— Почему полиция гналась за дедом? — спросил я.

— Говорят, он приложил руку к покушению, — сказал Ласкер. — Он нёсся, как лань, в трусах, я даже пожалел, что выиграл у него штаны… А вот и мат, маэстро, снимайте-ка рубашку.

Я протянул ему пятьдесят шекелей…


Безумный Ласкер подтверждал слова алкоголика Файбисовича.

Но всё это были довольно сомнительные свидетельства; мне нужен был действительный участник покушения на графа. Такого мог знать только Селедкер со своими воплощениями.

И я поехал в библейский зоосад.

* * *

Я долго бродил по зоопарку, надеясь найти Селедкера. Его нигде не было.

«Наверно, не взяли, несмотря на пять языков», — подумал я.

Библейский зоопарк ничем не отличался от обычного: за оградой мирно пасся ослик, похожий на того, на котором являлся мне Мошко Весёлый, и козленок — видимо, тот самый, за два гроша…

За решеткой лежал изнуренный леопард, которого поил сторож.

— Почему он такой изможденный? — спросил я.

— Работала тут одна сволочь, — сказал сторож, — взяли его кормить животных, а он кормил только себя! Интеллигент — а мясо сырым жрал! Посмотрите, до чего довел леопарда. Истощённый! У тигра начались голодные спазмы. Лев близок к дистрофии!

— А как была его фамилия? — спросил я.

— Да черт его знает! Вроде, Геринг, что-то в этом роде. Специалист по мёртвым языкам, падло! Говорил с животными на санскрите, что особенно раздражало макак. Садист!

Я понял, что это Селедкер.

— Как начали нанимать олим — так все прахом пошло, — продолжал сторож. — Ниже докторов наук не брали — и все равно тибрят! А ведь тигр недавно тоже из России, где ж это видано, что оле у оле воровал?!.. Верблюд спас арабов. Скажите, он стал бы спасать евреев?

Я колебался с ответом.

— До чего животных довёл, — продолжал сторож, — гиппопотам без снотворного не засыпал! В конце концов уволили мы интеллигента. Получил он выходное пособие — дневной рацион хищника, вы представляете себе, сколько это говядины?!

— Простите, вы не знаете, где он сейчас, этот Геринг?

— В каком-то киббуце, — ответил сторож, — вроде заморил там крокодилов…


По тропинке киббуца Гиносар опять катила инвалидная коляска, только на этот раз в ней сидел каббалист Селедкер, а толкал ее марксист Зись.

— Эта сволочь укусила меня за ногу, — сообщил Селедкер, — и за что?! Недодал кусочек мяса! Вы думаете, легко наблюдать, как эти твари лопают парное, отборные куски, когда сам жрёшь гнилые бананы! И что я там взял — кило семь!.. В России я работал в Академии наук, ученые тоже кусались, но разве так?!

— Хищнические отношения, — пояснил Зись, — деньги — товар — деньги! Вспоминаю — в зоопарке в Перми, где я работал, когда меня выгнали с кафедры марксизма перед отъездом… Я, простой сторож, впервые понял, что такое дружба. Мы обедали всегда вместе: я, шимпанзе, макака — была какая-то взаимопомощь, солидарность! Макаке давали банан — она мне всегда оставляла кусок. Она плакала, когда я уезжал в Израиль.

— Только продал костыли — и нате! — причитал Селедкер.

— Зачем вы их продали? — спросил я.

— Жрать хотел — пошёл и съел оба костыля! Шашлык из куры!

— Деньги — товар — деньги! — печально повторил Зись.

— Скорее деньги — костыль — кура! — проворчал Селедкер.

— Есть хорошая новость, — сообщил Зись, — кто-то приносит цветы на мою могилу.

— Совсем свихнулся, — шепнул Селедкер, — сам себе носит. Фиалки. И хочет заказать себе памятник: «Славному герою Бенджамену Зингеру». Отговорите его: он же потратит все деньги, которые скопил!

— И ещё, — добавил Зись, — можете меня поздравить! Мне водружают памятник! «Безумству храбрых поём мы песню»!

— Селедкер, — сказал я, — говорят, мой дед был причастен к покушению на графа Бернадота. Вы знаете кого-нибудь из ЛЕХИ той поры?

— Что за вопрос! — Селедкер полез за записной книжкой. — Сейчас, секундочку… — он начал перелистывать. — Вот, Берл Темкин — взрыв отеля «Кинг Дэвид» — не то… Ицик Вайс — убийство лорда Мойна — не то… Кацнельсон — взрыв в кинотеатре «Рекс» — не то… Вот, наконец! Аврумеле — убийство графа Бернадота. Он содержит ослиную ферму, близ Ципори, это недалеко отсюда.

— Тогда, я, пожалуй, сразу покачу, — сказал я.

— Подождите, — остановил меня Зись, — открытие памятника — пятнадцатого. Вы будете среди почётных гостей! Не забывайте: я погиб смертью героя! — напомнил он. — Вам известны мои последние слова?

— Нет, — признался я.

— Деньги — товар — деньги! — выпалил Зись. — После чего я навеки закрыл глаза. Так я вас жду на открытии!

Я пообещал…

* * *

Я поехал на ослиную ферму. Десяток облезлых животных лениво жевали траву. Старый араб сдавал их напрокат японским туристам.

Я спросил его, где Аврумеле.

— Один осёл — сорок шекелей, — ответил араб. — Уан ауэр — фоти шекельс!

Что бы я ни спрашивал, он повторял своё. В конце концов мне стало ясно: чтобы увидеть Аврумеле — надо взять осла.

Я выбрал серого, только что освободившегося от пожилого самурая.

Прежде, чем передать поводья, араб дал мне урок вождения.

— «Ишь!» — стоять. «Хо!» — иди! Понял?

Осел был скотиной упрямой. Что б я ни делал — он стоял и жрал траву. Пожилой самурай злорадно хихикал.

Я орал «Хо!», тянул осла за веревку, гладил, толкал сзади — и когда он, наконец, двинулся, араб забрал его у меня: час истёк.

— Где Аврумеле?! — спросил я.

После долгих переговоров я понял, что нужно снова взять осла.

История повторялась, осёл упрямился и никуда не шёл, только час кончился через сорок минут.

Аврумеле не было.

Я видел, что и остальные ослы никого не катали — не только представителей Страны Восходящего Солнца, но и своих сограждан: ослам было на все начхать. Час кончался — и араб забирал осла и сдавал его следующему.

Наконец появился Аврумеле. Он ехал на послушном ослике и насвистывал еврейскую мелодию.

— Я от Селедкера, — представился я.

— Очень приятно, — ответил Аврумеле, — тогда я вам дам самого лучшего осла.

Он указал на осла, на котором я безуспешно пытался прокатиться.

