Порфирий Дормидонтович Шишигин был великий писатель. Поэтому уже много лет ничего не писал.
— А зачем писать? — искренне удивлялся Порфирий Дормидонтович. — Я и так великий писатель.
Давным–давно, когда Шишигин ещё не был великим писателем, он написал рассказ о Владимире Ильиче Ленине.
С тех пор Порфирий Дормидонтович сразу же стал великим.
Рассказ без конца переиздавали, экранизировали, инсценировали, переводили на иностранные языки…
А писатель Шишигин за всё это получал денежки.
— Вот так надо писать! — с гордостью говорил Порфирий Дормидонтович, — раз — и навсегда!
Назывался рассказ:
Владимир Ильич Ленин любил всем помогать, даже когда его об этом не просили. Например, в 17-ом году. И в детстве маленький Володя тоже всем помогал. Вот послушайте, как он помог своей мамаше и сестричкам Дуняше и Маняше.
Сидят как–то Дуняша, Маняша и мамаша в столовой и едят макароны. Брата Александра к тому времени уже не было. Он стрелял в царя и промахнулся со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Так вот, едят они макароны. И вдруг входит маленький Володя.
— Мамаша, — ластится он к матери, — давай я тебе помогу.
— В чём же ты, Володюшка, хочешь мне помочь? — спрашивает мамаша. — Я ведь ничего не делаю.
— Нет, делаешь! делаешь! — лезет к ней на колени маленький Володя. — Ты макароны кушаешь.
Вздохнула мамаша тяжко. Чувствует — не видать ей больше макарончиков.
— Ну помоги, сынок, — кисло так говорит.
Маленький Володя — раз–раз — и умял все мамашины макароны. И уже к Дуняше тянется.
— Давай я и тебе помогу, — предлагает.
Дуняша скорей–скорей свои макароны глотать, чтоб маленькому Володе меньше помогать было. Но макароны–то длинные, все сразу в рот не запихнёшь.
Короче, помог маленький Володя и Дуняше.
И к Маняше подбирается.
Маняша как увидела маленького Володю — схватила свою тарелку с макаронами и бе–жать!.. Но от Володи не убежишь.
Догнал он Маняшу и тоже помог. Съел все её макароны.
Мамаша, Дуняша и Маняша рады, конечно, без памяти, что у них такой помощник имеется.
— Спасибо, Володенька! — говорят они в один голос, а сами плачут от радости.
— Ну что вы, — скромно отвечает маленький Володя. — Люди должны помогать друг другу. Тогда на всей земле наступит справедливость.
Вот таким был Володя Ульянов в детстве.
Однажды я решил записывать за Порфирием Дормидонтовичем. Как в своё время Алексей Максимович записывал за Львом Николаевичем, а Корней Иванович — за Алексеем Максимовичем; как Анна Андреевна записывала за Николаем Степановичем, а Лидия Корнеевна — за Анной Андреевной… Страна у нас такая… Грамотная. Все друг за дружкой постоянно записывают. На всякий случай. Вдруг пригодится. Вот и я — Валерий Михайлович — решил записывать за Порфирием Дормидонтовичем…
Я сходил в канцелярский магазин, купил толстую тетрадь и стал дожидаться мудрых высказываний великого писателя.
Они не заставили себя долго ждать.
Как–то раз, выпив водки и поиграв в карты, мы отправились прогуляться. И зашли в платный туалет. Запах, впрочем, здесь был такой же, как и в бесплатном. Зато на весь туалет гремела классическая музыка.
— Ни хера себе, — с удивлением сказал Порфирий Дормидонтович. — Это же фуга Баха. Моя любимейшая вещь. Никогда ещё не ссал под фугу Баха.
Я застегнул ширинку и, достав тетрадь, тут же, не отходя от писсуара, записал высказывание великого писателя о музыке Баха.
Однажды я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу. Мы выпили водки и сели играть в карты. Затем я начал читать Шишигину свой трёхсотстраничный роман. Это было сложное философское произведение, написанное густой прозой… В нём говорилось об одном человеке, который мучительно искал своё Я. Он искал его везде: в глубинах своего подсознания, в искусстве, в женщинах; он окончил курсы водолазов и искал его под водой, у берегов Камчатки; потом долгие годы работал шахтёром, продолжая поиски в шахтах Донбасса; в перенаселенных тараканами петербургских коммуналках он тоже искал своё Я… и в грязных забегаловках… и в тёмных притонах… и в нищих деревнях… Короче, где он только не искал. Он потратил на поиски всю свою жизнь. И в конце концов, умер в пьяном виде под забором, как писатель Чехов.
Так и не найдя своего Я.
А он и не мог найти. Не мог!.. Потому что его Я в России вообще не было. Оно спокойненько проживало в Париже, в собственном особняке на улице Курсель; вкусно и плотно обедало в шикарном ресторане «Трэн Блё»; меланхолично плевало с моста Мирабо в Сену; гуляло в саду Тюильри; зимой посещало «Гранд — Опера»; а летом улетало в Монте — Карло или на Багамы, развеяться…
Порфирий Дормидонтович выслушал роман со вниманием.
— Хороший сюжетик, — полистал он рукопись и, размахнувшись, выкинул её в форточку. — Но слишком уж длинно написано. И всё про поиски. То там ищет, то тут ищет. Не герой, а прямо какая–то ищейка получается. И везде у вас грязь, тараканы, помойки… Ну, за исключением Парижа, конечно. Нет, Валерий Михалыч, так не пойдёт. Вы, извините меня, берёте кусок говна и размазываете его на триста страниц. Зачем, спрашивается?.. Писать надо коротко и ясно. Вон, видите — дождь идёт за окном. Так и пишите: «Идёт дождь». Понятно? А если, к примеру, пойдёт снег, то что вы напишете, а?
— Идёт снег, — сказал я.
— Правильно, Валерий Михалыч, — похвалил меня Шишигин. — Соображаете.
На следующий день я принёс Порфирию Дормидонтовичу простой и короткий рассказ.
Вот этот:
Жил–был военный летчик по фамилии Потапов. Жены у него не было. Поэтому есть он ходил в столовую. А там всё время давали кислые щи.
Придёт Потапов в понедельник, а ему кислые щи дают. Придёт во вторник — опять дают кислые щи.
И в среду…
И в четверг…
И так до следующего понедельника.
А в следующий понедельник снова дают кислые щи.
Так и жил летчик Потапов от понедельника до понедельника. А тут однажды командир полка решил с парашютом прыгнуть. Ну, и Потапов, конечно, с ним.
Сели они в самолет, поднялись высоко в небо, открыли дверцу и выпрыгнули.
Летят в синем небе, болтают между собой. Настроение — отличное!
И вдруг видит Потапов: а парашюта–то за спиной у него нет. Забыл в самолете.
«Ну, — думает Потапов, — дела–а–а».
И командир полка заметил, что у Потапова парашюта нет.
— Потапов, — говорит он, — ты что, без парашюта выпрыгнул?
— Так точно, товарищ полковник, — докладывает лётчик Потапов. — Без парашюта! Забыл в самолете!
— Ну, а поссать по утрам ты не забываешь? — спрашивает командир полка.
— Никак нет, товарищ полковник, — докладывает лётчик Потапов. — Поссать не забываю!
— И бабу, наверное, не забудешь трахнуть при случае? — говорит командир полка.
— Не забуду, — подтверждает Потапов. — Ещё как трахну!
— А парашют, стало быть, забыл?!
— Забыл, — кивает лётчик Потапов.
— Да-а, — говорит полковник, — не хотел бы я сейчас оказаться на твоём месте. Хорошо, если ты, к примеру, в речку упадёшь или там в озеро. А если на бетонное шоссе шмякнешься?.. От тебя же одно мокрое место останется!
— Буду надеяться на лучшее! — бодро отвечает лётчик Потапов.
— Ну, надейся, — усмехнулся командир полка и дёрнул за кольцо.
Над его головой раскрылся парашют, и он стал опускаться медленно и плавно.
А Потапов продолжал камнем лететь к земле!
А земля внизу такая красивая, ну прямо глаз не оторвать.
Леса стоят. Реки текут. Озера поблескивают.
Летит лётчик Потапов.
Мечтает.
Вот бы, думает, действительно, в прохладное озеро упасть, поплавать там в чистой воде, понырять… Или нет, лучше я куда–нибудь в поле упаду, в душистый стог сена. Зароюсь в него с головой. А мимо де? вица красная будет проходить, в синем сарафане. А я как из сена выскочу:
— Здрасте, девушка! Разрешите представиться — лётчик Потапов! Между прочим, ещё не женат!
Мечтает Потапов, а земля всё ближе…
… б л и ж е
… Б Л И Ж Е
И что–то ни озера не видать, ни душистого стога сена, ни тем более деви? цы в сарафане.
А проходит внизу — бетонное шоссе!
И машины здоровенные по этому шоссе — туда–сюда, туда–сюда…
«Ну, — думает лётчик Потапов, — сейчас гробанусь так гробанусь!»
А рядом с бетонным шоссе, по полянке, гуляет поэт Пушкин. Да не просто гуляет, а сочиняет «Сказку о попе и его работнике Балде».
Сочиняет–сочиняет. Уже почти всю сочинил. Вот только концовка никак ему не даётся.
Ходит Пушкин по полянке и бормочет под нос:
— С первого щелчка — прыгнул поп до потолка… Хорошо… Со второго щелчка — лишился поп языка… Тоже неплохо… А с третьего щелчка… с третьего щелчка… Ч-чёрт!.. Охереть можно… Что же с третьего щелчка?..
А тут как раз лётчик Потапов к бетонному шоссе подлетел. Да К–А–А-К шмякнется головой об бетон!
ШМЯК!!!
Мозги так и брызнули во все стороны!
Есть! — радостно ёкнуло у Пушкина сердце. И он быстренько записал в блокнотик: ”А с третьего щелчка — брызнули мозги у старика!» Затем спрятал блокнот в карман и воскликнул, довольно потирая руки:
— Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!
— Всё! — захлопнул я рукопись.
— Для первого раза потянет, — сдержанно похвалил меня писатель Шишигин. — В особенности вам удался образ попа. Я прямо вижу, как от третьего щелчка у него мозги до потолка брызгают.
— Это не я, — сказал я. — Это Пушкин.
— Ну, не скромничайте, не скромничайте, — похлопал меня по плечу великий писатель.
Однажды Порфирий Дормидонтович женился на принцессе Мванге.
Дело было так.
К нам в страну с официальным визитом прибыла делегация из княжества Гамбия. Возглавляла делегацию принцесса Мванга, дочка тамошнего князя. На одном из дипломатических приёмов все пили кофе с пирожными. Великий писатель стоял неподалёку от принцессы. И вдруг, как это с ним частенько бывало, Порфирий Дормидонтович ни с того ни с сего громко и раскатисто захохотал. А трёх передних зубов у него не было. Их ему ещё в молодости выбил поэт Твардовский в пьяной драке. А новые, конечно, не выросли. Так вот — изо рта великого писателя вылетел большущий кусок пирожного и угодил прямиком в чашку принцессы Мванги… бульк!.. Все растерялись. А дипломаты просто окаменели от страха, ожидая громкого международного скандала. И только один Порфирий Дормидонтович сохранил полное спокойствие. Он, как ни в чём не бывало, окунул волосатые пальцы в кофе принцессы и, выловив свой кусок, снова засунул его в рот.
— Прошу вас, ваше высочество, — вернул он чашку принцессе. — Можете пить спокойно, руки у меня чистые. Я их только что после туалета вымыл.
Мванге так понравилась детская непосредственность великого писателя, что она взяла его в свой мужской гарем. На содержание.
С того дня писатель Шишигин не только писать перестал, но и вообще следить за собой. Ходил как последний бомж: в грязной куртке, мятых штанах и стоптанных ботинках.
— Порфирий Дормидонтович, — не раз и не два говорил я ему, — вы бы себе одежонку какую–нибудь купили.
— А на хера? — искренне удивлялся он. — Я же теперь на содержании.
Раз в год принцесса навещала своего русского мужа. Перед приездом любимой Порфирий Дормидонтович отправлялся на скотобойню и возвращался оттуда с большим куском парного мяса.
— Марфа ест только сырую пищу, — объяснял он.
«Марфа» — так он ласково называл принцессу Мвангу. Она его звала — Порфиша.
По приезде Марфа, ну то есть принцесса Мванга, румянила чёрные щёки, надевала русский сарафан, а на голову напяливала кокошник. И в таком виде вплывала в кабинет Шишигина, словно пава.
Порфирий Дормидонтович, как всегда, не писал, а валялся на диване.
— Барин, а барин, — обращалась к нему принцесса, сверкая белыми зубами.
— Ну чё тебе, Марфа? — лениво отзывался Шишигин.
— А ни–чё, — задорно отвечала принцесса. — Чё прикажете.
Ну и Порфирий Дормидонтович приказывал всё, что ему в данный момент взбредёт на ум.
Например:
— Почеши пятки.
Или:
— Покажи жопу.
Мванга всё это беспрекословно выполняла. Понимая, что она в России, а не у себя в Африке. А в каждой избушке свои погремушки.
Потом великий писатель брал в руки балалайку и начинал неумело тренькать, а принцесса, коверкая великий и могучий русский язык, принималась петь частушки:
Хорошо в родном краю,
Да бывают сложности.
Посидеть бы на хую,
Да нет такой возможности.
Вот такая меж ними была любовя.
Однажды я шёл по больничному коридору. А навстречу мне попался главврач. С похмелья.
— Валерий Михалыч, — окликнул он меня.
— Я вас слушаю.
— Это вы делали операцию этой, как её… больной Филимоновой?
— Да, я.
(Здесь надо сказать, что хоть я и работал в больнице кочегаром, но все операции, как правило, приходилось делать мне. Потому что штатные хирурги, так же, как и мы с Порфирием Дормидонтовичем, регулярно пили водку и играли в карты… Привезут, бывало, больного на каталке в операционную — а хирурга нет. Валяется, пьяный, у себя в кабинете. Бегут, конечно, ко мне в котельную. Так мол и так, Валерий Михалыч, выручайте… Ну, сходишь, разумеется, сделаешь операцию…)
— А наркоз вы Филимоновой давали? — продолжает спрашивать главврач.
— Ну а как же без наркоза, — отвечаю.
— А из какого баллона вы ей наркоз давали? Из красного или из синего?
— Да я уж и не помню, — морщу я лоб. — Вроде из синего… А, нет!.. Из красного! А в чём собственно дело?
— Валерий Михалыч, — проникновенно говорит главврач. — Я вас уже не первый раз прошу запомнить: в красном баллоне — углекислый газ; а кислород находится — в синем баллоне… Нет, я, конечно, понимаю, вы — человек творческий и всё такое. Но неужели это так трудно запомнить?
— Мда-а, — тяну я смущённо. — Что ж теперь делать–то?
— Ну а что теперь сделаешь, — разводит руками главврач. — Проехали, как говорится. Но на будущее будьте, пожалуйста, повнимательнее. Мы ведь имеем дело с самым драгоценным — с человеческой жизнью. Нам ошибаться никак нельзя.
— Да я понимаю, — со вздохом отвечаю я. — Новое стихотворение в голову полезло — вот и перепутал баллоны, будь они неладны.
Главврач дружески потрепал меня по плечу.
— Ладно, ладно, не расстраивайтесь. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Пойдёмте лучше пивка попьём. Заодно и стишок свой новый прочтёте.
Мы пошли пить пиво… И я прочёл свой новый стишок:
Пушкин — это русский поэт.
Курица — это домашняя птица.
Если тебе тридцать лет -
Значит, пора жениться.
Старость — это кораблекрушение.
Жизнь — это ад.
Человек человеку друг,
А также товарищ и брат.
Крысы умеют плавать,
но не умеют летать.
Южная страна — это Италия.
Ненормативная лексика — это «блядь».
И так далее…
— Классно! — восхитился главврач. — За такое стихотворение не жалко и жизнь отдать!
— Что Филимонова и сделала, — напомнил я.
Однажды я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу. Мы, как обычно, выпили водки и сели играть в карты. Наигравшись, мы отправились в кафе. Пожрать.
Кассирша, увидев великого писателя так близко, да ещё живьём, вся напряглась от волнения.
— Не напрягайтесь так, — улыбнулся ей Порфирий Дормидонтович, — а то у вас резинка в трусах лопнет.
Я быстро полез в сумку за тетрадкой, чтобы записать великое изречение великого писателя. Но тут мой взгляд остановился на шикарной даме.
Дама осторожно несла поднос, заставленный всевозможной едой. Чего на нём только не было: борщ, котлеты с макаронами, винегрет с селедкой, три компота…
И вот что значит русский человек — действия его непредсказуемы! Как говорил другой великий писатель, Фёдор Михайлович: русский человек, бывает, с миллионом мимо себя пропустит, а бывает, за копейку зарежет.
Как бес в меня вселился, честное слово!.. Я подскочил к шикарной даме и, резко вскинув ногу, ударил носком ботинка о дно подноса.
Шикарная дама, конечно же, не ожидала подобного сюрприза. Поднос опрокинулся ей в лицо и на грудь: и борщ, и котлеты с макаронами, и три компота. Не говоря уже о винегрете с селедкой.
— Вот это по–нашему! — раскатисто захохотал Порфирий Дормидонтович. — По–писательски!
Дама секунду стояла вся ошеломлённая.
— Да… вы что? — наконец обрела она дар речи.
— А что такое? — спрашиваю я с простодушным выражением лица.
Мало того, что шикарная дама была вся красная от борща, она ещё и от злости побагровела.
— Сволочь! — кричит. — Подонок! Негодяй!
— Послушайте, дама, — сказал я негромко и спокойно, как и подобает интеллигентному человеку в такой ситуации. — Вы же не меня оскорбляете своими грязными ругательствами. Вы себя — поймите! — себя оскорбляете. Своё человеческое достоинство. Мне стыдно за вас.
И я гордо — гордо! — вышел на улицу.
А на улице стояла глубокая осень. Светило, но не грело солнце. Деревья были одеты в багряные наряды. Короче: унылая пора — очей очарованье…
Вслед за мной вышел Порфирий Дормидонтович.
— Валерий Михалыч, — опустил он на мои плечи свои натруженные писательские руки. — Вы знаете, я думал, что русская культура умерла, но, глядя на вас, я понял — это не так.
И великий писатель троекратно поцеловал меня в губы.
Однажды, зайдя в гости к Порфирию Дормидонтовичу, чтобы выпить водки и поиграть в карты, я застал у него негритянку с вывернутыми губами.
— Знакомьтесь, Валерий Михалыч, — сказал Шишигин. — Мванга, принцесса княжества Гамбия… А это, — показал он на меня, — молодой начинающий писатель.
— Пухленький, — хихикнула Мванга, ущипнув меня за щеку. Глаза её заблестели.
Мне это крайне не понравилось. Крайне.
— Хочу свежей печёночки, — капризно заявила принцесса.
— Где ж я тебе вот так, с ходу, печёнку возьму? — удивился Порфирий Дормидонтович.
— У него вырежь! — потребовала Мванга, жеманно указав на меня чёрным мизинцем.
— Послушайте–ка, дамочка, — сказал я с раздражением, — оставьте свои африканские замашки при себе. Ясно вам?
— Валерий Михалыч, — тут же бросился Шишигин на защиту своей жены. — Вы её не так поняли. Марфа кончила Сорбонну, а потом ещё и Гарвард.
— Я не знаю, где она там кончала, — сказал я, — но для меня чёрномазый — это прежде всего людоед! Как в прямом, так и в переносном смысле.
— Вы расист! — закричал Порфирий Дормидонтович. — Валерий Михалыч, вы расист!
— Да, я расист! — ответил я с гордостью. — А ваша жена — людоедка!
— Да как вы… — задохнулся Шишигин от возмущения.
— Порфи–и–ша, — зычно прикрикнула на него принцесса Мванга. — оставь–ка свои российские замашки при себе, как говорит наш начинающий писатель. Да, я людоедка! И не вижу в этом ничего плохого. У меня и папа — людоед; и мама — людоедка. Кстати говоря, жена вашего Пушкина тоже была людоедкой.
— Наталья Николаевна — людоедка?! — ахнули мы с Шишигиным в один голос.
— Вы ленивы и нелюбопытны, — презрительно усмехнулась Мванга, — и не знаете собственной истории. Я вам сейчас та–а–кое порасскажу.
И она нам та–а–кое порассказала:
Мало кто знает, что жена поэта Пушкина, Наталья Николаевна Гончарова, была самой настоящей людоедкой. Из–за неё у Пушкина постоянно происходили неприятности. Приедет, бывало, великий поэт в Михайловское, стихи пописать. Вдруг стук в дверь.
Входит управляющий и у порога мнётся.
— Ну что там ещё? — с досадой поворачивается от стола Пушкин.
— Так что, барин, жена, значит, ваша намедни двух мужиков съела.
— Каких ещё мужиков? — морщится Пушкин, слыша неправильную русскую речь.
— Прохора, пастуха, стало быть. И Егора Трофимова, он в кузне работал.
А тут и сама Наталья Николаевна этаким пушистым котёнком ластится.
— Сашенька, Сашенька, не дашь ли денег на булавки?
— Ты вот что, Наталья, — строго говорит ей Александр Сергеевич, — ты кончай такими делами заниматься. Мы всё–таки не в Африке живем, а в Михайловском. А если до государя дойдёт?.. Тогда что?..
— О чём это ты, дорогой? — дурочкой прикидывается Наталья Николаевна.
— Ты дурочкой не прикидывайся. Только что управляющий приходил. Опять ты двух мужиков съела. Ты же в прошлый раз мне слово давала, что с этим навсегда покончено!
— Ну а если мне кушать хочется, — капризничает Наталья Николаевна.
— Мне, может, тоже кое–чего хочется, — отвечает Пушкин. — Но я себя сдерживаю. И ты изволь себя сдерживать!
— Хорошо, Александр Сергеевич, — зловеще так говорит Наталья Николаевна. — Хорошо.
И молча — за дверь.
А на другой день — где Александр Сергеевич? Нет Александра Сергеевича.
Искали–искали… В пруду багром шарили. Лягушки — есть. Раки — есть. Великого русского поэта — нет.
Съела.
Это уж потом большевики придумали Дантеса… дуэль на Чёрной речке… Чтоб лишний раз царский режим пнуть.
Нет, Дантес, конечно, тоже был. Да только прожорливая Наталья Николаевна его ещё раньше Пушкина слопала. Так что убить «солнце русской поэзии» он никак не мог.
Однажды я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу. Мы выпили водки и сели играть в карты. Когда я в пятый раз оставил Шишигина «в дураках», он нахмурился и сказал:
— И всё–таки, Валерий Михалыч, нет в ваших рассказах русской боли. Вот нет–таки нет. Не страдает ваше сердце ни прошлыми бедами Отечества, ни нынешними. О России надо писать. О том, что…
— Уже написал! — перебил я, доставая рукопись. — Хотите почитаю?
Великий писатель нахмурился ещё больше.
— Я смотрю, батенька, вам рассказ–то написать, что поссать сходить, — неодобрительно качал он головой. — А вещь нужно вынашивать. И может, даже не один год. К литературе должно быть благоговейное отношение. Благоговейное. Литература, батенька — храм!.. Храм! Она кровью пишется, а не жопой… — Порфирий Дормидонтович помолчал, а после прибавил уже несколько поспокойнее: — Ну ладно. Больше ничего умного в голову не приходит. Но эти мысли вы, надеюсь, успели записать?
— А как же, — потряс я тетрадочкой. — Вот, пожалуйста: храм, кровь, жопа…
— Ну хорошо, — смягчился великий писатель, — читайте свой рассказ.
И я прочёл:
Жил–был следователь Тряпкин. Однажды вызывает его самый главный генерал. Точнее — генеральша, Марья Петровна.
— Тряпкин, — говорит и грудь свою генеральскую под кителем поправляет. — Хочу поручить тебе весьма странное дело.
— Слушаю вас, товарищ генерал! — отдал честь следователь Тряпкин.
— Куда–то пропадают пассажирские поезда, следующие по маршруту «Петербург — Москва». Причём пропадают бесследно.
— Как это — бесследно? — не понял Тряпкин.
— А вот и разберись, — отвечает генеральша Мария Петровна. — На то ты и следователь.
Пошёл Тряпкин на вокзал. Разбираться.
Взял билет. Сел в поезд «Петербург — Москва». Поехал.
Едет–едет, едет–едет… Ночь прошла. Утро наступило. Поезд никуда не пропал.
А тут и — Москва.
Вышел следователь Тряпкин на перрон и чувствует своим следовательским чутьём: что–то здесь не то. Хотя вроде бы — всё то… Поезда стоят. Электронные часы время показывают. Прибывшие с вещичками к вокзалу тянутся.
И вдруг Тряпкин понял, что — не то. Встречающих нет! И провожающих тоже нет! Не говоря уже об отъезжающих… Вообще никого нет!
Только прибывшие идут по перрону: топ–топ, топ–топ…
Ну и следователь Тряпкин пошёл вместе со всеми. Подошёл он к вокзалу и… ахнул.
Потому что это был никакой не вокзал, а обыкновенный кусок фанеры, грубо размалёванный под вокзал. Электронные часы тоже оказались фанерные… В общем, сплошная бутафория!
А за этой бутафорией, насколько глаз хватает, расстилается неземной пейзаж: коричневая земля без единой травинки и коричневое небо без единого облачка.
