Без света в конце туннеля.

Тогда на Сельмаше,

В бараке,

В семнадцать неполных

Годков

Я спал после уличной драки,

Я спал и не слышал гудков.

Но бахнуло взрывом по стеклам,

И начался переполох,

И воздух стал плотным

И теплым,

А я с перепугу оглох.

И солнце, зажмурясь, погасло,

А "юнкерс" давал и давал!

Детей и топленое масло

Тащили хозяйки в подвал.

И как там вокруг ни горело,

Хозяйки смотрели вперед

Закончится время обстрела,

И время обеда придет.

И чья там погибель

Неясно,

Но жизнь продолжаться

Должна!

Была на топленое масло

Такая крутая цена.

Первая бомбежка, неизгладимка! Хозяйки с детишками куда-то заполошно бежали, а я оторопело стоял и глядел в небо, где в голубом-голубом просторе висели серебряные бомбардировщики и, казалось, прямо на меня сбрасывали игрушечные бомбы. На темечко. Душа моя тряслась от страха, но ноги как прилипли к земле - и ни с места. Шныряли низко, не смея подняться ввысь, фанерные наши "ястребки". С завода повели первых раненых.

И вот в каком-то наспех собранном эшелоне с металлом ("Главвторчермет"!) под такими же бомбами всю дорогу мы с мамой в теплушке пересекаем Северный Кавказ и приземляемся в городе Махачкала. В теплушке - огромная голова кем-то украденного швейцарского сыра. Живем в огороженной досками клетушке - два на два, при железном складе. Скудно, голодно, но бомбы не долетают. Тыл.

Мальчику скоро восемнадцать, он грамотный и просто обязан помогать: а) маме и б) фронту. И такая работенка находится. Меня принимают на фабрику деревянной игрушки сверловщиком, токарем я так и не обучился, будучи тупым (эта тупость так и осталась навсегда) к точке инструмента - главному умению для токаря по дереву.

Фабрика уже была оборонным предприятием - мы делали не игрушки, а банники для минометов разных калибров. Я сверлил дырки под будущую щетину. Давался какой-то супчик с хлебушком (Господи, я потом полжизни проживу на пайке), но ровно на этот супчик маме стало легче прокормить растущего оболтуса!

Вставал чуть свет, осень, ветер с дождем, одежка продувная, дорога дальняя. Пока дойдешь до фабрики, три раза печенка к спине пристынет. Зато в цеху так сладко пахнет сушащейся древесиной, жарко горят печи, и можно, научившись у пожилых двадцати-тридцатилетних рабочих, скрутить козью ножку, насыпать махорочки и покурить у огонька. Кайф.

Много ли, не помню, съел я этих супчиков для минометов, но вскоре пришел из Тбилиси мне вызов в мой эвакуированный туда Ростовский институт железнодорожного транспорта. Прощай, мама! Прощай на всю войну. Тебе предстоит крестный путь в немецкую оккупацию.

В самтрестовском подвале

Застолья шум и дым!

Тбилиси, генацвале,

Подвинься, посидим.

Былое навещаю

Безденежно живу

И бритвой подчищаю

Талончик на халву.

К лавашной на майдане

Хвосты очередей,

Базарный Пиросмани

Случает лебедей.

И сердце суетится,

Влюбленное грешно

В грудастую певицу

Из летнего кино.

А ей-то, ей, бывалой,

И вовсе не знаком

Неловкий этот малый

С гусиным кадыком.

Иду мечтать о славе

На местный Голливуд

На "Диди Моурави"

Массовщиков зовут.

И ежусь угловато,

Приписан и раздет,

В дверях военкомата,

И мне - семнадцать лет.

Стреляю из нагана,

Играю палашом,

А рядом из духана

Несет благоуханно

Вином и лавашом.

Жизнь в Тбилиси была райской. Далеко от войны. Инжир, вино, по керосиновой карточке на 1-й талончик можно получить 400 граммов отличной халвы, а если подчистить и 4-й, очень похожий талон, то и все 800. Наловчимся! До сих пор не встречаю такой вкусной халвы. А чего стоили пончики с заварным кремом в кафе на Плехановской!

Дорога жизни вела меня сюда, на Плехановскую, но не в кафе, а в Тбилисское артиллерийское училище, готовившее офицеров еще для белой армии. Никаких пончиков, а утрамбованная миска каши делится на четверых. (Кому? - Гоги!) И целый год, прожитый среди грузинских пацанов - Гогнидзе, Дзнеладзе, Майсурадзе. Свидетельствую и не меняю этого мнения: грузины - народ замечательный! Из лучших.

А потом - выпуск, и прозревшая мандатная комиссия докопалась-таки до расстрелянного отца и выдала мне вме-сто двух положенных лейтенантских кубиков три сержант-ские лычки на погончик. Вот и спасибочко, а то, не дай Бог, генералом стал бы!

Мечтаем, каждый - о своем,

Но объявляется подъем,

Когда казарме снятся сны.

Капрал командует: вперед!

А сам, конечно, отстает

И на войне, и без войны.

Молитвы знаем назубок,

Но больше верим в котелок,

В котором булькает крупа!

Девчонки с нас не сводят глаз,

Сегодня - с нас, а завтра - с вас,

Любовь, она слепа!

Как хорошо быть генералом,

Как хорошо быть генералом!

Лучшей работы

Я вам, сеньоры, не назову!

Стану я точно генералом,

Буду я точно генералом,

Если капрала, если капрала

Переживу!

В субботу нас под барабан

Выводят строем в кегельбан,

А впереди капрал идет!

Но все равно, но все равно

Всегда распахнуто окно,

В котором нас улыбка ждет.

Мы четко знаем всех невест

И в гарнизоне, и окрест,

А также барышень и вдов!

Но лично я для рандеву

Ищу веселую вдову

Семнадцати годов!

Пехота топчется в пыли,

Капрал орет: рубай-коли!

А мы хотим рубать компот!

Капрал, голубчик, не ори,

Ты отпусти меня к Мари,

Пока еще девчонка ждет.

А впрочем, черт тебя дери,

Не отпускай меня к Мари,

И через восемьдесят лет

Тебе, капрал, за долгий труд

Штаны с лампасами сошьют,

А может быть, и нет!

И вот вожу солдатиков запасного полка в заснеженное поле на Холодной горе в Харькове, к огромной неподъемной гаубице 152 мм, и учу артиллерийскому уму-разуму. А они, голодненькие, бедненькие, все глядят в сторону кухни: скоро ли зачадят форсунки, кипятя воду с редкой капустой под названием - обед.

Да и сам я поглядываю туда же, состоя на одном с ними жидком довольствии. Как чертовски хочется жрать! Всю жизнь. Вот и наел к концу жизни свое ненавистное пузо.

ВАЛЬС ХАЧАТУРЯНА

Как жилось мне накануне ухода в армию в городе Тбилиси? Молодо жилось, весело, голодно - как перед концом света. Август 42-го. Где-то уже не так далеко грохочет война, а у нас инжир поспел, и молодое вино маджари стоит копейки, но и копеек у меня нет.

И хлеб по карточкам съеден уже за два дня вперед, и в столовой на станции Тбилиси Товарная 28-го числа приходится умолять буфетчицу выдать хлебушек по талонам следующего месяца:

- Ну, Нателочка, ламазо, ну, пожалуйста!

Подрабатывая грузчиками на Товарной, мы получали еще тарелку похожего на хаш супа, но к вечеру спина болела от тяжести колесных пар или сотен ящиков с яблоками, а предстояли еще лекции в институте, хотя бы две первые. Почему две? А потому что после них полагалась в буфете булочка и две-три кильки в придачу. Никогда не ели сладковатую булочку с килькой? Помнится, это было как бабушкин кулич в детстве.

Ростовские железнодорожные студенты занимались после тбилисских, во вторую смену, но и мы, и преподаватели держались за свой институт, который давал то ли бронь, то ли отсрочку от призыва. А неподалеку, по Кубани, уже грохотала война, и непонятно, на каком рубеже дадут ей укорот.

Как-то на лекции по металлургическому процессу играем себе в "морской бой", дожидаясь звонка за булочкой. А доцент Спиваков все это видит и говорит:

- Однажды доменную печь разорвало, и чугун расплавленной рекой хлынул...

Никакого интереса!

- ... хлынул из лотка по канаве в направлении детского сада...

Какого детского сада? Что за чугун? Но мы играем в "морской бой". И - ноль реакции.

Доцент Спиваков поставил последнюю ставку:

- Я беру лопату и, стоя по щиколотку в расплавленном металле...

Не реагируем. И он тихонько сложил бумаги в портфель и на цыпочках покинул аудиторию. В очереди за булочкой он стоял впереди меня, и у него было время рассказать мне эту историю.

Жили мы в общежитии - спали на железных койках в зрительном зале кинотеатра имени Плеханова. Матрасом, одеялом и простыней служили нам обыкновенные чертежные доски. Рахметовы. Но зато в другом зале шел "Маскарад", и мы смотрели эту прелесть десятки раз. И бессонницы у нас не было.

А назавтра в грузовом дворе снова катали тяжеленные колесные пары, напевая удивительный вальс Хачатуряна. И я театрально отчитывал кого-то словами Арбенина-Мордвинова: "Вы - шулер и подлец, и я вас здесь отмечу, чтоб каждый почитал обидой с вами встречу". И бил себя по носу заигранной колодой карт, которая постоянно болталась в кармане.

Мы и сами были актерами на киностудии. За массовку платили по три рубля, платили по-грузински размашисто: примерил костюм воина Моурави ("Сила воинов сила царства!") - держи трояк. Выехали на натуру, а солнышка нет - еще три рубля. А всего-то, конечно, выходило кот наплакал. Как-то один лишь раз пригласили на групповую съемку в картину "Неуловимый Ян". Надо было танцевать с дамой в кафе. Интим. Гонорар - 75 рэ. Представляете? Вот он шанс стать Ротшильдом. Да, но где взять европейский костюм? А белую манишку, если из ваших стоптанных башмаков выглядывают протертые носки?!

А вот облачиться в форму фашистского солдата за трояк - это пожалуйста: в костюмерной студии такого добра навалом, любого, вплоть до генеральского. И представьте: подъезжаем на станцию Мцхет, а может быть, это были Коджоры - мы, штук тридцать одетых немцами массовщиков, на открытой платформе, а на соседнем пути - санитарный поезд Красного Креста с нашими по-настоящему ранеными. Они прогуливаются на костылях по перрону, на солнышке, никак не рассчитывая повстречать здесь, в глубоком тылу, самых натуральных фрицев. Ну, разумеется, помрежи и милиция оградили и нас, и их от ледового побоища.

Такие вот мелочи! Но это и есть жизнь, это и есть мой двадцатый век, и мало-помалу складывается та самая картинка из стеклышек в калейдоскопе, которую я обещал вам в самом начале.

А потом мы, немцы, окружали мост. Все было настоящее: комья земли, летевшие на нас от пиротехнических петард, река, мундиры, немецкая речь в озвучке. Вот только сам мост был макетом, стоял перед камерой маленький и тютелька в тютельку совпадал в перспективе с настоящим. Потому что мост предстояло взорвать, а кино может все сделать хитро и как на самом деле.

Все было похоже на правду. А вот холодные и грязные мы были, как настоящие немцы под Москвой. А в ушах звучал неотвязный вальс Хачатуряна из кинофильма "Маскарад", пока - не скоро - не стал с ним вровень знаменитый вальс из "Доктора Живаго".

КРЕЩЕНИЕ ВОЙНОЙ

Война уже катилась на запад, пока я готовил солдатиков-артиллеристов на пустых щах из квашеной капусты в маршевые роты, на фронт. И писал рапорты с просьбой отправить меня в действующую армию. С одной стороны, въевшийся в поры с пионерских костров патриотический дым, а с остальных трех сторон медленное, голодное угасание диктовали текст этих рапортов. И благословили. Уважили.

33-я истребительная противотанковая бригада формировалась в городе Чугуеве. Ах, что за суп подавали в Чугуеве, что за гречку! Ах, что за бекеша была у комбрига! Перехожу на гоголевское "Ах!" Автоматически - места-то какие, в трех шагах от Ивана Никифоровича. Ну, совсем другое дело, и повоевать можно. А что убьют, так это потом, и не всех, Бог даст, и промахнутся. Пока же дайте еще черпак каши, да с маслицем, повара, - не шутить едем!

А как высадились на литовской станции Ионишкис, а там перрончик чистенько подметен, и никаких следов войны, ни запахов, и дежурный по станции в мундирчике и фуражечка красного сукна. Ни дать ни взять человек в футляре - не из жизни, а из Чехова. Даром что рядом, под Шяуляем, только отгремело большое танковое побоище.

Если я стану эпически описывать войну, чтобы подробно и талантливо, то мне не хватит именно терпения и таланта, а вам силы перечитать снова "Они сражались за Родину", тем более, обо всем остальном я вспоминаю бегло, как Геродот, высвечивая памятью, как фонарем (если бы волшебным!), кусочки прожитого.

На отличном шоссе, в прекрасную погоду, был рассвет, и до указанной точки на карте оставалось верст десять, не знаю, каким образом мой водитель Володин, мальчишка с шоферских курсов, ухитрился перевернуть вверх колесами наш "студебеккер", тащивший прицепом пушку и в кузове ящиков тридцать со снарядами. Колеса продолжали вертеться, а мы - выбираться из-под снарядных ящиков. Правда, живыми и почти что невредимыми.

Может быть, это была и хорошая примета, но, перевернув на ноги машину с помощью ее же лебедки и телеграфного столба, мы добрались куда надо, а точнее - куда смогли. Едва мы сбросили пушку с крюка посередине картофельного поля и еще не отпустили машину, как почти что прямо над нашей головой зенитчики попали в немецкий самолет-разведчик "Фокке Вульф-190", который мы звали "рамой", и этот огромный пылающий факел стал падать нам на голову. Неприятное ощущение, даже если то и боевое крещение. Тогда эта рифма не успела прийти мне в голову. Самолет упал и взорвался метрах в семидесяти от меня. Я ощупал, поднявшись с земли, кое-какие места своего телосложения. И подумал о себе: "Бессмертен!"

Сзади нас был литовский сарай, и за него заехал "виллис" (на "виллисах" ездили старшие офицеры), немцы его увидели и как начали лупить по сараю из пушек и минометов. Когда из минометов - ладно, но когда из пушек, то снаряды летели через нас чуть ли не на высоте моих дрожащих коленок. Благо, сарай вспыхнул сразу же. И началась моя одиннадцатимесячная командировка в ад, на передний край русско-немецкой войны, назовем ее по сути, а не по пафосной привычке!

Землянки, ровики, окопы. Главное - зарыться в землю, мы это поняли с первой шутки с "рамой". За супом далеко ползти, питаемся как сможем. Курить просим махорочки у проходящих мимо нас за "языком" полковых разведчиков; делим раз в неделю рыжего цвета сахарок - где его такой делают? - живем!

