Россия для души и для ума -
как первая любовь и как тюрьма
Мы благо миру сделали великое,
недаром мы душевные калеки,
мы будущее, черное и дикое,
отжили за других в двадцатом веке.
Остался жив и цел, в уме и силе,
и прежние не сломлены замашки,
а был рожден в сорочке, что в России
всегда вело к смирительной рубашке.
Мы жили там, не пряча взгляда,
а в наши души и артерии
сочился тонкий яд распада
гниющей заживо империи.
Россия, наши судьбы гнусно скомкав,
еще нас обрекла наверняка
на пристальность безжалостных потомков,
брезгливый интерес издалека.
Где взрывчато, гнусно и ржаво,
там чувства и мысли острее,
чем гуще прогнила держава,
тем чище к ней слабость в еврее.
Как бы ни были духом богаты,
но с ошмётками русского теста
мы заметны везде, как цитаты
из большого безумного текста.
Пока мы кричали и спорили,
ключи подбирая к секрету,
трагедия русской истории
легко перешла в оперетту.
Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.
Мы обучились в той стране
отменно благостной науке
ценить в порвавшейся струне
её неизданные звуки.
В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что где нас нет, там тоже плохо.
Бессилен плач и пуст молебен
в эпоху длительной беды,
зато стократ сильней целебен
дух чуши и белиберды.
В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.
Забавно, как тихо и вкрадчиво
из воздуха, быта, искусства –
проникла в наш дух азиатчина
тяжелого стадного чувства.
Мне чудится порой: посланцы Божьи,
в безвылазной грязи изнемогая,
в российском захолустном бездорожьи
кричат во тьму, что весть у них благая.
Российская судьба своеобразна,
в ней жизненная всякая игра
пронизана миазмами маразма
чего-нибудь, протухшего вчера.
Не зря мы гнили врозь и вместе,
ведь мы и вырастили всех,
дарящих нам теперь по чести
своё презрение и смех.
Воздух вековечных русских споров
пахнет исторической тоской:
душно от несчётных прокуроров,
мыслящих на фене воровской.
Увы, приметы и улики
российской жизни возрождённой –
раскаты, рокоты и рыки
народной воли пробуждённой.
Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то как ушедшая жена –
забрать оставшиеся платья.
Среди совсем чужих равнин
теперь матрёшкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.
Прохвосты, проходимцы и пройдохи,
и прочие, кто духом ядовит,
в гармонии с дыханием эпохи
легко меняют запахи и вид.
В России после пробуждения
опять тоска туманит лица:
все снова ищут убеждения,
чтобы опять закабалиться.
Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.
Секретари и председатели,
директора и заместители –
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.
В той российской, нами прожитой неволе,
меж руин её, развалин и обломков –
много крови, много грязи, много боли –
много смысла для забывчивых потомков.
Слепец бежит во мраке,
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.
Нас рабство меняло за долгие годы –
мы гнулись, ломались, устали...
Свободны не те, кто дожил до свободы,
а те, кто свободными стали.
Послушные пословицам России,
живя под неусыпным их надзором,
мы сора из избы не выносили,
а тихо отравлялись этим сором.
Часы истории – рывками
и глазу смертному невнятно
идут, но трогая руками,
мы стрелки двигаем обратно.
Стал русский дух из-за жестоких
режимов, нагло самовластных –
родильным домом дум высоких
и свалкой этих дум несчастных.
Я мало, в сущности, знаком
с душевным чувством, что свободен:
кто прожил век под колпаком,
тем купол неба чужероден.
От марша, от песни, от гимна –
всегда со стыдом и несмело
вдруг чувствуешь очень интимно,
что время всех нас поимело.
Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.
Уже до правнуков навряд
сумеет дух наш просочиться,
где сок и желчь, где мёд и яд,
и смысла пряная горчица.
Играть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.
Ровеснику тяжко живётся сейчас,
хотя и отрадно, что дожил,
но время неслышно ушло из-под нас
ко всем, кто намного моложе.
Сами видя в себе инородцев,
поперечных российской судьбе,
очень много душевных колодцев
отравили мы сами себе.
Всегда из мути, мглы и марева
невыносимо чёрных дней
охотно мы спешим на зарево
болотных призрачных огней.
Российской бурной жизни непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность, вероятность,
стихию с человеческим яйцом.
Россия обретёт былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.
Я, в сущности, всю жизнь писал о том, как
мы ткали даже в рабстве нашу нить;
достанет ли таланта у потомка
душой, а не умом нас оценить?
В России ни одной не сыщешь нации,
избегнувшей нашествия зверей,
рождённых от безумной радиации,
текущей из несчётных лагерей.
Бурлит людьми река Исхода,
уносит ветви от корней,
и молча ждет пловца свобода
и сорок лет дороги к ней.
Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность;
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.
Мы ушли, мы в ином окаянстве
ищем радости зренья и слуха,
только смех наш остался в пространстве
флегматичного русского духа.
Мой жизненный опыт – вчерашен,
он рабской, тюремной породы,
поэтому так ошарашен
я видом иной несвободы.
Я скучаю по тухло-застойной
пошлой жизни и подлой морали,
где тоскуя о жизни достойной,
мы душой и умом воспаряли.
Я уезжал, с судьбой не споря,
но в благодетельной разлуке
как раковина – рокот моря,
храню я русской речи звуки.
Я пишу тебе письмо со свободы,
всё вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.
Навеки в нас российская простуда;
живём хотя теплично и рассеянно,
но все, что за душой у нас – оттуда
надышано, привито и навеяно.
Чисто русский, увы, человек –
по душе, по тоске, по уму,
я по-русски устроил свой век
и тюрьму поменял на суму.
От моей еврейской головы
прибыль не объявится в деньгах,
слишком я наелся трын-травы
на полянах русских и лугах.
Боюсь с людьми сходиться ближе,
когда насквозь видна их суть:
у тех, кто жил в вонючей жиже,
всегда найдётся что плеснуть.
Один еврей другого не мудрей,
но разный в них запал и динамит,
еврей в России больше, чем еврей,
поскольку он еще антисемит.
Игра словами в рифму – эстафета,
где чувствуешь партнёра по руке:
то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,
то Блок завьётся снегом по строке.
И родом я чистый еврей, и лицом,
а дух мой (укрыть его некуда) –
останется русским, и дело с концом
(хотя и обрезанным некогда).
Люблю Россию: ширь полей,
повсюду вождь на пьедестале...
Я меньше стал скучать по ней,
когда оттуда ездить стали.
Мечтал я тихой жизнью праздной
пожить последние года,
но вал российской пены грязной
за мной вослед хлестнул сюда.
До боли всё мне близко на Руси,
знакомо, ощутимо и понятно,
но Боже сохрани и упаси
меня от возвращения обратно.
Храпит и яростно дрожит
казацкий конь при слове "жид"
В евреях легко разобраться,
отринув пустые названия,
поскольку евреи – не нация,
а форма существования.
Давным давно с умом и пылом
певец на лире пробренчал:
любовь и голод правят миром;
а про евреев – умолчал.
Развеяв нас по всем дорогам,
Бог дал нам ум, характер, пыл;
еврей, конечно, избран Богом,
но для чего – Творец забыл.
Везде цветя на все лады
и зрея даже в лютой стуже,
евреи – странные плоды:
они сочней, где климат хуже.
Я прекрасно сплю и вкусно ем,
но в мозгу – цепочка фонарей;
если у еврея нет проблем –
значит, он не полностью еврей.
Я подлинный продукт еврейской нации:
душа моя в союзе с диким нравом
использует при каждой ситуации
моё святое право быть неправым.
Пучина житейского моря
и стонов и криков полна,
а шум от еврейского горя
тем громче, чем мельче волна.
Евреи рвутся и дерзают,
везде дрожжами лезут в тесто,
нас потому и обрезают,
чтоб занимали меньше места.
В истории всё повторяется вновь
за жизнь человечества длинную,
история любит еврейскую кровь –
и творческую и невинную.
Как тайное течение реки,
в нас тянется наследственная нить:
еврей сидит в еврее вопреки
желанию его в себе хранить.
Евреи собираются молиться,
и сразу проступает их особость,
и зримо отчуждаются их лица,
и смутная меня тревожит робость.
Есть мечта – меж евреев она
протекает подобно реке:
чтоб имелась родная страна
и чтоб жить от нее вдалеке.
На пире российской чумы
гуляет еврей голосисто,
как будто сбежал из тюрьмы
и сделался – рав Монте-Кристо.
Думаю, что жить еврею вечно,
капая слезу на мёд горчащий;
чем невероятней в мире нечто,
тем оно бывает с нами чаще.
Хотя они прославлены на свете
за дух своекорыстья и наживы,
евреи легкомысленны, как дети,
но именно поэтому и живы.
Знак любого личного отличия
нам важней реальных достижений,
мания еврейского величия
выросла на почве унижений.
В еврейском духе скрыта порча,
она для духа много значит:
еврей неволю терпит молча,
а на свободе – горько плачет.
У Хаси энергии дикий напор,
а вертится – вылитый глобус,
и если поставить на Хасю мотор,
то Хася была бы автобус.
Забыв, что дрожжи только в тесте
растут махрово и упруго,
евреи жить стремятся вместе,
травя и пестуя друг друга.
Горжусь и восхищаться не устану
искусностью еврейского ума:
из воздуха сбиваем мы сметану,
а в сыр она сгущается сама.
Еврейской мутной славой дорожа,
всегда еврей читает с одобрением,
как жили соплеменники, служа
любой чужой культуры удобрением.
Может, потому на белом свете
так евреи долго задержались,
что по всей планете на столетия
дружно друг от друга разбежались.
Еврейский бес весьма практичен,
гордыней польской обуян,
слегка теперь по-русски пьян,
и по-немецки педантичен.
На месте, где еврею все знакомо
и можно местным промыслом заняться,
еврей располагается как дома,
прося хозяев тоже не стесняться.
В евреях есть такое электричество,
что всё вокруг евреев намагничено,
поэтому любое их количество
повсюду и всегда преувеличено.
В мире нет резвее и шустрей,
прытче и проворней (будто птица),
чем немолодой больной еврей,
ищущий возможность прокормиться.
Всё ночью спит: недвижны воды,
затихли распри, склоки, розни,
и злоумышленник природы –
еврей во сне готовит козни.
Везде на всех похож еврей,
он дубом дуб в дубовой роще,
но где труднее – он умней,
а где полегче – он попроще.
Нынче нашёл я в рассудке убогом
ключ ко всему, чему был изумлён:
да, у евреев был договор с Богом,
только он вовремя не был продлён.
Поверхностному взгляду не постичь
духовность волосатых иудеев;
во многих – если бороду остричь –
немедля станет видно прохиндеев.
Ни одной чумной бацилле
не приснится резвость Цили.
А блеснувшая монета
в ней рождает скорость света.
Это кто, благоухая,
сам себя несет, как булку?
