Футбол вызывал у Чарльза Осмэна сложное чувство, в котором он никогда не пытался как следует разобраться. Наоборот, он воздерживался от размышлений на эту тему, считая, что в некоторые подробности своей собственной истории лучше не углубляться, пока в том не возникнет внутренняя потребность. И тем не менее по субботам он, как правило, ходил на стадион. Когда команда колледжа уезжала играть на чужом поле, ему становилось как-то пусто, хотя он прекрасно знал, что эти непривычно острые переживания всегда сменяются после матча глубокой подавленностью, омрачающей ему и субботний вечер и чуть ли не все воскресенье. И теперь, уже с пятницы, его нервное воодушевление было заранее омрачено тоскливым ожиданием. Это двойственное чувство возбуждения и подавленности было такой сильной встряской, что Чарльз время от времени решал «покончить с этой привычкой» и не ходить на футбол, однако до сих пор не сумел еще осуществить свое мужественное намерение.
А возбуждение это, надо сказать, вовсе не было беспочвенным: во время футбольного сезона весь студенческий городок каждую пятницу начинало лихорадить, будто перед объявлением войны. Все куда-то спешили, собирались кучками на улице и шушукались с видом заговорщиков, тут и там мелькали чужие лица, откуда-то появлялось множество автомобилей (накануне финальных матчей – главным образом черные «кадиллаки»). Из машин появлялись немолодые и осанистые мужчины, с преувеличенно-решительным видом оглядывались по сторонам и, раз или два глубоко вдохнув знакомый воздух, входили в свой старый студенческий клуб. Эта необычная атмосфера была, естественно, связана с футболом, и вовлечен в нее был каждый. Даже те, кто считал футбол дурацкой игрой, тоже явственно ощущали, что надвигается нечто значительное. И вся эта сутолока, не совсем приятная, отчасти даже тревожная, сопровождалась доносившимися откуда-то из-за лабиринта каменных зданий звуками оркестра – шла репетиция. Музыка, заглушенная расстоянием, была еле слышна; улавливалось – даже не слухом, а скорее всем существом – лишь как бы мерное биение единого сердца. Казалось, это сам воздух насыщен едва различимым ритмом, сквозь который на миг пробиваются обрывки музыки. Так бывает, когда за несколько кварталов происходит военный парад, заставляя всякого, даже того, кто туда и не собирался, невольно расправить плечи и выровнять шаг.
Пойти на парад Чарльз не отказался бы, но от одной мысли, что для этого нужно подтянуться да еще, чего доброго, шагать под музыку, его коробило. И по пятницам, во второй половине дня, он уединялся с детективным романом в своем кабинете – на третьем этаже, за книгохранилищем библиотеки. В эти сокровенные для него минуты там было удивительно покойно; из бутылки, хранившейся в ящике стола, он потягивал виски – не много, как раз столько, чтобы на душе стало легко и прозрачно, как легки и прозрачны были лучи негорячего осеннего солнца за окном. Эта привычка была тем маленьким вызовом, той мерой личной независимости, которые он считал чуть ли не делом чести сохранять на любой службе и без которых любая служба была бы для него неприемлема. Вот почему сознание того, что сюда в любой момент может явиться Реймонд Блент, раздражало Чарльза; это как бы обязывало его быть там, где ему хотелось находиться по собственной доброй воле.
Он успел побывать в городе и позавтракать в ресторане «Аарон Берр» (Аарон Берр – вице-президент США 1801 по 1809 г), который по традиции обслуживал главным образом студентов и преподавателей колледжа. В ресторане, как и следовало предвидеть, было полным-полно бывших выпускников. Хозяин, мистер Гардиньери, подошел к его столику, чтобы перекинуться двумя-тремя дружескими фразами, но не потому, что они были и вправду друзьями, а потому, что среди всех этих приезжих лишь они были здесь старожилы. Чарльз – быть может, безотчетно – уважал мистера Гардиньери за то, что, став владельцем заведения со столь звучной вывеской, он не сменил свою фамилию на что-нибудь американское вроде Гарднера.
– Терпеть не могу эти финальные дни, – заметил Гардиньери.
– Зато бизнес идет отлично.
– Возьмите себе мой бизнес, но оставьте меня в покое. Каждый год, когда мы играем на своем поле, эти крошки устраивают здесь погром. Две недели потом убираю: желают, видите ли, снова вспомнить молодость.
– Может, мы еще и проиграем, – утешил его Чарльз. – Тогда наши болельщики будут просто сидеть и лить слезы, а вам не о чем будет беспокоиться – разве чтоб не затопило помещение.
– А-а, все равно убытки: победим – наши все разнесут, проиграем – те расколошматят… А интересно, между прочим: когда проигрываем мы, убытку долларов на пятьдесят меньше – я подсчитал. Клиенты со стороны куда вежливее, даже окна не бьют на прощанье. Да, кстати, профессор…
– Не называйте меня профессором.
– Говорят, преподаватели устроили так, что мы завтра проиграем.
– Ого, уже и сюда дошло?
– В таком заведении много чего наслушаешься, если есть охота.
Гардиньери нагнулся к самому уху Чарльза и доверительно понизил голос:
– Если Блента не будет, это дела не меняет. Знающие люди уже две недели ставят на ту команду. Вы-то, само собой, не из тех, кто будет ставить против своих – так что я это говорю просто, чтобы вы не ставили на своих. Нашим – крышка.
– Вы абсолютно уверены? Тогда, может быть, и играть нет нужды – будем считать, что мы проиграли, и прямо начнем расплачиваться?
– Я не шучу, – очень серьезно сказал Гардиньери, – за это взялись профессионалы из Нью-Йорка. Кто-то собирается здесь крупно заработать, и я, кажется, знаю кто.
– Мистер Гардиньери, я удивлен! Более того, я поражен! Неужели вы допускаете, что наши доблестные молодые спортсмены могут идти на поводу у какого-то синдиката из Нью-Йорка?
– Смеетесь надо мной, профессор? Ну ладно, только попомните мое слово: они нас обставят на двенадцать очков.
– Теперь, позвольте, я вас удивлю и поражу, – сказал Чарльз. – Не исключено, что Блент все-таки будет играть – не наверное, однако не исключено.
– Это дела не меняет.
– Ну, мистер Гардиньери, раз вы это утверждаете так категорически, то вот что: если Блент будет играть, я, чтобы доказать свою верность альма матер, держу с вами пари на пять долларов за наших.
– Мистер Осмэн, вашему брату профессору такое не по карману. Читаешь в газетах, сколько вам платят, и сердце кровью обливается.
– Все равно, – твердо сказал Чарльз, И пари было заключено.
Идиотский поступок, размышлял Чарльз, сидя в тиши своего кабинета. Деньги – черт с ними, пари он предложил полушутя, его просто задел безапелляционный тон владельца ресторана. Главное – теперь он непосредственно замешан в «Операции Блент». Правда, это всего лишь пустячное пари, но его могут потом упрекнуть, что он допустил Блента к матчу из корыстных побуждений.
Итак, будет Блент допущен к игре или нет? Решает он и никто другой. Уходя от ректора, Чарльз был в целом доволен и собой и Нейджелом. Оба проявили терпимость и мудрость. Сам он выказал предельное здравомыслие, чтобы доказать, что он «не изверг», но в то же время не пошел и на сделку с совестью.
Однако мало-помалу события начали представляться ему уже в ином свете. И сейчас за своим письменным столом, попивая маленькими глотками виски из бумажного стаканчика и пробегая глазами детективный роман (с полным пренебрежением к ученым фолиантам, выстроившимся на полках), он стал догадываться, что коготок у него увяз основательно, так что теперь, пожалуй, всей птичке пропасть.
Ясно: не для того же он вызывает к себе Блента, чтобы оставить все по-старому. Обещая поговорить со студентом, он тем самым как бы дал понять, что после этого разговора положение вещей изменится. Но, как он сам мило заметил ректору, трудно предположить, чтобы Блент, провалив зачет, сразу же приступил к изучению истории Англии. Следовательно, сейчас любой повторный опрос может закончиться опять-таки только провалом. И, таким образом, он, Чарльз Осмэн, навлек на себя необходимость сделать именно то, чего, по собственному утверждению, не хотел и не мог сделать и что на восхитительном жаргоне юного мистера Да-Силь-ва называлось «замять это дело».
И обиднее всего, что он сам поставил себя в это глупое положение. Ректор Нейджел (который вдруг стал казаться Чарльзу далеко не таким терпимым, зато куда более мудрым) позволил ему добровольно и по собственной инициативе сделать то самое, что и требовалось ректору Нейджелу. Не оказав ожидаемого нажима, он дал Чарльзу шлепнуться носом в лужу с победоносным видом поборника разума и гуманности, и это, конечно, выглядело чрезвычайно забавно – во всяком случае, в глазах ректора Нейджела.