А тут - подарочек: два танка "тигра", метрах в семистах, стоят чуть бочком, вполоборота к нам, и не уползают. Мелькнуло: нет бензина или нет экипажа? Мы быстро выкатили свою сноровистую пушчонку к ветле, рядом с сорокапятчиками (совсем уж мелкая пехотная пушка, "тигры" ей не по зубам) и только развернули станины, как полетели щепки с ветлы за нами, а потом раздался звук выстрела. Мертвый танк пальнул! Я упал на спину в межу, на меня сверху свалился мой наводчик Толик Буниятов, и я увидел, как побелели его губы и он сплюнул кровью - большой осколок угодил ему в правый сосок, разорвав гимнастерку. Он мертво лежал на мне, и еще через минуту мы волокли его по другой меже, уходящей в тыл, на плащ-палатке.

Надеюсь, ему суждено было выжить, потому что, когда мы донесли его до санитарной машины, там были медики и горел костерок, из-за леса вынырнули прямо над нами на огромной скорости два фрица - "мессершмитта", очередью-очередью по нас, по Толику, по красному кресту, разметали костерок и ни в кого не попали! И я воспользовался счастьем Толика, а может быть, ему перепало от моего сча-стья.

Раньше-то, накануне ранения, точно ему перепало! Толик где-то пропадал и под утро притащил целую рамку из чьего-то улья с медом - облизнитесь! Вкуснота! Да вот беда - пчелы вырвались из улья, напали на него и сделали из Толика японского солдата у озера Хасан: глаз не видать, все остальное распухло - не узнать!

А хозяин меда видел, как пчелы его облепили и кусали-кусали, и пришел в часть жаловаться - мы стояли в латышском лесу. Полковник осерчал не на шутку, приказал выстроить весь полк и провел хуторянина мимо строя. Они шли медленно, вглядываясь в лица солдат. И несдобровать бы Толику, но не оказалось в нашем полку ни одного искусанного пчелами солдата: Толик страдал в ровике на огневой, накрытый одеялами и снарядными ящиками.

- Хороший ты командир! - может быть, подумал обо мне полковник.

- Что за жалостливые пчелы? - может быть, подумал хозяин пасеки.

Никуда не отвертеться мне от войны - эти три года потом аукали и аукали в моих стихах. Мы еще побываем на войне!

Нам было двадцать на войне,

В нас кровь играла и гудела,

Любовь, казалось бы, вполне

Сердцами нашими владела.

Но остужала гул в крови

Душа, уставшая смертельно,

И о войне, и о любви

Нам вспоминается раздельно.

Была судьба недоедать,

Входить в растерзанные села,

Копать,

Стрелять

И попадать!

Любить?

И не было глагола.

И теперь аукают, покалывая, в сердце. То Первый Прибалтийский кольнет, то Первый Белорусский. Годы строятся по ранжиру в моей палате неотложки имени профессора Склифосовского.

"СВИДЕТЕЛЬ"

Свидетель Домбровский. Жозик Домбровский, студент-медик, сын известного в Ростове онколога, стукач. Он был с нами обходителен, вкрадчив, ненадоедлив. Часто он возникал с парой бутылок водки и подбрасывал как раз вовремя хворосту в затухающий костер застолья. Он целый год записывал наши разговоры. Профессорский сынок, всегда при деньгах, нормально. Где нам знать, что уже полгода мы угощаемся на оперативные небольшие денежки госбезопасно-сти. Что следствие ведется давно, что мы просто подопытные кролики начинающего и ловкого стукача, техника-смотрителя человеческих душ.

Однажды он забежал среди бела дня, имея за пазухой совсем другой разговор - посочувствовать домашним по поводу моего ареста (я, видимо, должен был сесть в этот день?), а я лежу и спокойненько читаю "Новый мир". Вот пассаж для обоих! Даже растерялся от его растерянности.

Этот гаденыш закончил мед, стал заведовать здравотделом в каком-то районе Ростовской области и разбился вместе с самолетом-кукурузником, как меченая Богом шельма. Кстати, вообще о стукачах. Ну хорошо, сталинщину и бериевщину мы как бы осудили, но почему же, почему нельзя обнародовать имена стукачей, в чем тут заковыка? Их слишком много? Ну ладно, не всех! Выборочно, в назидание например, стукачей-писателей. Что, они продолжают свое дело и при новых начальниках ГБ?

Скажете, что многих так ловко завербовали, что им было не отвертеться? Да, опричники еще от Ивана Грозного, наверное, хорошо отработали метод взятия на крючок человека в исключительных обстоятельствах. Но вот меня же никто и никогда не вербовал. Не хочу сказать, что я такой герой. Ну хорошо, хорошо, можно же и с этими разобраться, почему же глухое молчание, замяли тему? Ну пусть не всех, но почему же ни одного? Или у меня умишка недостает? Все на них и до сих пор держится?

Вряд ли! Боимся обидеть их ныне живущих родственников, бросить тень на светлое имя? Нет! Необходимо бросить тень и омрачить чей-то лик! Будет много неожиданностей? Пусть будут, наша жизнь и так остросюжетна, и каждый новый день, как правило, не лучше предыдущего.

Нет, сколько ни рассуждай, а начиная новый век, новый не в количественном, а в качественном смысле, это сделать каким-то образом не мешало бы. ГБ теряет силу, и в государстве она уже не самый главный отдел правящей партии, да и партия такая плохо просматривается. Посветите на них светом правды, не бойтесь, гражданской войны по этому поводу не предсказываю.

После я расскажу о своих тюремных денечках-ночках-годочках, а сейчас вот подумалось: а что было бы со мной, студентиком архитектурного факультета строительного института, не перейди мне дорогу стукач Жозик Домбровский? Отвечаю: нашелся бы другой Жозик - ведь слежка за яблочками от яблони, да еще в том же городе, где расстреляли отца, не прекращалась. Кто бы и каким бы я ни был, Система видела, чуяла во мне своего врага. Теперь думаю: имела ли она на это право? И грустно понимаю: наверное, да, имела. Ведь я ее не любил. А эта штука функционировала по своим законам. Ей и законы физики тоже подчинялись: "Как учит Партия, тела при нагревании расширяются".

А если бы я уехал из Ростова, выпал из их поля зрения, разминулся с Жозиком, то - что? Строил бы в Черемушках (наш курс потом получил распределение в Москву) эти бетонные бараки с залитыми битумом черными щелями? И сидел бы на планерках, ругаясь со смежниками и прорабами, а потом выступал со статьями в многотиражках, защищая хрущевский строительный бум победившего социализма? Это лучше, чем лесоповал, но одинаково меня не устроило бы.

Тогда что еще? Бросил бы строительный и окончил Литературный институт? И получив назначение в журнал, или газету, или издательство, также стал частью победившего социализма? Не смог бы, ведь не смог же в своей не гипотетической жизни!

Так что? Жозик Домбровский меня ждал на перекрестке всех моих жизненных дорог, как змея - Вещего Олега?..

Из множества советских "сидельцев" почему-то популярный американский журнал "News week" выбрал меня рассказать о сталинских лагерях. Ну почему бы и нет? Интервью было долгим - сам руководитель московской редакции расспрашивал. А назавтра прислали двухметрового фотографа из Лондона. Он меня так и сяк ворочал, снимал по своей методе, при блеклом сереньком свете из окна. "Вот, думал я, Мастер. Эк у них там все здорово!"

А когда вышел 15 марта 1998 года этот красочный, юбилейный, что ли, номер "News week", то фотография под моим интервью была вовсе не моя, а кто это - до сих пор не знаю. Так что и у них случаются иногда ляпы. А со мной - так всегда, при любой системе.

КРЮЧКИ И ПУГОВИЦЫ

После обыска меня увезли в хорошей легковушке вовсе не грубые ребята в защитного цвета коверкоте - хозяева жизни. Мы ехали по уже умытому дождевальной водой Ростову, по рассвету, когда жаркий день только угадывается после короткой ночи. Выполняя свой осточертевший всем и вам, читатель, этикет, они предложили мне папиросу "Казбек", они говорили как бы утешительные слова: вот разберутся, - все должно быть спокойненько.

А когда несколько дверей, пока еще никаких не стальных, а самых обыкновенных, закрылись за нами, в дежурке перво-наперво грубо срезали с брюк все крючки и пуговицы, чтобы брюки поддерживал руками - не убежит, а потом разобрались - и машинкой скосили волосы. И все! И вы уже житель другого мира, обитатель чистилища.

Кабинет начальника следственного отдела показался огромным. Потом приходилось читать об огромном столе в кабинете Берии, этот все же маленький начальник, но по правилам тех лет подражал вождю. Вспомните сталинские френчи и фуражки. Фамилия подполковника с густо заросшими рыжим волосом руками из-под засученных рукавов гимнастерки была Немлихер. Давно уже Сталин очистил органы от людей еврейской национальности. Так считалось. Но тем не менее этого человека звали подполковник Немлихер.

Стол - к столу. За перпендикулярным - два офицера: капитан Лукьянов и майор Ланцов. Эта пара как-то мелькала в последние месяцы моей тайно подследственной жизни, да и на обыске оба топтались. И даже отобрали с занесением в протокол обыска стихотворение Никиты Буцева: "Меня всегда за деньги не считали, с тех пор как цифры выбили на мне". Потом эти строчки войдут в приговор суда: "...вели антисоветские разговоры, под влиянием которых подсудимый Буцев писал стихотворения упадочнического характера, например" - и эти две строки.

Пока парочка оперов ерзала стульями, подполковник рассматривал меня с ленивым любопытством: чего от него ждать?

- Расскажите о вашей контрреволюционной деятельно-сти! - Простенько и со вкусом.

- Это ошибка. Я студент, недавно солдат. В плену не был. Никакой еще деятельностью не занимался.

- Ложь! - Он уже стоял около моей табуретки и держался за гнутую спинку стула, вся его стать выдавала намерение поднять стул в воздух и опустить на мою голову. - Предлагаю чистосердечно рассказать о вашей контрреволюционной деятельности.

Я перед допросом побывал в камере. Меня встретили человек десять бледных, как мел на стене, живущих без воздуха людей. Я положил на стол свою кепочку-восьмиклинку, полную сломанных пополам - по инструкции, а мало ли? папирос "Наша марка".

- Курите, пацаны!

А потом спросил:

- Здесь пытают?

- Нет, - сказали, - даже не бьют, недавно у них на это дело запрет вышел. Правда, вот одного тут по нахалке искусственно кормят.

"Вот один" был бургомистром города Ейска при немцах. Он единственный вслух и откровенно ненавидел советскую власть. Остальные - молча, про себя.

- Был в Ейске, - говорил ему следователь, - там тебе уже вешалку построили. Люди ждут, когда тебя вешать привезем.

- А я вас ебал! - коротко отвечал арестант и голодал. И его кормили насильно.

...Подполковник Немлихер даже приподнял стул и выпучил глаза. Но я увидел: актер он плохой. И я-то уже узнал в камере: "не пытают и даже не бьют". Табу.

И я повторил ответ:

- Никакой контрреволюционной деятельностью я не занимался. Только вот воевал. - И провел по гимнастерке, на которой был выгоревший след от моих орденов.

ХОРОШИЕ РЕБЯТА

Буду легко рассказывать и о тюрьме. Поскольку я все равно считаю свою жизнь счастливой. Если обрубить все ветки подробностей, то останется: пришел с войны живым и приблизительно целым - раз. Пришел из тюрьмы живым и по видимости здоровым - два. Женат сорок четыре года на любимой и красивой женщине. Это вам не три, это три-четыре-пять. Чего тебе еще, чтобы жаловаться и сочинять трагедию из тех небольших испытаний, сквозь которые провела тебя судьба? Между дождинок, почти как Микояна.

На столе у следователя Ланцова лежали горкой раздобытые прошлой ночью на обыске чьи-то вещи, и среди них - немецкие школьные тетрадки в оранжевых корочках. Такие я видел только у Никиты Буцева. Ага! Значит, они и Никиту загребли. Вот так конспирация. Он не знал про тетрадки.

Первый вопрос:

- Назовите ваших друзей!

Ответ:

- У арестованных друзей не бывает!

- А все-таки?

- Маленков.

- Кто?

- Маленков Георгий Максимилианович.

- Еще.

- Каганович Лазарь Моисеевич.

- Пошути-пошути! Вот запишу это в протокол - добавим еще пятерик за остроумие.

- А сколько собираетесь давать?

- Да лет семь схлопочешь. Не жалко.

Хорошенькое начало! Так установились отношения со следователем майором Ланцовым, которого я считал, а теперь, по размышлении, не считаю своим ночным палачом. Работа есть работа. Он допрашивал меня только ночами и строго велел попкам во внутренней тюрьме следить за мной персонально и, главное, не давать уснуть.

Вопрос второй:

- Что вы знаете об Александре Солженицыне?

- Не знаю такого человека.

На самом деле я много слышал о нем от третьего своего подельца, Ильи Соломина. Илюшка с восторгом произносил имя своего командира батареи и друга по войне: "Саня? О! Это - сила!" А сам Солженицын уже года два как был обычным затерянным зэком, никем по сути дела, как можно быть никем только в нашем любимом отечестве. А Илюшка, бывший старшина батареи Солженицына, безродный, приехал с войны в стоптанной своей кирзе к жене командира батареи Наташе Решетовской (командира батареи, а никакого еще не писателя!) и снимал в ее квартире раскладушку на ночь, и очень успешно учился в нашем строительном институте. Он-то и попал в широкоугольный объектив ГБ-шного бдения в городе Ростове-на-Дону: за семьей врага народа Солженицына следили на всякий случай неусыпно.

- И не знаете, что ваш друг Соломин живет на квартире у жены Солженицына?

- Если этого человека зовут Саня, то, может, я и слышал его фамилию. Не более. - Я решил прекратить изображать этакую целку. Тем более, следователь подсказал мне, что Илья Соломин, догадываешься, идет с тобой по делу.

- Что ты все за окно глядишь, к трамвайчикам прислушиваешься? Забудь! сказал следователь. - Тебе туда не скоро. Даже если ты и ни в чем не виноват. Наша организация не допускает брака в работе. Мы - советская власть. Мы! Ясно?

На них - гимнастерочки

Цвета

Всей радуги хаки

И по два кармана

Один, разумеется,

Для партбилета,

Второй - для нагана.

А впрочем, наганы,

Как гири, вихляли,

Болтаясь пониже.

Когда они здесь,

На Мясницкой,

Стреляли,

В ушах отдавало

В Париже.

Дзержинский.

Менжинский.

Ягода.

Ежов

И Агранов.

Эпоха наганов.