И так — до самого горизонта. А над горизонтом два чёрных солнца светят.
А кругом — тараканы, тараканы, тараканы… Кишат прямо. Да не маленькие, а каждый с корову величиной.
— Р–раз–берись по пятёркам! — командуют. — Чего топчетесь, как бар–раны!
Бывшие пассажиры подчиняются. А что делать? Небось не на Земле… Разобрались по пять человек и пошли строем.
Тараканы — по бокам.
Рядом со следователем Тряпкиным шёл самый крупный таракан, видно — начальник над остальными.
— Слышь, мужик, — по–простому интересуется Тряпкин. — Это как же понимать?.. Это где ж мы находимся?..
— В Глубокой Жопе вы находитесь, — отвечает ему таракан.
— А идём куда? — снова интересуется Тряпкин.
— Куда всегда шли — туда и сейчас идёте, — говорит таракан и мохнатой лапой на два чёрных солнца указывает. — В светлое будущее.
День проходит… неделя… месяц… Тащатся все понуро, как на похоронах. Впрочем, все — да не все.
— Так нам и надо — дуракам! — бодро кричит какой–то человек в косоворотке и с бородой. — Таракан животное умное. Это тебе не клоп какой–нибудь или там — вша!
А уж из толпы и добровольцы вызываются — толпу гнать. К тараканам льстиво подкатывают, услуги свои предлагают. А те не брезгуют. Разрешают.
И вот уже по бокам колонны не тараканы, а — люди. Плёточками пощёлкивают: веселей, мол, топайте, ребята!..
Взобралась колонна на какой–то пригорочек. Поглядел следователь Тряпкин вокруг — ё-моё!.. — да тут вся Россия идёт…
В С Я!
Представлена полностью, как на картинках Глазунова. Кстати, и сам Ильюха здесь же. В соседней колонне. Вот так–то, дядя. Отрисовался…
Тянется–тянется Святая Русь. И живые. И мёртвые.
Кто в лаптях, кто в кроссовках…
Вон Ванька Грозный на посох свой убийственный опирается, рукою в перстнях котелок под короной чешет.
Вон Емелька Пугачёв со Стенькой Разиным — два удалых атамана!
А вон Катька, царица–нимфоманка.
Фёдор Михалыч со Львом Николаичем идут под ручку, о непротивлении злу насилием разглагольствуют.
Пётр Аркадьевич Столыпин твёрдой походкой выступает, накинув на плечи шинель.
А за ним грузин Ёся, по кличке Сталин.
А чуть дальше — Владимир Ульянов, помощник присяжного поверенного, вместе с сестричками Маняшей и Дуняшей да женой Надюшей.
Гришка Распутин — как всегда поддатый, рожа красная, рубаха тоже красная. Шагает, хоть бы что. Частушки орёт:
Я пою и веселюся!
В жопу жить переселюся!
Вставлю раму и стекло!
Будет чисто и тепло!..
…Идёт Святая Русь… Посторонись…
А сверху, с коричневого неба, какая–то мелкая дрянь сыпется. Дождь — не дождь; снег — не снег… А что–то склизкое, противное, извивающееся. Наподобие червей.
Поднял следователь Тряпкин воротник плаща, чтобы черви за шиворот не падали… «Да-а, — думает, — вот так приехал в Москву…»
— Всё! — захлопнул я рукопись.
Порфирий Дормидонтович неспешно раскурил свою знаменитую трубочку. И только после этого сказал; коротко! ёмко! по–шишигински:
— Заебись!
Однажды Порфирий Дормидонтович зашёл ко мне в гости. Мы выпили водки и сели играть в карты. Наигравшись, мы отправились в городской парк. Прогуляться.
Через парк протекала небольшая речушка. Мы остановились на середине мостика и стали глядеть на воду. По воде плавали утки. Сверху они напоминали тараканов.
— Жизнь, — сказал Порфирий Дормидонтович задумчиво, — это бесконечная череда дней.
— Пожалуй, — согласился я и, записав изречение великого писателя, плюнул в воду.
— Кстати, о плевках, — сказал Шишигин. — В московском зоопарке был сторож по фамилии Никодимов. Он болел туберкулёзом. И каждое утро, проходя мимо бассейна с бегемотом, Никодимов туда плевал. И представьте себе, бегемот тоже заболел туберкулёзом. И скончался. Вот так–то, Валерий Михалыч.
— А Никодимов? — спросил я.
— А что Никодимов?.. — пожал плечами Порфирий Дормидонтович. — Месяц спустя заразил СПИДом орангутанга.
— В клетку с орангутангом стал плевать? — спросил я.
— Ха–ха–ха! — весело рассмеялся Шишигин. — Ага, в клетку стал плевать… Какой вы, Валерий Михалыч, в сущности, ещё ребёнок.
Однажды я опять шёл по больничному коридору. А навстречу мне опять попался главврач. И опять с похмелья.
— Валерий Михалыч, — окликнул он меня.
— Я вас слушаю.
— Это вы делали операцию этому, как его… больному Мурашкину?
— Я. А что, снова баллоны перепутал?
— Ну, положим, вы ему вовсе забыли наркоз дать, но не в этом дело. — Главврач порылся в кармане своего грязного халата и, словно фокусник, извлёк оттуда… мой пейджер.
— Ой, — радостно ойкнул я. — Где вы его нашли? Я вчера всю квартиру перерыл. Ну, думаю — всё…
— Мы его нашли у больного Мурашкина, — сказал главварч. — В кишечнике.
— А где сам Мурашкин? — спрашиваю я с неприятным предчувствием.
— Точно сказать не могу, — отвечает главврач. — Но одно из двух: либо он ещё в морге, либо уже на кладбище.
— Да-а, — протянул я смущённо. — Надо же. И что теперь делать?
— Пойдёмте пивка попьём, — предложил главврач. — У меня вобла сушёная есть.
И мы пошли пить пиво… После третьей кружки главврач сказал:
— Пейджер — это что, я, помню, у одного мужика в желудке «мобильник» забыл. А он на похоронах возьми и зазвони. Вдову чуть кондрашка не хватила. Ха–ха–ха!.. — захохотал главврач, но тут же оборвал свой смех. — Извините.
…После десятой кружки главврач сбивчиво забормотал:
— Валерий Михалыч… в прошлый раз вы прочли мне своё замечательное стихотворение… Я был потрясён! Просто потрясён! Волшебные строки… глубина замысла…. Я пришёл домой. Всю ночь не мог уснуть… Всё курил… курил… А под утро тоже написал стихотворение. Почти как ваше, даже некоторые строчки совпадают. Получилось что–то очень философское. Я бы даже сказал — космическое…
— Хватит трепаться, — перебил я, сдувая пену с кружки. — Читайте лучше свой стишок.
Главврач встал, суетливо поправил узел галстука.
— Это стихотворение я посвящаю своей горячо любимой жене Маше, — хриплым голосом произнёс он. Потом откашлялся и с выражением прочёл:
По небу летят самолёты.
По рельсам бегут поезда.
Завтра наступит завтра.
Вчера было только вчера.
Мама опять моет раму.
Папа пошёл в туалет.
Аптека торгует презервативами.
Я не рожусь на свет.
Человек человеку — друг.
А также товарищ и брат.
Моя жена висит вместо лампочки.
Я этому очень рад!
— Ну как? — спросил главврач, заметно волнуясь.
— Для первого раза потянет, — похвалил я. — В особенности вам удались две последние строки. Я прямо вижу вашу любимую жену Машу, висящую вместо лампочки…
Главврач смущенно потупился. Ему было приятно.
Однажды я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу, чтобы выпить водки и поиграть в карты. А у него форменный скандал.
— Это что ж такое?! — орёт великий писатель на Мвангу. — Взяла и грязные ноги на чистую подушку положила!
— С чего это грязные? — оправдывается принцесса. — Я их на прошлой неделе мыла.
Но Порфирий Дормидонтович её и слушать не хочет.
— Представляете, — говорит он мне, — хотел положить голову на свою чистенькую подушечку, а там Марфины грязные ноги лежат.
— Африка, — пожал я плечами, — чего вы хотите.
— Ну разве так можно, — никак не успокоится великий писатель, — грязные ноги — на чистую подушку. Что ж ты такая… некультурная!
— Я очень даже культурная, — возражает Мванга. — В Гамбии я являюсь почётным президентом Академии Культуры.
— Какая ты, на хер, культурная, если грязные ноги на чистую подушку кладёшь.
Он вновь повернулся ко мне.
— Нет, вы только представьте, Валерий Михалыч: грязные ноги — на чистой подушке! Представляете?
— Очень даже представляю, — сказал я. — Я и сам люблю спать, положив грязные ноги на чистую подушку.
Шишигин надолго задумался. Я быстренько достал тетрадочку. И не зря.
— В каждом из нас дремлет свинья, — важно изрёк великий писатель.
— С грязными ногами на чистой подушке! — подхватили мы с принцессой Мвангой.
Однажды я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу. Мы выпили водки и сели играть в карты.
— Получил ответственное задание оттуда, — сказал Шишигин, указав пальцем вверх.
Я посмотрел. Наверху был потолок с люстрой.
— В смысле?.. — не понял я.
— Вы, конечно, знаете, что я написал классический рассказ о Ленине.
— Конечно, знаю.
— Так вот, мне поручено на должном уровне завершить ленинскую тематику в нашей литературе. Написать самое последнее произведение о Владимире Ильиче. Поставить, так сказать, жирную точку. На века!.. — грохнул великий писатель кулаком по столу. — Представляете?!
Я представил. И увидел тысячи книг… миллионы книг… океаны книг… и всё о Ленине!.. о Ленине!!. о Ленине!!!.
— Это же… это… — задохнулся я от неподъёмности задачи.
Порфирий Дормидонтович скромно улыбнулся.
— Да, — сказал он.
— И вы уже приступили к работе? — спросил я, кое–как справившись с охватившим меня волнением.
— Я уже написал, — просто ответил Шишигин.
— Написали?!
(Я никак не мог в это поверить!.. Никак!..)
Великий писатель раскрыл рукопись.
— Слушайте… — сказал он.
Однажды Надежда Константиновна Крупская и Владимир Ильич Ленин спали в Кремле на своей кровати.
Первой проснулась Надежда Константиновна.
Она повернула голову и увидела, что её муж — Владимир Ильич — превратился в огромную склизкую жабу.
— Володя! — ахнула Надежда Константинова от такого сюрприза.
— Ква–а–а… ква–а–а… ква–а–а… — проквакал в ответ Владимир Ильич и, оттолкнувшись задними лапами от кровати, выпрыгнул в окно.
— Всё! — захлопнул рукопись Шишигин.
Лицо у него светилось. Как у святого… как у святого…
— Ге–ни–аль-но, — выдохнул я и выпил водки.
С детства я очень любил книги. И при каждом удобном случае воровал их из библиотек. И вот однажды, когда Порфирий Дормидонтович отправился в Африку навестить принцессу Мвангу, я, в свою очередь, отправился в библиотеку. Дело было в начале зимы… Выхожу я, значит, из библиотеки, а навстречу мне идёт старик Дементьев. Сосед по лестничной площадке.
— Здравствуйте, Валерий Михайлович, — степенно этак здоровается.
— Здрасте, здрасте, — отвечаю.
— Что–то давненько вас не было видно.
— За грибами ходил, — говорю.
— Так ведь зима же, — на полном серьёзе удивляется старик Дементьев.
— А я их под снегом нахожу. Как подснежники.
— Надо же, — снова удивляется старик Дементьев и начинает рассказывать про свою дочку Леночку (он всегда про неё рассказывает): — Она у меня морж! — хвастается.
— Вы что ж, скотоложеством в своё время занимались? — интересуюсь я.
— Почему скотоложеством? — встал в тупик старик Дементьев.
— Ну раз дочка — морж.
— Вы меня неправильно поняли, — улыбается старик Дементьев. — Леночка в проруби любит купаться. Она и ещё мой зять Геночка. Они потому к Северному Ледовитому океану и уехали, чтобы круглый год в проруби купаться.
Тут его взгляд остановился на моём животе.
— Валерий Михайлович, — спрашивает он подозрительно, — а почему у вас такой живот толстый.
— А я — беременный, — говорю.
Старик Дементьев побледнел. Щека у него задёргалась.
— Вы не беременный! — кричит. — Вы — вор! Вы книги из библиотеки воруете!
— Тихо–тихо–тихо, — пытаюсь я его успокоить. Но он ещё пуще распаляется.
— Что — «тихо»?! — орёт. — Для того, что ли, я свою кровь под Ташкентом проливал в годы войны?!
— Да вы не врубаетесь, — пытаюсь я объяснить. — Это вовсе не воровство. Я прочту эти книги и сделаюсь душевно богаче, добрее. И в конечном счете, от моей доброты всем станет хорошо…
Но старик Дементьев уже удила закусил. Ничего понимать не хочет.
— Я вас выведу на чистую воду! — грозится. — Я вам не позволю народное имущество разворовывать!
И ушёл, грозно стуча палкой о тротуар.
Я постоял минутку–другую, подумал. И решил сделать самое первое, что пришло мне в голову. И самое простое.
Убить старика Дементьева.
… По дороге домой я забежал в почтовое отделение. У окошечка сидела симпатичная девушка.
— Здрасте, девушка, — сказал я. — Не хотите в «ночничок» сходить?
— У меня вообще–то жених имеется, — отвечает она.
— Так я ж вас не замуж зову, а в ночной клуб. Со мной — в «ночник». С женихом — под венец.
— Ха! — хмыкнула девушка. — Смешно.
— О-о, — деланно удивился я. — Да у вас чувство юмора есть.
— Целый вагон, — подтвердила она.
— В таком случае, вы мне не поможете подшутить над одним приятелем? Нужна телеграмма вот с таким текстом: «Леночка попала под ледокол. Зять Геночка».
— Чернушка, — усмехнулась девушка. — Понимаю… — И добавила, как бы невзначай: — Меня вообще–то Катенькой зовут.
Старика Дементьева я увидел на лестничной площадке.
— Вам телеграмма, — говорю. — Срочная.
— Спасибо, — ответил старик Дементьев.
— Скажете спасибо, когда прочтёте.
Старик Дементьев суетливо нацепил на нос очки.
— У меня завтра день рождения, — начал объяснять он. — Видно, дочка Леночка и зять Геночка решили поздравить. Не забывают старика.
— Ага, — кивнул я. — Не забывают.
— Я рад, что вы на меня не обиделись, — продолжал старик Дементьев. — Вы ж понимаете, я не могу поступить иначе. Я обязан довести до сведения общественности ваш гнусный поступок.
— Конечно, конечно, — говорю. — Для меня это будет большой нравственный урок.
…А через час старика Дементьева увезла неотложка. А через день прилетели Леночка и Геночка с Ледовитого океана.
На похороны.
Вот так я убил старика Дементьева.
В тот же самый день я встретил Катеньку.
— Ну что, — спросила она, — удалась шуточка? Вашему приятелю было смешно?
А тут, словно по заказу, старика Дементьева из подъезда выносят. В красном гробу, при орденах…
— Ещё как удалась, — отвечаю. — Он прямо помер от смеха.
Катенька широко зевнула.
— Не выспалась, — пожаловалась она. — Так спать хочется.
— А пойдемте ко мне, — предложил я. — Поспите. Я ещё постель не убрал.
— Я не шлюха! — гордо заявила Катенька.
— Я понимаю, — сказал я.
Короче, мы пришли ко мне и легли на кровать.
— Перестань, — сказала Катенька. — Неужели нельзя просто полежать?
— Просто лежать мы будем на кладбище, — заметил я. — Лет через пятьдесят.
Вот так Катенька стала моей любовницей.
На следующий день я зашёл в гости к вернувшемуся из Африки Порфирию Дормидонтовичу. Мы выпили водки и сели играть карты.
За картами я рассказал Шишигину, как убил старика Дементьева.
— Отличный сюжетик, — одобрил великий писатель. — Герой убивает старика. Потом раскаивается в содеянном. Приезжает дочка старика. Она, конечно, уродка. Чтобы загладить свою вину, герой решает на ней жениться. Принести себя, так сказать, в жертву. Как князь Нехлюдов. Хорошо, Валерий Михалыч, очень хорошо… Пишите.
Потом я рассказал, как Катенька стала моей любовницей.
— …утром проснулся в трусах, а её уже нет. Исчезла как сон, как утренний туман..
— В своих трусах проснулись? — деловито осведомился Порфирий Дормидонтович.
— Да, в своих, — кивнул я.
Великий писатель помолчал, как всегда у него бывало перед рождением мудрой мысли. Я на всякий случай достал тетрадь.
— Женщина, — сказал наконец Шишигин, значительно подняв указательный палец, — это такая скотина.
Я, разумеется, записал очередное высказывание великого писателя, но всё же позволил себе поспорить.
— Не каждая женщина — скотина, Порфирий Дормидонтович, далеко не каждая. Вот когда мы с Катенькой лежали совершенно обнажённые, а сквозь тонкие занавески светила луна и какие–то таинственные шорохи доносились издалека…
— Тараканы, наверное, на кухне шуровали, — предположил Шишигин.
— …она сказала, глядя на меня своими огромными глазищами: «Я бы хотела сейчас оказаться где–нибудь на Ямайке. Сидеть там в шезлонге под пальмами. Смотреть, как волны с шелестом накатывают на залитый солнцем пляж. А чёрный слуга, бой, говорил бы мне: «Апельсиновый сок, мэ–э–м?»…
— Губа не дура, — вставил Порфирий Дормидонтович.
— Я напишу об этой волшебной ночи. Обязательно напишу. У меня уже и название есть. Даже два. Только не знаю пока, на котором остановиться. Может, вы что–нибудь посоветуете? Первое название — «Разбуди меня на рассвете». Второе — «Разлюби меня на рассвете». Как вы считаете, Порфирий Дормидонтович, каким лучше назвать?
— Назовите: «Разруби меня на рассвете», — посоветовал великий писатель.
Однажды, как всегда, я зашёл в гости к Порфирию Дормидонтовичу, чтобы выпить водки и поиграть в карты.
А его дома нет. Умер.
На столе лежал листок с последней великой мыслью великого писателя: «Валерий Михалыч, смерть — это сон без пробуждения».
Я выпил водки и вызвал «скорую». По иронии судьбы Шишигина привезли в ту самую больницу, где я работал кочегаром. Вскрытие, естественно, делать было некому. Все врачи, напившись водки, дрыхли по своим кабинетам. Я быстренько вскрыл Порфирия Дормидонтовича, констатировал смерть, а зашивать не стал, так как мы с Катенькой договорились сходить в кино.
”Ладно, — подумал я, — после кино зашью. Теперь Порфирию Дормидонтовичу торопиться некуда. Подождёт».
Фильм назывался «Чай в Сахаре». Сахара на экране была. Но чаем там и не пахло. Симпатичный герой (он в середине фильма умер) спрашивал у не менее симпатичной героини (она в конце фильма сошла с ума): «Знаете, чем отличается турист от путешественника?» И сам же разъяснял: «Турист — это тот, кто, не успев куда–нибудь приехать, уже думает о том, как бы поскорее вернуться домой. А путешественник может вообще домой никогда не вернуться».
Сидя в тёмном зале и поглаживая Катенькины коленки, я невольно вспомнил Порфирия Дормидонтовича. По фильму выходило, что я пока что — турист. А вот Порфирий Дормидонтович уже несколько часов как — путешественник…
На другой день я не пошёл к Порфирию Дормидонтовичу. Ни пить водку, ни играть в карты. Я сел за стол и сочинил стихотворение, очень коротенькое, типа японской танки. Но, однако же, мне удалось отразить в нём всю свою печаль по скончавшемуся Шишигину; по самому себе — пока ещё живому; и в целом по Вселенной — такой бесконечной и холодной…
Без ложной скромности — о-очень глубокий стишок получился:
Осенний дождь
Окно завесил
Капли оставляют
Мокрый след
Когда я закончил своё творение, в комнату вошла моя бывшая любовница, а в настоящее время жена — Катенька.
— Мне надо с тобой серьёзно поговорить, — сказала она.
— Говори, — сказал я.
— Дело в том, — сказала Катенька, — что я тебе не жена.
— А кто же ты? — спросил я. — Всё ещё любовница?
— И не любовница, — сказала Катенька.
Я был заинтригован.
— Так кто же ты?
— Инопланетянка, — ответила Катенька.
— И давно? — спросил я.
— Что «давно»?
— Давно ты инопланетянка?
— С самого рождения. Меня послали на вашу планету разузнать — подходит ли она для отходов нашей жизнедеятельности. Проще говоря, Галактический Совет хочет сделать на Земле помойку. Чтоб Космос не засорять.
— А как же наша цивилизация? — спросил я.
— Никак, — ответила Катенька. — Аборигенов придётся ликвидировать.
— А-а, — вспомнил я Уэллса. — Война миров, значит.
— Никакой войны не будет, — сказала Катенька. — Мы пропустим Землю через ядовитый фильтр — и все дела.
— И меня тоже через ядовитый фильтр? — спросил я.
— Нет, — ответила Катенька–инопланетянка. — Тебя Галактический Совет решил сохранить. Единственного со всей планеты.
— А почему именно меня? — спросил я. — Как замечательного писателя?
— Нет. Как типичного представителя данной цивилизации. — Катенька помолчала. — И потом: я ведь член Галактического Совета… Привыкла к тебе, дурачку.
За окном уже висел НЛО… Мы полетели. В иллюминатор я увидел, как розовое облачко окутало нашу голубую Землю…
И — ВСЁ…
Одной помойкой во Вселенной стало больше.
На Катенькиной родине меня поместили во что–то типа нашего зоопарка. Только это была не клетка — а коттедж. Холодильник забит всевозможными вкусностями. По телику — то мультяшки, то порнушка — чего закажешь… Ну и так далее. Словом, все удобства. Правда, стены в коттедже прозрачные. Это чтоб посетители могли за мной наблюдать. Поначалу, конечно, неприятно было, особенно когда в туалете сидишь. А потом — ничего. Привык. И даже стал находить в этом своеобразное удовольствие.
Раз в неделю меня навещает Катенька. Уже в своём истинном обличье: нечто среднее между медузой и кошкой.
Мы с ней пьём водку и играем в карты.
Жил на свете один доктор. По фамилии Гоголь. Это был довольно странный тип. К примеру, приходит к нему на приём молоденькая девушка.
— Ах, доктор, — плачет она, — я пальчик занозила.
— Ампутировать, — с ходу говорит доктор Гоголь, даже не взглянув на палец.
— П-пальчик? — побледнев от ужаса, спрашивает девушка.
— Руку! — твёрдо отвечает доктор.
Девушка, конечно — хлоп — в обморк. Но дело не в этом.
А вот в чём.
Как–то раз читал доктор Гоголь книжку своего однофамильца Николая Васильевича Гоголя, и захотелось ему посмотреть: что же осталось от великого русского писателя?
Взял он лопату и пошёл на кладбище.
Пришёл, вырыл гроб. Открыл. А там — ни–ко–го!
Пусто.
«Интересно, — думает доктор Гоголь, — куда ж классик–то подевался?» А потом ещё думает: «Дай–ка я лягу на его место, чтоб почувствовать, как это — в могиле лежать».
Лёг он в гроб, крышкой накрылся. Лежит.
Лежал, лежал, да и уснул.
А тут как раз шёл через кладбище пьяненький мужичок. Глядит — могилка незакопанная. Взял да и закопал с пьяных глаз.
А в это время учёные из Академии наук тоже решили выкопать гроб с останками Николая Васильевича Гоголя. С научной целью, разумеется.
Вырыли они гроб, привезли в Академию Наук и осторожненько вскрыли. А там доктор Гоголь дрыхнет.
Стоят учёные мужи вокруг стола и недоумевают:
— Ничего себе, как тело хорошо сохранилось.
Правда, один профессор по фамилии Паукин выразил робкое сомнение.
— У Гоголя, — сказал он, — нос вроде как острый был, а у этого — утиный. Да и Николай Васильевич всегда с длинными волосами ходил, а этот лысый.
Другие учёные его тут же урезонили:
— А что вы хотите?! — наперебой загалдели они. — Столько лет тело в земле пролежало. Естественно, кой–какие изменения произошли.
Тут доктор Гоголь проснулся, встал из гроба и соскочил на пол.
— Здравия желаю, — говорит, — господа хорошие.
Учёные мужи так и обалдели.
— Значит, он вовсе не умер, — шушукаются меж собой. — Значит, он просто в летаргическом сне находился.
А президент Академии наук академик Василенко интересуется:
— Как вы себя чувствуете, Николай Васильевич?
— Нормально, — отвечает доктор Гоголь.
— Не хотите ли чего? — снова интересуется академик Василенко.
— Водочки бы, — говорит доктор Гоголь.
Тут же принесли водочку. Доктор выпил и развеселился.
— Теперь, — кричит, — бабу хочу!
— Странный всё–таки какой–то Гоголь, — качает головой профессор Паукин.
— А что ж вы думали?! — вновь накинулись на него другие профессора. — Столько лет человек без женщины. Вполне понятное желание.
А доктор Гоголь окончательно обнаглел и орёт, как сумасшедший:
— Бабу давай!.. Давай бабу!..
Ну что делать?.. Привели бабу.
Ею оказалась уборщица служебных помещений Зинаида Петровна Жеребцова.
