Мистер Чарльз Осмэн уже начал складывать свои бумаги и книги, что означало приближение конца лекции, и продолжал при этом говорить в своей обычной манере: выспренно и точно – и вместе с тем иронически и как бы застенчиво, словно посмеиваясь над собственным смущением и не слишком доверяя тем истинам, которые он излагал. Юные дамы и джентльмены, студенты его курса, воспринимали его речь как пародию на академический, ученый стиль.
– Существует великое множество мнений по поводу того, что представляет собою изучение истории и какова его цель. Я, как вам известно, согласен с теми, кто утверждает, что историк исследует внешнюю сторону событий прошлого, для того чтобы раскрыть их сущность. С этой точки зрения, достаточно трезвой, большинство исторических фактов не стало достоянием исторической науки; это относится и к тому факту, которым мы с вами занимались сегодня. Никому еще, насколько мне известно, не удалось постигнуть сущность глупца или злодея или глупца и злодея по имени Тайтус Оутс (Английский священник (1649-1705), зачинщик резни католиков. Был судим при короле Якове II за лжесвидетельство. В царствование Вильгельма III и Марии II был помилован и награжден пенсией. (Здесь и далее примечания переводчиков.)), который посеял в королевстве Альбиона великую смуту, был многократно бит кнутом на Тайбурне (Место публичных наказаний в старом Лондоне) – видимо, власти рассчитывали, что экзекуция приведет к роковому концу, однако этого не случилось, – а потом, со сменой правительства, как ныне принято говорить, получил от короля пенсию в четыреста фунтов в год, на которую и жил в тиши и покое до глубокой старости. И может быть, мы окажемся не так уж далеки от истины, если обнаружим в истории этого человека, да и вообще всего заговора папистов, известное сходство с некоторыми фактами недавнего прошлого нашей страны, если в театре человеческой комедии за веренице королей и вельмож нам вдруг откроются некие неизменно действующие рычаги, приводимые в движение глупостью или злодейством. Впрочем, кое-кто считает, что мы проводим это сравнение себе же на беду.
Последние слова прозвучали вместе со звонком, ровно в одиннадцать часов: эффектная точность, которую вполне оценили студенты, склонные усматривать в ней не столько свидетельство педагогического мастерства, сколько выдающееся достижение лекторской техники, продиктованное исключительно уважением к интересам аудитории. При обычных обстоятельствах Осмэн договорил бы последнюю фразу уже в дверях, к большому разочарованию любителей задавать вопросы во время перерыва; сегодня же он остался на месте, глядя, как его аудитория приходит в движение и понемногу редеет. С особенным вниманием следил он за молодым человеком по имени Реймонд Блент, и тот почувствовал, что за ним наблюдают: секунду они пристально смотрели друг другу в глаза. Потом студент повернулся и вышел. Чарльз Осмэн, старавшийся придать своему взгляду как можно более естественное и бесстрастное выражение, был раздосадован, когда ему ответили таким же бесстрастным взглядом. Впрочем, он ощутил и некоторое облегчение оттого, что лицо студента не выражало ни злобы, ни обиды.
«Что ж, я, во всяком случае, дал ему возможность подойти ко мне и поговорить, – подумал Чарльз. – Странно: неужели никто так и не собирается поднимать шум, и событие, благодаря которому можно бы увидеть «некие рычаги», вот-вот растворится в неторопливом потоке Правил и Распорядков?» Как человек, привыкший к тщательному самоанализу, Чарльз отметил, что эта мысль вызывает в нем легкое разочарование. Он вздохнул.
– Впрочем, за такие разочарования, – произнес он, обращаясь к хаосу пустых стульев, – нам следует всегда благодарить судьбу.
– Вы это говорите нам, сэр? – Этот подчеркнуто вежливый вопрос донесся из раскрытой двери – там стояли два студента. Одного из них Чарльз знал: это был Артур Барбер, председатель Студенческого совета. Барбер вошел в аудиторию, второй студент остался стоять в дверях. «Как телохранитель», – подумал Чарльз. Юный Барбер улыбался самоуверенно и дружелюбно: человек, которого все знают и все любят, которому никогда и ни в чем не отказывают.
– Нет, – отозвался Чарльз, – преподаватели имеют привычку разговаривать сами с собой. Это профессиональная болезнь, мистер Барбер.
– Вот не думал, что вы меня знаете! – Барбер, явно польщенный, протянул Чарльзу руку, и тот, поднимаясь из-за стола, пожал ее, хотя и не слишком охотно. Теперь у малого лишний повод для самомнения: как же, его знают!
– Конечно, это приятно, сэр, – продолжал Барбер. – Ну, а я, естественно, знаю вас. О ваших лекциях рассказывают чудеса. Жаль, что из-за моего расписания мне не пришлось испить мудрости, припав к вашим стопам.
Чарльз с сомнением поглядел на свои ноги. Барбер пояснил:
– Иносказательно, конечно. Это – Лу Да-Сильва из Комитета студенческой чести. – Он повернулся к своему товарищу. – Лу, познакомься с профессором Осмэном.
– Очень приятно. – Чарльз вежливо улыбнулся. В ответ второй студент только кивнул головой и не двинулся с места.
«Ага, – подумал Чарльз, – стало быть, без шума все-таки не обойдется. Это можно было предвидеть».
– Мы не помешали, сэр? – Барбер обвел взглядом аудиторию, давая понять, что при подобных обстоятельствах эта вежливая фраза – пустая формальность. – Если вы заняты, мы зайдем з другой раз. Но, может быть, вы уделите нам несколько минут?
– С удовольствием. Начинайте вашу речь, джентльмены.
– Речь? – с некоторой обидой переспросил Барбер.
– Иносказательно, – пояснил Чарльз.
– Я надеюсь, – начал Барбер, – вы не подумаете, что мы с недостаточным уважением относимся к преподавателям вообще или к вам лично, если я вам прямо скажу, зачем мы сюда пришли. Мы хотим попросить вас пересмотреть одно ваше недавнее решение – решение, принять которое вы, бесспорно, имели полное право. Непосредственно это решение касается лишь одного из нас, но косвенно затрагивает всех.
Барбер произнес это вступление искренним и серьезным тоном, глядя Чарльзу прямо в глаза. Да и вообще весь его вид говорил о том, что он человек искренний и серьезный. Правда, это казалось в нем чем-то вроде профессиональной привычки: Положительный Молодой Человек, довольно плотный, белобрысый и уже с намечающейся лысиной. Среди студентов, отдававших решительное предпочтение джинсам, штормовкам и ярким спортивным курткам, Барбер выделялся темно-синими костюмами, как будто заранее наметив и утвердив собственный облик, каким он станет через двадцать лет. Даже его полнота производила впечатление солидности и ощущалась скорее как символ политической благонадежности, чем физиологическая особенность. Не поддаваться раздражению, предостерег себя Чарльз. В конце концов появление такой делегации, безусловно, следовало ожидать. И уж, во всяком случае, студент Барбер не виноват, что барберы, как разновидность человеческой породы, внушают отвращение профессору Осмэну. Впрочем, пора все-таки прервать этот явно заученный монолог и заставить молодчика изъясняться своими словами.
– Мистер Барбер, вы не на митинге, – мягко заметил он. – Я ведь довольно ясно представляю себе, в чем дело. Речь идет о Реймонде Бленте, верно? Так не лучше ли вам сказать без обиняков, что вы от меня хотите? А потом посмотрим, могу ли я это сделать.
– Простите, сэр. Вы знаете, как нам, студентам, нелегко говорить с преподавателем. Со вчерашнего дня я только об этом и думал – поневоле получилась целая речь.
Чарльз уловил подлинную искренность, мелькнувшую из-под маски искренности рассчитанной, и улыбнулся.
– Вас, сэр, скорее всего, не слишком интересует футбол, – сказал Барбер. – И действительно, кое-кто у нас придает ему такое огромное значение, что это просто глупо.
– Напротив. То есть меня футбол как раз интересует. Я не пропускаю ни одного матча на нашем поле.
– Тогда вы понимаете, что значит для нас Блент?
– Понимаю.
– Ну вот. И мы подумали, нельзя ли нам, сэр, найти какой-то выход из того положения, в которое попал Блент, как нарочно, в самую последнюю минуту.