– Да, изверг-то я не изверг, – вслух проговорил Чарльз. – Но я и не гений. – И он с отвращением подумал, как явится сегодня к ректору на коктейль, – не пойти нельзя. И нельзя прийти и объявить, что с Блентом все осталось по-прежнему. Стало быть, по собственному бодрому признанию, он пожалует с официальным отчетом. Как последний подхалим и конъюнктурщик.
– Ничего, – зловеще пробормотал он. Он еще может вопреки всему настоять на своем. Он еще преподнесет им сюрприз.
Больше всего его злило сейчас, что он растрезвонил всем и вся, что, видите ли, желает лично встретиться с Блентом. Зачем это ему понадобилось? Чего он рассчитывал этим достигнуть? О, на первый взгляд это, бесспорно, законное и даже похвальное желание: гуманный и прекраснодушный мистер Пустозвон ставит человеческие отношения выше принципов. А если копнуть поглубже? Может быть, тайное желание познакомиться с Реймондом Блентом? На Чарльза с его болезненной чуткостью к своим малейшим душевным движениям вдруг повеяло неуловимым и щемящим ароматом тех давних лет, когда он сам мечтал стать звездой футбола и с мячом под мышкой, в футбольных доспехах позировал дома перед зеркалом, стараясь придать себе горделивую осанку и свирепое выражение, – такими обычно изображались на открытках и в дружеских шаржах герои его детства. Это трогательное и нелепое видение навеяло на него грусть; он вспомнил, как ему было стыдно, когда однажды, случайно распахнув дверь, его застала за этим занятием сестра: стоя на одной ноге, он неподвижно и стремительно мчался в молчаливое зеркальное поле.
Он мечтал стать звездой большого спорта, а вместо этого сделался преподавателем истории. В старших классах он был запасным защитником – «хвостовым», «брыкуном». Как они гордо звучат, эти отголоски печальных и минувших волнений… Студентом он уже не пытался попасть в состав команды – это было бы напрасно.
В колледже он примкнул к группе тех интеллигентов, которые, презирая и футбол и всех, кто в него играет, тем не менее ходят на матчи, считая способность сидеть среди болельщиков и не «болеть» достаточным доказательством собственного морального превосходства. Тогда-то и появилось у Чарльза это нервное отношение к футболу. Неспокойное, приподнятое настроение в субботу, сосущее ощущение под ложечкой – как будто играть предстояло ему самому. Иногда он не мог проглотить ни куска за обедом… Холодное великолепие осеннего дня, мощный гул стадиона… А потом, когда на поле ложились тени, и воздух становился холодней, и наступали последние минуты, – чувство горчайшего разочарования, кто бы ни победил. И унылое воскресенье, когда долгожданный матч уже, как и все другое, смыт безжалостным потоком времени, устремившимся дальше – к понедельнику, к будням… Тогда-то, пожалуй, впервые – по крайней мере впервые так сознательно – Чарльз ощутил трагическую неустойчивость всего сущего, неизбежность смерти, которая подстерегает и неудачника и баловня судьбы, сметает династии, рушит империи. Именно это смутное сознание непрочности всего, что представлялось незыблемым, тщетности всех усилий в жизни определило его интерес к истории, как будто история могла помочь ему сохранить от губительного потока времени какие-то немногие, уже обесцененные, выветрившиеся, но милые его сердцу ценности.
Что ж, сидеть и размышлять – очень приятное и успокоительное занятие, но факт остается фактом: надо ждать Блен-та, ничего другого не придумаешь. Ждать, уповая на то, что господь бог вложит тебе в уста нужные слова, как ветхозаветному пророку. Чарльз отхлебнул глоток виски и попробовал сосредоточиться на чтении, но он был так озабочен, все его чувства были так обострены, что в первой же фразе ему почудился тайный и будто бы обращенный к нему смысл. В эти минуты он мог бы любую книгу истолковать как некое знамение, полное вещих, хоть и неясных, прорицаний. Сыщик из детектива, сидя, заметьте, у себя в кабинете и потягивая виски из бутылки, хранящейся в ящике письменного стола, разъясняет богатой девице в норковом манто свою систему работы» «Я лгу всем. Я убедился, что если все время лгать, люди теряются, и в конце концов кто-то из них нечаянно говорит правду».
«Глубокое высказывание, – подумал Чарльз. – Разве не это делает каждый из нас?»
Снаружи послышались неуверенные шаги, за стеклянной дверью возникла тень, кто-то осторожно постучался.
– Войдите, – сказал Чарльз, подавив в себе отчетливое желание спрятать в стол бутылку и детективный роман. Только этого не хватало – стесняться какого-то студента! Ты уже взрослый в конце концов!
Но это был не Блент. Это был тренер Харди (Чарльз сразу не смог припомнить, как его зовут), щуплый подвижной человечек, с веснушчатым лысым теменем, бесцветными глазами и кустиками белесой растительности в ушах и над верхней губой. На нем было пальто с потертым бархатным воротником, в руках – черная фетровая шляпа, а под пальто – спортивный свитер и тренировочные брюки. Можно было подумать, что он уже приступил к своему туалету, готовясь преобразиться из будничного инструктора в главнокомандующего субботней битвой, но был застигнут врасплох в самый разгар переодевания.
– Здравствуйте, Харди, – вежливо сказал Чарльз, указывая тренеру на свободный стул.
– Вас не легко разыскать, профессор Осмэн, – заметил Харди, усаживаясь.
Чарльз нахмурился: это прозвучало как намек на то, что он прячется, пытаясь увильнуть от ответственности за свои поступки.
– Я хотел сказать, – поправился тренер, заметив, как изменилось выражение лица Чарльза, – что это страшно бестолковое здание. Я ведь сюда захожу не часто. Думал, уж придется тут заночевать.
– Да, здесь как-то обнаружили скелет студента, – очень серьезно отозвался Чарльз; тренер улыбнулся, но не слишком уверенно. – Видно, от голода умер, бедняга.
– Хм. – Харди улыбнулся шире, но все еще с опаской. – Мы с вами, правда, не знакомы, но я вас встречал на заседаниях преподавателей. Меня, знаете ли, тоже заставляют там присутствовать, – грустно и как бы оправдываясь, добавил тренер.
– Футбол – тоже часть учебного процесса, – сказал Чарльз. – По-видимому.
Услышав это, тренер, должно быть, почувствовал себя увереннее: он поднял голову, и в его бесцветных глазах зажглись искорки. Чарльз сразу вспомнил своего школьного тренера – у того тоже вдруг начинали лучиться глаза; профессиональный прием, вероятно.
– Хорошо, что вы так считаете, профессор Осмэн. Я сам всегда придерживался того же мнения – мы все работаем сообща: только вы – в аудитории, а мы – на спортивной площадке. «Mens sana in corpore sano», – с запинкой выговорил он.
– Что-что?
– «Mens sana in corpore sano». В здоровом теле здоровый дух, – сконфуженно пояснил Харди.
– А-а! – сказал Чарльз. – Что ж, рад это слышать.
После этого наступило молчание. Нарушил его тренер.
– Я к вам зашел сказать, что я… что мы все очень ценим то, что вы для нас делаете. Мне звонил мистер Нейджел и сказал, что благодарить надо именно вас.
– Я еще ничего не сделал, – поправил его Чарльз. Тренер деликатно и понимающе ухмыльнулся, потом сдвинул брови и уставился на свою шляпу.
– У нас идет небольшая последняя тренировка, так, повторение основных приемов. Но я велел Рею подзубрить за это время ваш предмет. Он сейчас сидит с преподавателем, а в четыре я его доставлю к вам, будьте уверены, профессор Осмэн. – Он снова улыбнулся.– Рей вообще-то хороший малый. Он нас не подведет.
– Хотите виски? – предложил Чарльз.
– Нет, сэр, спасибо, желудок, знаете. Вы сами-то пейте, пожалуйста.
– Так что же, Харди, чем могу быть полезен?
– Я у вас ничего не собираюсь выпрашивать, профессор, – Харди сделал протестующий жест, – не затем пришел. Просто думаю, раз человек себя утруждает, надо показать, что ты это ценишь. Хотел поблагодарить – и все…
– Скажите мне вот что: Блент вам действительно так необходим? Неужели от одного человека так много зависит?
– Видите ли, это трудный вопрос. Футбол, профессор, – коллективная игра. Зритель, он видит только, как бежит по полю игрок с мячом, а это ведь еще не все. Иной защитник или нападающий делает свое незаметное дело – о нем и в газетах-то не напишут, но если бы не он…
– Ну, а можно без лекций? Скажите просто: Блент вам действительно так необходим?
