Первые пять лет жизни — до переезда в Казахстан — Дима помнил смутно. Частный дом, зелень какая-то во дворе, вечерняя тишина. Бабушкины пирожки с картошкой — горячие, с пылу, с жару — которые полагалось запивать свежим куриным бульоном. Все это затерлось стуком колес, мельканием шпал, вокзалов, полустанков. Семейство Штольц добиралось до места новой работы отца почти две недели — широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек.
Маленький городок с праздничным названием Рождественский одарил Диму лавиной новых, навсегда врезавшихся в память впечатлений. Их семья — мать, отец и младшая сестра Димы — заселилась в комнату в заводском бараке. Много позже он услышал песню Владимира Семеновича, и кивнул, подтверждая строчки: «…система коридорная, на сорок восемь комнаток всего одна уборная». А тогда, оглушенный переездом и обилием дверей, не мог понять, куда их забросила судьба. Барак казался Диме лабиринтом, населенным чудовищами — за тонкими перегородками рыдали, смеялись, дрались, деля последнюю чарку. Появление семьи Штольц, мягко говоря, не порадовало соседей, мечтавших расширить жилплощадь за счет освободившейся комнаты.
Отцу, как переведенному на ремонтный завод инженеру, полагалась служебная квартира. По приезду неконфликтный Генрих Яковлевич обнаружил, что предназначенную ему площадь отдали какому-то ветерану, выслушал обещание: «В следующем доме, к Новому году получите!» и согласился на барак — не снимать же жилье? Не принято, да и деньги на это надо тратить изрядные. И Генрих Яковлевич, и Ангелина Павловна были скуповаты — нашла крышечка кастрюльку — и бытовых трудностей не боялись. Особенно при выгоде, а выгода имелась изрядная, потому что деньги за коммунальные платежи вносил завод.
Это Дима понял, уже повзрослев, сложив обрывки разговоров и воспоминаний. Знание ничего не изменило — детство было прожито и закончилось — только укрепило уверенность, что рассчитывать на отца или советоваться с ним нельзя. Будет, как обычно, мямлить или отмахнется от проблемы, ожидая, что она решится сама собой.
Междоусобная война, разгоревшаяся в бараке, отца почти не задела — он днями и вечерами пропадал на заводе, в дрязги не вникал. А вот мутер, пребывавшая в декретном отпуске, охотно ввязалась в череду сражений. Она сразу подчеркнула социальную пропасть между собой и остальными обитательницами барака: «Вы — шалавы цеховые, а я — жена инженера!» и получила ответную порцию криков: «Фашистка недобитая, гитлеровская подстилка!» Нельзя сказать, что мутер впервые столкнулась с оскорблением по национальному признаку. И раньше бывало, но не в бараке же, не от шалав такое выслушивать! Мутер нацепила нарукавники и принялась строчить жалобы участковому, требуя прекращения травли уважаемых людей. Она вызывала соседей на товарищеский суд, наслаждалась дворовыми собраниями, выставляла детей в качестве свидетелей. То одна, то другая соседка деланно каялась, а через день мутер получала очередное оскорбление и двигалась по кругу. Собрания Дима ненавидел до дрожи, и прятался бы, да некуда. Участковый всегда посмеивался, переспрашивал: «Как-как она тебя обозвала? А маму как?» Мутер хмурилась и командирским голосом приказывала: «Излагай конфликт товарищу милиционеру во всех подробностях». И приходилось повторять все сказанные гадости под смех и кривляние соседей.
Вести хозяйство в антисанитарных условиях у мутер не хватало ни времени, ни сил. Дима варил кашу для себя и сестры, выгадывая моменты, когда соседей не было на общей кухне. Быстро научился мыть коридорные полы и туалет — жильцы убирали барак по очереди. Мутер, дохаживающая срок с огромным животом, изредка хвалила Диму за трудолюбие. Громко, при всех, вплетая немецкие слова, и подчеркивая, что аккуратность и пунктуальность — свойство великой нации. Мутер и ругалась по-немецки. Дима половины слов не понимал и ни капли не расстраивался. Он не хотел говорить на языке, от которого одни неприятности — мутер произнесет речь и уйдет, а ему потом мусор из каши вылавливать.
Жизнь заставляла держать ухо востро. Дима привык пробираться в туалет и за водой, не привлекая к себе внимания, во дворе отсиживался под пожарной лестницей, потому что пацаны кидали в него камни и обзывали гестаповцем. Дома остерегался, а в городе влип — и не потому, что немчура, просто не повезло. Путь к беде свился из развилок-случайностей. Ночью Диму разбудил отец и отправил к телефону-автомату — вызвать «Скорую» для мутер, у которой начались схватки. «Скорая» ехала долго, соседи, которым мешали крики и шум, стучали в стену, и в этом ночном круговороте ругани и ожидания Дима перепутал авоськи. Одну — поновее — мутер собрала себе в роддом. Во второй, с рваными ручками, лежал архив переписки с участковым и завернутые в газету полиэтиленовые крышки. Отец вернулся из роддома под утро, чрезвычайно раздосадованный — неправильную авоську из шкафа достал Дима, а истерику мутер закатила ему. Позавтракав, Генрих Яковлевич обрел привычную отстраненность от земных забот, велел Диме отвести сестру в садик, а потом доставить в роддом ночную рубашку и пеленки. Выдавая деньги на проезд, неожиданно расщедрился. Насыпал Диме мелочи в ладонь и разрешил купить мороженое.
Путешествие по Рождественскому разогнало сонливость, одарило хорошим настроением. Авоську Дима отдал санитарке, с трудом просунув в открывшееся крохотное окошко — не каждый раскормленный кот пройдет, а собака точно застрянет. Освободившись от обязанностей, он побрел, куда глаза глядят. Роддом располагался в центре. Дима, отогревшийся под ярким, почти летним солнцем, вышел к зданию горисполкома, побродил по скверу с чахлыми деревьями и приметил киоск мороженого на соседней улице. Он купил сливочное с изюмом за пятнадцать копеек, и получил сдачу с двадцатикопеечной монеты. Хватит и на проезд домой, и на стакан газировки — еще пара копеек в кармане завалялась.