Это вышла тётя Хая
с новым мужем на прогулку.
Содержимому наших голов
мир сегодняшний сильно обязан,
в мире нету серьёзных узлов,
где какой-то еврей не завязан.
Еврей везде еврею рад,
в евреях зная толк,
еврей еврею – друг и брат,
а также – чек и долг.
Все гипотезы, факты и мнения
для здоровья полезны еврею:
посещая научные прения,
я от мудрости сладостно прею.
Логичность не люблю я в человеке,
живое нелогично естество,
та логика, что выдумали греки –
пустое для еврея баловство.
Наука расщёлкать пока что слаба
характера нашего зёрна;
еврейство – не нация, это судьба,
и гибельность ей жизнетворна.
Народ любой воистину духовен
(а значит – и Создателем ценим)
не духом синагог или часовен,
а смехом над отчаяньем своим.
А знает ли Бог в напряжённых
раздумьях о высшей морали,
что пеплом евреев сожжённых
недавно поля удобряли?
Еврейский огонь затухал, но не гас,
и тем отличаемся мы,
но желтые звёзды пылают на нас
заметней в периоды тьмы.
Тайной боли гармоничные
с неких пор у целой нации,
у еврея с дымом – личные
связаны ассоциации.
Печально, если правы те пророки,
слепые к переменным временам,
которые все прошлые уроки
и в будущем предсказывают нам.
Нравы, мода, вкус, идеи –
всё меняется на свете,
но всё так же иудеи
состоят за всё в ответе.
В истории бывают ночь и день,
и сумерки, и зори, и закаты,
но длится если пасмурная тень,
то здесь уже евреи виноваты.
Ту тайну, что нашёптывает сердце,
мы разумом постичь бы не могли:
еврейское умение вертеться –
влияет на вращение Земли.
Мы в мире живём от начала начал,
меж наций особая каста,
и в мире я лучше людей не встречал,
и хуже встречал я не часто.
Полон гордости я, что еврей,
хоть хулу изрыгает мой рот;
видя ближе, люблю я сильней
мой великий блудливый народ.
Наверно, это порчи знак,
но знаю разумом и сердцем,
что всем евреям я никак
быть не могу единоверцем.
Неожиданным открытием убиты,
мы разводим в изумлении руками,
ибо думали, как все антисемиты,
что евреи не бывают дураками.
Ещё я не хочу ни в ад, ни в рай,
и Бога я прошу порой как друга:
пугай меня, господь, но не карай,
еврей сильнее духом от испуга.
В лабиринтах, капканах и каверзах рос
мой текущий сквозь вечность народ;
даже нос у еврея висит, как вопрос,
опрокинутый наоборот.
От ловкости еврейской не спастись:
прожив на русской почве срок большой,
они даже смогли обзавестись
загадочной славянскою душой.
Мне приятно, что мой соплеменник
при житейском раскладе поганом
в хитроумии поиска денег
делит первенство только с цыганом.
Напрасно я витаю в эмпиреях
и столь же для химер я стар уже,
но лучшее, что знаю я в евреях –
умение селиться в мираже.
Евреи уезжают налегке,
кидая барахло в узлах и грудах,
чтоб легче сочинялось вдалеке
о брошенных дворцах и изумрудах.
Душе бывает тяжко даже бремя
лишения привычной географии,
а нас однажды выкинуло время –
из быта, из судьбы, из биографии.
Так сюда евреи побежали,
словно это умысел злодейский:
в мире ни одной ещё державе
даром не сошёл набег еврейский.
Еврею от Бога завещано,
что душу и ум ублажая,
мы любим культуру, как женщину,
поэтому слаще – чужая.
Из-за гор и лесов, из-за синих морей
кроме родственных жарких приветов
непременно привозит еврею еврей
миллионы полезных советов.
Еврей с отвычки быть самим собой,
а душу из личины русской выпростав,
кидается в израильский запой
и молится с неистовостью выкрестов.
Сметливостью Господь нас не обидел,
её нам просто некуда девать,
евреи даже деньги в чистом виде
умеют покупать и продавать.
Я то лев, то заяц, то лисица,
бродят мысли бешенной гурьбой,
ибо я еврей, и согласиться
мне всего трудней с самим собой.
Израиль я хвалю на всех углах,
живётся тут не скучно и упруго,
евреи – мастера в чужих делах,
а в собственных – помеха друг для друга.
Не молясь и не зная канонов,
я мирской многогрешный еврей,
но ушедшие шесть миллионов
продолжаются жизнью моей.
Расчислив жестокого века итог,
судить нас не следует строго:
каков он у нас, отвернувшийся Бог,
такие евреи у Бога.
Загробный быт – комфорт и чудо;
когда б там было не приятно,
то хоть один еврей оттуда
уже сыскал бы путь обратно.
Увы, подковой счастья моего
кого-то подковали не того
Вчерашнюю отжив судьбу свою,
нисколько не жалея о пропаже,
сейчас перед сегодняшней стою –
нелепый, как монах на женском пляже.
Декарт существовал, поскольку мыслил,
умея средства к жизни добывать,
а я, хотя и мыслю в этом смысле,
но этим не могу существовать.
Любая система, структура, режим,
любое устройство правления –
по праву меня ощущают чужим
за наглость необщего мнения.
Моих соседей песни будят,
я свой бюджет едва крою,
и пусть завистливо осудят
нас те, кто сушится в раю.
Я пить могу в любом подвале,
за ночью ночь могу я пить,
когда б в уплату принимали
мою готовность заплатить.
Главное в питье – эффект начала,
надо по нему соображать:
если после первой полегчало –
значит, можно смело продолжать.
А пьянством я себя не истреблял,
поскольку был доволен я судьбой,
и я не для забвения гулял,
а ради наслаждения гульбой.
Канул день за чтеньем старых книг,
словно за стираньем белых пятен –
я сегодня многого достиг,
я теперь опять себе понятен.
В тюрьму однажды загнан сучьей сворой,
я прошлому навеки благодарен
за навык жить на уровне, который
судьбой подарен.
Вчера я пил на склоне дня
среди седых мужей науки;
когда б там не было меня,
то я бы умер там со скуки.
Ценя гармонию в природе
(а морда пьяная – погана),
ко мне умеренность приходит
в районе третьего стакана.
Судьбу свою от сопель до седин
я вынес и душою и горбом,
но не был никому я господин
и не был даже Богу я рабом.
Ввиду значительности стажа
в любви, скитаниях и быте
совсем я чужд ажиотажа
вокруг значительных событий.
Исполняя житейскую роль,
то и дело меняю мелодию,
сам себе я и шут и король,
сам себе я и царь и юродивый.
Подвальный хлам обшарив дочиста,
нашёл я в памяти недужной,
что нету злей, чем одиночество
среди чужой гулянки дружной.
Сполна уже я счастлив от того,
что пью существования напиток.
Чего хочу от жизни? Ничего;
а этого у ней как раз избыток.
Услышь, Господь, мои рыдания.
избавь меня хотя б на год
и от романтики страдания,
и от поэзии невзгод.
Когда мне часто выпить не с кем,
то древний вздох, угрюм и вечен,
осознается фактом веским:
иных уж нет, а те далече.
Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры – вялость и хандра.
Дыша озоном светлой праздности,
живу от мира в отдалении,
не видя целесообразности
в усилии и вожделении.
Дар легкомыслия печальный
в себе я бережно храню
как символ веры изначальной,
как соль в житейское меню.
С людьми я избегаю откровений,
не делаю для близости ни шага,
распахнута для всех прикосновений
одна лишь туалетная бумага.
И я носил венец терновый
и был отъявленным красавцем,
но я, готовясь к жизни новой,
постриг его в супы мерзавцам.
Я нашёл свою душевную окрестность
и малейшее оставил колебание;
мне милее анонимная известность,
чем почетное на полке прозябание.
В толпе не изобилен выбор масок
для стадного житейского лица,
а я и не пастух и не подпасок,
не волк я, не собака, не овца.
Чертил мой век лихие письмена,
испытывая душу и сноровку,
но в самые тугие времена
не думал я намыливать верёвку.
У самого кромешного предела
и даже за него теснимый веком,
я делал историческое дело –
упрямо оставался человеком.
Явившись эталоном совершенства
для жизни человеческой земной,
составили бы чьё-нибудь блаженство
возможности, упущенные мной.
Я учился часто и легко,
я любого знания глоток
впитывал настолько глубоко,
что уже найти его не мог.
Увы, не стану я богаче
и не скоплю ни малой малости,
Бог ловит блох моей удачи
и ногтем щёлкает без жалости.
Я, слава Богу, буднично обычен,
я пью своё вино и ем свой хлеб;
наш разум гениально ограничен
и к подлинно трагическому слеп.
От боязни пути коллективного
я из чувства почти инстинктивного
рассуждаю всегда от противного
и порою – от очень противного.
Сижу с утра до вечера
с понурой головой;
совсем нести мне нечего
на рынок мировой.
Напрасно умный очи пучит
на жизнь дурацкую мою,
ведь то, что умный только учит
я много лет преподаю.
Полным неудачником я не был,
сдобрен только горечью мой мёд;
даже если деньги кинут с неба,
мне монета шишку нашибёт.
Причины всех бесчисленных потерь
я с лёгкостью нашёл в себе самом
и прежние все глупости теперь
я делаю с оглядкой и умом.
Вон живёт он, люди часто врут,
все святыни хая и хуля,
а меж тем я чист, как изумруд,
и в душе святого – до хуя.
Единство вкуса, запаха и цвета
в гармонии с блаженством интеллекта
являет нам тарелка винегрета,
бутылкой довершаясь до комплекта.
Я повторяю путь земной
былых людских существований;
ничто не ново под луной,
кроме моих переживаний.
Я проживаю жизнь вторую
и как бы я ни жил убого,
а счастлив, будто я ворую
кусок чужой судьбы у Бога.
Житейская пронзительная слякоть
мои не отравила сантименты,
ещё я не утратил счастье плакать
в конце слезоточивой киноленты.
Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.
Я курю, бездельничаю, пью,
грешен и ругаюсь, как сапожник;
если бы я начал жизнь мою
снова, то ещё бы стал картёжник.
Заметен издали дурак,
хоть облачись он даже в тогу:
ходил бы я, надевши фрак,
в сандалиях на босу ногу.
И вкривь и вкось, и так и сяк
идут дела мои блестяще,
а вовсе наперекосяк
они идут гораздо чаще.
Я сам за всё в ответе,
покуда не погас,
я сам определяю жизнь свою:
откуда дует ветер,
я знаю всякий раз,
но именно туда я и плюю.
Я жил хотя довольно бестолково,
но в мире не умножил боль и злобу,
я золото в том лучшем смысле слова,
что некуда уже поставить пробу.
Ушли куда-то сила и потенция.
Зуб мудрости на мелочи источен.
Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,
похожая на уксусную очень.