Барбер умолк и впервые за весь разговор отвел глаза. «При всей своей трогательной наивности, – подумал Чарльз, – он смутно догадывается, что произносить такое вслух по меньшей мере неудобно».
– Иными словами, – сказал он, – я просто должен взять свою ведомость и заменить единицу тройкой? Или даже лучше четверкой? Единицу совсем легко переделать на четверку: один росчерк пера – и все. И Блент может играть в финальном матче на своем поле. Так?
– Я понимаю, сэр. То, что мы просим, – нешуточная вещь. – Барбер поник головой – казалось, он задумался над тем, насколько это в самом деле нешуточная вещь.
– До этого, возможно, не дойдет, – в первый раз подал голос Да-Сильва. Он затворил дверь, – Вы могли бы сказать, что хотите еще раз просмотреть работу Блента и сообщить окончательную оценку только в понедельник.
– Мистер Да-Сильва, – спросил Чарльз, – и это правда, что вы член Комитета студенческой чести?!
– Да, сэр.
– И даже председатель! – вставил Барбер, бросив предостерегающий взгляд на своего товарища.
– Да? Ну и ну! – вздохнул Чарльз.
– В самом деле, Лу! – укоризненно подхватил Барбер и снова повернулся к Чарльзу. – Я знаю, что Лу не собирался всерьез предлагать вам ничего подобного. Просто мы вчера на собрании решали, как быть, и само собой, помимо дельных предложений, наслушались немало всякого вздора.
– У вас было специальное собрание по этому поводу?
– Понимаете, сэр, дело-то неотложное. Если что-нибудь вообще можно предпринять, то только сегодня. Я знаю, как трудно приходится вам, преподавателям, из-за того, что ноябрьская сессия совпадает с футбольным сезоном. Если бы дирекция действовала с умом, она назначала бы зачеты дней на десять позже. Но что есть, то есть, и в результате – вот вам. – Барбер выразительно развел руками, как бы говоря, что они с Чарльзом – оба в равной степени – жертвы жестокой судьбы.
– По воле обстоятельств нам всем иногда приходится трудно, мистер Барбер, – сказал Чарльз. – Кстати, я не думаю, чтоб вы пришли сюда без готового решения, этически приемлемого. В конце концов все уже известно, ведомости вывешены, и Блент не имеет права играть. А ведь, наверное, даже в НССА (Национальная студенческая спортивная ассоциация) могут заинтересоваться, почему решение было столь своевременно пересмотрено.
– Профессор Осмэн, – судя по торжественному обращению, теперь должно было последовать самое главное, – если смотреть на вещи объективно – разве нельзя найти в этой истории смягчающих обстоятельств? Ведь Блент не просто какой-нибудь тупица с крепкими икрами, а в общем-то действительно очень неплохой студент и всегда учился вполне прилично. Может быть, малый нервничал или был чем-нибудь расстроен? («Малый», – отметил про себя Чарльз. – Значит, заговорили как мужчина с мужчиной».) Ведь этот финальный матч – немалое событие в его жизни: последняя игра на своем поле, решающее испытание… И не исключено, что наш маленький колледж впервые за всю свою историю пошлет своего студента в сборную страны. Я понимаю, что для вас, сэр, все это, возможно, не имеет особого значения, но, чтобы беспристрастно оценить всю обстановку, мы не должны этого забывать.
– Мистер Барбер, мне кажется, вы довольно своеобразно подходите к делу. Никто не просит нас оценивать всю обстановку. Меня пригласили сюда с одной единственной целью: преподавать историю Англии, что и входит в мою компетенцию. Суждения по поводу всей обстановки требуются от меня так редко, что я, пожалуй, отвык их составлять. Я сочувствую Блен-ту, сочувствую вам, сочувствую всем, видит бог, и больше всего – себе, так как и сам оказался в неприятном положении. Что касается смягчающих обстоятельств, то их можно найти всегда. Один запасной игрок, защитник, не будем называть его фамилии, тоже провалился по моему предмету, но я очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь стал хлопотать о нем. Я допускаю, что вы явились сюда из самых лучших побуждений, но, пожалуйста, даже из самых лучших побуждений не говорите всякий раз «мы», когда речь идет о моих решениях.
– Простите, сэр, – это было сказано отнюдь не извиняющимся, хоть и весьма выразительным, тоном и сопровождалось столь же выразительным взглядом: Барбер явно не привык, чтобы с ним так разговаривали, и Чарльз почувствовал, что его отповедь вышла излишне резкой и потому обидной.
– Да, очень жаль, что так случилось,– продолжал Чарльз уже спокойнее. – И жаль вдвойне, что случилось в такой момент, когда подобная ситуация неизбежно оборачивается дешевой мелодрамой. Но все-таки, Барбер, нельзя же сразу терять голову и намекать, что во всем этом каким-то образом виноват я!
– Но тут есть доля правды, сэр, – теперь Барбер заговорил доверительно. – Вы, наверное, знаете, какая о вас идет слава – в смысле оценок вы страшный человек, сэр. Нет-нет, – поспешно добавил он, предупреждающе подняв руку, – в принципе это только хорошо. Я всегда говорил: чего нам не хватает, так это определенного уважения к наукам. А уж если человек попадает к вам, ему с первой же недели ясно, что здесь, хочешь не хочешь, учись по-настоящему. И за это студенты вас любят и уважают.
– Очень мило с их стороны, – заметил Чарльз.
– Но в то же время у всех такое мнение, что иногда нужно и ослабить поводья. Разве не верно? Причем футбол – это вообще довольно деликатный вопрос.
Помните, сколько уже было из-за него неприятностей все эти годы? То его переоценивают, то недооценивают. Мы, то есть Студенческий совет и представители от преподавателей и дирекции, мы думали, что с этим теперь улажено и все довольны. Кроме, конечно, тех, кто помешан на футболе, и некоторых твердолобых преподавателей, которые, наоборот, ни в грош его не ставят. Нам казалось, что мы навели полный порядок и нашли для футбола законное место, а наши правила – достаточно надежная гарантия того, что академическая сторона не пострадает. Ведь к студенческой команде даже прикреплен специальный преподаватель, чтобы ребята не отставали. А у Блента с успеваемостью было так благополучно, что тренер Харди освободил его от дополнительных .занятий, и – согласитесь, мистер Осмэн, – в этом и есть одна из причин того, что он провалился по вашему предмету. Можно даже сказать, что в известной степени все как раз из-за того и получилось, что он хороший студент.
Чарльз невольно усмехнулся.
– У вас, Барбер, явные задатки философа. Так что же вы все-таки конкретно предлагаете?
– Позвольте ему пересдать, – горячо сказал Барбер. – Пусть он сегодня напишет работу снова, а потом… потом, сэр, я бы на вашем месте забыл, что нужно ее проверить. И вспомнил бы только в понедельник.
– И по-вашему, мистер Барбер, это будет честно с моей стороны?
Барбер насторожился, насколько ему позволяло его природное благодушие.
– Честно? Видите ли, сэр, если вы хотите знать мое мнение, я могу только сказать, что в данных обстоятельствах это будет вполне справедливо. И великодушно.
– Значит, в субботу и воскресенье мне следует быть справедливым и великодушным, а с понедельника – этак с утра пораньше – честным, так?
Боясь потерять самообладание, Чарльз говорил так ровно, что Барбер, введенный в заблуждение его обманчиво мягким тоном, закивал было головой. Но при последних словах его физиономия исказилась досадливой и сердитой гримасой.
– Кончай, Артур! – Да-Сильва, маленький, сухощавый, черноволосый, откровенно наглый, шагнул вперед. – Барбер у нас святая душа, – сказал он, обращаясь к Чарльзу. – Я лично хочу знать только одно: дадите вы нашему герою возможность играть? Коротко и ясно – да или нет?
Эти слова дали Чарльзу совсем новое представление о методах местной закулисной политики; ему стало не по себе.
– Ваш подход к делу мне как-то больше нравится, – произнес он с улыбкой, на которую Да-Сильва и не подумал ответить. – Вы что, угрожаете мне?
– Можете здорово влипнуть со своей честностью, – сказал Да-Сильва.
– Постой, Лу, так нельзя… – начал Барбер.