– Действительно. В таком небольшом колледже, как наш, выбор невелик…
– Да, и я в этом убедился.
– И особенно трудно подобрать человека на ответственную роль, где надо соображать. Рей – превосходный полководец, он умеет отлично организовать наступление, и это для меня и для команды важнее, чем даже хорошие ноги или блестящий удар. А за его спиной, скажу вам по секрету, профессор,– так, посредственный материал, как говорится: рохли, середнячки. Я весь сезон молил бога, чтобы с парнем ничего не случилось, чтоб он не получил травмы. И вдруг такой прорыв с успеваемостью. Вот уж никак не ожидал!
– Один футбольный матч – неужели это так важно?
Харди бросил на Чарльза острый взгляд, и вдруг вместо маленького тренера со сбивчивой и многословной речью тот увидел совсем другого человека, жесткого и холодного.
– Весь сезон мы шли без поражений,– сказал он. – В первый раз за двенадцать лет. Противник тоже в хорошей форме, имеет только одно поражение. Они будут драться до последнего.
– Ну, допустим, вы в крайнем случае проиграете. Неужели вы придаете этому такое значение? – настаивал Чарльз.
– А я здесь для того нахожусь, чтобы придавать этому значение. – Тренер подался вперед и проникновенно продолжал: – Я вырастил Блента. Его успех – это мой успех. Я буду с вами откровенен, мистер Осмэн. Вы, педагоги, от многого ограждены. Правда, вам платят маловато, но зато вам и забот меньше, у вас нет конкуренции. У нас есть.
– Следовательно?
– Следовательно… Я вам это говорю, профессор, потому что вы человек с головой. Следовательно, тренер в колледже – это для меня не потолок. Один год без поражений и с приличным счетом да хорошая пресса – и я мог бы смотаться отсюда и получить университетскую команду в большом городе, где-нибудь в Мичигане или Оклахоме. И, честно говоря, я думаю прихватить с собой Рея вторым тренером, если только он не захочет пробиться в профессиональный футбол, а это вполне в его возможностях.
– Значит, колледж – всего лишь ступенька?
– Поймите меня правильно, профессор Осмэн. Мне наш колледж очень нравится. Первоклассное учебное заведение, сэр.
– Первоклассное из третьесортных, так?
Тренер посмотрел на него долгим внимательным взглядом.
– Вот именно, – откровенно подтвердил он наконец. – По моей части – местечко паршивое. Блент – это редкостная удача; если бы он начал играть в средней школе, его бы давным-давно перехватила какая-нибудь классная команда, и не видать нам его как своих ушей. Конечно, – скромно добавил он, – я тоже немало в него вложил, ведь это не шутка – начинать с первых шагов, даже если ученик способный. Я люблю Рея и хочу, чтобы он победил. Поэтому я и пришел сюда, – решительным тоном заключил он.
– А победить он сможет лишь в том случае, если будет играть, – с улыбкой подхватил Чарльз.
– Нет, сэр, вы не подумайте, что я хочу оказать на вас давление…
– А вы знаете, – перебил его Чарльз, – вы сегодня уже пятый, кто не хочет оказывать на меня давление. У меня такое чувство, будто я нахожусь в вакууме.
Но Харди пропустил это отступление мимо ушей и упрямо продолжал свое:
– Я понимаю, профессор, у вас свои правила, и не собираюсь подбивать вас на обман. Я прошу одного: не расстраивайте парнишку, ради бога. Рей очень нервный и неустойчивый малый, чуть что – уйдет в себя и переживает. Я знаю, что у него было очень тяжелое детство, ненормальная обстановка в семье – родители уже много лет как живут врозь. Парень исключительно талантлив, это я вам точно говорю, вы и сами должны были заметить. Но ему плохо. Этот Блюменталь – ну, врач, к которому мы его направили три года назад, – рассказывал мне жуткие вещи…
– А именно?
– Мальчишка чуть руки на себя не наложил еще на первом курсе… Вам это известно?
– Великие полководцы и в самом деле люди со странностями, – отозвался Чарльз, потирая подбородок. – Карл Двенадцатый, Наполеон, Нельсон… Но послушайте, судя по вашим словам, Блента следует уложить в постель и держать под наблюдением хорошего врача.
– Нет-нет, что вы! Ничего такого нет. Рей вполне здоров, это все дело прошлое, с этим кончено раз и навсегда. Просто я не хочу, чтобы он был чем-то расстроен накануне матча.
– Иными словами, вы согласны допустить его к игре, даже если он останется в списках неуспевающих?
– Профессор Осмэн, – произнес тренер, подняв на собеседника честный и твердый взор, – вы знаете, что это было бы невозможно. – В честных глазах мелькнула хитроватая усмешка, мелькнула и скрылась.
– М-да. – Чарльз задумался. Итак, собственная позиция, которой он так восхищался все утро, кажется, трещала по всем швам.
– Я поговорю с ним, – сказал он наконец. – Обещать могу только одно: я не стану ломать себе голову, чтобы придумать ему вопросы потруднее. Это вас устраивает?
Поспешную улыбку и крепкое рукопожатие тренера Чарльз воспринял как обряд, окончательно скрепивший его посвящение в орден рыцарей сомнительной морали. Твердые принципы в сочетании с широкими взглядами, чуткостью и человеколюбием за какие-то несколько часов сделали из него темную личность.
– Вы хороший человек, сэр, – сказал тренер. – Теперь осталось уломать еще одного – и порядок!
– Еще одного?
– Да, этого «красного» паршивца с философского отделения, этого хлюпика Солмона. – Белесые бровки тренера изумленно приподнялись. – А вы не знали? Вам никто не говорил? Ну да. По его предмету Рей тоже засыпался. – Харди выпрямился, собираясь уходить. – Ничего, это мы уладим, – успокоил он Чарльза, который так и застыл на месте с раскрытым ртом. – Надеюсь, сэр, вы придете на футбол, – сказал тренер в дверях. – Если у вас нет билета, позвоните студенту-распорядителю на стадион и скажите, что я велел оставить для вас хорошее место.
«Некие рычаги…» Утром Чарльзу даже хотелось полюбоваться ими – теперь его желание начинало сбываться. И если раньше драматизм «ситуации» приятно щекотал ему нервы, сейчас перед ним открылись самые широкие возможности для ощущений подобного рода. Ибо после того, что по чистой случайности выболтал ему Харди, сомнений быть не могло: он действительно попал в переплет. Но теперь, по правде говоря, он уже был зол и подавлен. В первые минуты он лишь бесцельно и бестолково метался по тесному кабинету, как по клетке – впрочем, клетке меблированной: он то и дело натыкался на стулья. Ему бросился в глаза детективный роман, лежавший на письменном столе, и, схватив его, Чарльз вновь прочел загадочную фразу: «Я убедился, что если все время лгать, люди теряются и в конце концов кто-то из них нечаянно говорит правду».
– Как верно, о Шерлок Холмс! – И он опять зашагал из угла в угол.
Итак, все эти люди – прекраснодушные и низкие, умники и простофили, – все они старательно недоговаривали. Ему предоставили сделать вывод, что решение вопроса целиком зависит от него. Барбер и Да-Сильва, несомненно, все знали: у них ведь накануне было специальное собрание по этому поводу. Ректор Нейджел тоже должен был знать. Лили Сэйр? Не обязательно. Ему хотелось думать, что нет. Но, конечно, и она могла знать. Что касается тренера, тот просто не сомневался, что Чарльзу все известно, да и для остальных это в случае надобности могло послужить достаточно убедительным оправданием. Незачет Блента по философии, точно так же, как и по истории, был занесен в ведомость, ведомость вывешена, и Чарльз мог знать о нем, а мог и не знать. Ему просто в голову не пришло… А те, другие, по-видимому, на это и рассчитывали и отнюдь не собирались вывести его из заблуждения. Доказательством тому слова Харди: «А вы не знали? Вам никто не говорил?»
Эта новость коренным образом меняла дело, и усвоить, переварить ее за какие-то несколько минут Чарльзу было так же трудно, как перенестись из вселенной Птоломея во вселенную Коперника. Ибо вместо четкой схемы, в которой ему было отведено твердое место в центре событий, вдруг возникла другая, гораздо более запутанная и зыбкая схема со множеством противоречивых и неясных взаимодействий.
Ну, а этот другой, Солмон – к нему они применили ту же тактику? Дали ему понять, что ответственность лежит на нем, а значит, решение тоже остается за ним?
И он – это следует из слов тренера – не уступил, либо из упрямства и неприязни к спортсменам («этот хлюпик Солмон»), либо из более глубоких соображений («этот «красный» паршивец с философского отделения»).