Моя душа брезглива стала
и рушит жизни колею:
не пью теперь я с кем попало,
из-за чего почти не пью.
На лень мою я не в обиде,
я не рождён иметь и властвовать,
меня Господь назначил видеть,
а не кишеть и соучаствовать.
Чуждый суете, вдали от шума,
сам себе непризнанный предтеча,
счастлив я всё время что-то думать,
яростно себе противореча.
Не люблю вылезать я наружу,
я и дома ничуть не скучаю
и в душевную общую стужу
я заочно тепло источаю.
За лютой деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.
В шумихе жизненного пира
чужой не знавшая руки,
моя участвовала лира
всем дирижёрам вопреки.
В нашем доме выпивают и поют,
всем уставшим тут гульба и перекур,
денег тоже в доме – куры не клюют,
ибо в доме нашем денег нет на кур.
Последнее время во всём неудача,
за что бы ни взялся – попытка пустая,
и льётся урон, убедительно знача,
что скоро повалит удача густая.
Хоть за собой слежу не строго,
но часто за руку ловлю:
меня во мне излишне много
и я себя в себе давлю.
Я пока из общества не изгнан,
только ни во что с ним не играю,
ибо лужу чувствую по брызгам
и брезгливо капли отираю.
Душевным пенится вином
и служит жизненным оплотом
святой восторг своим умом,
от Бога данный идиотам.
Высокое, разумное, могучее
для пьянства я имею основание:
при каждом подвернувшемся мне случае
я праздную своё существование.
Усталость, праздность, лень и вялость,
упадок сил и дух в упадке...
А бодряков – мешает жалость –
я пострелял бы из рогатки.
Я всё хочу успеть за срок земной –
живу, тоску по времени тая:
вон женщина обласкана не мной,
а вон из бочки пиво пью не я.
Я себя расходую и трачу,
фарта не прося мольбой и плачем;
я имею право на удачу,
ибо я готов и к неудачам.
Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлён в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.
Где душевные холод и мрак
роль ума исполняют на сцене,
я смотрюсь как последний дурак,
но никто во мне это не ценит.
Свой разум я молчанием лечу,
болея недержания пороком,
и даже сам с собой теперь молчу,
чтоб глупость не сморозить ненароком.
Интимных радостей ценитель,
толпе не друг и глух к идеям,
я в зале жить мечтал как зритель,
а жил – отпетым лицедеем.
Я живу в утешительной вере,
что моё не напрасно сгорание,
а уроны, утраты, потери –
я в расчёты включаю заранее.
Есть ответ у любого вопроса,
только надо гоняться за зайцем,
много мыслей я вынул из носа,
размышляя задумчивым пальцем.
Когда я пьянствовать сажусь,
душа моя полна привета,
и я нисколько не стыжусь
того, что счастлив делать это.
Как застоявшийся скакун
азартно землю бьёт копытом,
так я, улёгшись на боку,
опять ленивым тешусь бытом.
Мы живы, здоровы, мы едем встречать
друзей, прилетающих в гости,
на временном жребии – счастья печать
удачные кинулись кости.
Я к мысли глубокой пришёл;
на свете такая эпоха,
что может быть всё хорошо,
а может быть всё очень плохо.
В гармонии божественных начал
копаюсь я, изъяны уловляя:
похоже, что Творец не различал
добро и зло, меня изготовляя.
Гнев гоню, гашу ожесточение,
радуюсь, ногой ступив на землю,
я за этой жизни приключение
всё как есть заведомо приемлю.
А если что читал Ты, паче чаянья
(слова лишь, а не мысли я меняю),
то правильно пойми моё отчаянье –
Тебя я в нём почти не обвиняю.
Живя в пространстве музыки и света,
купаюсь в удовольствиях и быте,
и дико мне, что кончится всё это
с вульгарностью естественных событий.
Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон;
таким я, Господи прости,
и стану после похорон.
Судьбу дальнейшую свою
не вижу я совсем пропащей,
ведь можно даже и в раю
найти котёл смолы кипящей.
Я нелеп, недалёк, бестолков,
да ещё полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, наверно, доверили знамя.
Как раз потому, что не вечен
и тают песчинки в горсти,
я жизни медлительный вечер
со вкусом хочу провести.
Я в жизни так любил игру
и светлый хмель шальной идеи,
что я и там, когда умру,
найду загробные затеи.
Божественность любовного томления –
источник умноженья населения
Приснилась мне юность отпетая,
приятели – мусор эпохи,
и юная дева, одетая
в одни лишь любовные вздохи.
Не всуе жизнь моя текла
мне стало вовремя известно,
что для душевного тепла
должны два тела спать совместно.
Любым любовным совмещениям
даны и дух, и содержание,
и к сексуальным извращениям
я отношу лишь воздержание.
В те благословенные года
жили неразборчиво и шало,
с пылкостью любили мы тогда
всё, что шевелилось и дышало.
Даже тех я любить был непрочь,
на кого посмотреть без смущения
можно только в безлунную ночь
при отсутствии освещения.
Она была задумчива, бледна,
и волосы текли, как жаркий шёлк;
ко мне она была так холодна,
что с насморком я вышел и ушёл.
Красотки в жизни лишь одно
всегда считали унижением:
когда мужчины к ним давно
не лезли с гнусным предложением.
С таинственной женской натурой
не справиться мысли сухой,
но дама с хорошей фигурой –
понятней, чем дама с плохой.
Храни вас Бог, любовницы мои!
Я помню лишь обрывки каждой ленты,
а полностью кино былой любви
хранят пускай скопцы и импотенты.
Теряешь разум, девку встретив,
и увлекаешься познанием;
что от любви бывают дети,
соображаешь с опозданием.
В моей судьбе мелькнула ты,
как воспалённое видение,
как тень обманутой мечты,
как мимолётное введение.
Люблю я дев еврейских вид вальяжный,
они любить и чувствовать умеют,
один лишь у евреек минус важный:
они после замужества умнеют.
Чтобы мерцал души кристалл
огнём и драмой,
беседы я предпочитал
с одетой дамой.
Поскольку женщина нагая –
уже другая.
Волнуя разум, льёт луна
свет мироздания таинственный,
и лишь философа жена
спокойно спит в обнимку с истиной.
Если дама в гневе и обиде
на коварных пакостниц и сучек
плачет, на холодном камне сидя –
у неё не будет даже внучек.
Вселяются души умерших людей –
в родившихся, к ним непричастных,
и души монахинь, попавши в блядей,
замужеством сушат несчастных.
Вон дама вся дымится от затей,
она не ищет выгод или власти,
а просто изливает на людей
запасы невостребованной страсти.
Я знание собрал из ветхих книг
(поэтому чуть пыльное оно),
а в женскую натуру я проник
в часы, когда читать уже темно.
Обманчив женский внешний вид,
поскольку в нежной плоти хрупкой
натура женская таит
единство арфы с мясорубкой.
Во сне пришла ко мне намедни
соседка юная нагая;
ты наяву приди, не медли,
не то приснится мне другая.
Дуэт любви – два слитных соло,
и в этой песне интересной
девица пряного посола
вокально выше девы пресной.
Как женской прелести пример
в её глазах такой интим,
как будто где-то вставлен хер
и ей отрадно ощутим.
Всё, что женщине делать негоже,
можно выразить кратко и просто:
не ложись на прохвостово ложе,
бабу портит объятье прохвоста.
У зрелых женщин вкус отменно точен
и ловкая во всём у них сноровка:
духовные невидимые очи –
и те они подкрашивают ловко.
Когда года, как ловкий вор,
уносят пыл из наших чресел,
в постели с дамой – разговор
нам делается интересен.
Когда я был тугой, худой, упругий
и круто все проблемы укрощались,
под утро уходившие подруги
тогда совсем не так со мной прощались.
Люблю я этих и вон тех,
и прочих тоже,
и сладок Богу сок утех
на нашем ложе.
Не в силах дамы побороть
ни коньяком, ни папиросами
свою сентябрьскую плоть
с её апрельскими запросами.
Чем угрюмей своды мрачные,
тем сильней мечта о свете;
чем теснее узы брачные,
тем дырявей эти сети.
Супруг у добродетельной особы,
разумно с ней живя на склоне дней,
не пил я в полночь водку, спал давно бы,
уже блаженно спал бы. Но не с ней.
Как утлый в землю дом осел,
я в быт осел и в нём сижу,
а на отхожий нежный промысел
уже почти что не хожу.
Всегда готов я в новый путь
на лёгкий свет надежды шалой
найти отзывчивую грудь
и к ней прильнуть душой усталой.
женщину полночной и дневной
вижу я столь разной неизменно,
что пугаюсь часто, как со мной
эти две живут одновременно.
Есть явное птичье в супружеской речи
звучание чувств обнажённых:
воркуют, курлычат, кукуют, щебечут,
кудахчут и крякают жёны.
Про то, как друг на друга поглядели,
пока забудь;
мир тесен, повстречаемся в постели
когда-нибудь.
У той – глаза, у этой – дивный стан,
а та была гурман любовной позы,
и тихо прошептал старик Натан:
"Как хороши, как свежи были Розы!"
Ту мудрость, что не требует ума,
способность проницательности вещей
и чуткость в распознании дерьма –
Создатель поместил зачем-то в женщин.
Хотя мы очень похотливы
зато весьма неприхотливы.
А жаль, что жизнь без репетиций
течёт единожды сквозь факт:
сегодня я с одной певицей
сыграл бы лучше первый акт.
Когда к нам дама на кровать
сама сигает в чём придётся,
нам не дано предугадать,
во что нам это обойдётся.
Не будоражу память грёзами,
в былое взор не обращаю
и камасутровыми позами
уже подруг не восхищаю.
Я с дамами тактичен и внимателен;
усердно расточая дифирамбы,
я делаюсь настолько обаятелен,
что сам перед собой не устоял бы.
Не видя прелести в скульптуре,
люблю ходить к живой натуре.
Когда я не спешу залечь с девицей,
себя я ощущаю с умилением
хранителем возвышенных традиций,
забытых торопливым поколением.
Глупо – врать о страсти, падать ниц,
нынче дам не ловят на уловку,
время наплодило тучу птиц,
жадных на случайную поклёвку.
Забав имел я в молодости массу,
в несчётных интерьерах и пейзажах
на девок я смотрел, как вор – на кассу,
и кассы соучаствовали в кражах.
Когда ещё я мог и успевал
иметь биографические факты,
я с дамами охотно затевал
поверхностно-интимные контакты.
В разъездах, путешествиях, кочевьях
я часто предавался сладкой неге;
на генеалогических деревьях
на многих могут быть мои побеги.
Мы даже в распутстве убоги,
и грустно от секса рутинного,
читая, что делали боги,
покуда не слились в Единого.
Наши бранные крики и хрипы
Бог не слышит, без устали слушая
только нежные стоны и всхлипы,
утешенье Его благодушия.
Люблю житейские уроки
без посторонних и свидетелей,
мне в дамах тёмные пороки
милее светлых добродетелей.