Несметные богатства привлекли внимание местной шпаны. К Диме, вгрызшемуся в мороженое, подошли два пацана постарше — лет двенадцати-тринадцати. Победить в драке за мороженое и мелочь Диме не светило, и он принял разумное решение — сбежать. Не бросая мороженое, со всех ног, вдоль забора из бетонных плит, за угол, во двор двухэтажного дома, а оттуда в дыру в другом, уже деревянном заборе. Вляпавшись в крапиву, он остановился. Прислушался — вроде бы, не догоняют. Осмотрелся и понял, что попал на какую-то стройку.
Ой, нет, не стройка. Старый дом ремонтируют. Окна выбиты, лестницы без перил, полы провалены, а вдоль стен — леса. Неподалеку — в том дворе, который он пробежал, истоптав палисадники — раздались голоса. Дима не понял, те это пацаны, которые его догоняли, или другие, приметившие нарушившего территорию чужака, но решил спрятаться от греха подальше. Он пробрался под лесами, не забывая обкусывать тающее мороженое, вошел в холодный полуразрушенный дом и начал подниматься по лестнице. Голоса приближались, и Дима с тоской подумал: найти бы шапку-невидимку, чтобы как в прочитанной сказке Пушкина — надеть задом наперед, и: «Теперь мне здесь уж безопасно; Теперь избавлюсь от хлопот!»
Ступени не шатались, выглядели крепкими, и Дима, размышлявший, как здорово бы было ходить за водой невидимым, поднялся на второй этаж. В светлой комнате без окна нашелся перевернутый ящик. Дима спокойно доел мороженое — голоса стихли — и вытер руки об штаны. Он привалился к стене, не беспокоясь, что испачкает куртку. В голове все еще вертелись обрывки сказки: казалось, вот-вот раздастся стук копыт, приедет витязь, увидит старой битвы поле, вздохнет, начнет искать себе меч и латы. Поэму «Руслан и Людмила» Дима заучил почти наизусть — по отсутствию в доме других книг. Он просил родителей записать его в библиотеку, но ни мутер, ни отцу было недосуг. Отмахивались, говорили: «В школе начитаешься». Приходилось в сотый раз блуждать мыслями, сопровождая витязей, едущих за княжной, ужасаться живой голове, смеяться над Черномором. Вот и сейчас он засмотрелся в окно без рамы и стекол, переживая знакомые приключения, и даже не удивился тому, что на небе появились облака. А ведь только что солнце сияло, и вдруг, откуда ни возьмись, стадо белых кудрявых овечек. Мчатся быстро и неслышно, хотя ветра нет, и, всей толпой прямо к подоконнику. Самое шустрое облачко втянуло бока, протиснулось в оконный проем, растеклось клочьями по вздувшемуся паркету.
Дима на облако смотрел-смотрел и понял: это же сон! Он полночи не спал, а сейчас поел, и разморило. Хороший сон, добрый. Диме обычно драки и крики снились. Он встал с ящика, чтобы потрогать небесные кудряшки. Сделал несколько шагов и провалился сквозь пол. Не ударился — облака подхватили. Только испугался очень — сердце екнуло — и руку распорол, пытаясь ухватиться за доски.
Упал мягко. Съежился под взглядом сторожихи — одноглазая бабка что-то бормотала, водила руками в воздухе, как будто носок штопала — приободрился, когда увидел рядом другого пацана. Тот тоже себе руку рассадил — кровь текла. Дима его спросил: «Ты с другой стороны вошел? От шпаны спрятался?» и покосился на сторожиху. Та почему-то не ругалась, только скрипуче хихикала. Чокнутая, наверное. Может быть, вдова, может быть — фронтовичка. С фронтовиками такое часто случалось.
Познакомились. Пацан сказал свое имя: «Дым». Странно, слишком коротко. Дима подумал, что это, наверное, кличка. Пока перешептывались, явился какой-то дед, по виду тоже сторож. Наорал на бабку, Диму с Дымом поставил возле груды строительного мусора, велел ни на шаг не отходить. Следом пришла какая-то тетка в красивом платке, похожая на заведующую. Бранила сторожа, потом им с Дымом руки перевязала. Потом дед начал говорить, и Дима заслушался.
«Чокнутая швалья — тогда я, как и прочие боги, был уверен в ее безумии — бродила от мира к миру, бормоча проклятья и меняя судьбы. Сшивала скупца с транжирой, аскета со сластолюбицей, сильную колдунью с деревенским дурачком, хозяина ифрита с хозяйкой снежной псицы. Те, кого коснулась ее игла, мучались, обрывали жизни, сходили с ума, добирались до Кромки и бросались в бездну, или гнили заживо в чужих мирах».
Это звучало как настоящая сказка, интересней, чем «Руслан и Людмила». Смутило то, что дед назвал себя богом. Взаправду-то богов не бывает. Наверное, тоже малость того… головой тронутый. Как и сторожиха.
Дым мысли Димы подслушал и возмутился: «Как это — нет богов? Мы чтим Чура и приносим дары ему в храм, чтобы он защищал нас от вторжения чужаков». При слове «храм» Дима поежился. Мутер временами громко жаловалась на отсутствие кирхи, а соседи потом доносы писали и устраивали мелкие неприятности.
Дослушать Дыма ему не позволили. Тетка в платке хотела Диму отвести в милицию — за то, что на стройку пробрался — а дед ее отговорил, пообещал проводить до автобусной остановки и дать подзатыльник на прощание. Тогда тетка в Дыма вцепилась. Дима уже собрался его за руку схватить и вместе бежать, но тот успокоил — «пусть ведет, мне ничего не будет». На том и расстались.