Зинаида Петровна была женщиной крупной. Про таких обычно говорят: она может танк родить вместе с танкистами.
Профессора да академики деликатно за дверь удалились. А доктор Гоголь смотрит на бабу и глазам своим не верит — неужели это та самая Зиночка, с которой он двадцать лет назад шуры–муры крутил?
— Зина, — говорит неуверенно, — ты, что ль?..
— Гриша! — ахнула и Зинаида Петровна.
— Ты ведь стихи писала, милая, — принялся меланхолично вспоминать доктор Гоголь. — «О, приди же! Звёзды блещут, наши души так трепещут…»
— Писала, — со вздохом подтвердила Жеребцова, — а теперь вот туалеты мою. Ты, между прочим, Григорий, тоже молоденьким студентиком на лекции бегал, а теперь тебя как покойничка из гроба вытащили.
— Да-а, — вздыхает и доктор Гоголь, — странная штука жизнь.
…А в это самое время ободрённые первым успехом учёные быстренько отправились в Пушкинские Горы и привезли оттуда гроб с телом Александра Сергеевича Пушкина, в надежде, что, может, он не был убит на дуэли, а тоже, как и Гоголь, впал в летаргический сон.
Поставили они гроб и не без внутреннего трепета открыли.
Смотрят — а в гробу тётка пьяная лежит. Оглядела она всех мутным взором, села на стол и ноги свесила.
— Где это я? — спрашивает хмуро. — В вытрезвиловке, что ль?
— В Академии наук, — отвечают ей.
— Ни хуя себе, — говорит тётка и громко икает.
— Извините, дама, — приступил к ней с расспросами академик Василенко, — а вы, собственно, кто такая?
— Не знаю, — пожимает плечами тётка и снова громко икает.
— И всё–таки, дама, — настаивает академик, — как вы оказались в гробу Александра Сергеевича Пушкина?
— Да не помню я, бля, — отвечает тётка и сморкается на пол. — Как с мужиками пузырь покупала — помню, как в парадняке пили — помню, а после ни–чё не помню. Вырубилась, на хер.
Стоят учёные мужи и котелки свои чешут. Действительно, странная ситуация получается: Пушкина в гробу нет, вместо него пьянь какая–то… Чёрт–те что.
И тут вдруг в наступившей тишине раздался голос профессора Паукина.
— Это моя жена, — сказал он хрипло. — Эмма. Хроническая алкоголичка.
— Точно, — радостно встрепенулась тётка. — Я егоная жена. У меня ж муж — прохфессор кислых щей. Как это я забыла?
— Вы же говорили, что ваша жена балерина, — строго обратился к Паукину академик Василенко. — А теперь оказывается — хроническая алкоголичка.
— Ну перепутал, — сокрушённо разводит руками Паукин.
В это время появился доктор Гоголь под ручку с Зинаидой Петровной. И говорит:
— Мы уходим. До свидания.
Учёные, конечно, переполошились:
— Куда же вы, Николай Васильевич?!
— Господин Гоголь, постойте!..
А доктор обернулся и сказал:
— Я такой же Гоголь, как она (тут он показал пальцем на Эмму) — Пушкин…
С тех пор всё так и пошло…
В Ясной Поляне вместо Льва Николаевича Толстого в гробу был обнаружен Иван Тимофеич Титькин, сантехник ЖЭКа № 14 города Тулы. Он страшно матерился и даже укусил профессора Паукина за ляжку.
В Комарово, вместо Анны Андревны Ахматовой, в гробу оказалась продавщица пива Клавка Зудова, сорока трёх лет, незамужняя, но с двенадцатью абортами.
На Волковом кладбище, вместо Александра Блока, в гробу прятался давно разыскиваемый органами милиции сексуальный маньяк Дристунов.
Ну а уж с Фёдором Михайловичем Достоевским и вовсе конфуз получился. Когда раскопали его могилу в Александро — Невской лавре и открыли старинный просторный гроб, то обнаружили в нём голую девицу, которая занималсь любовью одновременно с двумя мужчинами. Причем одним из мужчин был не кто иной, как… академик Василенко, за день до этого якобы срочно улетевший в научную командировку на Курильские острова…
Скучно на этом свете, господа.
Жил–был Кошкин. Страшный ёбарь. Ему каждый день надо было баб ебать. И он их ебал. И так, и сяк, и этак. Во все три дырки. А порой даже в четыре. Где уж он там четвёртую дырку находил — непонятно, но ебал.
И вот однажды ебёт он, как всегда, бабу, а тут телефонный звонок — дзинь–дзинь… Кошкин — ноль внимания, знай себе хуем наяривает. А баба капризная попалась.
— Нет, я так не могу, — морщится. — Меня эти звонки сбивают.
Слез Кошкин с бабы, снял трубку.
— Слушаю, — говорит.
— Ёбарь Кошкин? — слышится в ответ сексуальный голосок.
— Он самый. А вы кто?
— Я твоя Смерть, — отвечает сексуальный голосок. — Сейчас я к тебе приду.
— Приходи, цыпочка, — смеётся Кошкин, думая, что это шутка. — Поебёмся.
Положил он трубку, доебал бабу, выпроводил и стал с нетерпением дожидаться прихода обладательницы сексуального голоска.
Та не заставила себя долго ждать. Дзинь–дзинь — раздался звонок, теперь уже в дверь.
Кошкин открыл. А на пороге стоит така–а–а-я секс–бомбочка в мини, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Груди — ВО! Жопа — ВО!.. В общем, настоящая русская красавица.
Зашла. Села. Ногу на ногу закинула, так что трусики видать.
А Кошкин уже хуй свой достаёт.
— Не доставай, не доставай, — усмехается баба. — Кончилась твоя ёбаная жизнь, Кошкин. Смерть за тобой пришла.
Пригляделся Кошкин к секс–бомбочке, а она и впрямь на Смерть похожа: лицо белое, трусы чёрные, а взгляд — потусторонний…
«Вот, блядь!» — думает Кошкин. А вслух говорит:
— Может, отсрочку дашь? Мне надо ещё кой–кого отъебать.
— Всех не переебёшь, Кошкин, — отвечает Смерть. — Знаешь китайскую мудрость: ”Мужчина умрёт, и после него останется десять тысяч невыебанных женщин». Так что собирайся, дружок.
— Куда собираться–то? — интересуется ёбарь.
— В Ад, милый. Ты ебал, теперь тебя ебать будут.
— Как же так?.. — не может понять Кошкин. — Мне ж всего сороковник.
— А это не важно, — отвечает Смерть. — Главное, не сколько человек прожил, а сколько ему осталось. А твоя жизнь уже кончилась.
«Вот, блядь!» — снова думает Кошкин. Ясное дело — неохота ему в сорок лет на тот свет отправляться.
Смерть между тем продолжает:
— Но так как ты доставлял женщинам сексуальное удовольствие, я…
— Отсрочку дашь?! — выпалил с надеждой Кошкин.
— Не–е–т, — усмехнулась Смерть, — отсрочек я не даю. А вот последнюю твою просьбу выполнить могу. Чего ты желаешь?
— Бабу выебать! — не задумываясь, воскликнул ёбарь.
— Нет у меня времени тебе бабу подыскивать, — говорит Смерть.
— А давай я тогда тебя выебу, — предлагает Кошкин.
— Меня?!
— Ага. Ты ведь тоже баба.
— Хм-м, — хмыкнула Смерть. — Интересное предложение. Вообще–то меня ещё ни разу никто не ебал.
— Так ты что — целка?! — обрадовался Кошкин (дело в том, что больше всего на свете он любил рвать целки).
— Ну, можно и так сказать.
— Тогда вот тебе моё последнее желание, — раздухарился ёбарь. — Я хочу порвать твой целяк!
— Пошляк ты, Кошкин, — усмехнулась Смерть. — Ну, да уж ладно, рви.
Кошкин тотчас хуй достал. Смерть трусики сняла.
Пиздища у Смерти тоже оказалось — ВО! И Кошкин начал её ебать — ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт… А Смерть во вкус вошла. Понравилось ей ебаться — щёчки разрумянились, глазки загорелись…
— Аа–аа–аа, — стонет от удовольствия.
Отъебал её Кошкин. Хуй в штаны заправил.
— Ну, я готов, — говорит, — в Ад отправляться.
А Смерть — ему:
— Успеется. Выеби–ка меня ещё разок.
Ёбаря Кошкина о таких вещах дважды просить не надо. Снова достал хуй, снова Смерти в пизду сунул и по–новой начал её ебать.
Ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт… А Смерть знай себе подмахивает и покрикивает:
— Давай, давай, веселей!..
Кошкин и даёт. Вернее — ебёт.
Ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт–ебёт-ебёт–ебёт- ебёт–ебёт ебёт–ебёт- ебёт–ебёт и…
ЗАЕБАЛ Смерть. До смерти.
И опять стал жить–поживать, да баб ебать. Вот ему шестьдесят стукнуло… вот девяносто… а вот и все сто двадцать… У него уж и первая жена помереть успела, и вторая, и третья, и четвёртая… и дети все от старости умерли… и внуки с правнуками. А Кошкин знай себе ебётся.
В конце–концов феноменом Кошкина заинтересовались учёные из Академии наук и создали специальную комиссию во главе с профессором Кислощеевым.
Явилась комиссия к Кошкину и говорит:
— Здравствуйте. Хотим узнать, почему к вам так долго смерть не приходит.
— А я свою Смерть насмерть заебал, — честно признался Кошкин.
— Как это? — не поняли учёные.
— Хотите покажу?
— Покажите.
Кошкин, не долго думая, поставил всю комиссию раком и отъебал. Не насмерть, конечно. Но прилично каждому впиндюрил. В особенности, профессору Кислощееву. Так ему засадил, что профессор потом на лекциях студентам рассказывал: «Да, ребята, вот это хуй. Всем хуям хуй». Студенты слушали профессора и на ус мотали, а после лекций к Кошкину бежали. Ебаться. Впрочем, это уже совсем другая история.
Жили–были человек по имени Фёдор и его жена по имени Настя. Фёдор был очень умный, поэтому работал на кладбище. Могилы рыл. В этом нет ничего странного; ворон тоже мудр, а сидит на отбросах.
А жена у него всё время болела. Ну, у Фёдора то есть.
Народу каждый день помирало много, так бывало накопаешься — спину не разогнуть… Придет, значит, Фёдор с работы голодный как собака. А ужина — нет. Настя опять слегла.
Мечется, мечется, сердешная, по кровати.
— Воды! — хрипит. — Воды!..
Ну, даст ей Фёдор сырой воды из–под крана. Жена всё ж таки. Настя пьёт–пьёт. Жадно так, с прихлёбом. И по подбородку у неё вода льётся.
Один раз… второй… третий… Болеет и болеет Настя. Вот, кажется, совсем уж доходит, завтра помрёт…
Нет, не помирает!
Другие, кругом посмотришь, только и делают, что мрут как мухи. А Настя — нет. Болеет, но живет. Недаром говорится: слабая лучина сто лет коптить может.
Надоело наконец всё это Фёдору. Решил он от Насти избавиться. Стал ждать удобного случая.
А тут как раз помер один профессор. Выкопал Фёдор для него могилу, а родственники возьми, да и откажись от похорон. Пускай, говорят, лучше дома лежит. Квартира у нас большая. Места всем хватит.
А земля в тот день тяжёлая была. Глина да камни.
Пришёл Фёдор домой чуть живой. Еле ноги волочит. Ну, — думает, — сейчас жена ужин приготовит, поем, отдохну…
Хрен попало.
Настя опять больная лежит. Ещё пуще прежнего хворает. Мечется по кровати. Вся красная от температуры.
— Воды! — хрипит. — Воды!..
Дал Фёдор ей воды из–под крана.
— Пей, миленькая, — ласково так говорит, а сам думает: «А не зарыть ли мне её в эту свободную могилку?..»
Сказано — сделано.
На другой день воскресенье было. На кладбище — выходной. Вот Фёдор и пригласил Настю между могил прогуляться.
Настя сдуру и пошла, ничего не подозревая. А Фёдор ей дорожку, знай, указывает.
— Сюда, милая… Теперь — сюда.
Довёл жену до профессорской могилы, да и столкнул. Ну а уж заступ у него ещё с субботы был в кустах припрятан.
Зарыл он Настю. Землю подравнял.
По–шёл весёлый!
Приходит домой, а там… Настя. Лежит на кровати вся из себя больная.
— Воды! — хрипит. — Воды!..
Что за чёрт?..
Побежал Фёдор опять на кладбище. Могила на месте.
Вернулся домой. Настя тоже на месте.
Ладно, думает Фёдор, раз начал душить — надо душить до конца. (Привычка у него такая была: всякое дело до конца доводить.)
В следующее воскресенье приглашает он жену на лодочке покататься. Настя не против.
Завёз её Фёдор на середину пруда.
— Попробуй, — говорит, — Настьюшка, дно не нащупывается?
Настя начала пробовать. Рука всё глубже, глубже под воду уходит.
— Нет, — отвечает, — чё–то не нащупывается.
Схватил тут её Фёдор под коленки, да и перекинул через борт.
Настя — бул–тых! — и пошла камнем на дно. Плавать–то она не умела.
…Приходит Фёдор домой. Настя уже здесь. На кровати лежит с мокрым полотенцем на лбу.
— Так чё–то тошнит, — жалуется, — словно грязной воды нахлебалась.
«Ну, в рот–компот! — думает Фёдор, — что–то тут нечисто».
А Настя старую песенку заводит.
— Воды! — хрипит. — Воды!..
Дай, — думает Фёдор, — я ей вместо воды бензина дам.
И дал. Целую кружку.
Настя выдула кружку — хоть бы что. Тут Фёдор, не теряя драгоценного времени, ей в рот спичку горящую сунул…
Настя к–а–а-к р в а н ё т!!! Что твой боевой снаряд!!
Фёдора взрывной волной так в окно и выбросило с десятого этажа.
…Похоронили Фёдора на том самом кладбище, где он и работал. В могиле, которую он вырыл загодя. Про запас. И вот — пригодилась самому.
Жена Настя поставила мужу скромное надгробие с эпитафией:
«Федя!
Как много в жизни ты хотел.
Как мало жизнь тебе дала…»
Лётчик Попапов не любил пить чай без сахара, потому что жил на девятом этаже восьмиэтажного дома. А тут вдруг в два часа утра, в этакую рань, открывается дверь, и входит Маргарита Павловна, уборщица мужских туалетов, и начинает дико хохотать.
— Маргарита Павловна, — спрашивает у неё лётчик Потапов, — что это вы так дико хохочете?
— А у меня уши пластмассовые! — продолжает хохотать Маргарита Павловна. — Ха–ха–ха…
Хотел Потапов потрогать уши Маргариты Павловны и вдруг видит, что у Маргариты Павловны — усы.
— Откуда у вас усы, Маргарита Павловна? — снова спрашивает лётчик Потапов.
— Выросли, — кокетливо подкручивает правый ус уборщица.
— Что вы чушь–то несёте?! — начинает выходить из себя Потапов. — У баб усы не растут.
— А у меня выросли, — кокетливо подкручивает левый ус уборщица.
— Да что вы чушь–то несёте?! — окончательно вышел из себя лётчик Потапов да ка–а–к даст Маргарите Павловне в ухо.
Ухо и отвалилось. Оно ж пластмассовое.
— Ах, так, — говорит Маргарита Павловна, достаёт из сумочки пистолет и — БАХ! БАХ! БАХ!.. Короче, убила лётчика Потапова.
А тут — телефонный звонок. И голос такой строгий, начальственный:
— Па–а–прашу лётчика Потапова! Весьма срочно!
А Потапов мёртвый на полу валяется.
— Хорошо, — отвечает в трубку уборщица. — Счас позову.
И зовёт:
— Потапов, вас к телефону. Начальство.
Делать нечего. Убитый — не убитый, а раз начальство требует — встань и иди.
Встал лётчик Потапов и пошёл.
— Слушаю, — говорит.
— Потапов! — слышится в трубке командный рык. — Это командир полка! Ты вчера выполнял учебное бомбометание?!
— Так точно!
— И куда отбомбился?
— По учебным целям, товарищ полковник!
Командир полка поматерился минут десять, а потом сказал по–русски:
— …ты не по учебным целям отбомбился, а разбомбил Санкт — Петербург.
— Да что вы говорите?! — ахнул лётчик Потапов. — А я ещё думаю: что–то учебная цель больно странная. Люди ходят. Машины ездят… И много я разбомбил?
— Порядочно. Одна бомба угодила в среднюю школу на Лиговке, остальные попадали на Невский проспект.
— Боже мой, — удручённо бормочет Потапов. — И как это меня угораздило?..
— Да ты шибко не расстраивайся, — смягчился командир полка. — В школе убило только дворничиху. Директор с завучем, к счастью, остались целы. Ну а на Невском погибло человек тридцать–сорок, не больше. В основном, женщины и дети.
— Фу-у, — отлегло у Потапова от сердца. — А я уж думал, человек сто угробил.
— Да хоть бы и сто, — сурово говорит полковник. — Ты же, Потапов — российский офицер! Боевой лётчик! Откуда в тебе это чистоплюйство?!
— Даже и сам не знаю, — пожимает плечами Потапов. — Иной раз кошку пнёшь, а потом жалко становится…
— Ладно, хватит трепаться, — перебил командир полка. — Я, собственно, вот чего звоню. Новое стихотворение сочинил. Слушай:
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека.
Я покупаю вазелин.
Со мной ещё два человека.
Один — армян; другой — грузин.
— Здо? рово! — восхитился лётчик Потапов. — Вы, товарищ полковник, прямо как поэт Пушкин!
Однажды лётчик Потапов и жена Пушкина, Наталья Николавна, фланируя по Невскому, зашли в ресторан. Взяли они по тарелке супа с креветками, и тут Наталья Николавна лезет изящными пальчиками в свою тарелку и достаёт оттуда жирного таракана. Держит его за заднюю лапку, а таракан сердито усами шевелит: не нравится ему такое обращение
— Это что ж такое? — риторически спрашивает Наталья Николавна и сама же себе отвечает: — В супе таракан плавает.
— Где таракан? — говорит мордатый официант, глядя в упор на таракана.
— Да вот же!.. Вот!.. — суёт ему под нос шевелящееся насекомое Наталья Николавна.
— Не вижу-с, — говорит мордатый официант.
— Как это не видите? — удивляется Наталья Николавна. — Когда вот он!..
— Где? — упорно не видит официант.
Тут в разговор вмешался лётчик Потапов. Он забрал у Натальи Николавны таракана и обратился к мордатому официанту:
— Милостивый государь, если это, по–вашему, не таракан, то что же это?
— Креветка-с, — убеждённо отвечает официант.
— Ну сука ёбаная! — в сердцах воскликнула Наталья Николавна.
— Наталья Николаевна, — попросил её лётчик Потапов. — Только не надо матюгаться.
— Да кто, блядь, матюгается?! — кричит Наталья Николавна. — Мой муж — поэт Пушкин — «Я помню чудное мгновенье» написал!.. А мне всякая сволочь будет в суп тараканов подбрасывать!..
— Креветка-с! — с вызовом говорит мордатый официант.
Лётчик Потапов поднёс таракана прямо к мордатой морде мордатого официанта.
— Милостивый государь, — сказал он, — извольте убедиться в своём заблуждении.
— Ам! — выхватил губами таракана из пальцев лётчика Потапова официант.
И — съел!
— Ну, милостивый государь, и что же это такое? — победно произнёс лётчик Потапов.
— Креветка-с, — невозмутимо ответил мордатый официант.
Уборщица мужских туалетов Маргарита Павловна любила во время уборки напевать под нос: «Я помню чудное мгновенье…»
А тут как–то раз заходит в туалет сам поэт Пушкин.
Поссать.
Услышал он, как поёт Маргарита Павловна, и говорит:
— А вы знаете, мадам, что этот романс написан на мои стихи?
— Так вы Маяковский! — ахнула Маргарита Павловна.
— Да, милая, — отвечает Пушкин. — Я Маяковский.
И хвать Маргариту Павловну за ляжку.
— Ох уж мне эти поэты, — томно вздыхает уборщица. — Им бы всё озоровать. Ладно уж, пошли, дам один разок.
— У меня только пятнадцать рублей, — честно предупредил Пушкин. — И те мне жена дала, чтоб я два яйца купил.
— Не рановато ли пошлости начали говорить? — спрашивает Маргарита Павловна.
Короче, привела она поэта Пушкина в подсобку. Легла на топчан. Ноги раздвинула.
— Люби меня, — шепчет, — пока я не передумала.
Ну, Пушкин, не будь дурак, и начал её любить.
Любит–любит, а Маргарита Павловна не чувствует. Он опять её любит–любит, а она опять ничего не чувствует…
Что за херня?..
Взял тогда Пушкин, да и сунул в Маргариту Павловну руку. Глядь — рука свободно проходит. Тогда он сунул в Маргариту Павловну и ногу, прямо в лакированном штиблете. И нога свободно проходит. Ну, а уж где нога с рукой прошли, там голова тем более пройдёт.
Полез–полез поэт Пушкин и… провалился в Маргариту Павловну.
Видит: корова на лужайке пасётся. Речка течёт. Военный самолёт стоит. Бомбардировщик.
Вылез из кабины самолёта лётчик и говорит приветливо:
— Здрасте, я лётчик Потапов.
— А я поэт Пушкин, — отвечает поэт Пушкин.
— Неужели тот самый?.. — ахнул лётчик Потапов. — Знаменитый?..
— Да, тот самый, — подтвердил Пушкин и из любопытства спросил: — А откуда ты меня знаешь, любезный?
— Ну как же, — широко улыбается Потапов, — стишок про вас есть:
Ветер воет, дождь идёт,
Пушкин бабу в лес ведёт.
«Да, — подумал Пушкин, — весь я не умру. Душа в заветной лире мой прах переживёт…»
А уж и солнышко закатывается.
Сели поэт с лётчиком у костерка. Ушицы похлебали. Водочки выпили. Водочка под ушицу хорошо-о пошла.
Где–то сверчок верещит. Лягушки квакают. Лётчик Потапов историю свою рассказывает:
— Возвращался я как–то с бомбометания. Смотрю — Маргарита Павловна загорает. Голая. Ну, я её между ног ка–ак трахну своим бомбардировщиком. Так сюда и провалился. А здесь — благодать. Земля плодородная. Рыбы в реке видимо–невидимо. Сверху периодически полезные вещи падают. Вот вы опять же упали… корова… Глядишь, поросята упадут, свиноферму свою заведём… Чё ещё для счастья надо?..
Слушает поэт Пушкин лётчика Потапова и, почёсывая свой волосатый… живот, думает: «И то верно…»
Жена Афонькина Татьяна работала автоответчиком. Целыми днями она лежала на диване, курила сигареты, читала детективы, а если звонил телефон — снимала трубку и металлическим голосом отвечала:
— С вами говорит автоответчик. Сегодня в таком–то кинотеатре, на таком–то сеансе, такой–то фильм.
Рядом с Татьяной на диване лежал Афонькин. Он не курил сигареты, не читал детективы и не отвечал на телефонные звонки. Афонькин просто лежал и смотрел в потолок.
При этом он думал: «Я смотрю в потолок».
Иногда Афонькин посещал своё любимое кафе «Сюрприз».
В прошлый раз в качестве сюрприза у Афонькина был дохлый таракан в салате.
На сей раз в чашке с кофе плавала живая муха.
«Муха плавает», — думал Афонькин.
«Вот блин, — думала муха, перебирая лапками, — как глупо утонуть в несладком кофе».
Афонькин выловил муху и отщелкнул в сторону. Муха больно ударилась головой о стену и чуть не потеряла сознание.
Афонькин выпил кофе и пошёл на вокзал. Он решил уехать в город своего детства.
Кассирша в кассе спала. Ей снилось, что она Клеопатра.
Афонькин разбудил кассиршу, купил билет и сел в поезд.
Поезд поехал. За окном была Россия.
«Россия», — думал Афонькин.
Когда наступила ночь, Афонькин всё ещё смотрел на Россию, но видел лишь своё слабое отражение на стекле.
«Это я, — думал он. — Афонькин».
На следующее утро Афонькин приехал в город своего детства.
Здесь он родился; здесь и умер.
О том, что он уже умер, Афонькин не знал.
А родился он так. Презервативов в аптеке не было, поэтому отец Афонькина решил попробовать с детским воздушным шариком. В самый ответственный момент шарик лопнул.
Но это ещё не всё.
В книжном магазине продавались только материалы партийных съездов, пособия по свиноводству и справочники по металлургии. Поэтому мать Афонькина каждый день, наклоняясь над раковиной, с удивлением думала: «Ну, позавчера я, положим, грибами отравилась, вчера — консервами, а сегодня–то чем?.. Компотом?..»
После этого Афонькин появился на свет и пошёл в детский садик.
Время замкнуло своё кольцо, и Афонькин снова шёл в детский садик.
Но детского сада уже не было.
На втором этаже, где когда–то находилась комната для игр, теперь разместился городской суд. А на первом, где была спальня, процветал частный мясной магазин.
В суде кого–то судили.
В мясном магазине мясник рубил мясо. Кровь брызгала во все стороны.
— Осторожнее, — воскликнул Афонькин, — вы меня испачкаете кровью!
— Ты и так весь в крови, — хмыкнул мясник.