Меж волнами любовного прилива
в наплыве нежных чувств изнемогая,
вдруг делается женщина болтлива,
как будто проглотила попугая.
Наука описала мир как данность,
на всём теперь названия прибиты,
и прячется за словом полигамность
тот факт, что мы ужасно блядовиты.
Опять весной мечты стесняют грудь,
весна для жизни – свежая страница;
и хочется любить кого-нибудь;
но без необходимости жениться.
Душевной не ведая драмы,
лишь те могут жить и любить,
кто прежние раны и шрамы
умел не чесать, а забыть.
С лицом кота, не чуждого сметане,
на дам я устремляю лёгкий взор
и вычурно текучих очертаний
вкушаю искусительный узор.
Спектаклей на веку моём не густо,
зато, насколько в жизни было сил,
я жрицам театрального искусства
себя охотно в жертву приносил.
В меня вперяют взор циничный
то дама пик, то туз крестей,
и я лечу, цветок тепличный,
в пучину гибельных страстей.
Вовсе не был по складу души
я монахом-аскетом-философом;
да, Господь, я немало грешил,
но учти, что естественным способом.
Молит Бога, потупясь немного,
о любви молодая вдовица;
зря, бедняжка, тревожишь ты Бога,
с этим лучше ко мне обратиться.
Не знаю выше интереса,
чем вечных слов исполнить гамму
и вывести на путь прогресса
замшело нравственную даму.
Встречая скованность и мнительность,
уже я вижу в отдалённости
восторженность и раздражительность
хронической неутолённости.
Когда внезапное событие
заветный замысел калечит,
нам лишь любовное соитие
всего надёжней душу лечит.
В дела интимные, двуспальные
партийный дух закрался тоже:
есть дамы столь принципиальные,
что со врага берут дороже.
Петух ведёт себя павлином,
от индюка в нём дух и спесь,
он как орёл с умом куриным,
но куры любят эту смесь.
Подушку мнёт во мраке ночи,
вертясь, как зяблик на суку,
и замуж выплеснуться хочет
девица в собственном соку.
Какие дамы нам не раз
шептали: "Дорогой!
Конечно, да! Но не сейчас,
не здесь и не с тобой!"
На старости у наших изголовий
незримое сияние клубится
и отблесками канувших любовей
высвечивает замкнутые лица.
Любви теперь боюсь я, как заразы,
смешна мне эта лёгкая атлетика,
зато люблю мои о ней рассказы
и славу Дон Жуана – теоретика.
Затем из рая нас изгнали,
чтоб на земле, а не в утопии
плодили мы в оригинале
свои божественные копии.
Семья, являясь жизни главной школой,
изучена сама довольно слабо,
семья бывает даже однополой,
когда себя мужик ведёт как баба.
Увы, но верная жена,
избегнув низменной пучины,
всегда слегка раздражена
или уныла без причины.
Семьи уклад и канитель
душа возносит до святыни,
когда семейная постель –
оазис в жизненной пустыне.
Чтобы души своей безбрежность
художник выразил сполна,
нужны две мелочи: прилежность
и работящая жена.
Чего весь век хотим, изнемогая
и мучаясь томлением шальным?
Чтоб женщина – и та же, но другая
жила с тобою, тоже чуть иным.
Логикой жену не победить,
будет лишь кипеть она и злиться;
чтобы бабу переубедить,
надо с ней немедля согласиться.
Проблемы и тягости множа,
душевным дыша суховеем,
мы даже семейное ложе –
прокрустовым делать умеем.
Забавно, что ведьма и фурия
сперва были фея и гурия.
А та, с кем спала вся округа,
не успевая вынимать,
была прилежная супруга
и добродетельная мать.
Зов самых лучших побуждений
по бабам тайно водит нас:
от посторонних похождений
семья милей во много раз.
Любви блаженные страницы
коплю для страшного суда,
ибо флейтистки и блудницы
меня любили таки-да.
Кто в карьере успехом богат,
очень часто ещё и рогат.
В семье мужик обычно первый
бывает хворостью сражён;
у бедных вдов сохранней нервы,
ибо у женщин нету жён.
Стал я склонен во сне к наваждениям:
девы нежные каждую ночь
подвергают меня наслаждениям,
и с утра мне трудиться невмочь.
Глаза ещё скользят по женской талии,
а мысли очень странные плывут:
что я уже вот-вот куплю сандалии,
которые меня переживут.
Нет, любовной неги не тая,
жизнь моя по-прежнему греховна,
только столь бесплотна плоть моя,
что и в тесной близости духовна.
Когда умру, и тут же слава
меня овеет взмахом крыл,
начнётся дикая облава
на тех старух, с кем я курил.
Думаю угрюмо всякий раз,
глядя на угасшие светильники:
будут равнодушно жить без нас
бабы, города и собутыльники.
Я готовлюсь к отлёту души,
подбивая житейский итог;
не жалею, что столько грешил,
а жалею, что больше не мог.
Я тебя люблю, и не беда,
что недалека пора проститься,
ибо две дороги в никуда
могут ещё где-то совместиться.
Наш дух бывает в жизни искушён
не раньше, чем невинности лишён
Творец нас в мир однажды бросил
и дал бессмысленную прыть,
нас по судьбе несёт без вёсел,
но мучит мысль, куда нам плыть.
С возрастом яснеет Божий мир,
делается больно и обидно,
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.
Настолько время быстротечно
и столько стен оно сломало,
что можно жить вполне беспечно –
от нас зависит очень мало.
Совсем не реки постной шелухи
карающую сдерживают руку,
а просто Бог нас любит за грехи,
которыми развеивает скуку.
Не постичь ни душе, ни уму,
что мечта хороша вдалеке,
ибо счастье – дорога к нему,
а настигнешь – и пусто в руке.
Живу среди своих, а с остальными –
общаюсь, молчаливо признавая,
что можно жить печалями иными,
иную боль и грусть переживая.
Чтоб нам не изнемочь в тоске и плаче,
судьба нас утешает из пространства
то радостью от завтрашней удачи,
то хмелем послезавтрашнего пьянства.
Идея прямо в душу проникает,
идея – это праздник искушения,
идея – это то, что возникает
в уме, который жаждет орошения.
И детские грёзы греховные,
и мудрая горечь облезлых –
куют нам те цепи духовные,
которые крепче железных.
Дав дух и свет любой бездарности,
Бог молча сверху смотрит гневно,
как чёрный грех неблагодарности
мы источаем ежедневно.
Масштабность и значительность задач,
огромность затевающихся дел –
заметней по размаху неудач,
которые в итоге потерпел.
В толкучке, хаосе и шуме,
в хитросплетеньи отношений
любая длительность раздумий
чревата глупостью решений.
Всё в жизни потаённо, что всерьёз,
а наша суета судеб случайных –
лишь пена волн и пыль из-под колес,
лишь искры от костра процессов тайных.
Я плавал в море, знаю сушу,
я видел свет и трогал тьму;
не грех уродует нам душу,
а вожделение к нему.
Размазни, разгильдяи, тетери –
безусловно любезны Творцу:
их уроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.
Вера быть профессией не может,
ласточке не родственен петух,
ибо правят должность клерки Божьи,
а в конторе – служба, а не дух.
В извилистых изгибах бытия
я часто лбом на стену клал печать,
всегда чуть не хватало мне чутья,
чтоб ангела от беса отличать.
Нрав у Творца, конечно, крут,
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрёк на труд,
а педагог из преисподней.
Увы, рассудком не постичь,
но всем дано познать в итоге,
какую чушь, фуфло и дичь
несли при жизни мы о Боге.
Сметая наши судьбы, словно сор,
не думая о тех, кто обречён,
безумный гениальный режиссёр
всё время новой пьесой увлечён.
Я вдруг почувствовал сегодня –
и почернело небо синее, –
как тяжела рука Господня,
когда карает за уныние.
Три фрукта варятся в компоте,
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.
Наш век успел довольно много,
он мир прозрением потряс:
мы – зря надеялись на Бога,
а Бог – Напрасно верил в нас.
Печальный зритель жутких сцен,
то лживо-ханжеских, то честных,
Бог бесконечно выше стен
вокруг земных религий местных.
Недюжинного юмора запас
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.
А жить порой невмоготу –
от угрызений, от сомнений,
от боли видеть наготу
своих ничтожных вожделений.
Сурово относясь к деяньям грешным
(и женщины к ним падки, и мужчины), –
суди, Господь, по признакам не внешним,
а взвешивай мотивы и причины.
Когда азарт и упоение
трясут меня лихой горячкой,
я слышу сиплое сопение
чертей, любующихся скачкой.
А если во что я и верю,
пока моё время течёт,
то только в утрату, потерю,
ошибку, урон и просчёт.
Кивнули, сойдясь поневоле,
и врозь разошлись по аллее,
и каждый подумал без боли,
что вместе им было светлее.
Наши духа горные вершины –
вовсе не фантом и не обман,
а напрягший хилые пружины
ветхий и залёжанный диван.
Всему на свете истинную цену
отменно знает время – лишь оно
сметает шелуху, сдувает пену
и сцеживает в амфоры вино.
Не для литья пустой воды
Бог дал нам дух и речь,
а чтобы даже из беды
могли мы соль извлечь.
Я жил во тьме и мгле,
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.
Я очень рад, что мы научно
постичь не в силах мира сложность;
без Бога жить на свете скучно
и тяжелее безнадёжность.
Я жив: я весел и грущу,
я сон едой перемежаю,
и душу в мыслях полощу,
и чувством разум освежаю.
Увы, но никакие улучшения
в обилии законов и преград
не справятся с тем духом разрушения,
который духу творческому брат.
Нет ни единого штриха
в любом рисунке поведения,
чтоб не таил в себе греха
для постороннего суждения.
У жизни есть мелодия, мотив,
гармония сюжетов и тональность,
а радуга случайных перспектив
укрыта в монотонную реальность.
Живёшь, покоем дорожа,
путь безупречен, прям и прост...
Под хвост попавшая вожжа
пускает всё коту под хвост.
В любой беде, любой превратности,
терпя любое сокрушение,
душа внезапные приятности
себе находит в утешение.
Перед выбором – что предпочесть,
я ни в грусть не впадал, ни в прострацию,
я старался беречь только честь
и спокойно терял репутацию.
Цель нашей жизни столь бесспорна,
что зря не мучайся, приятель:
мы сеем будущего зерна,
а что взойдёт – решит Создатель.
Я знаю, печальный еврей,
что в мире есть власть вездесущая,
что роль моя в жизни моей
отнюдь и совсем не ведущая.
Столько силы и страсти потрачено
было в жизни слепой и отчаянной,
что сполна и с лихвою оплачена
мимолётность удачи нечаянной.
Я чёрной краской мир не крашу,
я для унынья слишком стар;
обогащая душу нашу,
потери – тоже Божий дар.
