, — заключил Фельт свой рассказ. — У всех, кто женился на дочерях из этой семьи, сыновья были идиоты. И поэтому за этим холмом так и осталось навсегда название «холм горя».
Когда Фельт окончил свой рассказ, Ингмар поспешно подошел к Льюнгу Бьорну и попросил достать ему чернил и бумаги. Бьорн посмотрел на него несколько удивленно, а Ингмар, потирая лоб, сказал, что ему надо написать одно очень важное письмо. Он совсем забыл о нем днем, но если он напишет его вечером, то успеет отправить на следующий день с утренним поездом.
Льюнг Бьорн принес ему все нужное для письма, а чтобы Ингмару никто не мешал, он провел его в столярную мастерскую, где зажег лампу и пододвинул стул к верстаку.
— Здесь ты можешь спокойно писать хоть всю ночь, — сказал он, уходя.
Оставшись один, Ингмар в страстном порыве протянул руки, а из груди его вырвался тяжелый стон.
— Ах, я не думаю, что смогу совладать с собой, — воскликнул он. — Я не в силах исполнить то, что должен. День и ночь я только и думаю о той, которую покинул, а хуже всего то, что я, вероятно, ничем не смогу помочь Гертруде.
Он задумался, а потом улыбнулся про себя. «Да, человек, мучимый сомнением и печалью, во всем старается найти предзнаменования. Все-таки удивительно, что Фельт рассказал именно эту историю. Господь как будто хотел указать мне, как я должен поступить».
Ингмар, подумав немного, взялся за перо:
— Господи, благослови, — сказал он, принимаясь за письмо.
Письмо, которое он сел писать, Ингмар обдумывал с первого же дня отъезда из дома. Оно было предназначено старому пастору в их деревне, и каждое слово в нем было обдумано и взвешено заранее. Во время своего путешествия Ингмар вдруг понял, что никогда не говорил откровенно с женой, никогда не старался делиться с ней своими чувствами и мыслями, а теперь он подумал, что ему следует попытаться высказаться. Он решил, что лучше всего написать пастору, но письмо не очень-то легко давалось ему, и Ингмар никак не мог преодолеть робости, мешавшей говорить о себе самом. В этот вечер ему вдруг стало ясно, как ему следует писать; он обрадовался и подумал: «Смотри-ка, это совсем нетрудно, так будет совсем хорошо. Так я сделаю, чтобы передать пастору все, что ему надо знать, если он пожелает похлопотать за меня перед Барбру».
И Ингмар начал писать:
«Когда я сижу здесь темной ночью и пишу письмо, то ничего так не желаю, как пойти самому в приходской дом и поговорить с господином пастором. И больше всего мне хотелось бы прийти вечером, когда господин пастор спокойно сидит один у себя в комнате и обдумывает проповедь.
Я представляю себе, как, неожиданно увидев меня, господин пастор вздрогнет и испугается, словно ему явился призрак.
— Что тебе здесь надо? Я думал, ты уехал в Иерусалим, — наверное, скажет господин пастор.
— Да, — отвечу ему, — и, вероятно, я уже доехал бы туда, если бы не вернулся, потому что по дороге услышал историю, которую хочу теперь рассказать господину пастору.
И тогда я начну усердно просить господина пастора запастись терпением на час или два и выслушать одну длинную историю, которую мне так хотелось ему рассказать. Получив от господина пастора разрешение, я начну приблизительно так: „У нас в общине был один человек, который совсем не обращал внимания на свою жену. Так вышло оттого, что он отказался от любимой девушки и женился на другой, только чтобы сохранить за собой поместье своего отца. Идя на эту сделку, он думал только об имении и совсем упустил из виду, что к нему в придачу он получает еще и жену. После того, как была отпразднована свадьба, супруги поселились вместе, но этот человек словно забывал, что у него теперь есть жена. Никогда не спрашивал он ее о том, как она себя чувствует, хорошо ли ей у него в доме, счастлива ли она.
Муж не обращал внимания даже на то, как она следит за хозяйством и исполняет свои обязанности. Он не переставал думать о той, другой, и совсем не считался с женой. Для него она была как вещь, полезная в хозяйстве, но совершенно бездушная. Умри она, — муж и не подумал бы горевать.
Была и еще причина. Он презирал жену за то, что она взяла в мужья человека, который любил другую, и она об этом знала. Что-то с ней не так, думал он, иначе ее отцу не пришлось бы покупать ей мужа. Если этот человек и смотрел иногда на свою жену, то только для того, чтобы сравнить ее с той, другой. Он прекрасно видел, что жена его была хороша собой, но все-таки она не была так красива, как девушка, которую он покинул. У нее не было такой легкой походки и таких изящных движений, и она не умела говорить обо всем так весело и интересно. Молча и покорно делала она свою работу по дому; вот и все, что она умела.
Надо признать, что муж и не мог говорить с женой о том, чем заняты его мысли. Не мог же он сказать ей, что непрестанно думает о своей возлюбленной, уехавшей в чужие края. И точно так же он не мог заговорить с ней о том, что продолжает ждать кары Божьей за то, что он нарушил данное им слово; что он боится даже подумать о своем умершем отце и уверен, что все люди порицают его. Хотя все, с кем он общался, выказывали ему большое уважение, он, однако, не мог отделаться от подозрения, что за его спиной люди смеются над ним, говоря, что он недостоин своего имени…
А теперь я расскажу вам, как этот человек в первый раз заметил, что у него есть жена.
Через несколько месяцев после свадьбы их позвали на венчание к родственникам жены. Путь был не ближний, и им пришлось остановиться на постоялом дворе, чтобы поесть и покормить лошадей. Была плохая погода, жена поднялась на второй этаж и села в одной из комнат для проезжающих. Муж напоил лошадей, задал им овса и поднялся в ту же комнату, где сидела жена. Он не разговаривал с ней, а продолжал думать о том, как тяжело ему ехать в гости и как отнесутся к нему на свадьбе хозяева. Когда он так сидел и терзался этими мыслями, ему вдруг пришло в голову, что собственно во всем виновата его жена. „Если бы она не согласилась выйти за меня замуж, — думал он, — мне теперь не в чем было бы себя упрекнуть. Я не впал бы в искушение и не боялся бы смотреть в глаза честным людям“.
Мужу никогда не приходило в голову ненавидеть свою жену, но в ту минуту ему казалось, что он на это способен. Скоро мысли его приняли другой характер. В соседнюю комнату вошли двое мужчин. Они, вероятно, видели, как подъехали муж с женой, и теперь обсуждали их, а стены были такие тонкие, что до них долетало каждое слово.
— Интересно, как идет их семейная жизнь? — спросил один из мужчин.
— Никогда бы не подумал, что Барбру Свенсон найдет себе мужа, — заметил другой.
— Я помню, как она была влюблена в Стига Берьесона, который года четыре тому назад работал в Бергерсгорде.
Когда жена услышала, что мужчины говорят о ней, она быстро встала и сказала:
— Разве нам не пора ехать?
Мужу не хотелось, чтобы чужие люди видели, что они сидели здесь и все слышали, поэтому он решил переждать, когда они уедут.
Разговор продолжился:
— Этот Стиг Берьесон был совсем нищий, и Бергер Свен Персон прогнал его со двора, как только заметил, что дочь влюблена в него, — сказал один, который, по-видимому, хорошо знал всю историю. — Тогда Барбру заболела от огорчения и старик должен был уступить и поехать со Стигом к пастору, чтобы договориться о помолвке. Тут случилось нечто странное: после первого оглашения Стиг вдруг изменил свое намерение и сказал, что раздумал жениться на Барбру. И теперь уже Свен Персон должен был упрашивать Стига не бросать его дочь, но Стиг был неумолим; он объявил, что решительно не желает ее видеть. Кроме того он везде рассказывал, что никогда не любил Барбру, и это она сама бегала за ним.
Господин пастор, конечно, понимает, что, слушая эти разговоры, муж так смутился, что даже не смел поднять глаз на жену. И в то же время он понимал, что теперь-то уж им совсем было стыдно идти через соседнюю комнату мимо этих людей.
— Да-а, зря он так, — раздался опять голос в соседней комнате, — впрочем, Стигу пришлось поплатиться за это.
— Это правда, — заговорил теперь и второй собеседник. — Он взял да и женился на первой встречной, которая захотела пойти за него. Похоже, он сделал это для того, чтобы показать, что не думает больше о Барбру. Ему попалась дурная жена, хозяйство их быстро пришло в упадок и к тому же он начал пить. Они все уже давно попали бы в работный дом, если бы им не помогала Барбру. Ведь это она снабжает их с женой едой и одеждой.
После этого они заговорили о другом и скоро ушли. Муж отправился запрягать лошадей, а когда жена сошла вниз, чтобы ехать, он помог ей влезть в тележку. Она, вероятно, подумала, что муж сделал это, чтобы она не запачкала платье о колесо, но на самом деле он хотел этим показать жене, как ему жалко ее. Муж не настолько любил ее, чтобы всерьез огорчиться этими разговорами, а чувствовал к ней только жалость. Когда они поехали, он несколько раз оборачивался и смотрел на нее. Так, значит, она принадлежит к всепрощающим и любящим существам, если поддерживает того, кто так позорно ее бросил! И она была обманута так же, как и Гертруда.
Проехав немного, муж увидел, что жена плачет.
— Не стоит плакать из-за этого, — сказал он. — Ничего удивительного, что ты кого-нибудь любишь так же, как и я.
Потом он всю дорогу сердился на себя за то, что так и не смог сказать ей ни одного ласкового слова.
Пожалуй, мужу следовало задуматься над тем, любит ли еще его жена Стига, но ничего подобного ему и в голову не приходило. Его совершенно не занимала мысль, кого любит или не любит его жена.
Он жил, погруженный в свои печальные размышления, и часто совершенно забывал о ее существовании. Он нисколько не удивлялся тому, что она всегда была так тиха и спокойна и никогда не сердилась на него, хотя он обращался с ней вовсе не так, как следовало.
И знаете, господин пастор, это ее всегдашнее спокойствие заставило мужа поверить, что она не знает, чем он терзается. Но вот через полгода после их свадьбы случилось так, что однажды в холодный дождливый осенний вечер мужа не было дома, и вернулся он очень поздно. В большой комнате, где спали работники, было совершенно темно, но рядом в маленькой комнате на очаге пылал яркий огонь. Жена еще не ложилась, и на столе стояла вкусная еда, немного лучше обыкновенного. Когда муж вошел, она сказала ему:
— Сними сюртук, ты весь промок. — Жена помогла ему раздеться и развесила одежду о очага. — Господи, да он насквозь мокрый! — воскликнула она. — Я уж не знаю, высохнет ли к утру. Интересно, где ты был в такую погоду, — сказала Барбру, помолчав немного.
В первый раз коснулась она его жизни, но он промолчал и думал только о том, что будет дальше.
— Люди говорят, что ты каждый вечер спускаешься на лодке до дома учителя. Садишься там на прибрежный камень и просиживаешь, не шелохнувшись, по нескольку часов.
— Пусть себе болтают, — отвечал муж совершенно спокойно, но его рассердило, что его выследили.
— Жене неприятно всё это выслушивать.
— Да, ладно, женщина, купившая себе мужа, не может ожидать ничего другого, — возразил Ингмар.
Жена в это время старалась вывернуть рукав сюртука, — он был такой толстый, что поддавался с трудом. Муж поднял на нее глаза, чтобы посмотреть, как она отреагирует и увидел, что жена улыбается. Закончив возиться с рукавом, она сказала:
— Ах, я тоже вовсе не стремилась выйти за тебя замуж; это отец устроил все дело.
Муж снова взглянул на жену, а когда взгляды их встретились, он подумал: „Кажется она знает, чего хочет“.
— Непохоже, чтобы тебя было так уж легко заставить, — сказал он.
— О, нет, — возразила жена, — с отцом нелегко сладить. Если ему не удастся затравить лису собакой, то он устраивает ей западню.
Муж ничего не ответил. Он снова погрузился в свои мысли и едва слышал, что она говорит. Жена, вероятно, подумала, что раз уж сказала так много, стоит договорить до конца.
— Слушай, что я тебе скажу, — начала она снова. — Отец всегда страстно любил Ингмарсгорд, где он провел свое детство, и всегда расхваливал его. Ни о каком другом местечке на земле не слышала я так много рассказов, и мне кажется, я лучше тебя знаю всех, кто жил здесь.
Когда жена произнесла эти слова, муж встал из-за стола, где ужинал, и пересел на скамью спиной к огню, чтобы лучше видеть ее лицо.
— Потом со мной случилось то, о чем ты уже знаешь, — продолжала жена.
— Тебе совсем не обязательно рассказывать о том, — быстро проговорил муж. Ему стало стыдно, когда он вспомнил, как они сидели на постоялом дворе и слушали оскорбительные для нее россказни.
— Тебе следует знать, что после того, как Стиг отказался от меня, отец испугался, что никто не возьмет меня замуж, и начал меня сватать направо и налево. Это скоро вывело меня из себя; я вовсе не была так уж плоха, чтобы умолять первых встречных жениться на мне.
Муж заметил, что она выпрямилась, произнося эти слова, бросила сюртук на стул и посмотрела ему прямо в глаза.
— Я не знала, как положить этому конец. И вот однажды я сказала отцу: „Если я не могу иметь мужем Ингмара Ингмарсона из Ингмарсгорда, то не выйду ни за кого другого!“ — В то время я, как и все, прекрасно знала, что Ингмарсгорд принадлежит Тимсу Хальвору, а ты обручен с дочерью учителя Гертрудой. Я просто ухватилась за то, что казалось мне совершенно невыполнимым, лишь бы меня оставили в покое.
Сначала отец испугался:
— Тогда ты никогда не выйдешь замуж! — сказал он.
— Ну, что же, не велика беда, коли так, — ответила я, и я видела, что мысль эта понравилась отцу.
— Ты даешь мне слово? — спросил он, помолчав немного.
— Да, я даю тебе слово, отец, — ответила я.
Разумеется, я ни минуты не думала, что отец может привести свой план в исполнение. Это казалось мне таким же невозможным, как выйти замуж за короля.
После этого я на несколько лет избавилась от всякого сватовства и была довольна тем, что меня, наконец, оставили в покое. Мне жилось так хорошо, как можно было только желать, я следила за имением и, пока отец вдовел, распоряжалась всем, как хотела. Однажды в мае отец вернулся домой поздно и сейчас же послал за мной:
— Теперь ты сможешь получить себе Ингмара Ингмарсона из Ингмарсгорда, — сказал он.
Целых два года отец ни словечком не обмолвился об этом деле!
— Теперь я жду, что ты выполнишь свое обещание, — сказал он мне. — Я купил Ингмарсгорд за сорок тысяч крон.
— У Ингмара уже есть невеста.
— Он не очень-то нуждается в ней, если сватается теперь за тебя.
Господин пастор, конечно, поймет, как было горько мужу слышать эти слова. „Как все странно выходит, — думал он, — словно кто-то играет мною. Я должен был отречься от Гертруды только потому, что Барбру, шутя, дала отцу слово выйти за меня“.
— Я не знала, что мне делать, — продолжала жена. — Я была тронута тем, что отец ради меня истратил столько денег, и поэтому не решилась сразу сказать „нет“. И, кроме того, я совершенно не знала, как ты сам смотришь на это дело. К тому же отец поклялся, если я откажусь, то он продаст имение лесопильному акционерному обществу. В это время дома мне жилось не больно-то сладко. Отец женился в третий раз, и мне было очень тяжело находиться под началом у мачехи после того, как я была полновластной хозяйкой в доме. Я не могла сразу решить, отказать мне или согласиться, но все и вышло так, как хотел отец. Видишь ли, я не отнеслась к этому достаточно серьезно.
— Ну, — сказал муж, — теперь я вижу, что для тебя это все время было только игрой!
— Я не понимала, что я делаю, пока не узнала, что Гертруда тайно покинула родителей и уехала в Иерусалим. С той минуты я больше не знаю покоя. Я вовсе не хотела никого делать несчастным. Теперь я вижу, как ты мучаешься, — продолжала жена, помолчав, — и меня не оставляет мысль, что это я виновата во всем.
— Ах, нет, — прервал ее муж, — я несу наказание за свой собственный поступок, и вполне заслуживаю его.
— Мне тяжело от мысли, что я причинила людям столько горя, — сказала жена. — Каждый вечер я жду, что ты больше не вернешься. „Он утонет в реке“, — думаю я. И мне начинает казаться, что я слышу голоса людей на дворе и вижу, как вносят носилки, на которых лежишь ты. Тогда я начинаю думать, что со мной будет потом. Смогу ли я когда-нибудь забыть, что я стала причиной твоей смерти.
Пока она так говорила, ее мужа охватили странные мысли. „Ну, вот, теперь она хочет, чтобы я утешал ее“, — подумалось ему. Он тяготился ее волнением и беспокойством; если бы она оставалась спокойной, он мог бы, по-прежнему, не обращать на нее внимание. „С меня довольно и собственных забот“, — думал он, но понимал, что все-таки должен что-нибудь ей сказать.
— Мне кажется, тебе совершенно не о чем тревожиться, — сказал муж. — К первому преступлению я не хочу присоединять еще и второе.
И когда он произнес это, лицо ее озарилось светом“.
Написав эти слова, Ингмар отнял перо от бумаги и поднял голову. „Это будет ужасно длинное письмо, — подумал он. — Мне придется провести за ним всю ночь“. Собственно говоря, он чувствовал какое-то облегчение, излагая всю их с Барбру историю. Он надеялся, что пастор даст ей прочесть письмо, и она будет тронута, видя, как он прекрасно все помнит.
„Хотя муж не обращал на жену ни малейшего внимания, — писал Ингмар дальше, — после этого разговора он провел несколько вечеров дома. Жена делала вид, что не понимает, из-за чего он сидит дома, и была спокойна и кротка. Как известно господину пастору, все старики в Ингмарсгорде с самого первого дня полюбили Барбру. И вот, когда муж оставался по вечерам дома и сидел со всеми в большой горнице у пылающего очага, старая Лиза и Кора Бент, сидя в своем углу, так и сияли от радости.
Два вечера мужу действительно удалось просидеть дома, но на третий день было воскресенье, и жене вздумалось взять гитару и начать петь песни, чтобы скоротать время. Сначала все шло хорошо, пока она не запела песню, которую особенно любила Гертруда. Этого муж не мог выдержать, он схватил шапку и выбежал из комнаты.
На дворе стоял непроглядный мрак и моросил мелкий холодный дождь; но эта погода была как раз ему по вкусу. Он сел в лодку и поехал к школьному дому. Выйдя на берег, Ингмар сел на камень и задумался о том времени, когда он еще не нарушал своей клятвы и был честным и порядочным человеком. Он отправился домой только тогда, когда пробило одиннадцать часов. Жена сидела на берегу и ждала его.
Это не понравилось мужу. Господин пастор сам знает, что мужчины не любят, когда женщины боятся за них. Муж ничего не сказал жене, пока они не пришли домой.
— Я могу уходить и возвращаться, когда мне угодно, — сказал муж, и по его тону было ясно, что он недоволен.
Жена ничего не ответила и поспешила засветить огонь. Тогда муж увидел, что она вся промокла, а платье облепило тело. Она принесла ему ужин, развела огонь в очаге, приготовила постели, и, когда она ходила по комнате, мокрый подол платья тяжело шлепал ее по ногам, оставляя мокрые следы. Но по ней не было заметно, была ли она сердита или огорчена. Неужели ее ничем нельзя вывести из себя?“ — подумал муж.
Он вдруг обернулся к ней и спросил:
— Если бы я поступил с тобой так же, как с Гертрудой, ты простила бы меня?
Она пристально посмотрела на него.
— Нет, — произнесла она наконец, и глаза ее сверкнули.
Муж сидел молча. „Интересно, почему она не простила бы меня, если простила Стига? — думал он. — Может быть, она думает, что я поступил еще хуже, так как променял Гертруду на деньги?“
Дня два спустя муж потерял долото. Он всюду искал его; он зашел даже в комнатку при пивоварне. Там лежала больная старая Лиза, Барбру, сидя возле, читала ей Библию. Это была Библия больших размеров с медными застежками в толстом кожаном переплете. Муж остановился, устремив глаза на Библию. „Эта Библия, наверное, перешла к Барбру от ее родителей“, — подумал он и пошел дальше. Но в следующую же минуту он вернулся обратно и, взяв Библию из рук жены, перевернул первую страницу. Тут он увидел, что это была старинная родовая Библия Ингмарсонов, которую Карин выставила на аукцион.
— Откуда она снова взялась здесь? — спросил муж.
Жена молчала, но старая Лиза ответила:
— Разве Барбру не сказала тебе, что выкупила обратно старую Библию?
— Как, Барбру выкупила ее обратно? — переспросил муж.
— О, она сделала еще больше! — горячо проговорила старуха. — Пойди в большую горницу и загляни там в шкаф.
Муж быстро вышел из пивоварни и направился к дому. Войдя в большую горницу и, отворив шкаф, он увидел, что на полке стоят два старинных серебряных кубка. Муж взял их в руки и перевернул, чтобы по меткам на дне убедиться, что они настоящие. Барбру вошла вслед за ним и остановилась в смущении.
— У меня было немного денег в сберегательной кассе, — тихо сказала она.
Муж давно уже не был так доволен.
— Я тебе очень признателен за это, — сказал он.
После этого он гордо выпрямился и вышел из комнаты. У него было такое чувство, словно он поступил несправедливо, проявив теплые чувство к жене. Ему казалось, что ради Гертруды он не должен был выказывать ни любви, ни приязни к той, что заняла ее место.
Прошла неделя. Раз муж шел из сарая к дому, когда какой-то чужой человек отворил калитку и вошел во двор. Когда они встретились, незнакомец поклонился и спросил:
— Дома ли Барбру Свенсон? Я ее старый знакомый.
Муж каким-то чудом сразу догадался, кто этот человек.
— Ты, вероятно, Стиг Берьесон? — спросил он.
— Не думал, что меня кто-нибудь здесь знает, — сказал незнакомец. — Я тут мимо проходил, мне надо сказать Барбру пару слов. Только не говори Ингмару Ингмарсону, что я был здесь. Ему может не понравиться, что я сюда заходил.
— Напротив, я думаю Ингмар очень бы хотел повидать тебя. Он часто спрашивает себя, на кого может быть похож такой негодяй. — Муж пришел в бешенство от того, что такой человек бродит здесь и старается уверить людей, что Барбру все еще его любит.
— Не помню, чтобы меня кто-нибудь называл негодяем, — сказал Стиг.
— Ну, так самое время тебе об этом узнать, — сказал муж, размахнулся и дал Стигу пощечину.
Стиг отскочил назад, побледнел, и его охватила бешеная злоба.
— Хватит, — сказал он. — Ты сам не знаешь, что делаешь. Я хотел только попросить у Барбру немного денег.
Мужу стало стыдно за свою горячность. Он сам не мог понять, что привело его в такое бешенство, но он не хотел обнаружить своего раскаяния перед этим парнем и гневно продолжил:
— Не думай, пожалуйста, будто я боюсь, что Барбру все еще любит тебя; но, мне кажется, ты заслужил пощечину за то, что отказался от нее.
Тут Стиг Берьесон близко подошел к мужу:
— Ну, теперь я тебе скажу кое-что за то, что ты меня ударил, — прохрипел он. — Мне кажется, то, что я тебе скажу, поразит тебя больнее, чем если бы я ударил тебя кнутом. Ты, похоже, очень любишь эту Барбру, так вот знай, что она происходит из рода того самого торговца с Холма Горя.
Стиг внимательно следил, какое впечатление производят его слова на мужа; но тот только посмотрел на него с удивлением. В первую минуту муж никак не мог понять, что такого особенного связано с Холмом Горя, но потом начал припоминать историю, которую слышал еще в детстве. Наверное, ее знает и господин пастор, а именно, что все сыновья из семьи этого рода рождаются слепыми и идиотами, а дочери, напротив, красивее и умнее других девушек. Муж никогда не верил, что тут была хоть крупица правды. И начал смеяться над Стигом.