«Это он шутит», — подумал Афонькин.
— Это я шучу, — сказал мясник. — А вообще–то у меня тонкая и ранимая душа мечтателя. Знаешь, чего я больше всего на свете хочу?
Афонькин не знал.
— Стать бабочкой и порхать с цветка на цветок, — доверительно сообщил мясник. — И чтобы вдали виднелся лес, блестела речка на солнце…
Он замолчал. Молчал и Афонькин. Пока они молчали, было слышно, как наверху строгий судья приговаривает кого–то к расстрелу.
— А вместо того, чтобы порхать, — продолжил мясник, — я рублю мясо.
— Здесь когда–то находился детский садик… — начал Афонькин.
— Верно, — кивнул мясник. — У меня есть картотека на всех детишек.
Он достал тетрадку, захватанную кровавыми пальцами.
— Вот, — пояснил с гордостью, — всё записал: кто кем был; кто кем стал. Хобби у меня такое.
Сердце Афонькина учащённо забилось.
— А скажите… Лара… Лариса Попова есть в вашей картотеке?
— Счас поглядим, — слюнявил палец мясник, перелистывая страницы.
— Лара, — закрыв глаза, мечтательно вздыхал Афонькин.
…хрупкая девочка в белом платьице… огромный розовый бант в волосах… удивлённые карие глаза… вкус первого поцелуя… Лара…
— Попова, — нашёл мясник. — Три развода, четыре любовника, пять абортов.
— Не может быть! — ахал Афонькин.
— Пиши адресок, — усмехнулся мясник.
…Лариса стирала в тазу бельё.
— Афонькин?.. — хохотала она, вытирая мокрые руки о передник. — Я сейчас сдохну!
«Неужели это Лара… моя Лара…», — глядя на немолодую женщину с двумя подбородками, думал Афонькин.
Затем они пошли в кино. На американскую комедию. Все в зале смеялись. Все, кроме Афонькина.
— Зайчик, — шептала ему на ухо Лариса, — а сколько ты получаешь?
На улице падал снег.
«Снег падает», — думал Афонькин.
Они возвращались из кино. Лариса говорила о поносе. Прошли одну улицу. Лариса говорила о поносе. Прошли вторую улицу. Лариса говорила о поносе. Прошли третью улицу. Лариса говорила о поносе.
— Лара, — не выдержал наконец Афонькин, — ну почему ты всё время говоришь о поносе?
Лариса презрительно фыркала:
— Афонькин, ты ханжа!
Потом они лежали в постели.
Лариса заигрывала.
— Я сделала тебе сегодня подарочек, — щекотала она Афонькина. — Противный мальчишка.
— Это я тебе сделал подарок, — вяло отвечал Афонькин.
— Афонькин, ты нахал! — вопила Лариса. — Тебя раздавил танк!
— Какой танк? — не понимал Афонькин.
— Обыкновенный. По городу проходила колонна танков. Один взял да и раздавил тебя.
Афонькин не верил. Ехал за город. На кладбище.
Всё оказывалось чистой правдой.
На скромном надгробии были выбиты слова:
”Горячо любимому Вадику от папы и мамы».
Вадиком звали Афонькина.
С эмалевого портретика испуганно глядел маленький мальчик в коротеньких штанишках на лямочках.
На могиле зеленела травка.
«Значит, я умер», — грустно думал Афонькин.
Его мысли приняли оттенок бренности:
“ Меня нет, а травка по–прежнему зеленеет…»
У входа на кладбище стоял междугородний телефон–автомат.
Афонькин набрал свой домашний номер…
— С вами говорит автоответчик!.. — металлическим голосом отчеканила жена.
— Таня! — закричал в трубку Афонькин. — Я умер! Таня!..
— Сегодня в нашем кинотеатре весёлая американская комедия…
— Таня! — рыдал в трубку Афонькин. — Меня переехал танк!..
— …в фильме заняты звёзды мирового…
— Таня, — шептал в трубку Афонькин. — Таня… Таня…
Связь прервалась.
Афонькину захотелось прижаться пылающим лицом к прохладному стеклу. И стоять так… минуту… другую… вечность…
Но все стёкла в телефонной будке были разбиты.
За кладбищем виднелся лес, блестела речка на солнце… Бабочка порхала с цветка на цветок…
«Мясник», — подумал Афонькин.
Подражание А. П. Чехову
Все вы, конечно, знаете, что великий русский писатель Владимир Набоков очень любил слово «аляповатый». Оно встречается в его романах и рассказах буквально на каждой странице. Майор же Пиздюков, напротив, имел хуй огромного размера и большую часть жизни прослужил в военном гарнизоне, неподалёку от посёлка Приблядово. Фамилия у Пиздюкова, как вы, наверное, уже успели заметить, была исконно русская. Но всё равно, каждый раз, засадив бутылку водки, Пиздюков распахивал окно и орал на всю часть:
— У меня, блядь, исконно русская фамилия! Нам, Пиздюковым, блядь, в своей стране стесняться нечего! Мы при Рюриковичах, блядь, жили и сейчас, блядь, живём! А кому это не нравится, те пускай, на хуй, в Америку уёбывают!»
Жизнь в военном гарнизоне известно какая. Свободного времени до ебени фени. Хочешь — хуй дрочи, хочешь — стихи сочиняй. Майор Пиздюков выбрал второе занятие. Он сочинял стихи. Да и как тут не стать поэтом, если кругом привольно раскинулась самая что ни на есть нутряная Россия. Леса, поля, реки, деревеньки с милыми сердцу названиями: Хуйда, Приблядово, Кандаёбшино…
Куда от всего этого денешься?.. Как говорится: от говна говно не ищут.
Надо отметить, что в части любили бравого майора. И не только за то, что он мог за раз выпить ведро водки и не блевануть, но ещё и за его талант полкового поэта. Две неизменные темы присутствовали в творчестве Пиздюкова. Бабы и Родина. Часто они так тесно переплетались, что даже самому Пиздюкову было непонятно: где бабы?.. где Родина?.. Хуй проссышь.
Но когда майор Пиздюков в парадном кителе выходил на сцену гарнизонного Дома офицеров и начинал читать свои стихи, все просто охуевали.
— Ну Пиздюков! — восторженно аплодировал зал. — Ну сука!
А в штабе полка работала некая Машенька, бледная девушка лет тридцати пяти. Вся такая воздушная, как попкорн. Впрочем, на хуй тоже умела неплохо посылать. И вот эта самая Машенька и майор Пиздюков сошлись на почве общей любви к поэзии Анны Ахматовой.
Кстати, у Пиздюкова имелась и законная жена — Раиса — тоже, естественно, Пиздюкова, а по первой, девичьей, фамилии (просто даже неудобно и произнести, до того неприлично звучит) — Волконская. Уж эта была блядь так блядь. Её весь гарнизон ебал, а ей всё мало. Она ещё в Приблядово ездила ебаться.
Вот как–то раз уехала Раиса в Приблядово поебаться. А майор Пиздюков возьми да и пригласи Машеньку в гости. А чтоб Ирка, тринадцатилетняя дочка, матери не настучала, Пиздюков ей в чай снотворного подсыпал. Да такую охеренную дозу, что и кобылу с ног свалит. Ирка выпила чаю, баранкой закусила и под стол упала. Захрапела там.
Привёл Пиздюков Машеньку к себе домой. Попиздели они как всегда об Анне Ахматовой и в кровать легли. А чужая пизда, как известно, потёмки. Оказалась Машенька целкой. Вот так сюрприз. Всю половую, можно сказать, жизнь в штабе полка проработать и — целка. Парадокс. Но майор Пиздюков виду не подаёт, знай себе хуем наяривает. Вовсю старается целяк порвать, чтоб свою офицерскую честь не уронить.
А ночь между тем уже к концу подходит.
— Я членею, — говорит наконец Пиздюков, весь в мыле. — Она у тебя что — бронированная?
— Да брось ты, дорогой, — отвечает Машенька. — Меня сам генерал Ебаков четыре раза девственности пытался лишить. И то не смог. А уж куда твоему хуёнку против его хуища. Давай я тебе лучше отсосу.
— И то верно, — обрадовался майор. — Во рту целки нет.
Отсосала Машенька у Пиздюкова. И заснули они довольные и счастливые.
Ночь между тем прошла. Светало, бля.
Жил–был один Иван, не то чтоб совсем дурак, но какой–то чокнутый. Всё, бывало, на печи лежал да сказки про мертвецов почитывал. А жена его, Варя, как дело к ночи, собиралась и куда–то уходила. А возвращалась только под утро.
— Куда это ты ночью шастаешь? — не раз спрашивал у неё Иван.
— По своим женским делам, — отвечала Варя. И всё. Ни слова больше.
«Ну, — думает Иван, — точно Варька ведьма и ходит на кладбище мертвецов жрать. Дай–ка я за ней послежу».
И вот в одну из ночей отправился он вслед за женой. Смотрит — и правда, пришла Варя на кладбище, разрыла могилу и гроб достала. Тут Ивану захотелось спать, и он уснул. Проснулся — уже утро. Солнышко светит, птички чирикают, а жены Вари и в помине нет.
«Ладно, — думает Ваня, — в следующий раз не усну…» Снова наступила ночь; снова Иван пошёл за женой; снова за куст схоронился. А когда жена начала гроб из могилы вытаскивать, Ваня возьми да и усни… Наконец, в третью ночь заметил он, какую могилку жена всё время разрывает. Пришёл вечером с лопатой, тоже разрыл эту могилку, достал гроб и раскрыл его. А в гробу, вместо мертвеца, какой–то приборчик мудрёный лежит. С кнопочками, стрелочками, ручечками и прочими прибамбасами.
Тут–то Ваня и смекнул, что никакая его жена не ведьма, а самая настоящая шпионка. И по ночам не мертвецов жрёт, а передаёт за границу секретную информацию. Тем самым подрывая и без того подорванную обороноспособность нашей Родины.
Вернулся Иван домой да ка–а–к гаркнет на жену:
— На кого работаешь, сука?!
Та сразу в слёзы:
— Только не кричи, Ванюша. Всё как на духу расскажу.
А после взяла да и открутила себе голову от шеи, словно крышку от банки.
— Загляни, Ванечка, в меня, — говорит.
Встал Иван на табуретку и заглянул в жену. А внутри — ничего. Пусто.
Варя голову на место прикрутила. А Ваня всё никак опомниться не может.
— Кто ж ты такая? — спрашивает.
— Сама не знаю, — отвечает Варя. — Существо какое–то. Знаю только, что должна я на кладбище по ночам ходить и выполнять всё, что мне та штука в гробу скажет.
Крепко задумался Иван. Жалко ему Варю стало. Всё ж таки жена, хоть и пустая. И вот что он придумал. Пошли они вдвоём на кладбище, вырыли гроб с таинственным прибором, домой его принесли и на стол поставили.
Ваня и так и этак соображает — ничего понять не может. Взял он тогда топор, да и порубал мудрёную штукенцию на кусочки. И гроб тоже.
А рано поутру останавливается у Ваниной избы чёрный лимузин. И выходит их него мужик в очках и шляпе.
— Здравствуйте, — говорит. — Разрешите представиться, профессор Кислощеев из Академии наук.
— Ну, — отвечает ему на это Ваня.
— У вас жена есть? — интересуется профессор.
— Ну, — снова отвечает Ваня.
— Видите ли, в чем дело, — объясняет Кислощеев. — Мы в Академии наук работаем над созданием искусственного человека. Сейчас пробная модель проходит испытание в вашем селе.
— Ну, — в третий раз «нукает» Иван.
— Вот вам и «ну», — говорит Кислощеев. И добавляет: — Ваша жена Варвара и есть эта пробная модель. Под индексом — «ХУ‑12 П».
— Сам ты ХУ‑12 П, — отрезал Ваня. — Вали отсюда, козёл, пока я тебе рога не обломал.
Профессор Кислощеев поправил на затылке шляпу.
— Вот что, э-э… Иван, — говорит холодно. — Если вы сейчас же не приведёте сюда свою жену, у вас будут ба–а–льшие неприятности.
Ваня, ни слова не говоря, вернулся в избу и быстренько залез в Варю (благо, она растягивалась как резиновая). Ещё и подушку пуховую прихватил, чтоб живот выпучило.
У Кислощеева прямо очки на лоб полезли, когда он этот выпученный живот увидел.
— Это ещё что такое? — удивляется.
— Беременная я, — отвечает Ваня тонюсеньким голоском. — На сносях.
— На каких ещё сносях? — раздражается профессор. — Ты же внутри пустая.
— Протри зенки–то. — Ваня живот поглаживает. — Во, пузо какое.
Профессор Кислощеев недоверчиво ухом к Вариному животу приник.
— Может, ветром надуло, — бормочет себе под нос.
А Иван, не будь дурак, ногой в кирзовом сапоге к–э–э-к врежет профессору по уху.
— Чувствуете? — говорит. — Ребёночек уже ножками пихает.
— Чувствую, — отвечает профессор, потирая ушибленное ухо.
…Так и укатил Кислощеев на своём лимузине, не солоно хлебавши. А Ваня с Варей стали жить себе да поживать. И хоть Варя внутри пустая была, а всё ж таки как–то исхитрилась и родила Ивану дочурку. И хоть та внутри тоже пустой оказалась, зато голоси–и–стая. Как начнёт частушки орать, на всю деревню слыхать:
Подари мне, милый мину!
Я в пизду её задвину!
Если враг туда ворвётся!
Он на мине подорвётся!..
Моя мама очень длинная, под два метра ростом. А папа — короткий, метр с кепкой; потому что он шофёр, а шофёры все в кепках.
В детстве моя мама в баскетбол играла, и все её за это очень любили. А как пришло ей время замуж выходить — никто брать не хочет. Хорошо хоть мой папа–дурак нашёлся. Так всегда бабушка говорит и весело хохочет.
Раз утром она проснулась и давай хохотать.
— Хорошо хоть один дурак нашёлся! — кричит на всю квартиру.
Так и прохохотала до самого вечера. А вечером приехала «скорая» и увезла бабушку в сумасшедший дом. Мы иногда её там навещаем. Бабушка нам доказывает, что она Мария Стюарт, и требует, чтобы ей отрубили голову.
А нашей маме, хоть она и вышла замуж за папу–дурака, всё равно неприятно быть такой длинной. Например, она пока по подземному переходу пройдёт, все балки головой сосчитает. А когда спать ложится, не то что на кровати, даже в комнате не помещается — вечно ноги из дверей в коридор высовываются. Если я ночью в туалет бегу — то о мамины ноги спотыкаюсь, падаю и разбиваю себе голову. Поэтому голова у меня вся в шрамах, как у настоящего героя.
Папа обедать всегда домой приезжает на своем грузовике. И чтобы каждую минуту не бегать и не смотреть, угнали машину или нет, папа вот что придумал: цепляет за неё трос, а второй конец троса вокруг руки обматывает. Чтоб, значит, сразу почувствовать, если угонять станут.
Один раз папа пообедал и пошёл на улицу, а трос на столе забыл. А я в детстве озорником был — всё, бывало, какие–нибудь номера выкидывал. Вот и тут, взял я трос и тихонечко к маминой ноге привязал. А мама и не заметила ничего. Моет тарелки в раковине и напевает себе под нос: ”Ля–ля–ля… ля–ля–ля…»
Папа ка–а–к нажмёт на газ! Машина ка–а–к рванёт с места!.. Мама прямо с тарелкой в окно и вылетела. И помчалась за папиной машиной, словно спортсменка на водных лыжах. Только вместо брызг у нее из–под ног искры летят.
Так ей ноги об асфальт и сточило сантиметров на пятьдесят.
Хорошо ещё папа вовремя заметил маму и машину остановил. А то бы от нашей мамы вообще ничего не осталось.
Подбежал папа к маме, смотрит — а она ниже его ростом. Тут они, конечно, очень обрадовались и купили на радостях большущий торт. Пришли домой и потребовали, чтобы я один его съел. Я так обожрался этим тортом, что меня чуть не стошнило.
— Кушай, сынок, — гладила меня мама по голове в шрамах. — Заслужил.
А папа всё свою лысину под кепкой почёсывал.
— Это ж надо, — удивлялся, — какой у меня, оказывается, сын умный. Раз такое дело — возьму тебя к себе в ученики. Тоже будешь водилой на грузовике работать.
Жил один мальчик. По имени Филя. У него имелась дурацкая привычка: подкрадываться тихонько сзади, хватать за шею и душить. Пока он не подрос — это было терпимо. Даже умиляло. Но вот ему исполнилось восемь лет. И Филина мама пригласила на день рождения сына свою лучшую подругу — Надежду Сергеевну. Сидят Филина мама и Надежда Сергеевна за столом. Беседуют. В это время Филя, по своей детской привычке, тихонько подкрался к Надежде Сергеевне, схватил её за шею и стал душить.
И задушил. Надежда Сергеевна и ойкнуть не успела.
Филина мама, конечно, очень расстроилась.
— Филенька, — сказала она, погрозив пальчиком. — Ай–ай–ай…
— А чё? — не понял Филя.
— Я же тебя просила не подкрадываться сзади. И тем более не душить. Какой же ты у меня непослушный.
— Нет, послушный, — говорит Филя.
— Нет, непослушный, — говорит мама.
— Нет, послушный, — говорит Филя.
— Нет, непослушный, — говорит мама. — Ты Надежду Сергеевну задушил.
— Послушный, послушный, послушный… — затопал ногами Филя.
Тут пришёл любовник Филиной мамы Коля Д. (фамилии в этой истории мы решили не называть). Он принёс Филе на день рождения бутылку водки в подарок.
— Твой сын задушил мою лучшую подругу, — сообщила любовнику Филина мама.
— Это какую?.. — начал вспоминать Коля Д. — Ту, что стюардессой работала?
— Нет. Ту, что балериной подрабатывала.
— А-а, — вспомнил любовник.
— Так что твой сыночек её задушил, — повторила Филина мама.
— Во–первых, это не мой сыночек… — отказался от отцовства Коля Д.
— Твой! Твой! Твой! — заверещала Филина мама.
— Нет, не мой!
— Нет, твой!
— Нет, не мой!
— Нет, твой!
Они спорили до тех пор, пока Филя не подошёл к Коле Д. и не сказал:
— Ты говно!
Коле Д. показалось, что он ослышался.
— Кто я? — переспросил.
— Говно! — с удовольствием повторил Филя.
Коля Д. побагровел и начал подниматься с кресла, намереваясь дать восьмилетнему Филе по морде. А Филина мама и говорит:
— Да погоди ты, Николай. Сначала надо решить вопрос с Надькиным трупом.
— Может, разрубить её да по кусочкам в туалет спустить? — предложил любовник.
— А если труба засорится? — выдвинула веский аргумент Филина мама. — Ты мне на сантехника денег дашь?
— К-ха!.. — кашлянула вдруг Надежда Сергеевна, и ещё раз: — Кха-а!..
— Наденька! — обрадовалась Филина мама. — Господи, как ты нас напугала.
— Кха–а–а… кха–а–а… — продолжала надсадно кашлять Надежда Сергеевна.
— Филюша — так больше всех испугался, — тараторила Филина мама. — Бегает вокруг тебя, плачет–плачет: «Тёть Надь, тёть Надь, не умирайте! Я вас очень люблю!» Скажи, Филенька…
— Ага, — сказал Филя, ковыряя пальцем в носу.
Надежда Сергеевна наконец откашлялась и говорит:
— Вот, блядь, чуть не сдохла!
А любовник Коля Д. достал из сумки бутылку водки и радостно произнес:
— Всё хорошо — что хорошо кончается. Давайте, девчонки, пить чай!
Жил один лесничий. Звали его — Виктор Степаныч. А погода была — не приведи Господь, хорошая собака хозяина во двор не выпустит.
Дождь. Снег. Мразь.
А кругом шумит густой тёмный лес.
Вот сидит Виктор Степаныч посреди этого леса в своей сторожке. Думу думает. Вернее — печку топит.
Время — за полночь.
Вдруг дверь тихонько отворяется, и входит старик с седой бородой.
— Здравствуй, — говорит, — Витёк. Я твой батя.
— Какой ещё батя? — отвечает лесничий. — Мой батя на войне пропал. Без вести. Много лет назад.
— Да не пропал я, — морщится старик. — А просто командир меня в разведку послал. Я и пошел.
— И где же ты был столько лет?
— В разведке, где ж ещё.
— Ну, выпей тогда, батяня, водочки за возвращение, — предлагает Виктор Степаныч.
Старик не заставил себя просить дважды. Выпил водочки, огурчиком закусил, под стол упал. Да и захрапел там.
А тут дверь опять отворяется. И входит девица с длинными, длинными, длинными ногами. Пригляделся лесничий — а это его жена, Нюра. Покойница.
— Фу-у, — говорит Нюра и от снега отряхивается. — Ну и погодка.
А Виктор Степаныч ей в ответ:
— Сейчас будем чай пить. С баранками.
Сели они за стол, под которым батя дрых. Стали чай пить.
Виктор Степаныч байку рассказывает:
— Иду я, значит, по лесу…
— Витенька, — говорит Нюра, кусая баранку. — Хватит мне зубы заговаривать.
— А чё такое, Нюрушка? — Виктору Степанычу даже дураком прикидываться без надобности. Само собой выходит.
— А то самое, — отвечает Нюра. — Забыл, как ты меня ядовитыми грибочками накормил?
— Из–ви–ни, — говорит Виктор Степаныч запальчиво. — Ты сама эти грибы собирала.
Неизвестно, чем бы весь этот разговор закончился, если б снова входная дверь не отворилась и не вошёл маленький мальчик.
— Дайте, — просит жалобно, — на орехи.
Нюра увидела его да как закричит истошным голосом:
— Сынок! Сынок! Сынок!
— Чё такое? — Виктор Степаныч понять никак не может.
— Это ж сыночек наш! — плачет и смеётся Нюра. — Помнишь, я из роддома его несла, пить захотела, наклонилась над колодцем, малютка из рук и выпал. Я думала, утонул…
— Не, выплыл, — говорит сынок. — Но с тех пор бедствую.
Тут и батя–разведчик из–под стола выполз. Глаза продрал, на Нюру уставился.
— Мамочка! — ахнул. — Мамочка!
— Какая я тебе мамочка, пёс старый! — Нюра ему в ответ. — Поди опохмелись!
А старик плачет горючими слезами, мама да мама — бормочет.
Виктор Степаныч хоть и дурак был, но умный, сразу смекнул, что здесь что–то не то. Взял да и перекрестился тихонько. И вмиг всё пропало: и жена–покойница, и сынок бедствующий, и батяня–разведчик.
А на дворе уже не темень — а свет. И не зима — а лето.
Во как нечистая сила балует!
Жили–были папа, мама и я. То есть — трое. И вот однажды пошла мама в роддом и родила там девочку. Катеньку. Стали мы жить — вчетвером.
Как–то раз взял папа Катеньку на руки и отправился с ней погулять. Через час возвращается. Весёлый–превесёлый.
— Ну что, Машка, — кричит с порога (мою маму Машей звать), — хотела в Париж съездить?!
— Хотела, — осторожно отвечает мама. — И что?..
— Завтра едем! — говорит папа и кидает на стол аж двадцать пять долларов!
— Ура-а! — обрадовался я. — Завтра едем в Париж!!
Мама, конечно, тоже обрадовалась. Стали мы обсуждать, куда нам в Париже сходить да что посмотреть… А мама вдруг спрашивает:
— Алексей (моего папу Лёшей звать), а где Катенька?
Тут и я обратил внимание на то, что папа домой без Катеньки пришёл. А папа этак лукаво отвечает:
— А ты думаешь, денежки на Париж откуда?
— Откуда? — побледнела мама.
— От верблюда… Стою я, значит, на улице, — начал рассказывать папа. — Подходит ко мне толстая тётка и на Катеньку пальцем показывает — «Продаёшь, что ли?» «А вы хотите купить?» — удивился я. А она выкладывает двадцать пять баксов! Представляешь, какая дура — за трёхмесячного ребёнка целый четвертной отвалила!
— Так ты что — Катеньку продал?! — шепчет мама в ужасе.
— Ну да, — говорит папа. — У нас же ещё Петька есть (Петька — это я). Что нам их — солить?
— Правильно! — поддержал я папу. — Надо не за количеством гнаться, а за качеством. Вы лучше меня как следует воспитайте.
Но наша мама, как видно, не с той ноги утром встала.
— Забирай свои доллары! — кричит на папу. — И без Катеньки не возвращайся!!
Забрал папа доллары и ушёл. Ну, думаю, всё, теперь мы нашего папу больше никогда не увидим. Разве что во сне или на фотографии… Ничего подобного! И часу не прошло — возвращается. Весёлый–превесёлый. И с ребёнком.
— Держи, — протягивает ребёнка маме, — купил всего за двадцать баксов. Так что на Париж денег уже не хватит, а вот в Рязань вполне можем прокатиться.
Посмотрела мама на ребёнка и говорит:
— Так это ж не Катенька.
Папа даже слегка обалдел.
— Ну ты, Марья, даёшь. Что тебе не нравится?! Девочке три месяца. Руки–ноги на месте. Сама не знаешь, чего хочешь.
Посмотрел и я на ребёнка. Ребёнок как ребёнок. Правда не белый, а чёрный. Так это ещё и лучше — грязь незаметнее будет.
А мама ни в какую, словно её кипятком ошпарили.