Очнулся Дима в больнице. Помнил Дыма, помнил деда, который его повел на автобус через облака. Врач послушал и сказал, что Дима сильно головой ударился, когда под ним перекрытие провалилось, и запретил вставать с кровати из-за сотрясения мозга. Лежать было скучно. К телевизору в холл спускаться не разрешали, книжек никто не приносил. Вообще никто не приходил, потому что отец был занят, а мутер только-только из роддома вышла. Дима все время вспоминал Дыма — очень хотелось узнать, что там за история с травлей собаками и почему дед называл его львенком — и однажды услышал знакомый голос. Как будто по телефону, издалека, через треск и шорохи. Пару раз Дима пытался до Дыма докричаться, но потом сообразил, что вслух нельзя ничего говорить. Никто, кроме него, Дыма не слышит. Слова нужно просто думать, чем ярче думаешь, тем слышнее, и это правило работает для них двоих. Удобно. И врачи больше не цепляются, не ставят диагноз «галлюцинации».
Из больницы Дима попал прямиком в переезд. Мутер с младенцем на руках отправилась в партком и потребовала немедленно обеспечить семью квартирой. Пообещала жаловаться во все инстанции, вплоть до Генерального секретаря ЦК КПСС. Пусть, мол, комиссия из Москвы выясняет, почему люди живут в антисанитарных условиях, кому руководство раздает квартиры из заводских домов и почему в городе не огорожены стройки — у нее единственный сын-помощник покалечился. Генриху Яковлевичу выделили квартиру из резерва, чему Дима страшно обрадовался. Больше не надо было таскаться с бидоном мимо соседей, когда сестра просила пить, из-за стены не орали на каждый шорох: «Да чтоб вы сдохли, фашисты!»
Стирка пеленок новой сестре Диму не напрягла — в ванной-то, с горячей водой из крана… какие проблемы? Он почувствовал себя почти счастливым: разговоры с Дымом избавили от одиночества, в рассказах было очень много вранья, но лучше слушать чужую брехню и хвастовство, чем бесконечно перечитывать «Руслана и Людмилу» и тонкую книжку очерков Пришвина.
Полное имя невидимого друга звучало как Димитос, и означало «двойную нить». Уменьшительно называли по-разному: и Димчо, и Дымчо, и Дымко, и Дым. Врал Дым так складно, что Дима заслушивался. Говорил, что умеет превращаться в маленького льва, а его родители — в больших львов, и что он тоже будет большим, когда вырастет. Дым ждал ритуала у алтаря, который определит его путь: мечтал стать хранителем, а чего — непонятно. Жаловался он на знакомые и незнакомые беды. Его отец пришел откуда-то издалека, и был чужаком как среди людей, так и среди львов. По оговоркам Дима понял, что люди со львами не сильно-то ладили — то ли мириться собирались, да не собрались, то ли воевать из-за чего-то. А отец Дыма и тем, и другим был нехорош: львы его не уважали из-за слишком короткой гривы, а люди — потому что лев. Если, конечно, верить всем этим сказкам про животных.
В общем, Дым выделялся как немец среди русских и казахов, и от этого Дима чувствовал с ним родство.
А жизнь шла своим чередом. Лето безвозвратно утекало, бытовых забот поубавилось, а каждый день приближал к первому сентября. Дима мечтал о школе — днях, заполненных учебой и занятием спортом, а не домашним хозяйством и криками сестренок. О библиотеке, полной книг, о пятерках за домашние задания. Дым еще не знал, чему будет учиться, и боялся первого испытания в храме до безмолвных криков. Постоянно повторял: «А если камень меня не услышит? Все говорят, что я из семьи с порченой кровью». Дима утешал друга, как мог. Он вначале мечтал оказаться в мире Дыма и хоть одним глазком посмотреть на львов. А потом передумал — везде своих бед хватает. Дома хотя бы привычные.
Иллюзии, наведенные первым звонком, разбились на третий школьный день. Классная руководительница выслушала его соседку, девочку с бантами, взахлеб рассказывающую, что Дима — немчура, и мать его фашистской кличкой со двора зазывает: «Дитрих! Дитрих!», и рассмеялась.
— Дитрих? — осмотрев Диму с головы до ног, фыркнула она. — Фу-ты, ну-ты, прямо как актриса. Марлен Дитрих.
Так у Димы появилось сразу две клички «актриска» и «Марленка», и горький опыт: на заднем дворе школы всемером били крепче, чем втроем под пожарной лестницей. Дети над ним издевались — каждый птенец считал своим долгом клюнуть белого вороненка. Взрослые закрывали глаза на травлю. Директриса школы была женой заводского парторга, которого мутер пугала комиссией из Москвы. Фамилия Штольц действовала на нее как красная тряпка на быка — что бы ни случалось, Дима всегда оставался виноват. И жаловаться было некому. Вмешивать мутер в школьные дела и ввязываться в череду товарищеских судов Дима не хотел, с отцом поговорить не мог, потому что тот всегда был занят.
А у Дыма испытание, которого он так боялся, прошло без сучка и задоринки. Дима за него порадовался — не ему самому, так приятелю повезло.
Потянулись дни учебы. У одного — занятия с оберегами и зубрежкой заклинаний, у другого — уроки от звонка до звонка. Дима попрощался со школьной мечтой и быстро научился отстраняться от реальности: проходил сквозь строй насмешек по коридорам, прятался в библиотеке, обсуждая прочитанные книги с Дымом. Тот охотно отвлекался от домашних заданий, выслушивал размышления о прочитанном и Димины жалобы, все время советовал одно и то же: сдерживайся, не превращайся, а то люди поставят тебя на учет, и у родителей будут неприятности.
Дима устал напоминать, что не может превратиться ни в кошку, ни в льва, и, после месяца разговоров, озверел от сдержанности и пошел наперекор. Он разрушил очередной воздушный замок-мечту, отказавшись от футбола, и записался в секцию бокса. Играть в коллективе все равно бы не получилось, а бокс научил правильно переплавлять обиду в удары. Не прятаться, а хотя бы иногда давать сдачи. Одноклассники поутихли, после того как Дима справился с троими и ушел домой с рассеченной бровью. Почти сбежал — кровь залила рубашку, надо было срочно замочить в холодной воде. Иначе мутер голову оторвала бы за порчу хорошей вещи.