— Я тоже не верю в эту историю, — сказал Стиг, подходя ближе к мужу. — Я только хотел тебе сказать, что вторая жена Свена Персона происходила из этого рода. Весь род с Холма Горя переселился в другой приход, где никто не знал этой истории, но моя мать знала ее. Она молчала и никому не говорила, из какой семьи Свен Персон взял себе жену, пока я не собрался жениться на Барбру. Когда я обо всем узнал, то не мог уже жениться на ней, но, как человек честный, никому не сказал об этом. Если бы я, как ты говоришь, был негодяем, то всем бы разболтал об этом. Но нет, я молча переносил весь стыд и позор, какой сыпался на мою голову, и вот теперь ты ударил меня. Свен Персон, может быть, сам не знал, на ком женился, потому что жена его умерла, родив ему Барбру. А дочери из семьи Холма Горя бывают прекрасны и умны, и только сыновья родятся слепыми идиотами. Теперь ты пожнешь то, что посеял. Можешь себе представить, как я хохотал, узнав, ради кого ты бросаешь свою невесту и какой жалкий Ингмар Ингмарсон будет управлять имением после тебя! Надеюсь, что после этого ты еще долго и счастливо проживешь со своей женой.
В то время как Стиг, подойдя к мужу, злобно высказывал ему все это, тот случайно обернулся к дому. Он увидел, как за дверью мелькнул край юбки, и понял, что Барбру, увидев их во дворе, вышла в сени и слышала весь разговор. Только тогда муж встревожился и подумал: „Какое несчастье, что Барбру слышала все это! Неужели теперь случится то, чего я так боялся все это время? И это есть Божья кара, которая ожидает меня?“
В эту минуту муж впервые почувствовал, что у него есть жена, и он обязан заботиться о ней. Он заставил себя улыбнуться и притворился совершенно беззаботным.
— Хорошо, что ты мне это сказал, — теперь я, по крайней мере, не буду больше сердиться на тебя, — сказал он.
— Ага, — произнес Стиг, — так вот как ты принял мои слова!
— Ну, конечно! Или ты думаешь, что я буду так же глуп, как ты, и разобью свое счастье из-за простых предрассудков и суеверий?
— Ну, теперь мне больше не о чем говорить, — возразил Стиг. — Посмотрим, как ты запоешь через год.
— Можешь войти и поговорить с Барбру, — сказал муж, видя, что Стиг собрался уходить.
— Нет, теперь уже не нужно, — сказал Стиг.
Когда он ушел, муж сейчас же отправился домой поговорить с женой. Она ждала его в большой горнице, и, прежде чем он успел сказать хоть слово, она спокойно произнесла:
— Ингмар, ведь мы не будем верить этим бабьим сказкам! Какое ко мне может иметь отношение то, что случилось сто лет тому назад, если это вообще было.
— Так ты знала об этом? — спросил муж, не желая дать ей понять, что видел ее за дверью.
— Я, как и все, слышала эту старую историю, но до сегодняшнего дня и не предполагала, что она относится ко мне.
— Мне очень неприятно, что ты об этом узнала, — сказал муж, — но раз ты сама этому не веришь, то все остальное не беда.
Жена засмеялась и сказала:
— Да, я не считаю, что надо мной тяготеет проклятие.
И муж подумал, что редко видел женщин красивее и здоровее своей жены.
— Про тебя можно сказать, что ты здорова и душой и телом, — сказал он.
Весной у жены родился ребенок. Все время она вела себя мужественно и не выказывала никакого беспокойства. Муж часто думал, что она, вероятно, уже совершенно позабыла россказни Стига. Что же касается его, то он уже не чувствовал себя вправе жить, всецело погрузившись в свои печали. Ему казалось, что своим обращением с женой он должен дать ей понять, что не верит в будто бы тяготеющее над ней проклятие. Поэтому он старался ходить дома с веселым лицом, а не так, словно он ежеминутно ждет, когда его поразит кара Господня. Он с усердием принялся за управление поместьем и сам помогал рабочим, как делал это раньше.
— Мне не стоит ходить постоянно с несчастным видом, — думал муж, — иначе Барбру подумает, что я верю в это проклятие и горюю об этом.
Жена была счастлива, когда у нее родился ребенок — мальчик, крепкий и красивый, у него был высокий лоб и большие, светлые глаза. Она часто подзывала мужа полюбоваться на ребенка:
— Смотри, какой он крепкий и здоровый!
Муж смотрел на них в смущении, держа руки за спиной и не решаясь дотронуться до ребенка.
— Да, он совершенно здоров, — повторял он.
— А вот сейчас ты увидишь, что он зрячий, — сказала жена. Она зажгла свечу и начала водить ею перед лицом ребенка. — Видишь, как он следит глазами за огнем? — спросила она.
— Да, — отвечал муж.
Прошло несколько дней; жена встала с постели, ее отец с мачехой пришли поглядеть на ребенка. Мачеха вынула мальчика из колыбели и взвесила его на руках.
— Крупный, — сказала она с довольным видом, но сейчас же она начала рассматривать головку ребенка. — Только, кажется, голова у него великовата, — заметила она.
— В нашей семье у всех детей большие головы, — заметил муж.
— А ребенок совсем здоров? — спросила мачеха, немного погодя, укладывая ребенка в колыбель.
— Да, — ответила жена, — он растет с каждым днем.
— А ты уверена, что он зрячий? — спросила мачеха, помолчав немного. — Он все время закатывает глаза, так что видны только белки.
Барбру вздрогнула, и губы ее задрожали.
— Зажгите огонь, и вы увидите, что он видит совсем хорошо, — сказал муж.
Жена быстро зажгла свечу и поднесла к глазам ребенка.
— Ну, конечно, он зрячий, — сказала она, стараясь казаться веселой и довольной. — Видите, как он следит за огнем.
Никто не возражал.
— Разве вы не видите, как он водит глазами? — обратилась она к мачехе.
Та ничего не ответила.
— Он хочет спать, — сказала Барбру, — вот глаза у него и закрываются.
— А как вы его назовете? — спросила мачеха.
— У нас в обычае называть старших сыновей Ингмаром, — сказал муж.
Жена перебила его:
— Я хотела тебя попросить, давай назовем его в честь моего отца Свеном.
Наступило тяжелое молчание; муж видел, что жена зорко следит за ним, хотя и делает вид, что смотрит в сторону.
— Нет, — сказал муж, — хотя твой отец, Бергер Свен Персон, и очень достойный человек, но мой старший сын должен называться Ингмаром.
И вот, когда ребенку было восемь дней, ночью у него случились судороги, а к утру он умер».
Ингмар отложил перо и взглянул на часы; было уже далеко за полночь.
— Боже мой, так я не успею до утра написать все, что нужно, — сказал он. — Не знаю, поймет ли господин пастор, как это было ужасно. Хуже всего было то, что мы совершенно не знали, что случилось с ребенком. По сегодняшний день мы не знаем, родился ли ребенок здоровым или в нем уже гнездилась болезнь.
«Нужно сократить письмо, — подумал он, — иначе я не успею закончить его к утру».
«Теперь я должен сказать господину пастору, — начал Ингмар, снова берясь за перо, — что в последнее время муж был очень добр к Барбру, и они жили между собой в полной любви и согласии, как и подобает молодым супругам. Но он думал, что вся любовь его еще принадлежит Гертруде и говорил себе: „Хотя я и не люблю Барбру, но я должен быть с ней ласков, потому что ей выпала на долю очень тяжелая судьба. Она не должна чувствовать себя одинокой. Пусть она знает, что у нее есть муж, который всегда ее защитит“.
Барбру недолго оплакивала ребенка, со стороны даже казалось, что она рада его смерти, а через несколько недель она совершенно успокоилась. Никто не знал, чувствовала ли она себя несчастной или сумела побороть в себе все мрачные мысли.
Когда наступило лето, Барбру уехала в лес на выгон, а муж остался один дома.
Вдруг им овладело какое-то странное чувство. Входя в дом, он невольно искал Барбру. Часто за работой он поднимал голову и прислушивался не раздается ли ее голос. Ему казалось, что в имении все идет не так, и не чувствуется прежнего покоя и уюта.
В субботу вечером он пошел в лес к Барбру. Она сидела на пороге избушки, сложив руки на коленях, и хотя увидела мужа, не пошла ему навстречу. Он сам подошел и сел возле рядом.
— Я должен тебе сказать, что со мной происходит что-то странное, — произнес он.
— Вот как, — заметила она, не прибавив ни слова.
— Я понял, что люблю тебя.
Она взглянула на него, и тогда он увидел, что она была такой утомленной, что едва открывала глаза.
— Теперь уже поздно, — сказала она.
Он испугался, видя, как она изменилась.
— Тебе не стоит жить здесь одной в лесу, — сказал он.
— Нет, мне очень хорошо, я хочу провести здесь всю свою жизнь.
Муж снова заговорил о том, что любит ее и не думает ни о ком другом. Он сам не сознавал своего чувства, пока она жила дома.
Но Барбру на все давала односложные ответы.
— Тебе следовало сказать мне это прошлой осенью, — сказала она.
— Ты уже разлюбила меня? — спросил он в полном отчаянии.
— О, нет, я не разлюбила тебя, — ответила она, стараясь казаться довольной.
В августе муж снова пришел к ней в лес.
— Я принес тебе печальные вести, — сказал он Барбру.
— Что случилось? — спросила она.
— Твой отец умер.
— Да, это особенно важное событие для нас с тобой, — сказала жена.
Барбру села на камень и знаком показала мужу сесть.
— Теперь мы свободны жить, как хотим, — сказала она. — Нам надо развестись.
Муж хотел ее перебить, но она не дала ему сказать ни слова.
— Пока был жив отец, это было невозможно, но теперь мы можем хоть сейчас начать развод, — сказала Барбру. — Ведь ты сам это прекрасно понимаешь?
— Нет, — возразил он, — я этого совсем не понимаю.
— Ты же видел, какой у нас родился ребенок?
— Ребенок был совсем здоровый, — ответил Ингмару.
— Он родился слепым и вырос бы идиотом, — возразила она.
— Мне все равно, каким бы он был, я только хочу, чтобы ты была моей.
Барбру сложила руки, и муж увидел, что она молится шепотом.
— Ты благодаришь за это Бога? — спросил он.
— Я все лето молилась об освобождении, — сказала она.
— Боже мой, — воскликнул Ингмар, — неужели я должен потерять свое счастье из-за этой глупой сказки!
— Это вовсе не глупые сказки! — воскликнула Барбру. — Ребенок родился слепой.
— Этого никто не знает точно, и если бы он остался жив, ты бы убедилась, что у него здоровое зрение.
— Но мой второй ребенок, в любом случае, был бы слабоумным, и теперь я не перестаю думать об этом.
Муж еще долго спорил с ней.
— Я хочу развестись с тобой не только из-за ребенка, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты поехал в Иерусалим и привез назад Гертруду.
— Я никогда не сделаю этого, — с убеждением сказал он.
— Ты должен это сделать для меня, — сказала Барбру, — чтобы я снова обрела душевный покой. Это будет только справедливо. Ты сам видишь, что Господь не перестанет наказывать нас, если мы и дальше будем жить как муж и жена.
Она с первой же минуты знала, что настоит на своем, потому что совесть его была неспокойна.
— Радуйся, теперь ты сможешь загладить проступок, который совершил в прошлом году, — сказала она, — иначе ты будешь мучиться всю свою жизнь.
И видя, что Ингмар все еще колеблется, она прибавила:
— Об именье не беспокойся; когда ты вернешься, сможешь его у меня выкупить, а пока ты будешь в Иерусалиме, я останусь в нем и позабочусь о хозяйстве.
Они поехали домой, вместе чтобы начать развод. Теперь для мужа наступили еще более тяжелые времена. Он видел, как Барбру была рада и счастлива при мысли отделаться от него. Она с наслаждением говорила о том, как они поженятся с Гертрудой, и ей доставляло особенное удовольствие рисовать картины, как счастлива будет Гертруда, когда он приедет за ней в Иерусалим. Однажды, когда она говорила об этом, его внезапно осенила мысль, что Барбру, разумеется, не любит его, если может так спокойно говорить о нем и о Гертруде. Он вскочил и ударил рукой по столу.
— Хорошо, я поеду, — воскликнул он, — и хватит об этом!
— Ну, вот и отлично, — сказала она с видимым удовольствием. — Помни только одно, Ингмар: я не буду знать ни минуты покоя, пока ты не помиришься с Гертрудой.
И вот они приступили к целому ряду формальностей: их увещевал священник, потом их вызывали в церковный совет, а осенью им дали предварительный развод на год».
Здесь Ингмар остановился и отложил перо. Теперь пастор знал все, и Ингмару оставалось только попросить его поговорить с Барбру и убедить ее отказаться от своего требования. Пастор должен понять, что это совершенно невозможно. Если Ингмар теперь скажет Гертруде, что любит ее, он обманет ее вторично.
Пока Ингмар раздумывал об этом, взгляд его упал на только что написанные строки: «Ты должен это сделать, чтобы я снова обрела душевный покой».
Он перечитал написанное, и ему показалось, что он сидит в лесу и слышит голос Барбру: «Ты должен радоваться, что можешь исправить сделанное тобой зло».
— И разве то, что она от меня требует, так уж трудно в сравнении с тяжелой ношей, какую ей приходится нести? — подумал он.
И вдруг ему показалось, что это письмо никогда не должно попасться на глаза Барбру. О, нет, ведь тогда она узнает, что он сомневался в своих силах. Неужели он таким жалким образом будет умолять ее избавить его от наказания и искупления?!
Она же не поколебалась ни одной секунды, когда решила, что может действовать по собственному усмотрению. А теперь из письма она узнает, что у него не хватило сил выполнить начатое дело!
Ингмар сложил написанное письмо и сунул его в карман.
— Можно больше не торопиться его дописывать, — сказав это себе, Ингмар потушил лампу и вышел из мастерской. Вид у него был подавленным и несчастным, но теперь он твердо решил исполнить желание жены.
Выйдя во двор, Ингмар заметил маленькую калитку, которая стояла открытой настежь. Он остановился около нее и глубоко вдохнул в себя свежий воздух. «Теперь уже ложиться не стоит», — подумал он.
Робко и медленно выглядывали из-за холма первые лучи солнца, окрашивая округу розово-красным; вокруг, насколько хватало глаз, все поминутно меняло свою окраску.
На склоне, спускавшемся от Масличной горы, Ингмар увидел Гертруду. Солнечные лучи, казалось, следовали за ней и окутывали ее золотистой дымкой. Она шла легко, счастливая и довольная, и Ингмару показалось, что от нее самой исходит сияние.
Позади Гертруды Ингмар увидел чью-то высокую фигуру. Человек этот шел на некотором расстоянии и смотрел в сторону, ясно было, что он следит за Гертрудой.
Ингмар узнал этого человека и задумчиво опустил глаза в землю.
Многое из того, что случилось за день, стало ему ясно, и сердце его охватила великая радость.
— Теперь я верю, что Господь хочет помочь мне, — сказал он.
Однажды вечером, Гертруда шла по улицам Иерусалима. Впереди себя она заметила высокого стройного мужчину в черной одежде, ниспадающей до земли. Гертруде показалось, что в нем есть что-то необычное, хотя она и не смогла бы определенно сказать, что именно. Ее поразила, конечно, не зеленая чалма на его голове, надетая в знак того, что он потомок Магомета; люди с таким головным убором встречались на каждом шагу. В нем поражало то, что он не стриг и не брил волосы, как все восточные народы, а оставлял их виться длинными локонами по плечам.
Гертруде, которая не спускала с него глаз, ужасно хотелось, чтобы он обернулся. Навстречу им шел юноша; подойдя к незнакомцу, он низко поклонился, поцеловал ему руку и пошел дальше. Незнакомец остановился, посмотрел вслед юноше, так почтительно приветствовавшего его. Желание Гертруды исполнилось. Она увидела его лицо, и у нее замер дух от радостного изумления. Стоя неподвижно, прижав руку к сердцу, она шептала: «Это Христос! Это Иисус Христос, явившийся мне у лесного ручья!»
Человек в черной одежде пошел дальше, и Гертруда последовала за ним. Он свернул на людную улицу и девушка быстро потеряла его из виду. Тогда Гертруда повернула назад, к дому; она шла очень медленно, по временам останавливалась и, прислонившись к стене, закрывала глаза.
— Если бы я могла удержать в памяти его лицо… — шептала она. — Если бы оно всегда стояло передо мной!..
Она старалась в памяти запечатлеть только что виденный образ. «У него борода с легкой проседью, — твердила она себе, — коротко подстрижена и разделена надвое. У него худое лицо, длинный нос и лоб широкий, хотя и не очень высокий. Он похож на изображения Христа, которые мне часто приходилось видеть; и выглядит он совсем как тогда, когда явился мне у лесного ручья, только еще прекраснее и величественнее. Свет и мощь исходили из его очей, а вокруг глаз лежали темные круги. Да, в этих глазах соединились мудрость и любовь, горе и жалость… Взгляд этих глаз проникает в самую глубину небес и созерцает там Бога и ангелов Его».
По дороге домой Гертруда была в восторженном настроении. Такого прилива счастья она не испытывала с того самого дня, когда Христос, как она думала, явился ей на лесной лужайке. Набожно сложив руки и подняв глаза к небу, шла она вперед, и казалось, что она идет не по земле, а несется на облаках по голубым небесам.
Встретить Христа здесь, в Иерусалиме, имело гораздо большее значение, чем увидеть Его в лесу в Далекарлии. Тогда Он мелькнул перед ней как видение; а теперь Его появление означало, что Он сошел на землю, чтобы жить среди людей.
Да, сошествие Христа на землю было таким великим событием, что она не могла сразу постичь все его значение, но осознание этого принесло ей радость, успокоение и чувство неизъяснимого блаженства.
Когда Гертруда вышла из города, неподалеку от колонии она встретила Ингмара Ингмарсона. На нем был все тот же сюртук из тонкого черного сукна, который так мало подходил к его мозолистым рукам и грубым чертам; весь вид его был печален.
В первую минуту, когда Гертруда встретилась с Ингмаром в Иерусалиме, она удивилась, что могла когда-то так сильно любить его. И еще ее сильно удивляло то, как это Ингмар казался ей на родине таким выдающимся человеком. Как бы ни был он беден, но она, да и все односельчане, считали, что ей не найти себе лучшего мужа. Но здесь, в Иерусалиме, он казался таким растерянным и смущенным, что Гертруда не могла взять в толк, что замечательного находят в нем на родине.
В то же время Гертруда не чувствовала к Ингмару никакой вражды. Она охотно вела бы себя с ним по-дружески, если бы не слышала, что он развелся с женой и приехал в Иерусалим, чтобы снова посвататься за нее. Тогда она испугалась и подумала: «Теперь уж я не смогу говорить с ним, потому что должна ему показать, что он ничего для меня не значит. Ни одной минуты не должна я оставлять его в уверенности, что он может снова считать меня своей. Он, вероятно, приехал сюда, думая, что поступил со мной несправедливо; когда Ингмар увидит, что я его и в грош не ставлю, то скоро образумится и вернется на родину».
Встретив теперь Ингмара, Гертруда забыла обо всем и видела в нем только человека, с которым может поделиться своей великой и неожиданной радостью. Она бросилась ему навстречу с криком:
— Я видела Христа!
Крик такого восторга и радости не раздавался над пустынными полями и горами Иерусалима с тех самых пор, как благочестивые жены, возвращаясь от пустого гроба Господня, встретили апостолов и возвестили им: «Господь воскрес!»
Ингмар остановился и опустил глаза, как он делал всегда, желая скрыть свои мысли.
— Вот как, — спросил он, — ты видела Христа?
Гертруда пришла в нетерпение, совсем как в прежние годы, когда Ингмар не сразу понимал ее сны и фантазии. Ей хотелось бы вместо него встретить Бу; тот понял бы ее скорее.
И все-таки она начала ему рассказывать об увиденном.
Ингмар не произнес ни слова, которое бы показало, что он ей не верит, но Гертруда чувствовала, как во время ее рассказа то, что казалось ей таким великим и значительным, как-то умалялось и теряло свою важность. Она встретила на улице человека, похожего на Христа, — вот и все. Все это было каким-то сном. Все это казалось таким знаменательным в ту минуту, когда она переживала встречу, а в рассказе то величие растаяло и исчезло.
Было видно, как Ингмар рад, что она говорила с ним. Он старательно расспрашивал ее, в каком месте и в котором часу она встретила его. Ингмар заставил ее подробно описать его одежду и наружность.
Но, когда они пришли в колонию, Гертруда поспешила оставить Ингмара. Она чувствовала себя какой-то подавленной и усталой. «Я понимаю, Господь не хочет, чтобы я рассказывала об этой встрече другим людям, — подумала она. — Ах, я была так счастлива, пока знала об этом одна!»
Гертруда решила ни с кем больше не говорить об этом и даже попросить Ингмара молчать. «Ведь это правда, правда… — твердила она себе. — Я встретила его так же, как тогда в лесу; но я требую слишком многого, желая, чтобы мне поверили».
Несколько дней спустя Гертруда очень удивилась, когда Ингмар сразу же после ужина подошел к ней и сказал, что тоже видел человека в черном.
— После того, как ты мне рассказала о нем, я часто ходил по той улице и как-то увидел его, — сказал Ингмар.
— Так, значит, ты мне поверил? — радостно спросила Гертруда. Вся ее уверенность снова вернулась к ней.
— Я не принадлежу к числу людей, которые легко всему верят, — сказал Ингмар.
— Видел ты когда-нибудь подобное лицо? — спросила Гертруда.
— Нет, — отвечал Ингмар, — никогда не видел.
— А не кажется ли тебе, что оно все время стоит перед тобой, что бы ты ни делал?
— Да, так оно и есть.
— Неужели ты не веришь, что это Христос?
Ингмар уклонился от ответа.
— Пусть он сам скажет, кто он.
— Ах, если бы я еще раз могла его увидеть!
Ингмар стоял в нерешительности.
— Я знаю, где он будет сегодня вечером, — равнодушно сказал он.
Гертруда вспыхнула.
— Что ты говоришь! Ты знаешь, где его можно встретить? — воскликнула она. — Так проводи меня туда, чтобы я еще раз увидела его.
— Теперь уже темно, — сказал Ингмар. — Небезопасно ходить так поздно по улицам Иерусалима.
— Ах, нет, это неопасно, — сказала Гертруда. — Мне приходилось ходить к больным и позднее.
Девушке стоило большого труда уговорить Ингмара.
— Может, ты не хочешь идти со мной, потому что считаешь меня безумной? — спросила она, глаза ее потемнели и гневно сверкнули.
— С моей стороны было глупо говорить тебе, что я его нашел, — сказал Ингмар, — но, думаю, будет лучше, если я сам теперь пойду с тобой.
Гертруда так обрадовалась, что слезы выступили на глазах.
— Мы должны выйти из дому так, чтобы нас никто не заметил, — сказала она. — Я не хочу никому говорить об этом, пока еще раз не увижу его.
Ей удалось раздобыть фонарь, и они незаметно выбрались из дому. Дождь и ветер бушевали снаружи, но Гертруда не жаловалась на это.
— Ты уверен, что мы увидим его сегодня вечером? — спрашивала она поминутно. — Ты уверен, что я увижу его?
Гертруда говорила безостановочно; казалось, что ничто не разлучало ее с Ингмаром, и она доверчиво болтала с ним, как в прежние годы. Она рассказывала ему, как поднималась по утрам на Масличную гору, ожидая пришествия Христа, и как ей было мучительно видеть, что народ проходил мимо и останавливался посмотреть на нее, как она стоит на коленях, сложив руки и подняв глаза к небу.
— Мне было очень неприятно, когда все так странно смотрели на меня, словно я помешанная. Но я была так твердо убеждена, что Христос должен прийти, что не могла удержаться, чтобы не ходить на гору и не ждать Его там.
— Мне было бы гораздо отраднее, если бы Он во всей силе и могуществе Своем спустился на землю на крыльях утренней зари, — продолжала она. — Разве не все равно, что Он все-таки пришел? Не беда, что Он сошел на землю в темную зимнюю ночь, когда Он явит себя, снова наступит яркий день. И как замечательно, Ингмар, что ты приехал именно теперь, когда Он сошел на землю, и мы узрим Его деяния. Счастливчик, тебе не пришлось ждать этого часа. Ты приехал как раз вовремя.
Гертруда вдруг остановилась; она подняла фонарь и взглянула в лицо Ингмара. Вид у того был мрачный и удрученный.