— Уходи! — кричит на папу. — И без Катеньки не приходи!
Снова пошёл папа и на сей раз купил девочку за пять долларов. Так маме опять не понравилась. Видите ли, глаза у ребёнка узкие. А поди–ка сама за пять долларов с широкими купи…
Короче, семь раз уходил папа на улицу покупать детей. Из–за маминых капризов нам пришлось продать всю мебель, а вместо неё купить дешёвенькие лавки. Разместили мы семерых детей по лавкам и… и стали жить.
Прошло тридцать три года.
Все девчонки выросли и разъехались кто куда. Негритянка уехала в Африку, японка в Японию, еврейка в Израиль, американка в Америку… ну и так далее. Один я никуда не уехал. Дело в том, что я за тридцать три года ни капельки не вырос. Как был семилетним, так семилетним и остался.
А мама все эти годы у окошка просидела, высматривая, не идёт ли её драгоценная Катенька.
И вот как–то раз — звонок в дверь. Открываем, а на пороге стоит… Катенька! Ну, конечно, не трёхмесячная, а тридцатитрёхлетняя.
— Доченька! — радостно воскликнула мама — Это ты?!
— Мамочка! — радостно воскликнула Катенька. — Это я!!
Обнялись они, расцеловались. Сели мы все за стол. Обедать. Я быстренько суп смешал со вторым, туда же компот вылил. Ну а чего? Всё равно всё в желудке перемешается. А так чистая экономия времени и посуды. А папа с мамой и Катенькой едят–едят, едят–едят, едят–едят: первое, второе, третье, четвёртое, пятое, шестое… Наконец, Катенька откинулась на спинку стула и закурила.
— Ты куришь, доченька?! — ахнула мама.
— Я ещё и пью, — отвечает Катенька.
— Вот видишь, — укоризненно сказала мама папе, — что значит продать ребёнка.
— Продать? — удивилась Катенька. — Меня никто не продавал, а просто на помойку выкинули.
— Так вы… не Катенька, — опешила мама.
— Не-а, — отвечает Катенька, — я не Катенька. Я Рита Пончикова.
Мама так со стула и упала.
— Охо–хо, — вздыхает папа, — ну сейчас–то чего тебе не хватает? Кожа белая, глаза большие, волосы русые… Да ты и сама думала, что это Катенька.
— Ну, в общем, да, — согласилась мама, снова садясь на стул. — Вроде ничего девочка. Петенька вырастет — будет ему готовая невеста.
Вот так Рита Пончикова и осталась жить вместе с нами. Дожидаться, когда я вырасту. А мне что, жалко? Пускай ждёт. Может, дождётся.
Маленький Минечка однажды сказал мамочке Розочке:
— Мамочка, расскажи, пожалуйста, сказочку.
— Хорошо, Минечка, — согласилась мамочка. — Слушай. — И она начала рассказывать: — Жила–была прекрасная принцесса. И вот однажды…
— Попала она под электричку, — добавил Минечка.
— Вернее, не под электричку, — сказала мамочка.
— А под скорый поезд, — добавил Минечка.
— Принцесса просто подлезала под стоящий вагон, — сказала мамочка.
— А поезд тронулся, — добавил Минечка.
— И прекрасная принцесса поехала на юг, — сказала мамочка.
— Но приехала почему–то на север, — добавил Минечка.
— И повстречала там северного принца, — сказала мамочка.
— Который её изнасиловал, — добавил Минечка.
— После этого они решили пожениться, — сказала мамочка.
— Потому что принцесса забеременела, — добавил Минечка.
— Они пошли к доктору, — сказала мамочка.
— И доктор вспорол ей живот, — добавил Минечка.
— В животе лежала прелестная девочка, — сказала мамочка.
— Мёртвая, — добавил Минечка.
— Принц и принцесса захотели её оживить, — сказала мамочка.
— Но не знали, как это сделать, — добавил Минечка.
— Тогда они стали звать добрую фею, — сказала мамочка.
— А феи нигде не было, — добавил Минечка.
— Они отправились её искать, — сказала мамочка.
— И зашли в кафе–мороженое, — добавил Минечка.
— Там сидели мальчики, — заулыбалась мамочка.
— И девочки, — заулыбался Минечка.
— Они ели вкусненькое мороженое, — улыбалась мамочка.
— С сиропчиком, — улыбался Минечка.
— И тут форточка открывается, — с облегчением вздохнула мамочка, — и влетает добрая…
— Ракета! — неожиданно выпалил Минечка.
— Игрушечная, — растерялась мамочка.
— Но с ядерной боеголовкой! — торжествовал Минечка.
— Ракета упала на пол, — побледнела мамочка.
— И… взорвалась!! — радостно завопил Минечка.
— Всех разнесло, — горестно зарыдала мамочка.
— В клочья!!! — добавил Минечка.
В стародавнее времечко жил один мужик по имени Фрол. И вот пришла ему пора жениться. А на ком — не знает. Девиц вокруг хоть пруд пруди, да не одна ему не глянется. Вот беда–то! А рядом, в соседней избе, жила–проживала самая настоящая ведьма. Противная такая старуха. Анной Петровной её звали.
— Женись, — предлагает, — на мне.
— Дак ты ж старая. — Фрол изумляется. — Тебе ж помирать не сёдня–завтра.
— Правильно, — отвечает Анна Петровна, нисколько не споря. — А как помру я, ты меня через пару недель выкопай. Посмотришь тады, кака я старая.
И дня не минуло — померла ведьма. Схоронили её. Прошла пара недель. Фрол думает: дай–ка для смеху схожу все ж на кладбище, выкопаю Анну Петровну.
Взял заступ. Пошёл. Выкопал.
Землицу с гроба ладошкой счистил, топориком крышечку подковырнул — ба–а–тюшки–святы!! — вместо противной старушенции прекрасная девица лежит, годков осьмнадцати с половиной.
Открыла она светлы очи и говорит голосом ведьмы Анны:
— Ну что, касатик, убедился? То–то же!
— Господи, спаси мя и помилуй. — Фрол мелко–мелко крестится.
Красна девица — Анна Петровна звонким смехом разливается:
— Да ты Бога–то, Фролушка, всуе не поминай, не поминай!.. Всё ж гораздо проще. Здесь, под кладбищем, время в другую сторону движется. И, не в пример нашему, в сто раз скорей!.. Эх, ты, мужичок с ноготок, тёмный, как подвал!
Короче говоря — обвенчались они и стали жить в ведьминой избе.
…Прошло двести лет.
Ведьма Анна за это время раз пять помереть успела. То под несущийся конский табун угодит, то баньку станет топить и угорит, то пойдёт купаться и утонет… Неугомонная прямо баба какая–то. Фрол же, не в пример ей, прожил эти годы спокойно и размеренно. И нисколько даже не изменился. Как был двадцатилетним детиной со смоляными волосами, так им и остался. Дело в том, что в ведьминой избе время вовсе не двигалось. Ни вперёд, ни взад. Анна Петровна хоть по редкости во двор выходила — то да сё, коровёнку подоить, яички из–под курочек забрать… А Фрол си–и–дит себе сиднем. А зачем выходить? И так хорошо. Поплёвывает себе в кота для развлечения. Анна Петровна, глядишь, дров наколет, печку растопит, щей наварит. Фрол эти щи умнёт и спать завалится. А она его, сонного, ещё и ублажает по–всякому. И так трётся, и этак. А Фролке хоть бы что, спит себе, посапывает. Потому как, говоря современным языком, ведьма Анна в сексуальном плане его не возбуждала. Ну вот ни на столечко у него на неё не стоял!.. Между тем тридцатые годы наступили, двадцатого столетия. Сплошной грабёж по Руси пошёл! Другими словами, сплошная коллективизация! Вскоре и в ихнее село приехали комсомольцы–добровольцы раскулачивать кулаков–мироедов. Верховодил ими, как водится, комиссар. Вернее, комиссарша, по имени Дуняша. В красном платке, на манер пиратского повязанном, и с огромным маузером на крутом бедре.
— Та–ак, — сказала она, входя во двор к ведьме Анне Петровне. — Ну что, товарищ, добровольно всю живность в колхоз отдашь или как?..
А уж комсомольцы, ответа не дожидаясь, корову из коровника выводят.
— Не тронь бурёнку! — отчаянно закричала Анна Петровна. — Бога на вас нет, окаянные!
А Дуняша — ну прям огонь–девка! — без лишних слов маузер потянула с крутого бедра, да и всадила ведьме пять пуль промеж глаз. Одну за одной! одну за одной!.. Правильно, нечего тут контр–р–революцию разводить…
Ну что ж, схоронил Фрол свою половину в очередной раз. И сразу же в колхоз записался от греха подальше. А Дуняша сделалась председательшей этого колхоза. И представьте себе, приглянулась она Фролу, как никто другой; можно сказать, полюбил он её за истинно русский — взрывной! — характер: чуть что не по ней — получай пулю в лоб! И Дуняше Фролушка тож полюбился. Да и правду сказать, парень он был хоть куда: молоко с кровью!.. то есть, кровь с молоком!.. Вскорости и комсомольскую свадьбу справили. Ну а чтоб по селу лишние разговоры не велись, Фрол хоть и по редкости, но женину могилку навещал. Придёт, бывало, под вечер, когда никого уж нет, и разговоры разговаривает.
Та ему из земли:
— Выкапывай меня. Пора уж.
А он ей:
— Рано, мол, ещё. Хочу жёнушку помоложе.
А она ему:
— Дак мне и так ужо шашнадцать годков. Куда моложее?
А он ей:
— Ты ещё маленько полежи. Тебе ж лучше. Дольше проживёшь.
…А вскорости по селу слухи поползли, один чернее другого. Будто по ночам на кладбище младенчик плачет–заливается. Не иначе, нечисть завелась… Дуняша, как председательша, тут же проворно пресекла эти буржуазные предрассудки. И в порядке антирелигиозной агитации приказала всё кладбище трактором вспахать и засеять гречихой. А вновь поступающих покойников возить в райцентр. На съедение… тьфу! на сжигание.
Вот так Фролка от своей ведьмочки избавился и на комиссарочке подженился… Впрочем, у этой обыкновенной истории достаточно необыкновенный конец. Вскоре выяснилось, что Дуняша не могла иметь детей. Потому как, когда Перекоп брала и Сиваш–реку вброд переходила — застудилась. И вот тут–то Фрол выказал истинно русскую смекалистость. Не долго думая, вырыл он с колхозного поля первую жену, которой, кстати говоря, до полного исчезновения всего ничего оставалось, и они с Дуняшей записали её как своего первенца. И назвали Анну Петровну модным по тем временам имечком — Владимир Ильич! И… и зажили себе во всяческом счастии и благополучии. В ведьминой избе, где время стояло. Наверное, до сих пор там живут.
Жила на свете молоденькая женщина. Звали её Людмила Алексеевна. У неё была типично итальянская внешность: нос картошкой, мясистые губы, огромная грудь… В Эрмитаже висит женский портрет кисти великого итальянского художника Кавальери — вылитая Людмила Алексеевна.
А муж у неё был настоящий богатырь. Косая сажень в плечах, а лицо доброе–доброе. Звали его, конечно, Иван.
Вот однажды пошёл Иван на работу. Он в котельной работал — сутки через трое. А к Людмиле Алексеевне пришла ночевать её лучшая подруга, Маринка. Она полы у себя в квартире покрасила.
Заказали себе подружки ужин из ресторана: шампанское, коньячок, икорку красненькую, то да сё… Много денежек набежало. Весело так поужинали. А тут и ночь наступила.
Людмила Алексеевна говорит:
— Маринка, кровать–то у нас с Ваней одна. Так что давай жребий тянуть, кому на раскладушке спать.
— Эт–то ещё зачем, — хохочет Маринка, а глазки у неё так и блестят.
Короче, выкупались они на парочку в ванночке. И голенькие на широкую кровать завалились. Стали друг с дружкой забавляться. А тут — на беду — Иван с работы явился. Хотя всю ночь должен был отсутствовать. Увидел он такое дело, схватил топор, да и порубал жену с полюбовницей. Прямо на кровати. А сам в окно сиганул. С пятнадцатого этажа.
Маринка тоже вскорости на тот свет отправилась, а Людмила Алексеевна кое–как выкарабкалась.
И вот, перед самой выпиской из больницы, проснулась она посредине ночи. Как кто в бок её пихнул. И видит: огненный столб протянулся от потолка до самого пола. И по этому столбу спускается — кто бы вы думали? — Сама Царица Небесная.
Спустилась и говорит:
— Иди, Людмила, в монастырь, грехи свои тяжкие замаливать.
И пошла Людмила Алексеевна в монастырь. Сделавшись там матушкой Людмилой. И так усердно она грехи замаливала, что стала святой ещё при жизни. И выпала ей долгая–предолгая жизнь молитвенницы и печальницы во славу Господа нашего. А когда она померла, то схоронили её не где–нибудь, а у алтаря храма иконы «Трёх Святителей». А душа матушки Людмилы улетела на небо.
Ибо над нами — Бездна.
Вот и новый день. Какой–то по счёту. Не помню, какой. Ночью мне приснилось, что я раздвоился и моя жена ушла к моему двойнику. Впрочем, жены действительно нет. Я встаю. Я подхожу к телефону. Я набираю свой номер.
— Слушаю, — говорю я.
— Моя жена у тебя? — спрашиваю я.
— У меня, — отвечаю я и вешаю трубку.
Значит, сон продолжается.
Тогда я решаю позвонить своей бабушке и извиниться перед ней. Дело в том, что, когда она умирала — в ту самую минуту, когда она умирала — я лежал в постели с какой–то мерзкой бабой. Недавно я её встретил на улице, так меня чуть не стошнило от её рожи. А тогда было ничего. Первая любовь.
— Знаешь, какой ты у меня? — спрашивала она.
Я не знал. Я думал, что второй. Ну третий.
— Семьдесят пятый, — говорила она.
Звали эту сучку Олей. Она работала официанткой на сухогрузе.
Я посчитал: это был как раз экипаж трёх сухогрузов.
Иногда она мне говорила как бы в утешение:
— Надо было сразу с капитаном переспать. Тогда бы уж никто не приставал.
Меня это почему–то мало утешало.
…Итак, я звоню бабушке.
— Бабушка, — говорю я. — Ну бабушка же…
Только–только наступила весна. Пригревало солнышко. Бежали ручейки… Как, должно быть, грустно умирать весной, бабушка?
— А здесь зима, — отвечает бабушка. — Мне так холодно.
Но почему, бабушка, почему? Ведь ты была такая ласковая, такая добрая… тебя все так любили. Почему же тебе холодно?
Оказывается, моя милая бабушка в молодые годы служила в ГПУ, пулемётчицей. А я и не знал.
Ночью во дворе заводили машину, чтобы шум двигателя заглушал выстрелы. А к бабушке заводили врагов революции. У революции оказалось множество врагов. Сначала это были князья да графья, потом белогвардейцы, затем меньшевики, следом кулаки, а уж за кулаками к бабушке повалило столько всякого народа, что стало непонятно, кто есть кто. Впрочем, перед бабушкиным пулемётом все были равны. За время бабушкиной службы у неё трижды менялось начальство. Она же их всех и расстреливала.
Бабушка, бабушка, милая моя бабушка. Ты катала меня в колясочке, брала на ручки. Вязала мне штанишки. Гуляла со мной. Когда я пошёл в школу, ты часто приходила к нам на пионерские линейки. Рассказывала о своей комсомольской юности. Повязывала красные галстуки.
— Марья Петровна, — спрашивали тебя юные ленинцы, — а как вёл себя перед смертью товарищ маршал Блюхер?
— Мужественно, ребята. Как настоящий коммунист!
Потом ты вставала и громко говорила:
— Юные пионеры! К борьбе за дело великого Ленина будьте готовы!
И мы все хором отвечали:
— Всегда готовы!
Вот так. Всю жизнь я был готов.
Мне говорили:
— Ты готов?
Я отвечал:
— Всегда готов!
Молодец, говорили мне, вот тебе за это путёвочка; вот тебе за это повышение; вот тебе за это много–много того, чего нет у других. У тех, кто не готов.
Оказывается, за это можно было иметь всё. Или почти всё.
Бабушка, я тоже расстреливал людей.
Теперь я живу в пункте А. Иногда хожу в пункт Б. Или езжу в пункт В.
Но всегда возвращаюсь в свой пункт А.
К своим цветочкам в саду.
А где–то в стороне катится большой мир с его большими проблемами.
Пусть катится…
Что останется после меня? Цветы — весной. Кукушка — в горах. И листья клёна — осенью.
Было лето, и день клонился к вечеру. В двухместном купе скорого поезда ехали Полина и Руднев. Руднев был обыкновенной фарфоровой статуэткой и даже не подозревал об этом.
— О чём ты думаешь? — спросила Полина, коснувшись его руки.
Руднев чуть заметно вздрогнул.
— О тебе, — ответил он. — Мне вдруг показалось, что мне хочется, чтобы ты умерла. А затем я подумал — просить ли за это прощения. И тут же понял — нет, действительно хочется… Я бы ходил на твою могилу, и душа бы рвалась, рвалась от полноты жизни, от того, что тебя нет и никогда уже не будет…
— Свинья, — сказала Полина.
— Сам знаю, — хмыкнул Руднев и принялся насвистывать что–то очень знакомое. «Я не выношу дождя» — вспомнила Полина название песенки.
Вагон тихонько покачивался. Быстро темнело. И время в темноте уже не тянулось одной сплошной лентой, а было нарезано узенькими полосками. И был мир, где Полина пошла налево; и мир, где она пошла направо; и даже мир, где она просто взмахнула руками и… полетела.
Но Полина выбирала мир, в котором у неё была дочка, Лизочка.
— Мама, — говорила девочка, — а я знаю, как называются люди, которые в три часа ночи выходят в окно и идут по воздуху.
— Ну и как?
— Лу–на–ти-ки! — радостно выкрикнула Лизочка по слогам.
В порыве чувств Полина подхватывала дочку на руки и крепко прижимала к себе.
— Я тебя люблю! Лучше тебя нет никого во всём свете!..
— Да, — тихо отвечала Лизочка. — Только ты.
Полина плыла по бескрайнему морю, наполненному счастьем. Рядом храпел фарфоровый Руднев.
— Руднев, — раздражалась она, — ты хоть понимаешь, что у тебя фарфоровое лицо? Когда–нибудь оно упадёт и разобьётся.
Лицо Руднева тут же падало и разбивалось.
За окном текла река, плыли баржи с песком. На берегу стояла церквушка, чуть дальше — ещё одна. Это был Смоленск, а может, Новгород.
Сыпал редкий снежок.
— Где ты живёшь? — спрашивала Полина у Руднева.
— В Москве. А ты?
— Я вообще не живу. Я утонула в бассейне. Народу было много, но никто не заметил, как я утонула.
Руднев узнал об этом только через год. Ему позвонила подруга Полины, Ада.
— Как?! Как утонула?! — кричал в трубку потрясённый Руднев.
— В бассейне, — меланхолично отвечала Ада. — Никто и не заметил.
«…А может, это чересчур романтично?» — думала Полина, сидя на открытой террасе маленького ресторанчика. День был солнечный. Невдалеке плескалось море. Звучала томная латиноамериканская песенка с несколько длинным названием: «Я разлюблю тебя только тогда, когда остановится моё сердце».
К столику подбежала рыжая такса.
— Ой! — взвизгнула Полина. — Она мне ноги облизывает.
— Китти, перестань! — послышался окрик хозяйки. И Полине: — Китти у меня лесбияночка.
— Пожалуй, я тоже заведу себе таксу–лесбиянку, — тут же решила Полина.
— Хочешь, я буду твоей таксой? — пошутил Руднев.
На десерт им подали нарезанный тонкими ломтиками плод манго с кокосовым мороженым. Уходить не хотелось. И они не уходили.
— Вот вы богатый человек, — сказала Полина. — Вы счастливы?
Руднев покачал головой.
— Деньги не приносят счастья. Удовлетворение — да. Но счастье… Вообще, как только получаешь то, чего хочешь, тут же понимаешь, что хочешь чего–то другого.
— И всё–таки, — не отставала Полина. — Что может тревожить такого богатого человека, как вы?
Руднев не ответил. Глаза его беспокойно перескакивали с предмета на предмет. «Как пугливые птицы», — подумала Полина.
— Пойдёмте в кино, — наконец сказал Руднев.
Они сидели вдвоём в пустом зале и смотрели фильм про то, как мужчина и женщина сидят вдвоём в пустом зале и смотрят фильм про то, как мужчина и женщина сидят вдвоём в пустом зале и… И т. д. Потом экран погас, и киномеханик весело объявил им, что «кина не будет» — в аппарате перегорела лампа.
— А чем всё закончилось? — поинтересовалась Полина.
— Ничем, — ответил парень. — У них у всех тоже лампы перегорели.
Руднев и Полина вышли из кинотеатра. На небе сияли звёзды. Горы, окружающие Новгород или Смоленск, были похожи на спящих чудовищ.
В отеле Руднев распорядился, чтобы ужин подали в номер. Полина выключила свет, зажгла свечи… В комнате царил романтический полумрак. Полина отламывала оплывшие кусочки парафина и жевала.
— Я жую воск, — мечтательно говорила она. — Как в детстве… Тёпленький такой.
Часы тихонько били двенадцать. По радио звучали сентиментальные песенки. Полина и Руднев танцевали. Затем ели, пили, разговаривали…
— Почему вы не женитесь? — спрашивала Полина.
Руднев загадочно улыбался.
— Женщина для меня — это пропасть, в которую я могу смотреть до бесконечности, но никогда не прыгну… Впрочем, — добавлял он, — я был два раза женат.
— Врёте, — лукаво щурилась Полина. — Никогда вы не были женаты.
— Я не вру, — серьёзно отвечал Руднев. — Просто иногда я вспоминаю то, чего не было.
Зазвучала медленная композиция «38 слезинок», и они снова решили потанцевать. Потом опять говорили о женщинах.
— Женщина вызывает во мне благоговение, — признавался Руднев. — Вернее, не сама женщина, а та тайна, которая в ней заключена. Но, конечно, — поправлялся он, — если это красивая женщина.
Полина пригубила вино.
— Нет женщин красивых и некрасивых, — сказала она. — Есть женщины ухоженные и неухоженные. Если на женщине изящное нижнее бельё, у неё даже походка становится другой.
Руднев закурил, выдохнул дым и шутливо погрозил Полине пальцем. Полина шутливо укусила его за этот палец.
— Вам никогда не хотелось стать женщиной? — спросила она.
— А я женщина, — с громким смехом ответил Руднев. — Меня тестировали, и я оказался стопроцентной женщиной. — Приблизив своё лицо к лицу Полины, Руднев прошептал: — Хотите, я надену вашу клетчатую юбку?
Теперь громко засмеялась Полина.
— Я сразу представила себе такого шотландца с волынкой… — Она поиграла на воображаемой волынке.
Тем временем ночь прошла и наступило утро.
— Как?! — ахнула Полина. — Уже утро?!
Руднев снял с её запястья часики и перевёл стрелки на шесть часов назад. То же самое он проделал со своими часами.
— Сейчас снова наступит ночь, — сказал Руднев.
И — действительно — наступила ночь. На небо вернулись звезды и луна. А в эфире зазвучали сентиментальные песенки.
Под одеялом было тепло и уютно. Полина лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к едва уловимому шороху мужских и женских голосов — всё, что осталось в номере от тех людей, которые когда–то здесь жили. Скоро и их с Рудневым голоса вольются в этот общий хор, думала Полина, и будут плавать под потолком, словно сигаретный дым, постепенно тая… тая… тая…
Незаметно для себя Полина уснула. Ей приснились тишина и одиночество. «Особенно хорошо, — продолжала думать Полина уже во сне, — что снятся и тишина, и одиночество. Одновременно». Затем она долго блуждала по запутанному лабиринту своих мыслей, пока, наконец, не вышла на самый верх Эйфелевой башни. Внизу расстилался ночной Париж с миллионами огней.
— Идёмте к морю, — предлагал утром Руднев.
И они шли к морю. Смотрели на волнорезы, о которые бились волны; на белоснежный корабль, уходящий за горизонт. Полине захотелось в мгновение ока перенестись на этот корабль и плыть–плыть–плыть куда–нибудь далеко–далеко, в Венесуэлу или Бразилию.
Потом они гуляли по городу. Оказывается, это был вовсе не Новгород и уж тем более не Смоленск. А Феодосия… Напротив дома–музея Грина располагалась какая–то забегаловка. И, конечно же, называлась «Ассоль».
Их жизнь стала походить на бесконечный праздник. Целыми днями они бродили по тенистым улочкам, сидели в кафе, часами смотрели на изменчивое море. А вечерами, в номере отеля, занимались любовью.
Но это не могло продолжаться вечно. С каждым днём Полина чувствовала себя всё более опустошённой. Однажды она подошла к зеркалу и попыталась увидеть свою душу. У неё ничего не получилось. «Надо уезжать», — подумала Полина. Ей стало легко и хорошо от этой мысли. Она засмеялась. Руднев тоже засмеялся. Просто так, за компанию.
— Всё слишком продолжительное бывает не очень приятно, — доверительно сообщила ему Полина.
— Да, — ответил он и поцеловал её. Полина укусила его за верхнюю губу.
— Ай! — вскрикнул Руднев. — Ты чего?!