— Залезайте!

— Спасибо, я уже дважды, — поблагодарил я. — Он не сдвинулся с места, ваш осёл.

— А что вы ему говорили?

— Все, что надо! «Ишь!» «Хо!»

— «Ишь!» и «Хо!» — для японцев, я не хочу, чтобы эти бездельники за какие-то сорок шекелей мучили животное! На осле въедет наш Мессия! Зачем японцу осёл?.. Как другу Селедкера я вам дам к тому же водительские права.

— Что за права?

— Мы единственные в мире даем ослиные водительские права, — сказал Аврумеле, — японцы записываются за год.

Он выхватил из кармана печать и шмякнул ее на розовую бумажку.

— Держите, для друга Селедкера — бесплатно!

— Аврумеле, — начал я, — говорят, вы причастны к делу Бернадота.

— Это правда, — согласился Аврумеле.

— Говорят, мой дед — тоже.

— Кто был ваш дед?

Я протянул фото.

— Мошко Швед, — закричал Аврумеле, — из-за него вся жизнь моя пошла вкривь и вкось!.. Слезайте с осла! Осел — для Мессии! Я не хочу, чтобы внук этого типа сидел на моем осле! И верните водительские права!

— Успокойтесь, Аврумеле, — сказал я, — мой дед никому не мог сделать плохого.

— Он убил меня, — объяснил Аврумеле, — если бы не он, я давно был бы членом кнессета. Национальным героем. Трумпельдором, если хотите! И я бы ездил на «ягуаре», а не на сраном осле!

Он пнул животное.

— А на ком въедет Мессия? — спросил я.

Аврумеле не ответил. Он взобрался на своего осла, что-то бросил моему, и мы поехали.

Мы въехали в дивный лес, первозданный, как небо.

Мы катили на двух ослах и молчали. Пели сосны, шелестела трава.

— Эта история не для длинных ушей, — наконец произнес Аврумеле. — Мы не собирались убивать Фольке, мы с Мошко Шведом хотели похитить его и спрятать у моей тётки. Она согласилась на некоторое время: как-никак он — член шведской королевской семьи. Она даже приготовила ему какое-то шведское блюдо. Но дед ваш совершенно неожиданно отказался красть Фольке. Он утверждал, что не может засунуть члена королевской семьи в мешок. Я забыл вам сказать, что тетка сшила нам специальный мешок. Бернадот, видите ли, спасал евреев, и он не может такого уважаемого — в мешок. Я напомнил твоему деду, что Фольке хочет отдать большой кусок страны арабам. «У тетки выпьем и закусим, — сказал я Мошко, — и уговорим Бернадота ничего не отдавать или даже забрать кое-что у них». Но твоего деда заклинило на мешке: «Вонючий! Грубый! Неуважение к королевскому дому!» Тетка сшила нам новый мешок, из шелка, огромный; мы оросили его теткиными духами, и когда он был готов — Фольке убили. Дед переживал: он считал, что Бернадот погиб из-за его упрямства. С тех пор я ни на кого не покушался, жизнь текла скучно, однообразно. Сначала открыл кинотеатр, теперь вот — ослиная ферма.

Аврумеле вздохнул.

— А мешок тот, шелковый, — вон, — он кивнул в сторону жующего осла. — Хотели сдать в музей, но они так мало дали — лучше пусть останется ослам!

— А что стало с дедом? — спросил я.

— Говорят, поехал в Швецию просить прощения у короля. Поэтому его и прозвали Мошко Швед.

* * *

Я добрался до Иерусалима и по улице Яффо побрёл в Старый город.

Падали сумерки: было лучшее время дня, когда раны продолжают болеть, но не столь заметны. В районе базара была сутолока, крики; пожилые женщины несли в сумках всякую снедь. Они бросили всё Там и приехали Сюда со своими детьми и внуками — бабушки, которые заслужили царские ложа и золотые кареты.

Если б я мог — поставил бы в центре Иерусалима памятник еврейской бабушке. Памятник Неизвестной Бабушке — и изобразил бы её прекрасные усталые руки. И горел бы перед ней вечный огонь нашей признательности…

Лавки шумели: люди покупали урюк, гвозди, меняли доллары.

Одинокий «Давидка» печально смотрел в небо. Что-то просил на непонятном языке нищий. В Меа-Шеарим бродили хасиды в чёрных костюмах. Прошли солдатки, которым я хотел бы сдаться…

Я понял, почему прибыл сюда: нигде не было такой концентрации горя. И нигде я так остро не ощущал жизнь.

Я подошел к проходившему мимо старику и поцеловал его.

— В чём дело, — раздражённо спросил старик, — вос тут зих?

— Простите, я обознался, — соврал я.

Мне просто было необходимо кого-то обнять.

Ноги привели меня к Стене Плача. Было уже темно. Невдалеке от Стены неопрятный старик закапывал что-то в землю.

Я пригляделся — это были записки. Меж камнями Стены было пусто.

— Кто вы? — спросил я.

— Сторож, — ответил он, — сторож Стены.

— Почему вы закапываете просьбы?

— Бог их уже прочитал, — ответил он. — Просьбы, как люди: их надо хоронить.

— И давно их хоронят?

— С тех пор, как мы взяли город.

— А раньше?

— Не знаю, — ответил он, — тут бродили козы, бараны, рядом была свалка.

— Вы читаете записки? — спросил я.

— Это не разрешается, — ответил он, — но когда я их достаю, многие разворачиваются.

— И что просят?

— Что просят… — он поворошил лопатой землю. — Так посмотришь — все люди разные: кто богатый — кто бедный, кто умный — кто дурак, кто трезвенник — кто алкаш — а просят одно! Я видел просьбы министров — они ничем не отличаются от просьб бродяг… Что просят? А зачем вам это надо?

— Мой дед был здесь в начале века. Пришёл паломником — и не вернулся.

— Объяснения в записке вы не найдёте, — покачал головой сторож. — Богу не объясняют, у Бога просят…

Он почесал голову.

— В Старом городе, в арабском квартале, живет цыганка. Никто не знает, сколько ей лет, но в прошлом веке она уже жила. Возможно, она знала твоего деда. Но будь осторожен. Цыгане стали мусульманами, они кидали в нас камнями. Она не кидала, но будь осторожен. Вечером не ходи. Вечером в лунном свете сверкают ножи…

* * *

Я вошел в Старый город — и пустился искать цыганку…

В каменной нише, в кромешной тьме, сидела старуха. Длинные волосы ниспадали на широкий халат. Зелёный глаз пристально следил за мной. Второго, видимо, не было.

— Яхуд, — сказала она, — что ты ищешь, яхуд?

Голос её был низким, как у джазовой певицы.