Скучно, и не стану описывать наши ночные посиделки в течение двух месяцев. Его в этой разборке интересовало: восхвалял ли я жизнь за границей (так по инструкции)? А я стоял на своем: да, да, говорил про хорошие немецкие радиоприемники "Филипс" и "Телефункен", но нет, жизнь за границей не восхвалял. Мы перетягивали канат без переменного успеха, его конец становился все длиннее. Этот сценарий был разработан в Москве умельцами, членами Союза писателей, в значительной его части связанного с ГБ. Ланцов говорил опять же по сценарию:

- Ну вот, приемники хвалил, а жизнь за границей не восхвалял? Что же, приемники так вот из жизни и выбросил?

- Ладно, пишите как вам надо! - сдался я на десятую ночь. - Отпустите поспать!

Так и было предусмотрено типовым сценарием такого рода дел. На десятую ночь сломаются.

Никто на нас не клеветал, просто записывали и доносили. Мы не очень и сопротивлялись, понимая в душе, что ведь и правда мы не так любим советскую власть, как об этом пишут в газетах и как мы сами притворялись на экзаменах по политэкономии.

Следствие обычно заканчивалось в положенные сроки. Человека оформляли на 6 - 8 - 10 лет, пусть одумается, да и лес кому-то валить надо, лесо-повал, чай, пятилетка на дворе!

У нас в камере сидел высокий, высохший седой старик. Он все время молчал, но когда кашлял, выдыхал такой нестерпимо смердящий запах, что мы задыхались и по очереди ложились на пол, к двери, обитой железом, куда проникал в уголок свежий запах из коридора, там прогуливались вертухаи в бесшумных своих валенках. Я боролся с тюрьмой за старика, которому место в больнице, заодно и за нас, которые чахли от вони в тридцатиградусную жару (июнь 1947) в нагретой от железной сковородки-козырька на окне камеры внутренней тюрьмы.

И победил - старика взяли в больницу. Не думаю, что он долго в ней протянул.

А история его, как выдумка, детективна. Посидевший еще по царским острогам, прозябал он, никому не нужный, и при совдепе, торгуя железяками на ростовской толкучке. Однажды шел с рынка со своим вечным мешком по мосту через Темерничку, глядит у мостка - за ним какие-то типы. А в мешке-то на этот раз среди скарба был и товар - пистолетик "ТТ", данный кем-то на продажу. Такого добра в Ростове ходило навалом. Он шагу прибавляет, те не отстают. Он этот пистолетик тогда бултых - и в речку! Они - бултых - и, нырнув, достают его! Надо же было старику быть при царе революционером!

А в это время - вот детектив-то! Сам усатый товарищ Сталин через Ростов тремя поездами следует, голубчик, в свой Сухуми! Ну что твой Сименон вместе с Марининой? Сюжет для небольшого расстрела.

Мы же мирно расстались с нашим следователем: мы ему подписи, он нам всего-то по шесть лет и выписал. Даже не срок, а ноль целых шесть десятых от заурядного срока в 10 лет.

Один из наших студентиков-свидетелей оказался через годок с майором в каком-то публичном месте и рассказывал мне спустя множество лет, как Ланцов встретил его:

- Ну, где сейчас пацаны, что с ними?

- В Усольлаге, на Урале, лес пилят.

- Жалко, - сказал майор, - хорошие ребята!

Не лишен однако человеколюбия. Не то что я. Все гневаюсь.

Теперь, будто бы, любой желающий бывший политиче-ский зэк может прийти в некую приемную и чуть ли не читалку ГБ и получить для прочтения свое дело, эту отвратительную эпопею с надписью "Хранить вечно!". На прешпановом переплете нашего дела было три восклицательных!!!

Можно вернуть время: остановись, мгновенье, ты прекрасно! И снова, читая, побыть двадцатилетним, красивым и в ореоле героического юноши (нас забросали студенты яблоками, шоколадом и куревом, когда воронок привез нас на так называемый суд), но и опять окунуться в ту гнилую атмосферу лжи, страха и доноса, жертвой которой я все равно, все равно считаю себя всю свою жизнь. Себя и свою страну.

Нет, спасибо-спасибо, я не найду для этого свободного времени, его и так уже на донышке. Вот видите, еще и в руки эту гадость не взял, а уже защемило, развезло, размазало. Лидочка, подай нитроглицерин, пожалуйста. Мы с тобой неразлучная пара. Пара таблеток нитроглицерина.

ОФИЦЕРСКАЯ УШАНКА

Обещал вернуться еще раз в мою войну, а неохота. Столько стихов о ней написал, пока жена не сказала:

- Кончай войну пережевывать. Ну скажи - тебе интересна Гражданская война?

Подумал:

- А ведь права!

И завязал с войной на бумаге.

Те два танка, где наводчика, помните, потеряли, мы потом, перекатив пушку на руках, раздолбали все ж таки и зажгли.

Но хочу вспомнить, как меня убило. Нечасто убитые лично об этом рассказывают. Зима сорок четвертого. Литва. Кресты с Богоматерью вдоль дорог. Морозец. Катилась, катилась моя пушка вслед за пехотой, да вот встали и, оказалось, надолго. Зарыли пушку, ровики вырыли (помните старый анекдот про воробья: сидишь в говне - не высовывайся, а на фронте это первая заповедь!). А через шоссе и землянку под стены какого-то строения без крыши сварганили. Лучше не скажешь, потому как накат соорудили из телеграфных столбов, соломкой проложили, а сверху - глина мерзлая. Да еще поперек бревен, над входом, завешенным плащ-палаткой, гусеницу от танка немецкого положили, а на нее ящик с ручными гранатами (со взрывателями - передний край, чай!) и ящик с большими, вообще-то нам никчемными, противотанковыми. Да еще ручной пулемет полагался нам, ну он тоже стоял, ржавенький, ведь мы пушкари - так, принудиловка.

Какая нелегкая принесла тылового офицера в такой риск - на передовую, но он возник и сказал:

- Что ж это пушка у вас по одну сторону дороги, а вы - по другую. Не пойдет. Надо ход сообщения через шоссе продолбить.

Ну, мы кайло в руки и по очереди: тук-тук! А шоссе, оно и есть шоссе, да еще мерзлое. Долго мы тукали, кой-чего прорыли. Немец нас и засек! Кто-то из пулемета в сторону немца пострелял, чтобы ствол ржавый стал как новенький. Кто-то сползал на нейтралку за брюквой да мороженой картошкой - мы ее в жестяном чехле от немецкого противогаза пекли, выпуская дым между четырех стен непокрытого литовского сарая.

Поматерили на ночь офицера того тылового, снял я один валенок с ноги чирьи донимали, свернул змейкой свой ремень, в ушаночку его - вот тебе и подушка! Под ушко! А ушаночка у меня была - загляденье! До сих пор не знаю ее происхождения: зеленого сукна, с серым, как на полковницких папахах, каракулем. Ни на ком больше таких не видывал, как приснилась!

Ну вот, дальше уже покойник рассказывает. Я спал. Что прилетело - снаряд, мина ли, но когда это что-то угодило в гусеницу на нашей землянке и взорвались все штук сорок гранат, наверное, это было предвестием ядерного взрыва. От часового Володи Бычкова руку только нашли и захоронили. Телеграфные столбы дыбом. Обдало огнем, и наступил мрак и глухая тишина. Куда-то я бежал в безумии, куда-то меня вели, потом везли. Потом я очнулся, когда мне раздирали глаза и светили в них фонариком - я чувствовал свет. До сих пор чувствую.

Потом я лежал в госпитале среди таких же глухих, слепых и заикающихся после контузии солдат в литовском селе, в совхозном свинарнике.

Меня водили на промывание глаз, кормили все больше манной кашей на воде, и был я долго совсем глухим, пока как-то утром не донеслись до меня первые после смерти звуки человеческого голоса - политрук зачитывал в палате газету.

С тех пор я напрочь не слышу шепота! И теперь - семейный секрет! Лидочка моя всегда мне свое мнение о чем угодно высказывает именно на ушко и именно шепотом. Я киваю головой в знак полного согласия - я ведь не скажу ей, что я не слышу. Это продолжается сорок четыре года.

Когда я сбежал из госпиталя и снова попал в свою часть, солдаты, которые после того взрыва разбирали оставшееся от нашей землянки, рассказали, что моя знаменитая чуть ли не полковничья шапка-ушанка и ремень в ней оказались разорванными в клочья. Видимо, Господь велел мне сползти с нее во сне чуть в сторону. Ровно настолько, чтобы не разнести в клочья мою тогда неверующую башку.

Ну скажите теперь, надо было вам знать об этом фронтовом мимолетном (мимо пролетело!) эпизоде? И пусть все неприятное, что было моей жизнью, а вам до лампочки, так и останется для вас всего лишь книжкой.

Этот колокол

Обо мне,

Этот вечный огонь

Мой,

Это я пропал на войне,

Это я не пришел домой.

Маскхалата белый сатин

Искупался в крови,

В крови!

Как же я дожил до седин,

До твоей и моей любви?

А на Волге мороз жесток,

И деревня лучину жжет,

И девчушка - восьмой годок

Не меня, а гостинца ждет.

А за ставнями - ни огня,

И до станции

День ходьбы!

Все же ты дождалась меня,

Вот такой поворот судьбы.

"МОРДОЙ НЕ ВЫШЕЛ"

Присесть у бережка. Раскрутить и подальше забросить удочку. Вода от грузила пойдет кругами, успокоится, и вдруг поплавок задергается-задергается, тут не прозевай - тяни.

И потянутся одно за другим воспоминания, совсем свеженькие, а то и давние, илистые, те и вовсе из-под коряги вытягивать. Так и вспомнится - что вспомнится, жизнь-то, слава Богу, долгая, а что и забудется, а что и вспоминать - время терять, само потеряется.

Вот как-то, уж несколько книжечек тоненьких у меня было, так, малоценка, и написалась вдруг первая песня. Собственно, я и не гадал, что это стихотвореньице о девушках в подмосковных текстильных городках, ожидающих солдат из армии (тогда Никита Хрущев решил было под ракеты обычную армию сократить чуть ли не вовсе!), станет песней.

Ну, стихотворение как стихотворение. Ну не едут солдаты домой и не едут.

Водят девки хоровод,

Речка лунная течет,

Вы, товарищ Малиновский,

Их возьмите на учет.

Примечание: девки - это девочки, понятно, а товарищ Малиновский тогдашний министр обороны.

А другой товарищ, Борисов, редактор всегда какой-то чересчур шумной газеты "Московский комсомолец" (и до сей поры все комсомолец), уже в гранке возвратил мне этих неутешенных ткачих. Не пойдет! (Спасибо, что не пошло!)

Откуда ни возьмись, как в сказках сказывается, встретился мне в коридоре уже знакомый молодой композитор Ян Френкель. И забрал у меня эту гранку с текстом. Так взял, на всякий случай. А потом, когда сыграл мне музычку, такой подкупающий простотой русский вальсок, я понял, что это - может быть, песня, а в песне, тоже понял, придется уволить министра обороны. И уволил. И получилось:

Ходят девочки в кино,

Знают девочки одно

Уносить свои гитары

Им придется все равно!

Говорят, что девочки пели: "Уносить свои гитары не придется все равно!" и плакали, но песня покатила и стала сразу знаменитой.

Когда я, может быть, и еще какую свою песню обзову знаменитой, не подозревайте меня в хвастовстве - я потом написал много таких песен, но я только их написал, а знаменитыми сделали их вы, ваши близкие - народ. Так что, если кому я и благодарен за них, так это вам. Ну, и продиктовавшему их мне Господу Богу. С Богом у меня отношения особые. С детства живущий вне всяких религий, я, тем не менее, в трудные минуты жизни обращался за помощью к Богу, и каждый свой новый день я начинаю с благодарственного слова к Нему. "Отче наш, иже еси..."

Шел 1961 год, и положение с песней в стране и на радио было и сложнее нынешнего, и проще. С одной стороны, редакторы бдительно охраняли место своей задницы на казенном стуле, придиркам конца не было, а с другой - в песне работали такие гиганты жанра, как Марк Фрадкин, Соловьев-Седой, Никита Богословский, Колмановский и Мокроусов, Новиков и Оскар Фельцман. Попробуйте не принять у них новую песню! Список же мой, как и всякий другой, можно бы и продолжить. Например, Андреем Эшпаем и Александрой Пахмутовой.

Система прохождения была и вовсе простой: редакция одобрила - завтра запись (джазик играет, певец поет, на раз!), в воскресенье - в эфире! И если вам пришлась песня по вкусу, то через какую-то неделю ее и вся страна поет вместе с вами!

Вот именно так, через неделю, у меня и случилось с "Текстильным городком". Вечереет. Курский вокзал. Хочу разменять пять рублей на мелочь для автомата. Подхожу к ларьку, свет горит внутри, а там продавщица с подружкой лялякают.

- Пирожное эклер, пожалуйста. - Она протягивает пирожное на бумажке и, пока сдачу считает, поет. Что бы, вы думали, поет? Ну конечно, нашу с Френкелем новенькую песенку. "Текстильный городок"! Вот так: "Незамужние ткачихи составляют большинство!" Удар в самое сердце. Первая моя песня!

Надо сказать, что когда спел песню Кобзон (в данном случае он употреблен всуе) - это еще полдела. Вот когда ее споете вы, можно праздновать победу.

Я и праздновал! Наклоняюсь к окошечку и этак, не без хвастовства, продавщице:

- Эту песенку, между прочим, написал я! - Прямо с этим зощенковским "между прочим" и говорю!

- Да? - Она посмотрела на меня как на сумасшедшего. - Мордой не вышел!

И, представьте, не было обидно. Я получил за жизнь столько признательности, человеческой любви и благодарности, и от исполнителей, и от вас - на троих бы хватило, но дороже этого "мордой не вышел", мне кажется, не было.

Вот что выудил я сразу, навздержку, едва закачался поплавок. И первый мой человек в мире музыки, Ян Френкель, вспомнился; его уже нет, но не знаю, как сложилась бы моя судьба без нашей встречи в коридоре "Московского комсомольца". Он был очень талантливым мелодистом, тактичным и обходительным человеком в жизни - из тех людей, у которых не бывает врагов. Я обязан ему такими вечнозелеными нашими песнями как "Любовь - кольцо", "Что тебе сказать про Сахалин?", "Обломал немало веток", "Как тебе служится?", "Вот так и живем..." и другими. И несмотря на то, что он, а не я первым своротил с дороги нашей и человеческой, и творческой дружбы, воспоминания мои о нем светлы. И выветрился весь мусор, и остались только чувства дружбы и благодарности за подаренную мне радость долгой жизни в прекрасном.

"МАГАДАН"

Когда я случайно пришел в Песню, в ней был расцвет! Уже отзвучали замечательные песни на стихи Михаила Исаковского, их нельзя было не взять для себя за образец: от народа шел, от частушки, запомним! Хороши были и песни Алексея Фатьянова, и Михаила Матусовского. И знаменитый винокуровский "Сережка с Малой Бронной". Зацепиться было за что. Но основная песенная продукция была недоброкачественной - пафосной и конъюнктурной. Бесконечные песни о партии, комсомоле и Родине, а чуть раньше - вообще о Сталине, чаще всего холодные, продиктованные проходимостью, бронебойностью темы.