— Ты сильно постарел, Ингмар, за эти годы, — сказала она. — Я понимаю, тебя из-за меня мучила совесть, но теперь ты должен забыть, что был виноват передо мной. На то была Божья воля, это должно было случиться. Господь оказал тебе и мне Свою великую милость. — Он призвал нас в Иерусалим ко времени своего пришествия на землю.
— Отец и мать тоже будут рады, когда поймут намерение Господа, — продолжала Гертруда. — Они ни разу не упрекнули меня, что я тайно уехала от них; они поняли, вероятно, что я не могла больше оставаться дома, но я знаю, что на тебя они были очень сердиты. А теперь они должны примириться с обоими детьми, выросшими в их доме. Знаешь, мне кажется, они сокрушались о тебе больше, чем обо мне.
Ингмар шел молча среди тьмы и непогоды. Он никак не реагировал на болтовню Гертруды.
«Да, похоже, он не верит, что я встретила Христа, — думала Гертруда. — Ну и ладно, только бы он привел меня к Нему. Ах, только бы у меня хватило еще немного терпения, я скоро увижу, как все народы и цари земли преклонят перед Ним колени, потому что Он — Спаситель!»
Ингмар вел Гертруду в магометанскую часть города; они шли по темным, узким улицам. Наконец он остановился перед низкой дверью в высокой стене без окон и толкнул ее. Они прошли по длинному коридору и вышли на освещенный двор.
В углу несколько слуг были заняты какой-то работой, на каменной скамье вдоль стены сидели два старика, но никто не обратил на Гертруду и Ингмара ни малейшего внимания; они сели на другую скамью и Гертруда осмотрелась.
Двор был похож на все другие дворы, какие Гертруде приходилось видеть в Иерусалиме. Со всех четырех сторон он был окружен крутой колоннадой, а над открытой площадкой посередине был натянут большой грязный холст, висящий лохмотьями.
Несмотря на общий вид запустения, на всем сохранились следы былой роскоши. Колонны, казалось, были взяты из храма, но их украшения были сломаны или отвалились. Штукатурка на стенах осыпалась, а из дыр и щелей торчали грязные тряпки. У одной стены была свалена куча ящиков и клетки для кур.
— Ты уверен, что это то самое место, где я увижу его? — прошептала Гертруда.
Ингмар утвердительно кивнул головой и указал на двадцать маленьких овечьих шкур, лежащих в кружок посреди двора.
— Я видел его здесь вчера с учениками, — сказал он.
Гертруда глядела сначала с некоторым разочарованием, но затем снова улыбнулась.
— Удивительно, Его ждут в славе и величии, — сказала она, — а Он не считается с этим и, напротив, приходит в бедности и унижении. Но ты сам понимаешь, что я не поступлю как иудеи, не хотевшие признать Его, потому что Он не явился князем и господином мира сего.
Вскоре с улицы пришло еще несколько человек. Они медленно прошли на середину площадки и опустились на овечьи шкуры. На всех входящих была восточная одежда, но во всем другом они сильно разнились между собой. Одни были молоды, другие — стары, на одних были дорогие меховые шубы и шелковые одежды, другие были одеты, как бедные водоносы и работники. И по мере того, как они входили, Гертруда указывала на них и называла их имена.
— Смотри, вот это Никодим, приходивший ночью к Спасителю, — говорила она, указывая на старика знатного вида, — а вон тот, с большой бородой, Петр, а вот там сидит Иосиф Аримафейский. Никогда еще я не представляла себе так ясно учеников, собравшихся вокруг Спасителя. Вон тот, что сидит с опущенными глазами, это Иоанн; а человек с рыжими волосами и в войлочной шляпе — это Иуда. А вот те двое, что сидят на лавке с поджатыми ногами, курят кальян и, по-видимому, совсем не интересуются тем, что услышат, — это книжники. Они не верят в Него и пришли сюда из любопытства или чтобы оспаривать его учение.
За то время, пока Гертруда так говорила, круг постепенно заполнялся. Затем вошел человек, которого все ждали, и встал посередине.
Гертруда не видела, откуда он вышел. Она едва не вскрикнула, неожиданно увидев его.
— Да, да, это Он! — воскликнула она и благоговейно сложила руки.
Не отрывая глаз, смотрела она на него, в то время как он стоял, опустив глаза, словно погруженный в молитву. И чем дольше она смотрела на него, тем сильнее становилась ее вера.
— Ингмар, неужели ты не видишь, что он — не простой человек? — прошептала она, и Ингмар шепотом отвечал ей:
— Вчера, когда я встретил его, я тоже подумал, что он больше, чем человек.
— Я испытываю блаженство при одном взгляде на него, — сказала Гертруда. — Нет ничего, чего бы я не сделала, если бы он потребовал этого от меня.
— Это, вероятно, оттого, что мы привыкли представлять себе Спасителя в таком виде, — сказал Ингмар.
Человек, которого Гертруда принимала за Христа, стоял в кругу своих последователей с гордо поднятой головой и повелительной осанкой. Он сделал легкое движение рукой, и тогда все сидевшие вокруг него на земле начали одновременно выкрикивать: «Аллах! Аллах!» И в то же время все они качали головами: сначала сильным движением отбрасывали они голову направо, затем налево, направо, налево. Они двигались в такт всем туловищем и при каждом движении восклицали: «Аллах, Аллах!» Человек посредине стоял почти неподвижно и только легким движением тела указывал такт.
— Что это такое? — спрашивала Гертруда. — Что они делают?
— Ты жила в Иерусалиме дольше моего, Гертруда, — отвечал Ингмар, — и тебе лучше знать, что это такое.
— Я слышала, что есть люди, которых называют пляшущими дервишами, — сказала Гертруда. — Вероятно они совершают свой обряд богослужения?
Она сидела, тихо задумавшись, и потом сказала:
— Это только начало. Это им заменяет пение, которым у нас начинается богослужение, а потом он начнет излагать свое учение. Ах, как я буду счастлива услышать его голос!
Мужчины, сидевшие на овечьих шкурах, продолжали выкрикивать: «Аллах! Аллах!», — не переставая раскачиваться. Они качались все быстрее и быстрее, капли пота выступили у них на лбу, а голоса сделались хриплыми.
Так продолжалось несколько минут, пока их глава не сделал легкое движение рукой, и тогда все мгновенно стихло и успокоилось.
Гертруда закрыла глаза, чтобы не видеть, как эти люди мучают себя. Когда же все замолкло, она открыла глаза и сказала Ингмару:
— Теперь он, наверное, начнет говорить. Как жаль, что я не пойму его слов! Но я буду рада уже тому, что услышу его голос!
Несколько минут царила полная тишина. Затем руководитель опять подал знак, и последователи его снова завопили: «Аллах! Аллах!» На этот раз им было велено качать не только головой, но и всей верхней частью туловища, и скоро все завертелось снова. Человек с властным лицом и прекрасными, как у Христа, глазами, думал только о том, как заставить своих приверженцев двигаться все быстрее и быстрее. Так продолжалось довольно долго. Люди, казалось, были движимы какой-то сверхъестественной силой и выдерживали это мучение дольше, чем мог бы вынести обыкновенный человек. Было ужасно смотреть на этих несчастных, которые были близки к смерти от страшного напряжения, и слышать их вопли, переходящие в хрип, словно им уже не хватало воздуха.
После маленькой паузы они снова пришли в движение, а потом снова передохнули.
— Должно быть, эти люди тренировались, чтобы научиться так долго вращаться, — сказал Ингмар.
Боязливым, беспомощным взором взглянула Гертруда на Ингмара, и, когда она заговорила, губы ее дрожали:
— Когда же это, наконец, кончится?
Потом она взглянула на высокую фигуру, властно и повелительно стоявшую в кругу своих последователей, и новая надежда проснулась в ней:
— Сюда, наверное, скоро начнут сходиться больные и страждущие, чтобы просить у него помощи, — тихо сказала она. — И я увижу, как он исцеляет раны прокаженных и возвращает зрение слепым.
Но дервиш и не думал прекращать. Он сделал знак сидящим подняться, и теперь движения их стали еще быстрее. Все стояли на своих местах, а их несчастные тела раскачивались и вертелись с необычайной быстротой. Их налитые кровью глаза бессмысленно уставились в одну точку, многие, по-видимому, совершенно потеряли сознание окружающего; тела их машинально двигались и вертелись все быстрее и быстрее.
Наконец, после того, как они часа два смотрели на это зрелище, Гертруда в страхе и волнении схватила Ингмара за руку.
— Неужели он не научит их ничему другому? — прошептала она.
Теперь она начала понимать, что человек, которого она принимала за Христа, не мог научить людей ничему, кроме этих диких телодвижений. У него не было никакой другой мысли, как только возбуждать и подзадоривать этих безумцев. Когда кто-нибудь вертелся быстрее и неутомимее других, он выводил его из круга и ставил в пример остальным. Да и сам руководитель постепенно оживлялся; тело его тоже начало раскачиваться взад и вперед и вертеться, словно он уже не был в состоянии стоять спокойно.
Гертруда готова была заплакать от отчаяния.
— Неужели ему нечему больше научить их? — повторяла она.
И как бы в ответ на это дервиш подал знак слугам, которые не принимали участие в обряде. Слуги взяли несколько барабанов и тамбуринов, висевших на одной из колонн. И в ту минуту, как раздалась музыка, крики стали еще громче и резче, и люди стали вертеться еще бешенее. Многие, срывая с себя фески и чалмы, распускали волосы, которые были длиной до пояса. Несчастные имели ужасный вид: волосы то спадали им на лицо, то откидывались на спину. Их глаза становились все неподвижнее, лица застывали, как у покойников, движения их переходили в судороги, а на губах выступала белая пена.
Гертруда поднялась с места. Радость и ожидание умерли в ней; последняя надежда погасла. Осталось только чувство глубокого отвращения. Она пошла к выходу, даже не оглянувшись на того, кого еще так недавно считала воплотившимся Спасителем.
— Как гибнет эта страна, — сказал Ингмар, когда они вышли на улицу. — Подумай, какие учителя здесь прежде были, а теперь все стремление этого человека сводится к тому, чтобы заставлять своих последователей кружиться в безумии.
Гертруда не ответила; она быстро шла вперед. Когда они подошли к колонии, она высоко подняла фонарь.
— Ты и вчера видел его таким же? — спросила она, глядя на Ингмара гневно сверкающими глазами.
— Да, — не колеблясь, отвечал Ингмар.
— Тебе так неприятно было видеть меня счастливой, что ты решил показать мне его? — спросила Гертруда. — Этого я никогда тебе не прощу, — прибавила она, помолчав немного.
— Это я хорошо понимаю, — сказал Ингмар, — но все-таки я должен был сделать то, что считал правильным.
Они прошли через заднюю калитку, и Гертруда с горьким смехом простилась с Ингмаром.
— Можешь спать спокойно, — сказала она. — Ты сделал свое дело: теперь я больше не верю, что этот человек — Христос. Я теперь ясно смотрю на вещи, — ты добился своего.
Ингмар тихо поднялся по лестнице, ведущей в общую спальню мужчин. Гертруда шла за ним.
— Помни только, я никогда не прощу тебе этого, — повторяла она.
Затем она прошла в свою комнату, легла в постель и заснула вся в слезах. Рано утром она проснулась, но продолжала спокойно лежать. «Почему же я не встаю? Отчего я не стремлюсь пойти на Масличную гору?» — спрашивала она себя. Потом она закрыла лицо руками и заплакала. «Я больше не жду Его. Я больше не надеюсь. Мне было так тяжело вчера, когда я увидела, что ошиблась. Я больше не осмелюсь ждать Его. Я не верю, что Он придет», — рыдала она.
И действительно, целую неделю Гертруда не ходила на Масличную гору. Но потом прежняя вера снова воскресла в ней. Однажды утром она отправилась на гору, и все пошло по-прежнему.
Однажды вечером, когда колонисты по обыкновению собрались в большом зале, Ингмар увидел, что Гертруда сидит около Бу и что-то долго и оживленно ему рассказывает.
Немного погодя Бу встал и подошел к Ингмару.
— Гертруда рассказала мне, что ты пытался сделать для нее недавно вечером, — сказал Бу.
— Вот как, — произнес Ингмар, не зная, к чему тот клонит.
— Поверь, я понимаю, что ты хотел спасти ее рассудок, — сказал Бу.
— Ее здоровье не внушает таких уж опасений, — возразил Ингмар.
— И все-таки, — сказал Бу, — кто переживает горе уже больше года, тот знает, как это опасно.
Он повернулся, чтобы идти, но Ингмар удержал его за руку.
— Послушай, Бу, что я тебе скажу, — произнес он, — ни с кем здесь я не хотел бы так подружиться, как с тобой.
— Мы, наверное, скоро опять бы поссорились, — сказал Бу, смеясь, но взял руку Ингмара и пожал ее.
Несколько месяцев спустя после своего приезда в Иерусалим, Ингмар стоял у Яффских ворот. Погода была великолепная, улицы кишели народом и Ингмар с удовольствием наблюдал людской поток, стремившийся через ворота.
Простояв тут немного, он вдруг совершенно забыл, где находится. Мысли его были заняты вопросом, не оставлявшим его в покое все эти дни. «Как бы мне сделать, чтобы Гертруда покинула колонию, — думал он, — хоть это и кажется невозможным».
Ингмару было совершенно ясно, что он должен увезти Гертруду на родину, если хочет снова обрести душевный покой.
«Ах, если бы мне удалось вернуть ее в старый учительский дом! — думал он. — Если бы мне удалось увезти ее из этой ужасной страны, где живут такие жестокие люди, где гнездится столько опасных болезней, а в воздухе носятся такие странные фантазии. Я не могу думать уже ни о чем другом, кроме возвращения Гертруды на родину. Мне теперь все равно, люблю ли я ее, любит ли она меня, — я должен только постараться вернуть ее к родителям.
Теперь в колонии дела идут совсем не так хорошо, как при моем приезде, — думал Ингмар дальше. — Наступили тяжелые времена, поэтому мне стоит увезти Гертруду. Я не понимаю, почему колонисты вдруг так сразу обеднели; у них, похоже, совсем нет денег. Никто не решается сшить себе новую одежду или купить апельсин; мне сдается, они даже за обедом не наедаются досыта».
В последнее время Ингмару начало казаться, что Гертруде нравится Бу; и он представлял себе, что те могли бы обвенчаться, если бы спокойно жили на родине. Это было бы величайшее счастье, какого Ингмар только мог ожидать. «Я прекрасно знаю, что Барбру навсегда рассталась со мной, — думал он, — но так я хотя бы смогу не жениться на другой и проживу весь остаток своей жизни в одиночестве». Он спешил отогнать от себя эти мысли. С самим собой он был очень строг.
«Нечего придумывать себе разные фантазии; теперь нужно заботиться только о том, как увезти Гертруду домой».
В то время, как Ингмар стоял, погруженный в свои мысли, он увидел, что из американского консульства, расположенного близ Яффских ворот, вышел один из гордонистов в сопровождении самого консула. Ингмар хорошо был знаком со всеми делами и отношениями колонистов и знал, что консул всеми силами старался вредить им. Между ним и колонией царила непримиримая вражда.
Человек, вышедший из консульства, был американец по имени Клиффорд. Когда они вышли на улицу, консул с ним распрощался любезно, как со старым другом.
— Так ты сделаешь пробу завтра же? — спросил консул.
— Да, — отвечал его гость, — нужно все провернуть, пока миссис Гордон в отъезде.
— Не бойся ничего, — сказал консул, — я все возьму на себя.
В эту минуту консул заметил Ингмара.
— Этот тоже, кажется, из колонии? — спросил он, понизив голос.
Клиффорд испуганно обернулся, но успокоился, узнав Ингмара.
— Да, но этот целые дни бродит, как во сне, — сказал он, не давая себе труда говорить тише. — Он только недавно приехал, и я не думаю, чтобы понимал по-английски.
Консул успокоился и, прощаясь с Клиффордом, сказал:
— Завтра мы освободимся, наконец, от всей этой шайки.
— Да, — ответил Клиффорд, хотя вид у него был несколько неуверенный. Он посмотрел вслед консулу, и Ингмару показалось, что он дрожит, а лицо его было серым, как пепел. Наконец он ушел. Ингмар остался на своем месте, но все, что он только что услышал, вызвало в нем беспокойство.
«Да, он прав, я плохо понимаю по-английски, — сказал Ингмар, — но моих знаний хватает, чтобы понять, что консул хочет сделать что-то дурное колонистам как раз теперь, когда миссис Гордон в Яффе. Хотел бы я знать, что они задумали? У консула было такое довольное лицо, словно вся колония уже разрушена.
Этот Клиффорд, вероятно, уже давно недоволен порядками в колонии, — продолжал думать Ингмар. — Я слышал, что в начале он был одним из самых ревностных гордонистов, но в последнее время усердие его охладело. Как знать, может быть, в колонии находится девушка, которую он любит и не может никаким другим способом заставить ее уехать. Может быть, он считает, что в бедности колония не выживет, поэтому лучше будет помочь ей развалиться. Да, подумав хорошенько, я убеждаюсь, что больше всего его страшит бедность. Уже давно он сеет недовольство. Я сам слышал однажды, как он говорил, что мисс Юнг одета лучше, чем другие девушки, а так же он утверждал, что на стол, где сидит миссис Гордон, подают еду лучше, чем на другие столы.
Господи помилуй! — думал Ингмар, идя по улице. — Это очень опасный человек. Надо поскорее пойти домой и рассказать все, что я слышал».
В следующую же минуту Ингмар снова вернулся на свое место.
«Тебе в последнюю очередь следует говорить об этом колонистам, — сказал он сам себе. — Предоставь все этому человеку, это тебе будет только на руку. Разве не ты сокрушался о том, как увезти Гертруду из колонии? А теперь дело складывается само собой. Консул и этот Клиффорд твердо убеждены, что скоро в Иерусалиме не останется ни одного гордониста.
Да, хорошо было бы, если бы колония распалась! — подумал Ингмар. — Тогда Гертруда наверняка охотно вернулась бы в Швецию».
И при мысли о возвращении на родину Ингмар почувствовал, как сильно он по ней стосковался. «Когда я подумаю, что теперь февраль и дома я уже работал бы в лесу, у меня сердце начинает дрожать, а руки сводит от желания взяться за топор. Решительно не понимаю, как это шведы могут жить здесь без работы в лесу и поле. Думаю, что такой человек, как Тимс Хальвор, был бы жив и теперь, если бы мог выжигать уголь или работать в поле».
Ингмар пришел в сильное волнение и не мог больше спокойно стоять на одном месте. Он вышел из ворот и направился по дороге, ведущей через Енномову долину. К нему все с большей настойчивостью возвращалась мысль, что Гертруда, вернувшись на родину, может выйти за Бу, и тогда он останется совсем одиноким. «Может быть, Карин в таком случае тоже согласится вернуться домой и заняться хозяйством в Ингмарсгорде, — думал Ингмар. — Тогда ее сын мог бы наследовать усадьбу.
И даже если Барбру переедет к отцу в свою родную деревню, я мог бы изредка видеть ее, — продолжал он мечтать. — Я каждое воскресенье приезжал бы в их церковь, а потом мы встречались бы то на чьей-нибудь свадьбе, то на похоронах. Я всегда мог бы подойти и поговорить с ней. Ведь мы не враги, хотя и вынуждены развестись».
Тут Ингмару пришла в голову мысль: хорошо ли, что он радуется возможному распаду колонии? Он начал горячо себя оправдывать: «Конечно, колонисты — совершенно особенные люди, и нельзя, чтобы это продолжалось дальше. Стоит только подумать, сколько их уже умерло и сколько преследований им пришлось вынести. Теперь же они впали в такую ужасную нищету! Да, глядя на эту бедность, можно только желать, чтобы колония скорее распалась».
Занятый своими мыслями, Ингмар шел все дальше. Он оставил позади себя Енномову долину и шел теперь по направлению к горе Злого Совещания. Здесь на каждом шагу рядом с древними развалинами ему попадались роскошные дворцы. Ингмар шел мимо, совершенно не думая о том, куда он идет; он то останавливался, то шел дальше, как всегда бывает с человеком, глубоко погруженным в свои мысли.
Наконец он остановился под одним из деревьев и долго стоял под ним, даже не замечая этого. Дерево было очень высокое, совсем непохожее на другие; ветви росли только с одной стороны его ствола и не поднимались кверху, а сплошной густой массой были обращены к востоку.
Заметив, наконец, дерево, Ингмар испуганно вздрогнул: «Это же Иудино дерево, — подумал он, — на нем повесился предатель. Как странно, что я очутился здесь!»
Он не пошел дальше, а начал внимательно рассматривать ствол и ветви.
«Не для того ли Господь привел меня сюда, чтобы показать, что я предаю колонию?»
Ингмар в раздумье не двигался с места: «А может быть, Господь желает, чтобы колония оставалась цела и невредима?»
Ингмар чувствовал себя разбитым, обуревавшие его мысли были слишком горькими и тяжелыми.
«Ты можешь оправдываться, чем угодно, но несправедливо не предупредить колонистов о том, что против них затевается что-то злое, — говорил он себе. — Ты, похоже, воображаешь, что Господь не знал, что Он делает, посылая в эту страну твоих ближайших родственников. Даже если ты не можешь постичь Его намерений, то мог бы догадаться, что Он послал их сюда не только на эти два года.
Быть может, Господь взглянул с небес на Иерусалим и, увидев ссоры и распри, царящие в городе, подумал: „Я создам здесь в городе общину, где будет господствовать единение, мир и согласие!“»
Ингмар продолжал стоять неподвижно, прислушиваясь к своим мыслям, которые, как ярмарочные борцы, выступали одна против другой и ожесточенно боролись.
Пробудившаяся в нем надежда в скором времени уехать домой укоренилась в его сердце и всецело завладела им. Солнце село, сумерки быстро окутали землю, а Ингмар все стоял на своем месте и боролся сам с собой.
Наконец он сложил руки и начал молиться: «Молю тебя, Боже, помоги мне идти Твоим путем».
После этой молитвы на душе у Ингмара стало необыкновенно спокойно.
В то же время его собственная воля как будто исчезла и он стал действовать, словно повинуясь чужому приказу. Ингмар так ясно ощущал это, как если бы кто-нибудь взял его за руку и повел за собой. «Это Господь ведет меня», — подумал он.
Он спустился с горы Злого Совещания и пошел через Енномову долину в сторону Иерусалима. Ингмар решил вернуться к колонии и сообщить о том, что он слышал, но когда он дошел до того места, где дорога поворачивает к Яффе, он вдруг услышал за собой дробный лошадиный топот. Он оглянулся. Один драгоман,[4] часто бывавший в колонии, скакал на двух лошадях: на одной он ехал сам, а другую вел в поводу.
— Куда ты едешь? — спросил Ингмар, делая ему знак остановиться.
— В Яффу, — отвечал тот.
— Я тоже иду в Яффу, — быстро произнес Ингмар. Ему вдруг пришло в голову воспользоваться этим случаем, и прямо отправиться к миссис Гордон вместо того, чтобы идти сначала в колонию.
Они быстро уговорились, что Ингмар поедет в Яффу на свободной лошади. Это было славное животное, и Ингмар радовался своей удаче. «Эти семь миль до Яффы я успею проехать за ночь, — думал он, — и миссис Гордон успеет вернуться домой завтра после полудня». Проехав с час, Ингмар заметил, что лошадь его хромает. Он встал и увидел, что она потеряла одну подкову.
— Что же нам теперь делать? — спросил Ингмар драгомана.
— Мне придется вернуться назад в Иерусалим, чтобы подковать ее.
Ингмар остался один посреди дороги и не знал, что же ему теперь делать, однако быстро решил продолжать путь в Яффу пешком, не рассуждая, насколько это благоразумно и повинуясь все той же силе, что толкала его вперед. Он был в таком беспокойстве, что не мог просто так вернуться обратно.
Быстрыми шагами Ингмар направился в Яффу, но вскоре его охватило беспокойство. «Ведь я не знаю, где останавливается миссис Гордон в Яффе. Было бы легче, если бы со мной был драгоман, а теперь мне придется заходить в каждый дом и спрашивать о ней». И хотя Ингмар ясно сознавал всю трудность своего положения, продолжал шагать дальше.