Мой разум точат будничные хлопоты,
долги над головой густеют грозно,
а в душу тихо ангел шепчет: жопа ты,
что к этому относишься серьёзно
Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
События жизни во внешней среде
в душе отражаются сильно иначе,
и можно смеяться кромешной беде
и злую тоску ощущать от удачи.
Азартно дух и плоть вершат пиры,
азартны и гордыня и разбой,
Бог создал человека для игры
и тайно соучаствует в любой.
Когда ещё не баржи мы, а лодки,
и ветром паруса не оскудели,
заметно даже просто по походке,
как музыка играет в теле.
От Бога в наших душах раздвоение,
такой была задумана игра,
и зло в душе божественно не менее
играющего белыми добра.
Чуя близость печальных превратностей,
дух живой выцветает и вянет;
если ждать от судьбы неприятностей,
то судьба никогда не обманет.
Я редко сожалею, что не юн,
и часто – что в ту пору удалую
так мало я задел высоких струн,
а низкие – щипал напропалую.
Из-под поверхностных течений
речей, обманчиво несложных,
текут ручьи иных значений
и смыслов противоположных.
Забавен наш пожизненный удел
расписывать свой день и даже час,
как если бы теченье наших дел
действительно зависело от нас.
Хотя ещё Творца не знаю лично,
но верю я, что есть и был такой:
всё сделать так смешно и так трагично
возможно лишь Божественной рукой.
Редко нам дано понять успеть,
в чём таится Божья благодать,
ибо для души важней хотеть,
нежели иметь и обладать.
Комок живой разумной слизи
так покорил и даль и высь,
что создал множество коллизий,
чтоб обратиться снова в слизь.
Мужество открытого неверия,
полное тревоги и метания –
чище и достойней лицемерия
ханжеского богопочитания.
В безумствах мира нет загадки,
Творцу смешны мольбы и просьбы:
ведь на земле, где всё в порядке,
для жизни места не нашлось бы.
Я редко, но тревожу имя Бога:
материи Твоей худой лоскут,
умерить я прошу Тебя немного
мою непонимания тоску.
Живя с азартом и упорством
среди друзей, вина и смеха,
блажен, кто брезгует проворством,
необходимым для успеха.
Ты скорее, Господь, справедлив, чем жесток,
мне ясней это день ото дня,
и спасибо, что короток тот поводок,
на котором Ты держишь меня.
Молитва и брань одновременно
в живое сплетаются слово,
высокое с низким беременно
всё время одно от другого.
В игры Бога как пешка включён,
сам навряд ли я что-нибудь значу;
кто судьбой на успех обречён,
с непременностью терпит удачу.
В лицо нам часто дышит бездна,
и тонкий дух её зияния
нам обещает безвозмездно
восторг полёта и слияния.
То главное, что нам необходимо –
не знает исторических помех,
поэтому всегда и невредимо
пребудут на земле любовь и смех.
Нам чуть менее жить одиноко
в мираже, непостижном и лестном,
что следит неусыпное око
за любым нашим шагом и жестом.
Душа моя нисколько не грустит
о грешном словоблудии моём:
ей Бог мои все глупости простит,
поскольку говорил я их – о Нем.
Под осень чуть не с каждого сука,
окрестности брезгливо озирая,
глядят на нас вороны свысока,
за труд и суету нас презирая.
Сполна сбылось, о чём мечтали
то вслух то молча много лет;
за исключением детали,
что чувства счастья снова нет.
У мудрости расхожей – нету дна,
ищи хоть каждый день с утра до вечера;
в банальности таится глубина,
которая её увековечила.
Ощущение высшей руки
в нас отнюдь не от воплей ревнителей;
чувство Бога живёт вопреки
виду многих священнослужителей.
Хотелось быть любимым и любить,
хотелось выбрать жребий и дорогу,
и теми я порой хотел бы быть,
кем не был и не стану, слава Богу.
Сейчас, когда постигла душу зрелость,
нам видится яснее из тумана
упругость, и пластичность, и умелость
целебного самих себя обмана.
Часами я валяюсь, как тюлень,
и делать неохота ничего,
в доставшихся мне генах спала лень
задолго до зачатья моего.
Цветение, зенит, апофеоз –
обычно забывают про истоки,
в которых непременно был навоз,
отдавший им живительные соки.
Товарищ, верь: взойдёт она,
и будет свет в небесной выси:
какое счастье, что луна
от человеков не зависит!
О, как смущен бывает разум
лихим соблазном расквитаться
со всеми трудностями сразу,
уйдя без писем и квитанций.
В сумерках закатного сознания
гаснет испаряющийся день,
бережно хранят воспоминания
эхо, отражение и тень.
Жил на ветру или теплично,
жил, как бурьян, или полезно –
к земным заслугам безразлична
всеуравнительная бездна.
С азартом жить на свете так опасно,
любые так рискованны пути,
что понял я однажды очень ясно:
живым из этой жизни – не уйти.
Когда последняя усталость
мой день разрежет поперёк,
я ощутить успею жалость
ко всем, кто зря себя берёг.
Сегодня настроение осеннее,
как будто истощился дух мой весь,
но если после смерти воскресение –
не сказка, то хочу очнуться здесь.
В этой жизни, шальной и летящей,
мало пил я с друзьями в пивных,
но надеюсь, что видеться чаще
нам достанется в жизнях иных.
Решит, конечно, высшая инстанция –
куда я после смерти попаду,
но книги – безусловная квитанция
на личную в аду сковороду.
А жаль, что на моей печальной тризне,
припомнив легкомыслие моё,
все станут говорить об оптимизме
и молча буду слушать я враньё.
Струны натянувши на гитары,
чувствуя горенье и напор,
обо мне напишут мемуары
те, кого не видел я в упор.
От воздуха помолодев,
как ожидала и хотела,
душа взлетает, похудев
на вес оставленного тела.
Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.
Улучшить человека невозможно,
и мы великолепны безнадёжно
Угрюмый опыт долгих лет
врастанья в темноту –
моей души спинной хребет,
горбатый на свету.
Я живу, никого не виня,
не взывая к судам и расплатам,
много судей везде без меня,
и достойнее быть адвокатом.
Есть сутки – не выдумать гаже,
дурней, непробудней, темней,
а жизнь продолжается – даже
сквозь наши рыданья над ней.
Вампиров, упырей и вурдалаков
я вижу часто в комнате жилой,
и вкус у них повсюду одинаков:
душевное тепло и дух живой.
Насыщенная множеством затей,
покуда длится времени течение,
вся жизнь моя – защита от людей
и к ним же непрестанное влечение.
Всегда приходят в мир учителя,
несущие неслышный звон оков,
и тьмой от них питается земля,
и зло течёт из их учеников.
Играя соками и жиром
в корнях и семени,
объём и тяжесть правят миром
и дружат семьями.
Пристрастие к известным и великим
рождается из чувства не напрасного:
величие отбрасывает блики
на всякого случайного причастного.
Вдоль житейской выщербленной трассы
веет посреди и на обочинах
запах жизнедеятельной массы
прытких и натужно озабоченных.
Лепя людей, в большое зеркало
Бог на себя смотрел из тьмы,
и так оно Его коверкало,
что в результате вышли мы.
Поскольку в наших душах много свинства
и всяческой корысти примитивной,
любое коллективное единство
всегда чревато гнусью коллективной.
Подвержены мы горестным печалям
по некой очень мерзостной причине:
не радует нас то, что получаем,
а мучает, что недополучили.
Разбираться прилежно и слепо
в механизмах любви и вражды –
так же сложно и столь же нелепо,
как ходить по нужде без нужды.
Люди мелкие, люди великие
(люди средние тоже не реже) –
одичавшие хуже, чем дикие,
ибо злобой насыщены свежей.
Пошлость неоглядно бесконечна,
век она пронзает напролёт,
мы умрём, и нас она сердечно,
с тактом и со вкусом отпоёт.
В житейской озверелой суете
поскольку преуспеть не всем дано,
успеха добиваются лишь те,
кто, будучи младенцем, ел гавно.
Беда, что в наших душах воспалённых
всё время, разъедая их, кипит
то уксус от страстей неутолённых,
то желчь из нерастаявших обид.
По замыслу Бога порядок таков,
что теплится всякая живность,
и если уменьшить число дураков –
у них возрастает активность.
Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.
Всегда проистекают из того
конфузы человеческого множества,
что делается голосом его
крикливая нахрапистость ничтожества.
Несобранный, рассеянный и праздный,
газеты я с утра смотрю за чаем;
политика – предмет настолько грязный,
что мы её прохвостам поручаем.
По дебрям прессы свежей
скитаться я устал;
век разума забрезжил,
но так и не настал.
А вы – твердя, что нам уроками
не служит прошлое – неправы:
что раньше числилось пороками,
теперь – обыденные нравы.
Везде вокруг – шумиха, толкотня
и наглое всевластие порока;
отчество моё – внутри меня,
и нету в нём достойного пророка.
Я думаю, что Бог жесток, но точен,
и в судьбах даже самых чрезвычайных
количество заслуженных пощёчин
не меньше, чем количество случайных.
Я насмотрелся столько всякого,
что стал сильней себя любить;
на всей планете одинаково
умеют нас употребить.
По праху и по грязи тёк мой век,
и рабством и грехом отмечен путь,
не более я был, чем человек,
однако и не менее ничуть.
Днём кажется, что близких миллион
и с каждым есть связующая нить,
а вечером безмолвен телефон,
и нам по сути некому звонить.
Не ведая притворства, лжи и фальши,
без жалости, сомнений и стыда
от нас уходят дети много раньше,
чем из дому уходят навсегда.
Увы, сколь коротки мгновения
огня, игры и пирования;
на вдох любого упоения
есть выдох разочарования.
Есть люди – едва к ним зайдя на крыльцо,
я тут же прощаюсь легко;
в гостях – рубашонка, штаны и лицо,
а сам я – уже далеко.
Он душою и тёмен и нищ,
а игра его – светом лучится:
Божий дар неожидан, как прыщ –
и на жопе он может случиться.
По вечной жизни побратимы
и по изменчивой судьбе,
разбой и ложь непобедимы,
пока уверены в себе.
Ничуть не склонный к баловству
трепаться всуе о высоком,
неслышно корень поит соком
многословесную листву.
Случай неожиданен, как выстрел,
личность в этот миг видна до дна:
то, что из гранита выбьет искру,
выплеснет лишь брызги из гавна.
Что царь или вождь – это главный злодей,
придумали низкие лбы:
цари погубили не больше людей,
чем разного рода рабы.
Добреют и мягчают времена,
однако путь на свет совсем не прост,
в нас рабство посевает семена,
которые свобода гонит в рост.
Простая истина нагая
опасна тогам и котурнам:
осёл культуру постигая,
ослом становится культурным.
У всех по замыслу Творца –
своя ума и духа зона,
житейский опыт мудреца –
иной, чем опыт мудозвона.