Конечно, уже начинался милый моему сердцу Булат, и не помню, может быть, были, но я их еще не знал, Высоцкий с Галичем. С Сашей Галичем впоследствии мы были коротко знакомы, и он не раз радовал мой дом своим присутствием и несравненным поэтическим даром.

Но - это все песенная поэзия иного рода.

Однажды среди гостей в моем доме, когда мы принимали Галича, был и хороший, даже скажу замечательный поэт Александр Межиров, не так давно рекомендовавший меня в Союз писателей, что и было осуществлено. Галич был в ударе: "И стоят по квадрату в ожиданьи полки: от Синода к Сенату, как четыре строки". Успех был на уровне триумфа.

Назавтра Межиров позвонил: "М-Миша, - сказал он, как всегда заикаясь, - вы извините, что я вчера ушел не прощаясь. Не мог больше слушать это графоманство!" Я не сказал ему: "Вы ошибаетесь, Александр Петрович!" Я сказал, в обиде за Сашу Галича, хуже: "Да никто и не заметил, что вы ушли!" Неинтеллигентно, но поделом!

Хочу заметить, что впоследствии Александр Петрович Межиров понял, что ошибается, собрал коллекцию всего Высоцкого, потом всего Вертинского. Ну, а Галича, Александр Петрович, и сам Бог велел!

Но это, повторяю, все песенная поэзия иного рода. А в той, массовой, для миллионов, песне, куда я, собственно, нечаянно и заглянул на огонек, господствовали холодок и пафос. Например, известнейшая песня о школьной учительнице:

И ты с седыми прядками

Над нашими тетрадками,

Учительница первая моя.

Знаменитая песня, но при чем тут седые прядки? - подумалось мне. Прядки-тетрадки! А если поискать другие слова о первой учительнице? И я, стараясь почеловечней, написал о своей учительнице (музыка Яна Френкеля).

Анна Константиновна!

Вам за давней давностью

И не вспомнить неслуха

С челочкой торчком!

Шлю Вам запоздалое

Слово благодарности

За мои чернильные

Палочки с крючком.

Ах, как годы торопятся,

Их с доски не стереть!

Ну давайте,

Давайте попробуем

Не стареть, не стареть!

И я вспомнил свою первую учительницу (мне было восемь лет, а ей всего шестнадцать. Она еще жива!) и едва не расплакался. Может быть, так нельзя о себе, но впредь всегда я ставил перед собой эту задачу: если потянет заплакать или улыбнуться, значит, написано не зря.

И еще я понял, что, кроме искренности, массовая песня долж-на нести в себе и житейские подробности, если хотите, приметы киношного неореализма - он уже был, и его не надо было выдумывать. Сознательно или нет, просто по причине, что я такой, а другого меня не существует, моя поэтическая интонация в песне стала доминирующей. Массовая песня - это я тоже понял - совсем иное дело! Вот, скажем, тот же Александр Галич, написавший "Я научность марксистскую пестовал, даже точками в строчках не брезговал", в других своих, более известных, песнях писал: "Плыла, качалась лодочка по Яузе-реке" или: "До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй!" Два совершенно разных способа писать песни! Вот параллельно с этой "лодочкой по Яузе-реке" и возникло множество моих популярных песен 60-х и 70-х годов.

А к той, другой, хоть и замечательной, но другой, песне я не приближался сознательно - в ней такие самостоятельные поэты работали, не подражать же! Не становиться же в хвост. Правда, одну песню наподобие я попытался написать. Она называлась "Магадан", в ней я спрашивал, почему благополучный Саша Галич поет вместо меня о тюрьме, почему ему "мое больное болит", и он часто перед своим выступлением у нас просил меня спеть "Магадан", что я и делал, почему-то сильно смущаясь.

Позвонили, а хозяйка не спит,

И варенье на столе, алыча,

Колесо магнитофона скрипит,

И на блюдце догорает свеча.

Я орешки, не баланы, колю,

Я за песенкой слежу втихаря,

Навещает баритон под "Камю"

Отболевшие мои лагеря.

Я сосновые иголки сосал,

Я клыки пообломал об цингу,

Спецотдел меня на волю списал,

Только выйти я никак не могу.

Ой, прислушайся к ветрам, баритон,

Разве север нам с тобой по годам?

Лучше в поезде Москва - Балатон,

Чем в столыпинском опять в Магадан.

А гитара, как беда, через край,

Не прощает ни чужих, ни своих.

Ну уж, ладно, поиграй-поиграй,

Я уж, ладно, отсижу за двоих.

"ПОРТВЕЙН ТРИ СЕМЕРКИ"

А как в 1999 стало сердце защемлять, аж грудь - на разрыв, подумал: ну вот, весь я и уложился в три четверти двадцатого века. Ну, крепись, скрипи, а хоть как-то до этих трех колесиков 2000-го дотяни - целый ведь век прибавляется. А какое там "тысячелетье на дворе"? - какая разница, пусть другие спорят. Мой счет на дни пошел, да я и раньше тысячелетиями не считал.

И вот вкатился на этом трехколесном велосипеде в январь, да и в февраль. Верно, не на велосипеде, а на больничной каталке, да на чем нас не возили?

Вертится колесная резина,

Подминая время, как траву,

Неприятным запахом бензина

Дышит век, в котором я живу.

Пахло бензином и в воронке, на котором привезли нас на суд летом 1947 года. Это был никакой не фургон с надписью "Мясо", брали в то время уже штучно, и черных воронков хватало, и каждому в кузове - отдельная камера. Теснота жуткая, душащая, но переговариваться можно. А сзади - еще одна дверь на засове, а за ней - два вооруженных охранника. Серьезный криминал везут! Враги народа. Позволили себе друг с другом, да за водочкой, да о чем им вздумалось, вслух разговаривать. Ладно бы не вслух. Думаю, да нет, знаю, что даже глухонемых за разговоры сажали. Наверное, просто стукач должен был быть с сурдопереводом.

Ну, привезли: "Выходи по одному! Руки за спину!" Выходим, а там двор молодым народом запружен - с цветами, с гостинцами, знакомые, неизвестные первознакомство с популярностью.

- Свидетель Домбровский!

Отсутствует. Справочка: "В настоящее время находится на лечении в городе Сочи".

- Свидетель Шапошников!

Отсутствует. И тоже справочка. Эти оба - стукачи, сочинившие для них дело. Своих они при дневном свете не показывают: нечистая сила!

Два дня шло перемывание наших разговоров: хвалили - не хвалили, клеветали - не клеветали. На второй день посоветовались где надо, и обвинитель попросил каждому из нас по 5 лет лишения свободы - больно уж мизерны были успехи судебного разбирательства. Но не выпускать же! И суд расщедрился и дал больше того, что просили: по 6 лет плюс 3 года поражения в правах. Этот довесок оказался потом, может быть, еще болезненнее, чем срок. В лагере все сидят и сидят, все - бесправные. А на воле с этим довеском на тебя все кадровики как на волка недостреляного смотрят: место было, да, знаете, занято, сплыло. Именно волчий билет! Что ж, всю шерсть пришлось ободрать об эти препоны и засады.

И там, на повале, жить как-то можно. Только вот парикмахер у меня сапожки мои армейские на воскресенье как попросил - бритвы ехал точить в женский лагерь, - так я и остался босым и все лето 1948-го ходил в лес, по болоту, в чунях с пайпаками. Это бесчеловечное сооружение описывать не стану, пусть останется в Музее ГУЛАГа (вот бы такой открыть!).

Но и в моих хромовых лес пилить - удовольствие сомнительное. Особенно в новых квадратах, куда еще только мы прошли сквозь тьмы мошкары, а из техники только пила лучковая. Гнись в три погибели, а шесть кубометров леса настриги для любимой родины.

И вот живу я, хоть и на нитроглицерине, а в сентябре может стукнуть и 77. Еще одна семерка - и портвейн!

ПЕСНЕ-ГРАФИЯ

Необычная протокольная эта глава - для меломанов, для фанатиков и статистиков. Попробую просто вспомнить песни: какие и с кем написаны, ну, хоть что вспомнится, и перечислить их чисто по названиям. Чтобы знать вам, с кем дело имеете. Конечно, это произвольная выборка, сиюминутная, потому что песен написано за сорок лет работы, может быть, и тысячи. Сам не знаю. Да и поклонюсь заодно музыкантам.

Итак, вспомним вместе:

ТЕКСТИЛЬНЫЙ ГОРОДОК

КАК ТЕБЕ СЛУЖИТСЯ?

ЛЮБОВЬ - КОЛЬЦО

ОБЛОМАЛ НЕМАЛО ВЕТОК...

ЧТО ТЕБЕ СКАЗАТЬ ПРО САХАЛИН?

КТО-ТО ТЕРЯЕТ...

ВОТ ТАК И ЖИВЕМ

С Яном Френкелем

ИДЕТ СОЛДАТ ПО ГОРОДУ

ДЕТЕКТИВ

КОГДА МОИ ДРУЗЬЯ СО МНОЙ

НА ДАЛЬНЕЙ СТАНЦИИ СОЙДУ

НАЗОВИ МЕНЯ КРАСАВИЦЕЙ

ПО СЕКРЕТУ - ВСЕМУ СВЕТУ!

С Владимиром Шаинским

А ПАРОХОД КРИЧИТ "АУ!"

УХОДИТ БРИГАНТИНА

С Никитой Богословским

ХОДИТ ПЕСЕНКА ПО КРУГУ

НА ТЕБЕ СОШЕЛСЯ КЛИНОМ БЕЛЫЙ СВЕТ

С Игорем Шафераном

и Оскаром Фельцманом

МЫ ВЫБИРАЕМ, НАС ВЫБИРАЮТ

С Эдуардом Колмановским

ЖИЛ ДА БЫЛ ЧЕРНЫЙ КОТ

С Юрием Саульским

АЭРОПОРТ

НА РУКЕ ТРИ ЛИНИИ

А В РЕСТОРАНЕ

ХОЧУ БЫТЬ ЛЮБИМОЙ

ПОГОДА В ДОМЕ

ДО СВИДАНЬЯ!

ОБИЖАЮСЬ

СЕНСАЦИЯ В ГАЗЕТЕ

И ЕЩЕ С ДЕСЯТОК ПОПУЛЯРНЫХ ПЕСЕН

с Русланом Горобцом

ПАРОХОДЫ

НА НЕДЕЛЬКУ, ДО ВТОРОГО

БАЛАЛАЙКА

С Игорем Николаевым

И ЕЩЕ ДО СТАРОСТИ 200 ЛЕТ

ПРОВИНЦИАЛКА

С Вячеславом Малежиком

БАНЯ

СЕМЕЙНЫЙ АЛЬБОМ

С Давидом Тухмановым

ПО ГРИБЫ

КАК ТЕБЯ ЗОВУТ?

КАК ХОРОШО БЫТЬ ГЕНЕРАЛОМ!

С Вадимом Гамалия

МЕЧТА СБЫВАЕТСЯ

ЗЕРКАЛО

С Юрием Антоновым

ПРОВОДЫ ЛЮБВИ

С Георгием Мовсесяном

ПЛАТОК

ПОДОРОЖНИК-ТРАВА

ЗДРАВСТВУЙ И ПРОЩАЙ!

С Сергеем Муравьевым

ХОЧУ В КРУИЗ

ВИТЕК

УЛЫБНИСЬ, РОССИЯ!

ПРИХОДИЛА ПОДРУЖКА

С Игорем Демариным

ЛЕСОРУБЫ

МОРЯК ВРАЗВАЛОЧКУ

С Аркадием Островским

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

С Серафимом Туликовым

ТРИ МИНУТЫ

БАРХАТНЫЙ СЕЗОН

КОРОЛЬ СОЧИНЯЕТ ТАНГО

В ЗАБРОШЕННОЙ ТАВЕРНЕ

НАКРОЙ МНЕ ПЛЕЧИ ПИДЖАКОМ

И ДРУГИЕ ПЕСНИ

С Раймондом Паулсом

ВОЗЬМИ МЕНЯ С СОБОЙ!

С Алексеем Мажуковым

РИТА-РИТА-МАРГАРИТА

СТЕНА

КАБАК

МУЖИКИ

ПРОСТИ МЕНЯ

С Аркадием Укупником

БАТЮШКА

ПОЛКОЕЧКИ

УЗЕЛКИ

С Сергеем Коржуковым

ВАРЕНИКИ С ВИШНЯМИ

С Александром Лукьяновым

ПОЧЕМУ Я СКАЗАЛА ВАМ НЕТ

Я ВАС ЛЮБЛЮ

СУДАРЫНЯ

С Игорем Азаровым

МОСТ КАЧАЕТСЯ

ПЕСНИ АНКИ-ПУЛЕМЕТЧИЦЫ

ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЕСЕН (ВСЕ!) ГРУППЫ "ЛЕСОПОВАЛ"

С Сергеем Коржуковым

Александром Федорковым

Ильей Духовным

и Русланом Горобцом

И давайте причтем еще 80 песен, которые вылетели из памяти, извинимся перед авторами музыки и исполнителями за мою забывчивость. Так ведь в прошлой главе у нас и алиби. Помните про три семерки?

ЧУЖАЯ СУДЬБА

Что было бы со мной, к чему бы привела меня приключенческая моя судьба, если бы случайно не столкнула меня с Песней?

Одно время на Гидрострое отвечал я за снабжение - стройматериалы, железяки, бетон, цемент и всякое. Общеизвестно, что вокруг большого строительства, особенно строек коммунизма, быстренько так вырастали и теперь растут симпатичные поселки коттеджей. Да, хозяева из начальства запасались оправдательными бумажками - "куплено" и номер квитанции.

А ведь все прекрасно понимали, что прилипло казенное, по-пафосному общенародное! И оступись я хоть полраза с моими шиферами и кровельными железами, растворился бы навсегда, как в соляной кислоте, на свежем таежном воздухе ГУЛАГа.

Сидел со мной один бывший офицер, военпред в начале войны, по имени Феликс. Принимал себе в скромном звании самолеты с госзаводов, разумеется, в тылу. И как-то за выпивкой, а мог вполне и без выпивки, сказал: "Американцы это друзья до первого милиционера! Какие они нам друзья?"

Как это стало известно органам, СМЕРШу - ума не приложу. Ведь всего человек пять и слышали! Скорей всего все пятеро наперегонки и настучали.

А дальше - наручники, трибунал, "Выражал неверие в прочность антигитлеровской коалиции" - и червончик. Было это в 1943 году на Кубани. А в 1946-м, кажется, уже в Фултоне Черчилль выступил со своей поджигательской речью и полностью подтвердил слова моего старшего лейтенанта.