Время шло, подрастали сестренки — та, что старше, уже в школу пошла. Однажды Дима всерьез задумался о Дыме. Раньше он воспринимал звенящий голос, как сказку, рассказываемую по радио. Только сказку, придуманную специально для него. Повзрослев, понял, что это серьезное отличие от других людей. Может быть, психиатрическое заболевание, а может быть, какой-то загадочный эксперимент, в который он вляпался, сам того не ведая. А вдруг это происки западных спецслужб, специально, чтобы завербовать немца?
Хорошенько испугавшись и побоявшись, Дима признался себе, что с западными спецслужбами он погорячился: сыграло свою роль запойное чтение романов Богомила Райнова — библиотекарша недавно его к полкам для старшеклассников подпустила. Успокоив себя тем, что никаких секретов он Дыму не выдавал, Дима решил пополнить ряды нормальных людей и сократить общение. Дым звал его все реже, в основном откликался на вопросы или жалобы. Надо было просто научиться помалкивать.
Дима не желал быть уличенным в дополнительных странностях. Ему национальности и семьи хватало с лихвой. Спокойного места не находилось нигде — ни на улице, ни дома. Мутер вышла на работу, и, теперь, уже с чистой совестью, переложила груз домашнего хозяйства на плечи детей. Стирка, уборка трехкомнатной квартиры, грязная посуда — мутер ни к чему не прикасалась, только на ежедневные замечания не скупилась. Генрих Яковлевич на быт вообще внимания не обращал, знал, что кто-нибудь все сделает.
Только готовку еды мутер никому не доверяла, считала, что и Дима, и сестра тратят слишком много продуктов, неэкономные уродились. И рецепты используют неправильные. Мутер, постоянно искавшая способы сократить расходы, воспылала любовью к национальной кухне. К двуязычию и немецким именам, которые вызывали нездоровый интерес у окружающих, добавилось швабское меню. Дима давился фруктовым супом — кипяченым компотом с мучной затиркой; с трудом глотал вареники с начинкой из пшенной каши и никогда не радовался воскресному блюду — гороховому пюре с рулькой. Все национальные рецепты не стоили пирожка с ливером из школьной столовой. Жаль, что шесть копеек ему удавалось скопить нечасто — мутер педантично пересчитывала сдачу из магазина и неохотно выдавала деньги на проезд. Ездить приходилось только в школу ДОСААФ, общеобразовательная под боком была. Мутер ворчала, что занятия в секции по пулевой стрельбе — это блажь, но Генрих Яковлевич неожиданно подал голос в защиту блажи, и Дима продолжил обучение стрельбе из винтовки и пистолета.
Закончив восемь классов, он решился на бунт. Потребовал от мутер называть его на людях только паспортным именем Дмитрий, и сам отнес документы в другую школу, пытаясь таким образом избавиться от прилипших кличек. Разговоры с Дымом забылись, остались в памяти обрывками детской сказки. У Димы появилась новая мечта — поступить в институт в областном центре, выучиться на инженера или технолога, и уехать в Москву, где можно раствориться в толпе, где не будет диковинкой фамилия Штольц и отчество Генрихович.
Два года зубрежки обернулись крахом на вступительных экзаменах. Дима проработал лето и начало осени грузчиком в универсаме, получил повестку, прошел комиссию в военкомате и отправился на смотр, где «купцы» выбирали подходящих призывников. Ни морпехам, ни десантникам он не сгодился даже с дипломом ДОСААФ, хоть и вымахал под два метра, косая сажень в плечах — потому что немчура.
В ожидании стройбата и двух лет каторги внезапно пробрала дрожь, и Дима, чтобы отвлечься, мысленно заговорил со своим то ли виденным, то ли выдуманным другом — давным-давно не вспоминал, а сейчас вцепился, как утопающий за соломинку. Дым откликнулся быстро и охотно, посочувствовал, зачастил, пересказывая изменения. Первый же рассказ о том, что он вчера оживил каменного грифона, а тот прошел три шага, упал под трамвай и парализовал движение в центре города, успокоил гораздо лучше валерьянки: Дима сидел на жесткой лавке, привалившись спиной к стене, замерев как изваяние — боялся выдать себя и шевельнуть губами, проговаривая вопросы.
«Статую оживил, что ли?»
«Да, экзамен сдавал. Не рассчитал, слишком много крови добавил в волхоягодник, грифон с места рванул, крыльями хлопнул…»
«То есть, ты что угодно можешь оживить? А если, к примеру, бюст вождя?»
«Сомневаюсь. Грифон храмовый. Камень чуткий, магией пропитан. У вас же статуи на охрану никто не заговаривает?»
«Нет. Вроде бы нет».
За ним вернулся полковник из ВДВ. Пригласил в отдельную комнату, спросил, хочет ли Дима пойти подготовку в школе снайперов с дальнейшим прохождением службы в ограниченном контингенте советских войск в Афганистане.
— У тебя навыки стрельбы, стопроцентное зрение, ты флегматичный, не ведешься на подначки, подолгу сидишь без движения. Это не залог успеха, но у тебя есть исходные данные, с которыми можно поработать.
— Я немец, — немного невпопад напомнил Дима.
— В Афган и даги, и узбеки едут, — усмехнулся полковник. — Немец лишним не будет.
«Снайпер? — влез Дым. — Круто. Иди. Человеку лучше быть снайпером — вы в ближнем бою и втроем против оборотня не выстоите».
Дима решил не выяснять, откуда Дым знает о существовании снайперских винтовок, и с кем мерился силами — незачем себе голову глупостями засорять. Он согласился, почти не раздумывая: снайпером быть всяко лучше, чем стройбатовцем. И подумал: уж не сыграла ли внешность свою роль в выборе? Дмитрий Генрихович Штольц ни капли не походил на истинного арийца: был темноволос, темнобров, черноглаз. Такому в толпе душманов затеряться — раз плюнуть.
Подготовка оказалась интересной. Диму научили стрелять из разных положений — лежа с упором и без упора, сидя, стоя, с колена. Устранили технические ошибки: моргание в момент прицеливания, неправильную задержку дыхания. Посвятили в тонкости маскировки и оборудования позиции, до седьмого пота гоняли на тренировках в составе подразделения. Дима выбрал себе позывной «Дым». И, отпустив страхи о психиатрическом заболевании и происках спецслужб, принял себя целиком — вместе со странностями. Какой уродился, такой и уродился. Взяли же в снайперы? Вот и пригодился стране.