— Деда, — ответил я, — он пришел в Иерусалим в начале века и не вернулся.

— Дай ладонь, яхуд, — сказала цыганка.

Я протянул. Она зашептала непонятные слова.

— Ты внук моего мужа, яхуд, — произнесла она.

— Мошко Весёлого?! — закричал я в темноте пещеры.

— Он был Мошко — он стал Мусой, — с расстановкой произнесла она, — он был яхуд, он стал цыганом.

— Зачем? — удивился я.

— Любовь, — объяснила она. — Он стал цыганом и принял ислам. Зачем мусульманину возвращаться в еврейское местечко?..

— Почему он стал мусульманином? — спросил я.

— Любовь, — вновь ответил старуха. — Мы, цыгане, жили в Индостане. Халиф изгнал нас, мы пришли в Иран, потом в Ирак. Халиф вновь изгнал нас. И мы пришли в Палестину. И вот две тысячи лет живем здесь. Мы были цыгане — мы остались цыгане. Мы ни с кем не смешиваемся. Если мужчина из другого народа полюбил цыганку — он должен ждать её девять лет, а потом приползти на коленях. Твой дед ждал меня девять лет.

— И что он делал всё это время?

— Учился плясать наши танцы. Петь наши песни. Играть на скрипке. Вот скрипка Мусы, — цыганка протянула мне инструмент, — никто так огненно не играл, как он.

— Он играл еврейские мелодии?

— Цыганские, яхуд, я тебе сказала: он стал цыганом!

— В местечке у него была жена, — сказал я, — моя бабка.

— Он всё забыл, увидев меня, — жену, местечко, евреев! — сказала цыганка. — Он был красив, мой Муса.

Я держал в руках скрипочку деда.

И вдруг она запела. Она пела протяжно и страстно.

Какой-то свет проник в пещеру. Он лился снаружи.

Я оглянулся. В проёме стояла молодая цыганка. Чёрные волосы падали на плечи. Цветастая юбка ниспадала до земли. В зубах она держала красный мак и улыбалась.

Я застыл, пораженный её красотой.

— Правнучка Мусы, — сказала старуха, — не смотри на неё, яхуд, ты стар — через девять лет ты не сможешь ползать на коленях…

* * *

Вновь я встретил Орнштейна на вершине холма. Он смотрел куда-то вдаль, прикрыв глаза рукой от слепящего солнца.

— Подойдите сюда, — сказал он, — взгляните на эту землю, на эти рощи, на эти пруды, на синь моря. Кто может устоять перед такой красотой?!

«Вот Земля!» — произнёс Он.

— Чем вы сейчас занимаетесь, Орнштейн? — спросил я. — Всё гоняете свиней?

— Нет, мой дорогой, — ответил он, — я занимаюсь делом, угодным Богу, сейчас меня кормит Тора… Вы знаете, на чём въедет в Иерусалим Мессия?

— На осле, — ответил я, вспомнив Аврумеле.

— И почему он до сих пор не въехал?

— Этого я не знаю, — признался я.

— Потому что у него упрямый осел! Он жрёт траву и упирается. Мессия его тянет, а тот упирается. И Мессия ничего с ним не может сделать… Я торгую ослами, уважаемый. Из Узбекистана. Это самые сговорчивые ослы в мире. На таком осле скоро въедет к нам Мессия. Я приближаю время гармонии. Он въедет на осле, который трогается с места при первых звуках псалма Давида.

— Вы, случайно, не продаете ослов Аврумеле? — поинтересовался я.

— Тому, кто хотел засунуть в мешок Бернадота? Конечно!

— Он действительно хотел его похитить?

— Как я, — ответил Орнштейн. — Он покушался на Гитлера, стрелял в лорда Мойна, выкрадывал Роммеля… Чушь собачья! До Независимости он шил мешки. И после Независимости — тоже… Вершина его славы — ослы… Взгляните еще раз на эту землю, на этот пейзаж. Нет народа в мире, которому бы не хотелось владеть ею… Последнее время я много размышляю, спускаюсь по вечерам к водопаду и думаю: как сделать, чтоб нас не сбросили в море? Как сохранить нам эту землю? До прихода Мессии. Наши вожди обезумели — они раздают её. Где будут жить евреи? На небе?.. Смотрите на пейзаж, уважаемый, смотрите на нашу землю. Её может спасти только Мессия. Но осёл его всё ещё упрямится…

* * *

И вновь я шел к Стене Плача. Неведомая сила вела меня к ней. Я был уверен, что где-то рядом со Стеной мне удастся разгадать загадку деда.

Вдруг я услышал звук трубы.

Чистый, необыкновенный звук доносился откуда-то. Что-то было в нем щемящее и знакомое. Я пошёл на него. Я сворачивал с улочки в улочку, со двора во двор — трубача нигде не было.

Внезапно я заметил его.

Он стоял на городской стене, возле Мусорных ворот, подняв трубу к небу. Он был высок, в спортивной кепочке, с рыжей бородой. Синие глаза его излучали радость, и вся фигура, и мелодия. Он явно получал удовольствие от трубы, от игры, от жизни. Никого не было возле него — с первого взгляда становилось ясно, что он играл для Бога…

Заворожённый, я остановился. Он подмигнул мне и заиграл с ещё большим энтузиазмом.

Это была «Сторми везе» великого Дюка. Далекое взморье всплыло в иерусалимском утре, белый пляж, белое кафе «Кайя».

«Сторми везе», — пели саксофоны…

Трубач опустил инструмент, отпил швепса из бутылки.

— Что для вас сыграть, сэр? — спросил он по-английски.

— Вы можете повторить «Сторми везе»?

— Виз плеже, — улыбнулся он.

И вонзил трубу в небо…


«Сторми везе», — пели саксофоны тех лет. На станции Авоты, которой больше нет. «Кайя» — веселое место шалопайской юности.

Там было солнце, красивые девушки, творожники с изюмом и бутерброды с килькой.

Еду мы уминали по дороге в кассу, где платили только за кефирчик, который был по карману даже нам.

Впрочем, никаких карманов не было — все мы были голы, худы, черны, в нейлоновых плавках.

Ни в одном фильме я никогда не видел таких прекрасных девчонок, как в «Кайе». Они улыбались, они щурились, они расчесывали свои длинные волосы — мы купались в волнах юности, и саксофоны пели «Сторми везе» великого Дюка.

Безмятежность и шалопайство витали в воздухе. Мы всё время смеялись — просто так, от радости бытия. Потом выходили на пляж, шли в обнимку и насвистывали «Сторми везе».

Жизнь виделась песчаным пляжем, уходящим к солнцу. Все хорошее связано у меня с пляжем: вкус черники, запах морского ветра, первая любовь. На пляже я познакомился со своим другом. До сих пор он играет на своей скрипочке «Сторми везе».