А может быть, – что гораздо хуже и более вероятно – принцип «разделяй и властвуй» был применен иначе? Может, кто-то один или все решили обработать Чарльза первым, как более покладистого, а потом использовать его согласие как рычаг, которым можно сдвинуть с места Солмона? Если так, то со времени свидания Чарльза с ректором мощь оружия, пущенного в ход против Солмона, возросла во сто крат: «Полно, Солмон! Посмотрите: ваш коллега поступил по-человечески! Пойдите же и вы нам навстречу». «Слушайте, Солмон: какой смысл вам одному идти всем наперекор?..» «Почему не проявить благоразумие, мистер Солмон?
Бот же Чарльз Осмэн не стал упрямиться!»
Какой ужас – ведь он предал своего коллегу, пусть неумышленно, но предал. Учитывая все факты, мало назвать его поведение нетоварищеским: он самый настоящий и законченный штрейкбрехер. И надо же, чтобы это был именно Солмон! Почти не зная мистера Солмона, Чарльз тем не менее недолюбливал его и поэтому считал своим долгом проявлять по отношению к нему сугубую щепетильность. С этим были связаны вопросы этического порядка, которых Чарльзу сейчас очень не хотелось касаться.
А между тем это было необходимо, потому что за полчаса, которые оставались до прихода Блента, Чарльзу предстояло заново продумать свое решение, так как дело оборачивалось куда серьезнее, чем ему представлялось до сих пор.
Эти двое, Чарльз Осмэн и Леон Солмон, были во многом людьми совершенно противоположными, а значит, имели и много общего. На первый взгляд казалось, что их разделяет бездонная пропасть, но, присмотревшись повнимательней, можно было заметить, что каждый представляет собой искаженное отражение другого, причем для обоих это сравнение было в равной степени нелестно. Они были и похожи и непохожи.
Оба были примерно одного возраста, но только Солмон был неудачник, перекати-поле, один из тех преподавателей, которые по разным причинам кочуют из одного колледжа в другой и нигде не могут занять прочное положение. И вот ему давно за тридцать, у него жена и дети – двое, если не трое, а он по-прежнему рядовой преподаватель, несмотря на свой солидный опыт, эрудицию и общепризнанный талант. А Чарльз уже два года как адъюнкт-профессор и со временем легко и незаметно станет профессором, а лет через десять, если по-прежнему будет здесь, возможно, заменит Лестрейнджа на посту декана исторического отделения.
Преуспевающий – и это о нем? Чарльз невольно улыбнулся, хотя ему было совсем невесело: воистину в педагогическом мире масштабы триумфов куда как скромны. Но он-то все-таки может позволить себе улыбаться иронически, а вот Солмону остается разве что горькая усмешка. Ведь и в педагогическом мире, как в любом другом, неудачника сторонятся, как прокаженного. Не оттого ли и Чарльз никогда не искал случая познакомиться с Леоном Солмоном?
Строго говоря, у него не было оснований упрекать себя. Колледж не особенно велик, но все же народу здесь так много, что каждого знать не обязательно. Тем более что Солмон даже на другом отделении, хотя и объединенном с историей под туманным названием «общественные науки». В будничной учебной обстановке у них было слишком мало точек соприкосновения.
Но Солмон был еврей. Чарльз поморщился: даже про себя это «но» звучит неприятно. Солмон принадлежал к тем блистательно одаренным юношам из бедных семей, которые в колледже (в данном случае это был Нью-йоркский городской колледж) делают феноменальные успехи и могли бы удивить мир, если бы имели возможность составить чуть более лестное мнение об этом мире и узнать его не только по книгам.
«Солмон не верил в то, во что верят другие, но не это главное, – думал Чарльз. – Главное – он не притворялся, что верит, а другие притворялись». Вот и Чарльз покоя ради тоже делал вид, будто верит – точнее сказать, с легкой душой позволял себе принимать как аксиому, – что серьезных конфликтов и противоречий не существует, во всяком случае – между джентльменами. Даже если одни из них христиане, а другие – иудеи.
Мало того, не исключено, что Леон Солмон в прошлом был коммунист, хотя что он был за коммунист и коммунист ли он теперь (Чарльз полагал, что нет), оставалось неясным. Чарльзу припомнились его собственные студенческие годы. Да, вполне возможно, что человек такого склада, как Солмон, по натуре Терсит или Апемант (Желчные циники, герои драм Шекспира «Троил и Крессида» и «Тимон Афинский») (быть может, стремившийся стать Сократом), которого в те годы, когда в Испании шла гражданская война, считали бунтарем, – вполне возможно, он и был членом коммунистической партии или хотя бы комсомола. Отчасти эти соображения подтвердились в ходе одного из пресловутых расследований – беспардонных и братоубийственных, – которое колледж предпринял год назад с целью отвратить другое расследование, более гласное и угрожавшее колледжу по той лишь причине, что сенатор Стэмп, не слишком значительный и видный деятель одной вашингтонской комиссии, был выпускником и членом попечительского совета колледжа. Была создана комиссия из преподавателей (Чарльз был рад-радехонек, что обошлись без него), которой вменялось в обязанность вызвать на допрос преподавателей и, основываясь на ответах (если таковые последуют), навести порядок без вмешательства извне. Практическая цель этой затеи была пристойно завуалирована, ни до какой присяги в лояльности дело не доходило и, насколько Чарльзу было известно, о взысканиях и последствиях ни слова не говорилось – как и о том, впрочем, является ли подобное расследование законным. Все прошло бы тихо и гладко, если бы не внезапное осложнение с Леоном Солмоном, который отказался отвечать комиссии, заявив, что она не имеет права устраивать ему допрос, а если ректор Нейджел хочет заставить его отвечать – пусть только попробует. По слухам Чарльз знал, что в своем выступлении Солмон недвусмысленно пригрозил обратиться в суд и предать этот инцидент широкой гласности, добиться, чтобы дело было расследовано Всеобщей ассоциацией преподавателей высшей школы, а если нужно – то и Союзом гражданских свобод. Вопрос повис в воздухе. «А разрешится он, – подумал Чарльз, – скорее всего так: по окончании текущего учебного года мистеру Солмону предложат тихо и мирно отправиться на все четыре стороны, воспользовавшись тем, что рядовому преподавателю срок работы договором не гарантирован. Разумеется, если он согласится уйти тихо и мирно, что мало вероятно. Впрочем, – заключил Чарльз, – это не моя забота».
Вопрос же, который заботил сейчас Чарльза, имел, пожалуй, чисто символическое значение, так как решение его практически не затрагивало существенных, не тривиальных (как футбол) сторон жизни. Зато для оценки собственной личности вопрос этот имел крайне важное значение. Он сводился к следующему: не стал ли Чарльз невольным (да и таким ли уж невольным?) сообщником темных сил, угрожающих человеку, которого он меньше всего хотел обидеть именно потому, что его так легко обидеть?
Как бы то ни было, нужно действовать. Но кому и каким образом? Не слишком ли далеко зашел он сам, чтобы сейчас пойти на попятный? Это был тоже момент довольно тонкий, потому что ему-то, собственно, в любом случае наплевать – не совсем, правда. Он все-таки понимал, что так нельзя, что если задеты твои принципы, а тебе наплевать, одно это само по себе уже в высшей степени тревожный признак. А между тем он сейчас приближался к тому состоянию, когда, по меткому выражению жены многострадального Иова, остается лишь «похулить бога и умереть». Говоря мирским языком, дельный совет этой библейской дамы сводился к тому, чтобы в те минуты, когда заходишь в тупик и становится невмоготу, махнуть на все рукой (пусть не без угрызений совести) и сказать себе: «Э, какая разница? Такова жизнь». Это горькое утешение доступно даже самым высоконравственным – может быть, им-то в первую очередь.
Что касается Чарльза, он решил, что пока еще не дошел до такой крайности, а значит, обязан в первую очередь объясниться с Леоном Солмоном – хотя, в сущности, подумал он со вздохом, мало что сумеет объяснить, еще меньше – добиться и не встретит ни доверия, ни поддержки. Но раз надо, значит надо. Он спустился по лестнице и через пустой читальный зал (кто станет заниматься накануне решающего матча?) прошел к телефону.
– Философское, будьте любезны, – попросил он телефонистку и про себя процитировал: «Современная философия помогает всем, кто сомневается».
– Что, мистер Солмон еще здесь? Скажите ему, звонит Чарльз Осмэн, с исторического.
Через несколько секунд Солмон взял трубку. Чарльз заранее наметил себе пространное вступительное слово, чтобы рассказать все по порядку и, если удастся, задобрить собеседника, но при первых же звуках громкого и насмешливого голоса Леона Солмона ему стало ясно, что в таком вступлении нет нужды.