— Ничего, — сказала она. — Разве тебя это не возбуждает?
— Честно говоря, нет, — поморщился он.
— Знаешь, мне стали снится вещие сны, — сказала Полина. — А после, уже наяву, происходит то, что я видела во сне.
— И что из этого следует? — спросил Руднев.
— Сегодня мне приснилось, что мы с тобой расстались.
Руднев долго молчал. Затем произнёс слегка осипшим голосом:
— Ты не можешь вот так взять и уйти.
— Могу, — просто сказала Полина. — Я всё могу. — И она направилась к двери.
— Ты уверена, что поступаешь правильно? — крикнул ей вслед Руднев.
Полина ничего не ответила. Она открыла дверь и ушла. Навсегда исчезнув для Руднева в этом огромном мире.
Сразу оговоримся — это отнюдь не детская страшилка. Хотя речь пойдёт о детях. Вернее, об одном мальчике по имени Вася. Было ему пятнадцать лет. Жил он с родителями на четвёртом этаже. А этажом выше — на пятом — жила знойная блондинка тридцати лет. Васин отец называл её Муму. Почему Муму? Потому что в рассказе Тургенева главного героя, который утопил собачку, звали — Герасим. А знойную блондинку с пятого этажа звали — Раиса Герасимовна. Васе не нравилось прозвище, данное отцом. Ему нравилась Раиса Герасимовна. Да и она была к Василию неравнодушна. Когда они случайно сталкивались на лестнице, Раиса Герасимовна всегда ему улыбалась.
И вот как–то раз, вечером, раздался звонок в дверь. Вася открыл. На пороге стояла Раиса Герасимовна. Слегка пьяная.
— Васенька, — попросила она, — проводи меня, пожалуйста, домой. А то тут такая темень.
И действительно — на лестнице было темным–темно.
Вася, как был — в тапочках, пошёл Раису Герасимовну провожать. Идёт, а сам думает: дверь–то в квартиру открыта осталась, а вдруг воры заберутся и из прихожей всю одежду унесут; а родители и не услышат, они ж телевизор смотрят.
Поднялись Вася и Раиса Герасимовна на пятый этаж. Вася так робко спрашивает:
— Ну я пойду, Раиса Герасимовна?
— А зайдём ко мне, — приглашает та.
Зашли. И Раиса Герасимовна прямиком Васю в спальню повела. И там, с возгласом «А-ап!», упала спиной на кровать. И ноги широко раскинула. А между ног у неё… БРИТАЯ ПИЗДА. Вася никогда в жизни бритых пизд не видел. Точнее сказать, он вообще ещё никаких пизд не видел.
И вот Вася, не мигая, глядит на пизду. А пизда, тоже не мигая, глядит на Васю.
— Хочешь её потрогать? — спрашивает Раиса Герасимовна.
Васю прямо в жар бросило от этих слов, а голове всё те же дурацкие мысли крутятся: дверь–то в квартиру он не закрыл — вдруг воры заберутся; а родители не услышат, они ж телевизор смотрят…
— Потрогай, Васенька, — поглаживает Раиса Герасимовна свой бритый лобок. — Она не кусается.
Вася в смятении повернулся и бе–жать! Выскочил на тёмную лестницу и по ступенькам скатился.
…Прошло сорок лет.
Васины родители, что в тот вечер телевизор смотрели, умерли. А сам Вася превратился в Василь Василича, с брюшком и вторым подбородком. Работал он теперь в типографии. А Муму, то есть Раиса Герасимовна, уже нигде не работала. Она была на пенсии, сильно хворала и целыми днями лежала на кровати, на которой некогда так соблазнительно раздвигала ноги. В свои семьдесят, Раиса Герасимовна уже никого не могла соблазнить своей пиздой. Ни бритой, ни заросшей. Самое большое, на что теперь была способна её пизда, это пописать в ведро, стоящее у кровати.
Василь Василич тоже, прямо скажем, богатырским здоровьем не отличался. У него был плеврит, колит и гастрит. Поэтому и он частенько лежал на кровати. И глядел в потолок. Однажды он увидел, как по потолку расплывается жёлтое пятно — Раиса Герасимовна случайно опрокинула ведро со своей мочой.
…Прошло ещё десять лет.
И от Раисы Герасимовны осталось лишь жёлтое пятно на потолке. И то только потому, что у Василь Василича не было денег на ремонт. Зато у него было два инфаркта и третий на подходе. Рядом с его кроватью теперь тоже стояло ведро.
И вот лежит Василь Василич, смотрит на жёлтое пятно и ясно так понимает, что абсолютно счастлив он был всего лишь один раз в жизни — в тот далёкий вечер, когда Раиса Герасимовна показала ему БРИТУЮ ПИЗДУ.
«И чего я её тогда не потрогал?..», — вздыхает он с запоздалым сожалением.
Тир представлял собой стилизацию под избушку на курьих ножках. Бабу Ягу замещал старик лет шестидесяти.
— Вы очень похожи на Фёдора Михайловича, — сказал я ему.
— Я и есть Фёдор Михайлович, — ответил старик.
— На Достоевского, — уточнил я и подумал, что он сейчас скажет: «Я и есть Достоевский».
Но тут дверь отворилась и в тир вошёл мужчина средних лет в форме прапорщика. А вместе с ним девушка, довольно привлекательная.
Федор Михайлович разгладил пятерней бороду и спросил:
— Желаете пострелять?
— Так точно! — отрубил прапорщик. — Маша, ты не хочешь пострелять? — обратился он к своей спутнице.
Маша явно не хотела. Недовольно поджав губы, она демонстративно отвернулась.
— А сколько у вас мишеней? — поинтересовался прапорщик.
Фёдор Михайлович посмотрел на стенд.
— Да штук тридцать наберётся.
— А если я их все собью?
— Полагается призовая игра.
— Что это значит?
— Собьёте — увидите.
— Угу-у, — покивал прапорщик. — Послушайте, где–то я вас уже видел. Вы случайно не отставник?
— Это же Фёдор Михайлович, — сказал я. — Достоевский. Вы что, разве не видите?
— Достоевский давным–давно умер, — сказала Маша.
— Это мы с вами умрём, а Федор Михайлович будет жить вечно, — провозгласил я.
Фёдор Михайлович одобрительно хмыкнул.
— Нет, где же я вас всё–таки видел? — не унимался прапорщик. — Вот теперь буду мучаться, пока не вспомню.
«Достоевский» отсчитал ему три десятка пуль.
— А тебе, паренёк, сколько? — обратился он ко мне.
— Нисколько, — ответил я.
— А чего ж так?
— Я сегодня получил три двойбана.
— А, так ты двоечник, — сказал прапорщик.
— Это ничего, — рассудил Фёдор Михайлович. — Двоечник тоже человек.
И он отсчитал мне десять пуль.
Мы с прапорщиком принялись за мишени. Я очень скоро послал все свои заряды «за молоком». Прапорщик же метко щёлкал одну мишень за другой. И быстро добрался до последней. Он уже собирался поразить и её, как вдруг, перестав целиться, радостно воскликнул:
— Вспомнил, где я вас видел! В церкви! Вы поп!
— Так точно! — шутливо козырнул Фёдор Михайлович.
— То–то я гляжу — морда знакомая.
— Па–а–ша, — укоризненно протянула Маша.
— От–ставить! — сам себе скомандовал прапорщик. — Извиняюсь, конечно, но это были вы или не вы?
— Я, — признался Фёдор Михайлович.
— Что, выгнали? Небось, за пьянку?
— Нет, сам ушёл. На пенсию.
Прапорщик недоверчиво улыбался.
— У вас что, в церкви, и пенсии дают?
— Как и у вас, в армии. Отслужил двадцать пять лет — получай. Ещё и ценным подарком наградили за безупречную службу.
— А что за подарок? — заинтересовался прапорщик. — Библия?
— Не угадали. Сочинения Дарвина на казахском языке.
— Хе–хе–хе, — посмеялся прапорщик. — Да вы шутник.
Он снова начал целиться.
Последней несбитой мишенью оставалась «музыкальная шкатулка» — красного цвета ящичек с жёлтым кружочком. В этот кружок и следовало попасть.
БАХ!.. ЦЗИНЬ!..
— Есть контакт! — завопил прапорщик.
Магнитофон, спрятанный за занавеской и соединённый шнуром с «музыкальной шкатулкой», придавлено вскрикнул бесполым голосом:
Сон и смерть!
А может быть — одно и то же?!
Спящие и мёртвые похожи!
Не волнуют их земные страсти!
Их не тянет ни к деньгам, ни к власти!
И оборвалось…
Раскачивалась под ветром входная дверь. Шумела листва. Пели птицы. В помещении тира пахло порохом и кровью. Три десятка ни в чём не повинных жестяных зверюшек: зайцев, оленей, лисичек и прочих наших братьев меньших — безжизненно висели вниз головами. — Призовая игра! — торжественно произнёс Фёдор Михайлович и сделал приглашающий жест в сторону занавески.
Послышался звон стаканов. Призовая игра началась.
Передо мной возникло рассерженное лицо Маши. Щёки её горели.
— Мальчик, не хочешь прогуляться по парку? — громко, чтобы услышал прапорщик, предложила она.
Дождь перестал. Маша взяла меня под руку. Мы пошли. До этого я ещё ни с кем подобным образом не ходил.
— Осторожно, милый, — шепнула она, когда я чуть было не влетел в лужу.
Мы остановились.
— Замёрз, бедняжка, — ласково потрепала она меня по волосам.
Меня и вправду всего трясло… Почему мы остановились?.. Неужели она сейчас начнёт меня целовать?.. В груди всё сладко замирало. Мысли путались.
Маша неожиданно спросила:
— Какое твоё самое заветное желание?
— Я хочу стать великим поэтом!.. Как Пушкин!
— Во–от как, — протянула она. — Ты что, стихи сочиняешь?
— Да, сочиняю.
— А о чём?
— Настоящий поэт пишет только о себе, — произнёс я вычитанные в какой–то книге слова. — Он свою личную боль делает общественной болью.
— Во–от как, — снова протянула Маша. — Ну почитай чего–нибудь.
Я прочёл ей одно из стихотворений Исикавы Такубоку. А что? Прекрасное не может быть чьим–то личным достоянием. Оно принадлежит всем. А значит, и мне.
Я прочёл:
Словно где–то
Тонко плачет
Цикада…
Так грустно
У меня на душе.
И замолчал. Маша тоже молчала. В молчании мы прошли несколько шагов.
— Ну? — с недоумением глянула она на меня.
— Что — ну? — не понял я.
— А дальше?
— Всё.
— Как — всё?.. — Она округлила глаза. — Это что — стихи, что ли? Да я таких миллион могу сочинить. Нескладуха какая–то.
— Дура! — сказал я.
— Сам ты дурак!
Мы вернулись к тиру. На крыльце нас поджидал прапорщик. Форма на нём сидела уже не столь безукоризненно, как раньше. Фуражка и вовсе съехала на бок.
Я сделал несколько строевых шагов и, козырнув, доложил:
— Товарищ прапорщик! За время вашего отсутствия происшествий не случилось!
— Воль–но! — молодцевато скомандовал он.
— Ты что, напился? — спросила его Маша, хотя и так всё было понятно.
— Спокойно, Маша, — глупо ухмыльнулся прапорщик. — Я Дубровский!
— Ты же обещал, что не будешь пить! — голос её звенел.
— А сама–то где шлялась?! — перешёл в наступление прапорщик.
Маша несколько поутихла.
— Да вон, — кивнула на меня, — стихи свои читал.
— Что ещё за стихи?.. Ну–ка, прочти, — приказал он мне.
— Пожалуйста. — Я с чувством продекламировал:
Голые бабы по небу летят!
В баню попал реактивный снаряд!
— Сильно, — похвалил меня прапорщик.
В дверях тира появился Фёдор Михайлович.
— Товарищ Достоевский, — пожал ему руку прапорщик. — Двоечник, — пожал он мне руку, сказав назидательно: — Учись хорошо, парень. России нужны грамотные солдаты.
И они ушли.
Фёдор Михайлович сплюнул и задумчиво произнес:
— Две загадки будут постоянно волновать человечество: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас.
В дверь звонили. Зудова проснулась. Смотрела на луну в окне, размышляла: открывать?.. не открывать?..
Открыла.
На пороге стояла Елена Юрьевна — соседка по лестничной площадке. Одинокая старуха.
— С наступающим Новым годом, — сказала она. — Голова что–то болит. У вас таблетки не найдётся?
Разбирались в блестящих упаковках.
— Мне, право, неловко, — с любопытством осматривалась гостья. — О, у вас и бразильский кофе есть.
Пришлось предложить.
Пили кофе. Разговаривали.
— Мы не разбудим вашего мужа? — беспокоилась соседка.
— Не разбудим.
— Вы знаете, у вас очень вежливый муж.
— Был очень вежливый. — Зудова помешивала ложечкой. — Он умер.
Старушка не донесла чашку до губ.
— Что вы говорите? Такой молодой…
Зудова пожала плечами.
— Смерть, знаете, не выбирает: старый, молодой… Гребёт всех подряд.
— Да, да, да, — часто кивала Елена Юрьевна.
Минуты три провели в скорбном молчании.
— Па–азвольте, — вдруг вскинулась соседка. — А не вчера ли я встретила покойника на Невском?
— Он был один?
— Нет, с какой–то дамой.
— Сволочь!
Ещё помолчали. За окном падал снег. В дверь звонили.
— Кто там? — спрашивала Зудова.
— Это дедушка Мороз! — неслось из–за дверей. — Он подарки вам принёс!
— Что за чушь? — открыла.
Действительно — Дед Мороз. В красной шубе, валенках, с белой бородой.
Шумно ввалился в прихожую: «Где тут у нас девочка Надя?»
— Наденька, ау! — звал он, проходя в комнату.
Зудова плелась сзади, растерянная.
— Послушайте, — наконец твёрдо сказала. — Наденька — это я. Других Наденек здесь нет.
— И вам четыре годика?
— Где–то около того.
— Слушайте, не морочьте мне голову, — начинал нервничать Дед Мороз. — Вот заявка! — лез он в карман шубы. — Ваша фамилия? Ваш адрес?..
— Да, мой… Видимо, это недоразумение.
— Я, как дурак, тащусь в такую даль, — кипятился Дед Мороз, — а мне заявляют: это недоразумение!
— Не переживайте, — вмешалась Елена Юрьевна. — А где ваша Снегурочка?
— В роддоме. Бортуется.
— Ну и не переживайте.
— Да я и не переживаю, — успокоился Дед Мороз. — Плевать я на всё хотел.
Он снял шубу, бороду и оказался молодым человеком по имени Сева.
— У вас выпить найдётся?
Выпить у Зудовой нашлось.
— А закусить?
Нашлось и закусить.
— Кайф, — сказал Сева — Дед Мороз.
Ушёл в туалет. Елена Юрьевна побледнела. Зудова провела её в спальню. Уложила на кровать.
— Сейчас вызову «Скорую».
…Ждать пришлось не долго.
— Здравствуйте, — сказал Воробьёв.
— Вот так встреча, — ахнула Зудова.
Выглядел он неважно. Располнел. Под глазами мешки. Залысина… Зудова от души всему этому порадовалась.
— Врачом стал? — спрашивала.
— Да какое там, — кривился Воробьёв. — Фельдшером.
И это приятно грело. Но всё же интересовалась сочувственно:
— Как же так? Ведь ты поступил… Из–за института и меня бросил.
— Поступил, да не закончил. Отчислили.
— За что?
Морщился от воспоминаний.
— Спорил много. Мне говорят: Земля плоская. А я: нет, круглая.
— Зря спорили, — заметил Сева — Дед Мороз.
— Сейчас бы я и не стал. Ради бога — пускай хоть квадратная.
— Хотите кофе? — предложил Сева как хозяин.
— Спасибо… А где больная? — Смотрел на Зудову. — Ты, что ли?
— В спальне… больная, — сказала Зудова.
…Долго не задержался.
— Ну как, мертва? — спросил Сева.
— Мертвее не бывает.
Зудова вздыхала.
— Бедная Елена Юрьевна…
— А мне так её ни капельки не жалко, — разливал кофе по чашечкам Сева — Дед Мороз. — Она своё пожила. Неизвестно, доживём ли мы до старости.
— Лично я не собираюсь, — сказал Воробьёв.
— И тебе не интересно знать, что будет дальше? — спросила Зудова.
— Я и так знаю. Солнце превратится в сверхновую звезду. Та сторона Земли, которая будет обращена к Солнцу, моментально сгорит. Испарения от закипевшего океана заволокут ночное полушарие. А металлические пары, выброшенные из Солнца, и вовсе испарят нашу планету. И останется от неё один лишь пар. — Воробьёв снял крышку с кофейника. — Вот такой…
— Круто! — захохотал Сева — Дед-Мороз.
— Философ, — усмехнулась Зудова.
Однажды осенним дождливым вечером я зашёл к одному старику, вскоре умершему.
— Холодно на улице? — спросил он вместо приветствия.
— Да нет, — ответил я. — Но этот дурацкий ветер…
В самом деле, меня всегда сильно раздражал холодный ветер, постоянно дующий в лицо… Старик рассеянно перебирал снимки, разбросанные по столу. До ухода на пенсию он работал фотографом.
Я тоже взглянул.
На одном из снимков молодая женщина сидела на скамейке в парке. На другом был маленький пустынный дворик, занесённый снегом…
— Меня интересует проблема одиночества, — сказал старик.
Я ничего не ответил. Я подумал, что, пожалуй, не стоило сегодня приходить к старику. Именно на минуты этого визита пришёлся упадок духа. Невесть откуда появилась апатия, сонливость… Вроде ничего явно не болело, однако же, всё было не так.
И в голове, и в груди, и в желудке.
Старик моргал красненькими глазками. Ему, как видно, тоже не хотелось разговаривать. Но о чём–то надо же было говорить. Раз уж мы сидели друг против друга.
— А вы сегодня ходили… — начал я.
— Нет, — тут же ответил он.
— Я же ещё не сказал — куда.
— Я сегодня никуда не ходил. — Старик протяжно зевнул и предложил: — Хотите я вас сфотографирую?
— Зачем?
— В вашем лице есть что–то… — он запнулся, подыскивая нужное слово, — неприятное. Меня привлекают такие лица.
Я не обиделся. Я даже как следует не вник в смысл его слов, продолжая думать… о чём же я думал?..
— Вы совершенно правы, — кивнул я. — Помню, в детстве, один дядечка сказал мне: «Иди паренёк отсюда, мне твоё лицо не нравится».
— А вы что?
— Ничего. Ушёл.
— Дело не в том, что вы физически неприятны, — сказал старик задумчиво. — В вас чувствуется духовная испорченность.
«Это не имеет никакого значения», — хотел ответить я, но почему–то сказал: — Это не играет никакой разницы.
Взяв со стола газету, я углубился в чтение. На глаза попалась любопытная заметочка. В ней говорилось, что где–то под Норильском нефтяной бур во время работы неожиданно провалился в пустоту. Когда бур вытащили, из скважины стали вылетать огромные птицы на перепончатых крыльях и с гадкими мордами. Они пронзительно пищали. Прибывшие на место происшествия учёные опустили в скважину длинный шнур с микрофоном и явственно услышали человеческие стоны… крики… всхлипы…
Плёнку с записью отправили в Москву. Скважину забили пробкой.
«…Неужели Ад находится под территорией нашей страны?» — заканчивалась заметка.
В следующей заметке было написано, что Гоголь очень боялся быть похороненным заживо. Поэтому он пожелал в своём завещании, чтобы его тело предали земле только тогда, когда появятся явные следы разложения.
Что и было сделано…
В 1931‑м году любопытствующие атеисты выкопали гроб Николая Васильевича и вскрыли, чтобы поглядеть, что же осталось от великого русского писателя. А другой русский — советский — писатель по фамилии Лидин, который присутствовал при этом, большими ножницами отрезал от сюртука Гоголя порядочный кусок. Впоследствии он сделал из этого куска переплёт для «Мёртвых душ».
— Вы читали такого писателя — Лидина? — спросил я.
Старик покачал головой.
— Вас что, книги не интересуют?
— Нет.
— А почему?
— Не знаю, — равнодушно пожал он плечами.
Я обратил внимание, что занавеска на окне задёрнута не до конца. Я подошёл и задёрнул. Также я заметил, что дверь в комнату прикрыта не плотно. Я прикрыл. Меня всегда раздражают подобные вещи: незадёрнутые занавески, неплотно закрытые двери…
Я посмотрел на часы: полпятого.
— Пойду, пожалуй, — сказал я.
— Рябины в этом году много, — ответил старик. — Зима будет холодной.
У книжного магазина Воротникова окликнул какой–то алкаш.
— Купи дитю книжку задешёво.
Из–под отворота грязного пальто белела обложка «Сказок» Андерсена.
Детей у Воротникова не было. Книгу он купил за пять рублей.
«Хоть бы с директрисой не встретиться», — подумал Воротников, входя в школу.
Навстречу шла директриса.
— Третьеклассник Пряников плюётся из трубки жёваной бумагой, — сообщила она. — Сегодня всю Самохину оплевал. Пускай пишет объяснительную.
Величественно удалялась.
В двух восьмых Воротников объяснил, кто такие Чайковский и Маяковский. В двух десятых — кто такие Бабель и Врубель.
Хотелось спать.
По дороге домой Воротников зашёл в пивной бар. Сел с кружкой за стол. Напротив него сидел хмурый мужик в шляпе. Это был лучший друг Воротникова. Они почти никогда не разговаривали.
— Ну, как оно? — спросил лучший друг.
— Сердце покалывает, — пожаловался Воротников.
— Ешь изюм, — посоветовал лучший друг.
В универсаме Воротников купил пакетик изюма. В метро раскрыл Андерсена. Прочёл: «Каждый бедный поэт мечтает жениться на прекрасной принцессе, но каждая прекрасная принцесса мечтает не о бедном поэте, а о прекрасном принце…»
Дома Воротников застал жену с незнакомым мужчиной.
— А вот и мой Воротников, — сказала жена.
— Кинорежиссер Виноградов, — представился мужчина, не вставая с кресла. — Леонид Палыч.
— Воротников, — сказал Воротников.
— Лёнечка, а ты знаком с Тарантино? — интересовалась жена.
— Пойду мусор вынесу, — сказал Воротников.
У помойки он встретил третьеклассника Пряникова.
— Что ж ты, брат, в Самохину из трубки плюёшь? — спросил у него Воротников.
— А она дура.
— Ну да, — качал головой Воротников. — Она дура, а учится на одни пятерки.
— А мне папа говорит, что можно в школе быть круглым отличником, а в жизни — круглым дураком.
«Прав папа», — подумал Воротников.
— Сергей Сергеич, а вы знаете, как вас в школе прозвали?
Воротников не знал.
— Хорёк… До свидания, Сергей Сергеич.
— Хорёк, — вслух повторил Воротников.
Жена после ухода гостя вспоминала: «А ведь он ухаживал за мной в девятом классе. Сейчас бы жила в Москве, ездила б на кинофестивали…» Обстановка квартиры казалось ей убогой. Жизнь — серой.
Ужинали. Закипал чайник. Из крана капало.
— Когда же придёт этот слесарь, — раздражалась жена.
— Знаешь, как меня в школе прозвали? — старался говорить весело Воротников. — Хорьком.
Весело не получилось.
— Разве я похож на хорька? — кисло улыбался Воротников.
— Не знаю. Я никогда не видела хорьков.
С телеэкрана неслась реклама: «…удобно располагается внутри вашего тела»
«Вот и ещё один день», — думал Воротников.
Он раскрыл тетрадь. Каждый вечер он делал в ней одну и ту же запись.
«ПОШЛИ ВСЕ НА ХУЙ!» — крупно написал Воротников.
Ночью приснилась директриса. Она плевалась из трубки жеваной бумагой.
У Пирожкова была жена — Лизочка. Он её очень любил. Были у него и маленькие дети — Санечка и Анечка. Он их тоже любил, но меньше, чем Лизочку, и на расстоянии. Дети жили у тёщи.
Как–то раз Лизочка и Пирожков сидели у себя дома, уютно устроившись на диване. За окном падал снежок. Лизочка вязала Пирожкову свитер, а Пирожков, макая горячие блинчики в клубничное варенье, пил чай.
— Примерь ещё разок, — просила Лизочка.
— Ну сколько можно, — деланно ворчал Пирожков, с удовольствием примеряя перед зеркалом свитер.
— Тебе будет в нём тепло и удобно, — говорила довольная Лизочка. — Снимай.
Пирожков возвращался к чаю с блинчиками.
— А знаешь, дорогая, — улыбался он, — как только ты закончишь вязать этот свитер — так сразу и умрёшь.
— Виталя, — сказала Лизочка дрогнувшим голосом, — зачем ты это говоришь? Ведь всё, что пожелаешь другому — обязательно сбудется.
— Ну, дорога–а–я, — посмеивался Пирожков. — Я же пошутил.
— Ты пошутил — а мне умирать, — расплакалась Лизочка.
Пирожков, несколько сконфуженный, принялся её успокаивать.
С того дня Лизочка сделалась печальной. Сидит молча в уголке дивана и свитер вяжет. И уже совсем немножко ей оставалось.
Между тем близился Новый год. Город украсился яркой мишурой. Тёща привела Санечку с Анечкой. Пирожков купил пушистую ёлку. Вечером все вместе её наряжали.