Он снова начал болтать с Дымом. Как в детстве. Не так часто — на службе не до разговоров. Да и у Дыма своих забот полно было. Но даже редкие беседы удивительным образом снимали груз будней. Почти выдуманный друг продолжал утверждать, что может превращаться в льва, ухлестывал за девицей-львицей, учился заговаривать статуи и барельефы, чтобы они охраняли дома, площади и мосты, и сожалел, что люди перестали ценить хранителей и боятся торговать с другими мирами.
«Мы привязываемся к городу — душой и сердцем, вплетая родословную в лабиринт улиц, помечая волшбой брусчатку и стены, и обретая власть над камнем. Если город благословят Цветень или Травень, то в палисадниках и парках вырастет волшебная лоза. Она может открыть тропы… может, если хранитель отдаст в залог жизнь — свою и потомков. А люди должны будут выкупить ее верой и добротой».
«И что ты собираешься делать? — спрашивал Дима. — Искать свой город? Просить благословения?»
«Пока не знаю. В мире беспокойно. А Жасмина вчера сказала, что не хочет жить среди камня. Она предлагает уйти в саванну».
«Будешь выбирать между любимым делом и женщиной?»
«Подожду знака богов».
Богов, которые могли подать знак, у Дыма было штук десять, не меньше. Дима в них путался, никак не мог рассортировать по старшинству, но, откровенно говоря, не сильно-то напрягался — сказка она и есть сказка. Приятно послушать.
После разговоров Дима легко одолевал новые задачи: стрельбу с оптикой, ночные засады, оборонительные бои и наступление. Невидимое присутствие Дыма помогло ему выиграть снайперскую дуэль. И переход от тренировок к службе прошел безболезненно. Позывной и мысленные беседы отгораживали от грязи реальности. Дима не убивал, не охотился — поражал заданные цели.
Он охотно остался на сверхсрочную. Возвращаться в Рождественский к блюдам швабской кухни и работе грузчиком ему не хотелось. На армейском пайке да с регулярными физическими упражнениями он заматерел, приобрел осанистость. Откликался на позывной, а рядовые теперь козыряли: «Товарищ прапорщик, разрешите обратиться!» Актриска и Марленка ушли в прошлое.
Служить бы да радоваться, так и тут мутер подгадила. То есть, вначале подгадил меченый генсек, позволивший подписать Женевские соглашения и начать вывод войск из Афганистана, а следом за генсеком — мутер, которая решила воссоединиться с исторической родиной, и отправила в посольство заявление с просьбой разрешить выезд в Германию ей и членам ее семьи.
Диму демобилизовали без скандала и без сочувствия. Времена невозвращенцев прошли, однако предателям родины в армии было не место.
И снова всё рухнуло. О чем бы Дима ни мечтал, на что бы ни надеялся, все шло прахом. Карабкаешься-карабкаешься, а судьба дает пинка, и падаешь в пустоту. Дым, с которым они не общались пару месяцев, после жалобы посочувствовал, но на долгие утешения поскупился. Сказал, что своих проблем хватает: место, где он учился, закрыли, волшба еще не запрещена, но все к тому идет, а у Жасмины будет ребенок. Дима себя выругал за нытье, поздравил Дыма с наследником или наследницей и честно попытался найти слова поддержки. Тот коротко поблагодарил, попросил: «Ты меня сейчас не отвлекай» и умолк, погрузившись в свои дела.
Пришлось утереть сопли, собрать тренированную волю в кулак и двинуться по очередной дороге. Жизнь в Рождественском, который уже переименовали в Кабамбайбатыр — и не только там — становилась всё хуже и хуже. Дима решил, что чем за копейки мешки носить или на рынке стоять, лучше попытать счастья на исторической родине.
Эмигрировала семья Штольц относительно легко, почти без препон. Однако на пути к счастью обнаружились пренеприятные обстоятельства. Оказалось, что немецкий, на котором так блестяще разговаривала мутер, и которым владело все остальное семейство, был устаревшим швабским диалектом. В посольстве с ними беседовал специальный переводчик, восхищенный тем, что кто-то в совершенстве владеет языком времен создания сказок братьев Гримм. Писать Дима не умел, разговаривать пришлось учиться заново, и это бы полбеды. На исторической родине «русскими» звали всех эмигрантов из СССР: евреев, украинцев, немцев Поволжья. И только казахских и узбекских немцев выделяли в отдельную группу. На этот раз Диму припечатали словом «казадойч», казахский немец. Разговорное выражение звучало как ругательство, таковым, по сути, и являлось.
В ожидании гражданства Германии Дима понял — таким, как он, нет места нигде. Ни в Рождественском, ни в Кабамбайбатыре, ни в городе Мюнхене и его окрестностях. Всегда лишний, всегда второй сорт, хоть сколько раз отжимайся и стреляй с оптикой с поправкой на ветер, а все равно твой шесток — грузчик в магазине. Потому что казадойч.
Мутер и отец получили гражданство сразу по приезду. Младшие члены семьи ждали чуть меньше года. Дима как в детство вернулся — их поселили в семейное общежитие, с общей кухней на восемь комнат, общим душем и туалетом. Мутер поначалу цеплялась к соседям, нарывалась на скандал, однако крика: «Подстилка фашистская!» ни от кого так и не дождалась — добро пожаловать в страну миролюбия и толерантности. Поразмыслив, она сменила пластинку и начала изображать обездоленную страдалицу, шагнувшую в новую жизнь с одной-единственной котомкой в руках. В ее словах была определенная доля правды: уезжавшим немцам позволяли вывозить только двадцать килограмм имущества, запрещали брать оригиналы документов, а на прощанье лишали гражданства — чтоб уж точно назад не вернулись. Мутер лукавила, описывая брошенную в Казахстане квартиру: переступила, мол, через порог, оставив на произвол судьбы и стены, и кровати, и тюлевые занавески. На самом деле Генрих Яковлевич после десяти лет работы на заводе переоформил служебное жилье на свое имя — по закону — а перед отъездом приватизировал и продал соседям. За реальные деньги, шуршащие зеленые доллары. В полученную сумму входили и мебель, и пресловутые занавески — крышечка с кастрюлькой никогда никому ничего просто так не отдавали.
