ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПРЕТОР 68-64 гг. до н. э

Nam eloquentiam quae admirationem non habet nullam iudico.

Красноречие, которое не потрясает, я не считаю красноречием.

Из письма Цицерона Марку Юнию Бруту.

48 г. до н. э.

X

Я возобновляю свой рассказ, пропуская два года, прошедшие после уже описанных мною событий, и, боюсь, эта элизия многое говорит о человеческой природе. Ведь читатель может спросить: «Тирон, почему ты пропустил такой значительный срок в жизнеописании Цицерона?» На этот вопрос я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-то счастье».

Деятельность сенатора на должности эдила оказалась весьма успешной. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем в процессе над Верресом. В знак благодарности за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой не только отпускали ему товар по низким ценам, но однажды даже прислали груз зерна и вовсе бесплатно. Цицерон был достаточно умен, чтобы делиться подобными преимуществами с другими – полезными – людьми. Из своей конторы эдила, располагавшейся в храме Цереры, он распорядился раздать этот бесплатный груз для дальнейшего распределения наиболее уважаемым жителям Рима, в руках которых находились рычаги реальной власти над городом, и в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он сумел создать себе такой мощный выборный механизм, равного которому в Риме не было (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течение часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.

Если какой-нибудь застройщик или владелец лавки нуждался в той или иной лицензии, или просил, чтобы его дом обеспечили водоснабжением, или выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно их нужды попадали в поле зрения двух братьев – Цицерона и Квинта. Именно столь пристальное внимание к таким банальным, казалось бы, людским нуждам вкупе с его блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся политиком. Он даже сумел организовать (на самом деле это, правда, была заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику столь ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей на трибунах поднялись и восторженными криками приветствовали Цицерона, сидевшего в ложе. «Если столь много людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, – говорил он мне позже, – поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь почитал его еще и за покровителя спорта.

Хорошо шли дела Цицерона и в области юридической практики. Гортензий после года ничем не омраченного и столь же ничем не примечательного консульства почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, общаясь со своими украшенными золотом угрями и поливаемыми вином деревьями, оставив практически всю римскую юриспруденцию на откуп Цицерону. Дары и подношения вскоре потекли в наш дом столь щедрым потоком, что с их помощью Цицерону удалось собрать миллион, необходимый для того, чтобы обеспечить брата местом в Сенате. Дело в том, что Квинт, несмотря на то что был скверным оратором, увлекся политикой, хотя, по мнению Цицерона, ему больше подошла бы карьера военного.

Однако при том, что престиж и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, он по-прежнему отказывался переехать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд в фешенебельные кварталы Палатинского холма неблагоприятно скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет своих будущих гонораров и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима и любопытных глаз городских избирателей, в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.

Когда он впервые привез туда Теренцию, она по своему обыкновению поворчала, заявив, что от горного климата у нее разыграется ревматизм, но я видел, что в глубине души ей было приятно стать хозяйкой такого шикарного поместья, расположенного всего в половине дня пути от Рима. Соседнее поместье принадлежало Катуллу, неподалеку располагалась и вилла Гортензия, но неприязнь, разделившая Цицерона и аристократов, была столь сильной, что ни один из них ни разу не пригласил его на ужин. Это не только не расстраивало, но, наоборот, забавляло Цицерона, который долгими летними днями писал или читал на лужайке в тени раскидистых тополей. Его веселила и мысль о том, что раньше этот дом принадлежал самому выдающемуся герою «благородных» – Сулле, и Цицерон знал, как бесятся аристократы при мысли о том, что такое памятное место попало в руки какому-то «выскочке» из Арпина.

Вилла не ремонтировалась уже десять с лишним лет, и главной ее достопримечательностью являлась стена с фреской, на которой был изображен сам диктатор, принимающий очередную награду от своих войск. Цицерон побеспокоился о том, чтобы все его соседи узнали: первым делом, приступая к ремонту, он приказал побелить эту стену.

Счастлив был тогда Цицерон – в тридцать девятую осень своей жизни. Преуспевающий, популярный, хорошо отдохнувший за лето, проведенное на природе, он был полностью готов к выборам, которые должны были состояться в июле следующего года. Он тогда достигнет возраста, когда можно будет претендовать на должность претора – последнюю ступень перед сияющей вершиной консульства.

И вот на этом стыке жизненных пластов, когда бытие Цицерона было вновь готово забурлить, подобно бьющему ключу, начинается второй этап моего повествования.

* * *

В сентябре был день рождения Помпея, и уже третий раз за последние три года Цицерон получил приглашение на пиршество в связи с этим событием. Прочитав его, он издал мучительный стон, поскольку уже успел усвоить: нет на свете более тягостной обязанности, чем дружба с великим человеком. Поначалу Цицерону льстило быть допущенным в близкий круг Помпея, но вскоре ему надоело выслушивать одни и те же солдатские анекдоты и военные истории, которые обычно иллюстрировались «маневрами» на обеденном столе с помощью тарелок и прочей утвари. Устал Цицерон и от слышанных десятки раз рассказов о том, как молодой полководец перехитрил три марианские армии в Ауксиме, или перебил семнадцать тысяч нумидийцев в возрасте двадцати четырех лет, или наконец сокрушил испанских мятежников при Валенсии.

Помпей отдавал приказы с тех пор, как ему исполнилось семнадцать и, возможно, именно по этой причине не мог похвастать и десятой долей того интеллекта, каким обладал Цицерон. Последний безмерно ценил легкую, остроумную беседу, наполненную тонкими наблюдениями, едва уловимыми намеками и глубокими рассуждениями относительно особенностей человеческой сущности. Для Помпея все это было абсолютно чуждо. Генерал любил поразглагольствовать в одиночку, чтобы все присутствующие при этом молчали и почтительно внимали изрекаемым им банальностям, а потом – развалиться на ложе и выслушивать льстивые трели гостей. Цицерон говорил, что скорее позволит пьяному цирюльнику с Коровьего рынка вырвать себе все зубы, чем согласится снова выслушивать эти застольные монологи. Однако разве у него был выбор?

Проблема состояла в том, что Помпею было скучно. После того как закончился срок его консульских полномочий, он, как и обещал, вернулся к частной жизни в кругу своей семьи – жены, маленького сына и совсем еще крохотной дочки. И что дальше? Не обладая ораторским талантом, он не имел возможности занять себя участием в судебных процессах. Сочинительство также не представляло для него интереса, и ему оставалось только с завистью следить за успехами Лукулла, продолжавшего наносить сокрушительные поражения войскам Митридата. Помпею еще не исполнилось и сорока, а его будущее, как говорит пословица, уже осталось у него в прошлом. Иногда, выбравшись из своего особняка на холме, он в сопровождении пышной свиты друзей и клиентов шел в здание курии – не для того чтобы выступить, а чтобы послушать перебранки между сенаторами. Цицерон, который время от времени сопровождал его в этих бессмысленных вылазках, говорил потом, что Помпей в Сенате напоминает ему слона, который пытается устроиться на жилье в муравейнике.

Но, несмотря ни на что, Помпей оставался самой выдающейся личностью в Риме, обладал обширными связями в мире политики и огромным влиянием на избирателей (этим летом, например, он организовал избрание своего родственника Габиния трибуном). Хотя бы по этой причине с ним нельзя было ссориться, тем более что до очередных выборов осталось меньше года.

Поэтому 13 сентября Цицерон, как обычно, отправился на празднование дня рождения Помпея и, вернувшись вечером, рассказал Квинту, Луцию и мне о том, как оно проходило. Помпей радовался подаркам, словно ребенок, и Цицерон преподнес ему чрезвычайно ценный манускрипт двухсотлетней давности – письмо, собственноручно написанное Зеноном, основоположником стоицизма. Цицерон в свое время получил его в подарок от Аттика, когда слушал курс его лекций в Афинах, и всей душой желал бы оставить эту реликвию в своей библиотеке в Тускуле, но понадеялся, что, подарив ее генералу, сумеет пробудить в его душе интерес к философии. Однако вопреки его надеждам Помпей, едва взглянув на манускрипт, отбросил его в сторону и с замиранием сердца стал разглядывать подарок Габиния – инкрустированный серебром рог носорога, в котором хранились какие-то египетские афродизиаки, приготовленные из экскрементов бабуина.

– О, как я хотел бы вернуть это письмо! – простонал Цицерон, упав спиной на лежанку и прикрыв глаза тыльной стороной ладони. – Сейчас скорее всего какая-нибудь кухарка разжигает с его помощью огонь в плите!

– Кто там был еще? – с неподдельным интересом спросил Квинт. Поскольку он теперь исполнял должность квестора в Умбрии, Квинт вернулся в Рим всего несколько дней назад, и ему не терпелось узнать все последние новости.

– Да все те же, кто крутится вокруг него обычно. Разумеется, наш замечательный новоизбранный трибун Габиний и его тесть Паликан, самый выдающийся танцор Рима Афраний, Бальб – этот испанский ставленник Помпея, и Варрон, его ученый попугай. Ах, да, и еще Марк Фонтей, – добавил Цицерон безразличным тоном, но то, как прозвучала эта фраза, заставило Квинта насторожиться.

– О чем ты говорил с Фонтеем? – спросил он, тщетно стараясь, чтобы голос его звучал так же равнодушно.

– О том о сем…

– О выдвинутом против него обвинении?

– Конечно, и об этом тоже.

– Кстати, кто будет защищать этого мошенника?

Цицерон помолчал, а потом тихо ответил:

– Я.

Для тех, кто не очень хорошо знаком с тем делом, я должен пояснить. Примерно за пять лет до описываемых мной событий Фонтей был наместником Рима в Дальней Галлии, и в одну из зим, когда войска Помпея вели ожесточенные бои с мятежниками в Испании и оказались в окружении, отправил генералу большой груз провианта и новых рекрутов, чтобы тот смог продержаться до весны. С тех пор между этими двумя людьми завязалась дружба. Действуя теми же методами, что и Веррес, и обкладывая местное население различными незаконными поборами, Фонтей невиданно обогатился. Галлы поначалу мирились с этим, убеждая себя в том, что подобные грабительские методы правления являются неизбежными спутниками цивилизации, однако после триумфальной победы Цицерона над наместником Сицилии вождь галлов Индуциомар приехал в Рим и обратился к сенатору с просьбой представлять интересы галлов в суде по вымогательствам.

Луций был всячески «за». Вообще-то это именно он привел в наш дом галльского предводителя – существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон тем не менее ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе заслуживающего доверия адвоката в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, вторым номером у которого был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.

– Но это ужасно! – с возмущением воскликнул Луций. – Ты не должен защищать его! Этот человек виновен в не меньшей степени, чем Веррес!

– Чепуха! – отмахнулся Цицерон. – Он по крайней мере никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что прижал немного виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, – быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой более чем великодушной оценки действий Фонтея, – кто мы с тобой, чтобы решать, насколько он виновен? Это – прерогатива суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?

– Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! – парировал Луций. – Ты собственными ушами слышал, что рассказывал Индуциомар о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей – друг Помпея?

– Помпей тут ни при чем.

– А что при чем?

– Политика, – ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: – Самая роковая ошибка для любого политика – это дать повод своим соотечественникам подумать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня мои недруги, когда я представлял интересы сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.

– А как же галлы?

– Галлов вполне умело будет представлять Плеторий.

– Не так умело, как это мог бы сделать ты.

– Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самую слабую сторону будет защищать самый сильный адвокат. Разве можно найти более справедливое решение?

Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре – немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь в тот момент я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.

– Слова, слова, слова, – горько проговорил он. – Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как и у многих мужчин, твоя сила является и твоей слабостью, и мне жаль тебя, честное слово жаль, потому что скоро ты окончательно запутаешься и уже не сможешь отличать ложь от правды. И тогда ты – конченый человек.

– Правда! – хохотнул Цицерон. – Не самый подходящий термин для философа.

Но эта шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.

– Он вернется, – сказал Квинт.

Однако Луций не вернулся.

В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему судебному процессу. Делал он это с сосредоточенностью человека, которого ожидает неприятная, но необходимая хирургическая операция. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих для себя свидетелей среди офицеров помпеевской армии, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии, которые за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь – это день, а суша – море. Единственная проблема – и Цицерон убедился в этом сразу же, как только взялся за дело, – состояла в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.

Цицерон очень долго сидел в своем кабинете, уставившись в стену, а я в течение всего этого времени ходил на цыпочках, пытаясь не помешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Для того чтобы должным образом понимать действия сенатора, необходимо знать его характер. Какой-нибудь второсортный и циничный адвокат на его месте принялся бы вырабатывать оптимальную тактику защиты, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти что-то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения – и как адвоката, и как политического деятеля. «Убеждает убежденность, – любил повторять он. – Ты должен верить в свои аргументы, иначе тебе – конец. Ни одна логическая цепочка умозаключений, как бы блистательно, элегантно и убедительно она ни была выстроена, не поможет тебе выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».

Цицерону было необходимо найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, отталкиваясь от него, используя его в качестве фундамента, он выстраивал на нем все здание защиты. В последующей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту – одну-единственную – мелочь до космических масштабов и, выиграв процесс, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий аргумент: его клиент – римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, традиционных врагов Рима, поэтому – прав он или нет – осудить его будет сродни предательству.

Именно этой линии защиты придерживался Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке – в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Процесс продолжался с конца октября до середины ноября, защита и обвинение методично вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наконец наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Со своего места позади сенатора я, начиная с первого дня, высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, именно в последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, интересно, о чем он думал, слушая риторику своего двоюродного брата, который разрывал в клочья обвинения против Фонтея. Устремив перст указующий в сторону вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:

– Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели пусть даже верховного галльского вождя можно поставить на одну доску с пусть даже рядовым гражданином Рима? – Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. – Ведь всем известно, что эти племена до сих пор практикуют варварский обычая принесения человеческих жертвоприношений.

Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А как блистательно разыграл он концовку этого спектакля, поставив перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье и с белым льняным платком, накинутым на узкие плечи! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, и это было проделано настолько трогательно, что прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:

– Я прошу судей защитить этого добропорядочного и безупречного гражданина от грозящих ему опасностями нападок. Пусть все увидят, что вы больше доверяете словам своего соотечественника, нежели каким-то пришельцам, что для вас дороже благосостояние земляков, нежели капризы наших врагов, что мольбы этой невинной девы, которая хранит для вас алтарный огонь в храме, вам более небезразличны, нежели наглые претензии тех, кто объявил войну всем святилищам мира. Наконец, судьи, и это самое главное, на карту поставлена честь самого римского народа. Покажите миру, что молитвы весталки для вас важнее, чем угрозы галлов!

Эта речь оказалась триумфальной – как для Фонтея, с которого были сняты все обвинения, так и для Цицерона, которого с этих пор стали считать самым горячим патриотом Рима.

Закончив стенографировать, я поднял глаза, но в бурлящей людской массе уже было невозможно разглядеть отдельные лица. Распаленная речью Цицерона, толпа превратилась в единое существо – беснующееся и выкрикивающее патриотические лозунги. И все же я искренне надеюсь, что Луция в тот день на форуме не было. Тем более что через несколько часов он был найден мертвым в своем доме.

* * *

Это известие застало Цицерона и Теренцию за ужином, а принес его один из рабов Луция. Еще мальчик, он неудержимо плакал, поэтому передать тягостную новость Цицерону пришлось мне. Когда я сообщил ему о смерти Луция, он поднял голову от тарелки, посмотрел на меня невидящим взглядом и ничего не выражающим голосом проговорил:

– Нет, – как если бы во время судебного заседания я передал ему не те документы, которые нужно. И еще долго после этого, словно позабыв все остальные слова, он повторял только одно: – Нет, нет, нет…

Казалось, его мозг отказался работать, и Теренция, первой придя в себя, предложила нам отправиться в дом Луция и выяснить, что же все-таки произошло. Только после этого Цицерон принялся растерянно искать свои сандалии.

– Присмотри за ним, Тирон, – шепнула она мне.

Время лечит боль. Моя память сохранила лишь разрозненные картинки того, что случилось в тот вечер и происходило в последующие дни. Это похоже на обрывки галлюцинаций, остающиеся в памяти после болезни, когда спадет жар. Я помню, каким худым и изможденным выглядело тело Луция, лежавшего в постели на правом боку, подтянув колени к груди и закрыв глаза левой ладонью. Я помню, как Цицерон, в соответствии с древней традицией, склонился над ним со свечой и громким голосом позвал его, чтобы убедиться, что он действительно перестал жить.

– Что он увидел? – продолжал задавать он один и тот же вопрос. – Что он увидел?

Цицерон никогда не был суеверным человеком, но сейчас он был убежден, что перед смертью Луцию явилось некое видение, наполнившее его душу невообразимым ужасом, от которого он и умер. Что же касается причины его смерти, то тут я вынужден сделать важное признание. Все эти годы я хранил тайну, которую могу открыть только теперь, сбросив тем самым тяжкий груз со своей души. В углу маленькой комнаты стояла ступка с пестиком, а внутри находилась какая-то толченая трава. Мы с Цицероном поначалу решили, что это – фенхель, который Луций часто заваривал, чтобы помочь желудку (помимо других хронических заболеваний, он страдал плохим пищеварением). Только потом, наводя в комнате порядок, я взял из ступки щепоть толченой травы, потер ее в пальцах и, поднеся к ноздрям, ощутил пугающий, смертоносный, напоминающий зловоние дохлой мыши запах цикуты. И тогда я понял, что Луций просто устал от этой жизни – от ее несправедливости и разочарований, от своих постоянных болезней, и решил уйти из нее так же, как это сделал его кумир, Сократ.

Позже я намеревался рассказать о своем открытии Цицерону и Квинту, по каким-то причинам не сделал этого, а затем подходящее время ушло, и я решил хранить молчание. Пусть они и дальше считают, что смерть Луция была вызвана естественными причинами.

Я также помню, что Цицерон потратил огромные деньги на цветы и благовония. Тело Луция обмыли теплой водой, умастили благовониями и, облачив в лучшую тогу, положили на погребальное ложе ногами к дверям. Даже несмотря на промозглый и серый ноябрьский день, казалось, что Луций, утопающий в цветах, уже находится в райских кущах Элизиума – страны мертвых. Я помню свое удивление при виде огромного числа людей – друзей и соседей, – пришедших проститься с этим, как всем нам казалось, одиноким человеком, и похоронную процессию, двинувшуюся на рассвете к Эсквилинскому холму. Юный Фругий рыдал взахлеб и был не в силах остановиться. Я помню плакальщиц, и печальную музыку, и уважительные взгляды, которыми провожали нас встречавшиеся по пути горожане. Ведь в последний путь, на встречу с предками провожали одного из Цицеронов, а это имя в Риме теперь кое-что да значило.

Когда мы вышли на замерзшее поле, смертное ложе с телом усопшего положили на погребальный костер – высокую кучу дров, сложенных в виде жертвенника, и Цицерон попытался произнести короткую прощальную речь, но не смог. Он даже не сумел зажечь костер – так сильно плясал в его руке факел, и Цицерон передал его Квинту. Когда языки пламени охватили дерево, присутствующие стали бросать на костер разные подарки: духи, ладан, мирру, и благоуханный дым, из которого вылетали оранжевые искры, кружась, стал подниматься к Млечному Пути. В ту ночь я сидел рядом с сенатором в его кабинете, и он диктовал мне письмо к своему близкому другу Аттику. Из сотен писем, написанных Цицероном Аттику, оно стало первым, которое тот сохранил, и в этом, без сомнения, заслуга Луция и его щедрого сердца. «Хорошо зная меня, – писал Цицерон, – ты способен лучше всех остальных понять, до какой степени опечалила меня смерть Луция и какой потерей стал его уход для моей как личной, так и общественной жизни. Всю радость, которую доброта и щедрость одного человека может даровать другому, я получал от него».

* * *

Несмотря на то что Луций прожил в Риме много лет, он всегда хотел, чтобы после смерти его прах был помещен в фамильный склеп в Арпине. И вот, в соответствии с его волей, на следующий день после кремации братья Цицерон, взяв его останки, пустились в сопровождении своих жен в трехдневное путешествие на восток. Своему отцу они послали известие о произошедшем заранее. Я, разумеется, поехал вместе с ними, поскольку, несмотря на траур, политическая и юридическая переписка Цицерона требовала постоянного внимания. Однако в первый и последний раз за годы, проведенные нами вместе, он полностью пренебрег делами и на протяжении всей дороги молча глядел в окно повозки на пробегавшие мимо пейзажи. Они с Теренцией ехали в одной повозке, Квинт с Помпонией – в другой, причем двое последних постоянно и громко ссорились. Дошло до того, что во время очередной остановки Цицерон отвел брата в сторону и попросил хотя бы ради Аттика (напомню, что Помпония была его сестрой) уладить отношения с женой.

– Если благоприятное мнение Аттика так важно для тебя, почему бы тебе самому на ней не жениться? – едко парировал Квинт.

Первую ночь мы провели на вилле Цицерона в Тускуле, а на следующее утро продолжили свой путь по Латинской дороге и, когда мы достигли Ференция, братья получили известие из Арпина о том, что накануне скоропостижно скончался их отец.

Учитывая то, что ему было уже за шестьдесят и он много лет хворал, вряд ли можно предположить, что старика сразила весть о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей в чаше его жизни. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах,[16] чтобы попасть в такой же, – это уж было чересчур! Мало того, мы прибыли в Арпин в двадцать пятый день ноября, который связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства Аида, которая приводит в действие проклятья живых, адресованные душам мертвых.

Поместье Цицеронов располагалась в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в долине, окруженной высокими горами. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл белый, как покрывало весталки, снег, который останется на них до мая. Я не был здесь целых десять лет, и теперь в моей душе родились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с растущими вдоль берегов высокими тополями являлись границами всего известного мне мира.

Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная мою глубокую преданность его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, поскольку он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала он дал мне образование, чтобы я мог помогать ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие с его сыном, в результате чего я узнал еще больше нового и повидал мир.

Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой, а потом в моей голове родилась мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, выполнять роль слуги, жениться на девушке моего положения и, возможно, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но, хотя они и не работали в поле, а прислуживали по дому, умерли, когда им только перевалило за сорок. Ориентируясь на эту цифру, я тогда рассчитывал, что мне остается жить не более десяти лет (разве дано нам знать, в какую игру сыграет с нами судьба!), и мне было больно думать, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить на эту тему с Цицероном. И вскоре такая беседа действительно состоялась.

На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был погребен в фамильной гробнице. Рядом была поставлена белая алебастровая урна с останками Луция, а затем рядом с гробницей была заколота жертвенная свинья, чтобы это место оставалось священным.

Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье, а я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать какие-то заметки. Поместье было неоднократно заложено и практически ничего не стоило, все здесь давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать, поскольку отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне свою мать.

Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до этого, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, чтобы проверить потом, не украли ли что-нибудь рабы, и секут их в случае обнаружения пропажи.

– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.

Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.

– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел здесь часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда, побеждать мне хотелось не на полях битв, а на ристалище судебных сражений. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»

Некоторое время Цицерон молчал, и тут я понял, что наступил мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, высказывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести для него в порядок его родовое гнездо, а Цицерон в течение всего времени, пока я говорил, продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:

– Я прекрасно понимаю тебя, Тирон. Я сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина – моя и моего брата, ведь мы происходим из очень старинного здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? – Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным, несмотря на то что он в последнее время много и часто плакал, взглядом. – Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… – Он потряс головой, словно отгоняя какое-то ужасное видение, а затем вновь перевел взгляд на островок. – Что касается меня, то я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, – сопровождать меня на этом пути. – Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. – Ну же, Тирон! Ты – бесценный секретарь, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.

На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или это было на следующее утро? – память иногда подводит меня) услышали топот лошадиных копыт, приближающийся к поместью со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт практиковался в выхватывании меча, а Помпония улеглась на лежанку, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «политика – это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! – как-то раз пожаловался он мне. – Политика – скучно? Политика – это живая история! Какая другая сфера деятельности требует от человека всех его ресурсов, всего самого благородного в его душе? Что может быть более увлекательным? Что, как не политика, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что жизнь скучна!»

Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника адресованное Цицерону письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.

– На Рим напали! – сообщил он нам, после чего даже Помпония подскочила на своей лежанке.

Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал его содержание нам. Морские разбойники затопили консульский военный флот, стоявший на зимней якорной стоянке в морском порту Остии, и захватили двух преторов – Секстилия и Беллина – вместе с их ликторами. Пираты пытались навести ужас на побережье Италии. В столице началась паника.

– Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, – сообщил Цицерон. – Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.

XI

Оставив остальных добираться тем же манером, которым все прибыли сюда, мы с Цицероном сели в двухколесную коляску (он никогда не садился в седло, если только это было возможно), выехали в обратном направлении и к закату следующего дня уже добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя в доме порядок.

Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думается мне, выспаться ему в ту ночь не очень-то удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток «Никомаховой этики» Аристотеля. Впрочем, политики – такие существа, которые умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.

Придя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, стали видны фигуры рыбаков, вытаскивающих сети из неподвижных в этот безветренный час вод.

– Есть ли в мире более красивая страна, чем Италия? – не обращаясь ни к кому, спросил Цицерон, наблюдая эту картину. Других своих мыслей он не высказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из обволакивающего уныния Арпина, ибо ничто так не позволяет тебе ощутить себя по-настоящему живым, как созерцание смерти.

Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала в весьма внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в идеально ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения, привезенные генералом из его многочисленных военных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все здесь говорило о сытости и самоуверенном достатке.

Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку с документами, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, мой совет всем тем, кто хочет быть незаметными: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой документы или какие-нибудь вещи – они, словно волшебный плащ, создают вокруг человека ореол невидимости.

Помпей принимал гостей в атриуме, разыгрывая роль влиятельного сельского синьора. Рядом с ним находились его жена Муция, сын Гней, которому тогда было лет одиннадцать, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция – привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов – вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Одной из характерных черт Помпея было то, что он неизменно любил свою жену, какая бы женщина в тот момент ею ни являлась. Муция смеялась какой-то шутке, и когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я был удивлен, а Цицерон заметно насторожился, поскольку до этого момента мы видели рядом с Помпеем привычное трио: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год находился в Испании, исполняя там обязанности квестора. Но, как бы то ни было, сейчас он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Впрочем, зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!

В общей сложности в то утро у Помпея собрались восемь сенаторов: он сам, Цицерон и Цезарь, трое уже упомянутых мною, а также приближенный к Помпею пятидесятилетний ученый Варрон и Гай Корнелий, служивший под началом Помпея в качестве его квестора в Испании. Последний наряду с Габинием был избран в состав трибунов.

Идя сюда, я опасался, что буду выглядеть среди высокопоставленных мужей белой вороной, но, к счастью, этого не произошло. Другие гости Помпея также пришли в сопровождении секретарей или носильщиков, и теперь все мы стояли на почтительном расстоянии, выстроившись в шеренгу. После того как принесли напитки, няньки увели детей, а Муция грациозно попрощалась с каждым из гостей мужа, особо выделив Цезаря, рабы принесли стулья, чтобы все могли сесть. Я уже был готов выйти из атриума вместе с остальными слугами, когда Цицерон сообщил Помпею, что я знаменит на весь Рим изобретенной мною изумительной системой скорописи (он так и сказал), и предложил оставить меня, чтобы я фиксировал каждое произнесенное здесь слово. Я вспыхнул от смущения. Помпей окинул меня подозрительным взглядом, и на секунду мне показалось, что он ответит отказом. Однако, поразмыслив, генерал кивнул:

– Ладно, пусть остается. В конце концов, эта запись может оказаться полезной. Но – при одном условии: она будет составлена в единственном экземпляре и храниться будет у меня. Возражения есть?

Возражений не оказалось, после чего мне принесли табурет, и я уселся поодаль, приготовив восковые таблички и зажав в потной ладони железное стило.

Стулья были расставлены полукругом. Когда все расселись, Помпей начал совещание. Как я уже говорил, он был начисто лишен таланта публичных выступлений, но когда ему приходилось говорить в знакомой обстановке и в кругу людей, которых он числил среди своих сторонников, от него так и веяло силой и властностью. Хотя после того, как совещание закончилось и я расшифровал свои стенографические записи, текст беседы у меня забрали, я запомнил почти все, что там говорилось, и теперь могу воспроизвести едва ли не дословно.

Помпей начал с того, что сообщил присутствующим дополнительные детали, касающиеся нападения пиратов на Остию. Потоплено девятнадцать консульских боевых трирем, убито около двух сотен человек, сожжены два склада с зерном, взяты в заложники два претора вместе с их сопровождающими. Один из преторов производил осмотр зернохранилищ, второй инспектировал флот. За их освобождение пираты потребовали выкуп.

– Если хотите знать мое мнение, – заявил Помпей, – то я считаю, что мы ни в коем случае не должны вести переговоры с пиратами. Это лишь воодушевит их и подтолкнет к совершению новых подобных преступлений.

Все согласно закивали головами. Помпей сообщил, что набег на Остию был не единичным фактом, а одним из звеньев длинной цепи подобных преступлений, самыми вопиющими из которых было похищение благородной дамы Антонии с ее виллы на мысе Мизенум (ее отец возглавлял военную экспедицию против пиратов), разграбление храмовых сокровищ в Кротоне и внезапные нападения на Бриндизи и Кайету. Где будет нанесен новый удар?

Рим столкнулся с новым, незнакомым для себя типом врага. У этих пиратов не было правительства, с которым можно было бы вести переговоры, они не были связаны никакими договорами и соглашениями. У них не было какой-либо организованной системы командования. Они представляли собой чуму, одинаково опасную для всех, и эту смертельную заразу необходимо было выжечь каленым железом, поскольку в противном случае даже Рим при всей своей огромной военной мощи не мог бы чувствовать себя в безопасности. Существующая система обеспечения безопасности, предусматривающая предоставление людям в ранге консула полномочий на ограниченной территории и в течение ограниченного периода, не способна справиться с этой угрозой.

– Я начал изучать эту проблему задолго до нападения на Остию, – заявил Помпей, – и я с уверенностью могу сказать, что пираты – это особый враг и борьба с ним требует особого подхода. Теперь настал наш час.

Он хлопнул в ладоши, и двое рабов внесли в атриум большую, выполненную из гипса карту Средиземноморья и установили ее на специальную подставку. Присутствующие вытянули шеи, с любопытством рассматривая загадочные вертикальные линии, пересекавшие как сушу, так и море.

– С сегодняшнего дня наша стратегия должна состоять как из военной, так и из политической составляющих, – продолжал Помпей. – Мы будем бить их со всех сторон. – Он взял указку и направил ее на карту. – Я предлагаю разделить Средиземноморье на пятнадцать округов – от Геркулесовых столпов на западе до африканских вод Египта и Сирии на востоке. В каждый округ будет назначен легат, задача которого будет состоять в том, чтобы очистить вверенные ему территории от пиратов, а затем заключить с местными правителями соглашения, в соответствии с которыми корабли разбойников никогда больше не войдут в эти воды. Все пираты, захваченные в плен, должны быть выданы Риму. Любой правитель, который отказывается сотрудничать, тут же попадает в разряд врагов Рима. Те, кто не с нами, – те против нас! Эти пятнадцать легатов будут подчиняться главнокомандующему, обладающему всей полнотой власти над береговой полосой шириной в пятьдесят миль в глубь континента. Главнокомандующим буду я.

Повисло долгое молчание. Первым его нарушил Цицерон.

– Твой план, бесспорно, смел и всеобъемлющ, Помпей, – заговорил он, – но некоторые могут посчитать, что девятнадцать потопленных трирем не являются достаточным поводом для его реализации. Осознаешь ли ты, что вся история Республики еще не знала подобной концентрации власти в руках одного человека?

– Сознаю, – ответил Помпей. Он пытался сохранить серьезное выражение лица, но не сумел, и его губы разъехались в широкой, довольной ухмылке. – Еще как сознаю! – добавил он и засмеялся, а следом за ним в хохоте зашлись все остальные, кроме Цицерона.

Мой хозяин был мрачен, словно только что на его глазах рухнул мир. Впрочем, в известной степени именно это и произошло. Замысел Помпея он расценил ни больше ни меньше как планы подчинить себе весь мир, а относительно того, какими последствиями это чревато, Цицерон иллюзий не питал.

– Возможно, мне следовало было сразу же встать и уйти оттуда, – размышлял он вслух по дороге домой. – Наш бедный, честный Луций захотел бы, чтобы я поступил именно так. Но разве это остановило бы Помпея? Он все равно сделал бы по-своему – со мной или без меня. А я подобной эскападой лишь навлек бы на себя его гнев и лишился бы шансов получить претуру. Ведь теперь любой свой шаг я должен рассматривать именно через эту призму.

Рассуждая подобным образом, Цицерон, разумеется, остался, и дискуссия государственных деятелей продолжалась еще несколько часов кряду и касалась всех аспектов проблемы – от глобальной стратегии до мелких политических интриг. Согласно разработанному плану, Габиний после своего вступления в должность, которое должно было произойти через неделю, предложит римскому народу законопроект об учреждении должности главнокомандующего для освобождения моря от пиратов и порекомендует на этот пост Помпея, а затем он и Корнелий предпримут все усилия для того, чтобы другие трибуны не наложили вето.

Необходимо помнить, что во времена Республики законы принимало только народное собрание. Мнение сенаторов имело важное значение, но не являлось решающим. Считалось, что их задача – проводить в жизнь волю народа.

– Что скажешь, Цицерон? – спросил Помпей. – Ты что-то совсем притих.

– Риму очень повезло, что в годину испытаний он может обратиться к человеку, обладающему таким опытом и глобальным видением, как ты, – осторожно заговорил Цицерон. – Но мы должны быть реалистами и понимать, что в Сенате этот план встретит ожесточенное сопротивление, причем в первую очередь со стороны аристократов. Они будут утверждать, что это – попытка узурпировать власть, замаскированная патриотической риторикой.

– Я опровергну эти утверждения.

– Ты можешь опровергать все, что угодно, но одних только слов будет мало. Потребуется доказать это, – сварливым тоном откликнулся Цицерон. Он знал, что, как ни странно, самый надежный способ завоевать доверие выдающегося человека – это изобразить по отношению к его замыслам либо скепсис, либо недоверие. – Аристократы также заявят, что твоя истинная цель – сместить Лукулла с командования восточными легионами и занять его место. – Помпей лишь зарычал, но возразить ему было нечего, ибо это на самом деле являлось его истинной целью. – И наконец, они постараются найти парочку трибунов, которые наложат вето на законопроект Габиния.

– Я слушаю тебя, Цицерон, и мне кажется, что тебе здесь не место, – глумливо проговорил Габиний. Это был щеголь с густой волнистой шевелюрой, зачесанной челкой наподобие прически Помпея. – Чтобы достичь наших целей, нам нужны не адвокаты, а отважные сердца и крепкие кулаки.