Как бы счастье вокруг ни плясало,
приглашая на вальс и канкан,
а бесплатно в судьбе только сало,
заряжаемое в капкан.
Мир бизнеса разумен и толков,
художнику даёт он пить и есть;
причина поклонения волков –
в боязни пропустить благую весть.
Рассудок мой всегда стоит на страже,
поскольку – нет числа таким примерам –
есть люди столь бездарные, что даже
пытаются чужим ебаться хером.
Паскудство проступает из паскуды
под самым незначительным нажимом;
хоть равно все мы Божии сосуды,
но разница – в залитом содержимом.
К игре в рубаху-парня-обаяшку
не все мои знакомые годны:
едва раскроют душу нараспашку,
как мерзкие волосики видны.
В мире царствуют вездесущие,
жарко щерящие пасть
власть имевшие, власть имущие
и хотящие эту власть.
От уксуса совести чахнут
кто грабит и крадет убого,
но деньги нисколько не пахнут,
когда их достаточно много.
Счастлив муж без боли и печали,
друг удачи всюду и всегда,
чьё чело вовек не омрачали
тени долга, чести и стыда.
Много начерно, то есть в чернилах
было чёрного людям предвидено,
но никто сочинить был не в силах
то, что век наш явил нам обыденно.
Не стоит на друзей смотреть сурово
и сдержанность лелеять как профессию:
нечаянное ласковое слово
излечивает скрытую депрессию.
Удачу близко видя, шёл я мимо,
не разумом, а нюхом ощутив
текущее за ней неуловимо
зловоние блестящих перспектив.
Шальная от порывов скороспелых,
душа непредсказуемо сложна,
поэтому в расчисленных пределах
неволя безусловно ей нужна.
В какой ни варишься среде,
азарт апломба так неистов,
что не укрыть себя нигде
от саблезубых гуманистов.
Я лишь от тех не жду хорошего,
в ком видно сразу по лицу,
что душу дьяволу задёшево
продал со скидкой на гнильцу.
Нелепым парадоксом озабочен
я в тёмных ощущениях моих:
боюсь я чистых праведников очень
и хочется грешить, увидя их.
Я не был отщепенец и изгой,
во всё играл со всеми наравне,
но был неуловимо я другой,
и в тягость это было только мне.
Хоть у века дорога крута,
но невольно по ней мы влекомы;
нас могла бы спасти доброта,
только мы очень мало знакомы.
Незримый, невесомый, эфемерный -
обманчив дух вульгарной простоты:
способно вызвать взрыв неимоверный
давление душевной пустоты.
Любой народ разнообразен
во всём хорошем и дурном,
то жемчуг выплеснет из грязи,
то душу вымажет гавном.
Устройство мира столь непросто,
что смотришь с горестью сиротства,
как истекает от прохвоста
спокойствие и превосходство.
Вражда развивает мой опыт,
а лесть меня сил бы лишила,
хотя с точки зрения жопы
приятнее мыло, чем шило.
Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки - это кара нашим детям
за нами перенесенные муки.
Ученье свет, а неучение -
потёмки, косность и рутина;
из этой мысли исключение -
образование кретина.
Мы живём то в беде, то в засранстве,
мы туманим надеждами взор,
роль Мессии витает в пространстве,
но актёры - то срам, то позор.
Есть запахи у каждого лица,
и пахнуть по-иному нет возможности,
свой запах у плута, у подлеца,
у глупости, у страха, у надёжности.
У времени всегда есть обстоятельства
и связная логическая нить,
чтоб можно было низкое предательство
высокими словами объяснить.
Нету вкрадчивей, нету сочней,
согревающей, словно вино,
нет кислотней и нет щелочней,
агрессивней среды, чем гавно.
Владея к наслаждению ключом,
я славы и успеха не искал:
в погоне за прожекторным лучом
меняется улыбка на оскал.
Есть на свете странные мужчины:
вовсе не сочатся злом и ядом,
только духом дикой мертвечины
веет ниоткуда с ними рядом.
Я, дружа по жизни с разным сбродом,
знал от паханов до низкой челяди;
самым омерзительным народом
были образованные нелюди.
Очень зябко - про нечто, что вечно,
вдруг подумать в сомнении честном:
глас народа - глас Божий, конечно,
только пахнет общественным местом.
Наша разность -
не в мечтаниях бесплотных,
не в культуре и не в туфлях на ногах;
человека отличает от животных
постоянная забота о деньгах.
От выпивки в нас тает дух сиротства,
на время растворяясь в наслаждении,
вино в мужчине будит благородство
и память о мужском происхождении.
Какие цепи мы ни сбросим,
нам только делается хуже,
свою тюрьму внутри мы носим,
и клетка вовсе не снаружи.
Друг мой бедный, дитя современности,
суеты и расчёта клубок,
знает цену, не чувствуя ценности,
отчего одинок и убог.
Все книги об истории - поток,
печальным утешением текущий,
что век наш не беспочвенно жесток,
а просто развивает предыдущий.
Всегда в разговорах и спорах
по самым случайным вопросам
есть люди, мышленье которых
запор сочетает с поносом.
Свободу я ношу в себе,
а внешне - тих я и неловок
в демократической борьбе
несчётных банд и группировок.
Хотя повсюду царствует жлобство,
есть личная заветная округа,
есть будничного быта волшебство
и счастье от познания друг друга.
Мы сразу простимся с заботами
и станем тонуть в наслаждении,
когда мудрецы с идиотами
сойдутся в едином суждении.
У нас весьма различны свойства,
но есть одно у всех подряд:
Господь нам дал самодовольство,
чтоб мы не тратились на яд.
Всегда стремились люди страстно
куда попало вон из темени
в пустой надежде, что пространство
освобождает нас от времени.
Умеренность, лекарства и диета,
замашка опасаться и дрожать -
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.
Так Земля безнадежно кругла
получилась под Божьей рукой,
что на свете не сыщешь угла,
чтоб найти там душевный покой.
Толпа людей - живое существо:
и разум есть, и дух, и ток по нервам,
и даже очень видно вещество,
которое всегда всплывает первым.
Бал жизни всюду правит стая,
где каждый занят личной гонкой,
расчёт и блядство сочетая
в душе возвышенной и тонкой.
Незримая душевная ущербность
рождает неосознанную прыть,
питая ненасытную потребность
себя заметным козырем покрыть.
Когда к публичной славе тянет личность,
то всей своей судьбой по совокупности
персона эта платит за публичность
публичной репутацией доступности.
Ты был и есть в моей судьбе,
хоть был общенья срок недолог;
я написал бы о тебе,
но жалко - я не гельминтолог.
Не только воевали и злословили
в течение столетия активного,
ещё всего мы много наготовили
и для самоубийства коллективного.
Я очень пожилой уже свидетель
того, что наши пафос и патетика
про нравственность, мораль и добродетель -
пустая, но полезная косметика.
Хотя, стремясь достигнуть и познать,
мы глупости творили временами,
всегда в нас было мужество признать
ошибки, совершённые не нами.
Дети, вырастающие возле
каждого седого поколения,
думая об истине и пользе,
травят нас без тени сожаления.
Являясь то открыто, то украдкой,
но в каждом - и святом и подлеце
сливаются на время жизни краткой
творец, вампир и вор в одном лице.
Всегда вокруг родившейся идеи,
сулящей или прибыль или власть,
немедленно клубятся прохиндеи,
стараясь потеснее к ней припасть.
Судить людей я не мастак,
поняв давным-давно:
Бог создал человека так,
что в людях есть гавно.
Враги мои, бедняги, нету дня,
чтоб я вас не задел, мелькая мимо;
не мучайтесь, увидевши меня:
я жив ещё, но это поправимо.
Должна воздать почёт и славу нам
толпа торгующих невежд:
между пеленками и саваном
мы снашиваем тьму одежд.
Мир нельзя изменить,
нет резона проклясть,
можно только принять и одобрить,
утолить бытия воспалённую страсть
и собой эту землю удобрить.
Когда без сожалений и усилий
душа моя порхнёт за небосклон -
- Чего не шёл? - спрошу я у Мессии.
- Боялся там остаться, - скажет он.
В органах слабость, за коликой спазм,
старость не радость, маразм не оргазм
Забавы, утехи, рулады,
азарты, застолья, подруги.
Заборы, канавы, преграды,
крушенья, угар и недуги.
Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.
Все курбеты, сальто, антраша,
всё, что с языка рекой текло,
всё, что знала в юности душа –
старости насущное тепло.
Глаза моих воспоминаний
полны невыплаканных слёз,
но суть несбывшихся мечтаний
размыло время и склероз.
Обновы превращаются в обноски,
в руинах завершаются попытки,
куражатся успехом недоноски,
а душу греют мысли и напитки.
Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок – это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
Бог лично цедит жар и холод
на дней моих пустой остаток,
чтоб не грозил ни лютый голод,
ни расслабляющий достаток.
Не из-за склонности ко злу,
а от игры живого чувства
любого возраста козлу
любезна сочная капуста.
Красит лампа жёлтой бледностью
лиц задумчивую вялость,
скучно пахнет честной бедностью
наша ранняя усталость.
Белый цвет летит с ромашки,
вянет ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
Увы, красавца, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
Смотрю на нашу старость с одобрением,
мы заняты любовью и питьём;
судьба нас так полила удобрением,
что мы ещё и пахнем и цветём.
Глаза сдаются возрасту без боя,
меняют восприятие зрачки,
и розовое всё и голубое
нам видится сквозь чёрные очки.
Из этой дивной жизни вон и прочь,
копытами стуча из лета в осень,
две лошади безумных – день и ночь
меня безостановочно уносят.
Ещё наш вид ласкает глаз,
но силы так уже ослабли,
что наши профиль и анфас –
эфес, оставшийся от сабли.
Забавный органчик ютится в груди,
играя меж разного прочего
то светлые вальсы, что всё впереди,
то танго, что всё уже кончено.
Есть в осени дыханье естества,
пристойное сезону расставания,
спадает повседневности листва
и проступает ствол существования.
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
с утра мне чтобы умереть –
вполне достаточно подпрыгнуть.
Мне близко уныние старческих лиц,
поскольку при силах убогих
уже мы печальных и грустных девиц
утешить сумеем немногих.
Временем без жалости соря,
вертимся в метаниях пустых,
словно на дворе ещё заря,
а не тени сумерек густых.
У старости моей просты приметы:
ушла лихая чушь из головы,
а самые любимые поэты
уже мертвы.
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду;
больше пить я не буду, наверно,
хоть и меньше, конечно, не буду.
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
В душе моей не тускло и не пусто,
и даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть ещё готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит и был таков,
а старенький – не в силах убежать.
Когда любви нахлынет смута
на стариковское спокойствие,
Бог только рад: мы хоть кому-то
ещё доставим удовольствие.
Мой век, журча сквозь дни и ночи,
впитал жару, мороз, дожди;
уже он спереди короче,
зато длиннее позади.