Мы щёлкали чищеный фундук — лакомство шалопаев тех лет, девочки были полны загадок, вечера — тайн, и, казалось, так будет всегда…


Однажды, когда я приехал на взморье, «Кайи» не было. Её смело разбушевавшимся морем. Её смыло вместе с кефирчиком, прекрасными девочками и бутербродами с килькой. Там, где была «Кайя», ветер нанёс дюны. Сегодня многие и не знают, какое весёлое место было когда-то на земле…

Однажды мы просыпаемся — и нет нашего детства, его смывает вместе с пляжем, Левиафаном, высокими соснами и творожниками с изюмом…

«Сторми везе» — как пела труба великого Дюка…


Он кончил играть, спрыгнул со стены и протянул мне ладонь.

— Сэм Бар, — представился он.

— Я шёл к Стене Плача, — сказал я, — но не дошёл. Ваша труба позвала меня.

— Ит'с гуд, — произнес Сэм, — зачем нам брошенная кость? Нечего делать у этой стены! У нас был Храм, к чему нам его осколки? Наша святыня — Храм, дружище, Храмовая гора, куда нас не хотят пускать. Нам нужен свет, а не плач!

Сэм тщательно вытирал трубу.

Честно говоря, я не был готов к такому повороту беседы.

— Пойми, дружище, — продолжал Сэм, — Стена — оплакивание, Храм — радость. Ты когда-нибудь думал о восстановлении Храма?

— Нет, — признался я, — как-то не задумывался об этом.

— Кем бы ты ни был, дружище, — продолжал Сэм, — прежде всего ты — строитель, строитель Храма. Божественный свет исходит от Храмовой горы на Иерусалим, от него — на всю землю Израиля и через еврейский народ — на весь мир. Что ты просишь у жалкой стены? Бог не читает этих записок. Бог слышит только с Храмовой горы. Пошли туда, дружище. У тебя есть арабский костюм?

— Зачем мне арабский? — удивился я.

— Туда евреев не пускают, — объяснил Сэм, — туда пускают только арабов. Пойдем-ка на шук и купим арабские одеяния…


Я совершенно запутался в бурнусе и не туда натянул куфию, но на гору нас впустили.

— Перебирай чётки, — бросил Сэм, — и бурчи что-нибудь под нос.

Был час молитвы, и тысячи мусульман валили в мечеть Омара.

— Бул шит! — выругался Сэм, и нас буквально внесли под своды исламского храма.

Мы рухнули на колени и уперлись лбами в жесткий пол.

Я заметил, как озорной глаз Сэма подмигивал мне. Он начал что-то гортанно выкрикивать и биться головой об пол.

— Бейся башкой, — шепнул он, — а не то нам оторвут яйца! Ты знаешь, что делают с евреем, проникшим в мечеть?

Я вспомнил деда, этого «нечистого», этого «необрезанного пса».

Я проходил его путь: почти сто лет спустя я угодил в ту же мечеть с сумасшедшим трубачом из Цинциннати.

Мулла завывал и призывал громить «неверных».

— Бул шит! — донеслось от Сэма.

Я вспомнил про мытье ног. Страшная мысль пронзила меня.

— Сэм, — прошептал я — у тебя ноги чистые?

— Я три раза в день принимаю душ. А в чём дело?

Я поведал про умывание.

— За это можешь быть спокоен, — ответил он.

Мулла перешел к евреям и настоятельно требовал громить их.

— Ай фак ер мазер! — бросил Сэм.

Я приготовился к побитию камнями. Но никто его не услышал, молитва кончилась, и все высыпали на эспланаду.

Мы мирно мыли ноги в фонтане.

— Когда собираетесь в Мекку? — спросил Сэма сосед.

— Как всегда, в августе, — не задумываясь, ответил он.

Мусульмане понемногу начали разбредаться. Мы сидели, скрестив ноги, на эспланаде, справа от мечети Омара, в арабских одеяниях, и Сэм рассказывал мне историю своей трубы.

Вот она, какой я её запомнил под палящим солнцем Храмовой горы.


Сэм Бар, владелец ювелирной лавки «Рамсес» в Цинциннати, проснулся ночью от призывного звука трубы. Ночь была лунной, звенящая тишина стояла над домом. Сэм слышал звук, не зная, откуда тот исходит, — властный, таинственный. Звук что-то говорил ему, но он не мог разобрать, что.

Сэм встал, вышел на балкон, думая, что наваждение покинет его, но труба, наоборот, пела отчетливей и тоньше, и ничто не могло объяснить ему, что это — луна и звезды молчали, ветер говорил о другом.

Возможно, что-то могла объяснить жена, но он не хотел тревожить её посреди ночи.

Он вернулся в постель, но сон не шёл к нему. Сэм решил принять снотворное, надеясь, что к утру галлюцинации пройдут.

…Труба пела утром.

— Тебе ничего не кажется? — спросил он за кофе жену.

— Что ты имеешь в виду? — удивилась она.

— Трубу, — ответил Бар. — Ты не слышишь звук трубы?

Жена долго прислушивалась, перестала пить кофе, жевать — но ничего не услышала.

Сэм выпил три чашки — и звук исчез.

«Слава Богу, — подумал он, — а то я уж не знал, что делать».

Весь день он работал с подъемом, периодически прислушиваясь, — но трубы не слышал.

На радостях он пригласил жену в фешенебельный ресторан, и они с аппетитом стали уминать лангусты.

Спать Сэм отправился лёгкий и свежий…

Ночью вновь раздался звук трубы. Он опять что-то говорил ему.

Ночь, как и предыдущая, была звёздной и тёплой. Сэм начал слушать трубу, стараясь разгадать смысл её таинственного звука.

Он просидел на кровати до восьми утра, но так ничего и не разгадал.

Наутро Бар не пошёл в лавку. Он отправился в музыкальный магазин и купил трубу — маленький позолоченный корнет.

— Зачем тебе труба? — удивилась жена.

— Я не знаю. Ещё не знаю.

Она странно взглянула на него, но промолчала.

Бар заперся в кабинете и начал дуть. Из трубы вылетало что-то плаксивое.

Он нанял себе учителя, негра-джазмена. Это был лучший джазист города. Он запросил немало, но Бар мог платить.

Уроки он брал ежедневно. Жена вначале принимала таблетки от головной боли, затем переехала в лавку — там было спокойнее, да и Сэм совсем перестал работать — должен же был кто-то стоять за прилавком.

Соседи приходили к нему с жалобами, умоляли играть потише или переехать — он никого не слышал.

Они, чертыхаясь, начали собирать вещи, и вскоре район, где он жил, опустел.

Джазмен-негр был доволен учеником. Бар уже прилично выводил несложные мелодии, в лавке дело не шло.