– Сердца и кулаки вам, конечно, понадобятся, но без адвокатов вам тоже не обойтись, поверь мне, Габиний. Особенно тебе. Как только кончится срок твоих полномочий трибуна и ты лишишься неприкосновенности, аристократы тут же приволокут тебя в суд и потребуют для тебя смертной казни. Вот тогда тебе точно понадобится хороший адвокат. То же самое, кстати, касается и тебя, Корнелий.

– Хорошо, – воздел руку Помпей, чтобы не допустить перебранки, – ты обозначил проблемы, а какие ты можешь предложить решения?

– Для начала, – заговорил Цицерон, – я настоятельно советовал бы, чтобы твое имя не фигурировало в законопроекте. Не стоит с самого начала заявлять претензии на пост главнокомандующего.

– Но ведь это моя идея! – обиженно воскликнул Помпей – точь-в-точь как ребенок, у которого сверстники пытаются отобрать любимую игрушку.

– Согласен, но все же я настаиваю на том, что будет мудро не афишировать, кого именно мы прочим на пост главнокомандующего. Ты станешь объектом дикой зависти и ненависти со стороны сенаторов. На тебя окрысятся даже умеренные, на поддержку которых мы в принципе могли бы рассчитывать. Центральным пунктом должно стать избавление от пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого. Все и без того будут знать, что этот пост предназначен для тебя, а дразнить гусей раньше времени не стоит.

– Но что я скажу людям, когда предложу законопроект на их рассмотрение? – недоуменно спросил Габиний. – Что главнокомандующим может стать первый попавшийся дурачок с улицы?

– Конечно, нет, – ответил Цицерон, с трудом сдерживая раздражение. – В том месте проекта, где говорится о том, кто станет главнокомандующим, я бы вычеркнул имя «Помпей», а вместо него вставил бы слова «сенатор в ранге консула». Это ограничит круг потенциальных кандидатов до примерно пятнадцати или двадцати живущих ныне экс-консулов.

– Значит, у Помпея могут появиться конкуренты? – осведомился Афраний.

– Красс! – тут же выпалил Помпей, который ни на минуту не забывал своего старого врага. – Возможно, Катулл. Есть еще Метелл Пий; он старый, но все еще в силе. Потом – Гортензий, Изаурик, Гелий, Кота, Курий… Даже братья Лукулл!

– Что ж, если это тебя так беспокоит, мы можем отметить в законопроекте, что главнокомандующим может стать только экс-консул, имя которого начинается на букву «П».

В первый момент – несколько секунд – никто не отреагировал на эту колкость, и даже мне подумалось, что Цицерон зашел слишком далеко, но затем Цезарь откинул голову и оглушительно расхохотался. Увидев, что Помпей тоже улыбается, засмеялись и остальные.

– Поверь мне, Помпей, – продолжил Цицерон уверенным тоном, – большинство из тех, кого ты перечислил, слишком стары или ленивы, чтобы составить тебе конкуренцию. Самым опасным твоим противником может стать Красс – хотя бы потому, что он невероятно богат и завидует тебе. Но когда дело дойдет до голосования, ты его победишь, обещаю.

– Я согласен с Цицероном, – заявил Цезарь. – Давайте будем преодолевать препятствия по мере того, как они будут возникать. Сначала добьемся введения поста главнокомандующего, а уж потом выберем его самого.

Я был потрясен властностью с которой говорил этот человек – самый младший из присутствующих.

– Решено, – подвел черту Помпей, – пусть главным пунктом будет разгром пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого.

После этого был объявлен перерыв на обед.

* * *

Затем произошел отвратительный инцидент, о котором мне тяжело вспоминать даже сейчас. Тем не менее я считаю необходимым поведать о нем в интересах истории.

Те несколько часов, в течение которых сенаторы пиршествовали, а затем гуляли по саду, я провел за расшифровкой своих записей, переводя стенографические значки в нормальный текст, чтобы потом отдать его Помпею. После того как я закончил, мне подумалось, что неплохо было бы показать получившееся Цицерону – на тот случай, если я допустил какую-то оплошность и он захочет ее исправить.

Зал, где происходило совещание, был пуст, атриум – тоже, но где-то в отдалении ясно слышался голос сенатора, поэтому, взяв свиток с расшифровкой, я направился в том направлении, откуда он, как мне показалось, доносился. Пройдя через окруженный колоннадой один внутренний дворик с фонтаном посередине, я обогнул портик и оказался во втором. Однако теперь голос уже не был слышен. До моего слуха доносились лишь плеск воды и пение птиц. И вдруг где-то совсем рядом послышался громкий и мучительный женский стон. Подпрыгнув от неожиданности, я, как дурак, повернул в ту сторону, откуда он донесся, сделал несколько шагов и, оказавшись напротив открытой двери, увидел Цезаря и жену Помпея. Муция не видела меня. С задранным на спину платьем и широко расставленными ногами, она улеглась животом на стол и опустила голову между рук, так крепко вцепившись в край стола, что ногти ее побелели. Зато меня увидел Цезарь, который находился лицом к двери и овладевал женой хозяина дома сзади. Одна его рука лежала на талии женщины, а вторую он упер в бедро, подобно щеголю, стоящему на углу оживленной городской улицы. Его таз ритмично двигался взад и вперед, а вместе с ним дергалось все тело благородной Муции, издававшей те самые сладострастные стоны, которые привели меня сюда. Наши глаза встретились. Я не помню, как долго мы смотрели друг на друга, но слегка удивленный, ничего не стесняющийся, бросающий вызов взгляд этих бездонных темных глаз преследовал меня на протяжении всех последовавших за этим лет – наполненных хаосом и затянутых дымом войн.

К этому времени большая часть сенаторов уже вернулась в залу. Цицерон обсуждал какой-то философский вопрос с Варроном, самым выдающимся ученым Рима, трудами которого по истории и лингвистике я искренне восхищался. В иных обстоятельствах я счел бы честью быть представленным ему, но в тот момент меня неотступно преследовала только что виденная мною картина. Пробормотав что-то невразумительное, я передал свиток Цицерону, и тот, не прерывая беседы, сделал в рукописи какую-то поправку. Помпей, должно быть, заметил это, поскольку, подойдя к нам с широкой улыбкой, изобразил притворный гнев и отобрал свиток у Цицерона, обвинив его в нарушении обещаний, которые тот, впрочем, не давал.

– Тем не менее ты можешь рассчитывать на мой голос на выборах претора, – пообещал он, похлопав Цицерона по спине.

Еще недавно я смотрел на него, как на бога среди людей – уверенного в себе, блистательного героя многих войн, теперь же мне стало его немного жалко.

– Отличная работа, – заявил Помпей, пробежав глазами подготовленный мною текст. – Ты в точности записал все, что я говорил. Сколько ты за него хочешь? – спросил он, обращаясь к Цицерону.

– Красс уже предлагал мне за него огромные деньги, но я отказался.

– Что ж, если когда-нибудь решишь устроить торги, не забудь позвать меня, – послышался вкрадчивый голос Цезаря, незаметно подошедшего сзади. – Я с удовольствием наложу лапу на твоего Тирона.

Он произнес это дружелюбным тоном и даже подмигнул мне, но только я расслышал в его словах скрытую угрозу, и от страха у меня даже закружилась голова.

– Тот день, когда я решу расстаться с Тироном, будет означать конец моей политической карьеры.

– Теперь мне еще больше захотелось купить его, – проговорил Цезарь, и все дружно засмеялись.

После того как было решено сохранить все, что обсуждалось, в тайне и встретиться через несколько дней в Риме, собравшиеся разъехались.

Как только наша коляска выехала за ворота на дорогу, ведущую к Тускулу, Цицерон издал мучительный стон и ударил кулаком по деревянной стенке экипажа.

– Это – преступный заговор! – сказал он, в отчаянии мотая головой. – Хуже того, это – глупый преступный заговор! Вот что бывает, Тирон, когда солдаты решают поиграть в политику. По их мнению, стоит только отдать приказ, и все тут же бросятся его выполнять. Их считают великими патриотами, и это делает их привлекательными в глазах народа, но именно это может их и погубить. Потому что, если они действительно остаются над политикой, то не добиваются ровным счетом ничего, в противном же случае – падают в грязь и оказываются такими же продажными, как и все остальные.

Цицерон смотрел на озеро, которое уже начало темнеть в ранних зимних сумерках.

– Что ты думаешь о Цезаре? – внезапно спросил он, в ответ на что я пробормотал нечто невразумительное относительно того, что этот человек, по всей видимости, очень амбициозен.

– Это действительно так, он амбициозен беспредельно. За день у меня несколько раз возникало ощущение, что вся эта фантастическая схема родилась именно в голове Цезаря, а не Помпея. Это по крайней мере объяснило бы его присутствие на сегодняшнем сборище.

Я обратил внимание Цицерона на то, что Помпей считает этот план своим.

– Можешь не сомневаться, он действительно в этом уверен, но таков уж этот человек. Ты говоришь ему что-то, а через некоторое время он начинает повторять то же самое, но уже выдавая это за собственную идею. «Главным пунктом будет разгром пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого» – вот тебе типичный пример. Несколько раз – так, ради развлечения, – я опровергал в его присутствии свои прежние утверждения и ждал, через сколько времени услышу от него эхо своих собственных слов под видом его личного «авторитетного мнения». – Цицерон наморщил лоб и кивнул: – Да, уверен, что я прав. Цезарь достаточно умен, чтобы посеять зерно и дождаться, пока оно даст всходы. Интересно, сколько времени он провел с Помпеем? Похоже, в его компании он чувствует себя в своей тарелке.

Я чуть было не рассказал хозяину о том, что случайно увидел в доме Помпея, но вовремя прикусил язык. Меня остановили природная застенчивость, страх перед Цезарем и боязнь того, что Цицерон может подумать обо мне плохо, решив, что я шпионил. Кроме того, какими словами смог бы я описать отвратительную сцену, свидетелем которой я невольно стал? Впрочем, я все же рассказал об этом Цицерону, но уже много лет спустя, – после того, как Цезарь погиб и больше не представлял для меня угрозы, а Цицерон превратился в старика. Он долгое время молчал, а затем произнес:

– Я понимаю причины твоей скрытности и готов воздать тебе должное. Но, мой дорогой друг, было бы куда лучше, если бы ты поведал мне об этом тогда. Возможно, в таком случае все обернулось бы иначе. По крайней мере, я бы гораздо раньше понял, с каким отчаянным, безоглядно рисковым человеком мы имеем дело. А так я осознал это слишком поздно.

* * *

Когда через несколько дней мы возвратились в Рим, город бурлил и полнился слухами. Пожар, по-прежнему полыхавший в Остии, был ясно виден всем жителям: на фоне ночного неба на западе колыхалось зловещее багровое зарево. Подобное нападение на столицу было беспрецедентным, и когда на десятый день декабря Габиний и Корнелий вступили в должности трибунов, они быстро сумели превратить искры общественного возбуждения в пламя паники. По их приказу у городских ворот была установлена дополнительная стража, все въезжающие в город повозки, все входящие люди подвергались обыску на предмет оружия, все пристани и портовые склады круглосуточно патрулировались, на граждан, укрывавших зерно, налагались огромные штрафы. Результаты не заставили себя ждать: с главных рынков – Бычьего и Зеленного – начисто пропали продукты.

Неукротимые новые трибуны также выволокли злополучного Марция Рекса – консула, срок полномочий которого истек, – на народный сход и подвергли его безжалостному перекрестному допросу с целью выявить недочеты в системе обеспечения безопасности, которые сделали возможной трагедию в Остии. Находились все новые и новые свидетели, подтверждавшие, что угроза пиратского нападения не только существует, но и растет день ото дня. Звучали самые немыслимые утверждения. В распоряжении пиратов – тысяча кораблей! Они не являются одиночками, а представляют собой единую сплоченную армию! Их флот поделен на эскадры со своими адмиралами и вооружен страшным оружием: отравленными стрелами и греческим огнем!

Никто в Сенате не осмеливался поднять голос против всего этого из боязни быть обвиненным в благодушии. Сенаторы молчали, даже когда был отдан приказ соорудить цепочку сигнальных костров на всем протяжении ведущей к морю дороги. Предполагалось, что они будут зажжены в случае, если пиратские корабли войдут в устье Тибра.

– Что за абсурд! – сетовал Цицерон, когда однажды утром мы вышли из дома, чтобы выяснить, какова обстановка в городе, и полюбоваться на результаты трудов двух наших знакомцев – Габиния и Корнелия. – Какой пират в здравом уме решит преодолеть двадцать миль открытого пространства по руслу реки, чтобы атаковать укрепленный город?

Он грустно покачал головой, размышляя о том, с какой легкостью могут манипулировать робким населением недобросовестные политики. Но что мог поделать Цицерон, который сам оказался в ловушке? Близость к Помпею вынуждала его хранить молчание.

На семнадцатый день декабря начались сатурналии – ежегодные празднества в честь Сатурна, которые должны были продлиться неделю, однако по известным причинам праздники эти оказались не слишком радостными. В доме Цицерона они прошли с соблюдением всех обычных ритуалов: члены семьи обменивались подарками, рабам предоставили выходной день и даже разрешили принимать пищу вместе с хозяевами, но радости это не принесло. Обычно душой каждого праздника в этом доме являлся Луций, но теперь его с нами не было. Теренция полагала, что она беременна, но выяснилось, что это не так, и она загрустила, не на шутку встревожившись, что уже никогда не сможет родить сына. Помпония, как обычно, пилила Квинта, упрекая его в мужской несостоятельности, и даже маленькая Туллия ходила словно в воду опущенная.

Что касается Цицерона, то большую часть сатурналий он провел в своем кабинете, брюзжа по поводу непомерных амбиций Помпея и рисуя в своем воображении самые мрачные последствия, которые все это может иметь как для государства, так и для его, Цицерона, политической карьеры. До выборов в преторы осталось меньше восьми месяцев, и Цицерон с Квинтом уже составили список наиболее вероятных кандидатов на эту должность. Кто бы из этих людей ни был избран, он впоследствии мог составить Цицерону конкуренцию на выборах в консулы. Родные братья подолгу просчитывали возможные варианты предвыборного расклада, и мне, хотя я держал это при себе, казалось, что им явно не хватает мудрости их двоюродного брата. Цицерон нередко подшучивал, говоря, что, если бы ему понадобился политический совет, он попросил бы его у Луция и поступил бы наоборот. И все же Луций сумел превратиться в некую путеводную звезду, которой нельзя достичь, но к которой надо стремиться. С его уходом у братьев Цицерон не осталось никого, кроме друг друга, а между ними отношения складывались не всегда безоблачно.

И вот, когда сатурналии наконец закончились и пришла пора вернуться к серьезной политике, Габиний наконец взобрался на ростру и потребовал учредить пост главнокомандующего.

И еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о ростре, я имею в виду совсем не те жалкие сооружения, которые используются ораторами в нынешние дни. Древняя, уничтоженная впоследствии ростра на главном городском форуме являлась сердцем римской демократии. Это был длинный резной помост четырех метров высоты, уставленный статуями героев античности, с которого к народу обращались трибуны и консулы. Позади располагалось здание Сената, а передняя часть помоста смотрела на площадь форума. Ростра была украшена шестью носами кораблей (отсюда и пошло ее название), захваченных у карфагенян тремя веками раньше в битве при Анциуме. Ее задняя часть представляла собой лестницу. Сделано это было для того, чтобы магистрат, выйдя из курии или штаб-квартиры трибунов, мог, пройдя пятьдесят шагов, подняться по ступеням и оказаться на ростре перед собравшимися на плошади слушателями. Справа и слева располагались фасады двух величественных базилик, а впереди – храм Кастора и Поллукса. Именно здесь стоял Габиний тем январским утром, красноречиво и убедительно доказывая народу, что Риму нужен сильный человек, который встал бы во главе борьбы с пиратами.

Несмотря на свои дурные предчувствия, Цицерон с помощью Квинта потрудился на славу, чтобы собрать на форуме своих сторонников, да и для пиценцев не составляло труда в любой момент вывести на площадь до двухсот ветеранов из числа бывших легионов Помпея. Если прибавить к этому граждан, которые ежедневно слонялись возле Порциевой базилики, тех, кого приводили на форум дела, то получится, что аудитория Габиния в то утро составляла около тысячи человек. И к этим людям он сейчас обращался, перечисляя все, что нужно сделать для победы над пиратами: верховный главнокомандующий в ранге консула, наделенный трехлетним империем над прибрежной полосой в пятьдесят миль глубиной, пятнадцать легатов в ранге претора, которые будут ему помогать, свободный доступ к римской казне, пятьсот боевых кораблей, а также право набирать до ста двадцати тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников. Цифры, названные Габинием, потрясали воображение, и неудивительно, что его выступление вызвало настоящую сенсацию.

К тому моменту, когда он закончил первое чтение документа и, как положено, передал клерку для того, чтобы документ вывесили перед базиликой трибунов, к ростре торопливо подошли Катулл и Гортензий, желая выяснить, что происходит. Стоит ли говорить, что Помпея там не было, а остальные члены «семерки» (так с некоторых пор стали называть себя сенаторы, сплотившиеся вокруг Помпея) держались подальше друг от друга, чтобы не быть заподозренными в заговоре. Однако эти маневры не обманули аристократов.

– Если это твои проделки, – прорычал Катулл, обращаясь к Цицерону, – можешь передать своему хозяину, что он получит такую драку, какой еще не видывал.

Их реакция оказалась еще более злобной, чем предсказывал Цицерон.

Согласно правилам, законопроект мог быть вынесен на голосование лишь через три базарных дня после первого чтения. Предполагалось, что за это время с ним смогут ознакомиться приезжающие в город сельские жители. Таким образом, на то, чтобы организовать отпор законопроекту, у аристократов оставалось время до начала февраля, и они не стали терять его попусту. Через два дня для обсуждения документа, успевшего получить название Габиниева закона, было созвано заседание Сената. Цицерон настоятельно советовал Помпею не ходить на него, но тот, будучи уверен в том, что для него это дело чести, не послушался. Для похода в Сенат он приказал обеспечить ему внушительный эскорт из сторонников, и, поскольку надобность в секретности уже отпала, семеро сенаторов отправились вместе с ним, образовав что-то вроде почетного караула. К ним присоединился и Квинт в своей новенькой сенаторской тоге. Это был всего третий или четвертый раз, когда он отправлялся в курию.

Я, как обычно, держался поближе к Цицерону. «Мы должны были понять, что попали в беду, уже тогда, когда к эскорту, кроме нас, не присоединился ни один другой сенатор», – горестно жаловался Цицерон впоследствии.

Путь от Эсквилинского холма до форума прошел без каких-либо происшествий. Агитаторы Помпея знали свое дело, и на всем пути люди встречали процессию приветственными криками и слезными просьбами избавить их от угрозы нападения пиратов. Помпей, в свою очередь, величественными жестами приветствовал их, как августейшая особа может приветствовать своих подданных. Но в тот момент, когда их группа вошла в зал заседания Сената, со всех сторон послышались враждебные возгласы и улюлюканье. Кто-то швырнул гнилым помидором, который попал Помпею в плечо и оставил на белоснежной тоге мерзкое коричневое пятно. Ничего подобного со столь высокопоставленным военачальником еще никогда не происходило, поэтому Помпей от изумления остановился и стал озираться по сторонам. Стремясь защитить своего лидера, Афраний, Паликан и Габиний сомкнулись вокруг него, как если бы они вновь оказались на поле брани. Цицерон протянул руку, делая знак, чтобы эти четверо заняли свои места. Он прекрасно понимал: чем скорее они усядутся, тем быстрее закончится эта демонстрация.

Я вместе с остальными зрителями стоял у входа, перегороженного, как обычно, веревочным барьером. Все мы, стоявшие за порогом, поддерживали Помпея, и чем сильнее бесновались сенаторы внутри, тем громче снаружи звучал гул одобрения в адрес генерала. Председательствующему консулу понадобилось немало усилий, чтобы успокоить разбушевавшихся государственных мужей.

Новыми консулами в том году были старый друг Помпея Глабрион и аристократ Кальпурний Пизон. Читатель, не перепутай его с другим сенатором, носящим такое же имя, о котором я еще упомяну в своем труде, если боги даруют мне возможность довести его до конца.

Самым скверным предвестником для Помпея стало то, что Глабрион предпочел не прийти на заседание Сената, уступив место председателя Пизону. Он не хотел, чтобы его заставили вступить в полемику с человеком, вернувшим ему сына.

Я видел, что Гортензий, Катулл, Изаурик, Марк Лукулл, сын командующего восточными легионами, и другие представители знатных семейств приготовились к атаке. В этой когорте не хватало разве что троих братьев Метеллов. Квинт Метелл находился за границей, исполняя обязанности наместника на Крите, а двое младших, словно в доказательство тщеты любых земных притязаний человека, умерли от лихорадки через некоторое время после суда над Верресом. Но самым тревожным было то, что даже педарии – не привыкшее мыслить, терпеливое и усидчивое сенатское «болото», которое Цицерон столь усиленно культивировал, перетаскивая на свою сторону, – даже они либо угрюмо молчали, либо были настроены враждебно по отношению к мегаломании Помпея.

Что до Красса, то он развалился на передней скамье, сложив руки на груди, вытянув ноги вперед, и хранил зловещее молчание, буравя Помпея взглядом, не обещающим тому ничего хорошего. Причины его хладнокровия были очевидны. Позади него, словно только что купленные на торгах и теперь выставленные на всеобщее обозрение боевые псы, сидели двое из избранных на этот год трибунов: Росций и Трибеллий. Таким образом Красс давал всем понять, что у него хватило денег, чтобы купить даже не одно, а два вето, и что Габиниев закон не пройдет, на какие бы уловки ни пускались Помпей и Цицерон.

Пизон воспользовался своей привилегией взять слово первым. Хотя много лет спустя Цицерон снисходительно отзывался о нем как об ораторе малоподвижном и тихом, в тот день в поведении председательствующего ничего подобного не наблюдалось.

– Мы знаем, к чему ты клонишь! – кричал он на Помпея. – Ты пренебрегаешь своими коллегами в Сенате и хочешь возвыситься, сделавшись вторым Ромулом, убившим своего брата, чтобы править единолично! Однако вспомни, какая участь постигла Ромула, убитого собственными сенаторами, которые потом изрубили его на части и каждый взял кусок его тела в свой дом!

После этих слов Пизона аристократы повскакивали с мест, а я обратил внимание на застывший профиль Помпея, который смотрел прямо перед собой, не находя в себе сил поверить в реальность происходящего.

После Пизона слово взял Катулл, затем – Изаурик. Однако хуже других было выступление Гортензия. В течение года после окончания его консульского срока его было почти не видно на форуме. Его зять Цепион, любимый старший брат Катона, недавно умер, находясь на военной службе в восточных легионах, оставив дочь Гортензия вдовой, и поговаривали, что у Плясуна уже не осталось сил для борьбы. Однако стремление Помпея заполучить невиданную доселе власть словно вернуло Гортензия к жизни, и теперь он выступал столь же пылко и искусно, как в свои лучшие годы. Избегая напыщенности и не скатываясь до вульгарности, он последовательно констатировал старые постулаты Республики: разделение власти, ограничение ее зафиксированными принципами и ежегодное обновление посредством выборов. Гортензий заявил, что лично он не имеет ничего против Помпея и, более того, полагает, что он подходит для должности верховного главнокомандующего больше, чем любой другой человек в государстве. Однако, продолжал он, если Габиниев закон будет принят, это станет опасным и неримским прецедентом. Нельзя выбрасывать на свалку старинные свободы только из-за того, что кто-то пугает народ пиратами.

Слушая Гортензия, Цицерон ерзал на скамье, и мне подумалось, что, если бы он был волен выражать свое мнение, то произнес бы те же самые слова.

Когда Гортензий добрался до заключительной части своей речи, в глубине зала, из теней возле двери, с того самого места, где сидел когда-то Цицерон, поднялся Цезарь и попросил Гортензия уступить ему место для выступления. Уважительная тишина, в которой сенаторы слушали великого адвоката, рассыпалась, как стекло, в которое угодил булыжник. Нельзя не признать, что осадить Гортензия в той атмосфере, которая царила в зале, было весьма смело со стороны Цезаря. Взойдя на место для выступлений, он дождался, пока возмущенный гам хотя бы немного уляжется, и заговорил в своей манере – ясной, неотразимой и безупречной.

Нет ничего «неримского» в том, чтобы очистить моря от пиратов, сказал он, а вот хотеть этого, но лицемерно стесняться предлагаемых способов того, как этого добиться, – это действительно не по-римски. Если существующая в Республике система действует так безупречно, как это следует из слов Гортензия, как могло случиться, что угроза со стороны пиратов приобрела такие размеры? И теперь, когда она столь велика, кто и каким образом сумеет устранить ее?

– Несколько лет назад, направляясь на Родос, я сам оказался в плену у пиратов, и за меня потребовали выкуп. А потом, когда меня все же освободили, я вернулся и охотился на них до тех пор, пока не переловил всех похитителей до одного. А потом я выполнил обещание, которое дал сам себе, еще будучи пленником: добился того, что все похитители были распяты. Вот это, уважаемый Гортензий, по-римски! Только так можно победить чуму пиратства, и именно эту возможность предоставляет нам Габиниев закон.

Цезарь закончил говорить и, сопровождаемый оскорбительными криками и свистом, с надменным видом проследовал к своему месту. В этот момент в другом конце зала началась драка. Один из сенаторов отвесил Габинию зуботычину, в ответ на что тот развернулся и дал обидчику сдачи. Через секунду он уже барахтался под горой навалившихся на него тел в белых тогах. Послышались вопли и треск, когда одна из скамей развалилась на части под тяжестью рухнувшего на нее плашмя законодателя. Я потерял из виду Цицерона.

– Габиния убивают! – заполошно закричал чей-то голос позади меня.

Толпа сзади стала напирать с такой силой, что веревка, преграждавшая путь, лопнула, и мы, стоявшие в первых рядах, буквально ввалились в зал заседаний Сената. Мне повезло: я успел откатиться в сторону, а несколько сотен сторонников Помпея из числа плебса (должен сказать, что рожи у них были совершенно зверские) прорвались в центральный проход, кинулись к Пизону и стащили его с курульного кресла. Один из этих скотов схватил второго консула за шею, и в течение нескольких секунд казалось, что вот-вот свершится убийство. Но в следующий момент из эпицентра драки возникла фигура Габиния, который тут же взобрался на скамью, чтобы продемонстрировать своим приверженцам, что он жив и здоров. Габиний призвал их отпустить Пизона, и те после недолгих препирательств неохотно выполнили это требование. Массируя горло, консул объявил заседание закрытым, и таким образом – по крайней мере на некоторое время – угроза анархии и раскола общества была ликвидирована.

* * *

Подобных сцен насилия – да еще в самом сердце государственной власти – Рим не видел уже более четырнадцати лет. Цицерон был потрясен случившимся, хотя по сравнению с другими он легко отделался и его безупречная тога даже не помялась. Из носа и разбитой губы Габиния текла кровь, и Цицерон под руку вывел его из зала. Помпей вышел раньше и шел медленно, как в траурной процессии, глядя прямо перед собой. Особенно сильно мне врезалась в память та гробовая тишина, в которой толпа сенаторов и плебеев расступилась, чтобы пропустить его. Казалось, что обе противоборствующие стороны в последний момент осознали, что они дрались на краю обрыва, и здравый смысл вернулся к ним. Мы вышли на форум. Помпей по-прежнему молчал. Когда он свернул на Аргилет, его приверженцы последовали за ним – возможно, просто от нечего делать. Афраний, который шел рядом с Помпеем, обернулся и передал по цепочке, что генерал желает устроить совещание. Я спросил Цицерона, не нужно ли ему что-нибудь, и он, горько усмехнувшись, ответил:

– Нужно. Спокойная жизнь в Арпине.

К нам подошел Квинт и проговорил озабоченным тоном:

– Помпей должен отступить, иначе он подвергнется унижению.

– Он уже подвергся унижению, – едко парировал Цицерон, – а вместе с ним и мы. Солдаты! – с отвращением добавил он. – Что я тебе говорил? Я бы, например, не решился отдавать им приказы на поле битвы, почему же они считают, что разбираются в политике лучше меня?

Поднявшись по склону холма, мы дошли до дома Помпея и гурьбой ввалились внутрь, оставив молчаливую толпу за порогом. После того, первого совещания я теперь неизменно присутствовал на встречах «семерки» и стенографировал все, что на них говорилось. Вот и теперь, когда я пристроился в углу со своими восковыми дощечками, никто даже не посмотрел в мою сторону.

Сенаторы расселись за большим столом, во главе которого сел Помпей. Его обычной самоуверенности как не бывало. Сгорбившись в похожем на трон кресле, он напоминал большого зверя, пойманного и посаженного в клетку пигмеями, которых до этого он даже не воспринимал всерьез. Он преисполнился пораженческими настроениями и твердил, что все кончено, что сенаторы не допустят его назначения на пост главнокомандующего и что он может надеяться только на поддержку уличного отребья. Подкупленные Крассом трибуны в любом случае заблокируют законопроект, а ему, Помпею, остается выбор между смертью и изгнанием.

Цезарь придерживался противоположного мнения и считал, что выбирать между такими крайностями вовсе не обязательно. Помпей, говорил он, по-прежнему остается самой популярной личностью в Республике и должен немедленно начать вербовку рекрутов для своего войска, основу которого составят ветераны его прежних легионов. Когда он соберет сильное войско, Сенат неизбежно капитулирует. Это – как игра в кости: если ты проиграл, то не отчаивайся, а удвой ставку и бросай снова. Плевать на аристократов! В случае надобности Помпей сможет получить власть с помощью народа и армии.

Я видел, что Цицерон приготовился говорить, и был уверен, что он не одобряет ни упаднических настроений Помпея, ни экстремизма Цезаря. Но управлять десятью слушателями – не менее сложная наука, чем манипулировать толпой из сотен людей. Цицерон дождался, пока выскажутся все присутствующие, и только после этого взял слово.

– Как тебе известно, Помпей, – начал он, – я с самого начала отнесся к этому плану с некоторым опасением. Однако после сегодняшней катастрофы в Сенате мое мнение коренным образом изменилось. Теперь мы просто обязаны победить – чтобы спасти тебя, Рим, а также честь и авторитет тех людей, которые тебя поддержали, то есть нас. О том, чтобы сложить оружие, не может быть и речи. На поле брани ты всегда был львом, и ты не можешь превратиться в мышь, оказавшись в Риме.

– Выбирай выражения, законник! – угрожающе проговорил Афраний, погрозив Цицерону пальцем, но тот не обратил на него внимания.

– Можешь себе представить, что произойдет, если ты сейчас сдашься? Законопроект уже обнародован, народ требует принять самые решительные меры против пиратов. Если пост главнокомандующего не займешь ты, его займет кто-то другой, и, уверяю тебя, это будет Красс. Ты сам сказал, что Красс купил двух трибунов. Правильно, и он добьется, чтобы законопроект прошел, но вместо твоего имени впишет туда свое. И как ты, Габиний, сможешь его остановить? Наложишь вето на собственный законопроект? Невозможно! Так что, как видите, мы не можем сейчас оставить поле боя.

Если и существовал аргумент, который мог поднять Помпея на битву, так это упоминание о том, что Красс может украсть его славу. Вот и теперь он выпрямился в кресле, выпятил челюсть и обвел взглядом собравшихся за столом.

– В армии всегда есть разведчики, Цицерон, – заговорил он. – Удивительные люди, которые способны найти путь на самой сложной местности – в горах, болотах, в лесах, где не ступала нога человека. Но в политике, оказывается, существуют такие трясины, с которыми мне еще никогда не приходилось сталкиваться. Если ты сможешь указать мне верный путь, у меня не будет друга преданнее тебя!

– Ты готов полностью довериться мне?

– Ты – наш разведчик.

– Очень хорошо, – кивнул Цицерон. – Габиний, завтра ты вызовешь Помпея на ростру и попросишь его занять пост верховного главнокомандующего.

– Отлично! – воинственно рявкнул Помпей, сжав свои огромные кулаки. – И я соглашусь!

– Нет, нет, – мотнул головой Цицерон, – ты ответишь категорическим отказом. Ты скажешь, что ты и без того много сделал для Рима, что у тебя нет политических притязаний и ты удаляешься в свое загородное поместье.

На Помпея было жалко смотреть. От удивления у него даже открылся рот.

– Не волнуйся, – поспешил успокоить его Цицерон, – речь для тебя напишу я сам. Потом в середине дня ты уедешь из города и не вернешься. Чем более безразличным ты будешь выглядеть, тем настойчивее народ станет требовать, чтобы ты вернулся. Ты будешь нашим Цинциннатом, призванным от сохи, чтобы спасти страну от катастрофы.[17] Это – самый убедительный образ из всех, которые только можно использовать в политике, поверь мне.

Кое-кто из присутствующих выступил против столь рискованной тактики, но идея прикинуться скромником показалась тщеславному Помпею привлекательной. Разве о том же не мечтает любой гордый и амбициозный мужчина? Вместо того чтобы валяться в пыли, сражаясь за власть, он будет сидеть в саду собственного поместья, а люди сами приползут к нему да еще станут умолять, чтобы он принял бразды правления!

Чем больше Помпей размышлял над предложением Цицерона, тем больше оно ему нравилось. Его достоинство и авторитет не пострадают, он проведет несколько приятных недель в своем поместье, а если план провалится, то в этом будет виноват не он.

– Твои слова звучат мудро, – проговорил Габиний, осторожно трогая разбитую в потасовке губу, – но ты, похоже, забыл одну небольшую деталь: с народом у нас проблем нет, у нас проблемы с Сенатом.

– Сенаторы прозреют, когда осознают возможные последствия отставки Помпея. Они окажутся перед выбором: либо не предпринимать никаких действий против пиратов, либо назначить главнокомандующим Красса. Для подавляющего большинства сенаторов ни то, ни другое неприемлемо. Нужно немного подмазать, и они покатятся в нашу сторону.

– Великолепно! – с нескрываемым восхищением воскликнул Помпей. – Разве он не мудрец, друзья мои? Разве я не говорил вам, что он умен?

– Теперь – о пятнадцати легатах, – продолжал Цицерон. – По крайней мере половину этих должностей необходимо использовать, чтобы заручиться поддержкой в Сенате. – Габиний и Афраний, чувствуя, что должности, на распределении которых они собрались поживиться, ускользают из их рук, стали громко протестовать, но Помпей лишь махнул на них рукой, веля умолкнуть. – Ты – национальный герой, – развивал свою мысль Цицерон, – патриот, находящийся выше мелкой политической возни и интриг. Вместо того чтобы использовать свое влияние, вознаграждая друзей, которые и так верны тебе, примени его, чтобы разобщить своих врагов. Ничто не сумеет расколоть круговую поруку аристократов так, как если кто-то из них согласится служить под твоим началом.