Дима речи слушал вполуха, не вмешивался, уходил гулять, исследуя турецкие и арабские кварталы. Там кипела жизнь, витал запах гашиша, в гаражах разбирали на части краденые машины. Он всерьез прикидывал, кем лучше пристроиться — дилером или автомехаником, и тут же себя одергивал: «Не спеши».
Осенью Дима написал заявление на получение аусвайса. Можно было оговорить и оставить строку отчество, но он решил не выделяться из толпы. Внезапный, короткий, быстро вспыхнувший и погасший приступ бешенства случился, когда чиновник предложил поменять имя Дмитрий на созвучное.
— Вы можете выбрать имя Дитер или Дитрих.
Школьное прозвище едва не сработало, как спусковой крючок. Дима сжал подлокотник пластикового стула — до хруста, до боли. Позвал Дыма, услышал далекий голос: «Сейчас не могу, позже», и буркнул:
— Нет. Дмитрием родился, Дмитрием и помру.
Паспорт гражданина Германии Дмитрий Генрихович Штольц получил незадолго до Рождества. И, не заботясь о подарках, отправился к мутер — сообщить, что уезжает в Дюссельдорф, и высказать давно накипевшее и наболевшее.
Он удержался от крика, говорил ровно, не повышая голоса. Напомнил мутер тысячу мелочей: мытье полов в коридоре барака, которое она считала ниже своего достоинства, и перекладывала на него, «приучая к реальной жизни»; чертовы вареники с пшенной кашей и куском маргарина, стоявшие поперек горла; слезные просьбы не звать его со двора, выкликая имя «Дитрих»; картошку с гарниром из макарон; вечную позу отверженной; демонстративное празднование католического Рождества и Пасхи с гороховым пюре; свары с соседями, школьными учителями, отцовскими сослуживцами, где в каждом слове выискивалось оскорбление по национальному признаку, и находилось, даже если его и близко не было.
— Дальше без меня, — сообщил он.
В комнате повисло тяжелое молчание. Генрих Яковлевич смотрел на Диму, как на ожившее чучело, жевал губы. Казалось, что он вот-вот произнесет свои любимые слова: «Будь послушным мальчиком, не расстраивай маму». Нет. Обошлось.
Тишину нарушила мутер. Обвинения, не подкрепленные ненормативной лексикой и криком, стекли с нее, как с гуся вода — пропустила мимо ушей, вычленив одну-единственную фразу об отъезде. Ее мутер обдумала и очень удивилась:
— А кто же будет перевозить вещи на новую квартиру, Дитрих?
— Грузчиков наймешь, — скрипнув зубами, ответил он, подхватил заранее собранный вещмешок и ушел прочь.
Почему Дюссельдорф? Просто так. Когда выбирал билет, название понравилось. Дима ни на что не рассчитывал — хватит уже, намечтался, настроил воздушных планов. И, как только побрел наобум, само в руки пришло. Познакомился с белорусами, те посоветовали к тетке-еврейке ткнуться — в школу, мол, охранников набирает. Дима пошел, ожидая, что его пошлют далеко и надолго, да не на ту тетку попал. Сара Абрамовна, хозяйка частной школы, накормила его ватрушками с творогом, приговаривая: «Кушай, деточка, что же ты худенький такой!», как-то незаметно расспросила про жизнь, нахмурилась и охарактеризовала блюда швабской кухни коротким русским непечатным словом. Дима съел все ватрушки, честно сказал Саре Абрамовне, что никаких документов о квалификации у него нет: диплом спортшколы остался в Кабамбайбатыре, потому что оригиналы вывозить нельзя, а военный билет с отметками о местах службы забрали при выезде. Сара Абрамовна отмахнулась: «Димочка, деточка, да я и так всё вижу!» и пообещала накормить его настоящим одесским борщом. Уже за одно это Дима мог бы охранять еврейскую школу, как цепная собака, а Сара Абрамовна еще и деньги платила.
Вторым охранником был армянский еврей, Яков Аветисович, замкнутый мужчина средних лет, потерявший всю родню в Спитакском землетрясении. Говорил он по-русски хорошо, но редко. Разговоры не удавались: Яков сожалел, что ему некуда и не к кому вернуться, Дима никуда возвращаться не хотел.
Когда однажды вечером в бормотание телевизора вплелся голос Дыма, Дима искренне обрадовался. Друг его ответу удивился:
«Нет, я тебя не вспоминал. Выбираю имя сыну. Наверное, из-за сильных эмоций долетело. Я стараюсь отгораживаться».
«Почему?»
«Для клейма изгоя остаточно того, что мой отец бежал из мира в мир, бросив город, который должен был охранять. Разговоры с тобой выделяют меня из общей массы. Если кто-то догадается — не миновать беды. Я помню, что в детстве выходил на Кромку. Мне кажется, что мы познакомились там. Мать сказала, что меня привела сама Заржина. Но как знать — она или кто-то под ее личиной? Я боюсь стать проводником для неведомого зла. Привык, что всегда могу с тобой поговорить, но никогда не обдумывал, откуда ты взялся».