– Ну, приятель, и наслушался я о вас! Так вы, говорят, считаете, что человеческая личность должна развиваться гармонично и что футбол – такая же существенная часть образования, как и вся та дребедень, которую мы преподаем…
– Минуточку, Солмон…
– Вы джентльмен и христианин, вы достойный представитель мешпохи (Пышное общество (древнеевр.)) интеллигентов, меж тем как я…
– Если вы собираетесь разговаривать в подобном тоне…
– Кто – я? Это они собираются. А знаете ли вы, Осмэн, что на футбольном стадионе, оказывается, живет дух Пирл-Харбора? И что еще Платон сказал: музыка и гимнастика? А пас вперед придумал Иммануил Кант?
– Вы немного взволнованы…
– Извините, пожалуйста, – с подчеркнутой учтивостью отозвался Солмон. – Да, я взволнован. Со времен своего бармитцва (Ритуальное празднование тринадцатилетия мальчика (древнеевр.)) я еще ни разу не чувствовал себя такой важной персоной! Как же тут не волноваться? Столько лет никому не было дела до того, что я думаю, и вдруг я ни с того ни с сего должен что-то передумать!
– В этом я не виноват! – устало сказал Чарльз. – Во всяком случае…
– La trahison des clercs (Предательство в стане ученых (франц.)), коллега, – перебил его Солмон и, нимало не стесняясь своего жуткого произношения, повторил эту фразу.
– Поймите же наконец. – Чарльз попытался придать своему голосу должную твердость, но добился лишь того, что стал кричать, как Солмон. – Я не знал, что эта история касается вас. Ясно? Я только сейчас узнал, что мальчишка у вас тоже засыпался. Мне очень жаль. Я приношу свои извинения. Если что-то можно исправить и еще не поздно, я готов.
– Грешим по неведению? – Это было сказано по-прежнему с издевкой, но, как показалось Чарльзу, чуточку менее непримиримо.
– Я действительно считал, что решение зависит только от меня. И потом я еще не сказал, что он может играть. Я только обещал с ним поговорить. Теперь я хочу знать – вы-то сейчас какую занимаете позицию?
– Позицию? Да вот сижу на собственном заду и разговариваю с вами. – Сквозь ворчливый тон прорезались дружеские нотки, но Солмон тотчас спохватился. – Не воображайте, что я уповаю на вас, дорогой друг. Я с самого начала знал, что, как обычно, буду козлом отпущения. Это просто предлог, Осмэн. Они на меня давно зуб точат, вы сами знаете. Они только и ждали повода, ну я им и дал такой повод.
– У вас что-то вроде навязчивой идеи, Солмон: они да они. А кто – они?
– По этому поводу уже высказался Зигмунд Фрейд. Окинув всю эту область душевных заболеваний грустным взором, он сказал, что в навязчивой идее есть зерно истины. Над этим стоит подумать, приятель, очень стоит.
– Если вы хотите, чтобы я вас поддержал…
– Я ничего от вас не хочу, – оборвал его Солмон, но его тон как-то не вязался с этим решительным заявлением. – Ничего и ни от кого. – И спокойно, глухо, как будто издалека, добавил: – Ну, я пострадаю. Подумаешь, что ж такого!
– Я обещал поговорить с Блентом, – настойчиво продолжал Чарльз.-А вы? Вы не собираетесь с ним встретиться?
– Нет.
– Я в восторге от вашей твердости, но вам не кажется…
– Избавьте меня от ваших восторгов.
– …Вам не кажется, что вы навлекаете на себя кучу неприятностей из-за пустяка?
– Это испытание на прочность, Осмэн. Даже вам это понятно. Так проверяются люди. Вот правила. Вот я. Что может быть проще? И это даже лучше, что из-за пустяка. Ничто не заслоняет принципы.
– Ясно. Что ж, если вы так смотрите на вещи, Солмон, мне очень жаль, что я нарушил чистоту вашего нравственного эксперимента, и еще раз извините. Кстати, на какой теме у вас срезался Блент? Солмон ответил не сразу, словно не желая поделиться с Чарльзом даже такою малостью.
– Курс называется «Теория современной этики», – угрюмо донеслось из трубки, и вдруг раздался неистовый и какой-то металлический хохот, как будто хохотал сам телефон. – Он – провалился на Макиавелли, Осмэн. Макиавелли – и баста. Возможно, теперь вам будет легче оценить колоссальный юмор ситуации. Блент – вот кому надо бы взяться читать этот курс. Мне у него учиться и учиться! Может быть, он и есть Макиавелли.
– Ладно, – сказал Чарльз. – Я понимаю. Не стоит перегибать.
– Хотя он скорее Чезаре Борджиа, – в раздумье продолжал Солмон. – А мне подойдет роль Макиавелли. Потому что практически Макиавелли тоже ни черта не смыслил в жизни, а умел только поучать.
– Да. Ну, извините, – в третий раз повторил Чарльз. – Мне уже пора идти говорить с Блентом. – Он подождал, не последует ли какая-нибудь примирительная фраза.
– Надеюсь, что вам за это повысят жалованье, – сказал Солмон.
Вероятно, Чарльз все же слишком долго готовился к этой встрече с Реймондом Блентом. Как бы то ни было, но после разговора с Солмоном он на время попросту утратил способность воспринимать окружающее, и, когда студент, наконец, появился на пороге, Чарльз, задумчиво стоявший у окна, не сразу даже узнал его. Правда, отчасти это случилось потому, что в кабинете теперь стало довольно темно. Ведь прямо за окном, по ту сторону улицы, возвышалась, закрывая солнце, стена стадиона, которая и послужила причиной размышлений Чарльза.
Стадион был построен всего несколько лет назад, но по бетонной стене уже змеились длинные трещины, заплетенные добротным покровом плюща. Плющ здесь разрастался буйно: как видно, климат учебного заведения шел ему на пользу. Чарльзу вспомнились слова из одной торжественной речи в первый день учебного года: «Некоторые наши традиции зародились давно, другие сложились сравнительно недавно…»
До того, как построили стадион, в кабинете было куда уютнее: солнце – до самого вечера (и дремалось так сладко), из окна видно было футбольное поле (он смотрел, как на нем тренируются футболисты), а дальше, на пологом склоне холма, виднелись коттеджи преподавателей.
А вот теперь с трех часов дня ноябрьское солнце скрывается за тяжелой громадой, стадиона, и, несмотря на плющ, вид из окна, забранного к тому же проволочной сеткой, неприятно напоминает тюремный двор.
Чарльзу, как историку, это сооружение за его окном, подобно кафедральному собору или античному цирку, представлялось застывшим материальным воплощением воли множества людей, проявлением определенных тенденций, которые он мог понять и проанализировать, тем более что они развивались у него на глазах.
После войны, то есть с тех пор как Чарльз сюда приехал, колледж значительно вырос. Этому росту – скорее внешнему, чем интеллектуальному – сопутствовал период разногласий по поводу качества и удельного веса местного футбола, казавшегося кое-кому до неприличия мизерным. То было время «переоценки» футбола, послужившей поводом для междоусобицы, из-за которой едва не разбежались все преподаватели. Затем положение изменилось: то ли одержали верх ученые мужи кабинетного толка, то ли просто, по диалектике вещей, наступило временное затишье – но так или иначе, начался период «недооценки», когда едва не разбежались все студенты. Даже тот, кто не любил футбол или не придавал ему значения, должен был признаться, что те два или три года были безрадостным временем. От членов футбольной команды, которую иначе как «инвалидная» не называли (всего три победы за два сезона), по стану побежденных расползлись уныние и вялость. Даже самые рьяные из ученых педантов поддались общей апатии и затосковали.
Но вот, наконец, этот, если можно так выразиться, гегелевский синтез двух крайностей привел к некой золотой середине, и футбол стали просто ценить по достоинству. Однако, опять-таки вследствие быстрого роста колледжа, эта «золотая середина» значительно превзошла то, что несколько лет назад сочли бы «переоценкой». В период «золотой середины» – после нескончаемых заседаний студенческого совета, всевозможных ухищрений тайной дипломатии, «требований студенческих масс», подстрекаемых, как оказалось впоследствии, агитаторами, зачисленными в колледж по ходатайству определенной категории старых выпускников, – и был воздвигнут, не без взяток и скандала (за который предшественник Нейджела поплатился ректорским креслом), этот самый стадион, испортивший Чарльзу Осмэну вид из окна и лишивший его кабинет послеполуденного солнца. От стены стадиона, казалось, исходил знакомый, волнующий предпраздничный ритм, характерный для кануна решающих матчей. Если бы Чарльз дал себе труд разобраться как следует, выяснилось бы, что это далекие удары турецкого барабана.