– Счеты с парнем сводите, что ли? – Теперь Да-Сильва ухмыльнулся – многозначительно и цинично. – Почему не выручить человека, мистер Осмэн, почему бы не замять это дело? Вы же знаете, этого все хотят. Думаете, к вам явилась какая-то пара щенков поклянчить за дружка? За нами стоит сила! Если вы не сделаете, как вас просят, эта история дойдет до самых верхов и сегодня же вечером вас начнет допекать начальство, да и старые выпускники не дадут вам житья – и все из-за ерунды. Давайте лучше тихо, мирно, а, мистер Осмэн?
– Не сомневаюсь, мистер Да-Сильва, что вы готовы причинить мне массу неприятностей – и именно из-за ерунды. Трудно поверить, что вы оба говорите серьезно. Что же касается вашего последнего заявления, мистер Да-Сильва, то вы, разумеется, сами понимаете: если б у меня раньше и было желание пойти вам навстречу, то теперь по вашей вине это уже невозможно… И вот что я хотел бы сказать вам обоим, джентльмены: у вас грубые приемы. Оба вы – каждый по-своему – принадлежите к категории людей, склонных повсюду видеть почву для интриг. С типичной для вас и вам подобных ограниченностью вы не подумали о том, что мистер Блент, у которого есть пара ног и своя голова на плечах, мог бы обратиться ко мне сам, но почему-то не сделал этого. Зато вы вмешиваетесь немедленно. Вы устраиваете собрание. И вопрос, который вполне могли бы уладить между собой студент и преподаватель, послужил вам предлогом для того, чтобы продемонстрировать плохо скрытую неприязнь ко мне и прихвастнуть своей силой, которая вам представляется весьма значительной, а у меня вызывает легкое презрение, о чем я и рад вам сообщить. Все ясно? В таком случае можете идти.
– Ладно, будь по-вашему! – Да-Сильва направился к двери, Барбер задержался у кафедры.
– Я хочу, чтобы вы поняли, сэр, – с достоинством произнес он, – что Лу говорит только за себя. Никто не собирается заставлять вас идти наперекор вашей совести или угрожать вам, тут я с Лу никак не согласен. В конце концов вы сами отвечаете за свои решения. Надеюсь, у вас никогда не будет повода в них раскаяться.
– Хватит, Артур, – бросил с порога Да-Сильва. – Артур – славный парень. Вот только малость подхалим, правда? – Он улыбнулся Чарльзу почти дружески.– Расхлебывать будете сами!
И оба скрылись за дверью.
Учебные корпуса, общежития и административные помещения колледжа были расположены вокруг зеленого газона, который назывался Овалом. Чарльз, выйдя из Лемюэл-Холла, решил не заходить, как обычно, в соседнее здание – Эмбри-Холл– за почтой, а зашагал по дорожке вокруг Овала в другую сторону, чтобы остыть немного в предвидении грядущих событий.
Перемена, разумеется, уже кончилась, и на Овале не было ни души. То, что происходило здесь в течение дня, каждый раз заново поражало Чарльза. Раздавался звонок, и вот откуда-то возникали тысячи полторы людей. По пути из одной обители знания в другую они наполняли тихую площадку нестройным гулом, а через десять минут так же внезапно исчезали, перетасованные уже по-иному, в строгом соответствии с вековым и в высшей степени условным порядком, нашедшим материальное воплощение в этих зданиях из серого камня и кирпича (философское отделение, отделение английской литературы, химическое и так далее), словно все эти названия и отделения, все эти постройки отражали некие реально существующие незыблемые разграничения между явлениями природы и сферами познания их. Порядок как таковой, порядок ради порядка – воистину поразительная штука!
С утра, как всегда в осеннее время, погода была восхитительна: сверкающий иней на траве, воздух с особенным и острым вкусом, как вкус яблока. Теперь, однако, эта особенная свежесть уже почти не ощущалась; мокро поблескивали травинки, словно в самый заурядный весенний день, лишь кое-где на земле белели полосы инея; самая погода для насморка. Становилось слишком тепло. Чарльз снял пальто и перебросил его через плечо вместе с зеленой сумкой для книг, которая здесь, в этом колледже, воспринималась как проявление своеобразного пижонства: небрежное напоминание о том, что ее владелец учился в большом старинном университете на востоке страны, где такие сумки были в моде. Чарльз медленно обходил Овал самым дальним путем, пытаясь разобраться в чувствах, вызванных только что разыгравшейся гнусной сценкой. Чувства эти могли сделать честь любому интеллигентному человеку: они были противоречивы.
Прежде всего Чарльз негодовал, и особенно оттого, что выложил двоим студентам не все, что у него накипело. Это было досадно. Он бы с великой радостью схватил обоих за шиворот и стукнул лбами. Да неужели они до сих пор не знают, неужели еще не догадались, что так с людьми не разговаривают? Разве их пребывание в этих стенах не предполагает в первую очередь стремления к цивилизации, пусть с ее общепризнанными пороками и изъянами, но все же к цивилизации? С такими манерами – и уж тем более с такими моральными устоями – место в исправительной колонии, а не в университете! (Правда, это был колледж, а не университет, но Чарльз в минуты благородного гнева пользовался именно этим словом, чтобы выразить убийственное презрение ко всему, что противостоит цивилизации.)
Однако бывает, что едва человек займет твердую позицию, выработает ясную точку зрения, как ему сразу же начинает казаться привлекательным, более того – разумным нечто прямо противоположное. Так случилось и с Чарльзом. Сопоставив и обобщив все факты, как и подобает логически мыслящему человеку, он ощутил сомнение, тревогу, отвращение и даже легкий испуг. Ему стало ясно, что сгоряча, второпях, он невольно занял более непримиримую позицию, чем хотел сначала. Правда, о том, чтобы поставить Бленту удовлетворительную оценку, не могло быть и речи – его зачетная работа не допускала двух мнений: это было нечто чудовищное. Но вместе с тем Чарльзу было бы неприятно и даже тягостно, если бы его причислили к косным формалистам, узколобым ревнителям учебных инструкций. А кроме того, он действительно ничего не имел против футбола! Бленту стоило только привести любую мало-мальски уважительную причину – на что и надеялся Чарльз, – стоило подойти и что-нибудь сказать в свое оправдание – ну, хотя бы: «Извините, пожалуйста, что так получилось, у меня неприятности, и я просто был не в форме», – и Чарльз, вероятно, нашел бы какой-нибудь выход, а этика – черт с ней! И сейчас еще было бы не поздно кое-что предпринять! Дернуло же ввязаться тех двух ослов и спровоцировать его на сильные выражения! И теперь его «так нельзя» прозвучало, в сущности, как «нельзя вообще».
А между тем настроение у него было даже слегка приподнятое: ситуация оказалась достаточно драматичной! Все годы, проведенные в колледже, Чарльз предпочитал держаться особняком; он видел более чем достаточно примеров нечестного и недостойного поведения, однако все эти проступки либо не были слишком вопиющими, либо не имели близкого отношения к нему – во всяком случае, как он считал, не требовали решительных действий с его стороны. Теперь же наверняка не обойдется без неприятностей – впрочем, видимо, менее серьезных, чем рассчитывают те двое. И, признаваясь себе, что чуточку побаивается и нервничает, Чарльз все-таки не без удовольствия отметил, что страх этот вызван отнюдь не тревогой за собственное благополучие. То был страх скорее нравственного порядка – естественное опасение, что все эти тягостные и утомительные переживания окажутся напрасными. А вдруг, но уже слишком поздно, он убедится, что просто ошибся и поднял бурю в стакане воды, что был неправ и принял глупую позу героя-великомученика? Он знает жизнь и, кстати, историю тоже: сколько их, ревнителей высокой морали, этих клоунов на канате! Громче всего смеются, когда такой скоморох свернет себе шею. И все же, вопреки рассудку, мысль о возможном конфликте настроила его на приподнято-воинственный лад. Многое не нравилось ему в здешних порядках, со многим он был не согласен, и теперь смутное, годами накопленное недовольство созрело и вылилось в протест против самого духа учебных заведений, вроде этого колледжа, против посредственности или по крайней мере ограниченности, возведенной в добродетель.
Обо всем этом и размышлял Чарльз Осмэн, подходя к Эмбри-Холлу.
В вестибюле он направился было к своему почтовому ящику, но в эту минуту его окликнула миссис Фейермэн, секретарь исторического отделения.
– Привет вам от ректора Нейджела, – сладко молвила дама. – Не сможет ли мистер Осмэк заглянуть в кабинет ректора ровно в двенадцать? Я сказала ректору, что по расписанию у вас в это время ничего нет.