Дима успел сказать: «Ух, ты! Наследник! Круто», и вдруг словно в каменную стену воткнулся. Дым замолчал, и Дима не узнал, как назовут сына. Жаль…
Дни мелькали быстрее, чем в армии. Дима в Дюссельдорфе вроде бы и прижился, отъелся не только борщом: тетя Сара баловала и котлетками с пюре, и умопомрачительной жареной скумбрией, а по праздникам всегда дарила судок оливье и судок селедки под шубой. Год ушел на знакомство с азами стряпни. Борщ Дима варить так и не научился, но куриную лапшу и мясо готовил на «пять с плюсом», тетя Сара хвалила. И квартира недорогая нашлась недалеко от работы, и кредит на машину одобрили. Казалось бы — живи да радуйся! А Дима, наоборот, загрустил. Не только в еде и отдельной квартире проблема крылась, личная жизнь все равно почему-то не ладилась. Еврейские девицы охотно флиртовали, но даже за ручку не позволяли себя брать: замуж шли только за еврейского мальчика, остальные не ко двору. С немками тоже не срасталось. На одну или две ночи находились. Особенно если в баре знакомиться с пьяными. А постоянную найти — никак. То ли вправду пылало клеймо «казадойч», то ли Дима себя накручивал, только невест от этого не прибавлялось. А на второй год работы и школа начала утомлять: дети бесконечно галдели, родители желали, чтобы Дима вел кружок самообороны, и так, чтобы за три занятия сделать из размазни Брюса Ли.
Дым пару раз появлялся в эфире. Не вдаваясь в подробности, сообщал, что жив и здоров. Дима пожаловался ему на скуку, отсутствие дела, которое бы заполнило жизнь — раз уж с семьей не складывается — и получил в ответ равнодушные слова: «Бывает и хуже». Против правды не попрешь — и бывает, и бывало. А все равно обидно, будто не целая жизнь, а какие-то огрызки достались. И в будни тоска, и — особенно — в праздник. Все вокруг блестит, кипит, и только он остается где-то за дверями, прислушивается к чужому смеху, звукам фейерверков и музыки.
Масло в огонь подлили две встречи с бывшими сослуживцами, знакомцами по Афгану. Первый, Вова-Лесоповал, зашибал неплохие деньги где-то у бармалеев, в составе разведывательно-диверсионной группы, второй, Леша-Космодром, брал редкие и дорогостоящие заказы в городах. Подзаработать — «у тебя глаз-алмаз, ценить будут» — Дима отказался. После этих разговоров пару раз какие-то мутные типы подкатывали, обещали горы денег. Дима на посулы пока что не велся, не решался преступать закон.
Самый обидный удар — в спину — нанесла женитьба Якова. Тот познакомился с испаночкой на пивном фестивале, закрутил бурный роман, и отбыл на ферму, выращивать апельсины и плодить черноглазых детишек. Диме аж тошно стало: тут ищешь — и никого, а Яков не искал, само в руки упало.
В этот шаткий момент к Диме подвалили с интересным предложением. Подвалили бармалеи, из кварталов, пропитанных запахом гашиша. С приветом от Леши-Космодрома. Заказ был плевый — застрелить комнатную собачку. Закавыка крылась в том, что собачка принадлежала бабке-королеве. Королеве в отставке, мамаше одного из нынешних королей европейских государств. Что-то бармалеям от короля потребовалось — мужик не просто корону носил, рулил церковью и вооруженными силами. Вот и решили намекнуть незамысловатым способом.
За собачку платили хорошо, только не в деньгах было дело. Соскучился Дима по стрельбе с оптикой. Винтовку дешево не купишь, и взаймы не возьмешь. А если и дадут, что, по пустым бутылкам палить? Глупо.
Обсудить бы мутный заказ, а не с кем. Дым опять пропал. Яков, поселившийся в Испании, на ферме у жены, в советчики не годился. А при тете Саре Дима о бармалеях и заикаться не смел: она арабов на дух не выносила, даже не пытаясь прикрыться толерантностью.
Дима взял срок на раздумья — до каникул. Понадеялся, что решение само придет, судьба или подтолкнет, или отведет от дела — нашлет насморк, к примеру, или конъюнктивит. Странное знамение, которое он поначалу не смог истолковать, случилось на следующий день. Кто-то принес и оставил в школьном дворе кролика тигровой окраски. Не бежевого, не в подпалинах, а настоящего тигра, темно-оранжевого, с сочными черными полосами, белым галстуком-воротником и носочками. Кроль сидел в прочной клетке и неприязненно смотрел на людей.
— В продаже таких не бывает, — уверенно сказала Сара Абрамовна. — У меня знакомая декоративных кроликов разводит, ездит в разные питомники. Гепардовый окрас недавно вывели, но они рыжие в черное пятнышко. А этого, наверное, кто-то красками разрисовал.
Выглядел кролик очень хищно, погладить себя не давал, огрызался. Сара Абрамовна попыталась его пристроить в хорошие руки — уговаривала всех попавшихся на глаза родителей — но не преуспела. К вечеру кролика, так и не прикоснувшегося к морковке, решили отвезти в приют для бездомных животных. Решила Сара Абрамовна, а исполнять поручила Диме — аукнулись винегреты и борщи.
— Я не успеваю, у меня встреча назначена. Уважьте мою просьбу, Дмитрий Генрихович. Расходы я вам возмещу.
Дмитрий Генрихович с опаской взялся за ручку клетки, вынес кроля на улицу, дождался, пока школу покинут последние сотрудники, и включил охранную сигнализацию. Адрес приюта Сара Абрамовна ему написала, ехать было недалеко, но почему-то душа не лежала выполнять простое дело. Он устроил клетку на заднее сиденье машины. Сел за руль, обернулся. Кроль смотрел на него осуждающе, как будто Дима его на живодерню собрался везти, а не в приют, где животные жили лучше, чем в бараках из детства.
— Она сказала, что тебя в школе оставить нельзя, санитарная инспекция оштрафует.
Кролик шевельнул ухом.
— А брать тебя никто не захотел, хоть ты и красивый.
Ушастый тигр самодовольно распушился.
Дмитрий Генрихович хотел сказать: «А я тебя взять не могу», открыл рот, закрыл и задумался. Почему, собственно, «не могу»? В контракте на съем жилья было прописано разрешение держать домашних животных. Дима этим не пользовался за ненадобностью: мутер с детства вдолбила, что кошки и собаки — лишний расход. А заводить кроликов для забавы никому в голову не приходило. Кролик — это ценный мех и мясо, какая тут забава?
— Если хочешь — поживи у меня, — осторожно предложил Дима, присматриваясь к реакции кроля. — Не уживемся — тогда в приют отвезу. Как, согласен?