И вышли постепенно, слава Богу,
потратив много нервов и труда,
на ровную и гладкую дорогу,
ведущую к обрыву в никуда.
Время льётся даже в тесные
этажи души подвальные,
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
В наслаждениях друг другом
нам один остался грех:
мы садимся тесным кругом
и заводим свальный брех.
Вдруг то, что забытым казалось,
приходит ко мне среди ночи,
но жизни так мало осталось,
что всё уже важно не очень.
Я равнодушен к зовам улицы,
я охладел под ливнем лет,
и мне смешно, что пёс волнуется,
когда находит сучий след.
Время шло, и состарился я,
и теперь мне отменно понятно:
есть у старости прелесть своя,
но она только старости внятна.
С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив;
тут сюжет уникального кроя:
сам читатель – убийца героя.
Друзья уже уходят в мир иной,
сполна отгостевав на свете этом;
во мне они и мёртвые со мной,
и пользуюсь я часто их советом.
Два пути у души, как известно:
яма в ад или в рай воспарение,
ибо есть только два этих места,
а чистилище – наше старение.
Ушёл кураж, сорвался голос,
иссяк фантазии родник,
и словно вялый гладиолус,
тюльпан души моей поник.
Не придумаешь даже нарочно
сны и мысли души обветшалой;
от бессилия старость порочна
много более юности шалой.
Усталость сердца и ума –
покой души под Божьим взглядом;
к уставшим истина сама
приходит и садится рядом.
Отныне пью лишь молоко.
Прости, Господь, за опоздание,
но только старости легко
даётся самообуздание.
Томлением о скудости финансов
не мучаюсь я, голову клоня;
ещё в моей судьбе немало шансов;
но все до одного против меня.
Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьём теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.
Я знаю эту пьесу наизусть,
вся музыка до ноты мне известна:
печаль, опустошённость, боль и грусть
играют нечто мерзкое совместно.
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы наши речи.
Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным пониманием.
То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь всё равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.
Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыплёнка в руках,
чем сон о копчёной свинье.
Тихо выдохлась пылкость источника
вожделений, восторгов и грёз,
восклицательный знак позвоночника
изогнулся в унылый вопрос.
Весь день суетой загубя,
плетусь я к усталому ужину,
и вечером в куче себя
уже не ищу я жемчужину.
Сейчас, когда смотрю уже с горы,
мне кажется подъём намного краше:
опасности азарт и риск игры
расцвечивали смыслом жизни наши.
Читал, как будто шёл пешком
и в горле ком набух;
уже душа моя с брюшком,
уже с одышкой дух.
Стареть совсем не больно и не сложно,
не мучат и не гнут меня года,
и только примириться невозможно,
что прежним я не буду никогда.
Какая-то нечестная игра
играется закатом и восходом:
в пространство между завтра и вчера
бесследно утекают год за годом.
Нет сил и мыслей, лень и вялость,
а мир темнее и тесней,
и старит нас не столько старость,
как наши страхи перед ней.
Знаю старцев, на жизненном склоне
коротающих тихие дни
в том невидимом облаке вони,
что когда-то издали они.
Кто уходит, роль не доиграв,
словно из лампады вылив масло,
знает лучше всех, насколько прав,
ибо Божья искра в нём погасла.
Былое сплыло в бесконечность,
а всё, что завтра – тёмный лес;
лишь день сегодняшний и вечность
мой возбуждают интерес.
Шепнуло мне прелестное создание,
что я ещё и строен и удал,
но с нею на любовное свидание
на ровно четверть века опоздал.
Ушедшего былого тяжкий след
является впоследствии некстати,
за лёгкость и беспечность юных лет
мы платим с переплатой на закате.
Другим теперь со сцены соловьи
поют в их артистической красе,
а я лишь выступления свои
хожу теперь смотреть, и то не все.
То плоть загуляла,
а духу не весело,
то дух воспаряет,
а плоть позабыта,
и нету гармонии,
нет равновесия –
то чешутся крылья,
то ноют копыта.
Уже мы стали старыми людьми,
но столь же суетливо беспокойны,
вступая с непокорными детьми
в заведомо проигранные войны.
Течёт сквозь нас река времён,
кипя вокруг, как суп;
был молод я и неумён,
теперь я стар и глуп.
Поскольку в землю скоро лечь нам
и отойти в миры иные,
то думать надо ли о вечном,
пока забавы есть земные?
Погоревать про дни былые
и жизнь, истекшую напрасно,
приходят дамы пожилые
и мне внимают сладострастно.
Нет вовсе смысла втихомолку
грустить, что с возрастом потух,
но несравненно меньше толку
на это жаловаться вслух.
В тиши на руки голову клоня,
порою вдруг подумать я люблю,
что время вытекает из меня
и резво приближается к нулю.
Полон жизни мой жизненный вечер,
я живу, ни о чём не скорбя;
здравствуй, старость, я рад нашей встрече,
я ведь мог и не встретить тебя.
Пришёл я с возрастом к тому,
что меньше пью, чем ем,
а пью так мало потому,
что бросил пить совсем.
С годами нрав мой изменился,
я разлюбил пустой трезвон,
я всем учтиво поклонился
и отовсюду вышел вон.
Былое вдруг рыжею девкой
мне в сердце вошло, как колючка,
а разум шепнул мне с издевкой,
что это той женщины – внучка.
Небо с годами заметнее в луже,
время быстрее скользит по часам,
с возрастом юмор становится глубже,
ибо смешнее становишься сам.
Живу я очень тихо, но однако
слежу игру других, не мельтеша,
готова ещё всё поставить на кон
моя седобородая душа.
Чтоб нам, как мальчишкам, валять дурака,
ещё не придумано средство;
уже не телятина мясо быка,
по старости впавшего в детство.
Дружил я в молодости ранней
со всякой швалью и рваниной,
шампур моих воспоминаний
весьма-весьма богат свининой.
Нам пылать уже вряд ли пристало;
тихо-тихо нам шепчет бутылка,
что любить не спеша и устало –
даже лучше, чем бурно и пылко.
Не стареет моя подруга,
хоть сейчас на экран кино,
дует западный ветер с юга
в наше северное окно.
На склоне лет на белом свете
весьма уютно куковать,
на вас поплёвывают дети,
а всем и вовсе наплевать.
Был я молод, ходили с гитарой,
каждой девке в ту пору был рад,
а теперь я такой уже старый,
что я снова люблю всех подряд.
Зимой глаза мои грустны
и взорам дам не шлют ответа,
я жду для этого весны,
хотя не верю даже в лето.
Ещё не помышляя об уходе,
сохранному здоровью вопреки,
готовясь к растворению в природе,
погоду ощущают старики.
Здесь и там умирают ровесники,
тают в воздухе жесты и лица,
и звонят телефоны, как вестники,
побоявшиеся явиться.
Люблю и надеюсь, покуда живой,
и ярость меняю на нежность,
и дышит на душу незримый конвой –
безвыходность и неизбежность.
Умрёт сегодня-завтра близкий друг;
естественна, как жизнь, моя беда,
но дико осознание, что вдруг
нас нечто разлучает навсегда.
Не отводи глаза, старея,
нельзя незрячим быть к тому,
что смерть – отнюдь не лотерея,
а просто очередь во тьму.
Такие бывают закаты на свете,
такие бывают весной вечера,
что жалко мне всех, разминувшихся с этим
и умерших ночью вчера.
Каков понесенный урон
и как темней вокруг,
мы только после похорон
понять умеем вдруг.
Только что вчера ты девку тискал
водку сочно пил под огурец,
а уже ты вычеркнут из списка,
и уже отправился гонец.
Подвергнув посмертной оценке
судьбу свою, душу и труд,
я стану портретом на стенке,
и мухи мой облик засрут.
Прочтите надо мной мой некролог
в тот день, когда из жизни уплыву;
возвышенный его услыша слог,
я, может быть, от смеха оживу.
Лечит и хандру и тошноту
странное, но действенное средство:
снова дарит жизни полноту
смерти недалёкое соседство.
В загадках наших душ и мироздания
особенно таинственно всегда,
что в нас острей тоска от увядания,
чем страх перед уходом в никуда.
Поскольку наш век возмутительно краток,
я праздную каждый свой день как удачу,
и смерти достанется жалкий остаток
здоровья, которое сам я растрачу.
В узком ящике ляжем под крышкой,
чуть собака повоет вослед,
кот утешится кошкой и мышкой,
а вдову пожалеет сосед.
Ещё задолго до могилы
спокойно следует понять,
что нам понадобятся силы,
чтобы достойно смерть принять.
Мне жаль, что в оперетте панихидной,
в её всегда торжественном начале
не в силах буду репликой ехидной
развеять обаяние печали.
Усовершенствуя плоды любимых дум,
косится набекрень печальный ум
Люди воздух мыслями коптят
многие столетья год за годом,
я живу в пространстве из цитат
и дышу цитатным кислородом.
Высокие мысли и низкие
вливают в меня свои соки,
но мысли, душевно мне близкие,
обычно весьма невысоки.
Поэзия краткая больше близка мне –
чтоб мысли неслись напролёт,
как будто стихи высекаешь на камне
и очень рука устаёт.
Листаю стихи, обоняя со скуки
их дух – не крылатый, но птичий;
есть право души издавать свои звуки,
но есть и границы приличий.
Во мне приятель веру сеял
и лил надежды обольщение,
и столько бодрости навеял,
что я проветрил помещение.
Когда нас учит жизни кто-то,
а весь немею;
житейский опыт идиота
я сам имею.
Из ничего вкушая сладость,
блажен мечтательный поэт,
переживать умея радость
от неслучившихся побед.
Вовсе не отъявленная бестия
я умом и духом, но однако –
видя столп любого благочестия –
ногу задираю, как собака.
Пускаюсь я в пространство текста,
плетя строки живую нить –
как раб, кидающийся в бегство,
чтобы судьбу переменить.
А вера в Господа моя –
сестра всем верам:
пою Творцу молитвы я
пером и хером.
Весь век понукает невидимый враг нас
бумагу марать со слепым увлечением;
поэт – не профессия, это диагноз
печальной болезни с тяжёлым течением.
Слегка криминально моё бытие,
но незачем дверь запирать на засов,
умею украсть я лишь то, что моё:
я ветер ворую с чужих парусов.
Кому расскажешь о густом
и неотвязном страхе мглистом
перед натянутым холстом
и над листом бумаги чистым?
Живопись наружно так проста,
что уму нельзя не обмануться,
но к интимной пластике холста
можно только чувством прикоснуться.
Вчера я с горечью подумал,
что зря слова на лист сажаю:
в текущей жизни столько шума,
что зря его я умножаю.
Чтобы слушать любого поэта,
мне хватает и сил и терпения,
и меня уважают за это
виртуозы фальшивого пения.
Твоих убогих слов ненужность
и так мне кажется бесспорной,
но в них видна ещё натужность,
скорей уместная в уборной.