Он шел по широкому ровному шоссе, удобному даже для ночных переходов. Около восьми часов поднялась луна, и в ее ясном свете проступили холмы, среди которых вилась, то поднимаясь, то спускаясь, дорога.
Поднявшись на одну возвышенность, Ингмар сейчас же видел перед собой другую. Крестьянин чувствовал себя усталым, но какая-то неведомая сила толкала его дальше; он не останавливался передохнуть ни на минуту.
Часы шли за часами. Ингмар не знал, сколько времени он уже идет, а дорога все еще шла через горы. Поднимаясь на вершину очередного холма, он надеялся увидеть Саронскую равнину и море, простиравшееся за ней, но его окружали только бесконечные горные цепи.
Ингмар вынул часы. Луна светила так ярко, что он ясно видел цифры и стрелки. Было уже около одиннадцати. «Неужели так поздно? — подумал он. — А я все еще среди Иудейских гор!»
Его охватила такая тревога, что он не мог больше идти спокойно и бросился бежать. Ингмар задыхался, кровь стучала у него в висках, и сердце сильно билось, «Так я замучаю себя до смерти, — подумал он, — но ничего этим не добьюсь». Несмотря на это, Ингмар продолжал бежать.
Дорога лежала гладкая и ровная в лунном свете, и Ингмар не думал ни о какой опасности. Внизу, в долине, начался густой лес. Ингмар уже не видел дороги, но продолжал быстро бежать. Вдруг он споткнулся о камень и упал, быстро вскочил на ноги, и тут же почувствовал, что ушиб колено так сильно, что не может идти дальше. Тогда Ингмар присел на обочине. «Это скоро пройдет, — успокоил он себя. — Надо только немного отдохнуть».
Не в силах сидеть спокойно, Ингмар едва дал себе время перевести дух.
— Я сам не свой, — пробормотал он. — У меня такое чувство, словно кто-то гонит меня и толкает к Яффе.
Не обращая внимания на сильную боль в ноге, Ингмар пошел дальше, но вскоре нога совсем отказалась служить ему, и Ингмар упал на дорогу.
— Я больше не могу, — сказал он, как бы обращаясь к силе, толкавшей его. — Ради Бога, придумай, как помочь мне.
Едва Ингмар произнес эти слова, как послышался быстро приближающийся шум колес. Почти в ту же минуту показался и экипаж, который на бешеной скорости мчался с холма. Раздалось громкое щелканье кнута и крики, которыми возница подгонял лошадь.
Ингмар быстро отполз к обочине, чтобы не попасть под копыта лошади.
Экипаж спустился с холма, с которого только что сбежал Ингмар, и стало видно возницу. Тележка была самая обыкновенная, выкрашенная в зеленый цвет, в каких часто ездят в восточной Далекарлии. «Ах, вот оно что! — подумал Ингмар, — это неспроста, таких телег в Палестине не водится». А возница показался Ингмару еще более странным. В своей маленькой черной шляпе, стриженный под горшок, он выглядел настоящим далекарлийцем. К тому же он сбросил верхнюю одежду и ехал в одной зеленой куртке с красными рукавами. Вне всякого сомнения, эта одежда была из Далекарлии. Лошадь тоже была особенная. Прекрасный вороной конь был такой сильный и холеный, что шкура его просто блестела. Человек в тележке ехал стоя, наклонившись над лошадью, и изо всех сил хлестал ее кнутом по голове. Жеребец словно не чувствовал ударов, бешеная езда, по-видимому, нисколько не утомила его.
Увидев Ингмара, человек остановил лошадь и сказал:
— Если хочешь, я подвезу тебя.
Ингмар, хотя и торопился как можно скорее попасть в Яффу, он не спешил сразу воспользоваться предложением незнакомца. Не то, чтобы он понял, что все это было колдовство и наваждение, но его отталкивало лицо возницы, все покрытое рубцами, словно ему часто приходилось бывать в драке, а над одним глазом у него был еще свежий шрам.
— Я еду скорее, чем ты привык ездить, — сказал возница. — Сдается мне, ты спешишь.
— Ты так уверен в своем коне? — спросил Ингмар.
— Я уверен в нем, хоть он и слепой.
Услышав это, Ингмар задрожал с головы до ног. Человек свесился из тележки и заглянул ему в лицо.
— Можешь положиться на меня, — сказал он. — Ты сам понимаешь, кто меня послал.
При этих словах Ингмар почувствовал, как к нему возвращается его былое мужество. Он влез в тележку, и они с головокружительной быстротой понеслись по Саронской равнине.
Миссис Гордон уехала в Яффу, чтобы ухаживать за внезапно заболевшей приятельницей — женой одного миссионера, который дружески относился к колонистам и не раз оказывал им всякую помощь.
Той ночью, когда Ингмар Ингмарсон отправился в Яффу, миссис Гордон до полуночи пробыла с больной, и теперь ее насильно послали отдохнуть. Выйдя из комнаты больной, она увидела, что ночь светлая и ясная, все залито серебристым лунным светом, какой можно видеть только на морском берегу. Миссис Гордон вышла на балкон и залюбовалась видом больших апельсиновых садов, городом, построенным на отвесных скалах, и бесконечной сверкающей пеленой моря.
Миссис Гордон жила не в самом городе, а в немецкой колонии, находившейся за городом на холме. Как раз под ее балконом проходила проезжая дорога. В ярком лунном свете миссис Гордон далеко различала ее среди домов и садов.
И вот миссис Гордон увидела, что какой-то человек медленно и устало шел по дороге. Это был высокий мужчина, в лунном свете фигура его казалась еще выше, и миссис Гордон он представлялся каким-то великаном. Он подходил к каждому дому и внимательно осматривал его. Миссис Гордон почему-то показалось, что в этом человеке есть что-то загадочное и пугающее, словно он был не живым существом из плоти и крови, а призраком, искавшим дом, куда он мог бы проникнуть и насмерть перепугать всех, в нем живущих.
Наконец человек подошел к дому, на балконе которого стояла миссис Гордон, осмотрел этот дом тщательнее других, обошел его вокруг и миссис Гордон услышала, как он стучал в запертые ставни и в дверь. Она высунулась с балкона посмотреть, что произойдет дальше, и в это время человек заметил ее.
— Миссис Гордон, — тихо и осторожно окликнул он ее, — я хотел бы сказать вам два слова.
Незнакомец поднял голову и она узнала Ингмара Ингмарсона.
— Миссис Гордон, — сказал он, — я должен вам сказать, что пришел сюда по собственному решению, и никто в колонии не знает об этом.
— У нас случилось какое-нибудь несчастье? — встревожилась миссис Гордон.
— Нет, несчастья пока никакого не случилось, — отвечал Ингмар, — но вам следует поехать домой как можно скорее.
— Да, я завтра поеду, — сказала миссис Гордон.
Ингмар с минуту посмотрел на нее и потом произнес медленно и значительно:
— Лучше всего, если вы поедете сегодня же ночью.
Миссис Гордон пришла в некоторое недоумение. Она подумала о том, что для этого ей придется перебудить весь дом. Да и заслуживает ли этот крестьянин того, чтобы серьезно относиться к его словам?
«Если бы я только знала, что там случилось», — подумала она и начала расспрашивать Ингмара, не заболел ли кто-нибудь или, быть может, в колонии стало совсем плохо с деньгами. Ингмар, не отвечая, повернулся, чтобы идти.
— Вы что, уходите? — спросила миссис Гордон.
— Я принес вам известие, а теперь вы можете делать то, что сочтете нужным, — отвечал Ингмар, не оборачиваясь.
Тогда миссис Гордон поняла, что случилось что-то серьезное, и быстро приняла решение.
— Если вы немного подождете, мы сможем поехать вместе! — крикнула она Ингмару.
— Спасибо, думаю, что я доберусь быстрее вас.
Хозяин дома дал миссис Гордон прекрасных лошадей, которые быстро промчали ее по Саронской равнине и через Иудейские горы.
Когда стало светать, они уже взбирались на высокий холм, лежащий за старым разбойничьим гнездом Абу-Гош. Она начала уже раскаиваться, что так скоро согласилась поехать домой. Этот крестьянин не был настолько знаком с делами в колонии, чтобы вот так полагаться на его слова. Несколько раз ей хотелось повернуть обратно и вернуться в Яффу.
Спустившись с холма, она заметила у дороги какого-то человека, который сидел, опустив голову на руки, и, казалось, спал. Но когда экипаж приблизился, он поднял голову и миссис Гордон увидела, что это был Ингмар Ингмарсон.
«Как он мог опередить меня?» — подумала она. Она велела кучеру остановиться и подозвала Ингмара. Услышав ее голос, Ингмар страшно обрадовался.
— Вы едете в колонию? — спросил он.
— Да, — отвечала миссис Гордон.
— Это очень хорошо, — сказал Ингмар. — Я со вчерашнего дня шел за вами в Яффу, но по дороге упал и так ушиб колено, что вынужден был просидеть здесь всю ночь.
Миссис Гордон в изумлении взглянула на него.
— Разве вы не были в Яффе этой ночью, господин Ингмарсон? — спросила она.
— Ах, нет, — отвечал он, — разве только во сне. Я задремал, и мне приснилось, что я хожу по Яффе от улицы к улице и ищу вас.
Миссис Гордон глубоко задумалась; она не произнесла ни слова, а Ингмар только смущенно улыбался в ответ на ее продолжительное молчание.
— Можно я поеду с вами, миссис Гордон? — спросил он. — Мне трудно идти пешком.
Миссис Гордон быстро вышла из экипажа и подсадила Ингмара. Потом она остановилась, не трогаясь с места.
— Ничего не понимаю, — тихо произнесла она, и Ингмару снова пришлось прервать ее задумчивость.
— Не сердитесь, пожалуйста, — сказал он, — но будет лучше, если мы, как можно, скорее поедем домой.
Миссис Гордон села в экипаж, но мысли ее опять были далеко.
— Простите меня, — снова сказал Ингмар, — но я хотел бы вам кое-что сообщить. Давно ли вы в последний раз видели Клиффорда?
— Довольно-таки, — ответила миссис Гордон.
— Я вчера случайно услышал его разговор с американским консулом. Сегодня во время вашего отсутствия он собирается сделать в колонии что-то дурное.
— Что вы такое говорите? — воскликнула миссис Гордон.
— Он намеревается разрушить всю колонию.
Только теперь миссис Гордон собралась с мыслями. Она повернулась к Ингмару и подробно расспросила его обо всем, что тот слышал.
Потом она снова задумалась и вдруг обратилась к Ингмару:
— Меня очень радует, что вы так привязались к колонии, господин Ингмарсон.
Ингмар покраснел до корней волос:
— С чего вы взяли?
— Я это знаю, потому что сегодня ночью вы были в Яффе и просили меня вернуться домой.
И миссис Гордон рассказала Ингмару, как видела его ночью и что он ей говорил.
Когда она закончила, Ингмар сказал, что это самое чудесное событие, какое с ним когда-либо случалось.
— Если все это не досадное недоразумение, то уже к вечеру мы увидим еще более замечательные вещи, — сказала миссис Гордон. — Теперь я уверена, что Господь нам поможет.
Она успокоилась и повеселела, поэтому разговаривала с Ингмаром так, как будто колонии вовсе не грозила никакая опасность.
— А теперь расскажите мне, что случилось у нас за время моего отсутствия? — спросила она.
Ингмар подумал и начал извиняться, что не может связно все рассказать по-английски.
— Ничего, я вас понимаю, — сказала миссис Гордон.
— В общем-то, все шло как обычно, — сказал он.
— Ну, что-нибудь вы можете рассказать? — спросила миссис Гордон.
— Я не знаю, слышали ли вы уже разговор о мельнице Барам-паши? — поинтересовался Ингмар.
— Нет, а что с ней такое? — спросила миссис Гордон. — Я даже не знала, что у Барам-паши есть мельница.
— Здесь дело вот в чем, — сказал Ингмар, — когда Барам-паша был губернатором Иерусалима, он задумался над тем, как трудно людям обходиться только ручными мельницами. И вот в одной из равнин, неподалеку от города, он поставил паровую мельницу. Неудивительно, что вы ничего о ней не слышали, потому что ее почти никогда не запускали. Люди, которых нанимал Барам-паша, не всегда умели с ней обращаться, и она часто ломалась. Несколько дней тому назад Барам-паша прислал спросить, не может ли кто-нибудь из гордонистов пустить в ход мельницу. И вот некоторые из нас отправились туда и привели ее в порядок.
— Это очень приятное известие, — сказала миссис Гордон. — Я рада, что мы смогли оказать услугу Барам-паше.
— Барам-паша тоже остался очень доволен и предложил гордонистам заведовать мельницей без всякой арендной платы. «Берите себе все доходы, — сказал он, — лишь бы она не простаивала без дела».
Миссис Гордон нетерпеливо спросила Ингмара:
— Ну, и что же наши ответили?
— Они ответили, что охотно станут работать на мельнице, но не возьмут за это никакой платы, — ответил Ингмар.
— Это совершенно справедливо, — согласилась миссис Гордон.
— Не знаю, насколько это справедливо, — сказал Ингмар, — потому что теперь Барам-паша не отдает им мельницу, если они не будут брать плату за работу. Он говорит, что не следует приучать людей получать что-либо даром, к тому же тогда все другие мельники и торговцы мукой будут жаловаться на него султану.
Миссис Гордон снова молчала.
— Так из этого дела ничего и не вышло, — сказал Ингмар. — Колонисты могли бы заработать себе на хлеб и вдобавок помочь всему здешнему населению, но теперь об этом нечего и думать.
Миссис Гордон промолчала.
— А больше нет новостей? — спросила она, как бы желая перевести разговор в другое русло.
— Ну, как же! — ответил Ингмар. — Была еще история со школой. Вы и об этом ничего не слышали?
— Нет, — сказала миссис Гордон.
— Ахмед-эфенди, начальник всех магометанских школ в Иерусалиме, пришел к нам как-то на днях и сказал: «В Иерусалиме есть большая школа для девочек, в ней учатся сотни детей, но они только и делают, что кричат и дерутся. Когда идешь мимо школы, оттуда доносится такой гвалт и шум, словно из яффской гавани. Я не знаю, умеют ли читать и писать сами учительницы, но точно знаю, что дети ничему там не учатся. Я не могу ни сам пойти туда, ни послать учителей привести школу в порядок, потому что наша религия запрещает мужчинам входить в женскую школу. Однако есть средство помочь школе, — сказал Ахмед-эфенди. — Пусть мисс Юнг возьмет ее в свои руки. Я знаю, что она очень образованна и прекрасно знает арабский язык. Я буду платить ей, сколько она захочет, только бы она взяла на себя этот труд».
— Ну, — спросила миссис Гордон, — и чем же кончилось дело?
— Тем же, чем и с мельницей, — отвечал Ингмар. — Мисс Юнг сказала, что готова заняться школой, но не возьмет за это никакой платы. На это Ахмед-эфенди возразил: «Я привык платить тем, кто работает на меня; я никогда еще не принимал чего-нибудь из милости!» Но мисс Юнг была непоколебима, и ему пришлось уйти ни с чем. Ахмед-эфенди очень рассердился и сказал, что мисс Юнг будет виновата в том, что столько несчастных детей вырастет без воспитания и образования.
Миссис Гордон, немного помолчав, сказала:
— Я прекрасно понимаю, Ингмар, вы считаете, что мы поступили в этих случаях неправильно. Всегда хорошо послушать мнение умных людей, и я прошу вас сказать мне, что еще вам не нравится в нашем образе жизни.
Ингмар долго обдумывал этот вопрос. Миссис Гордон была окружена таким почетом, что ему нелегко было выступать со своими замечаниями.
— Ну, раз так, — сказал он наконец, — то я думаю, что колонистам совсем не обязательно жить в такой бедности.
— И как же нам помочь этому? — спросила миссис Гордон.
Ингмар, помедлив с ответом, наконец сказал:
— Если бы вы позволяли вашим людям работать за плату, то им не пришлось бы терпеть такую нужду, как сейчас.
Миссис Гордон нахмурилась:
— Мне кажется, новичку не пристало предлагать такие перемены, особенно учитывая, что основанная мною колония шестнадцать лет процветала в мире и любви.
— Вот, теперь вы сердитесь на меня, хотя минуту назад сами просили меня говорить, — возразил Ингмар.
— Я знаю, что вы хотите нам добра, — сказала миссис Гордон. — Но должна вам сказать, что у нас есть еще много денег. Просто кто-то послал ложные сведения нашим банкирам в Америку, поэтому они на какое-то время приостановили выплаты, а недавно я узнала, что деньги нам уже высланы.
— Я очень рад слышать это, — сказал Ингмар. — Но у нас на родине привыкли думать, что людям лучше полагаться на свой собственный труд, нежели на милостыню.
Миссис Гордон ничего не ответила, и Ингмар понял, что ему лучше всего замолчать.
Они приехали в колонию как раз вовремя; было около девяти часов. В последние полчаса езды миссис Гордон стала проявлять некоторое беспокойство, не зная, что она застанет в колонии. Когда показалось огромное здание, и она увидела, что вокруг все спокойно, у нее вырвался вздох облегчения. Казалось, миссис Гордон ожидала, что за ночь один из могущественных джиннов, о которых часто рассказывают восточные сказки, взял на спину их колонию и унес за тридевять земель.
Подъезжая к дому, они услышали пение псалмов.
— Пока, кажется, у нас все благополучно, — сказала миссис Гордон, когда экипаж остановился у ворот: — Я слышу, как раз идет утреннее богослужение.
У нее был с собой ключ от входной двери, и она отперла ее сама, чтобы не нарушать службы. Ингмар побледнел от боли: колено совершенно не сгибалось. Миссис Гордон поддержала его под руку и помогла войти во двор. Здесь Ингмар поспешил опуститься на скамью.
— Скорее идите в дом, миссис Гордон, и посмотрите, что там происходит.
— Сначала я сделаю вам перевязку, — возразила она. — У нас достаточно времени; еще только идет утренняя служба.
— Нет, — сказал Ингмар, — прошу вас, послушайтесь меня в этот раз. Идите скорее и узнайте, не случилось ли чего.
Ингмар видел, как миссис Гордон поднималась по лестнице и через открытые двери вошла в залу собрания.
Когда открылась дверь, до него донесся чей-то громкий голос, который внезапно смолк. Потом дверь захлопнулась, и больше он ничего не слышал.
Вскоре двери зала широко распахнулись и четверо мужчин вынесли какого-то человека. Молча спустились по лестнице и, перейдя двор, прошли мимо Ингмара. Тот наклонился и заглянул в лицо лежащего человека. Это был Клиффорд.
— Куда вы его? — спросил он.
Мужчины остановились:
— В мертвецкую: он умер.
Ингмар приподнялся:
— Умер? От чего? — испуганно спросил он.
— Никто его и пальцем не тронул, — ответил Льюнг Бьорн.
— От чего же тогда он умер? — повторил свой вопрос Ингмар.
— Сейчас расскажу. Когда кончилась утренняя служба, поднялся Клиффорд и попросил слова. По его словам, он хотел сообщить нам какую-то радостную весть. Но дальше он ничего не успел сказать, так как дверь отворилась и вошла миссис Гордон. Увидев ее, он замолчал и побледнел, как мертвец. Сначала он стоял спокойно, но когда миссис Гордон, пройдя через весь зал, подошла к нему ближе, он закрыл лицо рукой и отступил назад. Это показалось всем нам таким странным, что мы поднялись с мест, а Клиффорд, сжав кулаки, подошел к миссис Гордон. «Почему вы вернулись?» — спросил он. Миссис Гордон спокойно и строго взглянула на него и ответила: «Господь послал меня!» — «Да, я это вижу, — ответил он, и глаза его расширились от ужаса. — Я вижу и Того, Кто с вами!» — «И я вижу того, кто стоит за тобой, — сказала миссис Гордон. — Это сатана!»
— Казалось, Клиффорд не мог больше вынести вида миссис Гордон, он закрыл лицо рукой и отступил на шаг. Миссис Гордон следовала за ним с протянутой рукой, но не прикасалась к нему ни единым пальцем. «Я вижу, что за тобой стоит сатана», — повторяла она. Голос ее звучал громко и грозно. И всем нам показалось, что мы видим за ним сатану; мы протянули руки, указывая на него, и восклицали в один голос: «Сатана! Сатана!»
— Клиффорд пробирался мимо наших рядов, и хотя никто даже не прикасался к нему, он громко стонал, словно его били. Так, съежившись, добрался он до дверей. Когда он собирался открыть их, мы громко воскликнули: «Сатана! Сатана!» — и вдруг увидели, что он, как подкошенный, рухнул на пол. Когда мы подошли поднять его, он был уже мертв.
— Он был предатель, — сказал Ингмар, — и заслужил свою кару.
— Да, — подтвердили остальные, — он заслужил свою кару.
— А что, собственно, он хотел нам сделать? — спросил один из мужчин.
— Хотел погубить всех.
— Как?
— Этого никто не знает.
— И уже и не узнает…
— Хорошо, что он умер, — сказал Ингмар.
— Да, хорошо, что он умер, — повторили остальные.
Весь этот день колонисты провели в сильном волнении. Никто не знал, что, собственно, хотел сделать им Клиффорд, и исчезла ли опасность вместе с его смертью. Час за часом проводили они в молитве и пении псалмов в зале собрания, сознавая, что Сам Господь нынче вступился за них.
В течение дня они много раз замечали, что толпа всякого Иерусалимского сброда собиралась на пустырях вокруг их дома и смотрела на него. Колонисты думали, что Клиффорд собрал этих людей, чтобы они напали на их дом и выгнали гордонистов оттуда. Постепенно толпа исчезла, и день прошел без всяких событий.
Вечером миссис Гордон пришла к Ингмару, лежавшему в постели с перевязанной ногой, и горячо поблагодарила его за помощь.
— Ингмар Ингмарсон, — сказала она, — я хочу сказать, что мне доставило бы большую радость оказать вам за это тоже какую-нибудь услугу. Скажите, что вас так печалит, может быть я могу помочь вам?
Миссис Гордон хорошо знала, зачем Ингмар приехал в Иерусалим. Никогда бы она не обещала ему помощи в таком деле, но в этот день вся колония была словно выбита из колеи. Миссис Гордон казалось, что ничего ей так не хочется, как видеть Ингмара счастливым, потому что он оказал ей и колонии такую неоценимую помощь.
Услышав ее слова, Ингмар быстро опустил голову. Он долго раздумывал, прежде чем ответить.
— Сначала пообещайте, что не рассердитесь на мою просьбу, — сказал он.
И миссис Гордон дала ему в этом слово.
— Дело, ради которого я приехал сюда, по-видимому, займет много времени, — сказал Ингмар, — и мне будет очень скучно жить без работы, к которой я привык.
Это миссис Гордон хорошо понимала.
— Если вы действительно хотите оказать мне услугу, миссис Гордон, — продолжал Ингмар, — то для меня было бы очень важно, если бы вы сумели устроить так, чтобы Барам-паша отдал мне свою мельницу. Вы знаете, что я не давал клятвы не брать денег за труды. Так я получил бы работу, которая доставит мне большую радость.
Миссис Гордон понимающе посмотрела на Ингмара, который сидел с опущенными глазами. Она была изумлена тем, что он не просит ее о другом, а этой просьбе очень обрадовалась.
— Не знаю, почему бы мне не постараться помочь вам, — сказала она. — В этом нет ничего дурного. Кроме того, я буду очень рада исполнить желание Барам-паши.
— Да, я был уверен, что вы согласитесь помочь мне, — сказал Ингмар. Он еще раз поблагодарил ее, и они расстались, вполне довольные друг другом.
Ингмар взял на себя заботы о мельнице Барам-паши.
Сам он был за мельника, но к нему постоянно приходили помогать то один, то другой из колонистов. Известно, что исстари, на всех мельницах заводится разное колдовство, и колонисты скоро заметили, что, проработав целый день на мельнице и наслушавшись шума жерновов, они уходили словно зачарованные.
Каждый, кто сидел и прислушивался к шуму жерновов, понимал вдруг, что они поют все одни и те же слова: «Мы мелем муку, мы зарабатываем деньги, мы приносим пользу, а что делаешь ты, что делаешь ты, что делаешь ты?»