Ну, выпускайте этого провидца из ваших лагерей, орден ему - он же как в воду глядел, ясновидящий, он же вас преду-преждал! Какой там! В это время он дошел уже от пеллагры и лежал в морге, холодненький, и нашел в себе силы, счастливец, пошевелить рукой при поверяющих: живой! Его в больничку, прикормили, хвойным отваром отпоили, и стал парень экономистом. Я чужие судьбы стараюсь не описывать, но пишу о нем как бы в проекции на себя.

А экономист в лагере - элита, близок к самому начальнику, цифры наверх передает: столько-то лесу нарубили, столько-то вывезли. Жонглер: может все показать, может заначку оставить, а то и вовсе стоящий на корню лес в победную реляцию пятилетки оприходовать.

В общем, остаток срока, до 1952 года, этот, предсказавший, что американцы - суки, господин провел в лагере безбедно и, провожаемый дружескими платочками из контор-ских окошек, убыл на волю. Устроился быстро техноруком в какую-то артель и за свою, за чужую ли ловкость рук схлопотал еще ровно десять лет сроку. Итого - двадцать лет лагерей для одного, скорей всего, ни в чем не виноватого человека, не много ли?

Ну почему он не начал писать песни? Ну, написал бы сначала "Текстильный городок", а потом бы "Как тебе служится?" А там, глядишь, и пошло бы. Более или менее полный список песен смотри в предыдущей главе.

Нет, Господь Бог выбрал другого человека для этой миссии. А это, друг мой Феликс, не нашего ума дело!

ДВА ПОРТРЕТА

Комендантский лагерный пункт Усольлага упоминался мной в связи с моей романтической историей: Тала Ядрышникова. Там, кроме художественной мастерской, была еще Центральная культбригада - профессиональные артисты и музыканты (совсем недавно в ней сидел будущий Сталин, артист Алексей Дикий) и несколько бригад на подхвате для работ в городе. Туда же этапировали попозже и артистов разогнанного еврейского театра Михоэлса.

В Соликамске сидели счастливцы до той поры, как наставала и их очередь отправляться почти на верную погибель в тайгу, как в топку.

В нашей художественной мастерской, кроме пяти-шести профессиональных живописцев во главе со знаменитым Константином Павловичем Ротовым, была еще мастерская игрушек из папье-маше: куклы, лошадки-качалки и прочее. Этот товар марки "Усольлесотрест", а также копии картин для продажи в изосалонах областного города Перми ("Рожь" и "Медведи" Шишкина, "Девятый вал" Айвазовского) требовали товарного вида - соответственной упаковки.

Упаковщиком работал некий Елизар Нанос, ростовский еврей, бело-розово-лысый, с тонкой кожей, нос горбинкой, сероглазый, с жидкой, никогда не бритой растительностью. Окончив где-то в Литве религиозную школу, куда отдавала еврейских детей вся Россия, он хоть и работал экономистом, был авторитетом в синагогальных кругах города Ростова.

Свои первые 10 лет он схлопотал у наших щедрых хозяев еще до массовых репрессий тридцать седьмого, а когда почти все их отмотал, был зван чуть ли не на самый верх, и была ему предложена свобода и должность Главного еврея. "Я свой народ не предаю", - ответил этот неуступчивый человек. И писарь выписал ему следующий червонец. Тут я, как неофит, и мог его наблюдать.

Я не видел, как и где он молился, но жизнь и работа его проходила на моих глазах. Высокого роста, сутулый, он ходил быстро, иногда возникал со своей кружкой в столовой, хотя не ел, кажется, ничего лагерного, кроме селедки. Все другое ему тоже нельзя было есть, а мацу, которую синагога ему присылала к каждой пасхе, он обязан был экономить с тем, чтобы на всякий случай ( а вдруг не дай Бог что!) осталась маца и на песах будущего года. Эта его религиозная ортодоксия не находила (теперь каюсь) отзыва в моей черствой зэковской душе, и вскоре он закрыл от меня свое кошерное сердце.

Представьте, каким-то образом находилось время читать, и часто мне доставал книги Семен Семенович, пожилой "родский" вор в законе, человек во всех смыслах нетипичный. Воры, которых я знал и о которых продолжаю писать в песнях "Лесоповала", как правило, были неграмотны. И суеверны: они просили грамотеев писать им молитвы на марочках (носовых платках) и зашивали их в подкладку клифтов (пиджаков), иногда даже не умея прочитать саму молитву.

Семен Семенович был из другой оперы. Он был щипач, карманный вор - самая элитная и уважаемая воровская специальность или квалификация. И какой же он был необычный щипач!

В предреволюционное время он разъезжал по городам, куда собирался с гастролями великий Федор Шаляпин. Объясняю для не догадавшихся сразу: билеты на Шаляпина были дороги, и очередь к кассе состояла сплошь из обеспеченных людей. А поскольку в очереди стоял и рыжий Семен Семенович, другие очередники становились менее состоятельными. Но когда они это обнаруживали, Семен Семенович в купе мягкого вагона ехал уже в следующий шаляпин-ский город...

Или на лекцию академика-химика, тоже великого, Дмитрия Ивановича Менделеева, для профессуры. Семен Семенович был грамотен для того, чтобы читать рассказы Станюковича из морской жизни. Для того же, чтобы разбираться в структурных формулах, которые рисовал создатель знаменитой таблицы элементов, Семен Семенович подготовлен был слабо. Но зато успевал до перерыва, перерисовывая с доски формулы, облегчить сидящих слева и справа увлеченных господ профессоров на пару бумажников и золотых часов с цепочкой. Это получалось у него так органически, хотя лекция могла быть и о неорганической химии.

Попутно, только попутно вспоминаются мне люди, встреченные в лагере, и почему-то возникает тут же арестантский вагон с картины Ярошенко "Всюду жизнь". Да, всюду жизнь, господа! Жизнь и смерть.

МАРИУПОЛЬ

Недавно вдруг стал возникать на телефоне город Мариуполь, родина предков моей мамы. Следопыты где-то раскопали, что давным-давно, чуть ли не в XIX веке, а точнее - в 1953 году я работал в этом городе на строительстве прорабом. Редактор местной газеты уважительно и чуть в восторженном советском духе интересуется: правда ли я возводил какое-то конкретное, чуть ли не городскую Доску почета, здание?

Если насчет Доски почета, то едва ли, но жилые дома действительно строил, работая в строительном управлении металлургического завода им. Ильича. Все штукатуры и маляры, числом человек семьдесят, были в моем подчинении, дома сдавались с недоделками, к датам, под водочку, я ругался на планерках до хрипоты, чуть ли не громче всех, но числился всего-навсего маляром, так как моя волчья биография не позволяла кадровикам записать меня полноправным мастером.

Жилмассив располагался через балку от общежития, в котором я проживал с кем-то вдвоем, хотя и не могу вспомнить этого второго, а может быть, я его никогда и не видел. Была черная полоса моей жизни, только недавно оборвалась, рухнула любовная история - роман с чужой женой. Еще дымились руины, я был никому не нужен, и совершенно нету ну просто никакого имущества, даже орденов, отобранных гебешниками при аресте.

Зимой я скользил в тоненьких туфлях на кожаной подошве по замерзшему спуску балки. Второй пары обуви у меня, конечно, не было, это у Трампа - две пары ботинок. А на середине спуска был дом, и жила в нем симпатичная женщина, чья-то жена, и я никак не мог с ней познакомиться - прокатывался, как на лыжах, мимо, встречая ее чуть ли не каждое утро. Добился всего-навсего - она кивала головой в ответ на мое приветствие.

Представляю себе разочарование мариупольских газетчиков, когда они узнают, какую жалкую полосу своей жизни зимой на 1954-й год провел этот недавний сталинский зэк в их городе.

Зато холодным летом 53-го я был обманчиво счастлив в Мариуполе. Сейчас я придумаю имена, да и саму эту историю. Но то, что это было на самом деле, как теперь принято говорить, гарантия 100 процентов!

Она была женой зубного врача и преподавала литературу в вечерней школе, которая - вся - была в нее влюблена. Муж ее уехал на Север за длинными деньгами, присылал оттуда слепки-заказы, мариупольские умельцы делали зубные протезы, и, видимо, денежки журчали ручейком.

Но поскольку большой любви в этой семье не было, а Лена была способна именно на большую любовь, то я, молодой, сильный и отвыкший от женщины за годы сидения, оказался в ее поле зрения кстати. (Смотри мои фотографии в книжке: смуглый, один нос торчит!) Заполыхало!

Соседи принимали деятельное участие в этой интриге и спрашивали у ее сына, четырехлетнего мальчугана:

- Гриша, что, у тебя новый папа?

- Зачем мне новый папа? Что мне сделал плохого мой старый папа?

Новому папе было стыдно нечаянно услышать этот разговор.

Вам нетрудно представить наш курортный роман. Мы оба не были виноваты это была любовь до гроба! И она поехала на Север, к мужу, естественно, разводиться. Разводиться тоже до гроба. А я ходил на почту, наверное, страдал. А потом пришло письмо: "Он все понял и простил меня. Теперь твоя очередь сделать то же самое. Прости. Лена".

И я пошел наниматься маляром на строительство домов в городе Мариуполе! Сейчас, по прошествии почти полувека, могу сказать: я, кажется, больше не люблю эту женщину. Такие уж мы, мужики, ветреные люди.

ПЕРЕБИТЫ-ПОЛОМАНЫ КРЫЛЬЯ

Жизнь моя в Сталинграде была попыткой вновь почувствовать себя человеком; за плечами был мертвый опыт войны и тюрьмы и всего тридцать три года, возраст надежды. И уже была любимая женщина, которая поверила в меня навсегда.

Требуй-требуй

Невозможного,

Требуй чуда,

Ты права,

Береги меня от ложного

Ощущенья удальства.

Я возьму себе за правило

Быть резвее хоть кого!

Требуй-требуй,

Ты же ставила

На меня, не на того.

А сойду я с круга белого,

Закусивши удила,

Знай - ты все

Для чуда сделала,

Просто наша не взяла.

Но город Сталинград, сам герой и пестовавший героев, с часовыми-пионерами, стоявшими у "вечного огня, который горел по субботам" (анекдот), был не тем местом, где бывшему зэку так просто дадут расправить перебитые крылья. И снимая комнатенку с женой и маленькой дочерью и существуя от рубля до рубля, мы, однако, ухитрялись жить от своего рубля до своего и никогда-никогда не одалживались ни у кого.

За редкие публикации в газетах и журналах платили гроши, но я еще работал внештатно (с удостоверением) в област-ной молодежке "Молодой ленинец" и, как ни плохо у меня это получалось, искренне пытался стать молодым ленинцем. Печатали меня часто, даже похваливали, но мысли не допускалось пригласить меня в штат, на должность пусть самого последнего литсотрудника. Это при том, что стихи мои уже публиковались в московских "Юности", "Знамени", "Смене", "Литературной газете" - большая честь для провинциалов. Нет, не тот город Сталинград, где с бывшего зэка снимается прилагательное "бывший". Оно остается, как на корочках уголовного дела - "хранить вечно!"

Так и шастал я по районам, в посевную и в уборочную, и писал проблемные статьи по непонятным мне колхозным проблемам типа "Под одной тучкой..." (это, стало быть, о разных хозяевах!), да еще футбольные отчеты, да цирковые рецензии, а еще иногда стихотворные фельетоны.

Но случаются же неожиданности и в городах-героях! Напротив гигантской ГЭС на Волге строился алюминиевый комбинат, комсомольская стройка, и моя газета взяла шефство над этой стройкой: выпуск еженедельного приложения двухполосной листовки. Кого послать туда работать? Это далеко от города, и не большая радость трястись туда поутру, пересаживаясь из переполненного трамвая в переполненные же рабочие автобусы на "Алюминьстрой". Кого? Конечно, последнего, то есть меня. Поедешь? Яволь!

И забегал по котлованам, от плотников к бетонщикам, от арматурщиков к монтажникам этот энергичный парень с блокнотом, уже имевший опыт работы на соседнем Гидрострое. И раз в неделю раздавал на стройке свеженький номер газетки, в которой в единственном числе был и редактором, и автором, и метранпажем (сам верстал газетку в какой-то строительной типографии с ручным набором), да и наборщиком и экспедитором был тоже я. А стихи, какие стихи бывали в этой газетке:

Экскаваторщик Бодров

Первый в списке мастеров!

И как-то вдруг вызывает меня к себе директор строящегося комбината Пожидаев. Никогда не забуду его фамилию! Святое имя, наподобие Косьмы и Дамиана.

- У нас есть возможность помочь вам с жильем. - И достал общую сильно мятую тетрадку, уж ее мяли и листали! - Вот съездите посмотрите квартиру номер шестьдесят восемь в нашем доме на Тракторном! - и обвел ее кружочком.

Господи, не передумай! - Не верил я своему счастью и глядел на директора и впрямь как на Господа Бога. Квартира оказалась однокомнатной, в сталинском доме на Главном проспекте Тракторного завода. Сталинские дома! Их было мало, но они были добротными, с высокими потолками. И до сих пор еще, приглядитесь, в объявлениях об обмене пишут "в сталинском доме". И это похвально. Но и однокомнатная квартира в полуразрушенном Сталинграде - даже не знаю, с чем ее сравнить, разве что с королевским апартаментом в гостинице "Парус" в Дубаи. Да нет, что там "Парус"!

На следующий день мы наняли грузовую пятитонку, хотя вполне могли перевезти наше почти полное отсутствие имущества и на мотоцикле с коляской, и даже на детских санках. И вселились в свою, даже не выговорить, в свою квартиру, с кухней и ванной с газовой колонкой - горячая вода всегда!

Напротив был хозяйственный магазин, в котором поутру, до открытия, шла запись на платяные шкафы местного производства. Иногда их привозили - какое счастье! Неважно, что ящики и двери не закрывались из-за непросушенной древесины, - это было признаком новой и благополучной жизни. Мы, конечно, записались и долго ходили отмечаться, но нам так и не досталось это сосновое, пахнущее лаком, конечно, сверхплановое чудо. Какой-то острослов придумал, что в Советском Союзе квартиру и машину покупают только один раз! Далее идут варианты: покидают, разменивают, продают, передаривают, улучшают - всяко. И в отношении меня, когда изменились обстоятельства, это оказалось правдой. Нашлись люди в городе Орехово-Зуево под Москвой, готовые отдать нам взамен нашей однокомнатной Тракторной квартиры свою двухкомнатную, полуподвальную во Дворе Стачки.

Это было весьма колоритное место, Двор Стачки - там как будто еще продолжалась стачка на текстильной мануфактуре Саввы Морозова, хоть хозяева, разумеется, давно сменились. И вот отсюда я уже мог стратегически доставать Москву в электричке "Москва - Петушки" за 84 копейки, а когда их не было, без билета.