– Я согласен, – заявил Цезарь, сопроводив свои слова решительным кивком. – План Цицерона лучше, чем мой. А ты, Афраний, прояви терпение. Это лишь наши первые шаги. В конце пути мы все будем вознаграждены.

– Кроме того, победа над врагами Рима и без того будет для нас достаточной наградой, – ханжески проговорил Помпей.

Когда мы возвращались домой, Квинт сказал:

– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.

– Я тоже надеюсь, что знаю, что делаю, – ответил Цицерон.

– Суть проблемы – Красс и двое его трибунов, с помощью которых он может заблокировать законопроект. Как ты собираешься преодолеть это препятствие?

– Понятия не имею. Будем надеяться, что решение придет само. Чаще всего так и бывает.

Только тогда я понял, до какой степени Цицерон полагается на им же сформулированный принцип: сначала ввяжись в драку, а уж потом поймешь, как в ней победить. Он пожелал Квинту спокойной ночи и пошел дальше, задумчиво склонив голову. Если изначально он испытывал скепсис по отношению к звездным планам Помпея, то теперь стал центральной фигурой в их воплощении. Цицерон понимал, что это поставит его в трудное положение, и не в последнюю очередь – в отношениях с женой. Насколько мне известно, женщины не очень любят, когда мужчины забывают прошлое, и Теренции было бы сложно объяснить, с какой стати ее муж должен быть мальчиком на побегушках у Пиценского Принца, как она упрямо называла Помпея, особенно после скандальных событий в Сенате, о которых говорил уже весь город.

Теперь она – готовая к битве – ждала мужа в таблинуме, и как только мы появились, немедленно набросилась на Цицерона.

– Не могу поверить, что дошло до такого! – бушевала Теренция. – С одной стороны – Сенат, с другой – чернь, а где находится мой муж? Ну конечно же, как всегда, с чернью! Теперь-то я надеюсь, ты прервешь с Помпеем всякие отношения?

– Завтра он сообщит о своей отставке, – сообщил Цицерон.

– Что?!

– Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю у себя в кабинете. – Он прошел мимо жены, и как только мы очутились в кабинете, спросил меня: – Как ты думаешь, она мне поверила?

– Нет, – ответил я.

– Вот и я так полагаю, – хихикнул Цицерон. – Она слишком хорошо меня знает.

Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую (по крайней мере, посимпатичнее) спутницу. Тем более что Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все же, несмотря на их бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало некое другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.

В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин никогда и ни для кого не писал речи, и для нас обоих это было в новинку. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов писать для себя речи. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем он будет говорить, пока ему не приносили уже готовый текст. Для меня непостижимо, как такие люди могут называть себя государственными деятелями! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут озвучивать великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал эту технику в своих книгах.

Цицерон даже придумал фразу для Габиния, и впоследствии она стала знаменитой: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»

Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а на следующее утро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных своих клиентов, мы отправились в дом Помпея и передали ему текст. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что генерал просто нервничает перед предстоящим выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался текст речи, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие фразы, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».

– Почему? – насмешливо спросил Цицерон. – Или ты в это не веришь?

– Хватит жаловаться! – грубо рявкнул Помпей на Габиния. – Скажешь все, что велено!

Габиний замолчал, но при этом метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Я думаю, именно с этого момента они стали тайными врагами. Типичный пример того, как опрометчивой шуткой сенатор умел наживать себе недругов.

На форуме собралась толпа людей, которым не терпелось увидеть продолжение вчерашнего спектакля. Шум, доносившийся оттуда, мы слышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, – устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.

На форуме собрались все до одного сенаторы, причем аристократы пришли в сопровождении своих приверженцев, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, должен был заявить о своих притязаниях на пост главнокомандующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нарастающий гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки – словом, проявлять все возможные признаки нервозности. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за их реакцией. Десять трибунов вышли на помост и заняли свои места на скамьях, а затем Габиний вышел вперед и прокричал:

– Я призываю предстать перед народом Рима Помпея Великого!

В политике очень большое значение имеет внешность и манера держаться, а Помпей как никто другой мог быть величественным. Когда его массивная фигура появилась на ростре, сторонники Помпея встретили его оглушительной овацией. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув массивную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.

Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая импровизировать, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно; словно подчеркивая значимость момента и показывая, что он выше дешевых ораторских трюков, развернул свиток с заготовленным текстом.

– Народ Рима! – зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. – Когда мне было семнадцать лет, я сражался в армии своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал армию из пятнадцати тысяч воинов и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и мое войско прямо на поле битвы провозгласило меня императором. Когда мне было тридцать, еще не будучи сенатором, я принял командование над нашими войсками в Испании, получив полномочия проконсула, в течение шести лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть лет я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки армии беглого раба Спартака. Когда мне было тридцать семь лет я был избран консулом и во второй раз был удостоен триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам их исконные права и устроил грандиозные игры. Когда бы ни возникала опасность для содружества, я неизменно приходил ему на помощь. Вся моя жизнь стала одним долгим командованием. Сегодня сообщество столкнулось с новой, невиданной доселе угрозой. С целью устранить эту угрозу было разумно предложено создать специальные силы во главе с командующим, наделенным беспрецедентными полномочиями. Кого бы вы ни избрали на этот пост, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, поскольку столь широкие полномочия могут быть вверены только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий в Сенате мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием со стороны его членов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять этот пост, я не дам на это своего согласия. Хватит, накомандовался. Сегодня я заявляю, что у меня больше нет никаких притязаний на те или иные государственные посты. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.

После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа издала разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.

– Этого нельзя допустить! – завопил он. – Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!

Как и следовало ожидать, придуманный Цицероном лозунг вызвал одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа начала восторженно скандировать: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»

Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:

– Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя сейчас я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима. Прощайте!

Помпей поднял свиток наподобие маршальского жезла, отсалютовал им беснующейся толпе, а затем развернулся и решительно направился к выходу с ростры, игнорируя все призывы остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, хотя и знал, что все это от начала до конца было спектаклем, не смог удержаться от всхлипываний. Стоявшие на форуме сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них вылили бассейн ледяной воды. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. В течение столь долгого времени, что даже трудно вспомнить, Помпей был самой выдающейся личностью в государстве, и вот теперь – его не будет?

На лице Красса отражалась целая гамма чувств, передать которые не смог бы даже самый великий художник. С одной стороны, ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и занять пост главнокомандующего, с другой стороны, что-то подсказывало, что тут дело нечисто.

Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о результатах своих наблюдений. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и генерал уже собирался залезть в них. Он находился в том состоянии, которое я неоднократно наблюдал у многих людей, только что произнесших важную речь: наполнен чувством собственного превосходства и одновременно страстно желал, чтобы его ободрили.

– Все прошло отлично, – сказал он. – А ты как думаешь?

– Я согласен с тобой, – ответил Цицерон. – Все было великолепно.

– Тебе понравилась моя фраза о том, что мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима?

– Это было безумно трогательно.

Помпей довольно заворчал, и уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:

– Ты уверен, что план сработает?

– Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.

Занавеска снова упала и, и через мгновение вновь отодвинулась.

– Когда состоится голосование по законопроекту?

– Через пятнадцать дней.

– Держи меня в курсе. Посылай сообщения каждый день.

Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Они, очевидно, были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания Сената к выходу с форума. Величественная фигура Помпея Великого возвышалась над толпой подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.

– Нравится ли мне фраза про сердца и храмы? – повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. – Конечно, нравится, Дурак Великий, ведь ее придумал я.

Я думаю, для Цицерона было непросто растрачивать столько энергии на лидера, по отношению к которому он не испытывал восхищения, и на дело, которое он считал неправедным. Но во время путешествия к вершинам политической власти у человека неизбежно появляются неприятные попутчики, а теперь – и Цицерон знал это – обратного пути уже не было.

XII

В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время – до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я – римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.

Сам Цицерон с ростры не выступал – как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое – жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», – замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.

Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.

– Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, – сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. – Ни один из них не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.

– Как же тогда одержать победу? И кто победит?

Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я подскочил на месте от неожиданности.

– Тот, кто нанесет неожиданный удар.

Изречение это было сделано за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон.[18] Цицерону никак не удавалось придумать способа обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом. Вновь от него приходилось слышать о том, что неплохо было бы нам удалиться в Афины и заняться там философией. День тот прошел, а за ним следующий и еще один, а выход все еще не был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда всем стало ведомо о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах по сравнению с прежними временами. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями – к вящему неудовольствию Теренции. Среди приходивших встречались и люди с известными именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, только что завершивший второй срок нахождения на должности трибуна. Человек этот был глупцом и пьяницей, но принять его надлежало первым.

На улице было сумрачно и шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба прибраться, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил чувство опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.

– И тебе доброе утро, Тирон, – ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя ранее видел меня всего однажды, и это не могло не вселять тревогу. – Нельзя ль мне потолковать с твоим хозяином?

Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов – Катулл.

Я поспешил в кабинет Цицерона, где тот был занят обычным делом, диктуя Соситею какое-то письмо и одновременно подписывая документы, которые едва успевал подавать ему Лаурей.

– Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! – вскричал я.

– Красс, – спокойно сказал он, даже не подняв глаз.

Меня словно водой окатили.

– И ты не удивлен?

– Нет, – ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. – Он пришел с великодушным предложением, каковое на деле великодушным не является, но представит его в выигрышном свете, когда о нашем отказе станет известно публично. У него есть все причины добиваться согласия, а у нас – ни одной. И все же приведи его ко мне без замедления, пока он не перекупил там всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор – на тот случай, если он попытается приписать мне какие-то высказывания.

Я вышел, чтобы пригласить Красса, который в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, и повел гостя в кабинет. Младшие секретари удалились, осталось всего четверо человек. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.

– Хороший дом у тебя, – дружелюбно произнес Красс. – Небольшой, но уютный. Скажи мне, если надумаешь продать.

– Если в нем когда-либо случится пожар, – ответил Цицерон, – ты первым узнаешь об этом.

– Забавно, – хлопнул в ладоши Красс, залившись искренним смехом. – Но я говорю вполне серьезно. Столь важной фигуре, как ты, подобает иметь нечто лучшее и в лучшем месте. На Палатинском холме – где же еще? Могу устроить. Нет-нет, – торопливо добавил он, когда Цицерон покачал головой. – Не отвергай мое предложение. У нас были разногласия, и я хочу сделать жест примирения.

– Что ж, весьма любезно с твоей стороны, – проговорил Цицерон, – но, увы, боюсь, что между нами все еще стоят интересы одного благородного господина.

– Они не обязательно должны стоять между нами. Я с восхищением следил за твоей карьерой, Цицерон. Ты заслуживаешь того положения, которого добился в Риме. Считаю, что летом ты должен получить должность претора, а через два года после того стать консулом. Вот что я думаю и говорю об этом открыто. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Итак, что скажешь?

Предложение действительно было поразительным. В этот момент мне открылся секрет умных деловых людей. Не постоянная скаредность способствует их успеху (как принято считать многими), а умение в нужный момент проявить невероятную щедрость. Цицерон был застигнут врасплох. Ему предлагали стать консулом, что являлось мечтой его жизни и о чем он в присутствии Помпея не осмеливался даже говорить из боязни возбудить у великого человека ревность. И тут эту мечту подносят ему на блюде.

– Я потрясен, Красс, – произнес он настолько низким голосом, что ему даже пришлось прокашляться. – Однако судьба вновь разводит нас в разные стороны.

– Вовсе не обязательно. Разве день накануне народного голосования не является наилучшим временем для того, чтобы прийти к согласию? Будем считать, что эта идея о верховном командовании принадлежит Помпею. Мы разделим его.

– Разделение верховного командования – само это понятие противоречит логике.

– Но разделяли же мы консульство.

– Да, но консульство – это совместная должность, основанная на принципе разделения власти. И совсем другое дело вести войну. Тебе это известно гораздо лучше, чем мне. Во время войны даже намек на отсутствие единства наверху смертельно опасен.

– Но это командование настолько обширно, что в нем легко достанет места для двоих, – беззаботно отмахнулся Красс. – Пусть Помпей забирает себе восток, а я возьму запад. Или пусть Помпею достанется море, а мне – суша. Или наоборот. Мне все равно. Суть в том, что вдвоем мы можем править миром, а ты – служить между нами мостом.

Несомненно, Цицерон, ожидал от него агрессии и угроз – тактики, которой тот в совершенстве овладел за свою долгую судебную карьеру. Но неожиданная щедрость поколебала непреклонность Цицерона, не в последнюю очередь потому, что предложение Красса было и разумным, и патриотичным. Для Цицерона такое решение было бы идеальным, поскольку давало ему возможность добиться расположения всех сторон.

– Я обязательно доведу твое предложение до его сведения, – пообещал Цицерон. – Оно будет передано ему лично в руки еще до захода солнца.

– Мне от этого нет никакого проку! – фыркнул Красс. – Если бы дело было только в том, чтобы передать предложение, я мог бы направить сюда, на Альбанские холмы, Аррия с письмом. Разве не так, Аррий?

– Кхонечно, мог бы.

– Нет, Цицерон, мне нужно, чтобы ты это сделал. – Он наклонился вперед и облизнул губы. Было нечто сладострастное в том, как Красс говорил о власти. – Буду с тобой откровенен. Душа моя снова лежит к военной карьере. Богатство мое достигло пределов человеческого желания, но само по себе может служить не целью, а лишь средством ее достижения. Можешь ли ты назвать мне страну, которая воздвигла памятник человеку лишь за то, что он является богачом? Какой из народов земли поминает в своих молитвах имя какого-нибудь миллионера, которого давно нет в живых, называя великое число домов, находившихся когда-то в его владении? По-настоящему долгая слава рождается лишь в виде записей на табличке – а я не поэт! – или на поле боя. Вот почему от тебя так требуется, чтобы ты добился от Помпея согласия на нерасторжимость нашей сделки.

– Он не мул, которого ведут на рынок, – возразил Цицерон, который, насколько можно было заметить, начал приходить в себя от бесцеремонности своего старого врага. – Ты сам знаешь, каков он.

– Знаю, и еще как! Но во всем мире никто другой не обладает таким даром убеждения, как ты. Это ты заставил его покинуть Рим. Ты! И не отрицай этого. Так неужели теперь ты не сможешь убедить его вернуться?

– Его позиция заключается в том, что вернуться ему возможно лишь в качестве единственного верховного главнокомандующего. Или же он не вернется вовсе.

– Значит, Рим больше никогда не увидит его, – отрезал Красс, чье дружелюбие начинало трескаться и осыпаться, как краска на одном из его домов из числа не самых роскошных. – Ты прекрасно знаешь, что случится завтра. И действие будет разворачиваться так же предсказуемо, как в театральном фарсе. Габиний выдвинет твой законопроект, а Требеллий, уже по моему поручению, наложит на него вето. Тогда Росций, также следуя моим предписаниям, предложит поправку об учреждении совместного командования, и пусть тогда хоть один из трибунов осмелится наложить вето на это предложение. Если Помпей откажется от службы, то будет выглядеть подобно жадному дитяти, которое готово испортить пирог, лишь бы им не делиться.

– Не соглашусь с тобой. Люди любят его.

– Люди любили и Тиберия Гракха, но в конечном счете это не принесло ему пользы. Ужасная судьба для римского патриота, если можешь припомнить, – проговорил Красс, поднимаясь. – Вспомни и о собственных интересах, Цицерон. Разве не видишь ты, что Помпей влечет тебя в политическое небытие? Ни одному человеку не дано стать консулом, если против него выступает вся аристократия. – Цицерон тоже встал и осторожно принял протянутую Крассом руку. Тот сжал Цицерону ладонь и подтянул его ближе к себе. – Уже во второй раз, – сказал он, – я протягиваю тебе руку дружбы, Марк Туллий Цицерон. Третьего раза не будет.

С этими словами он вышел из дома, причем так стремительно, что мне не удалось пойти перед ним, чтобы проводить его или даже открыть перед ним дверь. Вернувшись назад, я застал Цицерона стоящим все на том же месте без движения. Хмурясь, он рассматривал собственную ладонь.

– Это подобно прикосновению к змеиной коже, – усмехнулся он. – Действительно ли он намекнул мне, что мы с Помпеем можем разделить судьбу Тиберия Гракха? Скажи мне, не ослышался ли я?

– Да, сказано было именно так: «ужасная судьба для римского патриота», – прочел я собственную запись. – А что за судьба постигла Тиберия Гракха?

– Загнанный в угол, словно крыса, он был убит знатью в храме, хотя, будучи трибуном, должен был пользоваться неприкосновенностью. Лет шестьдесят прошло с тех пор, не меньше. Тиберий Гракх! – стиснул он пальцы в кулак. – А знаешь ли, Тирон, на какое-то мгновение я был готов поверить ему. Но клянусь тебе, лучше мне никогда не быть консулом, чем жить с чувством, что лишь благодаря Крассу я достиг этой цели.

– Я верю тебе, сенатор. Помпей стоит десятерых таких, как он.

– Скорее сотни… Даже при всех его сумасбродствах.

Я занялся новыми делами, приводя в порядок стол и составляя утренний список посетителей, приходивших в таблиний, в то время как Цицерон сидел в своем кабинете. Вернувшись, я увидел, что лицо его имеет удивленное выражение. Я передал ему список и напомнил, что в доме все еще толпятся клиенты в ожидании приема, и в их числе – один сенатор. Рассеянно Цицерон указал на два имени, в том числе Гибриды, и вдруг распорядился:

– Оставь свои дела Соситею. У меня есть для тебя иное задание. Отправляйся в Архив и просмотри там анналы за год консульства Муция Сцеволы и Кальпурния Пизона Фруги. Перепиши все, что касается деятельности Тиберия Гракха на посту трибуна и его аграрного закона. И ни слова никому о том, что ты делаешь. Выдумай что-нибудь, если кто-то спросит. Ну же, – улыбнулся он впервые за неделю и вскинул руку, легко коснувшись меня пальцами. – Иди, мой человек. Иди!

Прослужив ему столь много лет, я уже привык к столь неожиданным и властным приказаниям. Мне не оставалось ничего иного, как запахнуться поплотнее в плащ, готовясь к встрече с холодом и сыростью, и отправиться в путь, вниз с холма. Никогда еще город не казался мне столь мрачным и подавленным – посреди зимы, под темным и низким небом, с нищими на каждом углу. А кое-где в канаве мог попасться на глаза и окоченевший труп бедняги, скончавшегося ночью. Я быстро шел по этим зловещим улицам. Пересек форум и поднялся по ступенькам Архива. В том же здании ранее я отыскал скудные официальные данные о Гае Верресе. После того мне не раз приходилось бывать здесь по разным поручениям, – в особенности когда Цицерон был эдилом, – а потому лицо мое было хорошо знакомо служащим. Без малейших вопросов они дали мне свиток, который я попросил. Я положил его на стол для чтения у окна и, не снимая перчаток, развернул озябшими пальцами. Утренний свет был блеклым, в зале сильно дуло, а я не вполне понимал, что мне нужно. Анналы, во всяком случае до тех пор, пока до них не добрался Цезарь, служили очень прямым и точным отчетом о событиях за каждый год. Они содержали имена магистратов, тексты принятых законов, перечисляли происшедшие войны и случаи голода, затмения и прочие отмеченные природные явления. Анналы основывались на официальном реестре, который ежегодно составлял великий понтифик, и вывешивались на белой доске у здания коллегии жрецов.

История всегда привлекала меня. Как когда-то написал сам Цицерон: «Не знать, что было до того, как ты родился, значит навсегда остаться ребенком. В самом деле, что такое жизнь человека, если память о древних событиях не связывает ее с жизнью наших предков?» Забыв о холоде, я мог бы день напролет в блаженстве разворачивать этот свиток, роясь в событиях более чем шестидесятилетней давности. Я обнаружил, что в том же году, 621-м от основания Рима, царь пергамский Аттал III скончался, завещав свое царство Риму, что Сципион Афиканский Младший уничтожил испанский город Нуманцию, перебив всех его жителей за исключением лишь пятидесяти, чтобы провести их в цепях во время своего триумфа, и что Тиберий Гракх, трибун, известный крайностью своих позиций, внес для принятия закон о разделе общественных земель между простолюдинами, которые тогда по обыкновению испытывали тяжелые невзгоды. Ничто не меняется, подумал я. Законопроект Гракха привел в ярость аристократов в Сенате, которые увидели в нем угрозу своим имениям, а потому уговорили или принудили трибуна по имени Марк Октавий наложить вето на внесенный закон. Но поскольку законопроект пользовался всенародной поддержкой, Гракх заявил с ростры, что Октавий нарушает свою священную обязанность защищать народные интересы. Посему он призвал народ начать голосовать – триба за трибой – за отстранение Октавия от должности. Люди тут же к тому приступили. И когда первые семнадцать из тридцати пяти триб подавляющим большинством проголосовали за отстранение Октавия, Гракх приостановил голосование и призвал того отозвать свое вето. Октавий ответил отказом. Тогда Гракх призвал богов в свидетели, что против воли изгоняет товарища с должности, и провел голосование в восемнадцатой трибе, заручившись большинством. Так Октавий оказался лишен достоинства трибуна («стал частным гражданином и незаметно скрылся»). Аграрный закон был принят. Но знать – как Красс о том напомнил Цицерону – несколькими месяцами позже осуществила свою месть: Гракх, окруженный в храме Фидес, был до смерти забит палками, а тело его брошено в Тибр.

Я снял с запястья висевшую на нем восковую табличку и взял стило. Помню, как оглянулся, чтобы убедиться, что нахожусь в одиночестве, прежде чем начать переписывать из анналов нужные отрывки. Теперь-то я понимал, почему Цицерон столь настаивал на соблюдении секретности. Пальцы мои окоченели, а воск застыл. Неудивительно, что запись моя была ужасна с виду. Однажды в дверях появился сам Катулл, хранитель архива, и пристально уставился на меня. Я испугался, что сердце мое сейчас выскочит из груди, пробив ребра. Но старик был близорук, да и вряд ли он узнал бы меня в любом случае. Политик не того разряда. Поговорив с одним из своих вольноотпущенников, он ушел. А я завершил перепись и едва не бегом бросился прочь – по обледенелым ступенькам, а потом через форум, к дому Цицерона, прижимая к себе восковую табличку и думая о том, что в жизни у меня никогда еще не было утреннего поручения более важного, чем это.

Когда я добрался до дома, Цицерон все еще шушукался с Антонием Гибридой. Впрочем, заметив меня в дверях, он быстро завершил разговор. Гибрида был одним из тех воспитанных и утонченных людей, которые вином разрушили свою жизнь и внешность. Даже находясь на изрядном расстоянии от него, я мог ощутить в воздухе винный перегар – запах фруктов, гниющих в канаве. Несколькими годами ранее его изгнали из Сената за банкротство и шаткие моральные устои, а именно коррупцию и пьянство. К тому же он купил на аукционе рабыню, молоденькую красивую девушку, и открыто взял ее в любовницы. Но народу, как ни странно, он нравился именно своим распутством и уже год прослужил народным трибуном, расчищая себе путь обратно в Сенат. Дождавшись, пока он уйдет, я передал Цицерону свою запись.

– Чего ему было нужно? – полюбопытствовал я.

– Моя поддержка в его избрании претором.

– Наглости ему не занимать!

– Должно быть. Впрочем, я обещал поддержать его, – беззаботно произнес Цицерон и, видя мое изумление, воскликнул: – Если он станет претором, у меня будет хотя бы одним соперником меньше в борьбе за консульство!

Положив мою табличку на стол, он внимательно прочитал ее. Потом поставил локти по обе стороны от нее и, опустив подбородок на ладони, перечитал еще раз. Я мог представить, сколь стремительно рождаются мысли в его голове.

Наконец Цицерон молвил, обращаясь отчасти ко мне и отчасти к себе самому:

– До Гракха никто не применял такую тактику и после него не пробовал. И понятно почему. Подумать только, какое оружие дается человеку! Не важно, победишь или проиграешь, – последствия останутся на многие годы. – Он поднял на меня взгляд. – Даже не знаю, Тирон. Может быть, тебе лучше стереть это. – Но едва я сделал движение в сторону стола, быстро возразил: – А может, и не надо.

Вместо этого Цицерон велел мне привести Лаурея и еще пару рабов, с тем чтобы отправить их к сенаторам из близкого окружения Помпея с просьбой собраться во второй половине дня после завершения официальных дел.

– Не здесь, – добавил он, – а в доме Помпея.

Затем Цицерон присел и начал собственноручно писать послание генералу. Эту записку он отослал с гонцом-всадником, которому приказано было без ответа не возвращаться.

– Если Красс хочет вызвать призрак Гракха, – проговорил мрачно Цицерон, когда письмо отправилось в путь, – то он его увидит!

Стоит ли говорить о том, насколько всем другим не терпелось узнать, зачем их позвал Цицерон. Едва суды и прочие присутствия завершили прием и закрылись, все как один явились во дворец Помпея, заняв места вокруг стола за исключением одного – величественного трона, принадлежавшего хозяину. Помпей отсутствовал, но из уважения к нему на трон никто не сел. Может показаться странным то, что столь мудрые и ученые мужи, как Цезарь и Варрон, не ведали, какую тактику применял Гракх в бытность свою трибуном. Но стоит помнить, что уже шестьдесят три года минуло со дня его смерти, а время это было наполнено великими событиями. И не было тогда еще того жадного интереса к современной истории, который появился в последующие десятилетия. Даже Цицерон подзабыл об этом, пока Красс своей угрозой не всколыхнул воспоминания об отдаленных временах, когда Цицерон готовился к экзаменам на должность адвоката. Смутный ропот поднялся, когда он начал зачитывать отрывок из анналов, а окончание чтения было встречено шумными возгласами. Лишь седовласый Варрон, старейший из присутствующих, который по рассказам отца знал о хаосе, царившем в эпоху трибунства Гракха, не обошелся без оговорок.

– Вы создадите прецедент, – сказал он, – которым сможет воспользоваться каждый демагог, чтобы, созвав толпу, угрожать любому из своих товарищей отстранением от должности, если сочтет, что заручился в трибах поддержкой большинства. И вообще, с чего это ограничиваться лишь трибуном? Почему бы не попробовать сместить претора или консула?

– Мы не создадим прецедента, – нетерпеливо возразил Цезарь. – Гракх уже создал его для нас.

– Воистину так, – подтвердил Цицерон. – Хоть аристократия и убила его, она не объявила его законодательство не имеющим силы. Я знаю, что имеет в виду Варрон, и в какой-то степени разделяю его беспокойство. Но мы ведем отчаянную борьбу и вынуждены идти на определенный риск.

Раздался одобрительный гул, но решающими оказались голоса Габиния и Корнелия – мужей, которым лично приходилось представать перед народом, добиваясь принятия того или иного закона. И потому им пришлось бы в случае чего изведать на себе отмщение знати – как физическое, так и в законодательных делах.

– Подавляющее большинство народа желает учреждения верховного командования, и люди хотят, чтобы это командование досталось Помпею, – провозгласил Габиний. – И нельзя допустить, чтобы помехой народной воле стала глубина кошелька Красса, достаточная для того, чтобы подкупить пару трибунов.

Афранию захотелось знать, а высказал ли свое мнение на сей счет Помпей.

– Вот послание, которое я ему направил сегодня утром, – поднял Цицерон знакомую записку над головой. – А под ним – ответ, который он прислал мне незамедлительно.

Все увидели, что начертал Помпей своим крупным, решительным почерком. Он написал единственное слово: «Согласен».

Таким образом, дело было решено. А после Цицерон приказал мне сжечь письмо.

* * *

Утро, когда должно было произойти собрание, выдалось на редкость холодным. Ледяной ветер блуждал среди колоннад и храмов форума. Но лютая стужа не помешала собранию быть многолюдным. В дни крупных голосований трибуны перебирались с ростры в храм Кастора, где было больше места для подачи голосов, и работники всю ночь напролет строили деревянные помосты, на которые гуськом будут подниматься граждане, чтобы отдать свой голос. Цицерон прибыл рано и незаметно, захватив с собой лишь меня и Квинта. По пути с холма он заметил вслух, что является лишь постановщиком действа, но никак не одним из главных действующих лиц. Некоторое время Цицерон общался с представителями триб, а затем вместе со мной отошел к портику базилики Эмилия, откуда хорошо было видно происходящее и при необходимости можно было отдавать распоряжения.

Зрелище было драматическое. Должно быть, я один из немногих, кто дожил до этих дней, храня память о нем. Десять трибунов в ряд на скамье, и среди них, подобные наемным гладиаторам, две равные по силам пары: Габиний с Корнелием (за Помпея) против Требеллия с Росцием (за Красса). Жрецы и авгуры у ступеней храма. Рыжий огонь на алтаре, увенчанный трепещущим сероватым язычком. И огромная толпа, собравшаяся на форуме для голосования. Люди с раскрасневшимися на морозе лицами собирались в кучки вокруг десятифутовых шестов со знаменами, на которых было написано название той или иной трибы. Каждое название, начертанное крупными буквами, выглядело гордо: ЭМИЛИЯ, КАМИЛИЯ, ФАБИЯ – и так далее. Сделано так было затем, чтобы заплутавшие представители этих триб в нужный момент увидели, где им надлежит быть. Группы людей шутили друг с другом, спорили, о чем-то торговались – до тех пор, пока звук трубы не призвал всех к порядку. И глашатай, пронзительно крича, представил публике законопроект во втором чтении. После этого вперед выступил Габиний и произнес краткую речь. Он сказал, что принес радостную весть – ту, о которой молился народ Рима. Помпей Великий, приняв близко к сердцу страдания нации, готов пересмотреть свою позицию и стать верховным главнокомандующим, но только при том условии, если таковым будет единодушное желание народа.

– Таково ли ваше желание? – спросил Габиний и услышал в ответ восторженный рев.

Рев продолжался довольно долго, и немалая заслуга в том принадлежала старшинам триб. При первых признаках того, что крики начинают затихать, Цицерон давал незаметный знак паре этих старшин, которые передавали сигнал всему форуму, и штандарты триб вновь начинали раскачиваться из стороны в сторону, вызывая новую бурю восторга. Наконец Габиний властным жестом приказал всем успокоиться.

– Так поставим же этот вопрос на голосование!

Медленно и величаво Требеллий поднялся со скамьи трибунов и сделал шаг вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, давая понять о желании сказать свое слово.

Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:

– Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?

– Нет! – раздался ответный рев.

На что Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:

– Тогда я налагаю вето на этот законопроект!

Это должно было означать, что закону пришел конец. Так было всегда в течение предыдущих четырех столетий за исключением того времени, когда трибуном был Тиберий Гракх. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящее собрание к молчанию, спросил:

– Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?

– Нет! – прокатилось в ответ. – Нет! Нет!

– Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?

Лишь завывание ветра было ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь в среде своих триб, они были беззащитны и опасались оказаться растерзанными толпой.

– Тогда в соответствии с прецедентом, установленным Тиберием Гракхом, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и оказался не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!

Цицерон повернулся ко мне.

– А вот и начало представления, – пробормотал он.

Какое-то время граждане недоуменно переглядывались, а затем согласно закивали головами, и толпа загудела, начав понимать, о чем речь. Во всяком случае, такими вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. К людям пришло понимание, что они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в Сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволено было пройти, потому что Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. По Крассу было особенно видно, насколько он утратил свою обычную выдержку. Лицо его было красно и искажено гневом, когда он пытался взять приступом трибунал, но его отбрасывали назад. Он заметил, как Цицерон наблюдает за ним, указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали, поскольку Красс был далеко, а шум вокруг стоял невообразимый. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал внесенный Габинием проект – согласно которому «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», – и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми голосовали представители трибы Сабурана. По мосткам они шли цепочкой по двое, чтобы бросить жребий, а затем спускались по боковым ступенькам храма, приходя вновь на форум. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за лишение Требеллия должности. Затем наступил черед голосовать сельским трибам. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим напарником Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование, и я заметил Катулла с Гортензием, которые с мрачными лицами переходили от одной группы к другой. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал – такими, как Торкват и его давний союзник Марцеллин, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.

В конце концов, когда семнадцать триб проголосовали за изгнание Требеллия, Габиний распорядился о том, чтобы сделать в голосовании перерыв. Он пригласил Требеллия предстать перед трибуналом и спросил, готов ли тот теперь склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат или же есть необходимость в восемнадцатом этапе голосования, чтобы отрешить его от должности. У Требеллия была возможность войти в историю в качестве героя и отважного борца за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда у него еще были виды на политическую карьеру. После некоторого колебания он дал понять о смирении, и его вето было снято. Вряд ли есть нужда добавлять, что впоследствии он подвергся презрению с обеих сторон, и его постигла полная безвестность.

Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно в тот момент, в самый разгар дня, у ступенек храма вновь предстал Катулл. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катулл пользовался у народа глубоким уважением за свой патриотизм. Потому Габинию было трудно отказать ему, и не в последнюю очередь поскольку тот был старшим экс-консулом в Сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, давая им знак пропустить Катулла, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал вверх по ступенькам храма.

– А это уже ошибка, – вполголоса сказал мне Цицерон.

Позже Габиний говорил Цицерону, что счел аристократию, увидевшую собственный проигрыш, склонной пойти на уступки во имя единства нации. Как бы не так! Катулл принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконной тактики, использованной для проведения этого закона. По его словам, для Республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война – рискованное занятие, особенно на море: так что же будет с этим особым командованием, если Помпей вдруг окажется убит? Кого же вы другого найдете, если потеряете его?

И толпа заревела в ответ:

– Тебя!

Это был не тот ответ, которого хотел Катулл. Он, как бы польщен ни был, знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное командование – Красса и Помпея, ибо при всем презрении, питаемом им к Крассу, он сознавал, что богатейший муж в Риме по крайней мере обеспечит противовес мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав Катуллу слово. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката солнца. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что был обязан заявить: пора переходить к голосованию закона. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение разделить верховное командование надвое, но народ начал уже уставать и не проявил желания его слушать. Наоборот, толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал на землю замертво. Все, что Росций мог сделать перед лицом вопящей толпы, так это показать два пальца, налагая на законопроект вето и тем самым показывая свою убежденность в необходимости существования двух командующих. Габиний знал, что еще одно голосование по смещению трибуна с должности означало бы для него поражение, а значит, была бы потеряна возможность учредить в тот же день двойное командование. И кто знает, насколько далеко готова пойти аристократия, если ей к следующему дню потребуется перегруппировать силы? Потому в ответ он просто повернулся к Росцию спиной и приказал, несмотря ни на что, поставить законопроект на голосование.

– Вот оно, – сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим пунктам для голосования. – Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи им, чтобы тут же послали генералу весть. Запиши: «Закон принят. Командование принадлежит тебе. Выступай в Рим немедленно. Сегодня к ночи будь здесь. Твое присутствие необходимо, чтобы повелевать ситуацией. И подпись – Цицерон».

Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы вновь начать практиковать свое искусство – уговаривать, льстить, сочувствовать, а в редких случаях даже угрожать. Ибо, согласно его философии, нет ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.

* * *

Так единогласно был принят всеми трибами Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.

Наступила ночь, форум опустел, и бойцы разбрелись по своим лагерям. У каждого был свой штаб: у твердокаменных аристократов – дом Катулла у вершины Палатина; у приверженцев Красса – его собственный дом, поскромнее, расположенный чуть ниже на склоне того же холма; и у победоносных помпейцев – особняк их вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех продемонстрировал чудесную притягательную силу. Насколько помню, десятка два сенаторов набилось в таблиний Помпея, чтобы пить его вино в ожидании его триумфального возвращения. Комната была ярко освещена. В ней воцарилась атмосфера, замешанная на густом запахе пота, выпивки и грубого мужского веселья, которое зачастую следует за тем, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий – все были там, однако число вновь пришедших было больше. Не упомню уже всех имен. Определенно присутствовали Луций Торкват и его двоюродный брат Аул, а также еще пара молодых представителей высокородных семей – Метелл Непос и Лентул Марцеллин. Корнелий Сисенна, бывший одним из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на мебель. Присутствовали двое экс-консулов – Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что же касается Цицерона, то он сидел отдельно от остальных в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне еще казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что душою он чувствовал некий надлом. Наверное, он ощущал, что в сообществе сломалось нечто такое, что даже его словам исправить будет трудно. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.

Незадолго до полуночи прибыл гонец, чтобы сообщить, что Помпей приближается к городу по Via Latina. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы при свете факелов сопровождать его до дома на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с главами округов, доложил брату, что на улицах все спокойно.

Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас – кажущийся неправдоподобно большим, улыбающийся, пожимающий руки и дружески хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, по поводу чего Цицерон заметил чуть громче, чем следовало бы:

– Он пока не может говорить – я еще не написал то, что ему следует сказать.

Я заметил, как на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Однако, как обычно, на помощь Цицерону пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Помпей тогда и сам вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Атмосфера разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, каковая бывает обычно на командирской пирушке после победы, когда каждый считает своим долгом немного поддеть командующего-триумфатора.

Каждый раз, когда в мозгу моем возникает слово «империй», перед глазами словно живой предстает Помпей – таким, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И Помпей на следующее утро, когда явился на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в центре Рима, чтобы увидеть, как Помпея назначат главнокомандующим всего мира. Толпа была настолько велика, что даже Катулл с Гортензием не решились на последний акт сопротивления, хотя, я уверен, очень того хотели. Но взамен оказались вынуждены стоять бок о бок с другими сенаторами с самым добродушным видом, какой только могли напустить на свои лица. А Крассу не хватило сил даже на это, что, впрочем, неудивительно, и он предпочел не прийти вовсе. Помпей был немногословен. Речь его свелась в основном к выражению благодарности. Была она торжественной и скромной – и составлена, конечно, Цицероном. Прозвучал, помимо прочего, призыв к единству нации. Впрочем, говорить ему не было особой нужды – одного лишь его присутствия было достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала наполовину. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:

– Я вновь облачаюсь в одежду, столь дорогую мне и знакомую, – священный красный плащ римского полководца на поле боя. И не сниму его, пока не одержу в этой войне победу, а иной исход означает для меня смерть!

Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, а вернее было бы сказать, уплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда внезапно, уже покинув ростру, Помпей вновь показался на виду – уверенно поднимающимся по ступенькам Капитолия и уже в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком каждого римского проконсула на действительной службе. От восторга люди сходили с ума, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где рядом с Цезарем стоял Цицерон. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, между тем как Цезарь был явно восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде,[19] где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо иным. Пройдет шесть лет, прежде чем он сюда вернется.

XIII

На ежегодных выборах претора летом того года Цицерон шел впереди всех. Избирательная кампания была неприглядной и бессвязной, поскольку последовала за борьбой вокруг Габиниева закона, когда доверие между политическими группировками рухнуло. Передо мной лежит письмо, которое Цицерон написал тем летом Аттику, выражая отвращение ко всем проявлениям общественной жизни:

«Невероятно, за сколь короткое время становится столь хуже состояние, в котором ты их находишь, после того как отошел от них».

Дважды голосование приходилось прерывать досрочно из-за драк, вспыхивавших на Марсовом поле. Цицерон подозревал Красса в подкупе черни для срыва голосования, но не мог найти тому доказательств. Какова бы ни была истина, лишь к сентябрю восемь избранных преторов смогли собраться в Сенате, чтобы определить, в каком суде кому из них председательствовать в предстоящем году. Для решения этого вопроса им по обычаю нужно было тянуть жребий.

Самой заманчивой была должность городского претора, который в те времена ведал всей юриспруденцией и считался третьим лицом в государстве после двух консулов. На нем также лежала обязанность устроителя Аполлоновых игр.[20] Если должность эта пленяла всех, то возглавить суд по делам о растратах не желал никто ни за какие блага, ибо служба на данном посту выматывала все силы.

– Конечно же, мне хотелось бы стать городским претором, – доверительно поведал мне Цицерон, когда мы с ним направлялись тем утром в Сенат. – И я скорее удавился бы, чем согласился целый год расследовать растраты. Но в конечном счете соглашусь на любую должность в промежутке между этими двумя.

Настроение у него было приподнятое. Выборы наконец состоялись, и он получил наибольшее число голосов. Помпей покинул не просто Рим, но и вообще пределы Италии. Таким образом, находиться постоянно в тени столь великого мужа не приходилось. Теперь Цицерон вплотную приблизился к консульской должности – так близко, что почти мог прикоснуться к ней рукой.

Церемонии жеребьевки всегда собирали полный зал зрителей, поскольку сочетали в себе высокую политику с игрой случая. К тому времени, когда мы пришли, большинство сенаторов были уже на месте. Цицерон был встречен шумными приветствиями – восторженными возгласами со стороны своих старых соратников из числа педариев и презрительными выкриками аристократов. Красс по своему обыкновению развалился на передней консульской скамье, глядя на Цицерона из-под опущенных век, словно притворяющийся спящим кот, который наблюдает за прыгающей поблизости птахой. Итог выборов в целом соответствовал ожиданиям Цицерона, и если я назову вам остальной список тех, кто был избран преторами, то вы получите неплохое представление о политической жизни того времени. Помимо Цицерона там были еще лишь двое мужей, наделенных изрядными способностями. И оба спокойно дожидались своей очереди тянуть жребий. Наиболее талантливым, несомненно, был Аквилий Галл, которого некоторые считали даже лучшим законником, чем сам Цицерон. Он уже пользовался большим уважением как судья и заключал в себе качества, делающие его образцом для подражания, – блестящий ум, скромность, справедливость, доброту, великолепный вкус. И вдобавок роскошный особняк на Виминальском холме. Памятуя обо всех этих достоинствах, Цицерон имел намерение предложить этому мужу, старшему по возрасту, стать напарником в борьбе за консульство. С Галлом мог сравниться, во всяком случае по общественному весу, Сульпиций Гальба, принадлежащий к известной аристократической фамилии, у которого в атриуме висело столько масок консулов,[21] что не оставалось никаких сомнений в том, что он станет одним из соперников Цицерона в борьбе за консульскую должность. Но при всех своих способностях и честности человек этот отличался также резкостью и надменностью, что обернулось бы против него в случае напряженной борьбы на выборах. Четвертым по степени одаренности был, полагаю, Квинт Корнифиций, хотя его высказывания иногда звучали до того абсурдно, что вызывали у Цицерона смех. Этот богач с глубокими религиозными верованиями беспрестанно твердил о том, что Рим должен бороться с упадком нравов. Цицерон называл его «кандидатом богов».

У тех же, кто следовал за этими мужами, особых достоинств, боюсь, не наблюдалось. Примечательно, что все четверо остальных избранных преторами в свое время были изгнаны из Сената – кто за денежную недостачу, а кто и за нехватку совести. Самым пожилым из них был Вариний Глабер, один из тех неглупых и вечно недовольных людей, которые уверены в своем жизненном успехе и никак не могут поверить в неудачу, когда она их постигает. Семь лет назад он уже был претором, и Сенат вверил его командованию армию для подавления восстания Спартака. Однако легионы его были слабы, и он терпел от взбунтовавшихся рабов поражение за поражением, а затем, покрытый позором, на время исчез из общественной жизни. За ним шел Кай Орхивий – «сплошной напор и ни капли одаренности», как характеризовал его Цицерон. Тем не менее человек этот пользовался поддержкой крупного синдиката голосующих. На седьмое место по размеру мозга Цицерон ставил Кассия Лонгина – «бочонок сала», как иногда именовали этого мужа, бывшего в Риме самым толстым. Таким образом, на восьмом месте оказывался не кто иной, как Антоний Гибрида – тот самый пьяница, который взял себе в жены девчонку-рабыню. И которому Цицерон согласился помочь на выборах, исходя из того, что среди преторов окажется хотя бы один, чьих амбиций можно особо не опасаться.

– Знаешь ли, почему его кличут Гибридой? – спросил меня как-то раз Цицерон. – Потому что он наполовину человек, наполовину – безмозглый скот. Хотя лично я в нем человеческой половины не усматриваю.

Однако боги, коих столь почитал Корнифиций, не упускают случая наказать человека за подобную спесь, и они примерно наказали Цицерона в тот день. Жребий предстояло тащить из древней урны, которая использовалась для данной цели на протяжении столетий. Председательствовавший на церемонии консул Глабрион начал вызывать кандидатов в алфавитном порядке, а это значило, что первым шел Антоний Гибрида. Он запустил дрожащую руку в урну за табличкой и передал свой жребий Глабриону, который, приподняв бровь, зачитал вслух:

– Городской претор.

На секунду все присутствующие онемели, а затем зал огласился таким громким хохотом, что голуби, гнездившиеся под крышей, взлетели, роняя перья и помет. Гортензий и кое-кто еще из аристократов, знавшие, что Цицерон помогал Гибриде, показывали на оратора пальцем и хлопали друг друга по плечу в знак насмешки. Красс так развеселился, что едва не упал со своей скамьи, в то время как Гибрида, которому предстояло стать третьим лицом в государстве, просто сиял, несомненно, истолковав презрительный смех как радость окружающих по поводу привалившего ему счастья.

Я не видел лица Цицерона, но мог догадаться, какая мысль крутится у него в голове – о том, что к его личному невезению прибавится еще безудержное расхищение государственных средств. Вторым пошел Галл, которому достался суд, ведавший избирательным законодательством. Толстяк Лонгин получил в свое ведение дела об измене. А когда «кандидат богов» Корнифиций был вознагражден за свою веру уголовным судом, перспективы начали выглядеть откровенно угрожающе – настолько, что я уже стал готовиться к самому худшему. Но, к счастью, перед нами был еще один человек – Орхивий, которому надлежало вытащить жребий. Он-то и вытянул суд по делам о вымогательствах. А когда Гальба взвалил на себя ответственность за рассмотрение дел о насильственных действиях против государства, перед Цицероном осталось лишь две возможности – или вернуться на знакомую стезю судебных дел о вымогательствах, или же занять пост иностранного претора, что фактически ставило его в положение заместителя Гибриды – незавидная участь для умнейшего в городе мужа. Он шел по помосту навстречу своему жребию, горестно качая головой, и жест этот как бы говорил: в политике, сколько ни хитри, а в конечном счете все решает случай. Цицерон сунул в урну руку и вытащил то, что было ему суждено, – дела о вымогательствах. Просматривалось некое приятное совпадение в том, что объявление о выпавшем жребии зачитал именно Глабрион – бывший председатель того самого суда, где сделал себе имя Цицерон. Засим иностранное преторианство досталось Варинию, жертве Спартака. Все суды на предстоящий год были сформированы, и определилась первая линия кандидатов на консульскую должность.

* * *

Увлекшись круговертью политических событий, я чуть было не забыл упомянуть о том, что той весной забеременела Помпония. Сообщая об этом Аттику, Цицерон в порыве ликования писал, что сие – доказательство того, что брак с Квинтом все-таки дает плоды. Дитя появилось на свет вскоре после преторианских выборов. Это был здоровый мальчик. Предметом особой гордости для меня и знаком моего растущего статуса в семье стало приглашение присутствовать на обряде очищения на десятый день после рождения ребенка. Церемония состоялась в храме богини Теллус, что находился неподалеку от родового жилища. Сомневаюсь, что есть на свете хоть один племянник, у которого был бы столь горячо любящий дядюшка, как Цицерон, который настоял на том, чтобы заказать у серебряных дел мастера поистине великолепный амулет для младенца по случаю наречения. И после того как малыш Квинт, которого жрец освятил водой, оказался на руках у Цицерона, я внезапно осознал, насколько тому хотелось иметь собственного сына. Стремление любого мужа стать консулом, должно быть, в значительной степени обусловлено желанием, чтобы и его сын, и внук, и сыновья его сыновей – и так до бесконечности – могли в соответствии с ius imaginum[22] выставлять его посмертную маску в семейном атриуме. Ибо что толку заботиться о придании семейному имени громкой славы, если линии нового рода суждено прерваться, даже не начавшись? Глядя на стоявшую у противоположной стены храма Теренцию, которая, в свою очередь, внимательно следила, как ее муж нежно поглаживает щечку младенца кончиком мизинца, я мог видеть, что и она думает о том же.

Рождение ребенка зачастую заставляет взглянуть на будущее совершенно новыми глазами, и я уверен, что именно в этом состоит причина того, почему вскоре после появления племянника Цицерон позаботился о помолвке Туллии, которой к тому времени исполнилось десять лет. Для него она по-прежнему оставалась светом очей, и лишь в редкий день он, при всей своей занятости судебными и политическими делами, оказывался не способен выкроить хоть малый кусочек времени, чтобы почитать ей или поиграть с ней в какую-нибудь игру. И план свой он обсудил сначала с нею, а не с Теренцией, в присущей ему манере, сочетавшей нежность и хитрость.

– Скажи-ка, – обратился он к Туллии однажды утром, когда мы втроем находились в его кабинете, – а не хотела бы ты когда-нибудь выйти замуж?

Услышав в ответ, что хотела бы, и даже очень, Цицерон поинтересовался, кого ей больше всего на свете хотелось бы получить в мужья.

– Тирона! – вскричала Туллия, обхватив меня руками.

– Боюсь, у него совсем нет времени на то, чтобы обзавестись женой, – торжественно ответил Цицерон. – Ему приходится слишком много работать, помогая мне. Не назовешь ли кого-нибудь еще?

Круг ее знакомых – мужчин, достигших зрелого возраста, был весьма ограничен, поэтому ей не пришлось долго раздумывать, прежде чем с ее уст слетело имя Фругия, который со времен дела Верреса находился подле Цицерона так долго, что стал почти членом семейства.

– Фругий! – воскликнул Цицерон так, словно эта идея буквально только что осенила его самого. – Отличная мысль! А ты уверена, что это именно то, что тебе требуется? Точно уверена? Ну, тогда давай не мешкая пойдем и скажем маме.

Так Теренция оказалась побежденной на ее собственной территории. Муж оставил ее с носом столь же ловко, как какого-нибудь слабоумного аристократа в Сенате. Не то чтобы ей так уж претила кандидатура Фругия. Нет, он и ей казался вполне подходящей партией: учтивый, рассудительный молодой человек, которому исполнился двадцать один год, из очень знатной семьи. Но она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что Цицерон, готовя себе преемника, которого, обучив, можно было бы вывести на общественное поприще, по сути, вынужден заниматься этим, не имея собственного сына. И такое положение вещей, несомненно, вызывало у нее тревожные мысли. А на угрозы Теренция реагировала всегда предельно жестко. Церемония обручения прошла в ноябре довольно гладко. Фругий, которому невеста, надо сказать, была очень по сердцу, застенчиво надел ей на пальчик кольцо. За этим одобрительно наблюдали представители обоих семейств и их челядь. Было условлено, что свадьба состоится пять лет спустя, когда Туллия достигнет зрелости. Но в тот вечер между Цицероном и Теренцией случилась одна из самых грандиозных ссор. Разыгралась она в таблинии, прежде чем я успел убраться оттуда. Цицерон обронил вполне невинную фразу о том, сколь тепло семейство Фругия приветило Туллию. В ответ Теренция выдержала зловещую паузу, а затем заметила, что семейка в самом деле приветливая, что, впрочем, и неудивительно с учетом…

– С учетом чего? – обреченно спросил Цицерон. Он, судя по всему, уже был готов к неизбежности ссоры тем вечером, как неизбежна бывает рвота после отравления несвежей устрицей. А с тем, что неизбежно, лучше покончить сразу.

– С учетом тех связей, которые они обретают, – ответила Теренция и сразу же перешла в атаку, выбрав излюбленное направление удара. Иными словами, разговор пошел о том, насколько постыдно ведет себя Цицерон, пресмыкаясь перед Помпеем и сворой его приспешников из числа провинциалов. Таким образом, утверждала Теренция, их семья противопоставила себя всем достойнейшим людям в государстве. Отсюда, по ее словам, и возвышение власти толпы благодаря противозаконному принятию Габиниева закона. Не упомню уже всего, что было сказано ею. Да разве это важно? Как бывает в большинстве супружеских перепалок, нужен был лишь повод, а истинный предмет ссоры заключался совсем в ином – в неспособности Теренции произвести на свет сына и, вследствие этой неспособности, полуотеческой привязанности Цицерона к Фругию. Тем не менее я хорошо помню, что Цицерон дал жене отпор, заявив, что Помпей, при всех его недостатках, является великолепным солдатом, чего не может оспорить ни один человек. И когда Помпею доверили чрезвычайное командование, он тут же поднял свои войска и занялся наведением порядка на море, искоренив пиратскую угрозу за каких-нибудь сорок девять дней. Вспоминается и едкий ответ Теренции. Коли удалось очистить от пиратов море за каких-нибудь семь недель, съязвила она, то, должно быть, не столь уж большую опасность они собой представляли, как о том твердили Цицерон со своими дружками! В этот момент мне удалось наконец выскользнуть из комнаты и забиться в свой уголок, так что остального слышать я не мог. Однако обстановка в доме в последующие несколько дней была напряженной и хрупкой, как неаполитанское стекло.

– Видишь, насколько тяжело мне приходится? – пожаловался мне Цицерон на следующее утро, потирая лоб костяшками пальцев. – Ни в чем я не нахожу облегчения – ни в труде, ни в отдыхе.

Что же до Теренции, то ее все больше тяготили думы о предполагаемом бесплодии. Дни напролет молилась она в храме Юноны на Авентинском холме, где во всех уголках ползали лишенные яда змеи, способные придать женщине плодовитость, и ни одному мужчине не было дозволено даже украдкой заглянуть туда, в святая святых. Слышал я также от ее служанки, что в своей спальне она устроила святилище богини.

Сдается мне, что в душе Цицерон разделял мнение Теренции о Помпее. Было нечто подозрительное в том, с какой скоростью была одержана им победа («В конце зимы подготовил, – заметил Цицерон об этой кампании, – с наступлением весны начал, в середине лета закончил»). Это наводило на мысль, а не мог ли с такой задачей вполне справиться командующий, назначенный обычным путем. Как бы то ни было, усомниться в успехе не мог никто. Пиратов изгнали сперва из вод, омывающих Сицилию и Африку, на восток, в Иллирийское море, к Ахее, а затем очистили от них все побережье Греции. В конце концов их поймал в ловушку сам Помпей, заперши в Корацезиуме, который служил им последним надежным оплотом в Киликии. Десять тысяч погибло тогда в великой битве на море и суше, четыреста кораблей было потоплено. Еще двадцать тысяч человек было захвачено в плен. Но вместо того чтобы распять их, что, несомненно, сделал бы Красс, Помпей распорядился переселить пиратов вместе с женами и семьями в глубь страны, в обезлюдевшие города Греции и Малой Азии, один из которых он с присущей ему скромностью переименовал в Помпеиополис. И все это – без ведома Сената.

Цицерон наблюдал за успехами своего покровителя со смешанными чувствами («Помпеиополис! О боги, до чего вульгарно!») – не в последнюю очередь потому, что знал наперед: чем больше Помпея будет распирать от успехов, тем длиннее станет тень, которая ляжет на его собственную карьеру. Тщательное планирование и подавляющее численное преимущество – таковы были главные составляющие тактики Помпея как на поле боя, так и в Риме. И как только начальная стадия его кампании – разгром морских разбойников – подошла к концу, началась стадия вторая – на форуме, когда Габиний принялся склонять всех к тому, чтобы передать командование восточными легионами от Лукулла к Помпею. Использовал он при этом все ту же уловку: пользуясь полномочиями трибуна, созывал к ростре свидетелей, которые в самых мрачных тонах живописали картину войны с Митридатом. Легионы, не получая жалованья уже несколько лет, просто отказались покинуть зимний лагерь. Нищенское существование, которое влачили простые бойцы, Габиний противопоставлял гигантскому состоянию их командующего-аристократа, который привез с войны столько добычи, что ему хватило средств на покупку целого холма у ворот Рима и постройку там великолепного дворца. Достаточно сказать, что все гостиные в нем были названы в честь богов. Габиний вызвал к ростре архитекторов Лукулла и заставил их представить народу все их планы и модели. С этого момента имя Лукулла стало синонимом кричащей роскоши, и разъяренные граждане сожгли его чучело на форуме.

В декабре Габиний и Корнелий перестали быть трибунами, и в дело вступила новая креатура Помпея – бремя отстаивания его интересов на народных собраниях принял на себя избранный трибуном Кай Манилий. Он тут же выдвинул законопроект о передаче Помпею командования в войне с Митридатом, а равным образом об отдаче под его управление провинций Азии, Киликии и Битинии, последние две из которых управлялись Лукуллом. Цицерон, по-видимому, вовсе не желал высказываться по данному вопросу. Но все его призрачные надежды на то, что ему удастся отмолчаться, оказались развеяны окончательно, когда к нему пожаловал Габиний с посланием от Помпея. В послании содержались краткие пожелания благополучия, а также была выражена надежда на то, что Цицерон поддержит Манилиев закон «по всем пунктам» не только закулисно, но и публично, в выступлении с ростры.

– «По всем пунктам», – повторил Габиний с ухмылкой. – Наверное, ты знаешь, что это означает.

– Полагаю, это означает законодательную оговорку, в силу которой ты получаешь командование легионами на Евфрате, а заодно и юридический иммунитет от уголовного преследования теперь, когда срок твоей службы трибуном истек.

– Точно, – снова осклабился Габиний и довольно сносно изобразил Помпея, приняв гордую осанку и надув щеки: – Не правда ли, он умен? Разве не говорил я вам, что он просто умница?

– Успокойся, Габиний, – устало проговорил Цицерон. – Уверяю тебя, я только одного желать могу – чтобы к берегам Евфрата отправился именно ты. Никого другого в этом качестве я себе не представляю.

В политике очень опасно оказаться в роли мальчика для битья при великом муже. Однако заложником именно этой роли становился теперь Цицерон. Те, кто никогда не осмелился бы оскорбить или даже покритиковать Помпея, отныне могли безнаказанно дубасить его адвоката в полной уверенности, что всем хорошо известна истинная цель ударов. Но от исполнения прямого приказа главнокомандующего уклониться не было никакой возможности, и по этой причине Цицерону пришлось произнести свою первую речь с ростры. Эту речь он готовил с необыкновенным тщанием, несколько раз заранее продиктовав ее мне, а затем показав Квинту и Фругию, с тем чтобы выслушать их отзывы. От Теренции же свою работу Цицерон рассудительно утаил, зная, что копию выступления ему придется отослать Помпею, а потому там потребуется немалая толика лести. (В манускрипте, к примеру, вижу я то место, где слова о «ниспосланной свыше доблести» Помпея как полководца по предложению Квинта дополнены, в результате чего появилась «ниспосланная свыше, необычайная доблесть» Помпея). Цицерон сочинил блестящий лозунг, вместивший в себя все заслуги Помпея – «Один закон, один муж, один год», – и корпел часами над заключительной частью речи. У него не вызывало сомнения, что в случае неудачи на ростре его карьера пострадает, а враги скажут, что у него нет связи с народом, ибо слова его не трогают римский плебс. Наутро перед выступлением он по-настоящему заболел от волнения. Цицерона беспрерывно тошнило, а я стоял рядом, подавая ему полотенце. Он был настолько изможден и бледен, что я всерьез забеспокоился, достанет ли у него сил добрести до форума. Однако, по его глубокому убеждению, любой исполнитель, насколько опытен бы ни был, должен всегда бояться перед выходом на сцену – «нервы должны быть натянуты, как тетива, если хочешь, чтобы стрелы летели», – и к тому времени, когда мы достигли задворков ростры, Цицерон был уже готов выступать. Вряд ли стоит упоминать о том, что он не взял с собой никаких записей. До нас донеслись слова Манилия, объявившего имя выступающего, и начавшиеся рукоплескания. Утро было прекрасным – чистым и ясным. Толпа собралась огромная. Цицерон оправил рукава, выпрямился и медленно взошел к шуму и свету.

Во главе оппозиции Помпею вновь стояли Катулл и Гортензий, но со времени принятия Габиниева закона они не придумали никаких новых доводов, и Цицерон не отказал себе в удовольствии позабавиться над ними.

– Что же говорит Гортензий? – с издевкой спросил он. – Если надо облечь всей полнотой власти одного человека, то, по мнению Гортензия, этого наиболее достоин Помпей, но все же предоставлять всю полноту власти одному человеку не следует. Устарели уже эти речи, отвергнутые действительностью в гораздо большей степени, чем словами. Ведь именно ты, Гортензий, со всей силой своего богатого и редкостного дарования убедительно и красноречиво возражал в Сенате храброму мужу Габинию, когда он объявил закон о назначении одного императора для войны с морскими разбойниками, и с этого самого места ты весьма многословно говорил против принятия этого закона. И что же? Клянусь бессмертными богами, если бы тогда римский народ придал твоему авторитету больше значения, чем своей собственной безопасности и своим истинным интересам, разве мы сохраняли бы и поныне нашу славу и наше владычество над миром?

С тою же последовательностью из речи явствовало, что если Помпей хочет сделать Габиния одним из командиров своих легионов, то пусть так оно и будет. Ибо кто еще, за исключением самого Помпея, сделал столь много для разгрома пиратов?

– Сам же я, – торжественно завершил Цицерон, – обещаю и обязуюсь перед римским народом посвятить свершению этого дела все свое усердие, ум, трудолюбие, дарование, все то влияние, каким я пользуюсь благодаря милости римского народа, то есть благодаря своей преторской власти, а также своему личному авторитету, честности и стойкости. И я призываю в свидетели всех богов, в особенности тех, которые являются покровителями этого священного места и видят все помыслы всех государственных мужей; делаю это не по чьей-либо просьбе, не с целью приобрести своим участием в этом деле расположение Помпея, не из желания найти в чьем-либо мощном влиянии защиту от возможных опасностей и помощь при соискании почетных должностей, так как опасности я – насколько человек может за себя ручаться – легко избегну своим бескорыстием; почестей же я достигну не благодаря одному человеку, не выступлениями с этого места, а, при вашем благоволении, все тем же своим неутомимым трудолюбием. Итак, все взятое мной на себя в этом деле было взято – я твердо заявляю об этом – ради блага государства.

Он покинул ростру под уважительные хлопки собрания. Закон был принят, Лукулл лишен полномочий командующего, а Габиний получил легатство. Что же до Цицерона, то он преодолел еще одно препятствие на пути к консульству, но ценой небывалой ненависти со стороны аристократов.

Позже он получил письмо от Варрона, который описал то, как Помпей встретил известие о получении полной власти над римскими войсками на Востоке. Когда его офицеры, наперебой поздравляя своего командующего, сгрудились вокруг него в ставке в Эфесе, он, нахмурив брови, хлопнул себя по бедру и (по свидетельству Варрона, «утомленным голосом») произнес: «Увы, что за бесконечная борьба! Насколько лучше было бы остаться одним из незаметных людей – ведь теперь я никогда не избавлюсь от войн, никогда не спасусь от зависти, не смогу мирно жить в деревне с женой!» Такое притворство трудно было принять на веру, ведь всему миру было ведомо, насколько он желал этой власти.

* * *

Преторство принесло Цицерону новые почести. Теперь, когда бы он ни вышел из дому, его уже охраняли шестеро ликторов. Ему, впрочем, не было до них особого дела. Это были неотесанные парни, которых взяли на службу за силу и жестокий нрав: если какого-либо римского гражданина приговаривали к наказанию, они это наказание с готовностью приводили в исполнение. Им не было равных по умению всыпать кому-либо палок или отрубить голову. Поскольку должность их была постоянна, некоторые из них за долгие годы службы привыкали к власти и смотрели на охраняемых магистратов несколько свысока, как на политиков преходящих: сегодня ты здесь, а завтра тебя нет. Цицерона коробило, когда они с преувеличенной грубостью расталкивали людей, очищая ему дорогу, а также приказывали окружающим скинуть шапки или спешиться с коня при приближении претора. Ведь люди, подвергавшиеся оскорблениям, были его избирателями. Он просил ликторов быть повежливее, и какое-то время они выполняли его предписание, но скоро брались за старое. Главный из них, так называемый «ближний» ликтор, который постоянно должен был находиться подле охраняемого, был особенно несносен. Не помню уже его имени, но он всегда наушничал, сообщая Цицерону о намерениях других преторов, собирал по крохам сплетни у своих товарищей-ликторов, не сознавая, что его поведение представляется Цицерону крайне подозрительным. Ибо Цицерон знал: сплетни – это разновидность торговли, в которой звонкой монетой служат и отчеты о его деятельности.

– Эти люди, – пожаловался он мне как-то утром, – служат предупреждением о том, что случается с любым государством, имеющим постоянных служащих. Они начинают службу в качестве наших слуг и заканчивают ее, считая себя нашими господами!

Вместе с его статусом вырос и мой. Я открыл для себя, что, имея должность доверенного секретаря претора, даже будучи рабом, я вправе рассчитывать на особую любезность со стороны людей, с которыми встречается мой хозяин. Цицерон заранее предупредил меня, что мне могут предлагать деньги в обмен на влияние в пользу просителей. А когда я начал горячо возражать, что никогда в жизни не приму взятки, он оборвал меня:

– Нет, Тирон, кое-какие собственные деньги тебе не помешают. Почему бы и нет? Об одном прошу тебя: говорить, кто тебе заплатил. А ты любому, кто подойдет к тебе с подношением, говори, что мои решения не покупаются, что любое дело я рассматриваю беспристрастно. В остальном же полагаюсь на твою рассудительность.

Разговор этот имел для меня огромное значение. Я всегда надеялся на то, что Цицерон в конце концов даст мне хоть какую-то свободу. И то, что мне было позволено начать делать определенные накопления, стало для меня предзнаменованием того заветного дня. Суммы мне перепадали небольшие – где монет пятьдесят, где сотня. В обмен от меня ожидали, что я или подсуну претору под нос какой-то документ, или составлю проект рекомендательного письма, которое можно будет передать ему на подпись. Деньги я хранил в небольшом кошеле, который прятал за расшатанным кирпичом в стене своей каморки.

В качестве претора Цицерон обязан был брать на обучение одаренных детей из хороших семей для преподавания им права. И вот в мае, после сенатских каникул, в покоях у него появился новый молодой ученик – шестнадцати лет от роду. Это был Марк Целий Руф из Интерамнии, сын богатого банкира и влиятельного должностного лица, ведавшего проведением выборов, из трибы Велина. Цицерон согласился, главным образом в качестве политического одолжения, наблюдать за учением мальчика на протяжении двух лет, после чего было условлено передать его для дальнейшего овладения профессией в другой дом. Таким домом оказалась семья Крассов, поскольку Красс был связан с отцом Целия. А банкир стремился в первую очередь к тому, чтобы наследник его научился распоряжаться состоянием. Папаша, низенький хитрый человечек, представлял собой отвратительный тип заимодавца, который, похоже, видел в собственном сыне вложение капитала, которое никак не принесет ожидаемой отдачи.

– Бить его надо регулярно, – напутствовал он Цицерона, еще не успев представить ему сына. – Мальчишка он неглупый, вот только непутевый и распущенный. Так что разрешаю тебе стегать его, сколько душе угодно.

Вид у Цицерона был озадаченный. За всю свою жизнь он не отстегал ни одного человека. Но, к счастью, получилось так, что он впоследствии отлично поладил с молодым Целием, который оказался полной противоположностью собственному отцу. Был он высок и хорош собою, отличался полным равнодушием к деньгам и денежным делам. Цицерон находил это забавным. Меня же такое положение вещей забавляло в меньшей степени, поскольку многие докучные обязанности, которые были возложены на Целия и от которых он всеми силами увиливал, в конечном счете, как правило, приходилось выполнять мне. И все же, оглядываясь назад, я вынужден признать, что человек этот отличался редкостным обаянием.

Не буду вдаваться в подробности преторства Цицерона. Ведь пишу я не учебник по юриспруденции, а вам, должно быть, не терпится, чтобы я перешел к самому интересному – консульским выборам. Стоит сказать, что Цицерон имел репутацию судьи честного и справедливого. А высокая компетентность позволяла ему легко справляться с работой. Если же имел место момент, особо щекотливый с точки зрения юриспруденции, когда требовалось мнение еще одного знающего человека, то Цицерон обращался за консультацией к Сервию Сульпицию, своему старому приятелю, с которым они вместе учились у Молона. А иной раз отправлялся с визитом к уважаемому претору суда по выборным делам Аквилию Галлу, чей дом стоял на Виминальском холме. Самым крупным делом, которое слушалось под председательством Цицерона, было дело Кая Лициния Мацера, родственника и сторонника Красса. Речь шла об отрешении его от должности за злоупотребления на посту губернатора Македонии. Слушания продолжались несколько недель, и Цицерон подвел им вполне справедливый итог, но не смог удержаться от одной шутки. Обвинение строилось на том, что Мацер получил полумиллионную сумму в виде незаконных выплат. Обвиняемый поначалу это отрицал. Однако обвинение тогда представило доказательства того, что именно такая сумма была уплачена ссудной конторе, которая находилась под его управлением. Мацер тут же изменил свои показания и заявил, что действительно помнит эти выплаты, но думал, что они вполне законны.

– Что ж, вполне возможно, – сказал Цицерон присяжным, знакомя их с уликами, – вполне возможно, что обвиняемый так и думал. – Он выдержал паузу, достаточно долгую для того, чтобы некоторые из них захихикали, а потом напустил на себя преувеличенную серьезность. – Нет-нет, в самом деле, он мог так считать. И в подобном случае, – тут снова повисла пауза, – есть все основания для заключения о том, что этот человек слишком глуп для того, чтобы быть римским губернатором.