Жена умоляла Сэма одуматься, вернуться к прилавку, поправить финансовое положение — в ответ он исполнял «Дым идет в твои глаза».

Вскоре Сэм попросил негра разучить с ним «Лет май пипл гоу».

Часами он слушал, как эту мелодию играл Армстронг, а затем хватался за свою трубу…

Ему виделся Моисей, его брат Аарон и египетский фараон, не отпускающий евреев на свободу.

Жена пошла советоваться к известному психиатру.

— Труба — это мужской половой орган, — задумчиво произнес психиатр, взяв за это открытие приличную сумму.

На этом общение жены с медициной прекратилось. Она переехала к матери, но и туда иногда долетали мелодии Сэма.

А Бар продал лавку — и жена решила, что её бедный муж таки свихнулся. На вырученные деньги он создал оркестр, маленький диксиленд — банджо, контрабас, флейта и труба, — как в далёком Нью-Орлеане.

Они играли в кафе, на уличных праздниках, на набережной — солировал всегда Сэм.

Люди аплодировали ему, бросали в белую шляпу монеты, и он был рад этим медякам больше, чем когда-то выручке своей лавки.

Он носил канотье, красный пиджак, белые брюки и мокасины.

Теперь он жил уже не на вилле — ему просто нечем было платить за неё — а на чердаке. Чердак был всегда полон: гости пили легкое вино, бесшабашно болтали, а потом шли играть на улицу — и это был праздник.

Он играл в солнце и в дождь, особенно в дождь, осенью, — в этот период у людей бывали особенно грустные лица. Труба грела их сердца, и солнце всходило где-то в районе поджелудочной железы.

Впервые в жизни Бар был доволен каждым прожитым днём: он только никак не мог понять, почему так поздно начал жить этой жизнью.

Больше всего он любил «Лет май пипл гоу». Он играл эту мелодию с блеском. Послушать его приезжали из соседних городов.

— Великая фраза Торы родила великую песню, — говорил он.

…Сентябрь стоял тёплый, и первые жёлтые листья слетали с деревьев. Было утро Рош-ха-шана. Что-то толкнуло его — впервые он не поднёс к губам трубу, а пошёл в синагогу.

Молитва уже шла к концу. Сэм искал глазами свободное место — и вдруг услышал необычайный звук. Он поднял глаза туда, где лежали свитки Торы — и увидел еврея в талесе, с бараньим рогом в руках.

Пел шофар. Он звал к раскаянию — и, казалось, милость Божья разливалась по земле.

Бар слушал шофар и не мог разгадать смысл мелодии, но мистические её тона разбудили в его душе что-то скрытое, неведомое, и прекрасное обещание удивительного разрывало сердце. Сэм слушал шофар, и всё тело его содрогалось. Он сознавал, что человеку не дано всего понять, и даже вообще понять что-либо — даже простого звучания бараньего рога, — да ему это было и не нужно.

Раннее утро просыпалось, и день обещал быть прекрасным.

И Сэм вдруг понял, почему его звала труба: прежняя жизнь его рухнула, как стены древнего Иерихона, и он знал, что никогда не вернётся к ней, ибо «тот, кто восстановит Иерихон, на первенце своем заложит его основание».

Теперь он знал, Сэм Бар, почему так любил «Лет май пипл гоу»: Бог забрал у него котлы с мясом, но отпустил на свободу.

Ему было хорошо, Сэму Бару, он даже не боялся смерти — знал, что на его похоронах, как в далеком Нью-Орлеане, будет играть диксиленд…


Солнце начало садиться, арабы вновь стали прибывать. Видимо, приближалась очередная молитва.

— Сплошной «хадж», — сказал Сэм, — пора уматывать. Ты уже попросил у Бога, что хотел?

— Да, — ответил я.

— Надеюсь, не из мечети? — уточнил Сэм.

— Нет-нет, — ответил я, — с горы, с вольного воздуха.

— Жди положительных результатов, — пообещал он, — и кончай свой роман со Стеной. Она ни к чему хорошему не ведёт. Нужно строить Храм, дружище. Надо подниматься на гору, надо подниматься…

Сэм достал из-под халата трубу.

— Она была у тебя с собой?! — обалдел я.

— Разве расстаются с прекрасной невестой? — ответил он и погладил её горячий металл.

Мы спустились с горы. Несколько японцев захотели сфотографироваться с нами — видимо, одежды наши были красочны. Сэм распушил усы и показал белые зубы.

— Аллах акбар! — рявкнул он.

Японцы были очень довольны. На нас уже надвигались немцы с киноаппаратами — и мы бежали.

В туалете ближайшего кафе мы переоделись и двинули к Мусорным воротам.

Сэм обнял меня и залез на стену.

— Ну, что тебе сыграть, дружище?

— «Сторми везе», — попросил я.

Он вскинул в небо золотую трубу…

* * *

Есть два Иерусалима: один — земной, другой — небесный.

Арабы считают, что небесный находится в пятнадцати километрах над землёй, евреи — что в двадцати пяти.

Я был в еврейском.

Он ничем не отличался от земного, только там стоит наш Храм и евреев пускают на Храмовую гору.

Я взошел на нее и задрал голову к Богу.

— Всевышний, — сказал я, — я шляюсь по свету, сижу в кофейнях, торгуюсь на базарах, околачиваюсь в портах. Я встречаю людей, много людей, хотя мне вполне хватило бы и десятка — как раз тех, кто попадается мне крайне редко. Я встречаю святых и распутников, умных и глупых, пропойц и трезвенников, скупых и бессребреников — мы не вольны выбирать наши встречи, когда мы в пути. С кем я говорю — тем и становлюсь. С умным я мудр, с кретином — идиот, со смешным — смешной, с посредственностью — примитивен и блестящ с остроумцем. Поэтому идиот всегда видит во мне дебила, а мещанин — серость. Чтобы понять, что я умён, — надо быть мудрым, что я остроумен — надо быть блистательным. Ты понимаешь, Всевышний, к чему я клоню?

Когда я встречаю влюблённого — я готов обнять весь мир, расцеловать полицейского и подарить цветы налоговому инспектору. Небо во время таких встреч для меня — самое голубое, море — самое огромное, и я люблю всех, даже себя.

Когда я наталкиваюсь на мизантропа — я ненавижу мужчин и женщин, молодых и старых, красивых и уродливых, богатых и бедных, чернокожих и белокурых, аристократов и бродяг, я ненавижу всех, своего собеседника и себя.

С праведником я чист, я хочу вывести свой народ из рабства, я хочу спрятать преследуемых, раздать все деньги бедным, забраться на вершину Гималаев и искать истину.