– Зачем это я ему понадобился? – хмуро спросил Чарльз.
Миссис Фейермэн рассмеялась.
– Говорят, вас собираются поставить на поле защитником. Представляю себе, какой у вас будет прелестный вид в спортивном костюме.
– Если вам с поля принесут мою голову, отправьте ее, пожалуйста, моей маме. Между прочим, вы довольно быстро ухватили суть происходящих событий.
– Недаром мы, девочки, висим на телефончиках, – весело отозвалась миссис Фейермэн. – А пока что вас тут дожидается студентка, некая мисс Сэйр. Я велела ей подождать в большом конференц-зале.
– Не знаю некой мисс Сэйр, – буркнул Чарльз. – Все-то вмешиваются, кому не лень.
– Нареченная мистера Блента, мой дорогой. Носит его значок, как у них заведено.
В своем почтовом ящике Чарльз нашел обычные рекламные проспекты: «Дорогой профессор, Вас, вероятно, интересует мнение Ваших коллег по поводу нашей новой статьи: «История для тех, кто молод душой…» Один большой журнал предлагал викторину «В последний час»: «Зная, что преподавателям часто не хватает времени читать все, что нужно, чтобы разобраться в текущих событиях, редакция снабжает каждые десять комплектов подписки бесплатным приложением с ответами на вопросы викторины. Приложение высылается простой бандеролью…»
Ближайшая урна стояла поодаль, в глубине вестибюля, и, направляясь к ней с ворохом бумаг в руках, Чарльз прошел мимо кабинета декана исторического отделения профессора Лестрейнджа.
– Чарли! – донесся зычный голос из раскрытой двери.
– Занят! – отозвался Чарльз, засовывая бумаги в урну. – Студентка ждет.
– Минуточку, всего на два слова, – голос был добродушный, но повелительный, и Чарльз послушался.
Старый Лестрейндж, румяный великан с непокорной гривой седых волос, в прошлом был нападающим школьной команды где-то в южных штатах и даже играл в составе сборной страны.
– Сразу о деле, не хочу тебя задерживать, – закричал он, едва только Чарльз переступил порог. Старик был глуховат и тише говорить не умел. Когда он проводил занятия, две соседние аудитории приходилось оставлять пустыми. – Дай мальчику сыграть, Чарли. Не стой у него на дороге, послушайся меня.
– Видите ли, сэр… – Чарльз не нашел, что ответить на подобную прямолинейность.
– Плюнь на принципы, – грохотал Лестрейндж. – Мой тебе совет, сынок. Не как старший говорю – как товарищ товарищу. С какой стати ерепениться? Мальчишка бегает – загляденье, дай же мне на него посмотреть еще раз. Обожаю, когда он играет. И вообще, – громоподобный рык перешел в доверительный рокот. – Что у нас здесь, по-твоему? Высшее учебное заведение? Для этого сборища остолопов один хороший защитник – тоже педагогическое достижение. Дай парню сыграть. Какого черта?
– М-да, – уклончиво протянул Чарльз, поворачиваясь к двери. – Спасибо, Генри, я и сам бы рад.
– Не собираюсь оказывать на тебя давление, – загремело вслед за ним по вестибюлю. – Поступай как знаешь, я поддержу. Все же, конечно, хотелось бы поглядеть, как парень играет.
Этот вопль души, гулко раскатившийся по коридору, тронул Чарльза. Ему показалось, что Лестрейндж совершенно прав. «По крайней мере честный человек», – подумал он, входя в конференц-зал.
Помещение, где раз в неделю заседали преподаватели исторического отделения, всегда вызывало у Чарльза гнетущее чувство. Казалось бы, и потолок высокий и пропорции в общем приятные, но все не то. Тяжелая наследственность, как сказал бы врач. Темные панели, выше – обои, имитирующие соломенную плетенку, длинный потрескавшийся полированный стол в кольце стульев, наверху – призрачно-белая чаша люстры, свисающей на тяжелых цепях с беленого потолка, украшенного лепниной сложного геометрического рисунка. Все это казалось Чарльзу олицетворением многих черт этого учебного заведения. Претензия на аскетическую строгость, а в результате – убожество. Почти весь день из комнаты не уходило слепящее солнце, поэтому шторы были задернуты, и свет, пробиваясь сквозь них, желтовато-бурым туманом висел над тусклой гладью длинного стола. В полосе света плясали пылинки, чуть пахло чернилами, мелом и еще чем-то, быть может, потом людей, которые долгие часы изнывали здесь от нетерпения.
Студентка стояла возле окна и обернулась на звук его шагов. В полусвете ее трудно было разглядеть. Чарльз заметил только, что волосы у нее как будто очень светлые. Студентка курила; поперек стола шкурой убитого зверя распласталось коричневое меховое пальто.
– Мисс Сэйр?
– Лили Сэйр. – Она обошла вокруг стола и, как прежде Барбер, можно сказать, вынудила его пожать ей руку. Впрочем, справедливости ради следовало признать, что она миловиднее Барбера. У нее было тонкое, умное лицо, пожалуй, чуточку узковатое, бледное, с прозрачной кожей. Волосы в обдуманном беспорядке свободно и естественно лежали по плечам. На ней была простая синяя юбка – не брюки по крайней мере – и белая мужская рубашка с расстегнутым воротником. «Чистая», – отметил Чарльз. На шее – нитка жемчуга, завязанная небрежным узлом.
– Чем могу быть полезен, мисс Сэйр?
– Еще не знаю. Скорее всего, ничем. Скажите, вы человек без предрассудков?
– Как вы сказали?
– Без предрассудков. Honette homme ((франц.) – порядочный человек. Лили употребляет эти слова неточно), как говорят французы.
– Догадываюсь, – кротко заметил Чарльз.
– Да, говорят, – упрямо повторила она. – И не нужно делать вид, что вам смешно. Это серьезный вопрос.
– И выражен весьма учено.
– Я хочу сказать – похожи вы, например, на графа Моска из «Пармской обители»?
– Не думаю. Пожалуй, нет. Хотя я в последний раз читал эту книгу примерно в вашем возрасте и, возможно, с тех пор изменился к лучшему. Но если б я и был на него похож, мне едва ли полагалось бы в этом признаваться. Скажите-ка лучше попросту, что вам нужно. А уж в моей персоне разбираться будем после.
– Студент всегда в невыгодном положении, когда говорит с преподавателем. Преподаватели так привыкли, что только они правы. Я надеялась, что у нас с вами будет по-другому.
Она погасила сигарету о крышку стола, не спуская глаз с Чарльза, будто проверяя, как он примет эту маленькую вольность.
– Я хочу поговорить с вами на сугубо личную тему, – продолжала она. – В вашем контракте, очевидно, нет пункта, обязывающего выслушивать от студентов подобные вещи. – Это было сказано с завидным хладнокровием.
– Тем не менее я слушаю, – сказал Чарльз. – Вы собираетесь говорить о Рей-монде Бленте?
– Да. Не думайте только, пожалуйста, что я хочу оказать на вас давление…
– А этого вы и не можете, – резко бросил Чарльз. Он посмотрел на Лили Сэйр в упор, но она не отвела глаз. – И никто не может.
– Да, вероятно, – согласилась она после секунды молчания и добавила с улыбкой: – Но дело в том, что мой отец состоит здесь попечителем, а меня – возможно, не без оснований – иногда называют балованной папенькиной дочкой: Поэтому я хотела вам с самого начала сказать, что вы можете меня не слушать, если не хотите.
– Это честно с вашей стороны, – заметил Чарльз. – Значит, вы рассчитываете на мое любопытство.
– На ваше любопытство и на то, что я женщина, а вы мужчина, – одним словом, на все, что может мне помочь.
– Я охотно вас выслушаю, но должен тут же предупредить, что дело уже несколько усложнилось: затронуты, как выражаются педагоги, «вопросы сугубо принципиальные «.
– Ну ясно, как же иначе! – Лили вздохнула. – Кто в наше время станет заниматься человеком. Мы даже сердимся не на людей, а на их принципы.
– Но и за принципы люди умирают. – Чарльз посмотрел на часы. – Впрочем, вы ведь не об этом собирались говорить. Через двадцать минут как раз начнется великая битва принципов, так что не будем терять времени.