У меня был богатый опыт присутствия в самых разных судах, и громоподобный смех стал верным признаком того, что Цицерон только что доказал виновность сего мужа не менее убедительно, чем самый искусный прокурор. Беда Мацера заключалась вовсе не в том, что он был дураком. Наоборот, он был очень умен, умен настолько, что считал всех вокруг дураками. Не чуя надвигающейся угрозы, он, пока присяжные голосовали, отправился с трибунала домой, чтобы сменить одежду и подстричься, поскольку надеялся отпраздновать вечером победу. В отсутствие Мацера присяжные признали его виновным, и тот уже выходил из дому, чтобы вернуться в суд, когда Красс перехватил его буквально на пороге и рассказал о том, что произошло. Кто-то утверждает, что он упал замертво, сраженный этой вестью. Другие говорят, будто вернулся в дом и лишил себя жизни, чтобы сын его не изведал унижения в связи со ссылкой отца. Как бы то ни было, дело завершилось его смертью, и у Красса появилась новая причина люто ненавидеть Цицерона, словно для этого недоставало иных причин.

* * *

Аполлоновы игры по традиции давали начало сезону выборов, хотя, честно говоря, в те времена казалось, что выборному сезону нет конца. Едва завершалась одна кампания, как кандидаты начинали задумывать уже следующую. По этому поводу Цицерон шутил, что управление государством – это просто времяпрепровождение между датами выборов. Именно это, должно быть, и сгубило Республику: она попросту объелась выборами до смерти. Как бы то ни было, устроение общественных увеселений в честь Аполлона входило в обязанности городского претора, каковым являлся в тот год Антоний Гибрида.

Никто в этой связи не ожидал чего-то особенного, а вернее, вовсе ничего не ожидал, поскольку было известно, что все свои деньги Гибрида пропил и проиграл. И потому все едва не онемели от неожиданности, когда он устроил ряд не просто великолепных театральных постановок, но и пышных представлений в Большом цирке, полная программа которых включала гонки на колесницах с двенадцатью заездами, атлетические состязания и охоту на диких зверей с участием пантер и всевозможных диковинных тварей. Сам я там не был, но Цицерон, вернувшись вечером домой, описал мне все в мельчайших подробностях. Он только и говорил, что об этих празднествах. Улегшись на одну из лежанок в пустой столовой – Теренция с Туллией были в это время за городом, – Цицерон в красках рассказал мне, как вошел в цирк парад. Там были колесничие и почти полностью обнаженные атлеты (кулачные бойцы, борцы, бегуны, метатели копья и дискоболы), флейтисты и музыканты, играющие на лирах, танцоры, одетые вакханками и сатирами, курители фимиама, предназначенные к закланию быки и козы с позолоченными рогами, дикие животные в клетках и гладиаторы… Казалось, у него до сих пор голова идет кругом от такого зрелища.

– Во сколько же все это обошлось? Вот что я не перестаю спрашивать себя. Гибрида, должно быть, рассчитывает вернуть все эти издержки, когда поедет в свою провинцию. Слышал бы ты, как громогласно его приветствовали при появлении и уходе! Чего-то я, видно, не понимаю, Тирон. Что ж, сколь невероятным это ни казалось, нам следует дополнить список. Пойдем же.

Мы вместе пошли в его кабинет, где я открыл сундук и вынул все документы, имевшие отношение к кампании, которую Цицерон вел за избрание консулом. Там было немало тайных списков – сторонников существующих и тех, чью поддержку еще надо завоевать, жертвователей, городов и местностей, где его поддержка была сильна и слаба. Ключевым, однако, был тот список, в который попали те мужи, коих он считал вероятными противниками. К именам прилагались сведения о каждом – как положительного, так и отрицательного свойства. Возглавлял список Гальба, за ним следовал Галл, затем – Корнифиций и, наконец, Паликан. Цицерон взял у меня стило и тщательно своим мелким и аккуратным почерком вписал туда пятого – того, чье имя в списке он сам ожидал увидеть менее всего: Антоний Гибрида.

* * *

И вот несколько дней спустя случилось нечто, оказавшее глубокое воздействие на судьбу Цицерона и полностью изменившее историю государства, хотя вряд ли он тогда мог догадываться об этом. Мне это напоминает крохотную оспину, о которой всякий наверняка хоть раз слышал. Просыпается однажды утром человек и обнаруживает у себя на коже такую оспинку, которой не придает большого значения, а затем видит, как в последующие месяцы она разрастается в гигантскую опухоль. Подобной оспиной в нашем случае стало пришедшее нежданно, словно гром среди ясного неба, послание, которым Цицерон вызывался к верховному понтифику Метеллу Пию. Мало сказать, что Цицерон был весьма заинтригован, поскольку Пий, будучи мужем очень старым (ему было не менее шестидесяти четырех лет) и важным, ранее никогда не снисходил до беседы с ним и, уж тем более, не звал к себе в гости. Конечно же, мы немедленно пустились в путь, следуя за ликторами, которые расчищали нам дорогу.

В те времена официальная резиденция предстоятеля государственной религии располагалась на Священной дороге, близ Дома весталок, и я помню, сколь польщен был Цицерон тем, что его видели входящим в эти покои. Ибо здесь действительно находилось священное сердце Рима, и немногим выпадала возможность переступить этот порог. Нас подвели к лестнице, и мы пошли вместе с провожатым по галерее, с которой открывался вид на сад Дома весталок. В душе я таил надежду на то, что хоть краем глаза смогу взглянуть на одну из этих таинственных дев, одетых в белое, но сад был пуст, а замедлить ход представлялось невозможным, поскольку в конце галереи уже виднелась фигура Пия. Он уже ждал нас, от нетерпения притопывая ногой, а по бокам от него стояли двое жрецов. Всю жизнь он был солдатом, и это сказалось на его облике: Пий напоминал грубое и потертое изделие из кожи, которое долгие годы болталось под открытым небом и лишь недавно было внесено внутрь дома. Ни рукопожатия, ни приглашения присесть Цицерон не удостоился. Никаких предисловий не было вообще. Пий с ходу выпалил своим скрипучим голосом:

– Претор, мне нужно поговорить с тобой о Сергии Катилине.

При одном упоминании этого имени Цицерон оцепенел, поскольку Катилина был тем человеком, который замучил до смерти его дальнего родственника Гратидиана, политика, искавшего расположения у народа. Мучитель перебил несчастному конечности, вырван глаза и язык. Безумная ярость пронзала мозг Катилины внезапно, словно молния. Он мог быть обаятелен, учтив и дружелюбен. Но стоило кому-нибудь обронить в беседе замечание, пусть внешне совершенно безобидное, или бросить на него взгляд, который покажется ему неуважительным, как Катилина терял всякое самообладание. Во времена сулланских проскрипций, когда списки лиц, подлежащих смерти, оглашались на форуме, Катилина считался одним из самых искусных убийц. Действовал он молотом и ножом – «ударными» инструментами, как их называли, – и сколотил немалое состояние за счет имущества казненных им.

В числе тех, кого он замучил, оказался даже его собственный шурин. И все же ему невозможно было отказать в обаянии: на одного человека, содрогавшегося от его кровожадности, приходились двое-трое, очарованные его не менее безоглядной щедростью. Отличался он и половой распущенностью. За семь лет до того против него было возбуждено уголовное преследование за связь с девой-весталкой – а ею, кстати, была сводная сестра Теренции Фабия. За такое преступление полагалась смерть – не только ему, но и ей. И если бы его вина была доказана, то ее ожидала бы обычная казнь, предусмотренная весталке за нарушение священного обета чистоты, – погребение заживо в крохотной каморке близ Коллинских ворот, специально созданной для такой цели. Но вокруг Каталины сплотились аристократы под водительством Катулла. Они добились для него оправдания, и его карьера продолжилась, не понеся особого ущерба. В год, предшествующий минувшему, он был претором, а затем отправился управлять Африкой, тем самым избежав всех этих страстей вокруг Габиниева закона. К моменту описываемых событий он только что вернулся издалека.

– Правителей Африки, – продолжил Пий, – давала в основном моя семья, с тех пор как провинция эта оказалась во власти моего отца полвека назад. Жители ее искали защиты у меня, и должен сказать тебе, претор, что никогда им еще не приходилось терпеть столько притеснений, сколько они вытерпели от Сергия Каталины. Он ограбил эту провинцию до нитки, обирая и казня ее население, расхищая богатства ее храмов, насилуя жен и дочерей. Ах, этот Сергий! – вскричал Пий, с отвращением сплюнув на пол большой сгусток желтой слюны. – Похваляется, что произошел от троянцев. И ни одного порядочного человека среди предков за двести с лишним лет! А недавно мне доложили, что ты – тот самый претор, который должен привлечь этого мерзавца к ответу. – Он смерил Цицерона взглядом с головы до ног. – Любопытно на тебя взглянуть! Не разберу, что ты за человек, но тем не менее… Так что же ты намерен сделать?

На попытки оскорбить его Цицерон всегда отвечал хладнокровием. И теперь он просто спросил:

– Африканцы подготовили дело?

– Подготовили. Их делегация уже находится в Риме и подыскивает подходящего обвинителя. К кому им обратиться?

– Вряд ли стоит меня об этом спрашивать. Председательствуя на суде, я должен оставаться беспристрастен.

– Бла-бла-бла… Оставь эту свою юридическую болтовню. Поговорим начистоту. Как мужчина с мужчиной. – Пий поманил Цицерона ближе к себе. Почти все свои зубы он оставил на полях сражений, а потому, когда заговорил шепотом, слова вылетели из его щербатого рта с громким присвистом: – О нынешних судах тебе известно больше, чем мне. Так кто бы мог справиться с этим делом?

– Если откровенно, дело не обещает быть легким, – сказал Цицерон. – Жестокость Каталины общеизвестна. Лишь отважному мужу по силам выдвинуть против этого кровавого убийцы обвинения. К тому же, насколько можно предположить, в следующем году он будет избираться в консулы. Так что ты имеешь дело с действительно опасным врагом.

– В консулы? – Пий внезапно с размаху ударил кулаком себя в грудь. При этом ухнуло так, что сопровождавшие его жрецы от страха подпрыгнули на месте. – Сергию Катилине консулом не бывать – ни в следующем году, ни в каком другом. Не бывать, пока в этом старом теле теплится жизнь! Должен же быть в этом городе кто-то, в ком достанет мужества привлечь его к правосудию. А если нет, то что ж… Я еще не настолько старый дурак, чтобы забыть правила, по которым в Риме ведутся бои. А ты, претор, – заключил он, – на всякий случай все же оставь в своем календаре достаточно времени для слушаний этого дела. – С этими словами верховный понтифик зашаркал прочь по коридору, бубня себе что-то под нос. Следом за ним зашагали святоши-помощники.

Цицерон нахмурился, глядя ему вослед, и покачал головой. Я же не в силах был с должной проницательностью разобраться в хитросплетениях политики, хоть и провел у него на службе тринадцать лет. Мне было невдомек, почему этот разговор столь сильно встревожил его. Но хозяин мой явно испытал потрясение, и, как только мы вновь оказались на Священной дороге, он оттащил меня в сторону, подальше от ушей ближнего ликтора, и заговорил:

– Дело принимает серьезный оборот. Мне следовало быть к этому готовым.

Когда же я спросил, а какая ему разница – привлекут Каталину к суду или нет, он дрогнувшим голосом ответил:

– Пойми, глупец, закон не позволяет идти на выборы тому, против кого выдвинуты обвинения. А это означает, что если африканцам удастся найти себе защитника и обвинения против Каталины все же будут выдвинуты, да еще и дело затянется до следующего лета, то ему не позволят домогаться консульской должности, пока дело его не завершено. А это означает, что если, паче чаяния, он будет оправдан, то уже мне придется тягаться с ним в мой год.

Сомневаюсь, чтобы в Риме был какой-то другой сенатор, который попытался бы заглянуть в будущее столь далеко и который в ворохе всевозможных «если» узрел бы повод для беспокойства. Действительно, когда он изложил свои тревоги Квинту, брат отмахнулся от него со смехом:

– А если бы в тебя ударила молния, Марк? И если бы Метелл Пий смог припомнить, в какой день недели это случилось?..

Однако ничто не могло успокоить Цицерона, и он негласно начал наводить справки, насколько сопутствует успех африканской делегации в ее попытках найти приличного адвоката. Впрочем, как он и предполагал, задача эта оказалась для них не из легких, хотя они и собрали великое множество свидетельств преступлений Каталины, а Пий провел в Сенате резолюцию, осуждающую бесчинства бывшего губернатора. Никто не решался выступить против столь грозного противника, рискуя в одну прекрасную ночь быть найденным в Тибре плывущим лицом вниз. Таким образом, на какое-то время обвинения повисли в воздухе, и Цицерон в перечне своих забот отодвинул это дело на задний план. К сожалению, передышка оказалась непродолжительной.

XIV

В конце срока пребывания на посту претора Цицерону полагалось отправиться за границу, чтобы в течение года управлять одной из провинций. В Республике это было обычным делом. Государственный муж получал возможность набраться административного опыта, а заодно и пополнить личные средства, истощившиеся после избирательной кампании. Потом он возвращался домой, оценивал политические настроения и, если все складывалось хорошо, добивался тем же летом избрания в консулы. Антоний Гибрида, которому Аполлоновы игры определенно обошлись очень недешево, отправился, к примеру, в Каппадокию в стремлении поживиться чем только можно. Но Цицерон этим путем не пошел, отказавшись от права хозяйничать в провинции. С одной стороны, ему не хотелось оказаться в уязвимом положении, когда против него выдвинут раздутые обвинения, а потом на протяжении нескольких месяцев за ним по пятам будет ходить специальный прокурор. С другой стороны, ему вполне достаточно было года, проведенного магистратом на Сицилии. С тех пор Цицерон боялся покидать Рим, и если уезжал, то не дольше, чем на неделю-другую. Трудно представить себе человека, который любил бы городскую жизнь больше, чем Цицерон. Он черпал свою энергию в суматохе улиц и площадей, шуме Сената и форума. И какие бы выгоды ни сулила провинциальная жизнь, перспектива провести год в смертельной скуке, будь то на Сицилии или в Македонии, вызывала у него полное отторжение.

К тому же немалую часть его времени начала поглощать адвокатская практика, которую он начал с защиты Гая Корнелия, бывшего трибуна Помпея, которого аристократы обвинили в измене. Не менее пяти видных сенаторов-патрициев – Гортензий, Катулл, Лепид, Марк Лукулл и даже старикашка Метелл Пий – ополчились на Корнелия за содействие в принятии Помпеева закона, обвинив его в противозаконном нарушении вето, наложенного коллегой-трибуном. Я был убежден, что под таким натиском ему не остается ничего иного, как отправиться в ссылку. Корнелий и сам так думал. Он стал даже паковать домашнюю утварь, готовясь к отъезду. Но, видя на противоположной стороне Гортензия и Катулла, Цицерон был исполнен непреклонной решимости и боевого духа. В завершающей речи защиты он был просто неотразим.

– Им ли поучать нас? – спросил он. – Действительно ли об исконных правах трибунов должны рассказывать нам пятеро высокородных мужей, каждый из которых поддержал закон Суллы, отменивший именно эти права? Выступил ли хоть один из этих блистательных мужей в поддержку храбрейшего Гнея Помпея, когда тот, став консулом, в качестве первого своего шага восстановил принадлежавшее трибунам право вето? Спросите себя, наконец: действительно ли движет ими вновь проснувшаяся озабоченность традициями трибунов, действительно ли она оторвала их от рыбных заводей и собственных портиков, заставив явиться в суд? Или же дело в иных «традициях», гораздо более близких их сердцу, – традиции эгоизма и традиционной жажде мести?

Многое он еще произнес в том же духе, и когда наконец завершил речь, все пятеро высокопоставленных истцов (совершивших грубую ошибку, усевшись в один ряд) словно уменьшились в размерах, в особенности Пий, который испытывал явные трудности, пытаясь поспеть за происходящим. Приставив ладонь к уху, он беспокойно ерзал на месте, в то время как его мучитель расхаживал по площадке суда. Это было одно из последних появлений старого воина на публике, прежде чем сумерки тяжелой болезни скрыли его ото всех. После того как судьи проголосовали за снятие с Корнелия всех обвинений, Пий под шиканье и издевательский смех удалился из суда с выражением старческого недоумения – тем самым, которое, боюсь, становится все более привычным на моем собственном лице.

– Что ж, – с изрядным удовлетворением произнес Цицерон, когда и мы собрались идти домой, – уж теперь-то, во всяком случае, он знает, каков я.

Не стану перечислять всех дел, за которые брался Цицерон, ибо исчисляются они десятками. В том заключалась его стратегия – обязать как можно больше влиятельных лиц оказывать ему поддержку на консульских выборах и сделать собственное имя хорошо известным среди избирателей. Несомненно, клиентов он отбирал очень тщательно. По меньшей мере четверо были сенаторами: Фунданий, который держал в своих руках крупный синдикат голосующих, Орхивий – один из коллег-преторов, Галл, намеревавшийся избираться в преторы, и Муций Орестин, обвиненный в ограблении, но тем не менее надеявшийся стать трибуном. Дело его было сложным, и ему пришлось уделить много дней адвокатской практике.

Наверное, ни один еще кандидат не подходил так к избирательной кампании – именно как к деловому предприятию. Для обсуждения хода кампании в кабинете Цицерона каждую неделю проводилось собрание. Одни приходили, другие уходили, но узкий круг оставался прежним, и входили в него пять человек: сам Цицерон, Квинт, Фругий, я и Целий – ученик Цицерона, постигавший премудрости юриспруденции. Несмотря на юность (а может быть, и благодаря ей), он не знал себе равных в собирании слухов по всему городу. Управлял кампанией снова Квинт, а потому он настоял на своем праве вести эти собрания. Квинт не упускал случая намекнуть – то ли снисходительно усмехнувшись, то ли приподняв бровь, – что Цицерон, несмотря на всю свою гениальность, оставался, тем не менее, интеллектуалом, витающим в облаках, и для того, чтобы устоять на земле, ему не обойтись без того здравого смысла, каким обладает его брат. Цицерон же подыгрывал брату, довольно умело изображая согласие.

Братья в политике – чем не тема? Интересное могло бы получиться исследование, если бы мне было отпущено достаточно времени, чтобы написать его. Кто из нас не помнит Гракхов – Тиберия и Гая, которые посвятили свою жизнь улучшению жизни бедняков, за что оба поплатились собственной. В мое же время поочередно консульскую должность занимали патриции Марк и Луций Лукуллы, а также множество других братьев из семейств Метеллов и Марцеллов.

Политика – это такой род человеческой деятельности, где дружба преходяща, а союзы заключаются лишь для того, чтобы через какое-то время быть расторгнутыми. И тут, должно быть, способно послужить источником немалых сил сознание того, что, как бы ни сложилась судьба, имя твое всегда неразрывно будет связано с именем другого человека. Отношения между двумя Цицеронами, думаю, как и отношения между любыми братьями, представляли собой сложное сочетание любви и неприязни, зависти и верности. Без Цицерона Квинту наверняка была бы уготована бесцветная жизнь армейского служаки, а затем столь же бесцветная жизнь прилежного фермера в Арпинуме. Между тем Цицерону и без Квинта суждено было быть Цицероном. Сознавая это, а также то, что истина сия ведома и его брату, Цицерон не жалея сил ублажал его, заботливо укутывая в сверкающую мантию славы.

В ту зиму Квинт посвятил немало времени составлению руководства по соисканию выборной должности – главных советов брата Цицерону, которые он обожал цитировать, как если бы речь шла о «Государстве» Платона.

«Помни, каков город, которого ты домогаешься, – говорилось в начале наставления, – и кто ты. Каждый день, идя на форум, повторяй: „Я новичок. Я домогаюсь консульства. И это – Рим“».

Вспоминаются и иные назидания с претензией на глубокомыслие:

«Кругом обман, ловушки и предательство. Всегда следуй словам Эпихарма[23] „Стремись не верить“ как основе мудрости… Позаботься о том, чтобы все видели, что у тебя множество самых разных друзей… Очень желал бы, чтобы во всякое время ты непременно был окружен толпой. Если кто-то попросит тебя что-либо сделать, не отказывайся, даже если это тебе не под силу… Наконец, позаботься о том, чтобы твои выступления для привлечения сторонников были хорошо построены, блестящи и пользовались успехом у народа. И еще позаботься, если можно это устроить, о скандальной молве по поводу преступлений, страстей и продажности твоих соперников».

Квинт очень гордился своим руководством и много лет спустя даже опубликовал его к вяшему ужасу Цицерона, считавшего, что политическая слава, как и подлинное искусство, тем действеннее, чем лучше скрыты все хитрости, путем которых она достигнута.

* * *

Весной Теренция праздновала свое тридцатилетие, и Цицерон устроил в ее честь ужин для узкого круга лиц. Пришли Квинт с Помпонией, Фругий с родителями, а также вечно суетливый Сервий Сульпиций с женой Постумией, оказавшейся неожиданно хорошенькой. Должно быть, приходили и другие, но поток времени вымыл их имена из моей памяти. Надсмотрщик Эрос собрал на короткое время всю прислугу, чтобы мы пожелали своей госпоже всего наилучшего, и я до сих пор помню, как мне подумалось, что я никогда еще не видел Теренцию столь привлекательной и в столь веселом расположении духа. Ее темные волосы, короткие и кудрявые, блестели, глаза были на редкость ясными, и даже тело, всегда костлявое, на сей раз казалось как-то полнее и мягче. Своими наблюдениями я поделился со служанкой, после того как хозяин и хозяйка повели своих гостей ужинать. В ответ та огляделась по сторонам, чтобы удостовериться, что нас никто не подслушивает, и, соединив ладони, описала ими дугу вокруг своего живота. Поначалу до меня не дошел смысл ее жеста, и она захихикала над моей непонятливостью. И лишь после того как служанка побежала обратно вверх по лестнице, я понял, до чего же глуп, причем не я один. Обычный муж наверняка давно заметил бы в жене эти красноречивые признаки, но Цицерон неизменно вставал вместе с солнцем и ложился спать лишь с наступлением тьмы. Оставалось удивляться, как у него еще остается время на исполнение супружеских обязанностей. Как бы то ни было, когда ужин был в разгаре, послышался громкий крик удивления, сменившийся рукоплесканиями в подтверждение того, что Теренция воспользовалась торжественным случаем, чтобы объявить о собственной беременности.

Позже в тот вечер Цицерон вошел в кабинет, широко улыбаясь. На мои поздравления он ответил кивком.

– Она уверена, что будет мальчик. Должно быть, об этом факте ее оповестила богиня, дав какой-то особый знак, ведомый только женщинам. – Он потер руки в предвкушении, все еще не в силах согнать улыбку с лица. – Да будет тебе известно, Тирон, появление ребенка как нельзя кстати в год выборов. Это свидетельство того, что кандидат – мужчина в силе, а также примерный семьянин. Обговори с Квинтом вопрос о том, когда ребенок должен принять участие в предвыборной кампании, – ткнул Цицерон пальцем в сторону моей восковой таблички. – Да шучу я, шучу, глупец! – рассмеялся он, видя мое обескураженное лицо, и сделал вид, что хочет дернуть меня за ухо.

Не уверен, впрочем, к кому относилось это слово, – ко мне или к нему самому. Поскольку до сих пор не знаю наверняка, шутил он или нет.

С той поры Теренция стала гораздо строже в отправлении религиозных обрядов, и уже на следующий день после своего дня рождения она заставила Цицерона сопровождать ее в храм Юноны на Капитолийском холме. Жрецу она передала барашка как жертву в благодарность за свои беременность и счастливый брак. Цицерон охотно ей повиновался, поскольку был переполнен искренней радостью в связи с предстоящим рождением еще одного ребенка и к тому же знал, насколько избирателям по душе набожность, выражаемая публично.

* * *

Теперь же, к сожалению, я вынужден вернуться к нашему разраставшемуся нарыву – Сергию Каталине.

Через несколько недель после того, как Цицерон был вызван к Метеллу Пию, состоялись консульские выборы. Но победители для достижения успеха настолько широко использовали подкуп, что результаты были быстро аннулированы, и в октябре состоялось новое голосование. По данному случаю Катилина внес в списки соискателей свое имя. Но ему тут же преградил путь Пий – пожалуй, для старого солдата это был последний бой. По его инициативе Сенат постановил, что избираться смогут лишь те, чьи имена значились в первоначальном списке. Это вызвало у Каталины очередной припадок бешенства, и он начал бродить по форуму вместе со своими друзьями-злодеями, бросаясь всевозможными угрозами. Подобные угрозы Сенат воспринял вполне серьезно и проголосовал за то, чтобы дать консулам вооруженную охрану. Вряд ли стоит удивляться тому, что никто не брал на себя смелость выступить от имени африканцев в суде по делам о вымогательствах. Как-то я предложил Цицерону взять на себя это дело, которое могло принести ему дополнительную популярность. Низложил же он когда-то Верреса, став в итоге самым известным адвокатом в мире. Однако Цицерон покачал в ответ головой:

– В сравнении с Катилиной Веррес был сущим котенком. К тому же Верреса никто особенно не любил, а у Каталины, несомненно, есть сторонники.

– Откуда же у него такая популярность? – спросил я.

– У опасных людей всегда есть последователи, но не это заботит меня. Если бы речь шла лишь об уличной толпе, то это не было бы так страшно. Дело в том, что он пользуется широкой поддержкой среди аристократов, во всяком случае, со стороны Катулла, а значит, по всей видимости, и со стороны Гортензия.

– Мне кажется, для Гортензия он слишком неотесан.

– О, поверь, Гортензий знает, как использовать уличного драчуна, когда того требует случай. А Катилина к тому же знатного рода – не забывай об этом. Массы и аристократия – в политике это сильное сочетание. Будем же надеяться, что нынешним летом ему не дадут участвовать в консульских выборах. И я очень рад, что не мне выпала эта задача.

Мне подумалось в тот момент: вот высказывание, которое способно помочь убедиться в существовании богов. В своих небесных сферах они забавляются, слыша подобные самоуверенные слова, и не замедляют показать свою мощь. А потому вряд ли стоит удивляться тому, что по прошествии краткого времени Целий Руф принес Цицерону тревожную весть. Целию к тому времени исполнилось семнадцать лет, и стал он, по выражению своего отца, просто неуправляем. Юноша был высок и хорошо сложен – его вполне можно было принять за мужчину в возрасте двадцати с лишним лет. Впечатление это усиливал низкий голос и короткая бородка, которой щеголял Целий. Вечером, когда Цицерон уходил с головой в работу, а остальные ложились спать, этот юнец ускользал из дома и зачастую возвращался лишь с восходом солнца. Он знал, что у меня отложено немного денег на черный день, и постоянно докучал мне просьбами о мелких займах. Однажды, отказав ему в очередной раз, я возвратился в свою каморку, чтобы обнаружить, что он отыскал мой тайник и забрал оттуда все мои сбережения. В тяжелых раздумьях я провел бессонную ночь, однако, когда утром столкнулся нос к носу с юным мерзавцем и пригрозил ему рассказать обо всем Цицерону, слезы брызнули из его глаз, и он пообещал мне вернуть все сполна. Нужно воздать ему справедливость, он выполнил свое обещание, вернув взятое с солидным процентом. А я сделал себе новый тайник и уже никому не проронил о том ни слова.

Ночи напролет Целий таскался по городу, предаваясь пьянству и блуду в компании беспутных молодых людей из знатных фамилий. Одним из них был Гай Курион, которому исполнился двадцать один год и чей отец был консулом и одним из верных сторонников Верреса. Другим был племянник Гибриды Марк Антоний, коему, по моему разумению, было тогда лет восемнадцать. Но настоящим главарем этой шайки считался Клодий Пульхр, не в последнюю очередь потому, что был среди них самым старшим и богатым, обладая способностью показать другим такие примеры распутства, которых те и представить себе не могли. Ему было лет двадцать пять, из них восемь он провел на военной службе на Востоке, умудряясь попадать во всевозможные переделки. Так, он возглавил мятеж против Лукулла, который доводился ему шурином, а потом попал в плен к морским разбойникам, с которыми был призван сражаться. Теперь же молодой человек вернулся в Рим, стремясь сделать себе имя, и в один вечер объявил, что точно знает, как добиться цели. По его словам, дело это обещало быть смелым, рискованным, озорным и веселым (Целий клялся, что именно таковы были слова, сказанные Клодием). В общем, тот сказал, что привлечет к суду Катилину.

Когда на следующее утро Целий запыхавшись ворвался в дом, чтобы сообщить эту новость Цицерону, сенатор поначалу отказался в это поверить. О Клодии ему были известны лишь скандальные сплетни. В частности, весь город судачил, будто тот спит с собственной сестрой. Позже слухи обрели более прочную основу, и сам Лукулл приводил их в качестве одной из причин для развода со своей женой.

– В каком качестве может такое ничтожество появиться на суде? – недоверчиво фыркнул Цицерон. – Разве что в качестве ответчика…

Однако Целий со свойственным ему озорством возразил, что, если Цицерону требуются доказательства его правоты, достаточно будет в предстоящие час-два наведаться в суд по делам о вымогательствах, куда в это время Клодий намеревается подать свой иск. Стоит ли говорить о том, что Цицерон был просто не в силах пропустить подобное представление, и, наскоро побеседовав с наиболее важными из своих клиентов, он направился в хорошо знакомое место – храм Кастора, прихватив с собой меня и Целия.

Весть о том, что должно произойти нечто крайне важное, чудесным образом уже распространилась по городу, и у ступенек храма скопилась толпа в сотню, а то и более человек. Тогдашний претор, муж по имени Орбий, правивший позже Азией, только что сел на свое курульное кресло и озирался вокруг, наверняка пытаясь уразуметь, что же все-таки случилось. И в этот момент подошла группа из шести-семи юношей с одинаковой глуповатой ухмылкой на лицах. Юноши определенно следили за последними веяниями моды и, должен признать, вполне успешно им следовали.

У всех были длинные волосы и короткие бородки, а на талии у них свободно болтались широкие ремни, расшитые узорами.

– Бессмертные боги, ну и спектакль! – вполголоса пробормотал Цицерон, когда они прошествовали мимо, обдав нас густым запахом крокусового масла и шафрановой мази. – Они похожи более на женщин, чем на мужей!

Один отделился от группы и начал карабкаться по ступенькам вверх, к претору. На полпути юноша остановился и повернулся лицом к толпе. Внешне он, да простится мне столь вульгарное определение, являл собой образ «сладкого мальчика» с длинными светлыми кудрями, влажными красными губами и бронзовой от загара кожей. Этакий юный Аполлон. Но когда этот юноша заговорил, голос его оказался на редкость твердым и мужественным. Портил его речь лишь нарочитый плебейский акцент, выражавшийся в том, как он произносил свое фамильное имя: «Клодий» вместо «Клавдий». Такова была одна из его прихотей, продиктованных модой.

– Я, Публий Клодий Пульхр, сын консула Аппия Клодия Пульхра, внук консулов по прямой линии в последних восьми поколениях, пришел сегодня утром, чтобы выдвинуть в этом суде обвинения против Сергия Каталины в преступлениях, совершенных им в Африке.

При произнесении им имени Каталины в толпе поднялся ропот и свист. Стоявший рядом с нами звероподобный детина выкрикнул:

– Поберегла бы ты свою задницу, девочка!

Однако Клодий оставался совершенно невозмутим.

– Пусть предки мои и боги благословят меня в этом начинании и способствуют благополучному завершению дела.

Он легко взбежал по оставшимся не пройденными ступенькам к Орбию и передал ему иск в виде свитка, свернутого в трубочку, обвязанного красной лентой и скрепленного печатью. Сторонники бешено рукоплескали ему, в том числе Целий, которого остановил лишь суровый взгляд. Цицерона.

– Беги и найди моего брата, – велел ему Цицерон. – Поставь его в известность о происшедшем и скажи, что мне с ним нужно немедленно встретиться.

– Это поручение для раба, – обиженно надулся Целий, явно боявшийся показаться униженным перед лицом своих приятелей. – Разве не может разыскать его Тирон?

– Делай то, что тебе приказано, – оборвал его Цицерон, – а заодно разыщи и Фругия. Да поблагодари меня за то, что я еще не рассказал твоему отцу, с какой компанией ты якшаешься.

Эти слова быстро остудили Целия, и он без всякого промедления испарился с форума, направившись к храму Цереры, где в этот утренний час обычно собирались плебейские эдилы.

– Избаловал я его, – устало произнес Цицерон, когда мы уже шли обратно, поднимаясь в гору к своему дому. – И знаешь почему? Потому что он наделен обаянием – самым проклятым из даров, которые могут достаться человеку. А я не нахожу в себе сил, чтобы перестать потакать обаятельным людям.

В наказание, а также из-за того, что больше не мог ему доверять полностью, Цицерон не позволил Целию присутствовать в тот день на совещании, посвященном участию в предстоящих выборах. Вместо этого он отослал его писать отчет. Подождав, пока юноша скроется с глаз, Цицерон описал Квинту и Фругию утренние события. Квинт не был склонен придавать им чрезвычайное значение, однако Цицерон был полностью убежден в том, что теперь-то ему неизбежно придется вступить в борьбу с Каталиной за консульскую должность.

– Я изучил расписание слушаний в суде по делам о вымогательствах – а ты знаешь, что это такое, – и выяснил, что нет никакой надежды на то, что дело Каталины будет рассмотрено до июля. Это лишает его возможности выдвигаться в консулы в этом году. Таким образом, он неотвратимо вторгается в мой год. – Цицерон неожиданно стукнул кулаком по столу и выругался, что бывало с ним крайне редко. – Именно такое развитие событий я предсказал год назад – Тирон тому свидетель.

На что Квинт заметил:

– Но, может быть, Катилина будет признан виновным и отправлен в ссылку?

– При таком-то обвинителе, от которого разит благовониями? И о котором каждому римскому рабу известно, что он был любовником собственной сестры? Нет, нет… Ты был прав, Тирон. Мне самому следовало взяться за Катилину, когда подворачивалась такая возможность. Легче было бы победить его в суде, чем на процедуре вытягивания жребия.

– Может быть, еще не поздно это сделать, – предположил я. – Можно попробовать убедить Клодия уступить это обвинение тебе.

– Нет, он ни за что не согласится, – ответил Цицерон. – Только посмотри на него, на его высокомерие, – образцовый представитель рода Клавдиев. Для него открылась возможность добиться славы, и он ее ни за что не упустит. Принеси лучше список возможных соискателей, Тирон. Нам нужно подыскать надежного напарника, и чем быстрее, тем лучше.