И каждый, кто слышал их, чувствовал, как в нем просыпается непреодолимое желание зарабатывала хлеб в поте лица своего. Его словно охватывает лихорадка, когда он слышал шум мельницы, и невольно начинал размышлять о своем безделье и о том, что бы он мог сделать на пользу колонии.
Кто проработал хоть несколько дней на мельнице, тот не говорил уже ни о чем другом, кроме как о невозделанных долинах, которые можно было бы обратить в плодородные нивы, о горах, которые следует засадить лесом, и о заброшенных виноградниках, которые жаждут быть возделанными.
И после того, как мельничные жернова пели свою песню уже несколько недель, наступил день, когда шведские крестьяне, спустившись в Саронскую равнину, начали там пахать и сеять.
Через некоторое время они купили несколько больших виноградников на Масличной горе, а немного спустя принялись за исправление заброшенного водопровода в одной из долин.
После того, как шведы положили начало работам, американцы и сирийцы последовали их примеру. Они начали преподавать в школах, устроили фотостудию, делали снимки местности и продавали их путешественникам; в колонии устроили маленькую ювелирную мастерскую, где делали золотые вещи.
Мисс Юнг стала заведовать школой Ахмеда-эфенди, а молодые шведские девушки учили там магометанских детей шитью и вязанью.
Осенью уже во всей колонии царило оживление, как в муравейнике, всюду были жизнь и движение.
Оглядываясь назад, крестьяне вспоминали, что за все лето не произошло ни одного несчастья; с тех пор, как Ингмар взял на себя управление мельницей, не было ни одного смертного случая, и никто больше не жаловался на гибельное влияние Иерусалима.
Каждый был весел и доволен; еще сильнее полюбив колонию, все строили планы и затевали новые предприятия. Именно этого им и не хватало, чтобы чувствовать себя по-настоящему счастливыми. И теперь все гордонисты верили, что Сам Господь повелел им самим зарабатывать свой хлеб.
Осенью Ингмар передал мельницу Льюнгу Бьорну, а сам остался в колонии. Он, Бу и Габриэль начали строить на пустынных полях какой-то сарай, что держалось в строжайшей тайне. Никто толком не знал, для чего этот сарай предназначен.
Когда строительство, наконец, было закончено, Ингмар и Бу отправились в Яффу, где вели бесконечные переговоры с тамошними немецкими колонистами.
Через два дня мужчины вернулись на двух прекрасных гнедых жеребцах.
Эти лошади были куплены для колонии, и если бы султан или император постучался в дверь и сказал, что хочет присоединиться к колонистам, его едва ли приняли бы восторженнее и ласковее, чем этих двух коней.
Ах, с каким восторгом дети ласкали животных и прыгали вокруг них! А как горд будет тот крестьянин, которому доведется пахать на них!
Ни за какой лошадью не ухаживали они так у себя на родине. Не проходило и одной ночи, чтобы кто-нибудь из крестьян не зашел в сарай убедиться, что у лошадей достаточно корма.
И кому бы из шведов ни приходилось запрягать лошадей, каждый думал: «Право, в этой стране не так уж тяжело жить, теперь я чувствую себя здесь прекрасно. Как жаль, что Тимса Хальвора уже нет в живых! Если бы он мог ездить на таких лошадях, то вряд ли стал бы так тосковать по родине!»
Одним сентябрьским утром, когда еще не рассвело, Ингмар и Бу пошли работать на виноградник, арендованный колонистами на Масличной горе.
Ингмар и Бу редко сходились во мнениях. До открытой вражды не доходило, но на каждый предмет у них были разные взгляды. И теперь, отправляясь на Масличную гору, они начали спорить, какой дорогой идти. Бу хотел идти в обход: путь этот был длиннее, но в темноте в нем легче было не заблудиться. Ингмар, напротив, предпочитал более короткий, но трудный путь, который вел прямо на гору через Иосафатову долину.
Они долго спорили об этом, пока Ингмар не предложил, чтобы каждый из них пошел своей дорогой, и тогда будет видно, кто придет скорее. Бу, согласившись пошел в одну сторону, а Ингмар — в другую.
Как только они расстались, Ингмара снова охватила тоска, не перестававшая его мучить, как только он оставался один. «Ах, неужели Господь никогда не сжалится надо мной и не даст вернуться на родину? — говорил тихо он сам себе. — Неужели Он не поможет мне увезти Гертруду из Иерусалима прежде, чем та потеряет рассудок?
— Удивительно, но мне меньше всего удается то, ради чего я сюда приехал, — говорил он вполголоса, идя в глубоком мраке, погруженный в свои мысли, — ведь в деле с Гертрудой я не продвинулся ни на шаг. Во всем другом, наоборот, все устроилось гораздо лучше, чем я мог ожидать. Не думаю, чтобы колонисты когда-нибудь принялись за работу, если бы я не подал им пример, взяв на себя мельницу.
— Теперь одно удовольствие смотреть, как работа кипит в их руках, — продолжал он. — Да, я видел здесь много хорошего и поучительного, но, несмотря на это, все-таки стремлюсь на родину. Я словно боюсь этого города, и мне даже тяжело дышать, когда я чувствую за собой его громаду. И часто мне кажется, что я так и умру здесь и никогда не вернусь на родину, не увижу больше Барбру и Ингмарсгорд».
С этими мыслями Ингмар вошел в долину. Высоко над ним в ночном небе вырисовывались зубчатые стены, и со всех сторон высились могучие, загораживающие выход вершины.
«Неприятно в таком месте бродить одному, да еще в темноте», — подумал Ингмар.
Только теперь он вспомнил, что ему придется идти мимо магометанского и еврейского кладбищ.
Вспомнив про кладбища, Ингмар подумал о случае, который на днях произошел в Иерусалиме. Когда он услыхал об этом днем, то обратил на это не больше внимания, чем на все другие слухи, доходящие до них из Святого города, но теперь в ночном мраке это показалось ему ужасным.
В еврейском квартале находилась маленькая больница, известная в городе тем, что в ней не было ни одного больного. Ингмар не раз проходил мимо и, заглядывая в окна, видел, что все кровати стоят пустыми. Это объяснялось просто: эту больницу устроили английские миссионеры, которые хотели принимать сюда больных евреев и, пользуясь случаем, обращать их в христианство. Но евреи боялись, что здесь их будут заставлять есть некошерную пищу, и ни за что не ложились в больницу.
Несколько дней тому назад в эту больницу попала одна старая больная еврейка, которая, поскользнувшись, упала перед самым домом и сломала себе ногу. Ее перенесли в больницу и положили там, через несколько дней она умерла.
Перед смертью она взяла с доктора и сиделок торжественное обещание, что они похоронят ее на еврейском кладбище в Иосафатовой долине. Она говорила, что единственно только ради этого и приехала на старости лет в Иерусалим.
После ее смерти англичане послали к представителю еврейской общины, прося прислать людей, чтобы взяли тело и похоронили его. Евреи же ответили, что старуха, умершая в христианской больнице, не может быть похоронена на еврейском кладбище.
Миссионеры тщетно пытались заставить евреев согласиться, они обращались даже к главному раввину, но все было напрасно. Им ничего не оставалось, как самим похоронить старуху, но они не хотели, чтобы она обманулась в надежде, которую лелеяла всю свою жалкую жизнь. Итак, не обращая внимания на запрет евреев, они вырыли в Иосафатовой долине могилу и похоронили в ней умершую.
Евреи не сделали ничего, чтобы помешать им, но ночью разрыли могилу и выбросили из нее гроб.
Англичане во что бы то ни стало хотели сдержать слово, данное старухе, и поэтому, узнав, что ее гроб выбросили из могилы, пошли и зарыли ее на том же месте.
На следующую ночь гроб снова был выброшен из могилы.
Ингмарсон вдруг остановился и прислушался. «Как знать, — подумал он, — может быть эти могильщики и сегодня ночью здесь».
Сначала он ничего не слышал, но потом раздался металлический звук, словно какое-то железное орудие ударялось о камень.
Он сделал несколько шагов в ту сторону, откуда доносился звук, и прислушался. Теперь он совершенно ясно слышал, как кто-то железной лопатой рыл землю, выбрасывая песок и камень.
Ингмар пошел дальше, и звук слышался все громче. «Их там человек пять-шесть, — подумал он, — Господи Боже, спаси, сохрани и помилуй нас! Как могут эти люди преследовать человека даже после смерти!»
Прислушиваясь к стуку заступов, роющих могилу, Ингмар чувствовал, как в нем закипает гнев, возрастающий с каждой минутой. «Это тебя совсем не касается, — говорил он, стараясь себя успокоить. Но кровь стучала у него в висках, и горло его сжималось, так что он едва мог дышать. — Как отвратительно это слышать! Никогда еще я не испытывал ничего подобного».
Наконец он остановился и сжал кулаки. «Ну, подождите только, негодяи, достанется и вам от меня! — воскликнул он. — Я и так уже долго терпел. Никто не может требовать, чтобы я спокойно прошел мимо, пока вы будете выкапывать из могил мертвецов!»
Быстрыми, но тихими шагами поспешил он вперед. На сердце его стало легко, и он почувствовал себя почти счастливым. «Разумеется, это безумие, — подумал он, — но я бы очень хотел знать, что сказал бы отец, если в тот день, когда он бросился в воду спасать детей, кто-нибудь крикнул бы ему, что прежде всего он должен позаботиться о себе и остаться на берегу. Так и в этом деле я должен поступить тоже по зову сердца, как это сделал отец. Здесь мимо меня поток злобы несет свои черные шумящие волны, которые увлекают за собой и мертвых и живых, и я не могу стоять на берегу и спокойно смотреть на это. Теперь мой черед вступить в борьбу с потоком».
Он подошел к краю могилы, которую в полной темноте поспешно рыли несколько человек. Ингмар не видел, сколько их было, да и не очень заботился об этом, а прямо бросился на них. У одного он вырвал лопату, и начал размахивать ею направо и налево. Он так неожиданно напал на рабочих, что они, обезумев от страха, бросились бежать, не оказывая ему ни малейшего сопротивления, и через несколько минут Ингмар остался один.
Первым делом он закидал назад в могилу вырытую землю, а затем начал обдумывать, как поступить дальше. Ему казалось неблагоразумным покидать кладбище, потому что могильщики, несомненно, вернутся снова, как только он уйдет.
Итак, Ингмар остался около могилы и стал ее караулить, напряженно прислушиваясь к каждому звуку. Сначала все было тихо. «Я не думаю, чтобы они испугались и убежали от одного человека», — подумал крестьянин. Потом ему послышался легкий скрип песка и показалось, что между могильными плитами мелькнули какие-то тени.
«Теперь дело пойдет всерьез», — подумал Ингмар, подняв лопату для обороны. В ту же минуту на него посыпался град больших и маленьких камней, которые совершенно оглушили его. Одновременно на него набросились два человека, пытаясь повалить Ингмара на землю.
Между ними завязалась ожесточенная борьба. Ингмар был человеком необыкновенной силы и бросал то одного, то другого на землю, но противники боролись мужественно, не желая сдаваться. Наконец один из них бросился под ноги Ингмару. Тот сделал шаг вперед, споткнулся о лежащего, со всего размаха растянулся на земле и тут же почувствовал страшную боль в глазу. Нападающие набросились на него и связали, а он сам не мог оказать ни малейшего сопротивления. Боль была такая острая, что, отняла все силы, и в первую минуту Ингмару показалось даже, что он умирает.
Между тем Бу шел своей дорогой и не переставал думать об Ингмаре. Сначала он шел очень быстро, так как хотел первым достигнуть вершины горы, но немного погодя замедлил свои шаги и грустно улыбнулся самому себе. «Ведь я знаю, что, как бы я ни спешил, — мне все равно не прийти раньше Ингмара. Еще никогда я не встречал человека, которому так везло бы во всем и который обладал бы такой способностью добиваться своего. Несомненно, мне остается только ждать, когда Ингмар увезет Гертруду с собой на родину. Ведь я вижу, что уже полгода в колонии все идет так, как он хочет…»
Когда Бу пришел к назначенному месту на Масличной горе, Ингмара там еще не было. Бу обрадовался: «Теперь Ингмар увидит, что на этот раз был неправ».
Потом он начал прислушиваться, но так как Ингмар все не шел, то Бу стал беспокоиться, не случилось ли какого несчастья. Он пошел вниз на поиски Ингмара. «Как странно, — подумал он, — хотя мне не за что особенно любить Ингмара, но, право, было бы очень жаль, если бы с ним что-нибудь случилось. Он славный человек, и часто помогал нам здесь, в Иерусалиме. Мне кажется, если бы между нами не стояла Гертруда, я мог бы с ним даже подружиться».
Начало светать, когда Бу сошел в Иосафатову долину; там он вскоре нашел Ингмара, лежащего между двух могил. Руки его были связаны, и лежал он неподвижно, но, заслышав шаги Бу, Ингмар поднял голову.
— Это ты, Бу? — окликнул он.
— Да, а что здесь такое случилось?
Он взглянул на лицо Ингмара, глаза его были закрыты, один из них распух, а из-под века сочилась кровь.
— Что с тобой, брат? — спросил Бу, и голос его задрожал.
— Пришлось тут побороться с гробокопателями, — сказал Ингмар. — Я упал на одного из них, а он держал в руке нож, которым я и выколол себе глаз.
Бу опустился на колени около Ингмара и начал развязывать веревки, которыми тот был связан.
— А чего ты вообще полез к этим гробокопателям? — спросил Бу.
— Я шел через долину и услышал, как они разрывают могилу.
— И ты не мог спокойно смотреть, как они и в эту ночь снова выбрасывают гроб из могилы?
— Да, — сказал Ингмар, — на это я не мог спокойно смотреть.
— Ты молодец, Ингмар, — сказал Бу.
— О, нет, — это было глупо, но я ничего не мог с собой поделать.
— Я скажу тебе только одно, — возразил Бу, — даже если это и было глупо, я все-таки считаю, что ты — молодец, и буду рад на всю жизнь остаться твоим другом.
Ингмара лечил один из главных врачей большого английского госпиталя. Он ежедневно приходил в колонию делать ему перевязку. Глаз заживал очень быстро, и скоро Ингмар почувствовал себя настолько хорошо, что смог встать с постели.
Однажды доктор заметил, что здоровый глаз Ингмара покраснел и распух. Это его обеспокоило, и он сейчас же принялся лечить и этот глаз. Затем он обратился к Ингмару и категорически заявил, что для него лучше всего как можно скорее покинуть Палестину.
— Я боюсь, что вы заразились одной опасной глазной болезнью, очень сильно здесь распространенной, — сказал он. — Хотя я сделаю все, что в моих силах, но ваш глаз недостаточно силен, чтобы противодействовать носящейся всюду заразе. Если вы останетесь здесь, то через несколько недель неминуемо ослепнете.
Это известие сильно огорчило не только родственников Ингмара, но и всех других колонистов. Все считали, что Ингмар оказал им большое благодеяние, научив их зарабатывать свой хлеб в поте лица своего, как все другие люди, и что такой человек не должен никогда покидать колонию. Гордонисты, между тем, понимали, что Ингмару следует уехать, и даже сама миссис Гордон говорила, что одному из братьев нужно отправиться с ним, чтобы помогать ему в пути.
Ингмар долго молча выслушивал, как обсуждается его отъезд, и, наконец, сказал:
— Я не думаю, что обязательно ослепну, если пробуду здесь еще дольше.
Миссис Гордон спросила его, что он хочет этим сказать.
— Я еще не закончил с делом, ради которого сюда приехал, — медленно ответил он.
— Хотите сказать, что предпочитаете остаться? — спросила миссис Гордон.
— Да, — отвечал Ингмар, — мне было бы очень тяжело, если бы я вынужден был вернуться, не закончив своего дела.
Тут и выяснилось, как высоко миссис Гордон ценила Ингмара; она отправилась к Гертруде и сообщила ей, что Ингмар не хочет уезжать, хотя ему грозит опасность ослепнуть.
— Ведь ты знаешь, почему он не уезжает? — спросила миссис Гордон.
— Да, — отвечала Гертруда и вопросительно посмотрела на миссис Гордон, но та не прибавила ни слова. Не могла же миссис Гордон прямо требовать, чтобы девушка нарушила законы, установленные в колонии; но Гертруда поняла, что ей простится все, что бы она ни сделала ради Ингмара. «Если бы на моем месте была другая, миссис Гордон не была бы такой сговорчивой, — подумала она несколько обиженно. — Но они считают, что у меня не все дома, и будут, конечно, только рады, если я уеду».
Целый день то тот, то другой приходил к Гертруде и заводил с ней разговор об Ингмаре. Никто не решался сказать ей прямо в лицо, что она должна ехать с ним на родину, но шведские крестьяне садились возле нее и говорили о том, как Ингмар по-геройски сражался за покойницу в Иосафатовой долине и доказал теперь, что он достойный наследник великого рода.
— Будет жаль, если такой человек ослепнет, — прибавляли они.
— Я видел Ингмара в день аукциона в Ингмарсгорде, — сказал Габриэль, — и если бы ты тогда его видела, то не смогла бы на него сердиться.
Гертруде казалось, что весь день она проводит как в кошмарном сне, когда хочешь бежать и не можешь сдвинуться с места. Ей хотелось помочь Ингмару, но она не знала, где ей взять на это сил. «Как я могу сделать это ради Ингмара, если я не люблю его больше? — спрашивала она себя. — И как могу не исполнить этого, когда знаю, что ему грозит слепота?»
Вечером Гертруда стояла около дома под большим деревом и все думала о том, как ей быть. В это время к ней подошел Бу.
— Бывает иногда, — сказал он, — что люди радуются своему несчастью и печалятся своему счастью.
Гертруда обернулась и пугливо взглянула на него. Она ничего не сказала, но он понял ее мысли: «И ты тоже пришел мучить и терзать меня».
Бу закусил губу и отвернулся, но затем собрался с духом и высказал то, зачем пришел.
— Когда любишь человека всю свою жизнь, — начал он, — то все время боишься потерять его. Но больше всего страшишься потерять его, видя, что у него жестокое сердце, которое не умеет ни прощать, ни забывать!
Бу говорил эти суровые слова таким мягким тоном, что Гертруда не рассердилась на него, а, напротив, заплакала. Она вспомнила, как однажды ей снилось, что она выколола Ингмару глаза. «Теперь видно, что это был пророческий сон и что я действительно мстительная и бессердечная, — подумала она. — Если Ингмар потеряет зрение, то только по моей вине». Гертруда была глубоко огорчена, но чувство бессилия не покидало ее, и, когда наступила ночь, она пошла спать, не придя еще ни к какому решению.
Утром она собралась на свою обычную прогулку к Масличной горе.
Всю дорогу Гертруда боролась с тяжелым чувством. Она понимала, что ей надо делать, но воля ее была словно связана, и девушка не могла преодолеть себя.
Гертруда вспомнила, как видела один раз ласточку, упавшую на землю. Она билась крыльями о песок, не имея сил подняться. Точно также, казалось девушке, она сама лежит и бьется, не в силах сдвинуться с места.
Но, поднявшись на Масличную гору и придя на то место, где обыкновенно ждала восхода солнца, она увидела там дервиша, напоминавшего ей Иисуса. Он сидел на земле, скрестив ноги, и его большие глаза были устремлены на Иерусалим.
Гертруда ни на минуту не забывала, что это был всего только дервиш, который требовал от своих последователей участия в безумных плясках. Когда же она увидела его лицо с темными кругами вокруг глаз и скорбной складкой около рта, дрожь пробежала по ее телу. Сложив набожно руки, девушка подошла к дервишу, не сводя с него глаз.
Не сон и не видение, — он был так похож на Христа, что она принимала его за Бога в человеческом образе.
Гертруда снова думала, что если бы этот человек захотел открыться людям, то стало бы ясно, что он достиг самых вершин премудрости. Она верила, что ветер и волны были покорны ему, что Господь говорит с ним, что он испил до дна чашу страдания, и мысли его стремятся к неведомым вещам, недоступным простым смертным.
Заболей она, думала девушка, и этот человек вылечил бы ее одним своим взглядом.
«Не может же он быть обыкновенным человеком! — думала Гертруда. — Я чувствую, как на меня снисходит благодать Божия только потому, что я смотрю на него».
Она довольно долго простояла около дервиша, незамеченная им. Вдруг он обернулся и пристально посмотрел на девушку.
Гертруда вздрогнула, словно была не в силах вынести его взгляда.
Спокойно и тихо посмотрев на Гертруду, он протянул ей для поцелуя руку, как протягивал своим последователям, и девушка смиренно поцеловала ее.
После этого дервиш с ласковой серьезностью приказал ей удалиться и не мешать ему.
Гертруда покорно повернулась и пошла обратно. Ей казалось, что в том, как он с ней простился, таится какой-то скрытый смысл. Он словно сказал ей: «Долгое время ты служила мне, а теперь я даю тебе свободу. Живи на земле для своих ближних!»
Когда девушка подошла к колонии, светлое волшебство исчезло. «Ведь я знаю, что это не Христос. Нет, я не верю, чтобы это был Христос», — повторяла Гертруда.
Встреча с ним вызвала в ней большую перемену. Только потому, что он напомнил ей Христа, Гертруде казалось, что каждый камень на дороге повторяет учение, возвещенное Спасителем в этой стране, а цветы дарят благодать, которую испытывает идущий по Его стопам.
Вернувшись в колонию, Гертруда прошла прямо к Ингмару.
— Я поеду с тобой, — сказала она ему.
Ингмар несколько раз тяжело вздохнул. Казалось, он почувствовал большое облегчение. Он схватил руки Гертруды, крепко сжал их и сказал:
— Господь очень милостив ко мне.
В колонии царило необыкновенное оживление. Шведские крестьяне были так заняты, что у них не хватало времени на работу в полях и виноградниках, а шведские дети были освобождены от уроков, чтобы помогать взрослым работать дома.
Было решено, что Ингмар и Гертруда уедут через два дня, и поэтому все спешили приготовить подарки для отправки на родину. Предоставлялся случай послать маленькие сувениры школьным товарищам и закадычным друзьям, связь с которыми не прерывалась всю жизнь; теперь можно было послать дружеский привет тем, с кем они были разлучены и с кем не хотели иметь никакого дела в первое тяжелое время на родине — и, наконец, всем тем старым и опытным людям, советы которых отвергались при отъезде. Можно доставить маленькую радость родителям и друзьям, а также пастору и школьному учителю, которые воспитали их всех.
Льюнг Бьорн и Колас Гуннар целые дни не выпускали пера из своих загрубелых пальцев и писали письма друзьям и родственникам. Габриэль вырезал маленькие чашки из оливкового дерева, а Карин Ингмарсон раскладывала по пакетам большие фотографии Гефсимании, храма Гроба Господня, а также того красивого дома, в котором они жили, и великолепного зала собраний.
Дети старательно переводили картинки на тонкие пластинки оливкового дерева, как их научили в школе, и изготавливали фоторамки, которые они украшали стебельками и семенами всевозможных растений, произрастающих на востоке.
Карин Ингмарсон разрезала вытканное ею полотно на салфетки и полотенца и вышивала на них имена зятя и невестки. Она улыбалась при мысли, что там, дома, увидят, что она не совсем разучилась ткать тонкое прочное полотно, хотя и переселилась в Иерусалим.
Обе сестры Ингмара, когда-то переселившиеся в Америку, перевязывали банки с абрикосовым и персиковым вареньем, надписывая на них имена дорогих им людей, о которых они теперь не могли вспоминать без слез.
Жена Израэля Томасона пекла печенье и пироги. Пироги предназначались на дорогу Ингмару и Гертруде, а печенье, которое могло храниться очень долго, нужно было передать старой Лене, той самой, которая, причесанная и умытая, провожала их при отъезде, а также Еве Гунарсон, которая прежде принадлежала к шведской общине гордонистов.
Когда пакеты были готовы, их сносили к Гертруде, которая укладывала все подарки в большой сундук.
Если бы Гертруда не была сама родом из их деревни, она бы никогда не смогла передать все подарки получателям, так как на многих стояли очень странные адреса. Ей пришлось бы не раз задуматься о том, где она может найти «Франца, который живет на перекрестке», или «Лизу, сестру Пера Ларсона», или «Эрика, который два года тому назад служил у бургомистра».
Гуннар, сын Льюна Бьорна, принес Гертруде самый большой пакет, на котором было написано: «Карин, которая сидела со мной в школе за одной партой и которая живет возле леса». Он забыл ее фамилию, но изготовил для Карин пару башмаков из блестящей кожи с высокими подкованными каблуками. Он знал, что это была самая лучшая обувь во всей колонии.