– Это довольно длинная и запутанная история, но тут одно очень связано с другим, так что, пожалуйста, не прерывайте меня, даже если я начну издалека.
Она повернулась, чтобы достать из кармана пальто сигареты, предложила и ему закурить и даже зажгла спичку. Несколько мгновений они молча и важно дымили.
– Я, собственно, пою скорбный гнев Ахиллеса (Герой Троянской войны, воспетый в «Илиаде» Гомера). – Начало было несколько необычное. – Ахиллеса, который мрачно сидит в спортзале.
Ее голос, ровный и низкий, прозвучал восхитительно, но Чарльз все-таки попросил:
– Если можно, без аллегорий, мисс Сэйр.
– Вы правы. Я, понимаете ли, все это очень тщательно сочинила заранее, потому что не умею много говорить о себе. Мне отводилась роль Брисеиды (Героиня «Илиады», пленница и возлюбленная Ахиллеса, из-за которой он поссорился с Агамемноном.), а папе – Агамемнона. Впрочем, это неважно. И потом я надеялась вызвать в вашей педагогической душе умиление, изобразив себя в какой-то степени синим чулком. Ну, да ладно. Так вот: я хоть и не красавица, но все-таки, без ложной скромности, недурна. Хорошенькая, можно сказать. Кроме того, я достаточно остроумна, да еще и богата. Моя мать умерла, когда я была девочкой, а отцу приходилось много разъезжать по свету. Так что училась я главным образом в Европе и часто меняла школы, а поэтому оказалась года на два старше моих однокурсников и поэтому же обладаю своеобразной эротической привлекательностью – особенно в глазах снобов, – из-за чего и попадаю иногда в довольно неожиданные ситуации.
«Удивительно самоуверенная особа, – подумал Чарльз. – «Эротической привлекательностью», скажи пожалуйста!»
– У моего отца нет ничего на свете, кроме меня, если не считать железной дороги, двух-трех отелей и так далее. Поэтому я согласилась поступить сюда, в его альма матер, и разыгрывать из себя типичную американскую студентку, хотя, кажется, это выходит у меня очень неубедительно. Теперь на сцену выходит Ахиллес. – Она помолчала и улыбнулась. – Нет, бог с ним, с Ахиллесом. Только я хочу вам рассказать об этом беспристрастно и без всяких оправданий для себя.
– А вы уверены, что вообще стоит рассказывать? Вы ведь помолвлены с ним.
– Ну, не помолвлены, я всего-навсего ношу его значок. Это гораздо менее серьезно, чем помолвка: чисто студенческий обычай. Я представляю собой – вернее, представляла – неотъемлемую частицу той славы, которой пользуется Рей среди ребят из его общества. Это случилось совсем внезапно, где-то в середине футбольного сезона: как видите, все на свете приурочено к футболу. Сразу же, как мяч ввели в игру, последовал бросок – не то со ста трех, не то со ста пяти ярдов, – который привел всех в бешеный восторг. Рей был доволен собой, я – тем, что он доволен; в то время мы с ним еще только встретились несколько раз, больше ничего; ребята из его общества, те были ну просто страшно довольны. По этому случаю состоялась выпивка, с Реем носились бог весть как, со мной – тоже, потому что я как бы состою при нем. Рея в компании только и остается что превозносить: у него режим, и он не пьет. Но я тут при чем? Я-то как раз пью довольно много.
– Вот как, – вставил Чарльз лишь для того, чтобы что-то сказать. Девушка очаровала его, хотя он и видел в ее искренности элемент трезвого расчета – впрочем, она ведь и сама призналась, что это так. В его время – каким оно вдруг стало далеким! – девушки не говорили так откровенно. Быть может, в этом и есть секрет ее обаяния?
– Не думайте, что я была пьяна, – продолжала она, – просто немного навеселе. Я радовалась, что всем так хорошо, а главное – что я так естественно и непринужденно вошла в роль самой популярной девушки колледжа. Я думала о том, как будет доволен отец, когда убедится, что меня не окончательно испортила европейская система воспитания и я так охотно предоставляю эту возможность американской системе. Все это выглядело вполне безобидно, тем более что нас с Реем как бы и не касалось. Мы были общественным достоянием, вроде короля и королевы на Празднике весны, и эти бараны из Альфа Сигма Сигма (Студенческое общество. Общества или клубы студентов высших учебных заведений США образованы по типу масонских лож, со сложным обрядом посвящения, со своими эмблемами и своим уставом) скакали вокруг нас, пили за наше счастье и грелись в лучах романтической любви, которую сами же придумали. Мы были там лучше всех – самые красивые, самые заметные, самые интересные, совсем как в романе. Я, быть может, и не бог весть как хороша, но, поверьте, в соответствующем туалете вид у меня весьма аристократический. Говорят, я неглупа, ну и потом всем известно, что я богата… А у Рея ни гроша за душой – он из тех, кто таскает камни для пирамид. Не знаю, снобизм это или нет; я просто рассказываю, как все это представлялось многим. И, наконец, он был герой дня, кандидат в сборную страны – словом, красота – награда доблести! Потом воодушевление слегка утихло и мальчики, продемонстрировав своим дамам, что такое высокое чувство, разбрелись с ними по углам, чтобы, так сказать, перейти от поэзии к делу. Рей был нежен, романтичен и неловок, и мне, признаться, все это казалось совершенно прелестным. Он приколол мне свой крохотный значок вот сюда, прямо на сердце, и, надо отдать ему должное, он сделал это с благоговением, не давая воли рукам… Я вас шокирую или вам просто скучно?
– Мне не совсем ясно, при чем тут я, – сказал Чарльз. – Но продолжайте, если вам угодно.
– Я не принадлежу к людям, которые делают только то, что хотят другие. Примерно через неделю я начала понимать, что живу во сне, причем не в своем собственном и даже не во сне Рея, хотя его все это захватило больше, чем меня, а в каком-то коллективном сне о бедном, но примерном юноше и прекрасной принцессе. Тогда я ущипнула себя и проснулась. Чтобы проснуться самой, этого достаточно, но чтобы выбраться из чужого сна, нужно ущипнуть кого-то другого. Рея я ущипнула всего неделю назад, а ребят из общества еще не успела, не говоря уж про всех остальных – ведь эта романтическая история стала у нас в колледже довольно широко известна. Я вернула ему значок в понедельник, кажется, и постаралась проделать все это как можно деликатнее. Я только сказала, что мы не должны связывать друг друга даже в такой степени, пока не убедимся, что это не просто увлечение на один футбольный сезон. Я тогда и не заикнулась о том, чтобы больше не встречаться. Но чего стоит деликатность в таких делах? Здесь либо да, либо нет.
Сначала Рей был ошеломлен, но понемногу загрустил, надулся и под конец сказал, что я не имею права с ним так поступать. Как это, по-вашему, справедливо?
– Для него это был, наверное, страшный удар. – Чарльз попробовал вообразить, что должен чувствовать юноша в возрасте Блента, припомнить собственные переживания в молодые годы, весь ужас отчаяния и одиночества отвергнутой любви – и не нашел в своей душе ничего, кроме бесцветного и сухого подобия прежних чувств.
– Во вторник к вечеру, – продолжала Лили Сзйр, – наш герой успел собраться с мыслями, позвонил мне и дал понять, что, если я не соглашусь восстановить статус-кво, все на свете теряет для него смысл, он ставит точку и «кончает эту историю». Мне и в голову не пришло, что он имеет в виду футбол. Потом в трубке стало тихо, и я на секунду даже испугалась: еще, чего доброго, покончит с собой. Но тут он снова заговорил, и я поняла, что это только романтические бредни и оскорбленное самолюбие. Я еще подумала тогда: ну и прост же ты, мальчик! И вот я… – Лили запнулась.
– Да? Что же?
– Возможно, я сказала не то и не так, но что поделаешь. Я сказала, чтобы он не был тряпкой.
– Тактично.
– Надо же было что-то ему ответить! Наверное, следовало подождать до конца футбольного сезона, но откуда мне было знать, что мои решения, касающиеся моей личной жизни, могут повлиять на судьбу американского спорта?
– Вы хотите сказать, что Блент провалился нарочно, чтобы не участвовать в финальном матче и проучить вас?