В дверь постучали, и, обернувшись, он увидел в сумерках фигуру Блента.
– Я зажгу свет, – сказал Чарльз, и когда комната осветилась, оба они секунду-другую неуверенно моргали и щурились, глядя друг на друга.
– Садитесь, мистер Блент. – Чарльз сел за письменный стол. – Право, не знаю, что вам сказать.
– Мне очень жаль, сэр, что я причинил вам столько беспокойства, – отозвался Блент. – Я хочу сказать только одно: если б меня не заставили, я ни за что не пришел бы клянчить поблажки. Я был готов нести ответственность за последствия моего поступка, профессор, – смущенно, но с достоинством закончил он, по-видимому довольный этой книжной фразой.
– Верю. – Несколько минут оба молчали.
«До чего все-таки красивый парень», – подумал Чарльз. Точнее было бы даже сказать – прелестный: сколько тонкости и изящества в его чертах! Впрочем, это изящество героического плана, в нем есть своеобразное величие. Какая бездна благородства в посадке головы! Лицо скульптурной лепки, особенно рот. Губы чуточку, пожалуй, толстоваты и сомкнуты в надменном молчании, как на скульптурных портретах древнего Египта, с той разницей, однако, что там камень кажется плотью, а здесь – наоборот, лоб и щеки отливают гладким каменным блеском. Взгляд серых глаз антично-невыразительный, не отражающий того, что творится внутри, но в то же время неглупый. Черные, круто вьющиеся волосы как будто тоже изваяны из камня. Одет он был более строго, чем обычно на занятиях: в синий шерстяной костюм – парадную форму бедняка. Видно, кто-то специально позаботился принарядить его для столь ответственного свидания, скорее всего, тренер Харди.
– Я, в свою очередь, хочу вам сказать, – прервал молчание Чарльз, – что видел, как вы играете в футбол, и, по-моему, это превосходно.
– Благодарю вас, сэр.
– Мне было жаль, что вы не сдали зачет. Тем более, он был совсем не трудный.
– И все же я его не сдал. – Ни намека на юмор, ни тени улыбки.
– Что ж, ситуация вам известна. – Чарльз перешел на деловой тон. – Я, по правде говоря, поставлен в довольно неловкое положение, но вы тут, по-видимому, ни при чем, да и вообще нам с вами незачем вдаваться в эти подробности. Я должен соблюсти необходимую формальность, вы – тоже, хотя неясно, какой в этом прок, если мистер Солмон не согласится сделать то же самое. А он-то, насколько я понимаю, не согласится ни за что.
– Да, сэр.
– Мистер Блент, какой масти был белый конь Оливера Кромвеля?
– Что? А-а… Белой.
– Хорошо. Можете идти и передать тренеру Харди, что я допускаю вас к игре.
Блент не шелохнулся.
– Чего вы ждете, мистер Блент? Поздравлений? Комедия разыграна, как и требовалось, но пышные декорации и аплодисменты не обязательны, так что я вас больше не задерживаю.
Блент по-прежнему не двигался с места, и Чарльз обнаружил, что вовсе не удивлен, хоть и несколько раздосадован (а может, и отчасти рад?), что прекрасные серые глаза юноши полны слез.
– Ну, в чем дело? – спросил он.
– Вы… вы меня презираете, – дрожащим голосом выдавил из себя Блент.
– Слушайте, Блент, не будем усложнять. Попробуйте поставить себя на мое место.
– Я вам противен, и вы совершенно
правы…
– Да ничего подобного, – сказал Чарльз. – У меня за день чуточку накипело на душе из-за… из-за других людей, и, может быть, я невольно сорвал на вас досаду. Если так, очень сожалею, я не хотел вас задеть.
– Вы имеете полное право, – сдавленно проговорил Блент. – Я всегда вас уважал, сэр, и восхищался вами, и я не думал, что вы окажетесь таким…
– Ах, вот как! – сердито произнес
Чарльз. – Это дивно! Нет, это просто бесподобно! Каким это – таким? Циничным покровителем футбольной команды? Вы это хотели сказать? А вы надеялись, что я буду рад пострадать за правду? Святой великомученик с кафедры истории, да? Знаете, милый юноша, сначала подрастите немножко и тогда, возможно, начнете кое в чем разбираться. Вам еще не все ясно в этом мире. А пока что я предпочел бы не обсуждать с вами мои личные качества.
Блент всхлипнул и пролепетал что-то нечленораздельное.
– Слушайте, Блент, – раздражение Чарльза дошло до предела и разрядилось новой вспышкой великодушия, – так нельзя. Возьмите себя в руки, ну! Давайте сделаем вот что: идите себе и играйте со спокойной душой, а потом, скажем, на той неделе, подготовитесь, и я вас спрошу. Идет?
– Вы не понимаете, сэр… – Голос у Блента прервался, и он зарыдал, уже не сдерживаясь. Через несколько минут он поднял голову и в упор посмотрел на Чарльза. – Я совершил дурной поступок.
Чарльз ответил ему таким же твердым взглядом.
– Рей! Вы хотите сказать, что провалили зачет умышленно?
Лицо молодого человека просветлело.
– Значит, вы догадались? Вы поняли, да?
Чарльз не нашел нужным объяснять, что своей внезапной проницательностью он обязан мисс Лили Сэйр.
– Если вас мучает только это, можете успокоиться, – добродушно продолжал он. – Я не знаю, зачем вы так поступили, но допускаю, что у вас имелись основания; я вас о них не спрашиваю. Надо полагать, то же произошло и с зачетом по философии?
– Но вы не знаете почему.
– А мне и не обязательно знать, – еще добродушнее сказал Чарльз. – А впрочем, пожалуй, догадаться не так уж трудно: вероятно, тут замешана девушка, правда?
– А-а, так она и до вас добралась! – Странно, в слово «она» была вложена изрядная доля презрения. – Что она знает? Она даже и не догадывается…
Последовала долгая и неловкая пауза.
– Я не требую от вас признаний, – проговорил, наконец, Чарльз. – Но если это и в самом деле так ужасно, может быть, вам лучше все-таки поделиться со мной? Иной раз поговоришь с человеком, и оказывается, что все не так уж страшно. Однако если не хотите, не нужно.
– Я хочу, чтобы вы не думали обо мне плохо, сэр, и считали меня честным человеком, – очень серьезно отозвался Блент, и Чарльз с теплым чувством отметил, что их характеры в чем-то схожи. – Я действительно совершил дурной поступок. Больше того – непростительный. А потом хотел как-то поправить дело, но только запутался еще хуже.
Чарльз помолчал выжидая.
– Я взял деньги, чтобы не играть, – сказал Блент.
Чарльз знал: когда приходится выслушивать подобные признания, нельзя показывать, что ты поражен и тем более потрясен. Кто бы ты ни был: священник, психиатр или всего лишь профессор истории, надо сохранять бесстрастный вид.
И, зная все это, Чарльз был тем не менее потрясен и возмущен до глубины души.
– Господи, зачем?
Теперь, когда самое страшное было сказано, у Блента высохли слезы, и он заговорил внятно:
– До сих пор не могу себе объяснить. Я пробовал разобраться, но все это были, как говорится, поиски логического обоснования задним числом. Да и какие тут могут быть резоны! – мрачно заключил он.
– Расскажите, как это случилось?
– Не знаю. Случилось – и все…
– Нет, постойте, – нетерпеливо перебил его Чарльз. – Должны вы хоть что-то знать? Не во сне же это произошло! И о какой сумме идет речь?
– Пятьсот долларов вперед и полторы тысячи после того, как мы проиграем.
– Кто вам их дал?
– В том-то и дело, мистер Осмэн, что не знаю.
– Не знаете?
– Ну, просто какой-то тип. Толстый такой, седой, курчавый, в легком верблюжьем пальто. Еврей, по-моему.
– Слушайте, мистер, – сказал Чарльз. – Это никуда не годится. Не все жулики – евреи. Вам о человеке ничего не известно, а вот что он еврей, вы определили сразу же. Это недостойно.
– Простите, сэр. У меня нет расовых предрассудков. Просто судя по виду.
– Ладно. Дальше, пожалуйста.
– Он предложил мне деньги.
– А где все это было?
– В пансионе, где я живу, в моей комнате.
– Итак, он предложил вам деньги, и вы их преспокойно взяли?
– Нет, сэр. Сначала я подумал, что он меня разыгрывает. Мне стало противно, и я ему сказал, что по-настоящему надо бы вышвырнуть его за дверь или рассказать все тренеру. Тогда он пригрозил напечатать в газетах, что я взял взятку, а после раскаялся. Такая история может мне здорово повредить. Потом он начал говорить о моем будущем, о том, что быть футболистом неплохо, но есть на свете вещи и получше футбола. И к тому же на моем таланте и мастерстве наживается уйма народа, и, стало быть, мне повезло, что он обратил на меня внимание.