Я встретил зануду — и мы целыми днями жаловались друг другу на печень, погоду и качество голландского сыра. Мы брюзжали на кофе в кофейнях, плевались после спектаклей, ворчали на бифштекс и воротили нос от сирени, мы были недовольны правыми и левыми, раввинами и горами, солнцем и луной, жизнью и друг другом.

Я повстречал весельчака — мы радовались дождю, смаковали дрянной чай, пьянели от пения птиц, хвалили врагов, восхищались идиотскими фильмами, друг другом и Божьим замыслом, каждый мужчина для нас был Спиноза и каждая женщина — мадонна.

Я познакомился со сплетником — и мы часами мололи языками, перемывая косточки соседям, сослуживцам, родственникам, чьим-то женам, чьим-то мужьям, умершим героям, президентам, ученым. Не было такой гадости, которой бы мы о них не сказали, и чем чище был человек — тем грязнее была сплетня о нём.

Я встретил молчальника — и мы часами молчали, слушали Грига, или как падает снег, или как течёт время. Мы слушали, как спускается на город печаль, как души восходят к звездам, как шепчутся влюблённые в далеком саду…

Я встретился с хасидом, — и мы танцевали бурные танцы, пели библейские песни, рассказывали мудрые притчи и благословляли детей на улыбку и радость.

Я повстречал музыканта — мы говорили о Вивальди, о скрипках Паганини, о качестве фраков, о палочке Тосканини и о Верди, который умер под забором.

Я столкнулся с вором — мы делились, как лучше залезть в карман и как — в сумочку, что лучше брать — табачную лавку или магазин оптики, и, беседуя, мы воровали ложечки, салфетки, блюдца и чашечки.

Я познакомился с одним мечтателем — мы читали поэтов, летали меж звёзд и залетели в страну, где все жили весело и великодушно, где отдавали своё тепло и забирали чужой холод, где женщины были прекрасны и добры и не ходили на работу, а если работали — то их туда носили на руках; где всё было полно любви, возвышенной и бесконечной.

И я встретил торговца — мы хвастались нашим богатством, мы продавали меха и женское тело, баранину и великие фильмы и на всём делали деньги. Прежде, чем что-то предпринять, мы думали, сколько на этом заработаем — на женитьбе, на дружбе, на стихах. За деньги мы могли всё купить, продать и продаться.

Я познакомился с бессребреником — мы сорили деньгами, раздавали зарплату зевакам на улице, ничего не запрашивали за наши пьесы и давали деньги в долг без процента, а потом долг не забирали; мы кидали банкноты нищим и музыкантам. Мы не говорили о деньгах, не делали их и не думали о них. Мы оценивали человека по карману, если этот карман был дырявым.

Бог мой, я много прожил, я многих встречал, я даже не рассказал тебе обо всех, кого я встречал, потому что о некоторых встречах мне не хотелось бы говорить. Я многих встречал, — но больше не хочу встречать всех, попадающихся на пути. Пошли мне добрых, пошли мне радостных и великодушных, весёлых и открытых, влюблённых и мечтающих, парящих и танцующих. Пошли мне их — и Ты увидишь, какой я буду очаровательный…

* * *

Однажды меня потянуло к морю.

Был дождь. Я люблю море в дождь. Скачущие по воде капли, мокрый песок…

В Авоты, в детстве, когда на море начинался дождь, — все бежали в панике. Накрывались одеялами, штанами, полотенцами, набивались голыми в кафе «Кайя», пили кефир, жевали ватрушки, рассказывали истории, ржали… Получалось какое-то братство мокрых весёлых людей.

Я люблю море в дождь.

Я ехал на втором этаже автобуса и слушал дождь. «Сторми везе», — пел дождь голосом Эллы Фитцжеральд.

Пляж был пуст. Бегала одинокая собака. Под деревянной крышей потягивали кофе.

Я сел в кафе и смотрел на море. Оно успокаивало.

Я вспомнил старика на иерусалимской стене и подумал, что море баюкает не хуже, чем звёзды…

Невдалеке я заметил человека богатырского сложения. Он учил детей плавать. До меня доносился чуть картавый голос.

— Руки-ноги, — командовал он, — руки-ноги!

Балтийская волна детства качнула меня.

Я вскочил и, как в Авоты, побежал на этот голос.

— Левиафан, — крикнул я, — привет, Левиафан!

Он узнал меня сразу — будто вчера расстались.

— Привет, чучело! — он обнял меня. — Поплывем в Яффо?

Без долгих слов мы бросились в воду.

Яффо возвышался в нескольких километрах.

— Ногами, шевели, ногами! — шумел Оскар. — Ты совсем разучился плавать! Что ты делал все эти годы, чем занимался?

— Я писал, — тяжело дыша, ответил я.

— Читал, читал, «Исход Шапольского», замечательно! «Дерево живёт сто лет», — сказал Гур. «А еврей — сто двадцать!» — ответил Шапольский». Я плакал, Оскар плакал, — повторил он, — ты сделал невозможное.

— Спасибо, — сказал я.

— Ногами, давай ногами! А что правая рука — онемела?!

— Я больше не могу, — выдавил я.

— На спину! — приказал он.

Мы перевернулись — дождь бил нам прямо в глаза.

— Что ты тут делаешь? — спросил Оскар.

— Выясняю, почему не вернулся дед.

— Ну, и почему?

— Не знаю, пока не знаю.

— Надо было сразу обратиться ко мне.

— Кто бы мог подумать, что ты здесь!

— А где ещё мог быть Оскар?! Или ты решил, что я сыграл в ящик? Я ещё не скоро сыграю. А, может быть, и вообще… — он загадочно замолчал.

Тёплые волны качали нас.

— Если эксперимент удастся… — протянул он.

— Какой эксперимент?

— Пока все на стадии гипотезы, — ответил Оскар, — но если эксперимент удастся — мы спасены!

— От чего, Оскар? — недоумевал я, — и кто это — мы?

— Ты, я, эти мальчики, все эти менчи вокруг, любимые мои менчи! Нам не будет страшен никакой Гитлер, никакой Амман, никакие террористы. Ты понимаешь, о чём идет речь?

— Не совсем, — признался я.

— Тогда поплыли, ноги, ноги! И рожу — в воду…. Нас мечтают уничтожить, чучело, не знаю — от ненависти ли или от скуки… Я давно уже занимаюсь этим. Но я ждал Мессию. Больше ждать не могу…. Поэтому — эксперимент! На себе! Ну, теперь догадываешься?

— Нет, — сознался я.

— Человека нельзя убить! — произнес Левиафан, — только Бог имеет право лишить жизни! Мы никого не убиваем — это нас хотят уничтожить! Так вот: фигу!

Он показал огромный кукиш куда-то в сторону Ливии.

— Мы будем всегда! Печи, террор, лагеря — чушь собачья!.. Как тебе это нравится?