— Любимая, — ласково спрашивал у жены Пирожков, — какой ты хочешь подарочек к Новому году?
— Никакой, — отвечала Лизочка с тяжким вздохом. — Побереги денежки на похороны.
Пирожков откладывал ёлочную игрушку.
— Лиза, — строго говорил он, — сейчас же перестань!
— Осталась только резиночка внизу, — отвечала ему на это грустная Лизочка. — И воротничок.
А в первых числах нового года Лизочка… умерла. Её смерть странным образом совпала с окончанием работы над свитером. Вечером она закончила вязать воротник, а ночью — умерла. Тёща привела на кладбище Санечку с Анечкой. Стояли сильные морозы, и Пирожков надел на похороны новый свитер. Лизочка оказалась права: в свитере было тепло и удобно…
Домой Пирожков возвращался на электричке. Дорога тянулась мимо кладбища. За вагонным окном проплывали деревья, могильные плиты, кресты… Лизочка лежала здесь, а Пирожков ехал домой. Обедать.
Кладбище кончилось. Пирожков откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Сразу же всплыло Лизочкино лицо в гробу… «Вот так пошутил…» — думал Пирожков, уже начиная дремать.
Электричка шла. Постукивали колёса.
Пошёл я как–то на нудистский пляж — на голых баб поглазеть. Пизды у всех баб здесь сплошь бритые, как, впрочем, и яйца у мужиков. Ну да сейчас не о яйцах речь. Раздеваются бабы на нудистском пляже не так, как на обычном. Первым делом они трусики снимают (у кого, конечно, есть трусики), а уж потом всё остальное. И одеваются бабы–нудистки не так, как на обычном пляже. Вначале кепочку наденут, затем маечку, потом юбочку. А уж после юбочку приподымают и натягивают на пиздёнку трусики. И купаются здесь бабы по–разному. Не в том смысле — кто «брассом», кто «баттерфляем». А в смысле — кто полностью голенькой, а кто в трусиках, но без лифчика. А кто в лифчике, но без трусиков. Вот это, я вам скажу, сильно: когда лифчик есть, а трусиков нет. Очень сильно!.. А ещё нимфетки. Ну-у, это особый разговор — нимфетка на нудистском пляже. С сигареткой в манерно отставленных пальчиках и с торчащим из пизды клитером. Она же чувствует, как её мужики взглядами ебут… А море шумит, а волны плещут, и ты прыгаешь на эти волны и визжишь от радости. И другие тоже прыгают и тоже визжат.
Словом — праздник жизни.
Но жизнь нам постоянно сюрпризы приподносит. И не всегда приятные. Вот и сейчас — солнце, смех, плеск… и тут из воды утопленницу выносят.
И вроде бы ничего не изменилось — солнце светит, пизды сверкают, море шумит… А праздника уже нет. Нет праздника! Вот если б нимфетка утонула, праздник, возможно бы, и остался. А так лежит на песке некрасивая тётка, да еще в жёлтых трусах. Поймите меня правильно, дело не в трусах, а… В общем, не важно.
Но что поражает — так это толпа. Буквально только что из воды вытащили утопленницу; вода как бы заражена смертью. А они весело плещутся. Смеются… И никто — НИКТО! — не собрал свои вещи и не ушёл в скорбном молчании. Наоборот, сгрудились вокруг утопленницы — смотрят, смотрят… Понятное дело — смерть всегда интересна, если она не твоя.
И вдруг что–то произошло. Может, на Солнце. Может, на Луне. Не знаю. Но все, как один, надели трусы и ушли в скорбном молчании. Пляж опустел. И только утопленница осталась лежать на песке, подставляя солнечным лучам своё мёртвое тело.
…Перекатисто грохочет. Но дождя пока нет. Мимо вокзала тянется длинный товарняк. Под брезентовыми чехлами угадываются уродливые тела танков. В дверях теплушки стоит солдат. Курит.
— Гос–с–поди, — крестится старушка, — как в войну.
— Где тебя носит? — раздражается мать. — Посмотри за сумкой.
Девочка послушно садится рядом с большой дорожной сумкой. Но как только мать скрывается из виду, тотчас вскакивает и бежит к «справочной». Нажимает кнопку, неуверенно шепчет в микрофон:
— Алё.
— Ну чего алёкаешь? — рявкает «справочная».
— Скажите, пожалуйста, а поезд скоро придёт?
— Скоро!
— А во сколько?
— Во сколько придёт — во столько придёт!
ЩЁЛК — «справочная» отключилась.
Девочка подходит к окну. Видит своё слабое отражение на стекле.
— Ну что уставилась? — показывает она отражению язык.
«Друм–бурум–друм-бурум», — бормочет громоздкий динамик под потолком. Но все всё понимают.
— Поезд, поезд… — волнистым рокотом катится по залу.
С озабоченными лицами выбегают на улицу.
Луна затянута тучами. Идёт дождь.
Короткого перрона не хватает на весь состав. Дальше — грязь. Прыгают по дощечкам.
— Давай! Давай! — торопит проводница.
Ту–ту — раздаётся короткий гудок. Мать, поцеловав девочку, лезет в тамбур. Девочка подаёт ей сумку.
— Слушайся Макеева, — говорит мать и проходит внутрь вагона.
Макеев — её третий муж. И второй отчим девочки. Всё произошло быстро. Уезжала к бабушке — был один отчим. Вернулась — другой.
— Шевели лаптёй! — подгоняет кого–то проводница.
Девочка оглядывается. К вагону, вся обвешанная узлами, спешит старушка. Подбежала. Ахнула. Заметалась.
— Садиться–то думаешь, бабуля?! — проводница ей строго.
— Дак у меня шашнадцатый вагон.
— У нас всего пятнадцать.
— Как же, родненькая?.. А у меня шашанадцатый. — Голос плачуще звенит.
— Ну–ка, дайте ваш билет!
Старушка растерянно озирается. Не хочет вещи в грязь ставить. А больше некуда. Девочка делает шаг вперёд.
— Давайте подержу, бабушка.
Проводница билет разглядывает.
— Всё ясненько, — говорит. — Кассирша напутала. С ней и разбирайтесь.
— Дак как же…
— А вот так же. — Проводница уже и дверь закрывает.
За размытым дождём окном вагона смутно виднеется лицо матери. Мать уезжает на юг. «Развеяться после этого кошмара».
Состав потихоньку трогается. Пятнадцатый вагон уезжает. Теперь старушка стоит рядом с невидимым шестнадцатым, в который ей выписан билет.
Поезд уходит.
Девочке хочется плакать. Мокрый ветер сбивает с её головы капюшон. Дождь мочит волосы. Капли бегут по лицу.
— Эй, послушайте, — окликает она старушку. — Заберите свои шмутки.
— Грубая какая, — ворчит старушка.
…«Вот и делай после этого людям добро», — мрачно думает девочка, прыгая с дощечки на дощечку. Права мать: хочешь нажить врага — сделай человеку доброе дело.
Не успевает девочка войти в здание вокзала, как гаснет свет. И в пустом зале ожидания, и по всему коридору. Чуть не ощупью пробирается на светлую полоску впереди.
И оказывается помещение буфета. За прилавком стоит буфетчица. В крохотном зальчике два столика. За одним сидит недовольный мужчина. Он пьёт чай. За другим — милиционер. Точнее — милиционерша. Она тоже пьёт чай.
— Знаете, — обращается девочка к буфетчице, — у вас там вода с потолка капает. — Машет рукой в сторону зала ожидания.
— Ну и пусть капает, — отвечает буфетчица. — Лишь бы здесь не капала.
Тотчас начинает капать и здесь. Прямо на стол, за которым сидит недовольный мужчина.
— Безобразие! — вскакивает он. — Здание давно пора ставить на капитальный ремонт.
— Вас забыли спросить, — хмыкает буфетчица.
Отодвинув стол, она ставит под капли эмалированный таз. Капли звонко стучат о дно таза.
Появляется старушка. И с ходу начинает жаловаться:
— Пошла, а вагончика мово и нету. Во как!
Недовольный мужчина уши навострил.
— Как это — вагона нет?
— А нету — и всё, — торопится объяснить старушка. — Как бес унёс.
— Прицепить забыли, — мигом разобрался в ситуации недовольный мужчина. — Ну работнички! Нигде порядка нет! Кругом бардак!
За окнами льёт пуще прежнего. В тазу булькает.
— Завтра я, значит, выходная, — вслух размышляет милиционерша. — На рынок надо будет сходить, постирать…
— А мой–то внучок вчера говорить начал, — хвастается буфетчица. — Первое слово сказал.
— Да-а? — делается у милиционерши умилённое лицо. — И какое же?.. «Папа» или «мама»?
— Газета! — гордо отвечает буфетчица.
— Скажите, какой умный… — поражается милицонерша.
— Вы это дело так не оставляйте, — советует старушке недовольный мужчина. — Пишите жалобу. Министру путей сообщения. Я вам сейчас черновичок набросаю. — Он живо выхватывает из кармана блокнот и ручку.
Старушка, пригорюнившись, глядит в окно. Недовольный мужчина строчит письмо министру. В зале ожидания с потолка льётся вода.
Девочка подходит к «справочной» и, смело нажав кнопку, говорит:
— Эй, ты, дурак!
Ей никто не отвечает.
С женой мы разошлись пять лет назад. Иногда я ей звонил. И, когда она брала трубку, кричал:
— Рафаэль умер в пятницу!
Или ещё что–нибудь в этом роде. И, не дожидаясь её реакции, бросал трубку. Один раз я позвонил в три часа ночи. К телефону подошла моя десятилетняя дочь.
— Позови маму, — сказал я.
— Она спит, — ответила дочка.
— Ну так разбуди, — потребовал я, — ты что, не узнала, кто говорит?
— Узнала. Она с новым мужем спит.
Больше я по ночам не звонил. Но вот как–то шёл по улице. Днём. И вдруг возникло настроение — позвонить. Я позвонил.
— Двадцать первый век закончится в среду! — бодро сообщил я, как только с той стороны взяли трубку.
— Кто это говорит? — раздался мужской голос.
Я почему–то сразу понял, что это не муж. И не любовник… Просто что–то случилось.
Что–то случилось…
— Её бывший муж, — осторожно ответил я.
— Сегодня в четырнадцать ноль ноль вы должны прийти в морг на опознание, — сказал мужчина. — Таков порядок. Вы поняли?
— А что случилось? — спросил я.
— Ваша бывшая жена повесилась, — сухо сообщил он. — На чёрных колготках.
— На чёрных? — повторил я тупо.
Зазвучали гудки отбоя.
Жена любила говорить, что у каждого человека есть свой ангел хранитель. А у неё так целых два. Оба пушистенькие и с зелёными глазками. Они повсюду следовали за ней и оберегали. Вот только на сей раз что–то не уберегли….
Да, не уберегли, — думал я, кутаясь в плащ. Всё время приходилось идти навстречу ветру. Ледяному, пронизывающему ветру, который не утихал ни на секунду.
Ворота в морг были широко распахнуты. Входная дверь тоже была нараспашку.
— Идите сюда, — приказал мне мужчина.
Я подошёл.
На столе лежало тело, накрытое простынёй.
Сейчас я её увижу…
Мужчина отогнул край простыни. Я посмотрел. Лицо мёртвой женщины было мне незнакомо.
— Я её не знаю, — сказал я.
— Ясненько. — Он выбил из пачки сигарету. — Хотите?
Я помотал головой.
— Когда–нибудь и мы с вами будем лежать точно так же, — закуривая, сказал он.
— Да, — кивнул я, — верно замечено.
История эта произошла в те далёкие времена, когда в магазинах не продавались вибраторы. Поэтому одиноким русским женщинам, чтобы себя удовлетворить, приходилось, пользоваться чем попало: морковками, бутылками, свечками… Кстати, о свечках. Тут имелся маленький нюансик. На свечку надо было обязательноо натянуть презерватив или, в крайнем случае, полиэтиленовый пакетик, а то свеча могла от трения принять форму влагалища, а ещё хуже — раскрошиться. Потом хлопот не оберёшься.
Впрочем, в нашей истории речь пойдет не о свечах, а об огурцах.
Итак, жила в Мурманске женщина по имени Ирина Олеговна. И у неё был любовник — моряк. А у моряка, в свою очередь, был хуй огромных размеров. Он её просто разрывал. Ирину Олеговну то есть. И ей это ужасно нравилось. А после моряк рассказывал Ирине Олеговне, как он ходил в загранку (моряки ведь ходят, а не плавают; плавает говно). Один раз он рассказал, что видел в загранке искусственный хуй с подогревом, длинный, как китайский огурец. Ирина Олеговне сразу же захотелось этим хуем отъебаться, и любовник–моряк пообещал ей привезти. Но вскоре утонул у берегов Африки, вместе со своим хуем.
Осталась Ирина Олеговна в одночасье и без искусственного хуя, и без естественного. Мужнин хуй, конечно же, в расчёт не шёл. Потому как был вовсе не хуй, а так — хуёк.
Погоревала–погоревала Ирина Олеговна о морячковом хуе, да и завела себе новый. Сухопутный. И вот этот хуй должен был прийти к ней на свидание. Но почему–то не пришёл. Тут–то Ирина Олеговна и вспомнила рассказ морячка об искусственном хуе с подогревом, длинном, как китайский огурец. У неё в холодильнике как раз китайский огурец лежал. Достала его Ирина Олеговна, подержала под тёплой водичкой и начала мастурбировать, представляя, что она заграничным вибратором себе пизду дрочит. «Такого удовольствия я никогда в жизни не испытывала», — рассказывала потом Ирина Олеговна. — Я всё кончала, кончала, кончала и никак не могла кончить кончать».
А наутро вернулся муж из командировки. Голодный как собака. И Ирина Олеговна сделала ему из огурца, который она себе в пизду засовывала, салат. Муж хрумкал салатик и улыбался. А напротив сидела Ирина Олеговна и тоже улыбалась. Им было хорошо.
Мечтатель Заборов любил летать над землёй и мечтать. Сосед мечтателя Заборова, отставной полковник, который видел всех насквозь, не одобрял этого.
— Нечего тут летать, — говорил он. — Работать надо.
А мечтатель Заборов всё равно летал. Он парил над землёй, как птица.
И очень часто, в порыве восторга, кричал вниз: «Люди, я вас люблю!»
Но люди все были типа соседа–полковника. Увидев парящего мечтателя Заборова, они кидали в него камни, стреляли из охотничьих ружей, пытаясь как–то вернуть его на землю.
А однажды, когда мечтатель Заборов пролетал над военной частью, по нему дали очередь из автомата.
— А ты как думал, — говорил ему сосед–полковник, который видел всех насквозь. — Летаешь безо всякого разрешения. Непорядок. А если все летать начнут? Кто работать будет?!
С тех пор мечтатель Заборов больше не летал.
— Молодец, — хвалил его сосед. — Теперь тебе надо на работу устроиться.
Но мечтатель Заборов не стал устраиваться на работу. Он стал ходить в городской парк, лежать там на лужайке и смотреть, как по небу плывут облака. Но и это продолжалось не долго. Как–то раз к нему подошёл милиционер.
— Вы тут зачем лежите? — спросил милиционер.
— На небо смотрю, — ответил мечтатель Заборов.
— А зачем смотрите? — спросил милиционер.
— Просто так, — ответил мечтатель Заборов.
— Пройдёмте, — сказал милиционер.
В отделении милиции на мечтателя Заборова составили протокол и оштрафовали.
С тех пор мечтатель Заборов больше не лежал на лужайке и не смотрел на облака.
Наступила зима. Мечтатель Заборов шёл по грязной улице и смотрел себе под ноги. Чтобы не упасть. У гостиницы он неожиданно встретил свою подругу детства и первую любовь Наденьку.
Теперь Наденька работала валютной проституткой. Она пригласила мечтателя Заборова в шикарный ресторан.
— Всё летаешь? — спросила она, попивая шампанское.
— А помнишь, — заулыбался мечтатель Заборов, — как мы с тобой валялись в снегу. Такие огромные белые сугробы.
— Не-а, — сказала Наденька. — Не помню.
— А летом ходили на речку. Ты еще у рыбака выпросила рыбку и отпустила её.
Наденька ничего этого не помнила.
— А я теперь стою пятьсот баксов, — похвасталась она.
Мечтатель Заборов тихонько вздохнул. Душа его обливалась слезами.
Когда мечтатель Заборов пришёл домой, сосед–полковник, который видел всех насквозь, сразу увидел его душу.
— Что, опять слезами обблевалась? — насмешливо спросил он.
— Я сегодня полечу, — тихо сказал мечтатель Заборов.
— Ну и дурак будешь! — гаркнул сосед–полковник.
Но мечтатель Заборов всё равно полетел. Он летел над ночной страной и мечтал: «Как было бы хорошо, если б все люди научились забирать друг у друга боль. А взамен делиться радостью…»
Мечтатель Заборов так размечтался, что не заметил, как навстречу ему летит истребитель–перехватчик.
В кабине истребителя сидел лётчик. Его кодовый номер был — «девятнадцатый».
— Вижу цель! — передал «девятнадцатый» на командный пункт.
— Уничтожить! — скомандовал командный пункт.
— Есть уничтожить! — принял команду «девятнадцатый».
И уничтожил мечтателя Заборова. Ракетой типа «воздух–воздух».
Под вечер позвонила мать. Она сказала, что дедушка умер. Я вернулся в комнату. По оконному стеклу барабанили капли.
— Дождь начался, — сказала Алла.
Впервые я увидел её на диване у своего знакомого. Она лежала, полузакрыв глаза, и читала стихи:
Ходят синие люди между красных людей…
Теперь Алла лежала на моём диване.
До меня дедушка прожил шестьдесят два года. Что я, в сущности, знал о нём?..
— Включи музыку, — сказала Алла. — Меня нервирует тишина.
Мы приезжали каждое лето. Дедушка разводил кроликов. Поливал огород… Что ещё?.. Телевизор смотрел…
Теперь умер.
В ту минуту, когда умирал дедушка, я целовал Аллу. ”Милый, — шептала она, — а скоро мы понесем заявление в ЗАГС?». Ей очень хотелось замуж. Вместо этого она попала под машину.
Вот так. Хочешь одно — получаешь другое.
За окном лил дождь.
С иконы печально смотрел Иисус Христос. Вечерело. Бесчисленные мошки летели на свет лампы.
— Он так ждал тебя, — вздыхала бабушка. — А ты не приехал.
Наутро я прошёлся по городу. Мало что изменилось. Рядом с роддомом, где я родился, построили больницу, где умер дедушка.
Пустили экскурсионный автобус.
Экскурсовод говорил:
— В нашем городе останавливался Николай Васильевич Гоголь. А теперь посмотрите направо…
Все смотрели направо.
Кладбищенский забор местами лежал на земле. На дешёвеньком надгробии была та же фотография, что и на кухне в рамке. Неужели здесь зарыт мой дедушка?..
По дорожке несли гроб. Женщину в чёрном поддерживали под руки.
— Кто умер в этом году — не умрёт в следующем, — подмигнул мне пьяненький мужчина, замыкающий похоронную процессию.
В автобусе на спинке сиденья было нацарапано: ”Так ли мы живём?..»
Слева от меня сидел экскурсовод.
— А зачем Гоголь здесь останавливался? — спросил я у него.
— Бричка у него сломалась, — ответил экскурсовод.
За автобусом тянулся шлейф пыли. Лаяла собака.
Стоял обшарпанный неизвестный солдат у вечного огня, который погас…
Мы въехали на центральную площадь.
Большой щит пестрел от красных цифр. С трех огромных портретов сам на себя важно смотрел Брежнев. Садилось солнце. Вспоминалась Алла.
— Мне пора, — сказала она, не трогаясь с места.
— Иди, раз пора, — пожал я плечами.
Она ушла, хлопнув дверью.
И где теперь Алла, моя первая любовь?.. Где экскурсовод, говоривший про Гоголя?.. И где Гоголь, говоривший: «Скучно на этом свете, господа»… Где неизвестный солдат?.. И известный ленинец — Лёня Брежнев?.. Где мои дедушка с бабушкой?.. И где Иисус Христос, сказавший: «Господи, спаси»?.. Где они все, интересно мне знать?..
И где я сам?.. Такой умный… красивый… неповторимый…
Утром мы все завтракаем. Потом пьём чай. С чаем мне всегда не везёт. Только я хочу сделать глоток из чашки, как кто–то, ну скажем — лейтенант Прищепа, говорит:
— У вас в чаю головастик плавает.
Смотрю. И точно — головастик.
Но это ещё куда ни шло. Можно вытащить и допить.
Бывает и похуже.
Например, на следующий день. Садимся снова чай пить. Я специально сам всем разливаю. И заварку. И кипяток. Чтоб избежать неприятных эксцессов.
Только сяду. Только чашку к губам поднесу. Опять кто–то, ну к примеру — моя любимая, говорит:
— У тебя в чае опарыш плавает.
Гляжу. Точно — опарыш.
Все пьют дальше, хоть бы что. А домработница Клава отодвигает свою чашку и заявляет:
— Подобные вещи оскорбляют мой эстетический вкус.
Встаёт из–за стола и уходит. Демонстративно.
— Вот гадина, — говорит ей вслед генерал Степанов. — Будь моя воля, она бы у меня на помойке вместе с крысами питалась.
— Так точно! — козыряет лейтенант Прищепа.
А внебрачный ребёнок Петя вопит во всё горло:
— Фуфло-о!
Ему недавно исполнился год. И ничего другого, к счастью, он вопить пока не умеет.
Генерал Степанов не всегда был генералом Степановым. Вначале он был лейтенантом Степановым. Потом его непосредственного начальника, капитана Иванова, расстреляли чекисты. И лейтенант Степанов стал капитаном Степановым. Потом его непосредственного начальника, майора Петрова, расстреляли чекисты. И капитан Степанов стал майором Степановым. Потом его непосредственного начальника, полковника Сидорова, расстреляли чекисты. И майор Степанов стал полковником Степановым. Затем началась война. Полковник Степанов пошёл на фронт и потерял под Курском ногу. Вместо ноги ему дали «генерала».
— Дайте ещё и Героя, — попросил Степанов.
— Не положено, — ответили ему. — Вы ведь только правую ногу под Курском потеряли.
— Эх, ёб твою мать, — не раз впоследствии сокрушался генерал Степанов. — Надо было и левую ногу под Курском потерять.
Внебрачный ребёнок Петя любил целовать телевизионную дикторшу. Увидев её на экране, он начинал дрожать, тыкать в неё пальчиком и вырываться из рук моей любимой… Он подбегал к телевизору и смачно впивался губами в экран. Как раз в то место, где находились губы симпатичной дикторши.
И — замирал в блаженном оцепенении.
Это так вошло у него в привычку, что он не хотел ни есть, ни спать, пока не поцелует телевизор. Странное поведение внебрачного ребёнка было ведущей темой наших разговоров.
— Я думаю, — глубокомысленно изрекал генерал Степанов, — что тут не обошлось без лысого карлика.
— Так точно! — козырял лейтенант Прищепа.
— А может, в прошлой жизни она была ему женой или сестрой, — размышляла домработница Клава.
— Ох–хо–хо, — вздыхала моя любимая. — Чует моё сердце, что это какое–то сексуальное извращение.
И когда в очередной раз пришёл детский врач, любимая спросила у него:
— Доктор, Петенька всё время целует дикторшу на телеэкране. Это случайно не сексуальное извращение?
— Которую дикторшу–то? — живо заинтересовался врач. — Ту, что в девятичасовых новостях? С высоким бюстом?..
— Да–да–да, — кивали мы все.
— Ха, — говорил врач и облизывал губы. — Я тоже её целую. А наш заведующий умудрился даже её трахнуть. Так что ничего страшного, — успокаивал он мою любимую. — Вот если б ваш ребёнок целовал диктора, тогда другое дело.
Как–то раз, вечером, я шёл по улице. И вдруг рядом со мной возник здоровенный амбал. Я смотрел на него. А он смотрел на меня. Я его никогда раньше не видел. И никого он мне не напоминал. И тем не менее, я почему–то упорно продолжал на него смотреть.
— Чего уставился? — спросил амбал, не то что бы очень уж грубо, но и не так что бы очень уж вежливо.
— Лицо у вас красивое, — сказал я.
Он крепко взял меня за локоть и повёл за угол. Мы остановились в тёмной подворотне.
Амбал задумчиво молчал. Его кулак, величиной с котёнка, висел на уровне моей челюсти.
— Ладно, — поразмышляв, сказал амбал. — Иди. И больше никогда насчёт этого не говори.
— Насчёт чего? — не понял я.
— Насчёт картошки дров поджарить, — ответил амбал.
Генерал Степанов, куда бы ни смотрел, везде видел лысого карлика. Смотрит он, к примеру, в телескоп. На звёзды. В третьем часу ночи. Все, конечно, давно спят. И вдруг на всю квартиру раздаётся истошный вопль:
— Глядите, по небу летит лысый карлик!
Мы вскакиваем со своих кроватей и несёмся смотреть. Но лысого карлика в небе нет.
— Ну вот только что был! — горячо доказывает генерал Степанов.
Мы возвращаемся в свои кровати. Через пять минут опять истошный вопль:
— Глядите, по небу летит лысый карлик!
Мы снова, сломя головы, несёмся смотреть.