– А вы сидели и слушали с милой улыбкой?
– Понимаете, сэр, мне и самому такое приходило в голову. Я всегда был беден. Кстати, – Блент оживился, – это похоже на то, что иногда говорит на занятиях мистер Солмон.
– Вот как? Что же, например?
– Что в современном мире люди делятся на дураков и мошенников и что философские теории – не более как средство держать людей в подчинении. За самыми возвышенными этическими воззрениями кроется низменный расчет, и нужно уметь его распознавать. И если хочешь преуспеть в этом жестоком мире, научись ничему не верить, а лишь сохранять внешнее приличие и делать деньги.
– А вы не знаете, Реймонд, что существуют и другие взгляды? И не кажется ли вам, что наставления мистера Солмона сильно расходятся с его личным примером?
– Ну, не знаю, сэр, – запальчиво возразил Блент. – Неужели мы должны слушать своих преподавателей просто так, для удовольствия? Я учусь для того, чтобы извлечь из образования и практическую пользу.
– Вы уже и так, кажется, извлекли, – сказал Чарльз. – Ну-с, и тогда вы взяли деньги?
– Нет. Пока у нас только шел разговор, что мне сделать, если я их возьму. Он поинтересовался, например, смогу ли я играть плохо, но чтобы со стороны все выглядело нормально и меня не удалили с поля. Я ответил, что, пожалуй, да. А могу я обеспечить, чтобы ребята из той команды обставили нас больше чем на двенадцать очков? Я сказал, что у них есть шансы справиться с этой задачей и без меня. Тогда, говорит он, это будет для вас совсем легкий заработок. Я сказал, что мне это дело не нравится, а он говорит: «Не будь ребенком, пора знать жизнь!»
– Двенадцать очков?
– Да. И здесь как раз случилось то, что трудно понять, сэр. Я рассмеялся и сказал: ну хорошо. И знаете, такой восторг меня охватил в ту минуту, я просто себя не помнил от счастья и весь подобрался, как в первые минуты, когда мяч вводят в игру. Этот тип меня предупредил, чтобы я решал твердо: он не любит, когда человек скажет, а потом на попятный. А у меня уже голова пошла кругом: в первый раз в жизни захотелось послать все на свете к чертям, и я ему ответил, что решил твердо. На том и покончили.
– А дальше?
– На другой день пришло заказное письмо, и в нем деньги. Меня не было дома, так что расписалась хозяйка. – Блент достал из кармана пухлый бумажник и выложил из него на стол пачку двадцатидолларовых купюр.
– Вы сохранили конверт?
– Нет, сжег. К тому времени я уже совсем расклеился, на душе было скверно. Я не знал, что делать, боялся, что вдруг кто-нибудь найдет конверт и заподозрит меня – в чем, я и сам не знал: это был обычный конверт, адрес напечатан на машинке… Словом, я его сжег.
– Так, – сказал Чарльз. – Уж не знаю, как считать: провалились вы по современной этике или, наоборот, выдержали испытание с блеском. Как, по-вашему, есть у меня теперь достаточное основание, чтобы сообщить о вас ректору, а то и в полицию заявить?
– Вполне, сэр.
– У вас есть другие предложения?
– Я бы вернул деньги, честное слово. Но я не мог найти этого человека. Представления не имею, где его искать.
– И вы решили, что самый элегантный выход из положения – провалить зачет, даже два для верности, и механически устраниться от игры? Верно?
– Да, сэр.
– Блестящая идея! А теперь вы видите, что все на свете точно сговорились и каждый готов нарушить ради вас все и всякие правила? Как будто нарочно, чтобы дать вам возможность сыграть на поражение, что вам никак не улыбается?
– В общем, так.
Несколько мгновений Чарльз молча размышлял.
– Положение у вас, мягко выражаясь, двусмысленное. Вы настроены пострадать за свою провинность, понести наказание?
– Я вас уважаю, сэр, я уж говорил.
Мне легче, что вы все знаете. Очень хотелось рассказать все именно вам. А теперь как вы решите, так и будет.
– Большое спасибо, – поморщился Чарльз. – Иисус Христос ответил бы: «Иди и впредь не греши», но трудно требовать, чтобы простой смертный взял на себя подобную ответственность. К тому же мы еще, кажется, не покончили с вопросом об этом грехе.
– Я отдал бы все на свете! – воскликнул Блент, так и не объяснив, ради чего.
– Как вы будете играть завтра, если вас допустят, – честно?
– Да, сэр. Обещаю вам.
– Мне ничего не нужно обещать, Рей. Вам сейчас нужно обещать только себе. Теперь допустим, что вы будете играть честно, а наши все равно проиграют, и к тому же с разницей больше чем в двенадцать очков? Что тогда?
– Если ко мне явится этот субъект, я швырну деньги ему в физиономию – это уж я могу вам обещать, сэр.
– А если он не захочет предоставить вам такую возможность? И деньги снова придут по почте?
– Я отдам их вам, сэр, – сказал Блент, подумав. – Для начала – вот эти пятьсот. Я из них не взял ни цента.
– Что прикажете с ними делать? Учредить стипендию для футболистов?
– Может быть, вы передадите их на благотворительные цели? Отыскать бы этого типа, – мечтательно добавил Блент. – И запихнуть ему деньги в глотку!
– А теперь допустим, что вы играете и наша команда побеждает. Вам не кажется, что ваш неизвестный друг отнесется к этому достаточно серьезно? Хорошо еще, если вас только изобьют как-нибудь темной ночью, когда вы уже и ждать перестанете.
Лицо Блента просияло самой искренней и пылкой надеждой.
– Ничего, рискну, сэр. По крайней мере будет случай доказать, что я вам говорю правду.
– Вот дьявольщина, – сердито проворчал Чарльз. – Ведь знаю же, что обязан вас выдать, добиться, чтобы вас с позором отсюда выгнали, да так, чтоб вам не смыть этого пятна всю жизнь. И не могу.
Самое скверное, что решать должен я и никто другой. К тому же вас надо не только покрывать, но и активно быть на вашей стороне. Придется еще идти уговаривать Солмона.
– Но мистеру Солмону вы ведь не расскажете, сэр?
– Почему бы и нет? Он будет, наверное, гордиться таким учеником.
– Ну, все-таки…
– Постарайтесь хорошенько усвоить, Рей: вы мне не можете указывать. Я должен поступать так, как сам в нужный момент сочту правильным. А эти деньги. – он указал на пачку, лежащую на столе, – пока побудут у меня, хотя, как с ними поступить в конечном счете, я себе не представляю. Думаю, надо сначала посмотреть, чем кончится матч. Есть у меня одна мысль, как ими распорядиться, ну да вам сейчас об этом думать нечего. Идите, скажите тренеру, что с моей стороны возражений нет, можете играть. Как быть с Солмоном – это другой вопрос. Впрочем, полагаю, что на него сейчас нажимают со всех сторон. Наверное, уж где-нибудь да отыщут такой пункт, что в экстренных случаях футбольный тренер может не считаться с решением преподавателей.
– Большое вам спасибо, сэр, что вы меня так выручили…
На глаза юноши вновь навернулись слезы, но на сей раз они показались Чарльзу лишь дешевой и сентиментальной уловкой.
– Вы это, знаете, оставьте, – резко сказал он. Вероятно, это была реакция на все, что ему пришлось сегодня вынести, а может быть, и на собственные поступки. – Давайте договоримся точно, Блент. Вы поступили отвратительно. Если я волей-неволей вынужден принимать вещи такими, как есть, и считаться с обстоятельствами, не зависящими от меня, это еще не значит, что мы с вами приятели. Я надеюсь, что вы выйдете из этой прискорбной истории с чистой репутацией и с целыми ребрами, но и только. И если все обойдется благополучно – и даже если не обойдется, – я бы предпочел, чтобы наше с вами личное знакомство на этом завершилось. Вы поняли меня?
Во время этого монолога Блент поднялся со стула и стоял, не сводя с Чарльза глаз.
– Простите, сэр. – Он судорожно глотнул. Казалось, он вот-вот опять расплачется.
– Теперь можете идти, – заключил Чарльз.
– Я вам клянусь, сэр… – трагически произнес Блент с рыданием в голосе. – Если мы завтра проиграем, мне не жить. Я покончу с собой!
– Ну, хватит! Ничего подобного вы не сделаете! – строго прикрикнул на него Чарльз. – Незачем разбрасываться заведомо никчемными клятвами! Меня, во всяком случае, избавьте. И уходите, слышите? Я сыт по горло.