ЗВЕЗДЫ С НЕБА

Я потерял стержень повествования, череду событий, что и за чем происходило в моей реальной, а не книжной жизни. Может быть, самое время задуматься: что за жизнь я прожил, зачем вообще мы приходим на этот свет, и обязаны ли мы, появившись не по своей воле, что-то такое и во имя чего неизвестно совершить на земле для людей или же для себя.

Поставил себе эти вопросы, и оказалось - им нет конца, их можно продолжать по типу: что движет нашими поступками, как отличить хорошее от плохого, и почему тела при нагревании расширяются. Наверное, именно на эти вопросы и ищут ответы сумасшедшие во всех богоугодных заведениях, и только успокоительные таблетки отвлекают их от раскопов - поисков себя и в себе.

Родился ли Пеле для того, чтобы забить свою тысячу голов и стать королем футбола, или всего лишь для того, чтобы стать отцом пятерых мальчишек? Почему второго футбольного гения, Диего Марадону, убивают наркотики и Бог, в которого он верит, не в силах его спасти?

Задайте мне или себе с десяток еще подобных вопросов, и вы поймете - моя книжка не имеет ответов на все возможные сомнения. Я пишу ее как собрание таких же вопросов к самому себе, а если хотите, и к вам: чему была посвящена моя жизнь, мое предназначение, мое беличье колесо, которое мне все труднее с годами вращать, но я ведь продолжаю это делать. Я - не один, я вышел в путь с любимой женщиной, я ничего не взвалил на ее хрупкие плечи, а все взял на себя. И понял: в этом есть и цель, и радость - отвечать перед Богом за близкого человека, и все остальные поступки становятся производными.

Пусть я чего-то не совершу, отдав свое время простым заботам, не беда - я никогда не считал себя гением, призванным Аполлоном к священной жертве. Мне досталось много испытаний, и я выстоял с Божьей помощью. Мне знакома и любовь к людям, и ответная их любовь.

Не пишу, не читаю!

Я набрал высоту

И во сне не летаю,

И давно не расту.

И от крика скворешен

Я с ума не сойду,

Очень уравновешен

Стал я в этом году.

Порошок анальгина

И воды полглотка!

Может, это ангина,

А не старость пока?

Меня предавали и огорчали, я старался не предпринимать ответных действий, и все плохое забывалось во времени.

Зачем растет трава и гремит гром? Я не сумасшедший, не натуропат и не извожу себя подобными вопросами. Жил, смеялся, пяля глаза на модильяниевские "ню", и в этой книжке обещал вам всего лишь рассказать о моем двадцатом веке. Пусть каждый сам себе поставит эти вопросы и попытается на них ответить. А я, помните, обещал вам узоры в калейдо-скопе, имеющие только геометрический смысл. Маяковский шутя называл это "мелкая философия на глубоких местах".

Конечно, к портрету XX века и мой двадцатый век прибавит какие-то черты. Как и любая другая книжка этой серии. Истина была и остается тайной, и ближе всего к ней сократовское: "Я знаю только то, что я ничего не знаю".

Пришло дурацкое хотенье,

Одна навязчивая страсть

Забросить прочь стихотворенья

И ювелира обокрасть.

Чтоб утром ты из-под подушки,

В рубашке, спущенной с плеча,

Достала эти побрякушки

И примеряла хохоча.

Рассыплю по полу караты

Тутанхамонской красоты,

И будет горький час расплаты

Не горше нашей нищеты.

Потом - хоть пуля и хоть порка,

Присяжных поблагодарю!

А звезды с неба - отговорка,

Я их всю жизнь тебе дарю.

ПЕРВЫЕ РАДОСТИ

Москва не сказать чтобы приветливо встретила пришельца, но сперва показалось: э, да тут жить можно! То в одном, то в другом издательстве выплатной день. 5-го - 10-го - 15-го. На Чистых прудах сразу в трех газетах за три стихотворения денежку получил. А сколько в столице изданий всяких - воля вольная после провинции! Да почему бы и не признать честно: Москва вообще город гостеприимный! Бессчетно народу приютила.

Тут вскорости и первая московская моя книга стихотворений "Улицы" в "Совписе" подоспела, и рецензии появились неругательные. И песни, и люди в кругах - совсем иной в Москве горизонт. Как хорошо, что покинул я социалистиче-ский режимный город Сталинград, вот уж где столица Совдепа! решив, что головы мне там поднять не позволят, по духу - не мой город, а я не его поэт. Но спасибо все же и Сталинграду за две тоненькие стихотворные книжечки: "Возвращение" и "Кляксы".

Так вот, запела вся страна (после той буфетчицы с Кур-ского) песню про ткачих из подмосковного текстильного городка.

Мы на фабрику вдвоем

Утром рядышком идем,

То ли, может,

Он со мною,

То ли, может,

Я - при нем.

Только и слышно из всех окон. А я все так же на одной булочке в день да чашке кофе в Москве прозябаю. А еще сказали, что есть такая организация ВУОАП, где авторам за исполняемые сочинения будто бы деньги платят. Ну, телефончик дали, не секретный. Мол, такой-то я и такой-то, нет ли мне чего за песню "Текстильный городок"? Нет, отвечают, пока тихо.

Год прошел без малого. Песню поют на всех эстрадах. Ну, набираюсь снова смелости, звоню:

- Танич я. "Текстильный городок"...

- Двести двадцать рублей набежало. Будете получать?

- Как не буду!

- Тогда приезжайте. Лаврушинский, семнадцать.

И еду я на такси в свой Железнодорожный, дармовые, незаработанные денежки придерживаю. Надо же, какая организация, просто антисоветчина какая-то: приходишь - фамилия - пожалуйста, распишитесь! Много лет все мне казалось: вот-вот разберутся и закроют эту контору. Нет, до сих пор что-то выдают.

Еду по шоссе Энтузиастов, а там - магазин "Мебель". Стоп, зайду, полюбопытствую. Полюбопытствовал, и приглянулась мне кушетка импортная, чехословацкая, такой шерстью грязно-красной обитая, с отдельной поролоновой накрывкой, да к ней и тумбочка полированная. И знаете, сколько все вместе стоило? Двести двадцать целковых. То есть ровно задаром, если учесть, что утром не было у меня как раз этих двухсот двадцати и никаких других рублей тоже.

- Погрузите!

Погрузили! И в нашей единственной комнате в городе Железнодорожном (мы к тому времени покинули Орехово-Зуево), где уже стоял большой сталинский дубовый письменный стол, появился мебельный гарнитур: кушетка с тумбочкой! Чем не общежитие имени монаха Бертольда Шварца?

А на письменном столе, с которого слетела в мир еще пара популярных песен, стоял великолепный шведский радиоприемник с филипсовскими красными лампами, с большой, во всю шкалу, золотой стрелкой, крутнешь - станции только булькают! Стоп - Би-Би-Си! Стоп - "Голос Америки"! (Единственная вещь из моего прошлого, о которой жалею.)

Жизнь приобретала черты ненавистной буржуазной респектабельности. А утром истопишь печь - и снова электричка, и в Москву! За булочкой.

Первые приличные туфли также были куплены вскоро-сти. И денег на эту покупку дал мне взаймы Ян Френкель - целых сорок рублей. Надо вам, молодежь, сказать, что любые заграничные туфли стоили или тридцать пять рублей, или тридцать семь рублей. Ну, команда такая была. От КГБ.

А эти, вишнево-коричневого цвета, востроносые, ну прямо шелковые, обернутые каждая в папиросную бумагу с маркой шведской фирмы "Кэмпбелл", стоили - уж не знаю, каким образом, - сороковку. И никто не настучал, что сорок, а не тридцать семь. Прошло.

Может быть, потому, что такие туфли были у меня впервые, они и до сих пор кажутся мне обувным шедевром, который превзойти невозможно. Я долго никак не решался их носить, а когда начал, то сперва спотыкался из-за длинных и острых носов, как у Карандаша в цирке.

Тут, к слову сказать, изобрели мы с Яном какие-то куплеты и цирку, и я получил за них целых восемьдесят рэ: и долг за эти туфли отдал, и о костюмчике новом стал несмело подумывать!

КРОССВОРД

Мы жили уже на задках Москвы, улица Дыбенко. Работал я с Колмановским в картине "Большая перемена". Работал трудно, режиссер Коренев был человеком амбициозным, вздорным, попивал, но картина у него получилась, и до сих пор иногда возникает на телевидении. А одна из песен, "Мы выбираем, нас выбирают", стала знаком картины.

Я шел и шел, как по Волге белый пароход, еще лучше - пароходик, потому что никогда, как реалист, не переоценивал своего места на празднике жизни, местечко мое было и есть с краю.

Как трудно я шел

По снегам и заторам

К той цели,

Которая мне

И теперь неясна!

Кому-то фартило,

И ангелы пели им

Хором,

А я - оглянуться боюсь:

Позади - крутизна.

Стою высоко,

И вершины

Хотя и не видно,

Заходится дух,

Если вниз

Невзначай погляжу!

Других не толкал,

Я взобрался нестыдно.

А в пропасти - кто?

Это я там, разбитый,

Лежу.

Кто я такой? На самом деле, я выдумываю песни. Я - первый их родитель, и уверен, что в той песне, в которой я работаю, главное - текст или стихи, как хотите, называйте, не обидно.

Но ведь, кроме меня, еще есть два автора у песни - композитор и артист. Так что моя треть и есть треть, и нечего пыжиться. Это с годами, подарив людям много песен 60-х, 70-х, 80-х и 90-х годов, а есть уже и первые песни 2000 года, стал я чувствовать внимание и даже любовь к себе совсем незнакомых людей.

Надумали было дать мне к юбилею звание народного артиста России. Дважды подавали ходатайства. Но в Управлении наград и званий дама сказала: "Поэту? Не по-ложено!" И не дали, и не дадут! Певцу за те же песни - можно, автору музыки - пожалуйста! А поэту не можно.

Нелогично! А между тем это - единственное, чего бы я, связавший свою жизнь с песней, хотел. Блажь, но тем не менее. И давайте, друзья мои, кто не знает, что ну, не положено, сами присвоим мне это звание. И пусть оно будет у меня. До следующей главы.

А песни давно уже жили своей отдельной от меня жизнью, и почти каждая имела свою маленькую биографию. Надо сказать, что в отличие от стихотворения, песня есть часть человеческой жизни, как улыбка, прогулка, любовь, ужин. "Мы влюбились и женились под вашу песню "На тебе сошелся клином белый свет!"", говорила мне Ира, жена писателя Виля Липатова.

- Только просим вас не исполнять в армии песню "Как хорошо быть генералом!" - просили в Главпуре, отправляя меня в Венгрию, в группу войск. Обидная для генералов песня.

- А полковникам нравится!

- А генералы против! - упорствовали в ПУРе.

А с песней "Жил да был черный кот за углом" происходили всякие метаморфозы. Сначала некая критикесса сказала свое "фэ" по телевидению, что в годы диктатуры было как бы анафемой. Потом кто-то написал в Израиле, что это песня не о каком-то коте, а конечно же о гонениях на евреев в России. И Юрий Саульский, автор музыки, смущал меня предложением дать им отповедь, не более не менее. На что я сказал: "Ты как хочешь, а я отповедей писать не умею, только стихи".

И как-то на концерте в красноярском Доме офицеров заведующая Домом, женщина с университетским ромбиком в петлице, сказала:

- Это же запрещенная песня!

- Почему вы так думаете? - Это уже я. - О чем, по-вашему, эта песня? - Мне было любопытно.

- Как это о чем? Ясно же, что о сельском хозяйстве! - Очевидно, она вспомнила бейбутовское: "Если это плов, то где же кошка? Если это кошка, где же плов?"

А когда мы принесли с Юрием Антоновым одну из наших самых любимых песен, "Зеркало", на худсовет фирмы "Мелодия" и сидели в прихожей в ожидании похвального слова, вышел тайный вершитель политики этой организации Володя Рыжиков и сказал:

- Лажа! Зарубили!

- Что зарубили?

- А все: и слова, и музыку!

Тогда я это пережил. Инфаркт случился намного позже - инфаркты, они откладываются, накапливаются. От каждой ссоры, от каждой котлетки.

Так что популярные песни и их авторы живут раздельными жизнями. И пусть твои стихи звучат в каждом доме с утра, начиная с физзарядки, пусть девочки переписывают их друг у друга нарасхват, а солдаты маршируют с ними по мостовой - ты не возомни о себе лишнего: для деятелей высокой Музыки и Поэзии, так уж повелось, ты прохиндей из какой-то параллельной культуры, что-то среднее между баянистом-затейником и сочинителем кроссвордов для "Огонька". И ничего тут не поделаешь, обижайся - не обижайся, испытано в жизни и проглочено. А если обижаетесь, откройте журнал на последней странице - и можете разгадывать кроссворд. Успокаивает.

"ДАВАЙТЕ ЖИТЬ ДРУЖНО!"

При мне как-то Владимир Цыбин, поэт не из худших в длинном списке Союза писателей, сказал другому: "Вот и еще одного потеряли". Я прислушался: кто это там умер? Оказалось - не умер. "Толя Поперечный в песню ушел!" Вот оно что: семья поэтов потеряла своего, к чужим ушел, в песню - погиб для настоящей поэзии. А Толя, промежду прочим, и всегда в песне не был посторонним, и до сих пор у него это неплохо получается. У Цыбина - нет, а у Толи - да!

Вот они там в своем кругу, в Союзе писателей, и придумали нам кликуху "поэт-песенник", что, видимо, должно означать - поэт ненастоящий, уцененный, секонд хэнд. И взглядом таким провожают при встрече: один глаз - с презрением, а второй - с завистью. Почему?! Тех-то, что песни пишут, лучше или хуже, их и всего-то человек десять-пятнадцать было на всю 170-миллионную русскую поющую аудиторию.

Во-первых, потому что нередко стишки "тех" и впрямь бывают колченогими, как бы и не стихами, а глядишь, повезло - и вся страна подхватила, запела. Фокус. А если вся страна, то как следствие появляется во-вторых: со всей страны копейки стекаются в рубли. А рубли в чужих руках - это, знаете, обидно. Но они приходят, рубли, только за сверхпопулярные песни, а вы попробуйте такую написать.

А что играют в ресторане?

А то, что люди захотят,

Те Мани-Вани-гулеване,

Откуда денежки летят.

А я сижу, счастливый вдвое,

Что я не веники вяжу.

А как нам пишется такое,

Вот это я вам не скажу.

Песня пишется лаконично, как выстрел, если хотите, как телеграмма. "Вася еб твою мать подробности письмом". И то, что украшает стихотворение, как правило, противопоказано песне.

Три минуты, три минуты,

Это много или мало,

Чтобы жизнь за три минуты

Пробежала, пробежала.

Три минуты, три минуты,

Это много или мало,

Чтобы все сказать,

И все начать сначала.

И еще. Вот сейчас расплодилось многотысячное войско новых артистов и, чаще всего, авторов. Их песни кажутся мне каким-то кошмаром, бредом, набором слов. Я так записываю "рыбу", когда мне надо подтекстовать музыку. Придумывается строчка, иногда даже удачная, и раз тридцать повторяется. И - хит!