— Мне это нравится.

— Первые результаты неплохие, — продолжал Оскар. — Мне дважды засадили в голову арабским камнем — и хоть бы что! Меня хотели сжечь в апельсиновой роще — и ничего! Короче, первые результаты — обнадеживающие. Пока говорить рано, но «импульс снизу» дан! Я тебе не говорил — я специалист по «импульсу снизу»!

— Не ухватываю, — сказал я.

— Прежде, чем Всевышний раздвинул нам воды, когда мы покидали Египет, нашелся еврей, который вошёл в них. Ты понимаешь — он верил, что они расступятся. И они расступились! Он дал импульс Всевышнему… Надо Ему намекнуть: «Человека нельзя убить!» Импульс на невозможное…


Мы вышли на берег. Дождь кончился.

На берегу сидел старик в шляпе из верблюжьей кожи.

— Профессор Кац из Ленинграда, — представил Оскар. — Силой невиданной воли останавливал троллейбусы, машины, во время войны — немецкие бомбы.

Профессор Кац оторвал от глаза подзорную трубу и поклонился.

— Я слышал о вас ребёнком, — сказал я, — вы жили на Литейном.

— Угол Пестеля, — добавил он.

— Сколько бомб вы остановили тогда, профессор?

— Мало. Я останавливал всего два месяца, пока меня не забрали… Отойдите, приятель, вы мне закрываете горизонт.

Он поднёс трубу к глазам.

— В такую погоду эти подлецы могут позволить себе все, что угодно!

Профессор Кац обшаривал горизонт своей подзорной трубой начала века.

Я ничего не понимал.

— Он останавливает, — пояснил Оскар. — Ему скоро сто лет, и всё это время он что-то останавливает: боль, гнев, ненависть.

— Ненависть я остановить не могу, — сказал Кац, не отрываясь от трубы. — Идите, не мешайте мне, а то я не замечу террористов и не смогу их остановить…


Мы возвращались в сумерках.

— Как ты можешь остановить ненависть? — спросил я.

— Приезжай ко мне в Хеврон, — ответил Оскар, — поговорим подробнее.

У него был маленький «жук», и мы неслись в иудейской ночи к Иерусалиму.

— Почему ты живешь в Хевроне? — спросил я, — там же опасно?

— Именно поэтому, — ответил он со смаком. — Большая вероятность, что тебя укокошат. А я хожу открыто, не боюсь. Догадываешься, почему?

Он высадил меня в Иерусалиме.

— Завтра жду в Хевроне, — бросил он.

— Оскар, — сказал я, — я приеду, но скажи мне — как ты сюда попал?

— Из лагеря, чучело.

— Как ты выбрался оттуда?

— Я улетел, — ответил он, — разве ты не знаешь? Эти кретины были уверены, что человек не может летать. Обычные бюргеры, иначе бы они закрыли небо колючей проволокой. У них всегда недоставало воображения… Синим утром я взлетел. Я парил и видел, какой переполох начался внизу! Они палили, но пули не доставали меня — я летел высоко. Ты обычно летаешь высоко?

Он даже не сомневался, что я летаю…


Ранним утром я поехал в Хеврон.

В автобусе были поселенцы, солдаты, молодой раввин.

Щебетали птицы, шумели о чём-то деревья, и единственное облачко слало нам свой воздушный поцелуй — прекрасное утро Иудеи.

Внезапно на страшной скорости нас обогнали два армейских джипа.

Вскоре мы подъехали к перекрёстку дорог, и военный патруль велел нам остановиться.

Все вышли из автобуса, и у нас проверили документы.

Посреди дороги лежал перевернутый грузовичок.

Апельсины, которые он вез, высыпались и горкой возвышались на дороге. Среди них, распластав руки, лежал человек. Над ним нагнулись два военных врача.

Я подошел ближе — это был Оскар. Я бросился к нему.

— Семнадцать пуль, чучело, — сказал он. — Шестнадцать — хоть бы что! Только семнадцатая!.. Результаты обнадеживающие, — прохрипел он и закрыл глаза.

Левиафан, герой моего детства, лежал в луже крови среди спелых апельсинов — и улыбался.

— Левиафан, — сказал я, — ну пожалуйста, Левиафан, сделай невозможное, ты же специалист по невозможному, ну, прошу тебя, — «импульс снизу»! Левиафан, ну ты же всё можешь! С кем я буду летать, Левиафан!..

Он лежал в белой рубахе в красных апельсинах и улыбался.

Мне кажется, он продолжал эксперимент…

* * *

Вечернее солнце висело над горой. Все чего-то ждали.

— Слышите цокот копыт? — спросил Орнштейн. — он въедет на моём осле.

Библейский леопард гонялся за Селедкером.

— Спасите, — орал Селедкер на санскрите, — он меня сожрёт перед самым приходом Мессии!

Меж луж болтался Бернадот.

— Что вы здесь шляетесь, — сказал Аврумеле, — вас убьют! Давайте-ка в мешок!

— Я — шведский граф! — напомнил Бернадот.

Но Аврумеле его уже запихивал.

— Новый мешок, — приговаривал он, — тетка сшила, шелковый.

— Перестаньте бегать от леопарда, — бросил Зись, — он вам принёс мяса, солидарность. Оле для оле!

Генерал Алленби плотоядно глядел на голубку Рут.

— Предлагаю войти пешком в Иерусалим, — произнес он.

— Не касайтесь меня, — ответила голубка, — у меня пять детей!

— Ну и что, — сказал Ласкер, — можно сыграть на штаны.

— Друг жизни, — произнес папа, — у тебя не найдется папироски?

— От вашего мешка пахнет дешевыми духами, — вопил Бернадот, — задыхаюсь!

— Где вокзал, — суетился старик Яков, — где здесь вокзал? Мне нужен туалет!

— Сначала двадцать шекелей, — ответил нищий.

— Чучело, — спросил Оскар, — ты обычно летаешь высоко?

— Уберите немедленно локоть, — приказала голубка, — я мать шестерых детей!

— Хозейрим! — Орнштейн с ножом в руке гнал свинью в сторону сирийской границы.

— Очи черные, — затянула цыганка, — очи страстные…

— Какое они имеют отношение к Кумрану?! — возмутился специалист по письменам.

— Ты опять серьёзен, — сказал папа, — брось! Пойди купи себе новые брюки.

— Если у вас нет панталон, — заметил Ласкер, — можно сыграть на целые трусы.

— Шесть ранений и контузия, — сообщила ветеранша. — Вы на каком фронте были?

— Первый турецкий, — ответил Алленби.

— Господин генерал, — сказал Сливкер, — вот-вот явится Мессия, а вы не обрезаны!