– Вы мне не верите? – с отчаянием вскричал Блент. – Ну ладно, вы еще убедитесь! Клянусь… – И он, не простившись, выбежал из кабинета.
Оставшись один, Чарльз взял со стола деньги. У него дрожали пальцы. Самое гнусное и подлое в этой истории – это то, что он напоследок наговорил Бленту. Как будто если он помог мальчишке, так уж приобрел право держаться с кичливой уверенностью в собственном моральном превосходстве, то есть впадать в тот самый порок, который Чарльз Осмэн, этот нерешительный, добрый и ироничный человек, ненавидел пуще всего на свете.
Когда Чарльз вышел из библиотеки, уже совсем стемнело; лишь на западе над холмами протянулась последняя светло-голубая полоса и горела одинокая звезда. Снова похолодало. Ночью еще подморозит, а завтра, наверное, будет прекрасная погода, в подтверждение местной приметы, что в день финального матча никогда не бывает дождя. Когда бродишь в такой вечер один, особенно остро чувствуешь свое одиночество и резкий контраст между холодной пустынной улицей и теплым уютным жильем. Направляясь домой, чтобы привести себя в порядок и переодеться, прежде чем идти к ректору, Чарльз обошел Овал, где среди голых деревьев таинственно высились во мраке облагороженные темнотою здания, построенные в готическом и античном стиле; свернул за угол и прошел несколько кварталов по улице мимо студенческих клубов. Все окна были ярко освещены, и оттуда уже доносился веселый праздничный шум. Вдоль тротуаров плотно выстроились машины, то и дело где-нибудь распахивалась дверь, и в ярко-оранжевом прямоугольнике, словно на полотне, возникали фигуры, тени, затем дверь хлопала, и все исчезало.
Чарльз, как преподаватель, был приглашен в тот день на несколько подобных сборищ и везде мог рассчитывать на любезный прием, однако он позволил себе роскошь отдаться упоительно-горькому ощущению одиночества. Куда бы его ни приглашали и где бы он ни появлялся, он все равно в душе считал себя созданным для роли лишнего. Это было не такое уж неприятное чувство, и мнимая его серьезность производила обманчивое впечатление глубокого раздумья.
На самом же деле раздумывать ему сейчас не хотелось, да и что толку! Отступать было поздно, это он знал и раньше, но только теперь понял, что связан по рукам и ногам. Ему хотелось отдохнуть: разговоров и собеседников сегодня было более чем достаточно, а он предчувствовал тягостную необходимость новых бесконечных разговоров.
Мог ли он вести себя в этой истории иначе? Едва ли, ибо единственный другой путь – бесстрастно и пунктуально следовать букве закона. Такой образ действий не вызывал в нем особого восторга: он надежен, разумеется, с моральной точки зрения не придерешься, но за него нужно порой расплачиваться угрызениями совести. Однако в данном случае, пожалуй, дух и буква были – хоть говорят, что так не бывает, – неотделимы друг от друга.
Чарльз вновь повернул направо. Поодаль, за тренировочными площадками, чернел стадион: слева стояли дома преподавателей, в одном из которых – до него оставалось пройти еще немного – жил он сам.
На спортивном поле, образуя каре, выстроились машины; их фары освещали площадку в центре, где сейчас складывали высокой башней дрова для костра. Немного позже здесь состоится торжественная церемония: будут речи, и песни, и приветственные возгласы… Здесь по античному (или варварскому) обычаю постараются вселить боевой дух в отважных воинов из футбольной команды и торжественно благословят их на ратный подвиг. Нелепый ритуал, безусловно, а с точки зрения цивилизованного человека – даже отвратительный, но именно потому, что нелепый и отвратительный, – действенный. Люди, которые соберутся через некоторое время вокруг костра (плебс, по ученому выражению ректора Нейджела), испытают и непритворный восторг и благоговейный трепет. И не только они – более почтенные особы и наставники, возможно, тоже. Церемония у костра вызовет у них ощущение колоссальной силы, сосредоточенной здесь в едином месте и с единой целью; ощущение великого, хоть и таинственного, смысла, рождающегося из глубинной сути жизненных явлений. Чарльз задержался на несколько минут, наблюдая, как студенты поднимают хворост на эту уже внушительных размеров Вавилонскую башню, чтобы заполнить щели между бревнами. Это были как бы рабочие сцены, мастеровые, без участия которых не обходится ни одна подобная затея. Долгие часы трудятся они ради того мгновенья, когда на сцену, окруженный сонмом ангелов, снизойдет со своих высот бог из машины (Аналогия с античной трагедией, во время которой на сцену при помощи механического приспособления спускался один из богов).
Да, но что же в конце концов делать с Солмоном? Можно ли от него вообще чего-нибудь добиться? Чарльз подумал, что этот вопрос лучше отложить до разговора с ректором Нейджелом: возможно, все успели уладить без него. А пока что очень хотелось с кем-нибудь потолковать – не по душам (об этом не могло быть и речи), но хотя бы более или менее свободно; с кем-то, кто, как и он сам, был бы одновременно и причастен и непричастен к этой грязной истории. И первый же, о ком он подумал, была Лили Сэйр – не потому, впрочем, признался себе Чарльз, что она идеально отвечала этим условиям. Просто он очень хотел опять увидеться с ней. Едва переступив порог своей квартиры, он немедленно позвонил ей домой. Какая-то женщина, очевидно горничная, спросила, кто говорит, и сообщила, что мисс Сэйр просила его позвонить по другому телефону. И хотя это свидетельство внимания было, возможно, продиктовано лишь «ситуацией» и ничем другим, Чарльз все-таки обрадовался. Он набрал номер, и в трубку ворвался такой гомон, словно ему ответили из телефонной будки, в которой развлекалась веселая компания. В ответ на его просьбу позвать к телефону мисс Сэйр какой-то голос, стараясь перекричать нестройный шум, ответил, что попробует ее найти, и вскоре эта попытка увенчалась успехом.
– Мне нужно с вами поговорить, – сказал Чарльз.
– Хорошо, что вы позвонили, – отозвалась она. – Только здесь очень шумят.
– Где вы находитесь?
– Я в Альфа Сигма. Может быть, вы приедете сюда?
– Мы должны поговорить наедине,– возразил Чарльз и сам удивился, зачем это ему понадобилось. – И потом, я еще час буду занят. Пообедаем вместе, когда я освобожусь?
– Мне не совсем удобно, я тут с компанией… Рея здесь нет, конечно.
– Я не Рея приглашаю, – сказал Чарльз. – Я хочу рассказать вам нечто странное, но это не телефонный разговор.
– Пожалуй, я что-нибудь придумаю. Заезжайте за мной сюда часа через полтора.
Чарльз повесил трубку и сразу же заказал по телефону столик в ресторане «Аарон Берр».
– И еще вот что, – сказал он мистеру Гардиньери. – Помните, о чем мы сегодня говорили? Так вот: они вам знакомы, эти воротилы?
– А что такое, профессор? – насторожился Гардиньери.
– Вы могли бы мне найти кого-нибудь из них?
– Не знаю, сэр, боюсь, что нет. – Мистер Гардиньери внезапно стал холоден и сух. Таким тоном он отвечал гостю, что свободных столиков нет.
– Пожалуйста, это важно. Как личное одолжение. Я приеду и объясню.
– Это не так-то просто устроить, даже если бы я их знал. А я этого не говорю.
– Все-таки сделайте, что возможно. Для меня. Уверяю вас, я никому не собираюсь доставлять неприятности.
– Случается, профессор, что неприятности возникают сами собой, без посторонней помощи. – Гардиньери повесил трубку.
Чарльз побрился (несмотря на то, что утром он это уже раз проделал) и оделся несколько тщательнее, чем если бы собирался только на коктейль к ректору. За бритьем он хорошенько рассмотрел свое лицо в зеркале и нашел его довольно привлекательным – мужественно-суровым, если можно так сказать (он по крайней мере сказал именно так), и моложавым; единственное, что выдавало возраст, это выражение решимости и достоинства – печать мудрости, накопленной годами. Он вышел из спальни в гостиную своей тесной квартирки (дом был разделен на несколько таких квартир, предназначавшихся для преподавателей-одиночек). За то время, которое понадобилось ему, чтобы завершить свой туалет, Чарльз пришел к заключению, что спартанскому убранству его жилья недостает подлинного комфорта. И, дважды взглянув на портрет покойной жены, как всегда стоявший на письменном столе, он вскользь отметил про себя, что у него, кажется, зародилась мысль жениться на мисс Лили Сэйр.
Портрет, естественно, не ответил ему – разве что еще более смущающим стал этот ясный и твердый взгляд. Но Чарльз, довольный своим решением, погасил свет и, оставив портрет в темноте, спустился по лестнице, вывел из гаража машину и покатил к ректору.