Ночью проснёшься и думаешь грустно:
люди коварны, безжалостны, злы,
всюду кипит ремесло и искусство,
душат долги и немыты полы.
Чтоб сочен и весел был каждый обед,
бутылки поставь полукругом,
а чинность, и чопорность, и этикет
пускай подотрутся друг другом.
Лишь то, что Богу по плечу,
весь век прошу я на бегу:
чтобы я мог чего хочу,
и чтоб хотел я что могу.
Портили глаза и гнули спины,
только всё не впрок и бесполезно,
моего невежества глубины –
энциклопедическая бездна.
Как жить, утратя смысл и суть?
Душа не скажет, замолчала.
Глотни вина, в толпе побудь,
вернись и всё начни сначала.
По каменному тексту городов
скользя, как по листаемым страницам,
я чувствую везде, что не готов
теперь уже нигде остановиться.
Скорее всё же для потомка,
а не для нас
пишу усердно я о том как
пылал и гас.
Душа не потому ли так тоскует,
что смутно ощущает мир иной,
который где-то рядом существует,
окрашивая смыслом быт земной?
А на небе не тесно – поверьте –
от почтенных, приличных и лысых,
потому что живут после смерти
только те, кто при жизни не высох.
Нас как бы судьба ни коверкала,
кидая порой наповал,
а мне собеседник из зеркала
всегда с одобреньем кивал.
Не Божьей искры бытиё,
не дух я славлю в восхищении,
а воспеваю жизнь в её
материальном воплощении.
За то греху чревоугодия
совсем не враг я, а напротив,
что в нём есть чудная пародия
на все другие страсти плоти.
Я люблю, когда грустный некто
под обильное возлияние
источает нам интеллекта
тухловатое обаяние.
Мне жалко всех, кого в азарте
топтал я смехом на заре –
увы, но кротость наша в марте
куда слабей, чем в октябре.
Всегда живя в угрюмом недоверии,
испытывая страха нервный зуд,
микроб не на бациллы и бактерии,
микроб на микроскоп имеет зуб.
Грешил я с наслаждением и много,
и странная меня постигла мука:
томят меня не совесть и не скука,
а темная душевная изжога.
Я много съел восточных блюд
и вид пустыни мне привычен,
я стал задумчив, как верблюд,
и, как осёл, меланхоличен.
Восхищённые собственным чтением,
два поэта схлестнули рога,
я смотрю на турнир их с почтением,
я люблю тараканьи бега.
Стихов его таинственная пошлость
мне кажется забавной чрезвычайно,
звуча, как полнозвучная оплошность,
допущенная в обществе случайно.
Устав от накала дневного горения,
к подушке едва прикоснувшись,
я сплю, как Творец после акта творения,
и так же расстроен, проснувшись.
Жалеть ли талант, если он
живёт как бы в мире двойном
и в чём-то безмерно умён
и полный мудак в остальном?
Гетера, шлюха, одалиска –
таят со мной родство ментальное,
искусству свойственно и близко
их ремесло горизонтальное.
Снимать устав с роскошных дев
шелка, атласы и муары,
мы, во фланель зады одев,
изводим страсть на мемуары.
Мне забавна в духе нашем пошлом
страсть к воспоминаниям любым,
делается всё, что стало прошлым,
розовым и светло-голубым.
Настолько он изношен и натружен,
что вышло ему время отдохнуть,
уже венок из лавров им заслужен –
хотя и не на голову отнюдь.
Жизнь моя на севере текла,
я в жару от холода бежал;
время, расширяясь от тепла,
очень удлиняет жизнь южан.
В момент обычно вовсе не торжественный
вдруг чувствуешь с восторгом идиота
законченность гармонии божественной,
в которой ты естественная нота.
У нас, коллега, разные забавы,
мы разными огнями зажжены:
тебе нужна утеха шумной славы,
а мне - лишь уважение жены.
Я не измыслил весть благую
и план, как жить, не сочинил,
я что придумал - тем торгую,
и свет сочится из чернил.
Читатель нам - как воздух и вода,
читатель в нас поддерживает дух;
таланту без поклонников - беда;
беда, что у людей есть вкус и слух.
Гул мироздания затих
и, слово к ритму клея тонко,
я вновь высиживаю стих,
как утка - гадкого утёнка.
Если жизни время сложное
проживаешь с безмятежностью,
то любое невозможное
наступает с неизбежностью.
Залей шуршанье лет журчаньем алкоголя,
поскольку, как давно сказал поэт,
на свете счастья нет, но есть покой и воля,
которых, к сожаленью, тоже нет.
Полностью душа моя чиста,
чужды ей волненье и метание:
кто привёл на новые места,
тот и ниспошлёт мне пропитание.
Люблю часы пустых томлений,
легко лепя в истоме шалой
плоды расслабленности, лени
и любознательности вялой.
В похмельные утра жестокие
из мути душевной являлись
мне мысли настолько глубокие,
что тут же из виду терялись.
Питали лучшие умы
мою читательскую страсть,
их мысли глупо брать взаймы,
а предпочтительнее - красть.
В искусстве, сотворяемом серьёзно
и честно от начала до конца -
что крупно, то всегда религиозно
и дышит соучастием Творца.
Под сенью тихоструйных облаков
на поле благозвучных услаждений
я вырастил породу сорняков,
отравных для культурных насаждений.
Я в шуме времени кипящем
купался тайном и публичном,
но жил с азартом настоящим
я только в шелесте страничном.
Он вялую гонит волну за волной
унылую мелкую муть:
Господь одарил его певчей струной,
забыв эту нить натянуть.
Ругал эпоху и жену,
искал борьбы, хотел покоя,
понять умом одну страну
грозился ночью с перепоя.
Почувствовав тоску в родном пространстве,
я силюсь отыскать исток тоски:
не то повеял запах дальних странствий,
не то уже пора сменить носки.
Когда успех и слава
обнять готовы нас,
то плоть уже трухлява,
а пыл уже погас.
Он талант, это всем несомненно,
пишет сам и других переводит,
в голове у него столько сена,
что Пегас от него не отходит.
То злимся мы, то мыслим тонко,
но вплоть до смертного конца
хлопочем высидеть цыплёнка
из выеденного яйца.
Во всё, что я пишу, для аромата
зову простую шутку - однодневку,
а яркая расхожая цитата -
похожа на затрёпанную девку.
Беспечный чиж с утра поёт,
а сельдь рыдает: всюду сети;
мне хорошо, я идиот,
а умным тяжко жить на свете.
Весь мир наших мыслей и знаний -
сеть улиц в узлах площадей,
где бродят меж тенями зданий
болтливые тени людей.
Я б жил, вообще ни о чём не жалея,
но жаль - от житейской возни худосочной
в душе стало меньше душевного клея,
и близость с людьми стала очень непрочной.
Пока нас фортуна хранит,
напрасны пустые гадания,
и внешне похож на зенит
расцвет моего увядания.
Во мне, живущем наобум,
вульгарных мыслей соки бродят,
а в ком кипит высокий ум -
они с него и легче сходят.
Люблю с подругой в час вечерний
за рюмкой душу утолить:
печаль - отменный виночерпий
и знает, сколько нам налить.
Дожив до перелома двух эпох,
на мыслях мельтешных себя ловлю,
порывы к суете ловлю, как блох,
и сразу с омерзением давлю.
Читаю оду и сонет,
но чую дух души бульдожьей;
не Божьей милостью поэт,
а скудной милостыней Божьей.
Я вчера полистал мой дневник,
и от ужаса стало мне жарко:
там какой-то мой тухлый двойник
пишет пошлости нагло и жалко.
Доколе дух живой вершит пиры,
кипит игра ума и дарования;
поэзия, в которой нет игры -
объедки и огрызки пирования.
Глупо думать про лень негативно
и надменно о ней отзываться:
лень умеет мечтать так активно,
что мечты начинают сбываться.
Пот познавательных потуг
мне жизнь не облегчил,
я недоучка всех наук,
которые учил.
Увы, в отличие от птиц
не знаю, сидя за столом,
что вылупится из яиц,
насиженных моим теплом.
Даже вкалывай дни и ночи,
не дождусь я к себе почтения,
ибо я подвизаюсь в очень
трудном жанре легкого чтения.
Держу стакан, точу перо,
по веку дует ветер хлёсткий;
ни зло не выбрав, ни добро,
живу на ихнем перекрёстке.
И я хлебнул из чаши славы,
прильнув губами жадно к ней;
не знаю слаще я отравы
и нет наркотика сильней.
Глупо гнаться, мой пишущий друг,
за читательской влагой в глазу -
всё равно нарезаемый лук
лучше нас исторгает слезу.
Он воплотил свой дар сполна,
со вдохновеньем и технично
вздувая волны из гавна,
изготовляемого лично.
Душевный чувствуя порыв,
я чересчур не увлекаюсь:
к высотам духа воспарив,
я с них обедать опускаюсь.
Что столь же я наивен - не жалею
лишаться обольщений нам негоже:
иллюзии, которые лелею -
они ведь и меня лелеют тоже.
Нет, я на лаврах не почил,
верша свой труд земной:
ни дня без строчки - как учил
меня один портной.
Жили гнусно, мелко и блудливо,
лгали и в стихе и в жалкой прозе;
а в раю их ждали терпеливо -
райский сад нуждается в навозе.
Печалью, что смертельна жизни драма,
окрашена любая песня наша,
но теплится в любой из них упрямо
надежда, что минует эта чаша.
На собственном огне горишь дотла,
но делается путь горяч и светел,
а слава - это пепел и зола,
которые потом развеет ветер.
Меня любой прохожий чтобы помнил,
а правнук справедливо мной гордился,
мой бюст уже лежит в каменоломне,
а скульптор обманул и не родился.
Очень важно, приблизившись вплоть
к той черте, где уносит течение,
твердо знать, что исчерпана плоть,
а душе предстоит приключение.
Люблю стариков - их нельзя не любить,
мне их отрешённость понятна:
душа, собираясь навеки отбыть,
поёт о минувшем невнятно.
К пустым о смысле жизни бредням
влекусь, как бабочка к огню,
кружусь вокруг и им последним
на смертной грани изменю.
Чтобы будущих лет поколения
не жалели нас, вяло галдя,
все мосты над рекою забвения
я разрушил бы, в ночь уходя.
Вонзится в сердце мне игла,
и вмиг душа вспорхнёт упруго;
спасибо счастью, что была
она во мне - прощай, подруга.
Не зря, не зря по всем дорогам
судьба вела меня сюда,
здесь нервы нашей связи с Богом
обнажены, как провода.
Я с первых дней прижился тут,
мне здесь тепло, светло и сухо,
и прямо в воздухе растут
плоды беспочвенного духа.
Судьбой обглоданная кость,
заблудший муравей,
чужой свободы робкий гость
я на земле моей.
Когда сюда придет беда,
я здесь приму беду,
и лишь отсюда в никуда
я некогда уйду.