— И скажи ей, что она должна приехать сюда ко мне, как мы условились перед моим отъездом, — сказал Гуннар, передавая пакет Гертруде.
Пожилые крестьяне шли к Ингмару, передавая ему письма и серьезные поручения.
— А потом ты должен пойти к пастору, бургомистру и учителю, — говорили они, — и рассказать им, что ты видел собственными глазами, как хорошо нам живется, что мы живем в настоящем доме, а не в пещерах, что мы не терпим недостатка ни в работе, ни в еде и ведем достойную жизнь.
С той ночи, когда Бу нашел Ингмара связанным в Иосафатовой долине, братья крепко подружились, и каждый свободный час Бу проводил у Ингмара, который во время своей болезни был в комнате один. В тот день, когда Гертруда, вернувшись с Масличной горы, обещала Ингмару ехать с ним на родину, Бу не появлялся в комнате больного. Ингмар несколько раз спрашивал о нем, но тот как в воду канул.
Часы шли за часами, Ингмар начал беспокоиться. В первую минуту, когда Гертруда обещала ехать с ним, Ингмар почувствовал себя легко и радостно. Он благодарил Бога, за то что Он помог ему увезти Гертруду из этой опасной страны, куда она переселилась по его вине. Он был искренно и сердечно рад этому, но с каждым часом все сильнее и сильнее тосковал по своей жене. Ему казалось совершенно невозможным выполнить свою задачу. Иногда Ингмар чувствовал непреодолимое желание рассказать Гертруде всю свою историю, но после некоторого размышления отказывался от этой мысли. Она откажется ехать с ним, как только узнает, что он ее больше не любит. К тому же он не знал, любит ли Гертруда его, Ингмара, или кого-нибудь другого. Не раз он думал, что это Бу, но, как казалось ему, Гертруда, поселившись в колонии, любила только Того, Кого она ждала на Масличной горе. И когда она снова вернется в мир, в ней, быть может, опять проснется старая любовь к Ингмару. Если это случится, то будет гораздо лучше, если он на ней женится и попробует сделать ее счастливой, вместо того чтобы постоянно тосковать о той, которая никогда больше не будет ему принадлежать.
И хотя Ингмар старался примириться со своей совестью, внутреннее противоречие продолжало его мучить. Когда он лежал с завязанными глазами, перед ним неотступно стоял образ жены. «Для меня ясно, что я принадлежу ей, — думал он. — Никто не имеет надо мной такой власти, как она».
«Я знаю, что заставило меня приняться за это дело, — продолжал он. — Я хотел быть таким же честным, как мой отец. Как он привез мать из тюрьмы домой, так и я хотел привезти Гертруду из Иерусалима на родину, но теперь я вижу, что дело обстоит совершенно иначе, потому что я люблю другую».
Наконец уже вечером Бу пришел к Ингмару и остановился в дверях, словно собираясь сейчас же уйти:
— Я слышал, ты искал меня, — сказал он.
— Да, — отвечал Ингмар, — я ведь уезжаю.
— Я знаю, что это решено, — коротко произнес Бу.
У Ингмара были завязаны оба глаза, он повернул голову в ту сторону, где стоял Бу, словно желая взглянуть на него.
— Ты, кажется, куда-то спешишь, — сказал он.
— Да, у меня еще очень много дел, — сказал Бу, делая шаг к двери.
— А я хотел спросить тебя кое-о-чем.
Бу подошел ближе, и Ингмар сказал:
— Я бы хотел знать, не хочешь ли ты поехать на месяц или на два в Швецию?
— Не понимаю, что это вдруг взбрело тебе в голову? — спросил Бу.
— Если ты согласен, то я легко могу это устроить, — продолжал Ингмар.
— Ах, вот оно что, — сказал Бу.
— Да, — сказал Ингмар, оживляясь, — твоя мать — единственная сестра моего отца, и я хотел бы доставить ей радость увидеть тебя еще хоть разок перед смертью.
— Может быть, ты намереваешься взять с собой всю колонию? — сказал Бу несколько насмешливо.
Ингмар промолчал. Его последней надеждой было убедить Бу ехать с ним вместе. «Я думаю, что Гертруда скорее полюбит его, если он поедет с нами, — думал он. — Он всегда оставался ей верен, и его постоянная любовь рано или поздно тронет ее сердце.»
Немного погодя Ингмар, снова начал надеяться. «Это все из-за того, что я не смог толком выразить свою просьбу», — подумал он.
— Ну-да, — сказал Ингмар вслух, — если честно, я просил тебя главным образом ради себя самого. — Бу ничего не сказал. Ингмар подождал его ответа, но, не дождавшись, продолжил: — Я совершенно не знаю, как мы совершим с Гертрудой это тяжелое путешествие. Я должен буду ехать с завязанными глазами, и просто не представляю, как я буду влезать в эти маленькие лодочки, переходить из них на пароход, подниматься и спускаться по трапам и другим лестницам. Я каждую минуту буду бояться оступиться и упасть в воду. Хорошо бы, чтобы с нами поехал мужчина.
— Да, ты совершенно прав, — сказал Бу.
— К тому же Гертруда не справится с покупкой билетов.
— Я тоже думаю, что тебе следует взять в помощь кого-нибудь из нас. Ты мог бы попросить Габриэля. Его отец тоже будет очень рад его повидать.
Ингмар снова замолчал, он казался очень подавленным и, немного помолчав, проговорил:
— Я надеялся, что ты поедешь с нами.
— Нет, даже не проси меня об этом, — сказал Бу. — Я так счастлив здесь. Любой другой из нас охотно поедет с тобой.
— Это большая разница, кто поедет. Ты гораздо больше путешествовал, чем все другие.
— Я не могу ехать.
Ингмара охватило сильное беспокойство.
— Ты меня здорово огорчил, — сказал он. — Я думал, ты всерьез говорил, что хочешь быть моим другом на всю жизнь.
Бу быстро перебил его:
— Спасибо за предложение. Ты можешь говорить, что хочешь, — я не изменю своего решения, а теперь извини, мне надо работать.
Он быстро повернулся и вышел, не дав Ингмару времени сказать хоть слово.
Когда Бу вышел от Ингмара, никто бы не подумал, что он спешит. Он медленно вышел за ворота и сел под большое дерево. Был уже вечер, дневной свет погас и на небе тихо светились звезды и бледный серп луны.
Немного погодя дверь тихонько отворилась, и из дому вышла Гертруда. Она оглянулась и увидела Бу.
— Это ты, Бу? — спросила она, подходя и садясь возле него. — Я так и думала, что найду тебя здесь.
— Да, мы часто сиживали здесь по вечерам, — сказал Бу.
— Правда, — сказала Гертруда, — а сегодня это наш последний вечер.
— Да, похоже, что так, — сказал Бу. Он сидел прямо и неподвижно, а голос его звучал так холодно и резко, как будто он говорил о чем-то совершенно ему постороннем.
— Ингмар говорил мне, что просил тебя поехать с нами.
— Да, он уже говорил со мной об этом, но я отказался, — отвечал Бу.
— Я так и думала, что ты не захочешь, — сказала Гертруда.
Оба замолчали, как будто им не о чем было говорить; только Гертруда несколько раз взглядывала на Бу. Он сидел, подняв голову, не спуская глаз с неба. После долгого молчания Бу сказал, не двигаясь с места и не отрывая глаз от звезд:
— Разве тебе не холодно сидеть так долго на открытом воздухе?
— Хочешь, чтобы я ушла? — Бу отрицательно покачал головой, но, думая, что Гертруда не заметит в темноте его движения, сказал: — Мне приятно, что ты сидишь здесь со мной.
— Я вышла сегодня вечером, — сказала Гертруда, — потому что не была уверена, удастся ли нам еще раз перед отъездом поговорить наедине. Я не хотела уезжать, не сказав тебе «спасибо» за то, что ты каждое утро провожал меня на Масличную гору.
— Я это делал ради себя самого, — сказал Бу.
— Потом я хотела тебя еще поблагодарить за твое путешествие к райскому колодцу, — улыбаясь, сказала Гертруда.
Бу, казалось, собирался что-то ответить, но вместо слов из груди его вырвался стон. Гертруда находила, что в этот вечер Бу был как-то особенно трогателен, и почувствовала к нему большую жалость. «Ему, должно быть, очень тяжело расставаться со мной, — думала она. — Как он мужественно держит себя, не жалуется, а ведь я знаю, что всю свою жизнь он любил только меня. Если бы я только знала, как мне его утешить! Что бы такое сказать ему, о чем он с удовольствием вспоминал бы, сидя по вечерам под этим деревом!»
В то время, как Гертруда думала об этом, она почувствовала, как сердце ее сжимается и на нее находит какое-то странное оцепенение. «Да-да, мне тоже жаль будет расставаться с Бу, — подумала она. — Последнее время мы так подружились. Я так привыкла, что лицо его озаряется улыбкой, когда мы встречаемся, и мне отрадно было чувствовать рядом присутствие человека, которому нравилось все, что бы я не сделала».
Она сидела неподвижно, ощущая как болезнь надвигавшуюся на ее сердце пустоту. «Что же это? Что это со мной? — подумала она. — Ведь не разлука же с Бу причиняет мне такое огорчение!»
Вдруг Бу заговорил:
— Я думаю о том, что стоит у меня перед глазами весь вечер.
— Скажи мне, о чем ты думаешь, — живо проговорила Гертруда, и на сердце у нее стало как-то легче, когда он заговорил.
— Да, — сказал Бу, — Ингмар как-то рассказывал о лесопильне, которая принадлежит Ингмарсгорду. Похоже, он собирается сдать мне ее в аренду, если я вернусь на родину.
— Ингмар, по-видимому, сильно тебя полюбил, — сказала Гертруда. — Этой лесопильней он дорожит больше всего остального.
— Я целый день слышу в ушах скрип пилы, — сказал Бу. — Вода шумит, и бревна сталкиваются в воде одно с другим. Ты представить себе не можешь, какой это чудесный звук. И тогда я начинаю раздумывать, как бы это было, здорово если бы я имел что-нибудь свое, а не зависел бы во всем от колонии.
— А, так вот о чем ты думаешь, — сказала Гертруда несколько разочарованно. — Не горюй об этом, тебе стоит только поехать с Ингмаром.
— Дело не только в этом, — сказал Бу. — Видишь ли, Ингмар сказал мне, что уже заготовил лес для постройки дома около лесопильни. Он говорил, что выбрал место на холме, как раз над водопадом, где растет несколько берез. Весь вечер этот дом не выходит у меня из головы, я вижу его изнутри и снаружи. Вижу еловые ветви перед дверями и огонь, пылающий в очаге. И когда я возвращаюсь с мельницы, то вижу кого-то, кто стоит у дверей и ждет меня.
— Становится холодно, Бу, — сказала Гертруда, прерывая его. — Не пора ли нам вернуться домой?
— Ты уже уходишь? — спросил Бу.
Но никто из них не тронулся с места, и они продолжали сидеть в глубоком молчании, изредка прерывая его словами.
Один раз Гертруда сказала:
— Я думала, Бу, что ты любишь колонию больше всего на свете и ни за что не захочешь расстаться с ней.
— О, нет, — возразил Бу, — есть нечто, ради чего я принес бы ее в жертву.
После некоторого молчания Гертруда опять спросила:
— А ты не скажешь мне, что это такое?
Бу ответил не сразу, а после долгого молчания и глухим голосом:
— Скажу. Если случится так, что девушка, которую я люблю, придет и скажет, что она тоже любит меня…
Гертруда сидела тихо, затаив дыхание.
И хотя не было произнесено ни слова, Бу казалось, будто Гертруда ответила, что она его любит или что-нибудь в этом роде, потому что Бу заговорил плавно и легко:
— Ты увидишь, Гертруда, что в тебе теперь снова проснется любовь к Ингмару. Ты долго сердилась на него за то, что он обманул тебя, но теперь, когда ты его простила, ты снова полюбишь.
Он замер, ожидая ответа, но Гертруда молчала.
— Было бы ужасно, если бы ты не полюбила его, — продолжал Бу. — Подумай, что он сделал для тебя. Он даже предпочел бы остаться слепым, чем вернуться без тебя на родину.
— Да, было бы ужасно, если бы я не полюбила его, — сказала Гертруда едва слышно. До этой самой минуты она верила в глубине сердца, что не может любить никого другого, кроме Ингмара. — Я ничего не могу с собой поделать сегодня вечером, Бу, — сказала Гертруда. — И не знаю, что со мной, но не говори со мной про Ингмара.
Оба они заговаривали о том, что пора идти домой, но продолжали сидеть на своих местах, пока Карин Ингмарсон не вышла и не позвала их:
— Ингмар просит вас обоих зайти к нему.
Пока Гертруда и Бу разговаривали у ворот, Карин была у Ингмара. Она передавала ему поклоны для оставшихся на родине и вела с ним очень длинный разговор; было ясно, что она что-то хочет сказать Ингмару, но все не решалась заговорить.
Наконец она медленно произнесла таким равнодушным тоном, что каждый знавший ее мог понять, что только теперь она и заговорила о самом важном:
— Пришло письмо от Пера, брата Льюнга Бьорна.
— Вот как, — произнес Ингмар.
— Должна признаться, что была несправедлива к тебе, когда мы разговаривали у меня в комнате сразу после твоего приезда.
— Оставь, ты сказала только то, что считала нужным.
— Нет, теперь я знаю, что у тебя была веская причина желать развода. Льюнг Бьорн пишет, что Барбру — дурная женщина.
— Я никогда не говорил ни одного дурного слова о Барбру.
— Говорят, что в Ингмарсгорде есть ребенок.
— Сколько времени ребенку?
— Он должен был родиться в августе.
— Это ложь! — вскричал Ингмар и ударил кулаком по столу. При этом он едва не задел руку Карин, лежавшую на столе.
— Теперь ты бьешь меня? — сказала она.
— Прости, я не видел, что тут лежит твоя рука, — сказал Ингмар.
Карин снова заговорила об этом, и Ингмар быстро успокоился.
— Ты сама понимаешь, что такое известие не может быть мне приятно, — сказал он. — Поэтому я попрошу тебя передать Льюнгу Бьорну, чтобы он не болтал об этом, пока мы не узнаем всей правды.
— Я позабочусь о том, чтобы он помолчал.
— А теперь не могла бы ты послать ко мне Бу и Гертруду? — сказал Ингмар.
Когда Гертруда и Бу вошли в комнату больного, Ингмар сидел, забившись в темный угол, так что они не сразу его заметили.
— Что с тобой, Ингмар? — спросил Бу.
— Ах, я взял на себя дело, которое выше моих сил, — сказал Ингмар, раскачиваясь взад и вперед.
— Ингмар, — сказала Гертруда, подходя к нему, — скажи мне откровенно, что тебя мучит. С детства у нас не было никаких тайн друг от друга.
Ингмар молчал. Тогда Гертруда подошла к нему ближе и положила руку ему на голову.
— Мне кажется, я догадываюсь, что с тобой, — сказала она.
Ингмар вдруг выпрямился.
— Ах, нет, Гертруда, лучше не догадывайся, — сказал он, вынимая бумаги и протягивая ей. — Посмотри, нет ли здесь большого письма, адресованного пастору?
— Да, — сказала Гертруда, — оно здесь.
— Прочитай его. Прочтите его вместе с Бу. Я написал его в первые дни по приезде сюда, но у меня не хватило сил его отправить.
Бу и Гертруда сели к столу и начали читать письмо.
Ингмар сидел в своем углу, прислушиваясь к шелесту переворачиваемых листов. — «Теперь они читают про то, — думал он, — а теперь про это. А теперь они дошли до того места, где Барбру рассказывает мне, как ее отец хитростью поженил нас. Теперь они читают, как она выкупила серебряные кубки, а теперь дочитали до того, что сообщил мне Стиг Берьесон. А теперь Гертруда узнала, что я ее больше не люблю, и поняла, какой я на самом деле жалкий и ничтожный человек».
В комнате было тихо. Гертруда и Бу сидели, не шевелясь, и только переворачивали страницы письма. Казалось, они не решаются даже громко дышать.
«Как отнесется Гертруда к тому, что именно сегодня, когда она согласилась ехать со мной, я рассказал ей, что люблю Барбру?
И как мне самому понять, что теперь я, слыша клевету на Барбру, не могу связать себя с другой? Я не знаю, что со мной, но мне кажется, я перестал быть настоящим человеком».
Он чутко прислушивался и ждал, что они скажут, но ничего не было слышно, кроме шелеста бумаги.
Наконец он не мог больше выдержать; тихонько приподнял повязку с глаза, которым мог еще видеть.
Он взглянул на Бу и Гертруду. Они все еще читали письмо; головы их так близко склонились, что щеки их почти касались одна другой, и Бу сидел, обняв Гертруду.
И с каждым перевернутым листком они теснее прижимались друг к другу. Щеки их горели, иногда они поднимали взгляд от бумаги и смотрели друг на друга, и глаза их темнели и сверкали.
Когда они, наконец, закончили читать, Ингмар увидел, что Гертруда и Бу сидят, радостно и крепко обнявшись. Из всего письма они поняли, может быть, только одно, — что теперь для их любви нет никаких преград. Ингмар молча сложил свои большие морщинистые руки, возблагодарил Бога, и все трое еще долго сидели неподвижно.
Колонисты собрались в большом зале на утреннюю молитву.
Это был последний день, который Ингмар проводил в колонии. Он, Гертруда и Бу этим же утром уезжали в Яффу.
Накануне Бу сообщил миссис Гордон и другим значительным лицам в колонии, что он намеревается проводить Ингмара на родину и остаться там надолго. При этом он был вынужден рассказать всю историю Ингмара.
Миссис Гордон долго раздумывала об услышанном и потом сказала:
— Я не думаю, что кто-нибудь из нас может взять на себя ответственность сделать Ингмара еще несчастнее, чем он есть теперь, поэтому я не хочу тебе препятствовать ехать с ним. Но мне кажется, это приведет к тому, что вы с Гертрудой вернетесь к нам обратно. Я убеждена, что ни в каком другом месте вы не будете чувствовать себя так хорошо, как здесь.
Чтобы Ингмар и его спутники могли спокойно и мирно уехать из колонии, остальным гордонистам просто было сказано, что Бу провожает Ингмара и Гертруду, чтобы помогать им в тяжелом пути.
Когда началась утренняя молитва, Ингмара ввели в зал собраний. Миссис Гордон сама встала и пошла к нему навстречу, взяла его за руку и подвела к месту рядом со своим. Ингмару было приготовлено удобное кресло, и миссис Гордон заботливо помогла ему усесться.
Мисс Юнг заиграла на органе псалом, и утреннее богослужение пошло обычным порядком.
Когда же миссис Гордон прочла короткий отрывок из Библии и пояснила его, поднялась старая мисс Хоггс и начала молиться о благополучном путешествии и счастливом возвращении Ингмара на родину. После нее вставали один за другим американцы и сирийцы, и все просили Господа, чтобы Он открыл Ингмару свет истины.
Некоторые из них выражались очень красиво. Они обещали ежедневно молиться за Ингмара, их возлюбленного брата, и выражали надежду, что здоровье его поправится. И все высказывали пожелание, чтобы он вернулся в Иерусалим.
Пока говорили чужие, — шведы молчали. Они сидели напротив Ингмара и не спускали с него глаз. Глядя пристально на Ингмара, они невольно думали о том, что было доброго, справедливого и верного на их старой родине. Пока он был здесь, с ними, они испытывали такое чувство, словно что-то с родины пришло к ним. А теперь, когда Ингмар уезжал, их охватил страх беспомощности. Они чувствовали себя потерянными в этой беззаконной стране среди всех этих людей, которые без всякого милосердия и пощады боролись за души других.
Мысли крестьян с глубокой тоской обращались к родине. Они видели свою Далекарлию со всеми ее равнинами и холмами. По ее дорогам спокойно и мирно ходили люди, все чувствовали себя в безопасности, день шел за днем и один год был так похож на другой, что их едва можно было различить.
И в то время, как шведы вспоминали о тихой и мирной жизни на родине, они поняли, как велико и значительно было для них то, что у них была общая цель, ради которой они жили, и что они были избавлены от серого однообразия повседневной жизни.
Один из крестьян поднялся с места и стал громко молиться по-шведски: «Господи Боже мой, благодарю Тебя, за то что Ты привел меня сюда!»
Один за другим поднимались они и благодарили Бога за то, что Он привел их в Иерусалим.
Они благодарили Его за дорогую им колонию, которая была их величайшей радостью, за то, что дети их уже с малолетства научились жить в единении с людьми. Они высказывали надежду, что их молодежь достигнет большего совершенства, чем они. Они благодарили за преследования и страдания так же, как и за прекрасное учение, которому они призваны были следовать.
Каждый старался высказать то счастье, которое он испытывал. Ингмар понимал, что все это они говорят для него и желают, чтобы он рассказал на родине о том, как они счастливы.
Ингмар выпрямился, когда заговорили шведы. Он поднял голову выше, и резкая складка около рта обозначилась сильнее.
Наконец, когда иссяк поток их красноречия, мисс Юнг заиграла псалом; все подумали, что торжество кончилось, и повернулись к выходу, но тут миссис Гордон сказала:
— Сегодня мы споем и по-шведски.
Тогда шведы запели ту самую песню, которую они пели, покидая родину: «Да, мы свидимся снова в Царствии Небесном!»
Когда раздалось это пение, всех охватило сильное волнение, и на глазах у крестьян выступили слезы. Теперь они снова вспоминали тех, с кем были разлучены на земле и должны были свидеться только на небесах.
Когда кончилось пение, поднялся Ингмар и попытался сказать несколько слов. Он хотел сказать остающимся те слова, которые неслись к ним с родины, куда он возвращался.
— Я твердо уверен, что вы оказываете нам, оставшимся на родине, большую честь, — сказал он. — Я верю, что все мы будем рады свидеться с вами на земле или на небесах. Я верю, что нет ничего прекраснее, чем люди, которые идут на великие жертвы ради истины и справедливости.
Месяц спустя после отъезда Ингмара в Иерусалим, старая Лиза из Ингмарсгорда стала замечать, что Барбру проявляет какое-то беспокойство и тревогу. «Взгляд у нее, как у помешанной, — думала старуха. — Немудрено, если в один прекрасный день она сойдет с ума».
Однажды вечером она принялась расспрашивать Барбру.
— Скажи мне, что с тобой такое? — говорила она. — Когда я была еще совсем молоденькой, я тоже видела, как хозяйка Ингмарсгорда одну зиму ходила с такими же помутившимися глазами.
— Не та ли, что убила ребенка? — быстро спросила Барбру.
— Да, она самая, — отвечала Лиза. — Я начинаю думать, уж не задумала ли и ты того же.
Барбру, не отвечая прямо на вопрос, сказала:
— Когда я слышала эту историю, я удивлялась в ней только одному.
— Чему же именно?
— Тому, что она не покончила и с собой — прямо на том же месте.
Старая Лиза, сидевшая за своей прялкой, положила руку на колесо, остановив его, и подняла глаза на Барбру.
— Каждому ясно, что тебе не может быть приятно, если в доме появится ребенок в отсутствие твоего мужа, — медленно сказала она. — Когда он уезжал, он ничего не знал об этом?
— Ни он, ни я ничего не подозревали, — произнесла Барбру так тихо, словно переживаемое ею горе лишало ее голоса.
— Но теперь ты напишешь ему?
— Нет, — сказала Барбру. — Меня утешает только то, что его нет здесь.
Старуха в ужасе всплеснула руками.
— Тебя это радует? — воскликнула она.
Барбру стояла у окна и неподвижно глядела на двор.
— Разве ты не знаешь, что надо мной тяготеет проклятие? — спросила она, стараясь говорить спокойно.
— Поживешь на свете, чего только ни наслушаешься, — сказала старуха. — Я слышала, что ты родом с Холма Горя.
Они помолчали. Старая Лиза опять завертела веретено, изредка поглядывая на Барбру, которая продолжала стоять у окна, то и дело вздрагивая всем телом.
Прошло минут пять, старуха отложила работу и пошла к дверям.
— Ты куда? — спросила Барбру.