Прав ли я в своем высокомерии? Скорей всего не прав. Во-первых, не бывает, ну не может быть много тысяч талантов, земля не родит. А во-вторых, и в главных: я не могу судить своей меркой этот разговор молодых. Молодые - у них другие чувства, и они сами выбирают код общения, понимают друг друга и балдеют под эту, на мой взгляд, бодягу. Трудно быть не мудрым, а старым!

А дело все в том, что стихи редко становятся песнями, они просто для этого не приспособлены. Вы можете, конечно, опровергнуть мой тезис примерами, но это будут именно те исключения, которые подтверждают правило. Сам я, когда ко мне приходят стихи, не в состоянии отключиться и написать песню - это две разные субстанции: стихотворение и стихотворение-песня. И две разных специальности. При этом и то, и другое - поэзия, и обе эти профессии называются - поэт.

Но вот вам сегодняшнее письмо ко мне - таких я получил сотни - из Севастополя. "Дорогой Михаил Исаевич, извините за беспокойство, но решился таки обратиться к Вам с необычайной просьбой (чувствуете, я сохраняю стиль? М.Т.). Я Ваш давний почитатель, с большим трудом смог приобрести на Украине Вашу книгу "Погода в доме". Стихи замечательные. (А книжка-то - вовсе не стихи, а сборник моих популярных песен! - М.Т.) Есть у меня мечта иметь книгу с Вашей авторской надписью. Аккуратно отделил из книги титульный лист и выслал Вам с просьбой надписать его для меня, а затем я аккуратно верну этот лист обратно в книгу. Владимир Немков".

Значит, можно и песни читать, как стихи. Наверное, он их просто знает наизусть, человек из поющих, а это и вовсе приятно для автора, и я понимаю, может родить в ком-то зависть. И я умею завидовать, но надо же и своей завистью руководить!

Лермонтову завидую. "Ты знаешь, кто такой поручик Лермонтов?" - "Так точно, знаменитый песельник, ваше высокоблагородие... Мы у лейтенанта Нежнина ихнюю песню списали "Спи, младенец" и распевали в казарме" (Лавренев. "Лермонтов").

Беранже завидую. Вот как о нем Вяземский в "Письмах из Парижа" написал: "Беранже не классик и не романтик, не трагик и не эпик, а просто песельник; но при том по дарованию едва ли не первый поэт Франции".

Высоцкому завидую. Писал и пел вроде бы песни, а если кого и напишу в наше время с большой буквы - Поэт, то это и будет именно Владимир Высоцкий.

Ребята, давайте жить дружно!

ПТИЦА ФЕНИКС

Заграничные поездки - редкость в советские времена. Творческий импульс, стихи, появлявшиеся в результате таких скоропалительных набегов, малопродуктивны, поверхностны, журнальны, это напрасно затраченное время.

Но это выяснится потом, а тогда - никого за границу не выпускают, но наш Союз писателей, как весьма доверенная у партии организация пропагандистов советского образа жизни, - исключение. И как же не воспользоваться таким шансом, тем более, если Таисия Николаевна, низшая инстанция, оформляющая поездки, благосклонна к вам и вашему творчеству! Низшая инстанция чаще всего надежнее, чем высшая. Она клеточки заполняет.

А в какой-нибудь беспроблемной Швеции писатели атакуют гидессу Марью Густавссон вопросами-ответами типа:

- Скажите, а в Швеции платное образование? У нас образование бесплатное!

- В Швеции все бесплатно! Включая высшую школу. Включая обеспечение учебниками. И наглядными пособиями. Включая завтраки и обеды для школьников. А также студентов. И преподавателей!

Скушали кусок дерьма, но будут и дальше нарываться на подобные оплеухи. "А как у вас с медициной? У нас бесплатная медицина!.." А шведов, оказывается, бесплатно лечат во всем мире, где бы швед ни заболел, - карточка у них такая семизначная. И когда выяснится, что группа не подготовлена и становится стыдно за свою страну даже приставленной кэгэбэшнице от Интуриста, а в этой чертовой Швеции все оказывается в порядке, ну в полном порядке, чтобы снять неловкость, я пытаюсь обратить автобусный диспут в шутку:

- Марья, скажите, а насморк в Швеции бывает?

А на приеме в советском посольстве - аншлаг, все больше домочадцы посольских. Писателей, нас, пригласили всего троих: Юрия Бондарева, Льва Славина (автора пьесы "Интервенция" - фильм тогда лежал на полке) и Михаила Танича. По системе вопрос-ответ-банкет, как выяснилось, к моим коллегам интереса как бы и не было. Хоть и уважаемые люди. Зато меня засыпали записками. По поводу песен тоже, но главным образом интересовала информация из первых рук о частной жизни звезд родимой эстрады: и кто сейчас муж Пугачевой, и правда ли, что одну известную певицу побивает ее законный муженек, и кто за кого поет песни в каком кинофильме, и почему я отдал песню "Проводы любви" Вахтангу Кикабидзе, а не Иосифу Кобзону?.. Литературе пришлось подвинуться, а мне было немножко неловко за столь невысокий средний уровень среднего посольского человека, как-никак шпионы все же! Виски немножко снял напряжение, и советник посольства готов был поделиться со мной сведениями самого конфиденциального свойства: и сколько их здесь, и зачем столько, вполне не подозревая меня в связях с государственным департаментом. И он был прав! Информация пропала, как в черной дыре.

А следующим вечером, не помню уж каким образом, возникла такая узкая компания, как Юрий Васильевич Бондарев и я, и больше никого, и направились мы немедленно, глазея по сторонам, в ближайший кинотеатрик. Там шли, через сеанс, два кинофильма: "Олег Попов", а второй назывался "Бордель". Угадайте, на какой мы решили идти единогласно? Вы правы. И этот вечер остался в памяти, и частичка нашего нечаянного мужского панибратства. И назавтра Юра и его жена Валя были добры и даже одолжили мне кроны на солнцезащитные очки. А потом мы разъехались по домам, два откровенно, хоть и непонятно почему, несовместимых человека: лауреат Ленинской или Государственной премии и секретарь российского Союза писателей и рядовой Иозеф Швейк, песенник из роты подпоручика Дуба, чтобы никогда больше не повидаться и не переброситься даже парой слов. Долг я, правда, завез в Москве и передал через секретаршу.

Я поездил по свету, спасибо тебе за одно это, а больше ни за что, дорогая моя писательская организация. По глупости тогдашней пришло дурацкое вдохновение, и было написано много заграничных стихов, которые никогда и нигде я перепечатывать не буду. Например, из Италии:

Мы были двое,

Без свидетелей

Я и великая страна

Трех христианских

Добродетелей:

Надежды,

Веры

и Вина.

А в Нью-Йорке, в Организации Объединенных Наций, гид сказала: "А эту картину подарил ООН знаменитый художник Такой-то! Картина символизирует возрождение мира из пепла войны наподобие сказочной птицы Феникс".

И одна ленинградская поэтесса, которая ни на что не поднимала глаз, а все строчила и строчила в свой блокнот, спросила:

- Простите, мадам, как вы сказали, птица?..

Что нужно советскому человеку за границей? Один эстрадный артист так тогда ответил на этот вопрос:

- Советскому человеку за границей все нужно!

ОТРИЦАТЕЛЬНЫЙ ГЕРОЙ

Что за человек возникает из разбросанных этих заметок? Во-первых, я или не я? А во-вторых, какой же я на самом деле? Где граница между моими добродетелями и недостатками, можно ли, как в той детской игре, отвернувшись, по наводящим вопросам сразу угадать: Михаил Танич.

Начну с недостатков. Этот тип честолюбив и задирист от природы, может обидеть словом и вызвать на себя огонь, от которого не найдет защиты. Раньше находил, а потом кураж растерялся по ухабам невзгод.

Толстяк, в котором лишних килограммов 15-20 веса, прибрюшистый, вдобавок модник, но всегда плохо одет: во-первых, уже сказано почему - толстоват, а во-вторых, есть проблемы и со вкусом.

Редко с кем пускаюсь в настоящую дружбу, как говорится, редко с кем пошел бы в разведку (правда, и без вас в разведку не пошел бы и вам не советую - не ресторан!). Все больше приятельства на почве работы и застолья.

Люблю свою жену, но разве есть в этом заслуга, другого и выхода не бывает, противоположное просто недальновидно и невыгодно: зачем тогда жена?

Недостаточно образован, но защищен скорострельностью мысли, бывает, что находчивость заменяет мне знание предмета. Схожу за умника.

Иногда требую с других лишнего и бываю нетерпим и несправедлив.

Да что я так перед вами заголяюсь, как на исповеди? Есть же у меня и что-то хорошее, положительное? Есть! Это смелость, а может, и глупость рассказать о своих недостатках. Не каждый решится. Я вот решился. Надо сказать, что кое-что еще и утаил.

Теперь, когда вы все обо мне знаете, если увидите на улице толстяка, копошащегося возле старенького "мерседеса", не умея его завести, и вытирающего ветошью грязные, в масле руки, - это я, смело подходите за автографом, получите обязательно!

6 : 1

Конец войны, 8 мая 1945 года, застал меня на марше, в немецком городке Цербсте, на родине нашей царицы Екатерины Великой, если помните, она Ангальт-Цербстская принцесса. А потом - и на Эльбе! О том, что закончилась война, сказали нам польские солдаты в конфедератках. И как-то сразу наступила оглушительная тишина и стало нечего делать. Счастье, что, кажется, остались живы, сразу не осенило.

Начали делать самогонку. Всегда найдутся умельцы и сруб поставить, и роды у кобылы принять, а уж самогонку выгнать... сколько хотите! Самогон - не забывайте великое это слово.

А потом переехали мы и за Эльбу, в небольшой тюринг-ский городок Бернбург, заняли там казармы, еще вчера американские. Вырезали полуголых красавиц из тысяч разбросанных по полу цветных журналов и прикололи на стены над кроватями. Ненадолго - комиссары быстро навели порядок с голыми грудями. И под корень - нашу грешную молодость!

Началась отложенная на четыре года мирная жизнь, без ежедневных смертей. И внизу, в парке, был футбольный стадион, настоящий, с большой трибуной. И пришел оттуда как-то солдатик наш Женя Черный (фамилия такая, сам-то он был голубоглазый блондин) и говорит: "Сегодня немцы первенство то ли Тюрингии, то ли Саксонии разыгрывали, в один день, с выбыванием, два тайма по тридцать минут. Футбол такой послевоенный, в общем, мы их штуки на три понесем! Я договорился на пятницу. Майки они нам в красное выкрасят".

Понесем так понесем. Набиваем шипы. А в среду вышли в город - батюшки, все, что можно, заклеено бумажными афишами розового цвета, из угла в угол, по диагонали огромными буквами (позвольте сразу переведу с немецкого) - ФУТБОЛ. В левом верхнем углу: "Ваккер. Бернбург", а в правом нижнем скромненько: "Красная Армия". Цена билета 2 марки.

Ну, афиша и афиша, мы же их понесем, какая разница, что они нас обозвали "Красная Армия", они же без умысла, правда, получается как бы мы ЦДКА, а не команда артиллерийской воинской части, не очень-то и умеющая играть в этот самый футбол. Но мы же их понесем!

И торжественный день первого после такой войны международного футбольного матча настал. Играл духовой оркестр. Офицеры и генералы заполнили трибуну. Немцы проходили через единственный столик, где продавались билеты, хотя войти на стадион можно было и со всех четырех сторон парка, где билетов не продавали. Мы надели выкрашенные пятнами в какой-то свекольный цвет майки, разноперые трусы, гетры и бутсы. Началась разминка.

В воротах у нас стоял невысокого роста, очень прыгучий сержантик Павлик Мишин, акробат из московского цирка, один из ассистентов знаменитого Карандаша; он показывал чудеса, а били ему по воротам мы четверо, и было не стыдно за то, как мы это делали. Все немецкие мальчишки столпились за нашими воротами - хороший признак! Но кто такие пять-шесть остальных наших игроков, не знали не только немцы, не знали и мы сами.

Не прошло и пятнадцати минут, как немцы привезли нашему Павлику три гола. Позор! И как-то так странно играют: все больше назад мяч отдают, а потом пас, рывок - и штука! После мы узнали: они с завода "Юнкерс", всю войну дома прожили и в футбол играть не прекращали. Они были командой, а мы только что из окопов выбрались, еще от пороха не отмылись.

И тут Женя, тот самый, что стоял у истока этой авантюры, забивает приличный гол с левого края. 3 : 1. Нам что-то показалось, а точнее померещилось. Они забили "Красной Армии" еще три гола, и с понурой головой, матерясь, расходились наши офицеры с трибуны. А заплатившие по две марки немцы, наверное, вспоминали своего Геббельса и его пропаганду: футбола у русских не может быть! Откуда?

Нам удалось через месяц сыграть с "Ваккером" вничью 2 : 2, но уже без афиш, без офицеров на трибунах и без того удивившего нас столика с билетами по две марки. А весь этот месяц мы готовились к первенству Группы войск и давали объяснения в СМЕРШе и комитете комсомола: кто заварил этот позор? Кто-то даже распрощался с комсомольским билетом: это и впрямь очень сильно смахивало на провокацию.

Когда через много лет, штатский, я приехал в город Бернбург и был принят в магистрате, весь магистрат был выстроен в холле, и выступая у микрофона, бургомистр сказал: "Он в сорок пятом году пришел сюда с Красной звездой". Я нашелся и сказал: "Я и сейчас с красной звездой!" Невесть откуда ген патриотизма взыграл. Потом я понял: они чествовали никакого не писателя, а участника того исторического матча - легенды маленького города Бернбурга на реке Зааль - Бернбург ан Заале.

А МОЖНО РУКОПИСЬ ПРОДАТЬ?

Несут на рынок тетеньки

Молочные бидоны,

А я с платком и ботиками

Хожу вокруг роддома.

Разводятся, влюбляются,

А ты - одна ответчица

За то, что прибавляется

Сегодня человечество.

Что есть единица измерения писательской жизни? Вы скажете - жена. При какой жене Юрий Нагибин писал сценарий "Рахманинов"? Можно приблизительно ответить. А при какой тот же сценарий писал с ним Андрон Кончаловский ответить значительно труднее. Так вот, решительно нет, не жена, а книга есть единица измерения жизни писателя. Притом не просто написанная, а изданная книга.

Вы принесли домой сигнальный экземпляр, а он пахнет типографской краской, сладчайшим запахом прогресса и лично вашего успеха, стихотворением Пушкина "Пророк", и домочадцы обступили вас и поздравляют, и книга бережно переходит из рук в руки, а тут уже и кто-то звонит по телефону - завидует.