Лысого карлика нет.
— Ну вот буквально только что… — пожимает плечами генерал.
И так раз пятнадцать за ночь.
Моя любимая спит. Она дышит ровно и глубоко. Я вижу её грудь под розовой комбинацией. Я вижу её густые волосы, разметавшиеся по подушке. Я вижу ямочки у неё на щеках. Она улыбается во сне. Я вижу её пухлые губы. Чувственные. Горячие… Её рот чуть–чуть приоткрыт. Я вижу ровные белые зубы… Я вижу… Господи, что это?.. Я присмотрелся. И увидел… конец шнурка от своего ботинка. Я потянул за него. Он поддался. Я начал вытаскивать шнурок изо рта моей любимой… Он всё тянулся и тянулся. Наконец, вытащился. Моя любимая проснулась.
— Любимая, — спросил я у неё, — как тебе в рот попал шнурок от моего ботинка?
— Не знаю, — раздраженно бросила любимая.
— Любимая, — настаивал я, — вспомни, пожалуйста. Может, когда ты мыла пол в прихожей, ты случайно схватила его зубами?
— Да что ты ко мне пристал! — взорвалась любимая. — Какой, к чёрту, пол?! Я уже десять лет не мою полов!..
И моя любимая отвернулась к стене.
Как–то раз я встретил своего одноклассника. Мы не виделись лет двадцать, с тех пор как окончили школу. Он предложил мне посидеть и привёл в пивной бар «Император». Несмотря на громкое название, это была самая настоящая забегаловка. Вульгарная официантка при виде моего одноклассника широко заулыбалась. С правой стороны рта у неё не доставало двух зубов, с левой — трёх.
Мы заказали пива и раков. Официантка принесла наш заказ, снова улыбнувшись моему однокласснику.
Мы ударились в воспоминания.
— А где такой–то? — интересовался я, сдувая с кружки пену.
— На кладбище, — отвечал он, отрывая у рака клешню. — Попал под электричку.
— А такая–то? — спрашивал я.
— В сумасшедшем доме, — отвечал он. — Здесь недалеко, за городом. Очень живописное местечко.
— А вот этот? — припоминал я.
— Этот в Штатах, — говорил он.
— Да-а, — тянул я с уважением. — Ты смотри.
— Ага, — кивал он. — Поехал в Штаты и умер там.
— Жалко, — лицемерно вздыхал я. — Отличный был парень.
— Да какой отличный, — хмыкал он. — Говно порядочное.
Мы продолжали вспоминать. Почти от всех наших одноклассников за двадцать лет остались лишь воспоминания. Как и от наших раков. Мы заказали ещё. Официантка принесла, вновь одарив моего одноклассника беззубой улыбкой.
— Это твоя жена? — спросил я, когда она отошла.
— Ты что, охуел? — скривился он. — Моя жена менеджер.
— Извини, — сказал я, несколько смутившись.
Однажды домработница Клава впала в самую настоящую истерику. Целый день она ходила за мной как привязанная и без конца повторяла:
— Я сейчас видела НЛО! Почему вы мне не верите? Я видела НЛО! Люди должны верить друг другу!
— Я верю, — отвечал я, чтобы её успокоить.
Но Клава не успокаивалась. Наоборот — начинала рыдать.
— Я видела НЛО! Верьте мне! Я видела!.
— Я верю, — снова говорил я.
Но домработница Клава всё равно не верила, что я верю.
Иногда одноногий генерал Степанов смотрел на двуногих прохожих и раздражался:
— Хо–о–дят, хо–о–дят туда–сюда. Это всё от расхлябанности. А надо строем. По четыре человека в ряд. Сбоку идёт командир и командует: р-раз! р-раз! раз–два–три! И чтоб все в одну сторону.
— Разрешите спросить? — спрашивал разрешения спросить лейтенант Прищепа. — А если кому–нибудь надо в другую сторону?
— Сначала все сходят в одну сторону, — важно поучал генерал. — Потом повернутся и сходят в другую. Во всём должен быть порядок. Ясно, лейтенат?
— Так точно! — козырнул Прищепа.
А я смотрел телевизор. Полногрудая дикторша эротичным голосом читала последние известия.
Иногда в мою любимую вселялся дух следователя Гвоздёва. (Сам Гвоздёв был расстрелян в пятидесятые годы двадцатого века.) Движения любимой становились резкими, взгляд — цепким. Она подходила ко мне. Я, как обычно, дремал, сидя в кресле. Моя любимая резко направляла свет настольной лампы мне в глаза.
— Будешь говорить, падла?! — с ненавистью кричала она.
Когда это случилось в первый раз, я, больше от испуга, чем от злости, вскочил и заорал на неё:
— Ты что, дура — спятила?!
И тут же получил удар сапогом в пах. Любимая, став следователем Гвоздёвым, натянула на ноги хромовые сапоги лейтенанта Прищепы.
Покорчившись на полу, я уже в следующий раз не делал резких движений, а сразу подписывал все необходимые признания, которые от меня требовал следователь Гвоздёв.
Когда же дух расстрелянного Гвоздёва покидал тело моей любимой, она садилась ко мне на колени и шептала на ухо:
— Уй ти мой холосынький, зайка.
Сидит одноногий генерал Степанов в кресле–качалке. Качается. За окном пушистый снежок падает. Скоро Новый год. А генералу грустно. Некем ему больше командовать. Некого больше на смерть посылать. А так хотелось бы…
— Лейтенант! — с тоски зовёт генерал Степанов.
Прищепа, словно Сивка — Бурка из–под земли:
— Слушаю, товарищ генерал!
А Степанову вдруг чудится, что это уже за ним. С того света.
Поэтому и торопится оправдаться:
— Лично я никого не убивал. Даже мух. Честное слово.
— Товарищ генерал, — говорит лейтенант Прищепа, — кваску не желаете испить?
Как–то раз, днём, я шёл по улице. А впереди меня шла молодая женщина с маленькой девочкой. Когда я их обогнал, девочка пронзительно закричала мне в спину:
— Мама! Мама! Гляди — муха! Навозная муха!..
Я вздрогнул и воровато оглянулся.
К счастью, девочка указывала не на меня.
— Любимая, — спросил я любимую, — ты меня любишь?
— Конечно, люблю, — сказала любимая.
— А как ты меня любишь? — спросил я.
— Я так тебя люблю, — сказала любимая, — что без тебя мне чёрная тоска.
— А со мной? — спросил я.
— А с тобой блаже–е–нство, — сказала любимая.
— Да-а?.. Интересно, — сказал я. — А без меня чего?
— А без тебя, — ответила любимая, — чёрная тоска.
— Интересно, интересно, — сказал я. — А со мной–то чего?
— Ну, с тобой, — сказала любимая. — С тобой, конечно, блаженство.
— Значит, со мной блаженство? — спросил я.
— Да, — сказала любимая. — А без тебя чёрная тоска.
— А со мной? — спросил я.
— С тобой сам знаешь что, — сказала любимая.
— Не знаю, — сказал я.
— Блаженство, вот что, — сказала любимая.
— С кем блаженство? — спросил я.
— С тобой, — сказала любимая.
— А не со мной? — спросил я.
— Что не с тобой? — спросила любимая.
— Сама знаешь что, — сказал я.
— Что? — спросила любимая.
— Ничего, — сказал я.
— И со мной ничего, — сказала любимая.
— Ну и чего ты тогда ко мне пристала? — спросил я.
— Да кто к тебе пристаёт? — сказала любимая. — Кому ты нужен, полудурок недоношенный!
— Сама ты дура набитая! — сказал я.
В комнату, радостно улыбаясь, вошёл лейтенант Прищепа. За ним шумной ватагой ввалилась ребятня.
— Так что разрешите доложить, товарищ генерал, — докладывает Прищепа. — Юные следопыты нашли под Курском вашу потерянную ногу.
— Кто персонально нашёл? — интересуется Степанов.
— Я, я, я, — загалдели дети разом.
— Молодцы! — похвалил их генерал. — За проявленное мужество и героизм я вас всех награждаю орденом Ленина. Посмертно.
— Что вы такое говорите–то? — зашептал на ухо генералу лейтенант Пришепа.
— А чего? — не понимает Степанов.
Тут в комнату вошла моя любимая, неся на подносе целую кучу карамелек.
— Угощайтесь, ребята, — радушно сказала она. — Можете брать конфеток сколько угодно. Хоть по две.
— Приказ — это приказ! — разъяснял генерал Степанов детям. — Приказы не обсуждаются, а выполняются. Если я отдаю приказ, то это не я отдаю приказ, это наша Родина отдаёт приказ. Понятно?
— Поня–а–тно, — нестройным хором ответили дети.
— Тогда кругом, шагом марш!
Дети ушли. Осталась только маленькая девочка.
— А вот я не поняла, — пролепетала она. — Значит, вы и есть Родина?
— Правильно, деточка, — кивнул Степанов. — Я и есть Родина.
И он дал девочке конфетку.
— Спасибо, — пискнула девочка.
— Дети — это цветы жизни, — умилилась моя любимая.
— Дети — это будущие солдаты и солдатки, — поправил её генерал Степанов.
— Так точно! — козырнул лейтенант Прищепа.
— Фуфло-о! — заорал внебрачный ребёнок Петя.
Как–то раз, ночью, я шёл по улице. И меня окликнул милиционер.
— Эй, — сказал он.
Я подошёл.
— Документы.
Я показал.
— Откуда идёшь? — спросил милиционер.
— Ниоткуда, — ответил я.
— А куда? — спросил милиционер.
— Никуда, — ответил я.
— Тогда проводи её, — кивнул он на стоящую неподалёку женщину.
— Куда? — спросил я.
— Никуда, — ответил он.
Подошла женщина. Молодая, красивая, пьяная.
— Не хотите ли угостить девочку котейльчиком? — спросила она.
— Особого желания не испытываю, — сказал я.
— Почему? — спросила она.
— Не тянет, — сказал я.
— Почему не тянет? — спросила она.
— Потому что тяги нет, — сказал я.
— А может, денег? — спросила она.
— Нет, — сказал я, — деньги есть.
Мы пошли.
Дома меня ждала моя любимая.
— Кто это? — спросила она, указав на молодую, красивую и пьяную женщину.
— Леди фром зе найт, — ответил я.
— Кто–кто? — переспросила любимая.
— Госпожа Ночь, — ответил я.
— Кто–кто–кто? — снова переспросила любимая.
— Ночная фея, — ответил я.
— Ясно, — сказала любимая, — это шлюха!
Той же ночью я пошёл на кухню. Водички попить. Гляжу — а за столом сидит мой папа. В принципе, в этом не было бы ничего особенного, если не считать того, что папа умер пять лет назад.
Папа ел гороховый суп из глубокой тарелки
— Суп будешь, сынок? — спрашивает он у меня. И, не дожидаясь моего согласия, наливает ещё одну тарелку супа.
— Папа, — говорю я, — ты же умер пять лет назад.
Он лоб наморщил.
— Что–то не помню, — отвечает.
— Ну как же… — говорю. — Ты шёл с футбола. В парке присел на скамейку… И умер. Вспомнил?
— Нет, — покачал он головой, — не помню… А по–моему, это ты умер. Точно, точно. Поехал на рыбалку и утонул.
— Да нет же! — воскликнул я. — Ты возвращался домой. И у тебя сердце прихватило…
— Ой, да ладно, сынок, — сказал папа, — какая, в принципе, разница, кто умер. Давай лучше суп есть. А то остынет.
И мы стали есть суп.
Генерал Степанов посмотрел на внебрачного ребёнка Петю и сказал:
— У пацана должен быть отец.
И позвал зычно:
— Лейтенант!
Прищепа был тут как тут.
— Слушаю, товарищ генерал!
— Назначаю тебя отцом Петрухи! Приказ ясен?
— Так точно!
— Выполняй!
Лейтенант Прищепа пошёл выполнять. Он наклонился над внебрачным ребёнком Петей и сказал:
— Тю–тю–тю. Теперь я твой папа.
— Фуфло-о! — заорал внебрачный ребёнок Петя.
Однажды, когда в комнате никого не было, я включил телевизор. Полногрудая дикторша читала последние известия. Не долго думая, я поцеловал её в губы. Она покраснела. Тогда я поцеловал её в шею. Дикторша покраснела ещё больше. Тогда я принялся покрывать страстными поцелуями всё её лицо. Дикторша перестала читать последние известия и начала меня отталкивать.
— Вы с ума сошли, — говорила она сквозь зубы.
…Я расстегивал ей платье. Высвобождал из бюстгальтера упругую грудь. Дикторша уже не сопротивлялась, полностью отдавшись моим горячим ласкам.
— А–а–а… — громко стонала она. — О–о–о…
И тут я услышал топот. Первой в комнату ворвалась моя любимая. За моей любимой ворвался генерал Степанов. За генералом Степановым ворвался лейтенант Прищепа. За лейтенантом Прищепой ворвалась домработница Клава. За домработницей Клавой ворвался внебрачный ребёнок Петя.
А я уже спокойненько сидел в кресле. Дикторша, убрав грудь и застегнув платье, дочитывала последние известия.
— Что тут происходит?! — закричала моя любимая.
— Ничего не происходит, — сказал я. — Последние известия передают.
— А кто же здесь стонал женским голосом? — подозрительно смотрела моя любимая.
— Это, наверное, лысый карлик, — предположил генерал Степанов.
— Да заткнись ты со своим лысым карликом! — рявкнула на него моя любимая.
— Никто не стонал, — отвечаю я. — Тем более женским голосом… Женским голосом здесь можешь стонать только ты. Или вон Клава.
— Чего это я буду стонать женским голосом? — удивилась домработница Клава.
— Так точно! — козырнул лейтенант Прищепа.
— Фуфло-о, — завопил внебрачный ребёнок Петя и вдруг увидел дикторшу на экране.
Лицо внебрачного ребёнка расплылось в млеющей улыбке, и он побежал к телевизору. Я перехватил его по дороге.
— Любимая, — обратился я к своей любимой. — Ты дождёшься, что твоего внебрачного ребёнка шарахнет током. Почему ты позволяешь ему целовать экран телевизора?
Мы сидели за круглым столом и вызывали дух Анны Ахматовой.
— Анна Андревна, — вполголоса звала домработница Клава. — А, Анна Андревна?
Стол начал медленно подниматься.
— Это лысый карлик! — в ужасе закричал генерал Степанов.
— Замолчите! — накинулись мы на него.
— Анна Андревна, — шептала домработница. — Это вы?
Стол начал медленно опускаться.
— Это лысый карлик! — вновь в ужасе закричал генерал Степанов.
Мы опять накинулись на него.
— Ну, Анна Андревна, — в третий раз спросила домработница Клава. — Хватит валять дурака. В конце–то концов, это вы или не вы?
— Это я, — раздался голос из зеркала.
Мы посмотрели в зеркало и увидели пятерых лысых карликов, сидящих за круглым столом.
Мы ехали в автобусе. В салоне был дикий холод. Окна заледенели. На остановках автобус останавливался. Но никто не входил в открытые двери. Только снежок летел…
Сидел одноногий генерал Степанов в генеральском мундире. Лежала моя любимая в розовой комбинации. Стоял по стойке «смирно» лейтенант Прищепа. Внебрачный ребёнок Петя хныкал. Домработница Клава подметала снег в проходе.
За рулем находился лысый карлик. Он вёз нас в ледяную ночь.
Наступило утро. Бог молчал.
Лия, усталая, лежала на кровати. Потом она решила отдохнуть и легла на диван.
Наступил полдень. Бог молчал.
Лия лежала на диване. Усталость не покидала её.
Вскоре пришёл Агузаров. Лиин любовник.
И начал врать.
— Почему вы всё время врёте, Агузаров? — устало спрашивала у него Лия.
— Я никогда не вру, — соврал Агузаров.
Наступил вечер. Бог молчал.
Агузаров лежал на Лии. Лия смотрела в потолок. Она очень устала.
— Любовь, — вздыхала Лия, — это утлый челнок в бушующем океане. Слезьте с меня. Я устала.
Наступила ночь. Бог молчал.
Агузаров храпел.
— Какая же вы свинья, Агузаров, — толкала его Лия. — Я так устала, а вы мне мешаете спать.
Агузаров обиделся, напился и ушёл. На улице он упал в лужу.
Наступило утро. Бог молчал.
Агузаров лежал в луже.
«Какое высокое небо, — думал он, глядя вверх, — а я и не знал».
Подъехал милицейский фургон. Из него вылезли два милиционера. Тонкий и толстый.
— Ты кто такой? — спросил тонкий у Агузарова.
— Свинья, — ответил Агузаров. Впервые в жизни ему захотелось сказать правду.
— Оно и видно, — хмыкнул толстый.
Милиционеры повезли Агузарова в вытрезвитель.
По дороге Агузаров умер. Душа его выпорхнула из милицейского фургона и улетела к Богу.
— Господи, почему ты молчишь? — спросила душа у Бога.
Бог молчал.
Воротников проспал весь день. А когда проснулся — была ночь. Спать больше не хотелось. О взял телефонную трубку и набрал первый попавшийся номер. Долго никто не отвечал. Наконец сонный женский голос сказал:
— Алло.
Воротников молчал.
— Я вас слушаю, — сказала женщина.
Воротников молчал.
— Ну говорите же, — с досадой произнесла женщина.
Воротников молчал.
— Почему вы молчите?.. — спросила женщина. — Говорите…
Воротников молчал.
В голос женщины проступили просящие нотки:
— Зачем вы это делаете? Я прошу вас, перестаньте…
Воротников молчал.
— Это жестоко, наконец, — рвался женский голос, — скажите хоть что–нибудь… Пожалуйста…
Воротников молчал.
— Не молчите! Не молчите! Не молчите!.. Я сейчас сойду с ума! НУ НЕ МОЛЧИТЕ ЖЕ!
У женщины началась истерика. Она зарыдала.
Вороников молчал.
Однажды я сел в поезд и поехал в город N. Напротив сидела старушка и обмахивалась веером.
— Я прямо фрейлина, — говорила она.
Молодой человек, сидящий справа от меня, немного подумал и сказал:
— Да.
На верхней полке лежала влюблённая девушка и задыхалась от любви.
— Когда–то давным–давно, — принялась вспоминать старушка, — я стояла в очереди за мылом. Было очень жарко. Я достала веер и стала обмахиваться. Все так удивились.
За окнами вагона пробегали леса, поля, моя жена, семеро детей…
Жена кричала:
— Ты ещё пожалеешь! Ты ещё пожалеешь!
Дети кричали:
— Папа! Папа!
Вдруг раздался страшный грохот. Это влюблённая девушка грохнулась с верхней полки.
— Чаю! Дайте скорее чаю! — заверещала старушка, обмахиваясь веером.
Проводник вагона оказался Философом с большой буквы.
Он сказал:
— Чая не будет. НИ–КОГ–ДА!
Влюблённая девушка задыхалась на полу от любви.
— Послушайте, послушайте, — простирала она руки к молодому человеку. — Я вас люблю! Люблю!.. Возьмите меня! Возьмите!
Молодой человек немного подумал и сказал:
— Нет.
Влюблённая девушка на всём ходу выпрыгнула из поезда. Мы проводили её прощальными взглядами.
— Я тоже любила, — меланхолично сказала старушка, обмахиваясь веером. — Я тоже бросалась с поезда. Вернее, под поезд.
— Все мы бросаемся под поезд, — философски изрёк проводник.
Семеро детей писали мне: ”Здравствуй, папа. Мама вышла замуж. До свидания, папа».
По моей щеке катилась скупая мужская слеза.
— Мой первый муж, — вспоминала старушка, обмахиваясь веером, — работал в охранном отделении. Его очень ценило начальство. Потом он перешёл на работу в ЧК. И тоже зарекомендовал себя с самой лучшей стороны.
За окнами вагона пробегали весна… лето… зима… осень…
— А на самом деле, — объяснял проводник–философ, — нет ни зимы, ни весны, ни лета, ни осени.
— А что же есть? — спрашивали мы.
— НИ–ЧЕ–ГО.
Молодой человек немного подумал и сказал:
— Да.
Когда мы подъехали к городу N, его на месте не оказалось.
Мы растерянно озирались. Перед нами расстилалась безбрежная пустота.
— Куда это мы приехали? — не понимали мы.
— НИ–КУ–ДА. — объявил проводник.
И все замолчали. Молчала старушка, обмахиваясь веером. Молчал я. Молчал проводник. Молодой человек, правда, хотел что–то сказать, но немного подумал и не сказал.
Жил–был человек по фамилии Хрюкин. И вот как–то раз ему в голову ударила мысль. Да так сильно, что он даже на пол полетел. Лежит Хрюкин на полу и удивляется: «Ну и шарахнула!»
А мысль была такая:
«Все люди на 99 % состоят из воды и думают, что живут. А на самом деле их давно выпили».
С этой мыслью Хрюкин побежал к Шпензикову.
Прибежал и давай кричать:
— Шпензиков! Шпензиков! Вот мы на 99 % состоим из воды и думаем, что живём. А на самом деле нас давно выпили.
— Хрюкин, — небрежно говорит Шпензиков, — я этой мыслью ещё вчера подумал.
— И что теперь? — спрашивает Хрюкин,
— А теперь, — с важностью отвечает Шпензиков, — нас переваривают.
— А когда переварят, тогда что? — снова спрашивает Хрюкин.
— А вот что, — сказал Шпензиков и продекламировал стихотворение японского поэта Ниссы:
Круглится
Ямка от струйки мочи
Снег у ворот
Придя вечером домой, Пищалкин ахнул от неожиданности. Мебели не было! На полу валялся чужой грязный матрац. Блёклые обои — тоже чужие — свисали со стен клочьями. Подоконник был усыпан окурками.
Из кухни доносились голоса. Пищалкин поспешил туда.
За столом сидели неопрятного вида женщина в застиранном халате и лысый молодой человек. На столе — начатая бутылка вина, открытая консервная банка со шпротами, куски хлеба…
— Кто вы такие?! — закричал Пищалкин.
— А сам–то ты кто такой?! — закричала в ответ неопрятная женщина. — Пришёл тут!.. Разорался!..
Пищалкина трясло от негодования.
— Я здесь живу! Это моя квартира!
Лысый молодой человек наколол на вилку шпротину и отправил в рот.
— А вы знаете, — снисходительно произнёс он, — что можете тут жить только с согласия ответственного квартиросъемщика? То есть её покойного мужа, — указал он на неопрятную женщину.
— Да что ты с ним разговариваешь! — взвизгнула та. — Не видишь, что ли — он поддатый! — Женщина уставилась на Пищалкина пьяными глазами. — Ты здесь не живёшь! Понял?! Так что заткнись! А то счас ментов вызову!
Лысый молодой человек криво усмехнулся.
— Пуска–а–й мужичок поговорит, — сказал он, ковыряя спичкой в зубах. — Заба–а–вный дядечка.
— А вот мы сейчас увидим, кто из нас забавный, — засуетился Пищалкин, озираясь в поисках телефона. — А вот мы сейчас…
Телефона нигде не было.
…Ужинал Пищалкин в буфете на вокзале. Он жадно пил тёплый кофе, закусывая чёрствой булкой. Потом сел на скамейку в зале ожидания. Идти было некуда.
Этот рассказик не представляет из себя ничего особенного. Хотя бы потому, что в нём абсолютно ничего не происходит. Просто идёт дождь.
Мелкий такой. Моросящий.
Правда, здесь имеется герой. Вернее, героиня. Она сидит у окна. Имени у неё нет. Сколько ей лет — непонятно.
Героиня сидит у окна. За окном моросит дождь.
О чём героиня думает?.. Да ни о чём не думает. Вернее, она думает: «Когда же он кончится?» (Имеется в виду дождь).
Вот, пожалуй, и всё. Как я и предупреждал, рассказ не представляет из себя ничего особенного.
Так что можете его не читать.
Мужчина с бьющимся сердцем ждал звонка от женщины. Он ждал его уже тридцать лет. Ему всё время казалось, что вот–вот зазвонит телефон, он снимет трубку и приятный женский голос скажет:
— Вы знаете, я вас люблю.
Однажды телефон зазвонил. Мужчина с бьющимся сердцем схватил трубку.
— Это баня?! — спросил пьяный голос.
Сердце мужчины упало и разбилось на миллионы осколков.
Жил один водитель трамвая. А время уже за полночь. Поднялся он к себе на третий этаж. Позвонил.
— Кто там? — спросила жена.
— Я, — ответил водитель.
— Вы ошиблись, — сказала жена.
Водитель ехал на своем трамвае по пустынным улицам ночного города.
«Ошибся, — думал он. — Я — это кто–то другой».
Папа бросил маму. Мама упала и покатилась с нервным смехом по лестнице. С тех пор нервный смех преследовал её всю жизнь.
В среду утром он спустился к почтовому ящику за газетой и неожиданно умер. В пятницу его хоронили. На кладбище было человек десять. Похороны закончились быстро. Все разошлись по домам. А он остался лежать в могиле.
В газете, которую он так и не успел вытащить из ящика, в гороскопе на его знак было сказано: «Наибольший успех вам сулит среда».
Одна девочка пошла гулять на кладбище. И упала в могилу.
— Эй! — закричала девочка.
Ей никто не ответил.
— Эй! — снова закричала девочка.
Ей опять никто не ответил. Наступила ночь.
Мерцали звёзды. На кладбище было тихо.