— Мне нечего скрывать, я хочу поискать кого-нибудь, кто мог бы написать Ингмару.
Барбру заступила ей дорогу.
— Не смей, — сказала она. — Прежде, чем ты напишешь письмо, я буду лежать на дне реки.
Они стояли, не спуская друг с друга глаз. Барбру была высокой и сильной женщиной, и старая Лиза думала, что она хочет удержать ее силой, но Барбру вдруг рассмеялась и отошла в сторону.
— Ну что же, пиши, — сказала она. — Мне все равно, я просто покончу со всем этим раньше, чем думала.
— О, нет, — возразила старуха, поняв, что ей лучше быть помягче с Барбру. — Я ничего не стану писать, — не хочу толкать тебя на безрассудные поступки.
— Да, пиши, пожалуйста, это уже все равно. Сама понимаешь, что мне в любом случае придется покончить с собой. Нельзя же, чтобы это несчастье повторялось вечно.
Старуха опять села за прялку и принялась работать.
— Что же, ты раздумала писать письмо? — спросила Барбру, подходя к ней.
— Можно ли поговорить с тобой серьезно и рассудительно? — сказала старая Лиза.
— О, да, разумеется, — ответила Барбру.
— Вот как я думаю, — сказала Лиза, — я обещаю тебе сохранить все в тайне, если ты дашь мне слово, что не сделаешь никакого вреда ни себе, ни ребенку, пока мы не увидим, справедливы ли твои опасения.
Барбру задумалась.
— А ты обещаешь тогда предоставить мне полную свободу?
— Да, — ответила старуха. — Потом ты можешь делать, что хочешь, обещаю тебе.
— О, я могла бы теперь же положить всему конец, — произнесла Барбру с равнодушным лицом.
— Казалось, что тебе больше всего хочется, чтобы Ингмар исправил сделанное им зло, — сказала Лиза, — но из этого ничего не выйдет, если он узнает такую новость.
Барбру вздрогнула и схватилась за сердце.
— Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь, но мне очень тяжело давать тебе такое обещание, — сказала она. — Смотри, не обмани меня.
Они крепко держали свой уговор. Старая Лиза никому не выдала тайну, а Барбру собралась с силами и вела себя так, словно ничего не происходило. На ее счастье весна в этом году была ранняя. Снег в лесу растаял уже в марте; с появлением первой травки Барбру велела отправить коров на лесной выгон, лежавший далеко от усадьбы, сама со старой Лизой переселилась туда, чтобы смотреть за скотом.
Младенец родился в конце мая. Это был мальчик, и выглядел он еще слабее, чем ребенок, родившийся у нее прошлой осенью. Это было хилое маленькое существо, кричавшее без передышки. Когда старая Лиза показала ребенка Барбру, та горько засмеялась:
— Ради такого ребенка тебе не стоило заставлять меня жить.
— По такому крошечному существу еще нельзя предсказать, что из него выйдет, — сказала старуха.
— Не забудь, что ты обещала предоставить мне полную свободу, — произнесла угрюмо Барбру.
— Да, — отвечала старуха, — но сначала я должна убедиться, что он — слепой.
— Как будто ты сразу не видишь, что это за ребенок, — сказала Барбру.
Сама Барбру чувствовала себя гораздо хуже, чем после первых родов. Всю первую неделю она была так слаба, что не могла вставать. Ребенка поместили не в избе, а в одном из маленьких сараев, стоявших на выгоне.
Старая Лиза день и ночь ухаживала за ним, поила его козьим молоком, с трудом поддерживая в нем жизнь. Несколько раз на дню вносила она его в избу, но Барбру отворачивалась к стене и не хотела его видеть.
Однажды старая Лиза стояла у маленького окошечка избы и смотрела в него. Старуха держала на руках ребенка, который кричал без умолку и думала о том, какой он жалкий и несчастный.
— Смотри-ка, — сказала она вдруг высовываясь, чтобы лучше видеть, — кто-то идет сюда.
В следующую же минуту она очутилась с ребенком возле Барбру.
— Подержи ребенка, — сказала она, — а я пойду навстречу и скажу, что ты лежишь больная и не можешь никого принимать.
Она положила ребенка на постель возле Барбру, но та не пошевельнулась, и ребенок продолжал надрываться от крика. Через минуту старуха вернулась.
— Ребенок кричит так громко, что его слышно по всему лесу, — сказала она. — Если ты не успокоишь его, все узнают, кого мы тут прячем.
С этими словами она ушла, и Барбру не оставалось ничего другого, как приложить ребенка к груди.
Старуха долго не возвращалась, когда же она снова вошла в избу, ребенок спал, а Барбру не сводила с него глаз.
— Не бойся, — сказала старая Лиза, — они, похоже, ничего не слышали, и повернули в другую сторону.
Барбру бросила на нее мрачный взгляд.
— Ты считаешь, что поступила очень ловко? Неужели ты думаешь, я не поняла, что никого там не было и что ты попугала меня нарочно, лишь бы я взяла ребенка?
— Если хочешь, теперь я могу его унести, — сказала старуха.
— Оставь, пока он не проснется.
Вечером старуха опять хотела взять ребенка. Он совсем затих, успокоился и весело болтал ручонками.
— Куда ты кладешь его ночью? — спросила Барбру.
— Он лежит у меня в сене.
— Ты бросаешь его как какого-нибудь котенка.
— Я не знала, что для тебя имеет значение, где лежит ребенок, но если хочешь, можешь оставить его у себя.
Когда ребенку было шесть дней, Барбру, лежа в постели, обратила внимание, как старуха пеленает его.
— Ты совсем не умеешь держать детей, — сказала Барбру. — Не удивительно, что он все время кричит.
— Я вырастила немало ребят, — отвечала старуха. — Уж, по крайней мере, понимаю в этом не меньше тебя.
Барбру промолчала, но про себя подумала, что никогда еще не видела, чтобы с ребенком так плохо обращались.
— Ты так его держишь, что он весь посинел от крика, — с нетерпением сказала она.
— Ну, прости, не думала, что с ним надо церемониться как с каким-нибудь принцем, — раздраженно сказала старуха. — Но если я, по-твоему, не умею обращаться с ребенком, ходи за ним сама.
Барбру взяла ребенка, сама перепеленала его, а ребенок успокоился и заснул.
— Вот видишь, он замолчал, — с гордостью обратилась она к старой Лизе, когда та снова вошла в комнату.
— Все всегда говорили, что я прекрасно умею ходить за детьми, — проговорила старая Лиза и долго еще была не в духе.
С этих пор Барбру сама начала ухаживать за ребенком. Однажды, еще лежа в постели, она попросила у старой Лизы чистые пеленки. Старуха отвечала, что пеленки все вышли, но можно их выстирать.
Барбру покраснела, и слезы выступили у нее на глазах.
— Бедный малыш, можно подумать, что ты родился у нищенки, — прошептала она.
— Тебе самой следовало бы позаботиться об этом, — сказала старуха. — Интересно, чтобы ты стала делать, если бы я не захватила кое-что из детского белья.
Прошлое снова встало перед Барбру. Мрачное отчаяние, мучившее ее всю зиму, опять охватило ее, и она жестко произнесла:
— Этому ребенку лучше бы вовсе не родиться.
На следующий день Барбру встала с постели. Она достала нитки, иголки и, накроив простынок, стала шить ребенку белье. Во время работы тяжелые мысли снова завладели ею. «К чему мне заботиться о нем? Лучше всего пойти и броситься с ним в болото, все равно нам этого не миновать».
Она пошла к старой Лизе, доившей коров перед отправкой их в лес.
— Лиза, ты не знаешь, сколько времени надо ждать, чтобы убедиться, зрячий ребенок или слепой?
— Это можно узнать через неделю, или через две, — ответила старуха.
Барбру снова принялась за работу. Когда она взялась за ножницы, то увидела, что рука ее сильно дрожит и режет вкривь и вкось. По временам дрожь охватывала все ее тело, и она бросила работу. «Господи, что же это со мной? Неужели я дрожу от радости при мысли оставить малыша у себя еще на две недели?»
У старой Лизы было в лесу немало работы. Она должна была смотреть за коровами и заботиться о молоке. Барбру возилась все время с ребенком и ни в чем ей не помогала.
— Ты могла бы делать что-нибудь вместо того, чтобы все время глазеть на ребенка, — сказала однажды старуха, совершенно выбившись из сил.
Барбру встала и вышла из избы, но на пороге она обернулась.
— Погоди немного, летом у тебя будет помощница, — сказала она. — А до тех пор я не отойду от него.
Барбру с каждым днем любила ребенка все сильнее и сильнее, хотя и считала, что для него будет лучше умереть. Младенец был такой слабый и болезненный, что почти не прибавлял в весе и оставался таким же маленьким, как и при рождении, но больше всего беспокоили Барбру его глаза, красные и опухшие. Ребенок даже не делал попыток открыть веки.
Несколько дней спустя, Лиза сама заговорила с ней.
— Барбру, сегодня ребенку уже три недели, — сказала она.
— Нет, — быстро возразила Барбру, — это будет только завтра.
— Ах, так! — отвечала старуха. — Наверное, я ошиблась, хотя прекрасно помню, что он родился в среду.
— Мне кажется, ты могла бы подарить мне еще один денек его жизни, — сказала Барбру.
На следующий день утром Лиза сказала Барбру:
— Трава поблизости кончилась, я погоню коров дальше в лес. Мы вернемся только к вечеру.
Барбру быстро обернулась к ней, как бы желая что-то сказать, но сжала губы и промолчала.
— Ты что-то хотела сказать? — спросила старуха. Ей показалось, что Барбру хочет попросить ее остаться дома, но та молчала.
Вечером старуха медленно возвращалась с коровами домой.
Она созывала коров, которые то и дело сворачивали с дороги в сторону, завидев зеленые лужайки. Лиза приходила в нетерпение и подгоняла упрямых животных.
— Ах, право, не стоит так торопиться, старая Лиза, — говорила она себе. — Всегда будет слишком рано увидеть то, что тебя там ожидает.
Отворив дверь в избу, она увидала Барбру, которая сидела с ребенком на руках и что-то ему напевала.
— Ах, Боже мой, как ты поздно, Лиза! — воскликнула она. — Я право не знаю, что делать. Посмотри, у мальчика какая-то сыпь.
Она подошла ближе и показала на красные пятнышки на шее ребенка. Старая Лиза продолжала стоять в дверях, потом всплеснула руками от изумления и расхохоталась. Барбру с изумлением взглянула на нее.
— Так это не опасно? — спросила она.
— До завтра все пройдет, — сказала старуха, продолжая смеяться.
Барбру удивлялась все больше, пока, наконец, не поняла, какой ужасный страх должна была пережить за этот день несчастная старая Лиза.
— Да, для всех нас было бы гораздо лучше, если бы я это сделала, — сказала она. — Ты тоже так считала, потому и ушла сегодня.
— Я всю ночь думала о том, что мне делать, — сказала старуха, — и тогда что-то подсказало мне, что ребенок лучше всего защитит себя сам, если я оставлю тебя с ним одну.
Когда вечерняя работа была окончена и они пошли спать, Лиза спросила у Барбру:
— Так ты решила оставить ребенка жить?
— Да… — прошептала Барбру. — Если только Господь пошлет ему здоровья.
— А если он окажется слепым и идиотом?
— Я и не сомневаюсь в этом, — сказала Барбру, — но я не в силах отнять у него жизнь. Что бы там ни было, я благодарна уж и за то, что могу ходить за ним.
Старуха села на постель и задумалась.
— Если ты так решила, то тебе следует написать Ингмару, — сказала она.
— Я думала, ты обрадуешься, что ребенок остался жив, — произнесла Барбру, — но если ты напишешь Ингмару, я уж не знаю, что мне и делать.
— А как же иначе? — спросила старая Лиза. — Каждый, кто случайно узнает, что у тебя ребенок, может написать ему об этом.
Барбру в ужасе взглянула на нее.
— Я попробую вырастить его втайне, пока Ингмар не обвенчается с Гертрудой.
Старая Лиза замолчала, задумавшись над этими словами. Она ясно видела, что Барбру готовилась навлечь на себя еще большие несчастья, но не решалась противоречить ей.
— Ты была очень добра к нам, старикам, в Ингмарсгорде, — сказала она нерешительно. — Нечего удивляться, что мы хотели бы, чтобы ты осталась там хозяйкой.
— Если я была к тебе добра, — ответила Барбру, — то ты сторицей вознаградишь меня, если будешь меня слушаться в этом деле.
Барбру настояла на своем, и за все лето никто ничего не узнал о ребенке. Когда в избу приходили люди, его прятали в сарайчик с сеном. Барбру голову сломала, пытаясь устроить так, чтобы сохранить все в тайне и осенью, когда им волей-неволей придется вернуться в деревню. Эти мысли не давали ей покоя.
С каждым часом она все сильнее любила ребенка и к ней возвращалось ее прежнее душевное спокойствие. Ребенок понемногу креп и здоровел, хотя по-прежнему был еще мал и худ. Все лето он очень много плакал, и веки у него были такие красные и опухшие, что он едва мог их открывать. Барбру ни минуты не сомневалась, что он был слабоумный; ей приходилось пережить много мучительных часов, хотя теперь она думала только о том, как бы сохранить ему жизнь. Чаще всего эти мысли мучили ее ночами, и тогда она вставала и подолгу смотрела на ребенка. Мальчик был очень некрасив, у него была желтоватая кожа и жидкие рыжие волосики. Нос был слишком мал, нижняя губа чересчур велика, а во сне он так сдвигал брови, что весь лоб покрывался глубокими морщинками. Глядя на мальчика, Барбру думала, что у него лицо совершенного идиота, и горько плакала об этом всю ночь. Наутро ребенок, однако, просыпался веселый и здоровый и, лежа в корзине, заменявшей ему колыбель, протягивал к Барбру ручонки, когда она заговаривала с ним. Тогда Барбру снова успокаивалась и утешалась.
— Мне кажется, матери, у которых здоровые дети, не любят их так, как я этого заморыша, — говорила она старой Лизе.
Время шло, и лето подходило к концу. Барбру все еще не могла себе уяснить, как сделать так, чтобы сохранить ребенка в тайне, когда Ингмар вернется домой. Иногда ей казалось что единственный выход — совсем уехать отсюда.
Однажды, в начале сентября, стоял темный, пасмурный вечер; шел дождь и завывал ветер. Барбру и Лиза развели огонь очаге и грелись около него. Барбру держала ребенка на коленях и думала о том, как бы сделать так, чтобы Ингмар ничего не узнал.
«Иначе он вернется ко мне, — думала она. — А я не знаю, сумею ли объяснить ему, что одна хочу нести свое бремя».
Мысли ее были внезапно прерваны, дверь неожиданно отворилась, и в избу вошел прохожий.
— Добрый вечер, — сказал он. — Слава Богу, что я набрел на вашу избушку. Я совсем было заблудился в этой темноте; хорошо, вспомнил, что где-то поблизости выгон Ингмара.
Это был бедняк, который раньше торговал вразнос. Теперь товаров у него не было, и он жил милостыней, ходя из дома в дом и разнося сплетни.
Первое, что он увидел, войдя в избу, был ребенок и, заметив его, он вытаращил глаза от изумления.
— Чей это ребенок? — быстро спросил он.
Обе женщины молчали, но потом старая Лиза коротко и твердо ответила:
— Ингмара Ингмарсона.
Бывший разносчик еще больше удивился. Он смутился, поняв, что узнал то, чего знать не следовало. В замешательстве он наклонился к ребенку:
— Интересно, сколько уже этому молодцу? — спросил он.
На этот раз ответить поспешила Барбру:
— Ему всего только месяц.
Разносчик был не женат и не много смыслил в детях; он не заметил обмана Барбру и с удивлением смотрел на нее, но она сидела совершенно спокойно.
— Что, правда? Ему только месяц? — переспросил он.
— Да, — спокойно ответила Барбру.
Разносчик, несмотря на свои годы, смутился и покраснел, но Барбру была так спокойна, как будто это вовсе ее и не касалось. Он заметил, что старая Лиза делала ей предостерегающие знаки, но Барбру сидела с гордо поднятой головой и не смотрела на нее.
«Старуха-то видно не боится врать, — подумал он, — ну, а Барбру слишком высоко ценит себя для этого».
На следующее утро он, крепко пожав на прощанье руку Барбру, сердечно сказал:
— Я не буду болтать об этом.
— Да, уж я надеюсь на тебя, — сказала Барбру.
— Никак я не пойму, что это с тобой случилось, Барбру? — сказала старуха после его ухода. — Зачем ты возводишь на себя напраслину?
— Мне ничего больше не остается? — ответила Барбру.
— Неужели ты думаешь, что разносчик Юхан не разболтает всем и каждому о ребенке?
— Я вовсе и не хочу, чтобы он молчал.
— Так что, по-твоему, люди должны думать, что это ребенок не Ингмара?
— Да, — отвечала Барбру, — скрывать его существование дальше невозможно. Так пусть лучше люди не знают, чей он.
— И ты думаешь, я соглашусь на это? — спросила старуха.
— Тебе придется согласиться, если не хочешь, чтобы такое жалкое создание унаследовало Ингмарсгорд.
В середине сентября стада со всех пастбищ стали собираться обратно в деревню. Барбру с Лизой тоже вернулись в Ингмарсгорд и скоро увидели, что весть о ребенке облетела уже все село. Да и сама Барбру теперь уже не скрывала, что у нее есть ребенок, и боялась только, как бы кто-нибудь не увидел его, поэтому он продолжал жить в каморке старой Лизы. Барбру не могла вынести мысли, что кто-нибудь увидит его и заметит, что он больной, слабый, и никогда не будет настоящим человеком.
Само собой разумеется, Барбру во всех видела только презрение. Люди и не старались особенно скрывать, что они о ней думают, и Барбру начала бояться каждой встречи, поэтому почти не выходила из дому. Даже работники и служанки стали относиться к ней иначе, чем прежде. Они делали ей разные намеки, и было очень трудно заставить их повиноваться.
Скоро всему наступил конец. Пока Ингмар жил в чужой стране, именьем управлял Ингмар-сильный. Однажды он услышал, как один из работников грубо и непочтительно ответил Барбру; тогда Ингмар-сильный закатил ему такую пощечину, что бедняга едва устоял на ногах.
— Если я еще раз услышу что-нибудь подобное, то тебе и не так от меня достанется, — сказал старик.
Барбру с удивлением посмотрела на него.
— Спасибо, — выдавила она.
Ингмар-сильный обернулся и взглянул на нее без тени дружелюбия.
— Не надо благодарить меня за это, — сказал он. — Пока ты хозяйка в Ингмарсгорде, — я буду следить за тем, чтобы слуги оказывали тебе уважение и почтение.
Только уже поздней осенью из Иерусалима пришло известие об отъезде Ингмара и Гертруды. «Может быть, они вернутся, когда вы получите эти строки», — стояло в письме. Узнав об этом, Барбру в первую минуту испытала чувство облегчения. Она не сомневалась, что Ингмар сейчас же начнет хлопотать о разводе. Тогда Барбру будет свободна, и ей не придется больше выносить весь тяжкий гнет осуждения и презрения.
Поздно вечером, сидя за работой, она не могла удержаться от слез. Сердце ее разрывалось при мысли, что теперь между ними с Ингмаром все кончено, и ничто больше уже их не связывает.
Вскоре народ толпами повалил к школьному дому. Накануне вернулась Гертруда, и вот в кухне матушки Стины был расставлен большой стол, на который Гертруда выкладывала все подарки, привезенные ею из Иерусалима на родину. Она передала через детей всей округе, чтобы все, у кого были друзья или родственники среди колонистов, приходили в школу. И вот все теперь сходились сюда, и Хок Маттс, и Пер, брат Льюнга Бьорна, и многие другие. Гертруда раздавала присланные подарки и рассказывала при этом об Иерусалиме, о колонии и о всех чудесах, какие происходили в Святой земле.
Бу Монсон тоже оставался в школьном доме, помогая Гертруде раздавать подарки и рассказывая, а вот Ингмар не показывался. Во все время долгого пути он был уверен, что сообщение Карин о Барбру окажется клеветой, но, когда он вернулся на родину и узнал, что все это правда, ему показалось невыносимым видеть людей. Он остановился у родителей Бу; там его оставляли в покое, никто его не трогал и не заговаривал с ним.
Около полудня народ разошелся, и Гертруда осталась на некоторое время в кухне одна. В это время вошла высокая, статная женщина. «Кто бы это мог быть? — подумала Гертруда. — Как странно, что у нас в деревне есть кто-то, кого я не знаю!»
Незнакомка подошла к Гертруде и протянула ей руку.
— Ты, должно быть, Гертруда, — сказала она. — Я хотела только спросить, это правда, что Ингмар не женится на тебе?
Гертруда готова была возмутиться, из-за того что незнакомка осмеливается задавать ей такие вопросы, но тут ей вдруг пришло в голову, что это, вероятно, Барбру — жена Ингмара.
— Да, Ингмар не женится на мне, — сказала она.
Тогда та вздохнула и пошла к дверям.
— Я не верила этому, пока не услышала собственными ушами, — сказала она.
Барбру думала только о затруднениях, которые создавало ей это известие. Ингмар вернулся свободным и, вероятно, любящим ее. «Ни за что на свете не сознаюсь, что это его ребенок, — думала Барбру. — Он будет считать себя навеки опозоренным, если бросит меня одну с больным ребенком. Он, конечно, будет просить меня остаться его женой, — я не смогу отказать, и все наши беды начнутся сызнова. Как тяжело мне будет всю жизнь терпеть этот незаслуженный позор!»
Дойдя до дверей, она обернулась к Гертруде:
— Ингмар, видимо, теперь не захочет вернуться домой? — тихо спросила она.
— Ему, наверное, нельзя жить дома, пока не кончится развод, — сказала Гертруда.
— Так или иначе, он все равно не захочет вернуться, — произнесла Барбру.
Тут Гертруда быстро подошла к ней.
— Я уверена теперь, что ты все наговариваешь на себя! — воскликнула она. — Я всегда это говорила, а теперь, когда тебя увидела, я больше в этом не сомневаюсь.
— Зачем мне лгать? — сказала Барбру. — Ты же знаешь, что у меня есть ребенок.
— Ты поступаешь несправедливо по отношению к Ингмару, который так любит тебя, — сказала Гертруда. — Он погибнет, если ты не скажешь ему правду.
— Тут нечего говорить, — сказала Барбру.
Гертруда пристально поглядела на Барбру, в надежде, что та все-таки разговорится.
— Можешь ты передать Ингмару одно поручение? — спросила Барбру.
— Да, конечно.
— Так скажи ему, что Ингмар-сильный умирает. Надо пойти проститься с ним. Со мной он может и не встречаться.
— Было бы лучше, если бы вы встретились.
Барбру взялась за ручку двери, но, открыв ее, снова обернулась.
— Скажи ведь это неправда, что Ингмар ослеп?
— Он потерял один глаз, но другой у него совершенно здоров.
— Спасибо, — сказала Барбру. — Я очень рада, что повидала тебя, — прибавила она, тепло посмотрев на Гертруду, затем, затворив дверь, ушла.
Час спустя Ингмар шел по дороге в Ингмарсгорд проститься с Ингмаром-сильным. Он шел медленно: казалось, каждый шаг стоил ему большого труда.
Недалеко от дороги стояла лачуга. Ингмар издали увидел, как из дверей вышли мужчина и женщина, и ему показалось, что женщина сунула что-то мужчине в руку. Потом она поспешно вышла на дорогу и быстрыми шагами направилась к Ингмарсгорду. Когда Ингмар проходил мимо лачуги, мужчина все еще стоял на пороге, вертя в руках несколько серебряных монет. Ингмар узнал его: это был Стиг Берьесон.
Стиг узнал Ингмара, только когда тот уже прошел мимо, и закричал ему вслед:
— Постой, Ингмар, постой! Да, погоди же, мне надо тебе кое-что сказать! — Стиг выбежал на дорогу, но, увидев, что Ингмар шел дальше, не обращая на него внимания, рассердился. — Давай, прячься от людей! — крикнул он. — А я мог бы тебе сообщить кое-что, что тебя порадовало бы!
Немного погодя Ингмар нагнал женщину, которая только что рассталась со Стигом Берьесоном. Та, по-видимому, очень спешила и шла быстро. Услышав за спиной шаги, она подумала, что это Стиг, и сказала:
— Хватит с тебя того, что я тебе дала, у меня больше нет.