В те времена домогающиеся консульской должности, объявляя о ее соискании, обычно выступали парами, так что определенно выигрывал тот, кто заключал союз с достойным мужем, чтобы дополнить с его помощью собственные силы в ходе привлечения избирателей. И Цицерону для укрепления позиций требовался некто носящий громкое имя и пользующийся расположением аристократии. Взамен он мог предложить собственную популярность среди педариев и низших классов, а также эффективную стратегию выборной кампании, которую сам же разработал. Цицерон был уверен, что это ему будет нетрудно сделать в нужный момент. Но теперь, когда он начал читать значившиеся в списке имена, я увидел причину его внезапного беспокойства. Союз с Паликаном не принес бы ничего ценного. Корнифиций мог заранее проститься со всякой надеждой на избрание. У Гибриды просто недоставало мозгов. Таким образом, из всего списка оставались Гальба и Галл. Однако Гальба был настолько аристократичен, что его абсолютно ничто не могло связывать с Цицероном, а Галл, несмотря на все увещевания Цицерона, твердо заявил, что у него нет совершенно никакой охоты избираться в консулы.

– Можете ли поверить? – посетовал Цицерон, в то время как мы склонились над его столом, изучая список возможных соискателей консулата. – Я предлагаю человеку лучшую должность на свете, причем ему и требуется всего-то побыть рядом со мной день-другой в знак поддержки. А он в ответ заявляет, что хочет вместо этого целиком посвятить себя юриспруденции! – Он взял стило и вычеркнул имя Галла, а затем добавил к концу списка имя Катилины. Задумчиво побарабанив заостренной палочкой рядом с этим именем, Цицерон подчеркнул и вдобавок обвел его, вслед за чем пристально посмотрел на каждого из нас. – Конечно, есть еще один возможный напарник, о котором мы не упоминали.

– Кто же? – спросил Квинт.

– Катилина.

– Ты шутишь, Марк!

– Я настроен вполне серьезно, – ответил Цицерон. – Давайте подумаем вместе. Представьте, что, вместо того чтобы обвинять его, я предложу ему защиту. Если я смогу добиться для него оправдания, он будет обязан поддержать меня в стремлении получить консульскую должность. С другой стороны, если его признают виновным и отправят в ссылку, то ему конец. Для меня приемлем любой исход.

– Неужто ты станешь защищать Каталину? – Квинт был привычен к тому, что брат его постоянно делает неожиданные шаги, и удивить его чем-либо было трудно, но тогда от удивления он едва не лишился дара речи.

– Я стал бы защищать и самое черное исчадие царства Аида, если бы тому потребовался адвокат. Такова наша правовая система. – Нахмурившись, Цицерон раздраженно встряхнул головой. – Обо всем этом мы говорили с Луцием незадолго до того, как он, бедняга, умер. Да будет тебе, брат! Оставь эти взгляды осуждения. Ты же сам писал в своем наставлении: «Я новичок. Я домогаюсь консульской должности. Это – Рим». Все эти три вещи говорят сами за себя. Я новичок, а значит, могу рассчитывать только на собственные силы, да еще на вас, моих немногочисленных друзей, – и ни на кого больше. Я домогаюсь консульской должности, иными словами, бессмертия. А за такую награду стоит побороться, не так ли? И это – Рим. Рим! Не какое-то абстрактное место в философском трактате, а город славы, стоящий на реке помоев. Да, я стану защищать Каталину, если это необходимо, а потом при первой же возможности порву с ним. И он поступил бы со мной точно так же. Таков мир, в котором нам суждено жить. – Цицерон уселся поудобнее и поднял руки вверх. – Рим!

* * *

Цицерон не стал предпринимать никаких немедленных действий, предпочтя выждать, чтобы удостовериться, что делу против Каталины действительно будет дан ход. Широко распространена была точка зрения, что Клодий просто пускает пыль в глаза или, возможно, пытается отвлечь общественное внимание от позорного развода своей сестры. Однако жернова закона, хоть и медленно, но мелют, и к началу лета процесс преодолел все положенные стадии – от подачи претору просьбы о признании обвинителем и предварительной речи обвинителя до уточнения обвинений. Были подобраны судьи, и начало суда было назначено на последнюю неделю июля. Теперь не оставалось ни малейшей возможности того, что Катилина успеет отделаться от уголовного преследования до консульских выборов. Прием заявок от соискателей был уже завершен.

Вот тогда Цицерон и решил намекнуть Каталине, что мог бы согласиться стать его защитником. Он немало раздумывал над тем, каким образом довести свое предложение до сведения Каталины, поскольку не желал терять авторитет в случае, если бы оно было отклонено. И одновременно ему хотелось сохранить возможность отрицать какие-либо предложения со своей стороны, если бы пришлось отвечать за свои действия перед Сенатом. В конечном счете ему удалось придумать решение, как всегда, отличавшееся изяществом. Он вызвал к себе в кабинет Целия, взял с него клятву хранить тайну и объявил, что у него зародилась мысль выступить в защиту Каталины. И теперь его якобы интересует, что думает по этому поводу Целий («Но помни, никому ни слова об этом!»). Так был дан ход сплетне, то есть тому, что Целий просто обожал. Естественно, он не вытерпел и поделился новостью со своими приятелями, в том числе с Марком Антонием, который, являясь племянником Гибриды, был также приемным сыном близкого друга Каталины – Лентула Суры.

Насколько помнится, потребовалось полтора дня, чтобы вслед за открытием «секрета» на пороге дома Цицерона появился гонец, принесший от Каталины письмо с приглашением нанести визит. В письме содержалась просьба не предавать этот визит огласке, а потому прийти после захода солнца.

– Вот и клюнула рыбка, – заключил Цицерон, показывая письмо мне.

Он направил с рабом ответ на словах, что придет к Катилине в гости тем же вечером.

Теренция должна была вот-вот разрешиться от бремени и находила июльскую жару в Риме невыносимой. Она со стонами ворочалась на своем ложе – кушетке в душной столовой. С одной стороны от нее стояла Туллия, читавшая вслух своим писклявым голоском, с другой – служанка с опахалом. Если нрав Теренции в лучшем случае можно было назвать горячим, то в эти дни он был подобен вулкану. Спустилась ночь, в доме зажгли свечи. Увидев, что Цицерон собирается уходить, жена тут же потребовала от него ответа, куда это он направляется. Ответ Цицерона был далек от определенности. Тогда она ударилась в слезы, начав утверждать, что он завел на стороне сожительницу и теперь спешит к ней, а иначе зачем уважаемому мужу покидать свой дом в столь поздний час? Ему не оставалось ничего иного, как неохотно сознаться, что идет он к Катилине. Конечно же, это признание ни в малейшей степени не успокоило ее, а лишь подлило масла в огонь ее гнева. Теренция принялась вопрошать, как ему могло прийти в голову проводить время в компании этого чудовища, которое совратило деву-весталку. На что Цицерон заметил с изрядной едкостью, что Фабия всегда была «больше весталкой, чем девой». Теренция попыталась встать с ложа, но не сумела, и поток ее брани полился нам вслед. Впрочем, Цицерона это лишь позабавило.

Вечер был во многом похож на тот, накануне выборов эдила, когда мы наведались к Помпею. Стояла та же удушающая жара, и луна светила каким-то лихорадочным светом. Такой же легкий ветерок доносил запах гниения с захоронений за Эсквилинскими воротами и распространял его над городом словно невидимую морось. Мы спустились на форум, где рабы зажигали уличные фонари, прошли мимо молчаливых темных храмов и начали подниматься на Палатинский холм, где стоял дом Каталины. Я, как обычно, нес сумку с записями, а Цицерон шел, сцепив руки сзади и задумчиво наклонив голову. Тогда Палатин не был застроен так сильно, как сейчас, и дома стояли на значительном расстоянии друг от друга. Неподалеку шумел ручей, пахло жимолостью и шиповником.

– Вот где надо жить, Тирон, – поведал мне Цицерон, остановившись у ступенек. – Вот куда мы переберемся, когда мне не придется больше сражаться на выборах и будет уже безразлично, что подумают люди. Только представь себе: дом и сад, где столь приятно предаваться чтению, а детям так нравится играть. – Он поглядел в сторону Эсквилинского холма. – До чего же всем станет легче, когда это дитя появится на свет. Словно грозы ожидаешь…

Найти дом Каталины было нетрудно, поскольку располагался он поблизости от храма Селены, который всю ночь напролет освещался факелами, зажигаемыми в честь лунной богини. На улице нас уже дожидался раб, которому велено было проводить гостей в покои. Он провел нас прямиком в прихожую, где Цицерона приветствовала женщина неземной красоты. Это была Аврелия Орестилла, жена Каталины, чью дочь он, судя по слухам, соблазнил, прежде чем взяться за саму матушку. Говорили также, что именно за эту женщину он убил собственного сына от первого брака (парень грозился скорее прикончить Аврелию, чем назвать своей новой матерью куртизанку, пользующуюся столь дурной славой). Цицерон знал о ней все, а потому прервал поток ее сладкоречивых приветствий сухим кивком.

– Госпожа, – напомнил он, – я пришел увидеться с твоим мужем, а не с тобой.

При этих словах она закусила губу и тут же умолкла. Этот дом был одним из самых старых в Риме. Половицы громко заскрипели под ногами, когда мы двинулись следом за рабом во внутренние покои, где пахло старыми пыльными занавесками и фимиамом. Запомнилась любопытная вещь: стены были почти голыми, причем, судя по всему, оголили их не так давно. На них виднелись пятна не совсем ясных четырехугольных очертаний. Вероятно, ранее там висели гобелены. А на полу от статуй остались пыльные круги. Все убранство атриума составляли гипсовые маски предков Катилины, порыжевшие от дыма, который курился под ними на протяжении жизни нескольких поколений. Там же стоял и сам Каталина. При столь близком рассмотрении поражал прежде всего его гигантский рост – Сергий был по меньшей мере на голову выше Цицерона. Второй неожиданностью было присутствие за его спиной Клодия. Это, должно быть, сильно и очень неприятно удивило Цицерона, но он был слишком опытным юристом, чтобы как-то проявить свои чувства. Цицерон обменялся быстрым рукопожатием с Каталиной, затем с Клодием, вежливо отказался от предложенного ему вина, и все трое без задержки перешли к делу.

Вспоминая былое, я до сих пор поражаюсь сходству между Каталиной и Клодием. То был единственный раз, когда я видел их вдвоем, и они вполне могли сойти за отца и сына. У обоих был протяжный говор, и стояли оба в какой-то одинаковой небрежно-расслабленной позе, словно им принадлежал весь мир. Полагаю, именно эта черта называется «породой». Потребовались четыре столетия браков между самыми блестящими семействами Рима, чтобы произвести на свет этих двух негодяев – чистокровных, словно арабские жеребцы, но столь же несдержанных, безумных и опасных.

– Вот в чем я вижу суть, – начал Катилина. – Юный Клодий произнесет великолепную обвинительную речь, и каждый скажет, что он – новый Цицерон. Даже я буду склонен признать это. Но потом ты, Цицерон, произнесешь речь защиты, еще более блестящую, и тогда никто не удивится тому, что я буду оправдан. Иными словами, мы все устроим грандиозное представление, и каждый из нас укрепит свои позиции. Я буду объявлен невиновным перед народом Рима. Клодия признают отважным и честным мужем. А для тебя это будет очередной громкий триумф в суде, поскольку ты успешно защитишь того, кто на голову выше всех твоих обычных клиентов.

– А что, если судьи решат иначе?

– О них не беспокойся, – хлопнул себя по карману Катилина. – О судьях я уже позаботился.

– До чего же дорого обходится нам правосудие, – улыбнулся Клодий. – Бедному Катилине пришлось распродать всю свою фамильную собственность, чтобы быть уверенным в торжестве справедливости. Нет, это в самом деле скандал какой-то. И как только простые люди выворачиваются?

– Мне нужно просмотреть судебные документы, – проговорил Цицерон. – Сколько времени остается до начала слушаний?

– Три дня, – ответил Катилина и сделал жест рабу, стоявшему у дверей. – Тебе столько хватит, чтобы подготовиться?

– Если судей уже удалось убедить, то вся моя речь уместится в нескольких словах: «Пред вами Каталина. Отпустите его с миром».

– Нет-нет, мне нужно все, на что только способен Цицерон, – запротестовал Катилина. – Я хочу, чтобы речь звучала так: «Сей б-б-благородный муж… В коем течет к-к-кровь нескольких столетий… Узрев слезы ж-ж-жены и д-д-друзей…» – Он воздел руку к небу и с силой потрясал ею, грубо подражая заиканию Цицерона, которое обычно было почти незаметно. Клодий со смехом внимал ему. Оба были слегка навеселе. – Я хочу, чтобы были упомянуты «африканские д-д-дикари, осквернившие сей древний суд…» Я хочу, чтобы перед нами предстали призраки Карфагена и Трои, Дидоны и Энея…[24]

– Все это ты получишь, – холодно прервал его Цицерон. – Работа будет сделана на совесть.

Вернулся раб с судебными документами, и я принялся торопливо их складывать в свою сумку, чувствуя, что атмосфера в доме сгущается по мере того, как вино все больше дурманит головы. Поэтому мне хотелось как можно скорее увести Цицерона оттуда.

– Нам понадобится встретиться для обсуждения свидетельств в твою пользу, – продолжил он тем же ледяным тоном. – Лучше завтра, если это тебя устраивает.

– Конечно же, устраивает. Все равно мне больше нечем заняться. Этим летом я рассчитывал включиться в борьбу за консульство. Однако, как ты знаешь, этот юный пакостник вставил мне палку в колеса.

И тут Катилина проявил ловкость, воистину поразительную для такого гиганта. Резко подавшись вперед, он неожиданно охватил Клодия правой рукой за шею и согнул вдвое. Бедный Клодий, который, кстати, слабаком вовсе не был, издал приглушенный крик и вялыми пальцами попытался оторвать от себя руку Каталины. Но сила того была просто ужасающей, и не исключаю, что следующим быстрым движением он сломал бы своему приятелю шею, если бы не спокойный и тихий голос Цицерона:

– Как твой защитник должен предупредить тебя, Катилина, что убивать своего обвинителя в высшей степени неблагоразумно.

Услышав это предупреждение, Катилина обернулся и насупил брови, словно на секунду забыв, кто такой Цицерон. А затем расхохотался. Он взъерошил Клодию светлые кудри и выпустил его голову из железного захвата. Тот отшатнулся назад, кашляя и потирая шею и щеку. Юноша бросил на Каталину быстрый взгляд, исполненный неподдельной ненависти, но вслед за тем тоже засмеялся и горделиво выпрямился. Они обнялись, и Катилина крикнул, требуя еще вина, а мы оставили их пировать вдвоем.

– Ну и парочка! – воскликнул Цицерон, когда мы проходили мимо храма Луны, держа путь домой. – Не слишком удивлюсь, если к утру они убьют друг друга.

* * *

К моменту нашего возвращения у Теренции уже начались схватки. Ошибки быть не могло. Еще когда мы шли по улице, до нас донеслись крики. Цицерон остановился как вкопанный посередине атриума, бледный от волнения и тревоги. Ведь когда рождалась Туллия, его не было дома, а к тому, что происходило сейчас, он был совершенно не готов. Во всяком случае, в его философских писаниях на этот счет ничего не говорилось.

– О боги, ее будто пытают. Теренция!

Он засеменил по направлению к лестнице, которая вела в ее комнату, но на пути у него встала одна из повитух.

Для нас началось неимоверно долгое ожидание в столовой. Он попросил меня побыть с ним, но поначалу от переживаний не в состоянии был заняться ничем полезным. Какое-то время он лежал, вытянувшись на той самой кушетке, которую занимала Теренция, когда мы уходили из дома. Потом, услышав очередной вопль, вскочил на ноги и принялся ходить из угла в угол. Воздух был жарким и спертым, а огни светильников – неподвижными. Их копоть была похожа на черные нити, свисавшие с потолка. Я занялся тем, что начал вытряхивать из сумки судебные документы, принесенные из дома Каталины, и разделять их по категориям: обвинения, показания, списки улик. Наконец, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, Цицерон, не вставая с кушетки, протянул руку и, перебирая свитки, начал их читать под лампой, поставленной мною рядом. Он беспрестанно кривился и морщился, но невозможно было сказать, в чем состояла причина: в душераздирающих воплях, доносившихся сверху, или в ужасающих обвинениях, выдвигаемых против Каталины. Тут были перечислены вопиющие случаи жестокости и насилия. Подобные донесения шли из всех городов Африки – Утики и Тины, Тапсуса и Телепты. Проведя за чтением час или два, Цицерон с отвращением отбросил свитки в сторону и попросил меня принести чистые пергаменты, чтобы продиктовать несколько писем, прежде всего Аттику. Он откинулся на кушетку и закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. То письмо лежит сейчас предо мной:

«От тебя уже давно никаких писем. В предыдущем письме я подробно написал тебе о своем положении. В ближайшее время думаю защищать своего соперника Катилину. Судьи у нас такие, каких мы хотели, – весьма угодные обвиненному. Надеюсь, что в случае оправдания он будет относиться ко мне более дружественно в деле соискания. Если же случится иначе, перенесу это спокойно».

– Вот уж, действительно, – усмехнулся он на этом месте и прикрыл глаза.

«Мне нужно, чтобы ты возвратился спешно, ибо все твердо убеждены в том, что твои знатные друзья будут противниками моего избрания».

Тут я прервал писание, поскольку вместо очередного вопля до нас сверху донесся иной звук – захлебывающийся писк младенца. Цицерон вскочил с кушетки и бросился вверх по лестнице в комнату Теренции. Через некоторое время он появился вновь и молча взял письмо у меня, чтобы написать сверху, в самом начале, собственной рукой:

«Знай, что у меня прибавление: сынок; Теренция здорова».

До чего же преображает дом появление на свет здоровенького новорожденного! Хотя это и редко признают, полагаю, что в подобном случае люди испытывают двойную благодать. Невысказанные страхи, которые всегда сопутствуют рождению человека – боязнь агонии, смерти, уродства, – уходят, и вместо них приходит чудо явления новой жизни. Облегчение и радость тесно сплетаются вместе.

Естественно, у меня не было права подняться наверх, чтобы проведать Теренцию, но несколько часов спустя Цицерон сам принес сына вниз, чтобы с гордостью показать его прислуге и клиентам. Откровенно говоря, не очень многое нам удалось увидеть – лишь злое красное личико и жиденький локон черных волос. Младенца завернули в те же пеленки, в которые пеленали Цицерона свыше сорока лет назад. Со времен своего младенчества сенатор сберег также серебряную погремушку, которой бряцал ныне над крохотным личиком. Он нежно пронес сына по атриуму и показал на место, где, как ему мечталось, должна была когда-нибудь появиться первая консульская маска.

– И тогда, – прошептал он, – ты станешь Марком Туллием Цицероном, сыном консула Марка Туллия Цицерона. Ну, как это тебе нравится? Правда, неплохо звучит, а? И никто не будет дразнить тебя «новичком». Вот, Тирон, познакомься с новой политической династией.

Он вручил маленький сверточек мне, и я принял его, дрожа от волнения, как и все бездетные люди, когда им дают подержать младенца. Мне стало гораздо легче, когда наконец дитя забрала у меня нянька.

Цицерон меж тем по-прежнему мечтательно смотрел на стену атриума. Любопытно, что ему виделось на этом месте: может быть, на него, как отражение в зеркале, глядела собственная посмертная маска? Я осведомился у него о здоровье Теренции, и он рассеянно ответил:

– О, с ней все в порядке. Полна сил. Ты же знаешь ее. Во всяком случае, достаточна сильна, чтобы снова приняться пилить меня за союз с Каталиной. – Цицерон с трудом оторвал взгляд от пустой стены. – А теперь, – вздохнул он, – полагаю, нам имеет смысл поторопиться на встречу с этим негодяем.

Придя в дом Каталины, мы застали хозяина в превосходном расположении духа. На сей раз он был само очарование. Позже Цицерон составил список «изумительных качеств» сего мужа, и я не могу удержаться, чтобы не привести эту запись, ибо лучше не скажешь:

«Он умел привлекать к себе многих людей дружеским отношением, осыпать их услугами, делиться с любым человеком своим имуществом, в беде помогать всем своим сторонникам деньгами, влиянием ценой собственных лишений, а если нужно – даже преступлением и дерзкой отвагой; он умел изменять свой природный характер и владеть собой при любых обстоятельствах, был гибок и изворотлив, умел с суровыми людьми держать себя строго, с веселыми приветливо, со старцами с достоинством, с молодежью ласково; среди преступников он был дерзок, среди развратников расточителен…»

Таков был Катилина, ожидавший нас в тот день. Он уже прослышал о рождении у Цицерона сына и с жаром схватил руку своего адвоката, поздравляя его. А затем вручил ему красивую шкатулку, обтянутую сафьяном, и попросил открыть ее. Внутри оказался серебряный детский амулет, привезенный Катилиной из Утики.

– Туземная побрякушка, чтобы отгонять нездоровье и злых духов, – пояснил он. – Это для твоего мальчишки. Отдай ему с моим благословением.

– Что ж, – произнес Цицерон, – очень мило с твоей стороны.

Вещица эта, украшенная затейливым узором, была не просто побрякушкой. Я разглядел ее, когда Цицерон поднес амулет ближе к свету. Узор изображал чудесных диких зверей, преследующих друг друга. Все это соединял орнамент в виде извивающихся змей. Задумчиво подбросив амулет на ладони, Цицерон положил его обратно в коробочку и отдал Катилине.

– Боюсь, я не могу принять твой подарок.

– Почему? – удивленно улыбнулся Каталина. – Потому что ты мой адвокат, а адвокатам не положено платить? Ну и честность! Но это всего лишь безделушка для маленького ребенка!

– Дело в том, – произнес Цицерон, набрав в грудь побольше воздуха, – что я пришел сообщить тебе, что твоим адвокатом не буду.

А я в этот момент уже выкладывал судебные документы на столик, стоявший между ними двумя. Копошась с записями, я поглядывал то на одного, то на другого, но теперь втянул голову в плечи. Молчание явно затягивалось. В конце концов прозвучал тихий голос Каталины:

– Почему же?

– Скажу тебе прямо: вина твоя очевидна.

Снова воцарилось молчание. Но когда Катилина заговорил, голос, его был по-прежнему спокоен:

– Фонтей был признан виновным в вымогательствах среди галлов. Однако же ты не отказался защищать его в суде.

– Да. Но есть разные степени вины. Фонтей был нечестен, но безобиден. Ты тоже нечестен, но совсем не таков, как Фонтей.

– Это суду решать.

– В обычных обстоятельствах я согласился бы с тобой. Однако ты заранее купил вердикт, а я в такой комедии участвовать не желаю. Ты лишил меня возможности увериться в том, что я поступаю в соответствии с правилами чести. А если я не могу убедить самого себя, то не могу убедить и других – своих жену, брата и, что, возможно, важнее всего, собственного сына, когда он достаточно подрастет, чтобы понимать происходящее.

Тут я набрался храбрости и взглянул на Катилину. Он был совершенно недвижен, руки свободно висели вдоль туловища. Его поза напомнила мне позу зверя, внезапно столкнувшегося нос к носу с соперником. Так замирают хищники – во внимании и готовности к битве. Катилина заговорил легко и беззаботно, но эта легкость показалась мне наигранной:

– Ты понимаешь, что мне это безразлично. Но безразлично ли тебе? Не имеет значения, кто будет моим защитником. Это ровным счетом ничего не меняет для меня. Я в любом случае буду оправдан. А вот ты вместо друга обретаешь во мне врага.

Цицерон пожал плечами:

– Не хотел бы никого видеть своим врагом. Но когда нет иного выбора, я вынесу и это.

– Такого врага, как я, ты не вынесешь – уверяю тебя. Спроси африканцев, – ухмыльнулся он. – И Гратидиана тоже.

– Ты вырвал ему язык, Катилина. Беседовать с ним затруднительно.

Катилина слегка подался вперед, и я на секунду забеспокоился, как бы он не сыграл с Цицероном ту же шутку, которую в предыдущий вечер сыграл наполовину с Клодием. Но это было бы чистым безумием, а Катилина никогда не был безумен до такой степени. Если бы он был совершенным безумцем, то многое упростилось бы. Сдержавшись, Катилина проговорил:

– Что ж, полагаю, что не должен удерживать тебя.

Цицерон кивнул:

– Не должен. Оставь эти записи, Тирон. Они нам больше не понадобятся.

Не помню, были ли сказаны еще какие-нибудь слова. Наверное, нет. Катилина и Цицерон повернулись друг к другу спинами, что было обычным знаком наступившей вражды, и мы покинули этот древний пустой дом со скрипящими половицами, окунувшись в палящий зной римского лета.

XV

Начался самый сложный и хлопотный период в жизни Цицерона, в течение которого, как мне думается, он не раз пожалел о том, что сделал Катилину своим смертельным врагом, и не без труда нашел оправдание для того, что уклонился от своего обязательства победить его. Причиной тому, как он сам часто отмечал, были лишь три возможных результата предстоящих выборов, и ни один из них нельзя было считать приятным. Первый: он становится консулом, а Каталина – нет. Можно ли предсказать, на какие злодейства толкнет в этом случае Катилину его ненависть по отношению к Цицерону? Второй: Каталина становится консулом, а Цицерон – нет. При таком исходе против Цицерона будет направлена вся мощь государственной машины, и исход предугадать несложно. Третий вариант беспокоил Цицерона больше всего: консулами становятся они оба. Такой расклад сулил самое неприятное. Высший империй, о котором мечтал Цицерон, обернется в непрекращающуюся – длиной в год – борьбу между ними, которая парализует жизнь всего государства.

Первое потрясение случилось, когда двумя днями позже начался процесс над Каталиной и выяснилось, что защищать его станет не кто иной, как сам первый консул Луций Манилий Торкват, глава одной из старейших и наиболее уважаемых патрицианских семей Рима. Катилину сопровождала в суд вся традиционная старая гвардия аристократов: Катулл, Гортензий, Лепид и старый Курий. Единственным утешением для Цицерона могло служить то, что вина Каталины была очевидна, и Клодий, который был вынужден заботиться о собственной репутации, проделал хорошую работу по сбору улик и доказательств. Хотя Торкват был городским и весьма педантичным адвокатом, только он был в состоянии сделать так, чтобы (пользуясь грубым определением того времени) надушить это дерьмо так, чтобы оно не воняло слишком сильно. Судей-присяжных подкупили, но список преступлений Каталины в Африке был настолько вопиющ, что даже они едва не признали его виновным. Каталину все же оправдали, но «за бесчестье» запретили участвовать в жюри сенаторов-присяжных. Вскоре после этого Клодий, боясь мести со стороны Каталины и его приспешников, уехал из города и отправился служить у Луция Мурены, нового наместника в Дальней Галлии.

– Ах, если бы только я сам был обвинителем по делу Каталины! – рычал Цицерон. – Он бы сейчас сидел на скалах Массилии рядом с Верресом, и они вдвоем считали бы чаек!

Но в конце концов Цицерон хотя бы избежал унижения быть защитником Каталины, за что он был очень благодарен Теренции. С тех пор он гораздо более внимательно прислушивался к ее советам.

Стратегия избирательной кампании Цицерона требовала теперь, чтобы он на четыре месяца покинул Рим и отправился на север, в Ближнюю Галлию, завоевывать новых избирателей за пределами италийских границ. Насколько мне известно, ни один кандидат в консулы еше никогда не предпринимал подобных вылазок, но Цицерон при всей своей нелюбви к путешествиям был убежден в том, что оно того стоит. Когда он баллотировался в эдилы, число зарегистрированных избирателей составляло около четырехсот тысяч, но затем эти списки были пересмотрены цензорами, и с предоставлением права участвовать в голосовании новым территориям – вплоть до реки Пад – электорат расширился почти до миллиона человек. Очень немногие из этих людей решались предпринять долгое путешествие в Рим, чтобы отдать свой голос тому или иному кандидату на официальный пост. Однако Цицерон подсчитал, что, если ему удастся привлечь на свою сторону хотя бы одного из десяти, которые имели привычку голосовать, это даст ему решающий перевес на Марсовом поле.

Цицерон решил отправиться в путь после Римских игр, которые в том году начинались, как обычно, в пятый день сентября. И тут в жизни Цицерона произошло второе если не потрясение, то, по крайней мере, неожиданное и тревожное событие. Римские игры всегда устраивались курульными эдилами, одним из которых в тот момент являлся Цезарь. От него, как и от Антония Гибриды, многого не ожидали, поскольку было известно, что он был беден, однако, несмотря на это, Цезарь сделал барственный жест, взяв все расходы на себя, и заявил, что игры будут посвящены не только Юпитеру, но и его, Цезаря, покойному отцу.

За несколько дней до начала игр он приказал рабочим возвести на форуме колоннады, чтобы люди, прогуливаясь там, могли видеть привезенных им диких зверей, а также одетых в посеребренные доспехи гладиаторов. Их было ни много ни мало триста пар – такого количества не знали еще ни одни игры! Цезарь устраивал пиры, шествия, театральные представления, а проснувшись в день игр, римляне с удивлением увидели, что за ночь по приказу Цезаря возле Капитолийского холма была воздвигнута статуя Гая Мария – народного героя и объекта смертельной ненависти со стороны аристократов.

Катулл тут же потребовал созвать заседание Сената и незамедлительно убрать статую, но Цезарь с презрением проигнорировал это обращение, и столь велик был его авторитет, что Сенат не осмелился настаивать на выполнении требований Катулла.

Все понимали, что единственным человеком, который ссудил Цезарю деньги на столь экстравагантные выходки, мог быть только Красс, и я помню, что с Римских игр Цицерон вернулся в столь же удрученном состоянии духа, как и после устроенных Гибридой игр Аполлона. Нет, Цицерон не опасался того, что Цезарь, который был на шесть лет младше его, выставит против него свою кандидатуру на выборах. Дело было в другом: Красс что-то замышлял, а Цицерон не мог понять, что именно. В ту ночь Цицерон рассказал мне об одном из «развлечений», устроенном в рамках игр.

– На центр арены цирка вывели какого-то раздетого донага бедолагу-преступника, вооруженного деревянным мечом, а потом выпустили голодных зверей – пантеру и льва. Он устроил настоящий спектакль, использовав единственное свое оружие – мозги. Этот человек метался по арене, резко уворачиваясь от животных, отпрыгивал в сторону, и в какой-то момент мне показалось, что он добьется своего и все же заставит зверей сцепиться друг с другом. Зрители вопили изо всех вил, подбодряя несчастного. Но чуда не случилось: он споткнулся, и хищные твари разорвали его на куски. Аристократы хохотали и били в ладоши, и, посмотрев на Красса и Цезаря, сидевших рядом, я сказал себе: «Цицерон, человек на арене – это ты!»

Отношения между Цицероном и Цезарем всегда были достаточно сердечными, и не в последнюю очередь потому, что Цезарю нравились шутки Цицерона, но последний никогда не доверял ему. Теперь же, заподозрив, что Цезарь вступил в союз с Крассом, Цицерон и вовсе стал держаться от него подальше.

И еще одна история, которую я обязан рассказать про Цезаря. Примерно в это время к Цицерону пришел Паликан с просьбой оказать ему поддержку на выборах консула. Бедный милый Паликан! Это был наглядный урок того, с чем может столкнуться политик, если он чересчур полагается на благоволение со стороны выдающихся людей. Трибуном, а затем претором он был неизменно верен Помпею, но когда тот добился для себя специального командования, Паликан не получил ничего. По одной простой причине: он больше не мог предложить ничего взамен, и поэтому стал отработанным материалом. Я представлял себе, как день за днем он сидит в своем доме, смотрит на огромный бюст Помпея или обедает под фреской с изображением своего кумира в виде Юпитера и – ждет, ждет, ждет… На самом деле стать консулом у Паликана было не больше шансов, чем у меня. Цицерон постарался как можно тактичнее объяснить ему это и сказал, что, хотя он не может образовать с ним предвыборный альянс, в будущем он сделает для Паликана все, что будет в его силах. Стоит ли говорить, что он не выполнил свое обещание!

В конце беседы, когда Паликан уже встал, собираясь уходить, Цицерон вспомнил о его дочери, краснощекой Поллии, которая была замужем за Габинием.

– О, не напоминай мне об этой потаскухе! – воскликнул Паликан. – Ты, наверное, тоже слышал? Ведь об этом весь город судачит. Ее каждый день имеет Цезарь!

Цицерон заверил его в том, что до него такие слухи не доходили.

– Цезарь… – горько обронил Паликан. – Какой двуличный подонок! Скажи хоть ты, разве это дело – тащить в постель жену своего товарища, когда тот за тысячу миль отсюда сражается за родину?

– Позор, – согласился Цицерон, а после ухода Паликана сказал мне: – Не устаю удивляться Цезарю. Если этот человек способен украсть у друга жену, есть ли что-нибудь другое, что он не готов украсть?

И снова я едва не рассказал ему о сцене, невольным свидетелем которой стал в доме Помпея, но все же не стал этого делать.

* * *

Ясным осенним днем Цицерон трогательно попрощался с Теренцией, Туллией и Марком, после чего мы выехали из города и отправились на север, в наш грандиозный предвыборный тур. Квинт, как обычно, остался дома, чтобы обеспечивать политическую поддержку Цицерона, а Фругию было доверено ведение юридических дел. Что касается молодого Целия, то он воспользовался нашим отъездом, чтобы покинуть кров Цицерона и перебраться к Крассу, дабы продолжать там свою учебу.

Мы путешествовали кортежем из трех четырехколесных повозок, запряженных мулами, и еще нескольких поменьше. В первой повозке Цицерон спал, во второй работал, а третья везла багаж и документы. В маленьких повозках разместилась свита Цицерона: секретари, слуги, погонщики мулов, повара и прочая челядь, включая двух здоровяков-телохранителей. Мы выехали из Фонтинальских ворот. Нас никто не провожал. В те дни холмы в северной части Рима еще были покрыты сосновыми рощами, за исключением одного, на котором заканчивалось строительство печально известного дворца Лукулла. Военачальник-патриций вернулся с Востока, но не мог войти в город, не потеряв свой военный империй, а вместе с ним – и право на триумф. Вот он и болтался за чертой города, коротая время среди своих военных трофеев, ожидая, когда нобили в Сенате соберут большинство, необходимое для присуждения ему триумфа. Однако сторонники Помпея, в число которых входил и Цицерон, упорно блокировали это решение. Но сейчас и он оторвался от своих бумаг, чтобы посмотреть на колоссальное сооружение, крыша которого возвышалась над верхушками деревьев. Я втайне надеялся, что, когда мы будем проезжать мимо, мне хотя бы краешком глаза удастся увидеть самого великого человека, но, разумеется, этого не произошло.

К слову сказать, Квинт Метелл, единственный из трех братьев Метеллов, оставшийся в живых, тоже недавно вернулся с Крита и, подобно Лукуллу, болтался за городскими стенами, причем по тем же причинам, что и тот. Он также жаждал триумфа, но ревнивый Помпей перекрыл кислород и ему.

Глупое положение, в котором оказались эти двое военачальников, забавляло Цицерона, и он называл его «генеральским затором», поскольку оба, по его словам, «пытаются пролезть в Рим через Триумфальные ворота».