– Совершенно верно, – кивнула она. – А теперь наметилось еще кое-что похуже. Он, как видно, рассказал кому-то, во всяком случае, все только об этом и говорят. Я получила серьезный выговор от капитанов болельщиц, Джейн Пэррот и Нэнси Перси, за то, видите ли, что не болею за свой колледж. С минуты на минуту ко мне может пожаловать сам президент Альфа Сигма Сигма. Говорят, что когда рядом беда, то и свое горе легче.
Если это правда, пусть вас утешает мысль, что на меня тоже пытаются оказать давление.
Чарльз невесело рассмеялся.
– Что же вы предлагаете?
– Неофициально, да? Как человеку широких взглядов? Не считаясь с правилами, с тем, что принято, а что нет?
– Хм. На этот счет не могу вам дать твердой гарантии.
– Тогда я ничего не предлагаю. – В ее голосе не было ни тени обиды или неприязни. – Придется мне покорно нести мой дешевый пластмассовый крест, а вам – свой. Извините! – Она протянула ему руку.
– Вы считаете, – сказал Чарльз, – что мне следует вызвать вашего молодого человека к себе, задать для вида два-три вопроса и отпустить с миром, даже если он не отличает Кромвеля от Юлия Цезаря?
– Да, – серьезно кивнула она, – именно. Вызовите его, отдайте ему его футбольный мяч – всучите насильно, если надо, – и велите играть. Внушите ему, что романтическая блажь недопустима. Его может ждать блестящая карьера, и он несет за нее ответственность – не вы и не я, а он сам. Пусть не перед своей командой и не перед колледжем, а хотя бы перед самим собой. Моя просьба, вероятно, звучит неэтично, но, по существу, она в высшей степени нравственна. Это единственно честный путь. И если для нас с вами этот путь оказался нелегким, наказание должен понести наш герой… только, если можно, после завтрашнего матча.
– Ну, а вы? – спросил Чарльз. – Вы тоже возвращаетесь к нему до послезавтра?
Она улыбнулась – на этот раз, как показалось ему, более сердечно.
– Вы хитрый, вас не проведешь. Мне это нравится.
Чарльз тоже улыбнулся, но промолчал; она еще не ответила на его вопрос.
– Я не должна с вами кокетничать, правда? – сказала Лили. – Нет, я не вернусь к нему. Я не могу так: поманить назад и сразу опять прогнать. Это было бы нечестно.
– Вы очень мило говорите о «нас с вами», – хмуро заметил Чарльз, – но имеете в виду, конечно, меня одного. Боюсь, что я не смогу выполнить вашу просьбу, хотя в известной мере я с вами согласен, но все равно сначала надо было бы выслушать самого Блента. Жаль, но что поделаешь.
Раздался бой часов. Двенадцать.
– Не принимайте этого близко к сердцу, – сказала Лили Сэйр. – Я понимаю, что для мужчины, для преподавателя все это сложнее. И потом вы правы: почему вы должны взять на себя неприятную роль, а я – нет? Но я не могу. Не могу – и все.
– Ну, а Блент, он здесь что – вообще ни при чем? – сердито спросил Чарльз. – Почему все идут ко мне и твердят, что я сделал что-то ужасное? Почему Блент все время за сценой? Не я же, черт возьми, провалился по истории!
– Вы опоздаете, вас ждут. – Лили взяла со стола пальто.
– Послушайте, – остановил ее Чарльз. – Ничто еще не решено окончательно. За этот час многое может измениться. Где вас найти, если понадобится?
– Я живу не в колледже, а в городе, у отца. Наш номер есть в телефонной книге.
Они пожали друг другу руки и слегка сконфузились, сообразив, что им все равно выходить вместе. Чарльз помог ей надеть пальто.
– Подвезти вас? – предложила Лили. – Отец подарил мне «бугатти». Каждой молодой американке полагается иметь «бугатти».
Чарльз отказался и проводил ее до машины.
– Жаль, что я человек с предрассудками, – сказал он, когда Лили включила зажигание. – Надеюсь, вам удастся найти другого.
По-видимому, «ситуация» была налицо. Меняют ли дело признания Лили Сэйр? В целом, вероятно, нет – по крайней мере с формальной точки зрения. Впрочем, Чарльзу было некогда размышлять над тем, какую занять позицию: он уже и так на несколько минут опаздывал к ректору.
Он, правда, не унизился до того, чтобы припуститься рысцой, но, в нарушение всех правил, пошел к административному зданию, Джексон-Холлу, напрямик через Овал, чем вызвал недовольную мину заместителя ректора по учебной части мисс Мориарти, которая вышла на ступеньки покурить. В ведении мисс Мориарти находился женский состав колледжа.
– Чудесное утро, мэм, – на ходу бросил Чарльз.
– Прелесть. Я как раз думала, как долго в этом году трава зеленая.
Войдя в здание и благоразумно дождавшись, пока дверь плотно закроется, Чарльз не без ехидства произнес:
– И будем надеяться, что я тебе испортил это чудесное утро.
Фасад Джексон-Холла был по традиции обвит плющом, но интерьер недавно отделали заново, в стиле, соответствующем назначению этого корпуса: снесли перегородки и вместо комнат «организовали пространство», как говорят архитекторы, лабиринтом барьерчиков по пояс вышиной, и теперь за этими баррикадами под яркими лампами дневного света стучали на машинках многочисленные секретарши.
Свет ламп, размещенных группами на больших щитах, похожих на опрокинутые формочки для льда, отражался от светлых кремовых стен. Все вокруг излучало чистоту и деловитую энергию и производило приятное впечатление даже на Чарльза, хотя как преподаватель он порой задумывался, за что платят жалованье всем этим деятельным дамам.
Остановившись у коммутатора, он объяснил дежурному секретарю-телефонистке, зачем пришел. Его попросили подождать, и только тут он с беспокойством подумал о предстоящем свидании. По-настоящему за эти последние полчаса ему бы следовало сосредоточиться, наметить план действий: «если он скажет то-то, я отвечу то-то», – как начинающий шахматист перед партией. Хотя, возможно, так даже лучше – импровизация у него получается удачнее. И, быстро проверив свои ощущения, он с удовольствием отметил, что вовсе не настроен разыгрывать твердокаменное упорство и цепляться за принципы лишь во имя принципов. Конечно, без этих горе-талейранов Барбера и Да-Сильва было бы лучше, но его позиция по-прежнему остается разумной, и он должен ее разумно изложить. Остального Чарльз не успел додумать: дежурная знаком показала ему, что можно пройти.
У входа во владения ректора, на пороге «les appartements de son altesse» (Апартаменты его высочества (франц.)), ему, как всегда, стало чуточку не по себе. Сам ректор тут был совершенно ни при чем: Чарльз находился в наилучших отношениях с Хармоном Нейджелом. То была скорее инстинктивная робость перед таинством власти, чувство, знакомое каждому, кто впервые попадает в кабинет начальства. Есть люди, у которых это ощущение не исчезает никогда. Возможно, в основе его было одно обстоятельство, которое всякий раз казалось Чарльзу откровением: здесь, на вершине, в этой святая святых, куда попадаешь, пройдя сквозь вереницу скучных казенных помещений, официальных и безликих, заставленных скучной казенной мебелью и заваленных грудами старых учебников, – удивительно обжитая, чистая, со вкусом обставленная комната, полная веселых солнечных бликов. Уютный огонек за начищенной до блеска каминной решеткой, простой, но хороший ковер, длинный, сверкающий, полированный стол. На стенах картины, без сомнения, подобранные самим ректором, в шкафах аппетитно расставлены книги, некоторые еще в своих ярких суперобложках, и видно, что это не случайные книги, а именно те, которые нужны здесь хозяину.
Едва секретарь ректора мисс Яроу открыла дверь, чтобы доложить о посетителе, как ректор уже встал из-за стола и пошел ему навстречу.
– Чарльз! – это было сказано так сердечно, с таким явным удовольствием, что усомниться в искренности Хармона Нейд-жела казалось невозможным.