Ингмар ничего не ответил, но пошел еще скорее.
— На следующей неделе я дам тебе еще, если ты только не проговоришься Ингмару, — продолжала она.
В эту минуту Ингмар догнал ее и положил руку ей на плечо. Она вырвалась и гневно обернулась.
Увидев, что сзади стоит Ингмар, а не Стиг, Барбру всплеснула руками от радостной неожиданности. Но когда они встретились взглядами, Ингмар медленно занес руку, нахмурился, и, казалось, готов был ее ударить.
Барбру не испугалась, мгновение она спокойно смотрела на мужа и затем тихо отступила.
— Нет, Ингмар, — сказала она, — не делай себя из-за меня несчастным.
Ингмар опустил руку.
— Прости меня, — сказал он холодно и резко, — но я не мог сдержаться, увидев тебя вместе с этим Стигом.
Барбру отвечала совсем тихо:
— Поверь, я была бы очень благодарна, если бы нашелся человек, который избавит меня от жизни.
Не говоря ни слова, Ингмар перешел на другую сторону дороги и, молча, пошел дальше. Барбру тоже молчала, слезы выступили у нее на глазах. «Мы так долго не виделись, а он не хочет мне даже слова сказать! Ах, за что нам это несчастье!
Конечно, было бы гораздо лучше, если бы я сказала ему, все, как есть, — мелькнуло у нее в голове. — Не могу выносить его презрения. Лучше я скажу ему правду, а потом убью себя».
Вдруг она заговорила:
— Тебе не интересно, как чувствует себя Ингмар-сильный? — спросила Барбру.
— Я думаю, что приду вовремя, чтобы самому увидеть это, — угрюмо отвечал Ингмар.
— Сегодня утром старик пришел ко мне, и сказал, что во сне ему была дана весть, что умрет сегодня.
— Разве он не болен? — спросил Ингмар.
— Всю зиму его мучил ревматизм, и он постоянно жаловался, что ты не возвращаешься и не даешь ему умереть. Ингмар-сильный говорил, что не может умереть, пока ты не вернешься из паломничества.
— И сегодня он не чувствует себя хуже?
— Нет, но Ингмар-сильный убежден, что сегодня умрет, и лежит на кровати у себя в комнате. Он хочет, чтобы все происходило так же, как при смерти твоего отца, и просил послать за пастором и доктором, ведь они присутствовали при смерти Ингмара-старшего. Он спрашивал также, где то прекрасное одеяло, которым был накрыт Ингмар-старший, но его нигде не смогли найти. Наверно, его продали на аукционе.
— Да, на том аукционе много чего продали, — отозвался Ингмар.
— Одна из служанок сказала, что одеяло, кажется, купил Стиг Берьесон, и я хотела его выкупить, чтобы исполнить желание Ингмара-сильного. Видишь, вот оно, — сказала она, указывая на узел, который несла в руках.
— Ты всегда была очень добра к старикам, — сказал Ингмар. Голос его звучал резко и грубо, хотя произносил он приветливые слова. Больше Ингмар ничего не прибавил, и между ними воцарилось молчание. Барбру тоскливо глядела вперед на дорогу. «Ужасно, как мы еще далеко, — думала она. — Нам идти еще полчаса, и все это время я должна смотреть как он страдает. И я ничем не могу помочь ему. Будет только хуже, если я скажу ему правду. Тогда он опять свяжет свою жизнь со мной. Никогда в жизни я не переживала таких тяжелых минут!»
Она старалась шагать быстрее, и все-таки обоим казалось, что они страшно медленно продвигаются вперед. Тяжелые мысли, как оковы, опутывали их и мешали идти.
Наконец они дошли до ворот, ведущих во двор. Здесь Ингмар подошел к Барбру.
— Я хочу воспользоваться случаем и обсудить с тобой один вопрос, — сказал он, — потому что, если ты не согласишься, мы едва ли еще когда-нибудь встретимся. Я хотел предложить тебе взять назад прошение о разводе.
Голос Ингмара звучал очень холодно, и смотрел он не на Барбру, а на лежащую перед ним усадьбу. Он кивал постройкам, которые, казалось, задумчиво глядели на него слуховыми окнами и маленькими окошечками. «Да, все они смотрят на меня, — пробормотал он. — Им, наверное, интересно посмотреть, не научился ли я, наконец, следовать Божьему пути».
— Сегодня я много думал о будущем, — громко сказал Ингмар. — Мне не следует бросать такого человека, как Барбру, говорил я себе. Я должен заботиться о ней, но в обычном смысле мужем и женой мы быть не можем. И я хотел спросить тебя, не захочешь ли ты поехать со мной в Иерусалим и вступить там в колонию. Это очень славный народ, и там много людей из нашей деревни, так что ты не почувствовала бы себя там чужой. — Ингмар замолчал, выжидая, что она ему ответит.
— Ты хочешь из-за меня бросить усадьбу?
— Я хочу только поступить справедливо, — сурово произнес Ингмар, и она вся похолодела от его тона.
— Ты уже лишился там одного глаза, и мне говорили, — что ты вынужден был вернуться на родину, чтобы окончательно не ослепнуть.
— Об этом не стоит, — сказал Ингмар. — Все будет хорошо, если только поступать по справедливости.
Барбру снова подумала, что ей следует сжалиться и сказать ему правду. Сердце ее разрывалось, но она сумела промолчать. «Нет, я не навлеку на него такого несчастья, — подумала она. — Лучше пусть пути наши разойдутся, иначе мне придется покончить с собой».
И, так как она молчала, Ингмар сказал:
— Теперь мы должны надолго проститься, Барбру.
— Да, — отвечала она и протянула ему руку. И когда Ингмар, пожал ее, дрожь пробежала по его телу. С минуту казалось, что он готов обнять Барбру.
Тогда она сказала:
— Я пойду и скажу Ингмару-сильному, что ты пришел.
— Да, пойди скажи ему, — резко произнес Ингмар и выпустил ее руку.
Ингмар-сильный лежал на кровати в своей комнате. Он не испытывал никакой боли, но сердце его билось слабо, и дыхание с каждой минугой становилось все труднее. «Да, я несомненно умру сегодня», — думал он.
Старик лежал один, не выпуская из рук своей скрипки. Время от времени Ингмар-сильный тихо касался струн, и тогда ему казалось, что он слышит целые мелодии и даже песни. Но, когда вошли пастор с доктором, он отложил скрипку и заговорил с ними о тех чудесных событиях, которые случались с ним в жизни. Рассказы эти касались, главным образом, Ингмара-старшего и маленьких лесных волшебников, которые долго были доброжелательны к нему. Но с тех пор, как Хелльгум срубил розовый куст возле дома Ингмара-сильного, все пошло иначе. Маленькие духи перестали охранять его, и с ним случались всевозможные несчастья.
— Поверьте, господин пастор, я даже обрадовался, когда сегодня ночью ко мне пришел Ингмар-старший и сказал, что мне можно больше не смотреть за его усадьбой и я могу отправиться на покой.
Ингмар-сильный был настроен очень торжественно, и было видно, что он твердо убежден в приближении своего смертного часа. Пастор произнес несколько слов о том, что он совсем не выглядит больным, но доктор, который осмотрел его и послушал, как бьется сердце, произнес очень серьезно:
— Нет-нет, Ингмар-сильный знает, что говорит. Он не напрасно ждет своей смерти.
Когда вошла Барбру и накрыла старика парадным одеялом, он слегка побледнел.
— Наступает конец, — сказал он и погладил Барбру по руке. — Спасибо тебе и за это, и за все остальное. Прости, что я был так суров с тобой в последнее время.
Барбру заплакала. В ее сердце было так много горя, что она плакала легко. Старик еще раз погладил ее по руке и попрекнул за слезы.
— Ингмар скоро придет? — спросил он.
— Он уже пришел, — ответила Барбру. — Я пошла вперед, чтобы сказать тебе об этом.
При входе Ингмара старик с трудом приподнялся и протянул ему руку.
— Добро пожаловать на родину! — сказал он.
Ингмар опечалился, взглянув на него.
— Я не думал, что ты так огорчишь меня, — сказал он. — Я только что вернулся и застаю тебя умирающим.
— Не сердись на меня за это, — проговорил старик, словно оправдываясь. — Ты ведь помнишь, что Ингмар-старший обещал позвать меня, как только ты вернешься из паломничества.
Ингмар присел на край постели. Старик гладил его руку, но долго не произносил ни слова. Видно было, как тяжело ему это дается. Лицо его еще больше побледнело, и дыхание вырывалось тяжелым свистом.
Барбру вышла из комнаты, и тогда он начал расспрашивать Ингмара.
— Как ты доехал? — спросил он, пристально глядя на Ингмара.
— Хорошо, — отвечал Ингмар и погладил его по руке в ответ. — Путешествие прошло благополучно.
— Прошел слух, что ты привез с собой Гертруду?
— Все в порядке, она приехала со мной и выходит замуж за моего двоюродного брата, Бу Монсона.
— Тебя это не огорчает, Ингмар?
— Нет, меня это не огорчает, — ответил Ингмар твердым голосом.
Старик пытливо посмотрел на него и покачал головой. Многое во всей этой ситуации казалось ему непонятным.
— Что это у тебя с глазом? — спросил он.
— Я лишился его в Иерусалиме, — быстро ответил Ингмар.
— Ты и этим доволен? — полюбопытствовал старик.
— Ты знаешь, Ингмар-сильный, что Господь всегда требует залога, когда хочет наградить кого-нибудь большим счастьем.
— А он наградил тебя большим счастьем?
— Да, — отвечал Ингмар, — я могу исправить зло, которое причинил.
Умирающий беспокойно заметался.
— Тебе больно? — спросил Ингмар.
— Нет, меня мучит беспокойство, — тихо произнес старик.
— Скажи мне, что с тобой.
— Ты ведь не будешь лгать мне, чтобы я умер с миром? — нежно спросил старик. Ингмар сидел смущенный. Он потерял все свое самообладание и разразился слезами. — Скажи мне лучше правду, — продолжил старик.
Ингмар быстро справился со слезами.
— Я не могу не плакать, когда теряю такого друга, каким ты был мне всегда.
Старик слабел все больше, холодный пот выступил у него на лбу.
— Ты так недавно вернулся, Ингмар, что я не знаю, слышал ли ты, что говорят об усадьбе.
— Да, — отвечал Ингмар, — слухи о том, на что ты намекаешь, дошли ко мне в Иерусалим.
— Я должен был лучше приглядывать за тем, что ты мне доверил, — сказал старик.
— Я скажу тебе одно, Ингмар-сильный. Ты неправ, если думаешь о Барбру что-нибудь дурное.
— Я — неправ? — спросил старик.
— Да, — твердо произнес Ингмар. — Хорошо, что я вернулся. Теперь около нее будет человек, который сумеет ее защитить.
Ингмар-сильный хотел что-то возразить, но в это время в комнату вошла Барбру, которая готовила в зале кофе для гостей и слышала весь разговор. Она быстро подошла к Ингмару, словно желая ему что-то сказать, но в последнюю минуту раздумала; вместо этого она наклонилась к старику и спросила, как он себя чувствует.
— Мне стало лучше после того, как я поговорил с Ингмаром, — ответил он.
— Да, хорошо поговорить с ним, — тихо сказала Барбру и, отойдя от кровати, села к окну.
После этого все увидели, что Ингмар-сильный готовится к смерти. Он лежал, сложив руки и закрыв глаза. Все сидели молча, чтобы не нарушить его покоя.
Мысли старика непрестанно обращались к тому дню, когда умирал Ингмар-старший. Ингмар-сильный видел перед собой комнату в том виде, какой она была, когда он вошел проститься с другом. Тут он увидел детей, которых спас его хозяин; в его последние минуты они сидели у него на кровати. При этой мысли у старика стало тепло на сердце. «Видишь, Ингмар-старший, у тебя все-таки было передо мной преимущество, — прошептал он, так как он знал, что товарищ его юности был в этот час поблизости. — Священник и доктор здесь, и твое одеяло покрывает меня, но на моей постели не сидит дитя».
Едва успел он произнести это, как ему почудилось, будто кто-то ответил:
— Здесь в усадьбе есть ребенок, которому ты можешь оказать благодеяние в свой смертный час.
Поняв, в чем дело, Ингмар-сильный тихо улыбнулся. Он, казалось, сразу сообразил, что ему надо сделать. Ослабевшим, но ясным голосом начал он сетовать на то, что пастору и доктору так долго приходится ждать его кончины.
— Раз господин пастор здесь, — сказал он, — то я должен ему сказать, что у нас в доме есть еще некрещеное дитя, и я попросил бы господина пастора, пока он здесь, окрестить ребенка.
В комнате и раньше было тихо, но после этих слов, казалось, все замерло. Тогда пастор сказал:
— Тебе пришла в голову благая мысль, Ингмар-сильный. Давно пора было сделать это.
Барбру стояла пораженная.
— Ах, нет, — сказала она, — не надо.
Ее не покидала мысль, что при крещении придется назвать отца ребенка, и поэтому откладывала таинство со дня на день. «Когда развод будет закончен, тогда и окрещу его», — думала Барбру. А теперь она так испугалась, что не знала, как ей быть.
— Ты можешь доставить мне радость, сделав доброе дело в мой смертный час, — сказал Ингмар-сильный, повторяя слова, которые ему послышались.
— Нет, этого не должно быть, — прошептала Барбру.
Тут и доктор стал на сторону Ингмара-сильного.
— Я убежден, что Ингмар-сильный вздохнет легче, если хоть ненадолго забудет о приближении смерти.
Барбру казалось, что оба они своей просьбой накладывают на нее тяжелые цепи. Она произнесла с тихим стоном:
— Поймите, это невозможно.
Тогда пастор подошел к Барбру и серьезно сказал:
— Барбру, ты ведь сама понимаешь, что ребенка надо окрестить.
— Да, но сегодня это для меня слишком тяжело, — прошептала она. — Завтра я приду к вам с сыном, господин пастор. Нельзя же его крестить теперь, когда умирает Ингмар-сильный!
— Ингмару-сильному это доставит радость, — сказал пастор.
До этой минуты Ингмар сидел молча и неподвижно, но теперь он пришел в сильное волнение, увидев Барбру такой растерянной и несчастной.
«Как это должно быть тяжело для такой гордой женщины, как она», — подумал он. Ингмар просто не мог перенести, чтобы та, кого он любил и уважал больше всех, подвергалась всеобщему презрению и осуждению.
— Пожалуйста, не настаивай, Ингмар-сильный, — сказал он. — Это слишком тяжело для Барбру.
— Мы поможем ей, пусть только принесет ребенка, — сказал пастор. — Она может все необходимое написать на бумаге, я унесу ее с собой и там уже внесу в церковную книгу.
— Ах, нет-нет, это невозможно! — сказала Барбру, пытаясь отложить крестины.
Тогда Ингмар-сильный приподнялся на постели и веско произнес:
— Ты всю жизнь будешь упрекать себя, Ингмар, если не настоишь, чтобы исполнили мою последнюю волю.
Тогда Ингмар быстро поднялся с места. Он подошел к Барбру, наклонился к ней и прошептал: «Ты ведь знаешь, Барбру, что замужняя женщина должна при крещении детей называть только имя мужа». — И громко добавил:
— Я пойду и скажу, чтобы принесли ребенка.
Ингмар взглянул на Барбру. Она задрожала, но не возразила ни слова. «Мне кажется, она вот-вот сойдет с ума», — подумал он.
Он вышел и несложные приготовления были быстро окончены. Пасторская одежда и молитвенник были вынуты из саквояжа, который пастор всегда возил с собой. Принесли сосуд с водой, затем вошла старая Лиза с ребенком на руках.
Пастор надел облачение.
— Прежде всего я должен знать, как назовут ребенка, — сказал он.
— Барбру сама должна выбрать имя, — предложил доктор.
Все обернулись к Барбру, она пошевелила губами, но не произнесла ни звука; наступило томительное молчание.
Увидя это, Ингмар подумал: «Теперь она думает о том, какое имя носил бы ее сын, если бы все обстояло как следует. Она слова не может произнести от стыда». Ему стало так жаль ее, что гнев его прошел и великая любовь, какую он питал к ней, вновь наполнила его сердце. «Ее сын спокойно может называться Ингмаром, — подумал он. — Мне-то что? Ведь мы должны развестись. Уж лучше показать людям, что это ребенок мой, так к ней снова вернется ее доброе имя».
Так как он не хотел говорить об этом прямо, то нашел другой выход.
— Поскольку на этом крещении настоял Ингмар-сильный, то, мне кажется, следует назвать мальчика его именем, — произнес он, глядя на жену и стараясь понять, уловила ли она его намерение.
Едва Ингмар произнес эти слова, как заговорила Барбру. Медленно выступила она вперед и подошла к священнику. Потом она твердо произнесла:
— Ингмар был так милостив ко мне, что я не в силах больше мучить его и должна сознаться, что это его сын, но ребенок не должен называться Ингмаром, потому что он слепой и слабоумный.
Говоря эти слова, Барбру чувствовала, как тяжело ей выдавать тайну, от которой зависела вся ее жизнь. Она горько заплакала и, чувствуя, что не может совладать с собой, поспешно вышла из комнаты, чтобы не тревожить умирающего, и уже там, за дверью, громко зарыдала.
Немного спустя Барбру подняла голову и прислушалась к тому, что делается в соседней комнате. Кто-то тихо говорил. Это был голос старой Лизы, которая рассказывала, как они жили в хижине в лесу.
Барбру снова охватила тоска при мысли, что она выдала свою тайну, и она опять заплакала. Какая сила заставила ее проговориться, ведь Ингмар все так хорошо устроил, стоило только подождать несколько недель, пока не будет закончен бракоразводный процесс. «Теперь я должна покончить с собой, — думала она. — Пришел мой последний час».
Барбру опять прислушалась. Пастор совершал обряд крещения. Он говорил так отчетливо, что до нее доносилось каждое слово. Наконец он дошел до имени и произнес его громко и отчетливо: — Ингмар.
Услышав это имя, она беспомощно зарыдала.
Немного погодя дверь отворилась, и в комнату вошел Ингмар, подошел к Барбру и заставил ее поднять голову.
— Ты ведь понимаешь, что между нами все должно остаться так, как мы решили до твоего отъезда, — сказала она.
Ингмар нежно погладил жену по волосам.
— Я ни к чему не хочу тебя принуждать, — сказал он. — После того, что ты сейчас сделала, я знаю, что ты любишь меня больше собственной жизни.
Барбру крепко схватила его за руку.
— Обещай, что я одна буду растить сына?
— Делай, как хочешь, — отвечал Ингмар. — Старая Лиза рассказала нам, как ты боролась за ребенка. Ни у кого не хватит жестокости отнять его у тебя.
Барбру с удивлением глядела на мужа. Она не могла поверить, что все ее опасения рассеялись как дым.
— Я боялась, что если ты узнаешь правду, тебя никак нельзя будет уговорить, — сказала она. — Слов нет, как я тебе благодарна. Я так рада, что мы расстаемся в дружбе, что мы сможем мирно беседовать друг с другом, если нам случится встретиться.
На лице Ингмара мелькнула улыбка:
— Я думаю о том, не согласишься ли ты поехать со мной в Иерусалим? — спросил он.
Видя, что он улыбается, Барбру стала внимательнее. Еще никогда не видела она мужа таким. Ей показалось, что грубые черты его прояснились, и он стал почти красивым.
— Что это значит, Ингмар? — спросила она. — Что ты задумал? Я слышала, что ты позволил окрестить ребенка твоим именем. Зачем ты это сделал?
— Послушай, что я тебе скажу, Барбру, — произнес Ингмар, беря ее за обе руки. — Когда старая Лиза рассказала нам все, что вы пережили в лесу, я попросил доктора осмотреть ребенка. Доктор не нашел в его развитии никаких отклонений. Он сказал, что ребенок маловат для своего возраста, но совершенно здоров и у него развиты все пять чувств, как и у других детей.
— Разве доктору не кажется, что он безобразный и, вообще, какой-то странный? — спросила Барбру, затаив дыхание.
— К сожалению, в нашем роду дети не отличаются красотой.
— Неужели доктор не видит, что он слепой?
— Доктор только посмеялся над твоим воображением, Барбру. Он сказал, что пришлет глазную примочку, которой надо промывать ребенку глаза, и через неделю все пройдет.
Барбру быстро повернулась, чтобы идти к малышу, но Ингмар удержал ее.
— Тебе сейчас не дадут ребенка, — сказал он. — Ингмар-сильный просил, чтобы его положили ему на постель. Он говорит, что теперь его окружает та же обстановка, как и покойного отца, и не расстанется с ребенком до самой смерти.
— Нет, я не буду забирать его, — сказала Барбру, — но я хочу сама поговорить с доктором.
Вернувшись назад, она прошла мимо Ингмара и стала у окна.
— Я спросила доктора и теперь знаю, что это правда.
Она простерла обе руки к нему. Казалось, что птица, выпущенная на свободу, расправляет свои крылья.
— Ах, Ингмар, ты не знаешь, что значит горе, — сказала она, — никто не знает этого.
— Барбру, — сказал Ингмар, — я хочу поговорить с тобой о нашем будущем.
Она не слушала его. Она сложила руки и молилась. Она произносила слова тихим, дрожащим голосом, но Ингмар ясно слышал их. Она изливала Богу всю скорбь, какую переживала за свое несчастное дитя, и благодарила его за то, что ее ребенок такой же, как все другие дети, что она увидит, как он будет бегать и играть, как он пойдет в школу и будет учиться читать и писать, как он вырастет здоровым юношей, будет работать в лесу и в поле, женится и станет хозяином в старой усадьбе.
После молитвы она подошла к Ингмару и обратилась к нему с сияющими глазами:
— Теперь я знаю, почему говорят, что Ингмарсоны лучшие люди в деревне.
— Это оттого, что Господь милосерднее к нам, чем к другим, — отвечал Ингмар. — А теперь, Барбру, я бы хотел…
Но Барбру перебила его.
— Нет, это оттого, что вы успокаиваетесь только тогда, когда живете в мире с Господом, — сказала она, — Боже праведный, что сталось бы с моим сыном, если бы ты не был его отцом!
— Что же я сделал для него?
— Ах, благодаря тебе с него снято проклятие, — с дрожью в голосе сказала Барбру. — Это из-за того, что ты поехал в Иерусалим, все так хорошо устроилось. Всю последнюю зиму меня поддерживала только надежда, что Господь сжалится над ребенком за твое паломничество.
Ингмар опустил голову.
— Я знаю только, что всю мою жизнь я был просто жалким глупцом, — сказал он, и вид у него был такой же несчастный, как час тому назад.
— Знаешь, о чем сейчас там говорили? — спросила она, указывая на комнату умирающего. — Пастор сказал, что с этого дня люди будут звать тебя Ингмаром-старшим, потому что Господь возлюбил тебя и ради тебя снял проклятие, тяготевшее над моей семьей.
Они сидели рядом на приделанной к стене скамье. Барбру прижалась к Ингмару, но рука его не обняла ее, лицо его становилось все мрачнее.
— Ты, должно быть, сердишься на меня, — сказала Барбру. — Ты, наверное, думаешь о том, как холодно и жестоко я говорила с тобой, когда мы встретились на дороге, но поверь мне, я никогда не переживала более тяжелых минут.
— Я не могу веселиться, — отвечал Ингмар, — потому что я еще не знаю, как сложится наша жизнь. Ты так ласкова со мной сегодня, но ты не говоришь мне, хочешь ли остаться моей женой.
— Разве я тебе этого не сказала? — с удивлением спросила Барбру и засмеялась, но тут прежняя робость охватила ее, и она притихла. Потом она огляделась вокруг. Она окинула взглядом старинную горницу, широкие, низкие окна, крепкие скамьи и очаг, при свете которого поколение за поколением сидело за работой, — все это внушало ей доверие. Барбру почувствовала, что здесь она всегда найдет защиту и поддержку.
— Нигде не хочу я жить, как только с тобой в твоем доме и под твоей крышей, — сказала она.
Немного спустя пастор отворил дверь из маленькой комнаты и кивнул им, приглашая их войти.
— Теперь Ингмар-сильный видит разверзшееся небо, — сказал он, когда супруги входили в комнату.