На Мульвийском мосту мы задержались, чтобы Цицерон мог отправить Теренции прощальное письмо, а затем пересекли мутные воды Тибра, выехали на Фламинскую дорогу и направились на север.

Первый день путешествия прошел замечательно, и незадолго до захода солнца мы добрались до Орикула, расположенного в тридцати милях от Рима. Здесь нас встретил представитель городской общины, согласившийся оказать Цицерону гостеприимство, и на следующее утро наш сенатор отправился на форум, чтобы начать работу с избирателями.

Секрет успешной избирательной кампании заключается в продуманности и эффективности предварительной работы, и Цицерону очень повезло, что он сумел привлечь к ней двух опытных профессиональных агентов – Ранункула и Филума. Они путешествовали впереди нас и устраивали так, что в каждом городе, куда мы приезжали, кандидата встречала внушительная толпа его сторонников. Избирательная карта Италии была для них открытой книгой, которую два этих пройдохи знали наизусть: кто из местных всадников будет оскорблен, если Цицерон не заглянет к ним, чтобы засвидетельствовать уважение, а кого из них следует избегать, какие трибы или центурии пользуются наибольшим весом в том или ином регионе и на поддержку каких из них можно рассчитывать, какие проблемы волнуют местных жителей в первую очередь и какой благодарности они ждут в обмен на свои голоса. Эти люди не умели говорить ни о чем, кроме политики, и они с Цицероном засиживались допоздна, разрабатывая тактику, строя планы, анализируя факты, причем Цицерон получал от этих посиделок такое же удовольствие, как если бы беседовал с какими-нибудь философами или мудрецами.

Я не стал бы утомлять читателя подробностями избирательной кампании Цицерона, даже если бы моя память сохранила ее детали. О великие боги! Какой грудой золы выглядит карьера любого политика, когда смотришь на нее через десятилетия! В те времена, о которых говорится в этом повествовании, я помнил наизусть имена всех консулов за последние сто лет и всех преторов за последние сорок. Со временем они бесследно исчезли из моей памяти, затухая, как огоньки на ночном побережье Неаполитанского залива. Стоит ли удивляться тому, что все события, происходившие в дни нашего путешествия, слились в моем сознании в один разноцветный хоровод рукопожатий, речей, просьб, принятия петиций и шуток.

Имя Цицерона тогда гремело уже и за пределами Рима, и люди валом валили хотя бы для того, чтобы просто взглянуть на него. Особенно в больших городах, где существовала обширная юридическая практика. Там были знакомы с речами Цицерона против Верреса – даже с теми, которые он не произносил на процессе, а подготовил и обнародовал постфактум.

Поклонники Цицерона копировали и распространяли их. Он был героем как для низших классов, так и для сословия всадников, которые видели в нем борца против ненасытности и снобизма аристократии. По той же причине мало кто из представителей нобилитета был готов распахнуть перед Цицероном двери своего дома, а иногда, когда мы проезжали мимо поместий знати, в нас даже летели камни.

Мы продолжали двигаться по Фламинской дороге и тратили один день на каждый сравнительно крупный город – Нарнию, Карзулы, Меванию, Фульгинию, Нуцерию, Тадину, Калис – и наконец достигли Адриатического побережья. Со времени нашего отъезда из Рима прошло две недели, а с тех пор, как я в последний раз видел море, – годы. Поэтому теперь, когда после многих дней глотания дорожной пыли моему взору открылась бескрайняя водная синева, я испытал необъяснимый детский страх. Небо было безоблачным, воздух – благоуханным, словно давно прошедшее лето волей капризных богов снова ненадолго вернулось в эти края. Повинуясь внезапному порыву, Цицерон приказал остановить повозки, чтобы мы могли пройтись по берегу.

Как причудливо устроена человеческая память! Я начисто забыл многие серьезные вещи, связанные с политикой, но до мельчайших деталей помню ту недолгую – не больше часа, – но благословенную передышку: запах выброшенных на берег водорослей, вкус морской соли на губах, негромкое шуршание волн и Цицерона, который, смеясь, демонстрирует, как Демосфен пытался улучшить дикцию, говоря с набитым камнями ртом.

Через несколько дней, в Арминии, мы переменили направление и двинулись по Эмилиевой дороге. Постепенно удаляясь от моря, мы вскоре оказались в провинции Ближняя Галлия. Здесь уже ощущалось приближение зимы. Слева от нас возвышались черные и фиолетовые вершины Апеннин, а справа вплоть до самого горизонта змеились серые рукава и протоки дельты реки Пад. У меня возникло странное ощущение, что мы – всего лишь мелкие насекомые, ползущие по стене какой-то огромной комнаты.

Важное политическое значение Ближней Галлии было обусловлено франшизой. Тем, кто жил к югу от Пада, было предоставлено избирательное право, тем, кто обитал севернее, – нет. Популисты, возглавляемые Помпеем и Цезарем, выступали за дальнейшее расширение франшизы – вплоть до предгорий Альп, а аристократы под предводительством Катулла усматривали в этом заговор, направленный на ослабление их власти и, естественно, выступали против этих планов. Цицерон, разумеется, был всецело за максимальное расширение франшизы и именно на этом собирался строить свою предвыборную кампанию в этих краях.

Здесь никогда прежде не видели кандидата в консулы, поэтому даже в маленьких городках собирались изрядные толпы, чтобы послушать Цицерона, который обычно выступал, стоя на повозке. В каждом городе он произносил одну и ту же речь, поэтому вскоре я заучил ее наизусть. Цицерон обличал порочную логику, в соответствии с которой человек, живущий на одном берегу реки, является римским гражданином, а его кузен, живущей на противоположном берегу, считается варваром, хотя оба говорят на латыни.

– Рим – это не просто географическое понятие, – заявлял он. – Границы Рима определяются не только горами, реками и даже морями. Принадлежность к Риму обусловливается не происхождением, национальностью или религией. Рим – это идеал! Рим – это высшее воплощение свободы и закона, которого достигло человечество за десять тысяч лет, с тех пор, как наши праотцы спустились вон с тех гор и научились жить в сообществе в соответствии с определенными правилами.

Далее Цицерон говорил, что его слушатели просто обязаны голосовать – хотя бы во благо тех своих соплеменников, которые пока лишены этой возможности. Потому что избирательное право – это неотъемлемая часть цивилизации, особый дар сродни умению разводить огонь. Каждый человек за свою жизнь должен хоть однажды увидеть Рим, поэтому следующим летом, когда путешествовать станет легко, все они должны отправиться на Марсово поле, чтобы отдать свои голоса.

– А если кто-то спросит, что заставило вас пуститься в столь долгий путь, отвечайте: «Нас послал Марк Цицерон!»

После этого он под аплодисменты толпы спрыгивал с повозки и шел, раздавая направо и налево пригоршни гороха, корзину с которым нес шедший позади него слуга, а я держался рядом с ним, дожидаясь возможных инструкций и записывая имена.

За это путешествие я узнал о Цицероне много нового. Должен признаться, что, даже прожив рядом с ним много лет, я не знал его до конца, пока мы не оказались в одном из маленьких городков (уж и не вспомню, как он назывался: то ли Фавенция, то ли Клатерна) к югу от Пада. Осеннее солнце уже клонилось к горизонту, с гор подул холодный ветер, а в лавочках на главной улице стали зажигаться масляные лампы. Я смотрел на лица местных фермеров, с восторгом взирающих на знаменитого сенатора, который стоял на повозке и говорил, указывая тремя отставленными в сторону пальцами на славу Римской республики. И тут я понял: несмотря на блестящее образование и высокое положение, он является одним из них – человеком из маленького провинциального городка с идеализированным представлением о Республике и значении того, что такое гражданин Рима, сжигающими его изнутри, поскольку для Рима он и сам – чужак.

В течение следующих двух месяцев Цицерон полностью посвятил себя избирателям Ближней Галлии, особенно тем, кто жил вокруг ее столицы, Плацентии. Этот город расположился по обе стороны Пада, отчего многие семьи фактически оказались разделены на граждан Рима и «варваров». Здесь Цицерону в его предвыборной кампании очень помог наместник Пизон. Да-да, тот самый Пизон, который в свое время предрекал Помпею участь Ромула, если он будет добиваться для себя особых полномочий. Но Пизон был прагматиком, а его семья имела коммерческие интересы по ту сторону Пада, поэтому он также был заинтересован в расширении франшизы. Пизон даже выдал Цицерону особую бумагу с требованием оказывать сенатору всяческую помощь на всей территории провинции.

Оказавшись в плену снегопадов, сатурналии мы провели в резиденции Пизона, и я заметил, что чем больше времени наместник проводит рядом с Цицероном, тем больше он подпадает под воздействие его ума и обаяния. Однажды вечером, после обильных возлияний, Пизон похлопал высокого гостя по плечу и объявил:

– Цицерон, ты, оказывается, хороший человек! Гораздо лучше, чем я о тебе думал! Лично я хотел бы, чтобы ты стал консулом. Жаль только, что этого никогда не случится.

Цицерон не смог скрыть своего удивления.

– А что заставляет тебя так думать? – спросил он хозяина.

– Аристократы ни за что не поддержат тебя, а они контролируют слишком много голосов.

– Да, они весьма влиятельны, – признал Цицерон, – но я опираюсь на поддержку Помпея.

Пизон согнулся от смеха.

– Что она тебе даст? – воскликнул он, отсмеявшись. – Во-первых, он сейчас находится на другом краю света, а во-вторых – разве ты еще не заметил? – Помпей, кроме самого себя, никогда и никому не помогает. Знаешь, за кем бы я приглядывал, будь я на твоем месте?

– За Каталиной?

– Да, и за ним тоже. Но кого тебе следует опасаться особо, так это Антония Гибриды.

– Но ведь он идиот!

– Цицерон, ты меня разочаровываешь. Когда это глупость мешала политической карьере? Попомни мое слово: нобилитет будет ставить именно на Гибриду, а ты и Катилина станете сражаться за место второго консула. Что касается Помпея, то на его помощь можешь не рассчитывать.

Цицерон беззаботно улыбнулся, но слова Пизона, видимо, достигли цели, поскольку, как только снегопады прекратились, мы поспешили в Рим так быстро, как только это было возможно.

* * *

Мы добрались до дома к середине января и с облегчением убедились в том, что все в порядке. Цицерон возобновил активную адвокатскую деятельность в судах, а его предвыборный штаб снова начал проводить еженедельные совещания под руководством Квинта. Нам, правда, не хватало молодого Целия, но его отсутствие компенсировалось тем, что к команде Цицерона присоединился его старый друг Аттик, который, прожив двадцать лет в Греции, навсегда вернулся в Рим.

Об Аттике я хочу рассказать более подробно. До этого времени я лишь догадывался о том, какое важное место он занимал в жизни Цицерона, и, конечно, не мог предполагать, насколько полезен он окажется в будущем. И без того богатый, он незадолго до этого унаследовал чудесный дом на Квиринальском холме и в придачу двадцать миллионов сестерциев. Все это оставил Аттику его дядя, Квинт Касилий, один из самых свирепых и ненавидимых в Риме ростовщиков. То, что Аттик сумел сохранить добрые отношения с этим старым мизантропом, достаточно красноречиво говорит о покладистости его характера. Кто-то может решить, что с его стороны это был расчетливый подхалимаж, и ошибется. Такова была жизненная философия Аттика – никогда и ни с кем не портить отношений. Он являлся верным последователем Эпикура, полагавшего, что «удовольствие есть начало и конец счастливой жизни». Должен заметить, что Аттик являлся эпикурейцем не в традиционном – и ошибочном – толковании этого понятия, когда в него вкладывают лишь стремление к роскоши, а в подлинном. Подлинное же значение эпикурейства заключается в том, что греки называли словом атараксия, то есть в невозмутимости и полном душевном спокойствии, рассматриваемом как источник блаженства.

Аттик избегал любых споров и неприятных разговоров (стоит ли упоминать, что он не был женат), предпочитая днем предаваться философским размышлениям, а вечера проводить за ужином со своими учеными друзьями. Он полагал такую жизнь за образец для всего человечества, вот только, как однажды заметил Цицерон, забывал, что не всем выпадает унаследовать огромное состояние. Аттику ни разу не пришла в голову мысль заняться чем-нибудь столь опасным и надоедливым, как политика, но при этом, страхуя себя от возможных неприятностей в будущем, он усердно обхаживал всех аристократов, которые оказывались в Афинах (а за двадцать лет их там побывало целое стадо), преподнося каждому искусно разукрашенную схему его генеалогического древа. Кроме того, Аттик был весьма практичен во всем, что касалось денег. Короче говоря, мир еще не знал человека, бездельничавшего столь энергично, как Тит Помпоний Аттик.

Аттик был на три года старше Цицерона, который, должен признать, испытывал по отношению к нему что-то вроде благоговейного страха. Потому что кто может с легкостью войти в высшее общество, как не блестяще образованный богач, к тому же холостяк, который в свои сорок с небольшим лет больше всего интересуется генеалогией и может рассказать хозяину дома о его предках до десятого колена! Это делало его бесценным с точки зрения получения важнейшей политической информации, и именно от Аттика Цицерон узнал, как блестяще организована оппозиция его кандидатуре.

Сначала Аттик узнал за ужином от своей приятельницы Сервилии, единоутробной сестры Катона, о том, что аристократы действительно проталкивают Антония Гибриду в консулы. Через несколько недель Аттик передал Цицерону слова Гортензия, с которым он тоже водил знакомство, проговорившегося, что на консульских выборах Гибрида и Катилина будут баллотироваться на пару. Цицерон попытался обратить новость в шутку, заявив: «Двойная мишень в два раза больше обычной, значит, в нее в два раза легче попасть». Но на самом деле это был серьезный удар, и я видел, что Цицерон потрясен. Ведь у него самого еще не было человека, на пару с которым он мог бы бороться за два консульских места, а найти такого было очень непросто.

Но по-настоящему скверные новости ожидали нас поздней весной, после сенатских каникул. Аттик сообщил, что должен срочно увидеться с обоими братьями Цицерон, поэтому сразу же после закрытия суда мы трое отправились к нему. Расположенный неподалеку от храма Стрении, это был типичный дом холостяка – небольшой, но с прекрасными видами на город, открывавшимися из всех окон, особенно из библиотеки, которую Аттик сделал украшением своего жилища. Вдоль ее стен стояли бюсты великих мыслителей и много мягких кушеток. Они находились тут не просто так. У Аттика было одно железное правило: он никому, даже самым близким друзьям, не давал книги с собой, но любой из них мог прийти к нему в библиотеку и, удобно устроившись на одной из этих кушеток, читать или даже делать копии с манускриптов. И именно здесь, рядом с мраморной головой Аристотеля, мы обнаружили Аттика, одетого в свободную греческую тунику. Он читал, если мне не изменяет память, Kuriai doxai – «Главные мысли» Эпикура.

Не теряя времени даром, он сразу перешел к сути дела.

– Вчера вечером я был на ужине в доме Метелла Целера и дамы Клодии, и среди прочих гостей присутствовал не кто иной, как… Ту-ту-ту-ту-у-у!!! – Он изобразил звук фанфар. – Публий Корнелий Лентул Сура!

– Святые небеса! – улыбнулся Цицерон. – Ну и компания у тебя!

– Известно ли тебе, что Лентул пытается вернуться во власть, выставляя этим летом свою кандидатуру в преторы?

– Правда? – Цицерон задумчиво нахмурил брови и почесал лоб. – Они с Катилиной – не разлей вода и, вероятно, вступили в какой-то сговор. Видишь, шайка проходимцев увеличивается день ото дня.

– О да, это уже целое политическое движение: он, Катилина, Гибрида и, мне кажется, там есть и другие, но имен он мне не назвал. Кстати, Лентул показал мне клочок бумаги, на котором было нацарапано пророчество какого-то оракула. Тот якобы предрек, что Лентул будет третьим из Корнелиев, кто станет править Римом в качестве диктатора.

– Старая Сонная Башка – диктатор? Ха-ха! Надеюсь, ты рассмеялся ему в лицо?

– Нет, – ответил Аттик, – я отнесся к его словам вполне серьезно и тебе советую время от времени делать это, вместо того чтобы веселить слушателей своими убийственными шуточками. Я постарался разговорить его, и чем больше он пил прекрасного вина Целера, тем больше болтал, и тем внимательнее я его слушал. Под конец он заставил меня дать обет молчания и раскрыл самую страшную тайну.

– И что же это? – нетерпеливо спросил Цицерон, подавшись вперед. Он знал, что Аттик не позвал бы нас из-за какой-нибудь ерунды.

– Их поддерживает Красс.

Повисло долгое молчание.

– Красс будет за них голосовать? – спросил наконец Цицерон. Это был первый и последний раз, когда я услышал от него откровенную глупость. Видимо, он был слишком сильно потрясен, и в голове у него помутилось.

– Нет, – раздраженно ответил Аттик. – Он оказывает им поддержку! Дает им деньги и собирается купить для них все выборы. По крайней мере, так сказал Лентул.

Цицерон, казалось, утратил дар речи. После очередной долгой паузы заговорил Квинт:

– Я в это не верю. Лентул, должно быть, напился до зеленых чертей, если понес подобную чушь. Зачем Крассу отдавать власть в руки таких людей?

– Чтобы досадить мне, – ответил Цицерон, к которому вернулся голос.

– Бред! – со злостью воскликнул Квинт.

Почему он злился? Я думаю, от страха, что услышанное нами – правда. Это поставило бы его в дурацкое положение, ведь он столько раз уверял брата в том, что выборы у них в кармане.

– Полный бред! – повторил он, хотя и с меньшей уверенностью. – Нам уже известно, что Красс вкладывает большие деньги в политическое будущее Цезаря. Только подумайте, во сколько ему обойдутся места двух консулов и одного претора! Здесь уже речь идет не об одном миллионе, а о трех или даже пяти. Да, он ненавидит тебя, Марк, и это ни для кого не секрет. Но неужели в его душе ненависть к тебе перевешивает любовь к деньгам? Лично я в этом сомневаюсь.

– Нет, – твердо проговорил Цицерон, – боюсь, ты ошибаешься, Квинт. Эта история похожа на правду, и я корю себя за то, что не предусмотрел подобную угрозу с самого начала. – Цицерон встал и принялся мерить комнату шагами, как делал всегда, когда думал. – Все началось с Аполлоновых игр, устроенных Гибридой. Красс, вероятно, оплатил и их. Именно эти игры вернули Гибриду из политического небытия. И разве мог бы Катилина подкупить судей, продав несколько статуй и картин? Конечно, нет. Но пусть даже смог, кто, скажи на милость, оплачивает его предвыборную кампанию сегодня? Я был в его доме и могу с уверенностью утверждать: этот человек – банкрот.

Цицерон описывал круги по комнате, его взгляд – чистый и невидящий – метался из стороны в сторону. Было понятно, что его мозг работает на пределе возможностей.

– Я изначально кожей чувствовал, что с этими выборами что-то не так. Я ощущал за своей спиной присутствие какой-то третьей силы. Гибрида и Катилина! В нормальных обстоятельствах эти жалкие существа вообще не должны были быть допущены к выборам, не говоря уж о выборах на высшие должности. Для меня ясно одно: они – всего лишь орудие в чьих-то руках.

– Значит, мы вступили в войну с Крассом? – спросил, судя по всему, смирившийся с реальностью Квинт.

– Да, с Крассом. Или, быть может, с Цезарем, который использует деньги Красса? Каждый раз, когда я оборачиваюсь, мне кажется, что вижу промелькнувший за углом край плаща Цезаря. Он считает себя умнее всех остальных, и, возможно, он прав. Только – не в этом случае. Аттик, – Цицерон остановился перед ним и взял его ладонь обеими руками, – мой старый друг, у меня не хватает слов благодарности!

– За что? Я всего лишь напоил этого зануду и выслушал его болтовню. Невелик труд!

– Наоборот, умение слушать зануд требует огромной выдержки, и эта выдержка составляет квинтэссенцию политики. Именно от зануд обычно узнаешь все самое важное. – Цицерон крепко сжал руку Аттика, а потом резко повернулся к брату: – Мы должны раздобыть какие-нибудь доказательства, Квинт. Ранункул и Филум – как раз те люди, которые могли бы что-нибудь разнюхать. Накануне выборов в этом городе нет ничего, о чем бы они не знали.

Квинт согласился, и именно в этот момент закончился теневой период предвыборной гонки и началась настоящая схватка.

XVI

Желая выяснить, что происходит, Цицерон придумал своеобразную ловушку. Вместо того чтобы напрямую заниматься расспросами о том, что на уме у Красса, что, во-первых, не принесло бы никаких результатов, а во-вторых, дало бы понять его врагам, что он что-то заподозрил, Цицерон призвал к себе Ранункула и Филума, велев им отправляться в город и распространить слух, что они представляют одного сенатора, который озабочен своими шансами на избрание консулом на ближайших выборах и который готов платить по пятьдесят сестерциев за каждый голос, отданный в его пользу.

Ранункул был низкорослым, еще не до конца сформировавшимся парнем с плоским круглым лицом и хилым телом. Он полностью оправдывал свое прозвище – Головастик. Филум был высоким и тощим – ни дать ни взять ходячая жердь. Они были потомственными взяткодателями (этим занимались еще их отцы и деды), поэтому эти ребята знали свое дело. Они растворились в римских улочках и переулках и примерно через неделю доложили Цицерону, что в городе происходит нечто весьма странное. Все известные им профессиональные взяткодатели отказывались сотрудничать с ними.

– А это значит, – проговорил своим писклявым голосом Ранункул, – что либо Рим впервые за последние триста лет наполнился кристально честными людьми, либо все голоса, предназначенные для продажи, уже куплены.

– Значит, кто-то предложил более высокую цену, – подвел итог Цицерон. – Вам необходимо предпринять еще одну попытку. Теперь предлагайте по сотне за каждый голос.

Два ловчилы ушли, но, вернувшись еще через неделю, рассказали ту же самую историю. Агенты-взяткодатели уже получили огромные деньги, причем они до такой степени боялись своего загадочного клиента, что не осмеливались даже шепотом произносить его имя. Читатель может удивиться тому, как было возможно держать в секрете столь грандиозную операцию, ведь речь шла о тысячах купленных голосов. Ответ кроется в очень умной организации этой невиданной доселе аферы, которую провернули с помощью всего дюжины агентов-взяткодателей. Увы, вынужден признать, что Ранункул и Филум ранее тоже подвизались на этой сомнительной ниве. Только эта дюжина знала имя заказчика. Они вступали в контакт с лидерами избирательных синдикатов, и начинался предварительный торг: скажем, мы готовы платить столько-то за пятьдесят голосов или за пятьсот – сумма зависела от численности синдиката. Поскольку в этой грязной игре никто никому не верил, в дело включалась вторая категория людей, которые назвались посредниками. Именно им передавались оговоренные суммы, чтобы их можно было «увидеть и потрогать». И наконец, уже после выборов, наступала очередь третьей группы – раздатчиков, которые, как следует из самого их названия, распределяли деньги в соответствии с достигнутыми ранее договоренностями.

Подобная система делала почти невозможным преследование тех, кто был задействован в этой незаконной деятельности, поскольку, даже если схватить раздатчика за руку в момент передачи взятки, он попросту не будет знать, от кого пришли эти деньги. Однако Цицерон не верил, что в этой круговой поруке нельзя найти брешь.

– Мы имеем дело не с древним орденом римских всадников, – кричал он в приступе бешенства, что случалось с ним крайне редко, – а с шушерой, с агентами по раздаче взяток! Уж как-нибудь вы сумеете найти в их рядах предателя, который, если заплатить ему достаточную сумму, не побоится выдать даже такого высокородного и могущественного мастера подкупа, как Красс!

К этому времени (а это, по-моему, было в июне, за месяц до консульских выборов) все уже почувствовали, что происходит нечто странное. Избирательная кампания обещала быть как никогда напряженной, а предвыборные баталии – жаркими, хотя бы потому, что в тот год кандидатов было на удивление много. Тремя бесспорными фаворитами считались Цицерон, Каталина и Гибрида, затем в списке шли заносчивый и неприятный Гальба и глубоко религиозный Корнифиций. Ровным счетом никаких шансов на избрание не было у двух других претендентов: толстого бывшего претора Кассия Лонгина и Гая Лициния Сацердота, который являлся наместником в Сицилии еще до Верреса и был на десять лет старше своих конкурентов. Последний относился к числу тех кандидатов, которые выставляют свою кандидатуру не из желания победить, а чтобы, по их словам, «поднять ставки». «Никогда не доверяйте человеку, утверждающему, что ему не нужна высокая должность, – говорил Цицерон, – ибо он – самый тщеславный из всех».

Понимая все это, агенты были как никогда активны, и по этой причине некоторые из кандидатов вынудили первого консула Гая Марция Фигула внести на рассмотрение Сената драконовский законопроект, направленный на борьбу с подкупом избирателей, который тут же назвали Фигулов закон. Предложение взятки со стороны кандидата уже считалось незаконным, а в соответствии с этим законопроектом должно было признать преступлением и согласие избирателя принять эту взятку.

Когда речь дошла до обсуждения законопроекта, консул первым делом обратился к кандидатам и попросил их по очереди высказать свое мнение относительно предлагаемого документа. Сацердот имел ранг ниже остальных, поэтому ему первому предоставили слово, и он отозвался о законопроекте с ханжеским восторгом. Я видел, как морщится Цицерон, выслушивая произносимые им пошлые банальности. Гибрида, как и следовало ожидать, высказался против. Слушая его, как всегда, невнятное и незапоминающееся бормотание, невозможно было поверить в то, что отец этого человека был когда-то самым востребованным адвокатом Рима. Гальба, который не имел шансов быть избранным при любом раскладе, воспользовался этой возможностью, чтобы снять свою кандидатуру, надменно заявив, что «невелика честь участвовать в этих грязных играх» и он не желает «осквернять память своих предков». Катилина по очевидным причинам также восстал против Фигулова закона, и я должен признать, что его речь прозвучала впечатляюще. Он говорил совершенно бесстрастно, подобно башне возвышаясь над соседними скамьями, а заканчивая, указал на Цицерона и прорычал, что от принятия еще одного законодательного акта выиграют только крючкотворы-юристы, чем заслужил громкие одобрительные возгласы аристократов.

Цицерон оказался в щекотливой ситуации, и я ломал голову над тем, что он может сказать. С одной стороны, он, конечно, не желал, чтобы столь полезный для отечества законопроект был провален, но, с другой, накануне самых важных в его жизни выборов ему еще меньше хотелось навлекать на себя гнев избирательных синдикатов, которые, вне всяких сомнений, рассматривали данный документ как посягательство на их права и честь. Как и всегда, ответ Цицерона оказался столь же находчивым, сколь и уклончивым.

– В целом, – сказал он, – я приветствую этот законопроект, который может прийтись не по нраву лишь тем, кто виновен. Честному гражданину нечего бояться закона, направленного против взяток, а нечестному необходимо напомнить, что голосование – это священная обязанность, а не ваучер, который можно обналичить раз в год. Но при этом я не могу не отметить некоторую несбалансированность данного документа, которую необходимо откорректировать. Неужели мы станем судить бедняка, что не может устоять перед искушением, столь же строго, как и богача, который подвергает его этому искушению? Нет, скажу я, напротив: мы должны ввести самые строгие меры против последнего! Если позволишь, Фигул, я хотел бы внести в твой законопроект одну поправку, которая звучит так: «Любой человек, который заполучает или пытается заполучить – сам либо через третьих лиц – голоса избирателей в обмен на деньги, должен быть подвергнут наказанию в виде изгнания сроком на десять лет».

«А-а-х-х!» – вырвалось разом из сотен сенаторских глоток. С того места, где я стоял, мне не было видно Красса, но позже Цицерон радостно рассказывал мне, что его физиономия побагровела, поскольку слова о человеке, который пытается купить голоса через третьих лиц, были адресованы именно ему, и все это поняли.

Консул с готовностью принял поправку Цицерона и осведомился у сенаторов, не хочет ли кто-нибудь из них высказать противоположное мнение, но большинство законодателей от растерянности плохо соображали, а подобные Крассу, для которых предложение Цицерона представляло опасность, не рискнули публично выступить против него. Поэтому поправка была принята без каких-либо возражений, а когда дело дошло до голосования по самому законопроекту, сенаторы большинством голосов приняли и его.

Фигул следом за своими ликторами покинул зал. Сенаторы также вышли на солнышко и смотрели, как консул направился к ростре и передал законопроект глашатаю для немедленного первого чтения документа народу. Я видел, как Гибрида сделал движение, намереваясь подойти к Крассу, но Катилина схватил его за руку, а Красс быстрым шагом пошел с форума, чтобы не маячить рядом со своими протеже. Теперь до того, как могло состояться очередное голосование по законопроекту, должно было пройти три рыночных дня, а это означало, что народ вынесет свой вердикт прямо накануне консульских выборов.

Цицерон был доволен тем, как прошел этот день, открывший перед ним новые перспективы. Теперь, если Фигулов закон будет принят, у него появится возможность в случае поражения на выборах начать судебное преследование не только Катилины и Гибриды, но и своего архи врага, самого Красса. В конце концов прошло всего два года с тех пор, как двое избранных консулами политика были лишены полномочий за злоупотребления и махинации на выборах. Однако добиться этого будет невозможно, не имея достаточно убедительных улик и доказательств нечистоплотности противников, поэтому на первый план для Цицерона вышла задача раздобыть эти доказательства. Теперь он не выходил из дома иначе как в сопровождении целой толпы сторонников, вербовал новых, пытаясь завоевать симпатии как можно большего числа избирателей. Однако, в отличие от своих соперников, Цицерон не пользовался помощью номенклатора,[25] который нашептывал бы ему в ухо имена тех, с кем он говорит. Цицерон гордился своей уникальной способностью удерживать в памяти тысячи имен, а если иногда он и не мог вспомнить, как зовут собеседника, то легко выпутывался из неудобной ситуации – остроумно и непринужденно.

Я восхищался, наблюдая за ним в те дни. Цицерон понимал: все шансы – за то, что он проиграет. Предсказание Пизона в отношении Помпея сбылось с удивительной точностью, и великий человек действительно не ударил пальцем о палец, чтобы помочь Цицерону в его избирательной кампании. Помпей укрепился в расположенном на восточном побережье Черного моря Амисе – за тридевять земель от Рима – и там, подобно некоему восточному властелину, владычествовал не менее чем над двенадцатью местными царьками. Сирия была аннексирована, Митридат бежал без оглядки. Дом Помпея на Эсквилинском холме украсили носы пятидесяти захваченных им пиратских трирем, он был известен теперь под названием domus rostra и превратился в объект поклонения для почитателей Великого по всей Италии. Что ему было за дело до мышиной возни политиканов, не знающих вкуса военных побед! Письма, которые слал ему Цицерон, оставались без ответа. Квинт то и дело принимался поносить полководца за его неблагодарность, но Цицерон смотрел на вещи с точки зрения фаталиста и отвечал: «Если тебе нужен кто-то благодарный, заведи собаку».

* * *

За три дня до консульских выборов и накануне голосования по законопроекту против взяток события резко ускорили свой бег. Ранункул примчался к Цицерону с известием о том, что он нашел агента по имени Гай Салинатор, который заявил, что готов продать триста голосов по сто двадцать сестерциев за каждый. Салинатор владел расположенной на Субуре таверной под названием «Вакханка». Они договорились, что Ранункул придет к нему этим же вечером, назовет имя кандидата, за которого должны будут голосовать купленные избиратели, а затем передаст деньги одному из заслуживающих доверия посредников. Услышав это, Цицерон заявил, что тоже пойдет на эту встречу, прикрывшись капюшоном, чтобы не быть узнанным. Квинт возражал, доказывая, что это слишком опасно, но Цицерон был неумолим, объясняя свое намерение тем, что ему необходимо собирать улики и доказательства.

– Если возникнет опасность, Ранункул и Тирон защитят меня, – сказал он, как я полагаю, в шутку. – Но ты мог бы устроить так, чтобы за соседним столиком на всякий случай сидело несколько наших верных сторонников.

Мне к тому времени уже исполнилось сорок лет, но в силу того, что до этого дня мне приходилось исполнять обязанности секретаря и стенографа, руки мои были слабыми и мягкими, как у девицы. Цицерон же в отличие от меня на протяжении многих лет начинал каждое утро с физических упражнений, поэтому в случае опасности скорее всего именно ему пришлось бы защищать меня. Тем не менее я открыл окованный железом сундук в его кабинете и принялся отсчитывать серебряные монеты для передачи агенту-взяткодателю. У Цицерона было достаточно средств, которые были выручены за подарки, полученные им от своих поклонников, сторонников и адептов. Это ни в коем случае нельзя было назвать взятками, хотя, очевидно, дарители ощущали себя спокойнее, поскольку всем было известно, что Цицерон никогда не забывает ни одного имени.

Я положил серебро в пояс, который намотал на талию, и, ощущая тяжесть как на душе, так и на животе, вышел вслед за Цицероном в вечерний сумрак Субуры. В тунике с капюшоном, которую он одолжил у одного из своих рабов, Цицерон являл собой причудливую фигуру, поскольку ночь была очень теплой. Но в бедных кварталах непонятно как одетые люди встречались на каждом шагу, поэтому, завидев сгорбленного человека с капюшоном, натянутым на самые глаза, встречные прохожие лишь старались обойти его стороной, опасаясь, что это либо прокаженный, либо несчастный, страдающий от какой-нибудь еще крайне заразной болезни.

Мы следовали за Ранункулом, который проворно и уверенно – вот уж действительно Головастик! – шнырял по лабиринту грязных улочек, являвшихся для него привычной средой обитания. Наконец мы добрались до очередного угла, где, прислонившись спинами к стене, сидели несколько мужчин, пустив по кругу кувшин с вином. Над их головами, возле двери, был нарисован писающий Бахус с большим торчащим членом, и царивший здесь запах вполне соответствовал изображению. Следуя за Ранункулом, мы вошли внутрь, миновали стойку и поднялись по узкой деревянной лестнице в комнату, где нас ждал Салинатор с еще одним человеком – посредником, имя которого я так и не узнал.

Этим двоим до такой степени не терпелось увидеть деньги, что они даже не взглянули на стоявшую позади меня фигуру, закутанную в тунику с капюшоном. Я снял пояс и отдал им деньги, а посредник тем временем взял специальные весы и принялся взвешивать серебро. Салинатор, представлявший собой отвратительное существо с огромным брюхом, обвисшей кожей и длинным сальными волосами, алчно потер руки и произнес, обращаясь к Ранункулу:

– Что ж, похоже, все в порядке. Теперь можешь назвать нам имя своего клиента.

– Я его клиент, – сказал Цицерон, отбрасывая капюшон.