– Рад вас видеть, сэр, – ответил Чарльз. Можно было сказать и «Хармон», можно было бы совершенно спокойно сказать просто «Привет!», но в данный момент Чарльз счел более уместным сдержанно-уважительное «сэр». Так, он надеялся, произнес бы это богатое оттенками обращение доктор Джонсон (Сэмюэл Джонсон (1709-1784) – английский писатель, лексикограф и критик, знаменитый острослов) в благодушном настроении: здесь было и чувство собственного достоинства, и признание служебной дистанции, исключающей какую-либо фамильярность, и учтивый, но твердый намек на то, что все формы общения имеют равное право на существование. Нейджел, со своей стороны, явно не остался глух к этим нюансам и чуть нахмурился, но, как человек благоразумный, предпочел сделать вид, что ничего не заметил, и, указав Чарльзу на стул возле себя, вновь занял свое привычное место за письменным столом. Долгая минута прошла в молчании. Сплетя пальцы на затылке, ректор со сдержанной, но дружеской улыбкой рассматривал Чарльза, и Чарльз улыбнулся ему в ответ.
– Пусть и у вас свои заботы, – нарушил, наконец, молчание Хармон Нейджел, – но вы хоть по крайней мере не ректор. Помните, в средние века люди верили, что каждый епископ непременно обречен гореть в аду лишь за то, что он епископ? О ректоре колледжа можно сказать то же самое.
Чарльз невнятно промычал нечто сочувственное.
– «Скромный гуманитарный колледж, – процитировал ректор, – основанный баптистами, республиканский по ориентации, расположенный неподалеку от процветающего города, в прелестной местности, на лоне природы…» – была когда-то природа, а теперь на нас от подножия холма надвигаются наши собственные трущобы: прачечные, бары, закусочные… Чарльз, вы случайно не знаете, это правда, что наше студенческое кафе – попросту вестибюль публичного дома?
– Говорят.
– М-да. Почему, о почему эти детки не способны предаваться своим грешным радостям втихомолку? Теперь придется что-то предпринимать. Или вот еще: взгляните-ка. – Он приподнял со стола пачку бумаг и с безнадежным видом уронил обратно. – Вот, скажем, миссис Пэриш. Ее покойный супруг был у нас попечителем года так до тридцать седьмого, и она недоумевает, почему мы ей больше не присылаем билетов на футбол. И недоумевает, заметьте, в довольно категорической форме. А так как у миссис Пэриш куча денег, которые она могла бы завещать колледжу, это недоразумение заслуживает серьезнейшего внимания. Или, например, группа наших выпускников из Питсбурга. Думали, думали все эти годы и додумались, наконец, направить нам послание, в котором призывают колледж отвергнуть языческие традиции древних греков и построить образование «на незыблемой основе христианской веры». Масса практических предложений, как провести вышеупомянутую реформу наилучшим образом, и на каждое придется так или иначе отвечать. А под конец спрашивают напрямик: как это, мол, я считаю возможным защищать «суетные, полные гордыни философские концепции Афин и Рима»?
– Почему бы не предложить им разработать этот план детально? – заметил Чарльз. – Выгадали бы год-другой передышки, а к тому времени, глядишь, они бы все и забыли.
– А-а! Берегитесь, Чарльз! Я вижу в вас задатки администратора! Еще один пример, последний. Капитан полицейского участка с шоссе ? 10 задержал одного из наших юных джентльменов за то, что тот в понедельник вечером пытался, насколько я понимаю, поставить свой автомобиль на то место, где уже стояла полицейская машина. Получив замечание, молодой служитель наук, еще и пьяный ко всему прочему, крупно поговорил с капитаном полиции, которому не оставалось ничего другого, как его арестовать. После чего постепенно выясняется, что машину он взял на вечер у товарища, что машина не застрахована и водительских прав у парня нет. Тем не менее капитан Прайс заверяет меня, что ему меньше всего хотелось бы доставлять неприятности колледжу, к которому он всегда питал самые дружеские чувства. Однако родители студента, которых известили об этом происшествии, сегодня утром заявили мне по телефону, что все это безусловно сплошное недоразумение: их ребенок никогда в жизни не совершил бы ничего подобного, да и вообще он не умеет водить машину. Вот так и сижу пока что между двух огней. Вы, конечно, думаете, что я вас хочу разжалобить своими горестными излияниями, а, Чарльз? – Ректор расхохотался молодо и задорно. – А ведь и верно, хочу! До того приятно иной раз взять и высказаться! И, между прочим, без всяких коварных задних мыслей, честное слово. Должен ведь и мне кто-то посочувствовать, я тоже человек. Только ради бога, Чарльз, не сидите с таким угрюмым лицом. Можно подумать, что я собираюсь заставить вас поступиться вашей честью.
– Что ж, разве нет? – Правда, это было сказано с улыбкой.
– Разумеется, нет! – быстро ответил Нейджел. – Хотя, – добавил он, помолчав, – если б понадобилось, заставил бы, будьте уверены.
Чарльз кивнул – он в том не сомневался. И оттого, что ректор сказал ему правду, у него чуточку отлегло от сердца.
– Послушайте, Чарльз, – снова заговорил Нейджел. – Я вас уважаю и люблю. Я считаю вас отличным преподавателем. И ' я знаю, что, как большинство отличных преподавателей, вы, разумеется, относитесь к административным работникам с тихим презрением. Я очень ясно представляю себе, как вы отозвались бы, скажем, обо мне. «Нейджел? Очень приятный человек, но должность его, конечно, погубила. Мог бы стать педагогом, а превратился в обтекаемый чернильный прибор». Вы бы сказали это, Чарльз, самым корректным тоном: без сожаления и без насмешки, просто констатируя, что дело обстоит именно так. – Чарльз хотел было запротестовать, но ректор жестом остановил его. – Я не обижаюсь и не виню вас. Больше того, я бы даже сказал, что в известном смысле вы правы. Я тоже, как вы знаете, был когда-то преподавателем и думал точно так же. А сейчас иной раз погляжу в зеркало на свою энергичную, мудрую и бледную физиономию и скажу себе: «Теперь ты, друг, выдающийся воспитатель». – Он засмеялся.
– Надо же кому-то заниматься организационной стороной, – не слишком убежденно сказал Чарльз.
– Это звучит вроде «должен же кто-то быть дворником». И тем не менее это верно. У нас в колледже я и есть этот «кто-то». Вы когда-нибудь задумывались, Чарльз, что это значит – «заниматься организационной стороной»? Чего это стоит? Я, например, не задумывался, пока не взялся за нее. Преподаватели, как правило, этого не учитывают – да и с какой стати, собственно, им учитывать? У меня на ночном столике лежат две книги: библия и «Государь» Макиавелли. И та и другая почти одинаково необходимы, но «Государь» все-таки лежит сверху. С некоторыми оговорками – ведь нам здесь не часто приходится решать вопросы жизни и смерти, и поэтому, вероятно, мы пользуемся академической свободой, иными словами, свободой оставаться в академических рамках, но, в сущности, как я уже сказал, с некоторыми оговорками, ректор мало чем отличается от государя Макиавелли. Так, например, он может подняться до своего положения различными способами, и некоторые из них весьма похожи на узурпацию власти или дворцовый переворот. Ректор правит своими «подданными», то бишь студентами, и в личном общении с ними он добр и снисходителен в лучшем смысле слова. Он облечен такой властью, что ему, кажется, нет надобности даже применять ее – опять-таки, разумеется, в личном контакте. В то же время в нем есть и нечто далекое, недоступное и таинственное, ибо он не просто власть, а как бы живое и зримое воплощение принципа власти. Однако его главная опора и вместе с тем главный источник опасений – это его знать и его придворные, то есть преподаватели и административные работники. Великие бароны-разбойники от социологии, английской литературы, естественных наук… вы меня понимаете? Ими он тоже правит, но лишь как primus inter pares (Первый среди равных (лат.)), и это все, в чем он может положиться на книгу Макиавелли. Остальное зависит от него самого, от того, как он сумеет поставить себя с ними. А ведь они – народ дошлый, Чарльз, им палец в рот не клади! Как ни странно, даже самый заумный книжный червь, из тех, кто по целым дням пропадает в библиотеке и гложет кадастровую книгу (Земельная опись Англии, произведенная Вильгельмом Завоевателем в 1086 году) или «Начала» Ньютона, даже и он дошлый парень и может одним щелчком сбить ректора с его пьедестала, да так ловко, что тот и опомниться не успеет. Ну-с, а кроме вышеизложенного, есть еще общество выпускников, есть попечители, есть в конце концов и остальной мир – другие княжества, другая субординация, другие властители и боги, на фоне которых фигура ректора сжимается до микроскопических размеров. И под натиском всех этих сил государю нужно сохранять не только равновесие, но по мере возможности и достоинство.