Как, чьи и сколько издавать книг - решалось в Большом Союзе на Поварской. Сколько эшелонов бумаги отдать на эпопеи Георгия Мокеевича Маркова и сколько оставить на эпопеи Петра Проскурина? Это были игроки на главном корте, остальные играли на боковых, а такая мелочь, как я, вообще без сеток и в расчет не бралась. Но сколько-то бумаги было и в распоряжении издательства "Советский писатель", неподалеку от господствующих высот, с которых литература простреливалась удобно, как боевиками в чеченских горах.

Моя же очередная хилая рукопись годами пылилась в шкафу отдела русской советской поэзии, которыми - и шкафом, и отделом - заведовал Егор Александрович Исаев, поэт-лауреат, больше известный своей кипучестью и должностью, а не стихами.

Книжек за всю мою жизнь вышло у меня примерно 15-16: по восемь стихотворения и отдельно - песни. Некоторые писатели расставляют свои пять-шесть книг, изданные десять-двадцать раз, обложкой, а не корешками анфас, и создается впечатление, что здесь живет автор большей части написанного человечеством за всю историю. Плохой фокус.

Мне таким не похвалиться - книжки мои в большинстве своем выглядят сиро, даже убого, как похороны по третьему разряду. Да и не найти мне их все в моем захламленном дому для того хотя бы, чтобы посчитать. Выходили они, особенно четыре книжки в "Советском писателе", трудно. Придешь к Егору Исаеву справиться, как дела, а он или мимо пробежит, сверкнув красными глазами (плохо "просыхая", плохо высыпался), не заметит, а то буркнет на ходу:

- Все хорошо у тебя, старик, относимся к тебе архиположительно!

Тоже мне Ленин! Только что не картавит. Так рукопись второй моей московской книжки пролежала в шкафу 12 лет. А издай ее Исаев через год, может, я и песен бы с горя писать не стал? Так что - судьба?

Давненько как-то, уж сам не знаю как, оказался я в Переделкине в компании молодых талантов за бутылкой на чьей-то снимаемой территории - тогда бывшие студенты Литинститута старались не покидать этого благословенного места, все-таки под бессонными абажурами Леоновы, Катаевы и Федины и делали здесь собственно советскую литературу. Был за столом и Егор Исаев. Но больше других выступал и кипятился такой Максаев, видимо, детский поэт, которому дорогу перешли лично Маршак и лично Чуковский.

Он говорил примерно так:

- Эти жиды полностью захватили детскую литературу. Ты погляди - Агния Барто, Корней Чуковский!

- А Чуковский-то при чем?

- Да жид он, знаем мы. Подкидыш.

- Скажи еще Сергей Михалков.

- И до этого доберемся.

Я был тогда приезжим, вообще - никто, в драку не лез, но заметил: антисемиты, даже молодые, даже за пьяным столом, совсем не говорят, как все мужики, о женщинах - только о евреях!

Такой дух стоял и в редакции Егора Александровича Исаева в издательстве "Советский писатель". Я мог бы пойти и в другое издательство - например, в "Молодую гвардию", но знал: там еще больше "спасали Россию" и самого Егора могли посчитать за еврея.

А потом, с перестройкой, как-то поубавилось этого духа, и меня пригласил на беседу сам главный редактор "Совет-ского писателя" Массалитин, человек интеллигентный. Говорил о своем ко мне расположении, велел секретарше чай с печеньем и карамельками накрыть, мило поговорили. Вскорости его сняли. Не хищник!

А Егор Александрович, уж ему лет 15 как на пенсию пора, гляжу, в другом издательстве трудится. Есть, есть у нас незаменимые люди!

Была у меня все же в "Совписе" одна книжка стихотворений, "Мемуары" называется, которую не стыдно и кому подарить. Сделал ее сам главный художник издательства Володя Медведев. Приятные гравюры, хорошая бумага. Наверное, еврей. Почему я так думаю? А он женат на литовке, а может быть, и на эстонке. Подозрительно, верно?

И вот совсем уж недавно, к юбилею, двумя изданиями вышла у меня как бы итоговая книга стихотворений "Жизнь" - оба издания пристойные: и ту, Издательского Дома Русанова, можно на полке обложкой к гостям поворачивать, а уж другая... Другую в Риге выпустили, как подарок клиентам своего "Parex"-банка. И мне часть тиража презентовали. Эта штучка и вовсе с золотым обрезом, как старинные книги, и вычитана хорошо - ни ошибочки. А золотой обрез даже и не в Латвии делали (там не могут!), а сшитую уже книжку в Швецию посылали. Спасибо Вам огромное, Нина Георгиевна Кондратьева! Целую тебя в щечку, Ниночка!

Еще два слова о Егоре Исаеве можно? Как-то пригласили по телефону из Союза и меня прийти к памятнику Пушкину, в день его рождения венок возлагать, телевидение суетилось. Откуда ни возьмись, и Егор появился. Оглядел всех приглашенных - ни Георгия Мокеевича, ни Верченко, ни Сурова, а Таничи - есть, набежали, самозванцы! Лжедмитрии! Стал Егор Александрович впереди меня, такой уместный, такой импозантный на фоне великого Поэта, и президентским жестом ленточку на венке лично поправил.

"КРАСНОЕ СОЛНЫШКО"

В Кисловодске я появился не развлечения ради, а когда мои килограммы превысили возможности расширенного футболом сердца.

Так хорошо писалось среди солнца и кислорода после московской суеты и забот. Я потому вспомнил этот город, что там провел много весен (я всегда приезжал в мае, после весенне-зимнего московского бесцветия) среди сирени и тюльпанов и первобытного запаха шашлыка с мангалов, расставленных мне на зависть там и сям в парке, и пирожных. Но я приезжал сюда как борец с весом и, значит, со всеми этими бубликами. Я был мастером спорта по этой борьбе - я побеждал.

Репродуктор. Зеркало.

Кресло и кровать.

Десятиметровочка

Жить да поживать!

Солнечные зайчики,

Вдоволь тишины,

С детками и с предками

Разъединены.

То есть все по-прежнему,

Только связь идет

Через электричество

И водопровод.

В связке, над ущельями,

Лазит кто не трус,

Ну, а нам достаточно

Вида на Эльбрус.

Будто остановлено

Дней веретено

И твое владычество

Вдруг отменено.

Погляжусь я в зеркало

Экое мурло!

А в душе у пугала

Ясно и светло.

Далека владычица,

Далека Москва,

И солнечными зайчиками

Прыгают слова.

А с утречка - в горы, быстрым шагом. Обгоняя десять - тридцать - сто профсоюзников, на "Красное солнышко", а там - стакан козьего молока и еще выше. Попутчики присаживались на лавочке, поэт Женя Винокуров, например. И ожидали моего возвращения, тоже пьяные от утренней свежести, и кормили белок семечками.

А потом приходил ко мне известный в городе человек - Борис Матвеевич Розенфельд, артист местной филармонии, книгочей и книжник, и приносил подборки редких журналов - "Весы", "Аполлон", "Столица и усадьба", "Перезвоны" и другие. В его библиотеке тысяч на десять единиц книги были подобраны одна к одной: весь Серебряный век, весь прижизненный Маяковский, Есенин, Северянин и так далее.

Книжник он был всесоюзноизвестный, из тех, что обмениваются раритетами по переписке. Однажды в его собрании появился сам первособиратель Смирнов-Сокольский.

- Я слышал, что у вас имеется "Мнемозина"?

- Это правда. Можете подержать в руках.

- Восторг! А запах! Готов предложить вам за нее две тысячи рублей. Новенькими. Как настоящие.

- Я вам отвечу завтра. Вот только посоветуюсь с Михаилом Таничем. Не возражаете?

- Завтра - я снова у вас в гостях.

Завтрашний разговор.

- Ну, что вам посоветовал ваш ребе?

- Он сказал: не торопитесь. Так вы - человек, у которого есть "Мнемозина". Ни у кого нет, а у вас есть! А продав ее, вы будете человеком, у которого есть две тысячи рублей. Даже у меня найдутся две тысячи рублей - я же ни черта не ем!..

А перед вечером мы сидели на симфоническом абонементе кисловодской филармонии, и оркестром дирижировал молодой Симонов, будущая звезда Большого театра. И говорили о Викторе Андрониковиче Мануйлове, самом большом ученом-лермонтоведе, с которым Боря дружил и который был частым гостем Кисловодска и Пятигорска. Боря Розенфельд - автор статей в Лермонтовской энциклопедии, так как и сам посвятил много времени теме "Лермонтов в музыке".

А потом Борис Матвеевич начал выпрашивать у меня и собирать черновики стихотворений, написанных в Кисловодске. Год за годом все больше, и стал он консультировать многих, в том числе и меня, по теме "Михаил Танич". У него есть многое, чего нет у меня, считая, правда, что у меня нет ничего - я рву черновики. Но если когда-нибудь кто-то и займется моим творчеством (уже была одна такая аспирантка из Волгограда), то вот вам надежнейший адрес: Кисловодск. Директор Театрально-музыкального музея Борис Матвеевич Розенфельд. Он вечен.

Последнюю книгу стихотворений, изданную "Parex"-банком в Риге, я подарил Борису Матвеевичу с надписью: "С уважением, главному лермонтоведу от слова Танич". Пусть и нескромно, но так уж вылетело!

Я давно не езжу в Кисловодск - не та кардиограмма! Но мои молодые годы все бегут, обгоняя, тьфу ты, отставая от мускулистых и загорелых санаторников, пропуская вперед десять - тридцать - сто человек, одетых в стандартные "Адидасы".

Как вспомню сейчас этот почти альпинистский подъем, так сразу дух захватывает, а дух я сейчас "запиваю" нитроглицерином.

ЧИСТИЛИЩЕ

Центральный Дом литераторов! Вожделенный для простых смертных клуб литературных небожителей, с дверьми, раскрытыми на две улицы - на Герцена и на Поварскую. Раскрытыми, увы, не для нас, писателей-тунеядцев, существующих на птичьих правах нечастых гонораров. Здесь, в Дубовом зале бывшего особняка графини Олсуфьевой, можно было среди дня встретить вальяжного антисемита Леонида Соболева в комбинезоне, с его офицерским заказом: триста водки и черная икра, и никаких тебе пошлых котлет по-киевски. Семитов, впрочем, тоже хватало. А вечерами на чей-то гонорар гуляли целые компании. В ресторане было пьяно, невкусно и дорого, но здесь решались серьезные вопросы: против кого дружим, куда едем, какой тираж? А у входа - всегда траурное объявление о чьей-то смерти.

Не мог я, ну никак не мог прийти сюда с моей Лидочкой поужинать. Мало ли что вся страна поет мои песни, уже десятками, что такое, в сущности, песня? Дешевка, эфир - тьфу и нету. И ходили мы с голубушкой кой-когда в "Арагви", в "Узбекистан" - дал червонец швейцару, и ты уже полноправный член Союза шашлыков и хачапури!

Однако именно здесь, в застолье этого ненавистного Дома литераторов, пригласили меня в Союз писателей. Добрый человек поэт Миша Львов спустился со второго этажа, как ангел, принес чистые бланки необходимых анкет (тебе пора!), и покатились мои путаные данные по пяти инстанциям этого почти масонского чистилища: секция поэтов Москвы, приемная комиссия Москвы, секретариат Москвы, секретариат России и уже, как Папа Римский, секретариат Большого Союза.

Всюду напросвет глядели, разумеется, сомневались (рецензии Маргариты Алигер и Леонида Мартынова особо не церемонились с претендентом, но что-то вроде есть), однако благословили, представьте, всего при одном воздержавшемся. Чтобы я в каждом мог его заподозрить и на всякий случай всех ненавидеть. Что мне и тогда, и теперь удается в лучшем виде. И когда уж получил я впоследствии не понадобившийся мне членский билет Союза писателей СССР за № 7695 (представляете, сколько уж гениев набралось!), а вместе с ним и право приходить на хаш и хинкали в ресторан, мы продолжали с Лидочкой посещать "Арагви", где не надо было униженно проходить мимо цедеэловских овчарок на входе и бывших понятых в гардеробе. Боже, прости мне это злопамятство - я ведь ничегошеньки к ним не имею. Все мои претензии и всегда персонально обращены к усатому дьяволу в солдатском френче из города Гори, остальных всех уж он воспитал по образу своему и подобию.

Помню, в глазах зарябило, когда пришел на секцию поэтов - столько знаменитостей, и качеством, и количеством. Вел заседание вальяжный, обложенный только что купленными в книжной лавке новинками маститый Ярослав Смеляков. С приклеенной в углу отвислой губы папиросой, скульптурный, он листал мою анкету. Процедил: "Да он еще и сидел!" - оказалось, что в его понимании это было похвалой - он и сам, бедолага, там досыта накувыркался. "Почитайте нам что-нибудь!" К этому я был готов, чего не сказать о трех не совсем удачно на нервной почве выбранных для чтения стихотворениях. Я тогда еще подавал надежды, учился. Учусь я еще и сейчас, но уже не подаю надежды.

- Ну что ж, - поспешил Ярослав Васильевич, - и стихи он нам прочел пристойные. Я думаю...

- Особенно два! - вякнул не к месту рядом с ним сидевший поэт Николаев, какой-то чин в секции.

- Все три! - подвел черту Смеляков.

Так счастливо окончилось мое первознакомство со столичными поэтами, большинство из которых я знал только по их книжкам. Да и рекомендации у меня были серьезные: категорические и, можно сказать, художественные - от Александра Межирова и Марка Соболя и коротенькая, сквозь зубы (Лариса Васильева попросила) - от Виктора Бокова. Все трое - по-теперешнему авторитеты. Поклон мой вам, люди хорошие, запоздалый, за поддержку.

Конечно, я перестал быть отщепенцем, кустарем-одиночкой, стал членом, как бы даже передовым членом общества, но как был, так и остался никем для этого высоколобого собрания. Чужак. Выскочка. Песенник. Дешевка! Если и литература, то второго сорта. Вольно вам так считать, господа, а мы хором, всей страной будем петь мои песни. Вспомню, к слову. Было время, когда Римма Казакова, тогда секретарь Союза писателей, дама достаточно бесцеремонная и не очень жаловавшая нашего брата (под нашим братом имею в виду лично себя), вдруг прониклась уважением к Лене Дербеневу, автору множества известнейших песен. И ну его изо всех сил по делу, а не по блату, устраивать в Союз писателей, вот решила сделать богоугодное дело, и все.

Не тут-то было! Ее товарищи - "гении" - выставили заслон: не пущать! И так и не приняли талантливого поэта в Союз.

Сейчас совсем другие времена: соревнуясь между собой, разные союзы писателей наперебой набирают новобранцев. Российские - себе, московские себе. Надо осторожно обходить оба этих дома, а не то схватят под мышки - и в Союз. Вот потеха!

Тюльпаны разводят

Соседи мои, латыши.

Весною восходят

Тюльпаны - их песня души.

Лилового цвета,

Медового цвета,

Голландских и финских кровей.

Поползал по грядкам хозяин,

Загрузка...