— Отвяжитесь, — побагровел Алленби, — мне достаточно Зися! Из-за него я вошел в Иерусалим пешком. Этот скот загнал моего мула. И ещё открывает «памятник герою»!

— Господа, без ссор, — попросил Ласкер. — Если нету пятидесяти шекелей, можно на свежие носки.

— Прекратите разговоры! — гаркнула Зубович. — Чему равна сумма квадратов катетов?!

— Сначала двадцать шекелей, — сказал нищий.

— Два! — заревела Зубович. — Кто знает?

— Дай руку, красавица, — ответила цыганка.

— Вон из класса! — завопила Зубович.

— Снимите часы и швырните их вниз, — попросил звездочёт.

— Ганев, — рявкнул Орнштейн, — отдай мой «Роллекс»!

— Делать надо только невозможное, — произнес Оскар.

Распушив волосы, на Зися двигалась Мария Магдалина.

— Учитель, позволь мне омыть стопы твои.

— Она принимает меня за Маркса, — обалдел Зись, — нельзя её разочаровывать… Учение Маркса всесильно, потому что оно верно, милая!

— Снимите обувь, — прошептал Селедкер.

— Это невозможно, я давно не мыл ноги. Пардон, мадам, меня ждет Энгельс…

— Снимите часы и бросьте их вниз, — настаивал звездочёт.

— Сейчас я брошу вас, — пообещал Орнштейн.

— Зря мы вам дали национальный очаг, — вздохнул Алленби. — Не то я освобождал, что нужно было, лучше бы я пешком в Ленинград вошел!

— Я вас спрашиваю, — орал специалист по письменам, — верблюд спас арабов или нет?

— Сначала двадцать шекелей, — сказал нищий.

— Вы не видели случайно Геринга? — спросил сторож зоопарка. — Хочу морду ему набить.

— Геринга не видел, — пробормотал Селедкер и исчез.

— Объясните мне, наконец, — суетился специалист по письменам, — кого же спас верблюд?!

— Господин граф, — Сливкер склонился к мешку, — мне кажется, вы не обрезаны.

— У кого нет носков, — объявил Ласкер, — можно на носовой платок.

— Не смотри на мою внучку, яхуд, — сказала цыганка, — ты стар, ты не сможешь ползти на коленях.

— Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! — гордо ответил Алленби.

Сливкер тянул куда-то пилота Филимонова.

— Вы забыли, я — уже… — повторял авиатор. — Я заслуженный летчик!

— Будете заслуженным евреем, — пообещал Сливкер.

— Бенджамен Агафонофф, — произнес Агафонов, — эксклюзивное представительство! Санкт-Петербург, Мука, мёд, миндаль. Не хотите совместное предприятие?

— Нет-нет, — Алленби замахал руками, — я ненавижу мёд!

— Господа, кто хочет открыть совместное предприятие? Выгодные условия!

— Сначала — сумму квадратов катетов! — потребовала Зубович.

— Товарищи, где можно отлить? — стонал старик Яков. — Седьмой год унитаз не спускает!

— Двадцать шекелей, — потребовал нищий.

— Прошу тишины! — Зись поднял руку. — Начинаем церемонию открытия памятника!

Спало покрывало, и взору предстал Зись на коне. На цоколе было выбито: «Бенджамен Зингер — национальный герой!»

Раздались аплодисменты. Зись забрался на трибуну.

— Торжественный митинг считаю открытым, — торжественно произнес Зись, — слово предоставляется Зисю.

Он натянул очки.

— Трудно сдержать слезы, — произнес он и поцеловал памятник, — слава герою!.. Кто еще хочет выступить?

На трибуну взобрался Селедкер.

— Леопарда нет? — спросил он.

— Нет, нет, говорите.

— Я хорошо знаю погибшего, — взволнованно начал Селедкер, — он живет и работает в киббуце Гиносар. Он собирает лучший в Израиле урожай грейпфрутов. Вечная слава ему!.. Разрешите поцеловать павшего смертью храбрых!

Зись разрешил.

— Кто следующий?

— Седьмой год течет унитаз, — трагически произнес старик Яков.

— Какое это имеет отношение к герою! — возмутился Зись. — Кто ещё хочет выступить?

— Двадцать шекелей, — сказал нищий.

— Тогда перейдем к возложению венков, — Зись потащил цветы. — От английского королевского дома, от шведской королевской семьи.

— Мне не присылали никакого венка! — донеслось из мешка. — Мне надоело! Едем, мы, наконец, к тётке или нет?!

— Зачем вам тётка, — удивился Агафонофф, — лучше совместное предприятие!

— «Сторми везе», — запела труба.

— Боже, — вздохнул Фаерман, — как я устал быть евреем!

— Могу сделать шведом! — предложил из мешка Бернадот.

— Перед самым приходом Мессии?! — возмутился Фаерман. — Нет уж, я лучше останусь евреем!

— Товарищи, спасите, больше не могу! — вопил старик Яков.

— Летать надо только высоко, — повторил Оскар.

Позади раздался вздох.

Это был еврейский вздох. Со временем начинаешь различать вздохи: когда печаль передается по наследству — вздох становится искусством.

Я оглянулся — рядом стояла мама.

— Мальчик мой, — сказала она, — я помыла крыжовник, пойди поешь.

В старой башке моей всплыла дача и станция Авоты, которой больше нет…

— Едет, едет! — послышались крики.

На голубом ослике с зеленого холма спускался Мессия.

— Мой осёл! — орал Орнштейн.

— Успел на открытие памятника! — обрадовался Зись.

Сливкер бросил заслуженного летчика, вытянул руки вперед и понёсся навстречу Мессии.

И все вытянули руки — и взлетели. И смолкла труба…

Мошко Весёлый подрулил ко мне.

— У тебя не найдется немного синей травки? Я столько ехал, что он проголодался.

Дед соскочил с ослика и достал из сумки сверток.

— Лейках, от бабушки, еще горячий, — сказал он, — где телефон?

Я с аппетитом жевал пирог.

— Тора через тебя прошла? — спросил дед.

— Да, — сказал я.

— Бог помог?

— Помог…

— Чего же ты не вернулся?

Я вздрогнул.

— Как, — не понял я, — куда?

— Домой.

— Как это — не вернулся? С чего ты взял, дед?!

— Ты уже несколько лет здесь, — сказал он, — ты уже давно живешь в Иерусалиме.

— Дед, — ахнул я, — ты спятил!

Я побежал к луже. Оттуда на меня смотрела морда осла и старик с седой бородой, похожий на Мошко Весёлого…

— Ну, убедился?

— Дед, — спросил я, — скажи, почему я не вернулся?

Мошко Весёлый улыбнулся, цокнул языком.

— Потому же, что и я, — ответил он и исчез в иерусалимском тумане.

Загрузка...