Кроль кивнул, да с таким видом, будто хотел сказать: «Ну, наконец-то! Дошло до дурака!» Дима вздохнул — обидно было, что даже тварь ушастая дураком считает, и пообещал:
— Сейчас заедем в магазины. Я тебе овощей и сена куплю. И кошачий лоток.
В магазины Дмитрий Генрихович заходил вместе с кролем, и просто-таки искупался во внимании прекрасной половины человечества. Девицы и дамочки отпускали им комплименты, называли суровыми и мужественными, беспрестанно спрашивали, как такую чудесную зверушку зовут. Сначала Дмитрий Генрихович отвечал: «Никак, еще не придумал», потом решил назвать кролика Шер-ханом, а когда не смог быстро выговорить, переименовал в Маугли. В супермаркете Маугли проявил характер, проигнорировал яблоки и морковку и потребовал купить ему колбасы. Начал биться об клетку, когда возле колбасного отдела остановились, при виде ветчины скривился, а сервелат с орехами одобрил. Дмитрий Генрихович поразмыслил, примерил ситуацию на себя — «колбаса или сырая морковка?» — сообразил, что морковку жевать невкусно, и купил к колбасе полторы булки хлеба. И пачку сосисок с сыром, чтобы было чем позавтракать.
Дома Маугли повел себя как воспитанный джентльмен. Обследовал квартиру, не трогая ни обои, ни обувь — а Сара Абрамовна говорила, что грызут все, что на глаза попадется — забрался на диван к Диме под бок, посмотрел телевизор, смолотил треть палки колбасы, а на ночь отправился спать в кресло. Уходя на работу, Дима оставил Маугли несколько кружков колбасы, ломоть хлеба, две сосиски, и велел не баловаться. Сара Абрамовна, узнав, что кролик остался жить у Димы, неожиданно расчувствовалась, сказала — «хотела, мол, тебе предложить тебе его взять, но не посмела».
Вечером Дима обнаружил, что Маугли включил телевизор. Снова примерил ситуацию на себя — с тоски можно сдохнуть в четырех стенах — и научил кроля пользоваться пультом, чтобы тот выбирал каналы по вкусу. Поужинали тушеной капустой с остатками сосисок — Дима приготовил — посмотрели французскую комедию и улеглись спать. Дима на кровати, а кроль — в кресле.
На третий вечер Дмитрию Гериховичу показалось, что кролик понимает человеческую речь — сцапал зубами и подал кусок колбасы в ответ на просьбу. Обсуждать это ни с кем не хотелось, как и кроличий рацион. Всколыхнулись старые страхи, нежелание выделяться из толпы. А вдруг Сара Абрамовна отправит Диму к ветеринару… ой, нет, Маугли к ветеринару, а Диму к психиатру? Здесь, на исторической родине, люди к психиатрам запросто захаживали, лечились таблетками и одновременно работали. Вроде бы, ничего постыдного, «как все», но такое «как все» Дмитрий Генрихович себе не хотел. И побаивался, что ветеринары Маугли принудительной вегетарианской диетой уморят.
В первые дни казалось, что судьба послала ему Маугли, чтобы от заказа отвернуть. Не поедешь же собачку убивать с кролем за пазухой, и на три дня дома не оставишь — колбаса в миске протухнет и наполнитель в туалете промокнет. Когда бармалеи позвонили, Дмитрий Генрихович начал осторожно давать задний ход. Сказал, что стрелял давно, в городе почти не работал. Может накладочка выйти. Бармалеи посовещались, накинули десятку и предложили съездить за город, пристреляться — у знакомого, мол, усадьба и прилегающий к ней лес в собственности, можно ветки на деревьях подровнять.
Сердце дрогнуло. Дмитрий Генрихович вынул из шкафа пятнистую форму, в которой демобилизовался, померил, старательно втягивая живот — таки отъелся на харчах тети Сары, утренние пробежки увеличить надо и отжиматься от стула не только перед работой, но и вечером. Маугли сначала смотрел с подозрением, а когда услышал, что тоже поедет — «я постреляю, а ты по травке побегаешь» — запрыгал от радости. Сказано — сделано. Дима позвонил тете Саре, предупредил, что на выходные уезжает за город — а то мало ли что ей понадобится, пусть не рассчитывает.
— С девочкой познакомился, Димочка? — ласково спросила директриса.
— Кроля везу на природу выгуливать, а то он в квартире засиделся.
За полуправду совесть не так грызла, как за вранье. Тетя Сара хмыкнула, посоветовала с кролем гулять по городу — девочки сами потянутся. Дмитрий Генрихович совет даже обдумывать не стал, и без тети Сары заметил, что с Маугли за пазухой от трезвых баб отбоя нет. Когда вчера ходили за колбасой, чтобы кроль по своему вкусу выбрал, покупательницы три визитки в карманы напихали, а кассирша номер телефона на купюре записала. Купюру Дима в хлебном за булочки отдал, а визитки сложил в салфетницу, их за три дня куча собралась.
Выходные удались на славу. Диме привезли ВСС «Винторез» и два прицела. С бесшумным «Винторезом» Дима только тренировался на сверхсрочной, работать не довелось. Однако память не подвела, руки не забыли, что надо делать — трижды собрал и разобрал, упаковывая в чемоданчик типа «дипломат», с каждым разом все быстрее. Но в минуту не уложился.
Отстрелялся на первый раз, остался собой недоволен. Пока чистил снятый глушитель, сделал комплекс дыхательных упражнений. И сумел выкинуть лишние мысли из головы, когда пристреливался по второму кругу. Позабытая в суете дней сосредоточенность на выстреле укрыла как одеяло. Дима почувствовал себя живым и нужным. А когда менял прицел, услышал знакомый голос.
— Ты счастлив, — констатировал Дым. — Аж до меня долетело. Как живешь? Женился?
— Нет, — убирая прицел в сумку для переноски, ответил Дима. — Пока только кролика завел. А ты как? Второго ребенка жене заделал?
— Не та ситуация, — помедлив, отозвался Дым. — Поговорим чуть позже?
— С удовольствием, — согласился Дима. — Давай завтра?
— Давай. Я позову. Скажешь, если не вовремя.