– У всех нас есть свои Сциллы и Харибды, – отозвался Чарльз. – А если вы хотите сказать, что я вам подбавил еще хлопот, поставив «незачет» Бленту, – что ж, очень сожалею.
– Ах, вы про это! – Нейджел пренебрежительно отмахнулся. – Хлопот! Со своими хлопотами я справлюсь. Их достаточно, но вас они не должны беспокоить. И вот что, Чарльз: раз парень подал вам скверную – работу, вы абсолютно вправе его срезать. Так что если кто-нибудь вздумает донимать вас насчет этого, можете сказать, что это колледж его не допускает к игре, а не вы.
– Значит, вы меня вызвали, чтобы поздравить? – мягко осведомился Чарльз.
– И до чего же вы, преподаватели, колючий народ! Конечно, мне жаль, что Блент не может играть. Если он и в самом деле такая важная фигура – в чем я, кстати, склонен сомневаться, – значит, я рискую проиграть десять долларов Пар-неллу, ректору наших противников. Нет, серьезно, Чарльз, в принципе я целиком на вашей стороне. Совсем не вредно иной раз поставить всю эту футбольную команду на свое место.
– Но принцип-то ведь не в этом!
– В этом тоже, если хотите. – Нейджел повернулся на своем вращающемся стуле, посмотрел в окно и, помолчав, продолжал: – Да, совершенно верно, я действительно вызвал вас, чтобы посмотреть: твердо вы решили или, может быть, еще передумаете. В моем положении я не мог поступить иначе. О подробностях говорить незачем, если они вам не интересны. Одним словом, я обещал с вами поговорить. Но знайте, я только спрашиваю: можете вы изменить свое решение или нет? И все. Если, после того, как я объяснил вам положение вещей, вы все-таки ответите, что не можете, – значит баста, вопрос исчерпан. Нареканий со стороны дирекции или еще кого-либо можете не опасаться, да это и не в вашем характере. Я вас поддержу, и все обойдется.
– Спасибо, – неловко пробормотал Чарльз.
– Вот и отлично. – Ректор снова повернулся к письменному столу, взял толстую картонную папку и взвесил ее на ладони.
– Вам не кажется несколько странным – с чего бы это парню вдруг взять да провалить какой-то письменный зачет?
– Ну, провалился-то он как раз с треском, – возразил Чарльз. – Он у меня первый год, так что я с ним знаком только по этой работе. Хотя, говорят, он очень способный малый.
– Вот именно. Он ведь и поступил-то к нам на общих основаниях, не как спортсмен. Вы знаете, конечно, что мы имеем стипендии для спортсменов. Блент тоже получает стипендию, но заработанную своим трудом. Кстати, в самом начале у него не все шло гладко. Он едва не вылетел за неуспеваемость, и, признаюсь вам, ему бы тогда не удержаться, если бы тренер первокурсников уже к тому времени не распознал в нем талант и не уговорил тренера Харди вступиться. Причем основанием послужил не просто футбол: они это представили как случай психологический. Вы и не подозреваете, до чего они там, на спортивных площадках, нахватались нынче наукообразной терминологии: депрессии, комплексы… Харди убедил декана Ларинга, что Блента еще можно спасти для человечества и науки, если им займется специалист-психиатр. Его повели к доктору Блюменталю, и тот ему помог… Уж не знаю, как в таких случаях действуют наши психиатры. Вероятно, ничего особенного, какие-нибудь пустяки. И вот – помогло.
Нейджел похлопал по картонной папке.
– Тут – не для посторонних глаз, конечно, – отмечаются застенчивость, неуверенность в себе и прочее, приводятся результаты тестов – все не подлежит разглашению в основном по той причине, что я в этом ровным счетом ничего не смыслю. Но во всяком случае, Блент пришел в норму, стал заниматься, и не как-нибудь, а очень недурно. И вот через три года – опять срыв. Что бы это могло означать?
– Ничего особенного. Отправьте его опять к Блюменталю – и все. Если он сдаст экзамен за курс, значит автоматически получит и зачет.
– А пока что не допускается к матчу, так?
– Примерно.
– Что ж, Чарльз. Вашу точку зрения можно понять, хотя она, пожалуй, достаточно сурова – не столько по отношению к нам, сколько к Бленту. Вы же знаете, что эти ребята – не все, но некоторые – после колледжа зарабатывают себе футболом на жизнь… Но с педагогической точки зрения – да и в принципе – я отнюдь не против суровости.
Нейджел упругим движением выпрямился и встал.
– У меня все. – Он протянул руку. – Я спросил, вы ответили. Не думайте обо мне дурно, Чарльз. Я ведь все понимаю.
– Сомневаюсь. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь меня правильно понимал, и это досадно. Вы вот говорите, что не хотите оказывать на меня давление. Я вам верю – во всяком случае, верю, что это искренне. Но разговор по душам – средство посильнее, чем административный нажим. Ваши слова, по сути дела, сводятся к тому, что мы с вами, такие интеллигентные, гуманные, умные люди, не делаем культа из правил и вполне можем договориться и выручить студента. Это прелестный взгляд на вещи, и я с ним полностью солидарен – вот ведь что. И при надлежащих условиях я именно так бы и поступил.
– Да-да, продолжайте! – ректор снова опустился на стул.
– При надлежащих условиях. И именно так я уже выручал – тысячу раз – не обязательно футболистов, а самых обыкновенных студентов. Я живу не только по правилам и уж, конечно, не ради правил. Но почему этот Блент не может прийти ко мне сам? Почему меня со всех сторон и на разные голоса упрашивают хоть раз в жизни не быть извергом? Я и так не изверг.
– А-а, стало быть, вас уже донимали?
– Слегка. – Чарльз вкратце рассказал о своей беседе с представителями Студенческого совета. О Лили Сэйр он не счел нужным упоминать.
– Так что теперь по их милости это стало делом принципа, и вы ничего не можете изменить?
– Дело даже не в этом. Неблагосклонное отношение местных лидеров я как-нибудь переживу. Вся суть в том, что вопрос-то сугубо личный, и у Блента должно было хватить ума это понять. Откуда я знаю, что он задумал и что ему надо? – Чарльз в запальчивости повысил голос. – А вдруг у него есть самые веские основания не играть? Может быть, он собрался бросить колледж? Почему вы решили, что ему нужны заступники?
– Я охотно берусь поговорить с Барбером и Да-Сильва, если это даст вам возможность спокойно принять решение.
– Пока что в защите полиции еще нет надобности. А что касается моего решения, оно уже, кажется, принято. Послушайте, – Чарльз заговорил спокойнее, – я не хочу стоять на своем лишь из принципа. Я никогда этого не делаю. На узком принципе трудно устоять, начинаешь балансировать, чтобы сохранить равновесие, а это выглядит нелепо. Я вполне согласен с тем, что сквозит в каждом вашем слове: вся эта ребяческая история не стоит выеденного яйца. Давайте договоримся так: сегодня с двух до четырех я буду в своем кабинете. Если Блент явится, я его выслушаю. Но я не собираюсь посылать ему особое приглашение и не обещаю, что от нашего разговора что-нибудь изменится. Если он придет и мало-мальски убедительно объяснит, почему так скверно написал зачетную работу, и даст мне хоть какую-то надежду, что может ответить лучше – хотя вряд ли, с чего бы вдруг? – тогда я согласен устроить ему повторный зачет. Ну как, это будет справедливо?
– А доставить его к вам – это уж моя забота?
– Если вам нужно, чтобы он ко мне пришел, – да.
– В таком случае, мало сказать – справедливо, Чарльз. Это великодушно. – Ректор опять встал. Они пожали друг другу руки. – Да, кстати. Мы с миссис Нейджел собираем у себя сегодня гостей на коктейль: кое-кого из старых выпускников и попечителей. Преподаватели будут тоже. В пять часов. Надеюсь, и вы придете.
– С официальным отчетом, да? – В обворожительной улыбке Нейджела Чарльз ощутил не высокомерие, свойственное власти, а лишь присущий ей цинизм и невольно улыбнулся в ответ.
– Вы нам окажете честь своим приходом, – церемонно промолвил Нейджел,
– Не радуйтесь раньше времени, – бросил Чарльз, открывая дверь. – Я ничего не обещал. Может, еще и плакали ваши десять долларов.