Стоит ли говорить, что Салинатор сразу же узнал его. На лице его отразилось изумление и страх. Он отступил назад, наткнувшись на посредника и его весы, принялся отвешивать поклоны и бормотать что-то маловразумительное относительно того, какой честью для него будет помочь сенатору в его избирательной кампании, однако Цицерон быстро оборвал его.

– Я не нуждаюсь в помощи таких слизняков, как ты! – рявкнул он. – Все, что мне нужно, это информация!

Салинатор принялся ныть, что ему ничего не известно, когда внезапно посредник бросил весы и нырнул в сторону лестницы. Однако он успел преодолеть лишь половину пути, после чего наткнулся на массивную фигуру Квинта, который развернул мерзавца, схватил его за ворот и подол туники и буквально швырнул обратно в комнату. Я с облегчением увидел, что позади Квинта по лестнице поднимаются двое молодых крепких парней, которые в прошлом нередко выступали в роли добровольных помощников Цицерона.

Перед лицом столь явного численного преимущества противников, возглавляемых к тому же знаменитым сенатором, сопротивление агента стало ослабевать. Цицерон вдобавок пригрозил, что сообщит Крассу о том, что Салинатор пытался дважды продать одни и те же голоса. Перспектива быть наказанным Крассом подействовала на агента сильнее, чем что-либо еще, и я вспомнил фразу, сказанную Цицероном о Старой Лысине: «Самый опасный бык в стаде».

– Значит, твой клиент – Красс? – спросил Цицерон. – Подумай дважды, прежде чем отрицать это.

Подбородок Салинатора мелко трясся. Все, на что его хватило, был слабый кивок.

– И ты должен был купить триста голосов для избрания Гибриды и Катилины консулами?

Последовал еще один кивок и еле слышные слова:

– Да, для них, – пролепетал Салинатор. – И для других.

– Ты имеешь в виду Лентула Суру, который баллотируется на должность претора?

– Да. Его. И других.

– Ты все время повторяешь слово «других», – непонимающе морща лоб, проговорил Цицерон. – Кто они, эти «другие»?

– Держи рот на замке! – выкрикнул посредник, но Квинт наградил его мощным ударом в живот, и он со стоном свалился на пол, судорожно хватая ртом воздух.

– Не обращай на него внимания, – приветливо сказал Цицерон. – Он на тебя плохо влияет. Я знаю таких людей. Со мной ты можешь говорить откровенно. – Он ободряюще похлопал агента по плечу. – Итак, что за «другие»?

– Косконий, – пискнул Салинатор, бросив боязливый взгляд на фигуру, корчащуюся на полу. Затем он набрал в легкие воздуха и стал быстро перечислять: – Помптиний, Бальбус, Цецилий, Лабиний, Фаберий, Гута, Бульбий, Калидий, Тудиций, Вальгий. И Рулл.

С каждым новым именем у Цицерона делался все более озадаченный вид.

– Это все? – спросил он, когда Салинатор закончил. – Ты никого из Сената не забыл?

Он бросил взгляд на Квинта, у которого был не менее удивленный вид.

– Речь идет не просто о двух кандидатах в консулы, – сказал тот. – Прибавь к ним трех кандидатов в преторы и десять кандидатов в трибуны. Красс собирается купить целое правительство!

Цицерон был не из тех людей, которые часто демонстрируют свое изумление, но в тот момент даже он не смог скрыть замешательства.

– Но это же полнейший абсурд! – воскликнул он. – Сколько стоит каждый голос?

– Сто двадцать – за консула, восемьдесят – за претора и пятьдесят – за трибуна, – ответил Салинатор так, словно продавал свиней на базаре.

– То есть, – наморщил лоб Цицерон, делая в уме расчеты, – ты хочешь сказать, что Красс готов заплатить треть миллиона только за триста голосов, которые может предоставить твой синдикат?

Салинатор кивнул – на сей раз более охотно и, мечтательно закатив глаза, произнес:

– Это была самая великолепная сделка из всех, которые кто-либо помнит.

Цицерон повернулся к Ранункулу, который глядел в окно, высматривая возможную опасность.

– Как, по-твоему, сколько голосов мог бы купить Красс по такой цене? – спросил он.

– Чтобы быть уверенным в победе? – уточнил Ранункул, подумал, а потом назвал цифру: – Должно быть, тысяч семь или восемь.

– Восемь тысяч?! – не веря собственным ушам, переспросил Цицерон. – Восемь тысяч голосов обойдутся ему почти в восемь миллионов! Вы когда-нибудь слышали о чем-то подобном? И, заплатив такие деньги, сам он не получит никакой должности, а лишь обеспечит высшие посты в государстве дурачкам вроде Гибриды и Лентула Суры? – Цицерон повернулся к Салинаторы. – Он объяснил тебе суть своих намерений?

– Нет, сенатор, Красс – не тот человек, которому можно задавать вопросы и который станет на них отвечать.

Квинт выругался.

– Проклятье! Клянусь Хароном, теперь-то ему придется ответить кое на какие вопросы! – воскликнул он и, чтобы как-то выплеснуть свои эмоции, еще раз двинул кулаком в живот посредника, который только-только поднялся на ноги. Тот снова замычал и повалился на пол.

* * *

Квинт предлагал выбить из двух незадачливых агентов всю информацию, которой они владеют, а затем, прихватив их с собой, отправиться в дом Красса и потребовать от него, чтобы он прекратил свои бесчестные махинации. Второй предложенный им вариант состоял в том, чтобы притащить их прямиком в Сенат, огласить их показания и потребовать, чтобы выборы были отложены. Однако Цицерону в отличие от него удалось сохранить хладнокровие. С бесстрастным лицом он поблагодарил Салинатора за откровенность, предложил Квинту выпить вина и остыть, а мне велел собрать наше серебро. Позже, после возвращения домой, он сидел в своем кабинете и перебрасывал из руки в руку кожаный мячик, с помощью которого обычно тренировал кисти рук. Квинт бушевал, обзывая брата дураком за то, что он отпустил двух агентов-взяткодателей, поскольку они теперь либо расскажут обо всем Крассу, либо вообще сбегут из города.

– Нет, – ответил Цицерон, – они не сделают ни того, ни другого. Отправиться к Крассу и рассказать ему о произошедшем – для них все равно что подписать себе смертный приговор. Красс ни за что не оставит столь опасных свидетелей в живых. Бегство приведет к тому же результату, разве что убийцы будут искать их чуть дольше. – Мячик неустанно перелетал из одной руки в другую. Из правой – в левую, из левой – в правую. – Кроме того, преступление еще не свершилось. Факт взятки и без того трудно доказать, а когда голосования еще не было, это и вовсе невозможно. Красс и Сенат просто посмеются над нами. Нет, умнее всего сейчас будет не трогать их. Так мы, по крайней мере, знаем, где их найти в случае неудачи на выборах. – Цицерон высоко подбросил мячик и поймал его быстрым движением руки. – Хотя в одном ты прав, братец…

– Вот как? – едко переспросил Квинт. – Ты слишком добр ко мне!

– Действия Красса никак не связаны с его враждебностью по отношению ко мне. Он не стал бы тратить такие огромные деньги лишь для того, чтобы разбить мои мечты. Этот человек готов вложить восемь миллионов лишь в том случае, если надеется на то, что дивиденды будут гораздо больше. Так что же у него на уме? Тут, признаюсь, даже я в растерянности. – Некоторое время Цицерон молча смотрел в стену, а затем перевел взгляд на меня. – Тирон, ты ведь хорошо ладил с молодым Целием Руфом, верно?

Я вспомнил все сомнительные поручения, которые мне приходилось выполнять для этого парня, то, как я был вынужден врать, чтобы вызволять его из неприятных ситуаций, тот день, когда он украл мои сбережения и уговорил не рассказывать о его воровстве Цицерону.

– В общем-то да, сенатор, – уклончиво ответил я.

– Тогда завтра же утром отправляйся и поговори с ним. Постарайся осторожно и ненавязчиво нащупать какие-нибудь ниточки, которые помогли бы нам распутать паутину, сплетенную Крассом. Парень должен что-нибудь знать, ведь они в конце концов живут под одной крышей.

В ту ночь я долго лежал без сна, осмысливая события минувшего дня, а Цицерон, похоже, не спал вообще. Я слышал, как он меряет шагами свою спальню, и его напряжение буквально просачивалось сквозь доски пола, попадая в мою каморку. Когда сон наконец овладел мной, он был неспокойным и полным зловещих предчувствий.

На следующее утро, предоставив Лаурею разбираться с посетителями Цицерона, я вышел на улицу и отправился к дому Красса, от которого нас отделяло расстояние примерно в милю. Этим июльским утром солнце еще не успело взойти, но жара, которая должна была залить городские улицы через пару часов, уже начинала ощущаться. «Хорошая погода для выборов!» – подумалось мне, и я почувствовал, как меня охватило знакомое возбуждение. Со стороны форума доносились звуки пил и молотков. Там заканчивалось сооружение помостов и оград вокруг храма Кастора, ведь именно сегодня должен был быть вынесен народный вердикт по поводу закона против взяток. Я прошел позади храма и задержался, чтобы напиться прохладной воды из фонтана.

Я понятия не имел, что скажу Целию, поскольку являюсь самым неумелым лжецом в мире. Наверное, стоило попросить совета у Цицерона, но сейчас для этого было слишком поздно. Поэтому я стал подниматься по склону Палатинского холма и, дойдя до дома Красса, сказал привратнику, что у меня срочное послание для Целия Руфа. Он предложил мне войти, но я отказался, и, когда привратник пошел искать Целия, я перешел на противоположную сторону улицы и стал ждать, пытаясь привлекать к себе как можно меньше внимания.

Дом Красса напоминал своего хозяина тем, что имел очень скромный фасад, хотя, как я слышал, эта внешняя сторона была обманчива и внутри дом был огромен. Дверь была темной, низкой и узкой, но при этом весьма крепкой, а по обе стороны от нее располагались небольшие зарешеченные оконца. По облупившимся стенам цвета охры взбирались побеги плюща. Черепичная крыша была столь же старой, а по бокам – там, где плитки выступали за ее пределы, – их края почернели и растрескались, напоминая ряд гнилых зубов. Так мог бы выглядеть дом не очень преуспевающего банкира или чрезмерно занятого землевладельца, который изрядно запустил свое городское жилище. Полагаю, со стороны Красса это было своеобразным шиком. Таким образом он как бы хотел сказать: «Я настолько богат, что внешний лоск для меня не имеет значения». Разумеется, расположенный на улице миллионеров, такой дом не мог не привлекать дополнительное внимание к богатству своего хозяина, и в столь показном отсутствии вульгарной роскоши даже было что-то… вульгарное.

Маленькая темная дверь то и дело открывалась и закрывалась, впуская и выпуская посетителей, и напоминала вход в осиное гнездо, возле которого кипит неустанная активность. Все посетители были мне незнакомы, кроме одного, вышедшего из дома. Юлий Цезарь, а это был именно он, не заметил меня и пошел вниз по улице, по направлению к форуму. За ним следовал его секретарь с коробкой для документов. Вскоре после этого дверь вновь распахнулась, и появился Целий. Он остановился на пороге, приставил ладонь козырьком к глазам и направился в мою сторону.

Я сразу понял, что он, как обычно, шлялся всю ночь и теперь находился не в лучшем расположении духа из-за того, что его разбудили. Его красивый подбородок покрывала густая щетина, он то и дело сплевывал, словно не в состоянии выносить отвратительный вкус, царящий во рту после затяжной попойки.

Когда Целий осторожно подошел ко мне и спросил, что мне, во имя Юпитера, здесь понадобилось, я не нашел ничего лучшего, чем сказать, что хочу занять у него немного денег. Он подозрительно скосил на меня глаза и поинтересовался:

– Для чего?

– Видишь ли, есть одна девушка… – беспомощно забормотал я. В свое время, когда Целий просил у меня денег, то ссылался именно на эту причину, и я сейчас не сумел придумать ничего умнее.

Я попытался отвести его в сторону, опасаясь, что из дома может появиться Красс и увидеть нас вдвоем, но он стряхнул мою руку и остался стоять, покачиваясь, возле сточной канавы.

– Девушка? – недоверчиво переспросил Целий. – У тебя? – А затем захохотал. Но от смеха у него, очевидно, заболела голова, поскольку он тут же умолк и со стоном прижал ладони к вискам. – Если бы у меня были деньги, Тирон, я бы с радостью не просто одолжил, а подарил бы их тебе, поскольку, помимо Цицерона, в мире нет человека, которого мне видеть приятнее, чем тебя. Но, во-первых, у меня их нет, в во-вторых, ты – не из тех, кто имеет дело с девками. Так для чего тебе деньги на самом деле?

Целий наклонился и внимательно посмотрел на меня. Ощутив идущий от него кислый запах перегара, я невольно сморщился, он же истолковал это как гримасу вины.

– Так и есть, ты врешь! – сказал Целий, и лицо его расплылось в широкой самодовольной улыбке. – Цицерон послал тебя, чтобы что-то выведать.

Я стал умолять его отойти подальше от дома, и на этот раз он согласился, однако ходьба явно не приносила ему удовольствия, поэтому вскоре он снова остановился и предупреждающим жестом поднял палец. Его глаза налились кровью, в горле послышалось предостерегающее рычание, и в следующий момент из глотки Целия вырвался такой мощный фонтан блевотины, что я невольно представил себе служанку, выливающую на улицу ведро помоев. Да простит меня читатель за столь малоприятные детали, но эта сцена совершенно неожиданно всплыла в моей памяти только сейчас, после стольких лет забвения, и еще раз заставила от души посмеяться.

Как бы то ни было, могучий приступ рвоты, похоже, привел Целия в себя и прочистил мозги. Он спросил меня, что нужно Цицерону.

– А ты как думаешь? – теряя терпение, спросил его я.

– Я хотел бы помочь вам, Тирон, – ответил Целий, вытирая рот тыльной стороной ладони, – и помогу, если это в моих силах. Жить под одной крышей с Крассом вовсе не так приятно, как с Цицероном. Старая Лысина – страшное дерьмо, даже хуже, чем мой папаша. Он требует, чтобы я с утра до вечера осваивал бухгалтерскую науку, а скучнее этого занятия не придумаешь, если не считать торгового законодательства, которым он мучил меня на протяжении последнего месяца. А вот к тому, что касается политики, он меня и близко не подпускает.

Я задал ему еще несколько вопросов, в том числе и о целях сегодняшнего визита Цезаря, но очень скоро понял, что Целий действительно ничего не знает о замыслах Красса. Он, конечно, мог что-то скрывать, но, учитывая его обычную словоохотливость, если не сказать болтливость, это было маловероятно. Когда я поблагодарил его и уже повернулся, чтобы уйти, Целий вдруг схватил меня за локоть.

– Цицерону, наверное, туго, если он ищет помощи даже у меня, – с необычной для него серьезностью пробормотал парень. – Передай ему, что я сожалею. Он стоит дюжины таких, как Красс и мой папочка, вместе взятые.

* * *

Я не ожидал увидеть Целия в ближайшее время и выбросил его из головы, поскольку весь остаток дня был крайне занят в связи с голосованием по закону о взятках. Цицерон также был очень занят, работая с трибами и на форуме и убеждая всех в полезности предложенного Фигулом документа. С особым удовольствием он обнаружил под штандартом с надписью ВЕТУРИЯ несколько сот граждан Ближней Галлии, приехавших, чтобы поддержать его избирательную кампанию. Они должны были голосовать впервые. Цицерон немного поговорил с ними, доказывая важность раз и навсегда покончить с взяточничеством, а когда отошел, в глазах у него блестели слезы.

– Бедные люди! – пробормотал он. – Проделать такой дальний путь лишь для того, чтобы быть обманутыми с помощью денег Красса! Но если мы сможем провести нынешний закон, у нас появится возможность прищемить хвост этому мерзавцу!

Мне казалось, что усилия Цицерона принесли результат и Фигулов закон будет принят, поскольку большинство все же не было подкуплено. Однако днем плебейский трибун Муций Орестиний (в свое время его обвинили в воровстве и он пришел за защитой к Цицерону) вышел на ростру и стал поносить законопроект, называя его «посягательством аристократов на единство плебса». Он помянул и Цицерона, заявив, что «этот человек не подходит на пост консула и, хотя выставляет себя другом народа, не сделал для него ничего полезного, преследуя лишь собственные корыстные интересы». Так он и сказал – слово в слово. Одна часть толпы зашикала и засвистела, другая (состоящая, полагаю, из тех, кто привык продавать свои голоса и намеревался делать это впредь) разразилась одобрительными криками.

Для Цицерона это оказалось чересчур. В конце концов, не прошло и года с того дня, когда он добился оправдания Муция, и если тот теперь, подобно крысе, бежит с корабля, это означает, что корабль не просто тонет, а уже пошел ко дну. С красным от ярости и жары лицом он протолкался к ступеням храма и потребовал, чтобы ему предоставили слово для ответа.

– Кто оплатил твой голос, Муций? – прокричал он, но тот сделал вид, что не слышит. Люди вокруг нас указывали на Цицерона, подталкивали его вперед и громко требовали предоставить ему слово, но было очевидно, что Муцию это было совершенно ни к чему. Подняв руку, он торжественно объявил, что накладывает вето на законопроект. В разверзшемся после этого кромешном аду, в потасовках, начавшихся между соперничающими группировками, Фигулову закону пришел конец. Сам Фигул объявил, что на завтрашний день он назначает заседание Сената, которому предстоит решить, что делать дальше.

Это был горький момент для Цицерона. Когда мы вернулись домой и он с трудом закрыл дверь, оставив на улице своих сторонников, я испугался, что ему вновь станет плохо – так же, как случилось накануне выборов эдилов. Он слишком устал, чтобы играть с Туллией, и даже когда вниз спустилась Теренция с маленьким Марком и показала, как малыш научился делать первые шаги, Цицерон не схватил сына и не подкинул его в воздух, как делал это каждый раз по возвращении домой. Он лишь с отсутствующим видом потрепал малыша по щеке, а затем, тяжело ступая, пошел в свой кабинет. Однако, открыв дверь, Цицерон замер на пороге и изумленно вытаращил глаза на человека, сидевшего за его письменным столом. Этим незваным гостем был Целий Руф.

Находившийся там же Лаурей принялся оправдываться, говоря, что просил господина подождать в таблинуме, но тот заявил, что пришел по крайне секретному делу и не хочет, чтобы его видели все кто попало.

– Все в порядке, можешь идти, – успокоил раба Цицерон и, обратившись к гостю, сказал: – Я всегда рад видеть тебя, Целий, но, боюсь, в конце столь утомительного и полного разочарований дня моя компания покажется тебе скучной.

В ответ на это Целий лишь улыбнулся и заявил:

– Возможно, у меня есть новости, которые поднимут тебе настроение.

– Что, умер Красс?

– Наоборот, – как молодой конь, заржал Целий, – жив, здоров и сегодня вечером собирает большое совещание в предвкушении победы на выборах.

– Правда? – вздернул брови Цицерон, и я увидел, как краска возвращается на его лицо, и оно хорошеет, словно цветок, омытый дождем. – Кто будет присутствовать на этом совещании?

– Катилина, Гибрида, Цезарь и кто-то еще. Кто точно, я не знаю. Но когда я уходил, рабы уже расставляли стулья. Я узнал об этом от одного из секретарей Красса, разносившего приглашения как раз в то время, когда проходило народное собрание.

– Ну-ну, – задумчиво промурлыкал Цицерон. – Что бы я только ни отдал, чтобы подслушать их речи сквозь замочную скважину!

– Это можно устроить, – беззаботно ответил Целий. – Совещание будет проходить в зале, где Красс всегда проводит свои деловые встречи. Иногда, как сообщил мне мой человек, он желает, чтобы рядом находился секретарь и вел записи этих бесед, но так, чтобы собеседники об этом не знали. Специально для этого в комнате оборудовали потайную нишу, спрятанную за гобеленом. Мой информатор даже показал мне ее.

– Ты хочешь сказать, что Красс подслушивает даже самого себя? – с удивлением спросил Цицерон. – Какой государственный деятель станет заниматься такими вещами?

– Иногда люди в беседе с глазу на глаз дают обещания, которые они никогда не дали бы в присутствии свидетелей.

– Значит, ты мог бы спрятаться там, а потом пересказать мне их разговор?

– Нет, не я, – усмехнулся Целий. – Я ведь не секретарь. А вот Тирон мог бы. – Целий похлопал меня по плечу. – Тем более что он владеет волшебной техникой скорописи.

* * *

Сейчас, когда свидетелей тех событий уже не осталось, я мог бы безнаказанно похваляться, что с готовностью согласился выполнить это самоубийственное поручение, но это было бы неправдой. На самом деле я пытался всеми путями отбрыкаться от плана Целия, приводя все контраргументы, которые приходили мне в голову. Как я проникну в дом Красса незамеченным? Как я выберусь оттуда? Как я разберу, кто в данный момент говорит, если буду находиться в темной нише за ковром? На каждый мой вопрос у Целия был наготове ответ. Но истина – в том, что мне было до смерти страшно.

– А если меня поймают? – спросил я Цицерона, подойдя наконец к главному, что меня беспокоило. – И будут пытать? Я не герой и не могу обещать, что не выдам вас под пыткой.

– На суде Цицерон будет все отрицать, – тут же предложил выход скотина Целий, – и заявит, что ты предпринял эту вылазку по собственной инициативе, а он ни о чем не догадывался. Кроме того, всем известно, что показания, добытые под пыткой, не имеют юридической силы.

– Тогда я спокоен, – промямлил я, ощущая легкое головокружение.

– Соберись, Тирон, – приободрил меня Цицерон. По мере того как он слушал наши препирательства, план Целия нравился ему все больше. – Не будет ни пыток, ни суда – уж я позабочусь об этом. Если тебя поймают, я договорюсь о твоем освобождении и заплачу любой выкуп, чтобы только увидеть тебя здоровым и невредимым. – Он взял мою руку в обе свои (знаменитый «двойной захват» Цицерона) и проникновенно заглянул мне в глаза. – Ты для меня не столько раб, сколько мой второй брат, Тирон, и ты стал им еще тогда, когда мы, сидя рядом, изучали философию. В Афинах. Ты помнишь те времена? Я должен был поговорить с тобой о твоей свободе уже давно, но все время что-то вмешивалось и мешало сделать это. Так вот, я говорю тебе это сейчас, и пусть Целий будет тому свидетелем: я собираюсь подарить тебе свободу. Да, и тогда ты сможешь наслаждаться простой и спокойной жизнью в деревне, о которой ты давно мечтал. Ты заслужил не только это, но и гораздо большее. Представляю тот день, когда я приеду на твою маленькую ферму, а потом мы будем сидеть в твоем саду, смотреть, как солнце садится за далекую оливковую рощу или за виноградники, и станем вспоминать великие приключения, через которые нам выпало пройти рука об руку.

Цицерон отпустил мою руку, а перед моими глазами в знойном июньском мареве еще несколько секунд трепетала нарисованная им идиллическая картина. Затем он оживился и вновь заговорил:

– Не подумай, что я ставлю тебе условие или пытаюсь подмаслить тебя. Я выполню свое обещание в любом случае – согласишься ли ты участвовать в предложенном Целием предприятии или откажешься. Повторяю, ты давно это заслужил. Я никогда не позволил бы себе отдать приказ, выполнение которого грозило бы тебе опасностью. Но ты знаешь, как плохи сейчас мои дела. Так что – думай и решай.

Таковы были его слова. Разве мог я забыть их даже спустя десятилетия?

XVII

Встреча была назначена на вечер, а это означало, что мы не имели права терять время. Когда солнце скрылось за гребнем Эсквилина, а я уже во второй раз за сегодняшний день вскарабкался по склону Палатинского холма, в моей душе зародилось неприятное предчувствие. Мне стало казаться, что я направляюсь прямиком в расставленную для меня ловушку. Могли ли я или Цицерон быть уверены в том, что Целий не переметнулся на сторону Красса? И разве слово «верность» не звучало абсурдно по отношению ко всему, что происходило нынче в политической жизни Рима? Однако теперь ничего поделать было уже нельзя. Мой юный спутник Целий вел меня по узкой аллее к задней стене дома Красса. Он отодвинул в сторону густой занавес вьющегося по ней плюща, за которым обнаружилась маленькая, обитая ржавым железом дверь. Она выглядела так, будто ее не открывали уже много лет, но сильный удар плеча Целия заставил ее бесшумно отвориться вовнутрь, и через секунду мы очутились в пустой кладовке.

Как и жилище Каталины, этот дом был очень старым и на протяжении веков постоянно расширялся за счет многочисленных пристроек, поэтому очень скоро я окончательно перестал ориентироваться в темных коридорах, по которым гуляли сквозняки. Всем было известно, что Крассу служит множество искусных рабов, поэтому сама мысль о том, что мы незамеченными доберемся до нужного нам места, казалась мне невероятной. Но, похоже, если Целий и усвоил что-то, изучая юриспруденцию в Риме, то это была премудрость того, как незаметно проникнуть в чужой дом и так же незаметно выскользнуть из него. Мы прошли через внутренний дворик и затаились в прихожей, пережидая, когда пройдет внезапно появившаяся служанка, а потом вступили в большую пустую комнату, стены которой были увешаны гобеленами из Вавилона и Коринфа. В центре комнаты полукругом стояло около двадцати позолоченных стульев, а вдоль стен – зажженные лампы и канделябры со свечами. Целий взял одну из ламп, пересек комнату и приподнял край одного из тяжелых шерстяных гобеленов, на котором была изображена Диана, пронзающая копьем оленя. Позади гобелена находилась ниша – такая, в каких обычно ставят статуи. В ней мог поместиться человек, и оставалось еще немного место для лампы. Я вошел в нее очень своевременно, поскольку послышались мужские голоса, и с каждой секундой они становились все громче. Целий поднес палец к губам, подмигнул мне и аккуратно опустил край шерстяного ковра. Вскоре звук его торопливых шагов затих в отдалении, и я остался один.

Поначалу мне показалось, что я ослеп, но постепенно мои глаза привыкли к слабому свету масляной лампы, стоявшей позади меня. Присмотревшись к задней части гобелена, я обнаружил, что в толстой ткани имеется несколько маленьких отверстий, сквозь которые можно было видеть всю комнату. Я вновь услышал шаги, а затем увидел розовую морщинистую лысину. Сразу же после этого раздался голос Красса, причем прозвучал он настолько громко, что я чуть было не дернулся вперед и не выдал своего присутствия. Красс радушно пригласил своих гостей войти, а затем отодвинулся в сторону, и я увидел других мужчин, появившихся в комнате. Тут был размахивающий руками в такт шагам Катилина, Гибрида с его физиономией запойного пьяницы, прилизанный и щегольски одетый Цезарь, безупречный Лентул Сура, герой сегодняшнего дня Муций и пара агентов по раздаче взяток. Все они, похоже, находились в отличном расположении духа, оживленно болтали, шутили, и Крассу даже пришлось хлопнуть в ладоши, чтобы воцарилась тишина.

– Друзья, – заговорил он, стоя лицом к собравшимся и спиной ко мне, – благодарю вас за то, что пришли. Мы должны многое обсудить, а времени у нас немного. Пункт первый – Египет. Цезарь, тебе слово.

Красс сел, а Цезарь, наоборот, поднялся со своего места. Поднеся руку к голове, он указательным пальцем отвел со лба непослушный локон и заправил его за ухо, а я, стараясь не производить шума, достал мои таблички и, когда зазвучал резкий голос Цезаря, который невозможно было перепутать ни с каким другим, принялся записывать.

* * *

Хвалить себя – не очень скромно, но не могу не сказать о том, что изобретенная мною система скорописи – это самая замечательная вещь на свете. Хотя я не могу не признать, что еще за четыре века до меня нечто подобное (но в гораздо более примитивном варианте) использовал Ксенофонт, у него это была не полноценная стенография, а придуманная им для самого себя система сокращений, которая к тому же годилась только для греческого языка. Моя же система предназначена для латинского, имеющего куда более широкий словарный запас и сложную грамматику, и включает в себя около четырех тысяч символов. Моей системе скорописи можно научить любого, кто этого захочет. Более того, научиться моей системе стенографии может даже женщина!

Каждый, кто знаком со скорописью, знает, что худший враг для стенографирующего – дрожащие руки. Волнение мешает проворности пальцев, отчего записи становятся неразборчивыми, а мои нервы в тот момент были на взводе. Я боялся, что у меня ничего не получится, но стоило мне начать, и дело пошло как по маслу. Смысл того, что я стенографировал, до меня не доходил, поскольку все происходило очень быстро. Я слышал лишь слова: «Египет», «колонисты», «общественные земли», «члены комитета», но абсолютно не понимал, что за ними стоит. Я заботился лишь об одном: успеть записать все и не пропустить ни слова.

В нише было жарко, как в печи. Пот ручьями стекал мне на глаза, мешая писать, а стило скользило во влажных пальцах. Но лишь однажды, когда я прильнул глазом к дырке в ковре, чтобы узнать, кто говорит в этот момент, до меня дошло, какой огромной опасности подвергается моя жизнь. Страх усиливался еще и оттого, что сидящие в комнате, как мне казалось, смотрят прямо на меня, хотя перед собой они видели только гобелен с изображением Дианы. Однако самый ужасный момент наступил позже, когда Красс объявил встречу оконченной.

– Когда мы встретимся снова, – провозгласил он, – наша судьба и судьба Рима изменятся раз и навсегда.

Собравшиеся захлопали в ладоши, а когда аплодисменты замолкли, Катилина встал со стула и направился в мою сторону. Я в испуге отпрянул назад и прижался спиной к стене. Он провел рукой по поверхности ковра, и колыхание тяжелой ткани напугало меня до такой степени, что много раз впоследствии я с криком просыпался, когда снова и снова видел его в кошмарных снах. Однако Катилина всего лишь хотел сделать комплимент Крассу по поводу прекрасных украшений его дома. Обменявшись несколькими фразами относительно того, где что куплено и – как же без этого? – что сколько стоит, мужчины направились в двери.

Немного выждав, я посмотрел в отверстие и увидел, что комната пуста. Лишь то, как беспорядочно стояли стулья, говорило о том, что здесь только что проходило некое собрание. Мне хотелось выскочить из укрытия и сломя голову броситься к двери, но договоренность с Целием предполагала, что я буду ждать его здесь. Поэтому я сел на пол, прислонился спиной к стене ниши и обхватил колени руками. Я не имел представления, сколько времени длилось совещание, но, видимо, довольно долго, поскольку я успел заполнить стенографическими знаками целых четыре таблички.

Судя по всему, я заснул, поскольку, когда за мной пришел Целий, масло в лампах выгорело, свечи догорели, и в комнате царила кромешная темнота. Не говоря ни слова, он протянул руку, помог мне подняться, и, осторожно ступая, мы двинулись через спящий дом по направлению к кладовке. Только оказавшись в аллее, я повернулся к Целию, чтобы прошептать ему слова благодарности.

– Не стоит, – прошептал он в ответ. Его глаза возбужденно блестели в лунном свете. – Мне это понравилось.

Я знал, что эти слова не были пустой бравадой. Молодой дурак действительно получал от рискованных приключений истинное удовольствие.

* * *

Домой я вернулся далеко за полночь. Все, кроме Цицерона, уже спали, но хозяин дожидался меня в столовой. Судя по количеству книг, разбросанных вокруг лежанки, он сидел здесь уже много часов. Увидев меня, Цицерон вскочил.

– Ну? – спросил он и, когда я кивнул, давая понять, что задание выполнено, удовлетворенно потрепал меня по щеке и сказал, что я – самый храбрый и самый умный секретарь на свете.

Я показал ему таблички с записями, он нетерпеливо схватил одну из них, поднес к свету и тут же разочарованно протянул:

– Ах да, тут же – твои проклятые иероглифы. Пойдем в кабинет. Я налью тебе вина, а ты мне расскажешь, что там было. И ты, наверное, проголодался?

Цицерон растерянно огляделся. Роль прислуги для него была непривычна. Вскоре я уже сидел напротив него, а на столе передо мной стоял нетронутый кубок с вином, яблоко и таблички с моими записями. Наверное, со стороны я был похож на школьника, которому предстоит отвечать заданный урок.

Те восковые таблички у меня не сохранились, однако их расшифровку Цицерон хранил вместе со своими самыми секретными документами. Размышляя об этом сейчас, через столько десятилетий, я понимаю, почему не мог уследить за ходом дискуссии. Заговорщики, должно быть, встречались до той памятной мне ночи неоднократно, поэтому в их разговоре было много фраз и намеков, понятных только им, но представлявших загадку для нас с Цицероном. Они много говорили о датах заседаний судов, поправках в законопроекты, распределении обязанностей. Поэтому не следует думать, что я просто читал свои записи и все тут же становилось понятно. Нет, мы с Цицероном несколько часов ломали голову над таинственными репликами, пытаясь разгадать их скрытый смысл. Однако наконец все встало на свои места. Цицерон то и дело восклицал: «Умны, дьяволы! До чего же умны!» – затем вскакивал на ноги, нервно ходил по кабинету и снова садился за стол.

Короче говоря, выяснилось, что заговор, во главе которого на протяжении уже многих месяцев были Красс и Цезарь, состоял из четырех частей. Во-первых, с помощью всевозможных махинаций они собирались захватить власть на следующих выборах, получив оба консульских места, все места трибунов и три преторских, причем агенты-взяткодатели докладывали, что для этого уже все готово. При этом они собирались как можно больше ослабить позиции Цицерона. На втором этапе, в декабре, планировалось выдвижение трибунами плана грандиозной земельной реформы, которая предусматривала бы раздробление больших участков общественных земель на мелкие (в первую очередь – плодородных почв Кампаньи) и незамедлительное распределение их в качестве ферм между тысячами городских плебеев. На третьем этапе, в марте, народным собранием должна была быть избрана особая комиссия в составе десяти человек во главе с Крассом и Цезарем, наделенная широчайшими полномочиями по продаже покоренных заграничных земель и использованию полученных средств для приобретения новых земель в пределах Италии для реализации еще более широкой программы переселения. Заключительная стадия, намеченная на следующее лето, предполагала ни больше ни меньше как аннексию Египта под предлогом просьбы одного из уже мертвых египетских царей – Птолемея какого-то там по счету, которую он высказал семнадцать лет тому назад, предложив продать всю свою страну римскому народу. Прибыли от этого будущие члены будущей комиссии также собирались направить на выкуп земель в Италии.

– Всемогущие боги! Да это же настоящий государственный переворот, замаскированный под земельную реформу! – возопил Цицерон, когда мы наконец закончили расшифровывать мои записи. – Эта комиссия десяти, возглавляемая Крассом и Цезарем, станет полновластным хозяином государства, а консулы и другие магистраты превратятся в ноль без палочки. Более того, их власть внутри страны будет поддерживаться непрерывным выкачиванием денег из внешних территорий.

Цицерон сел, скрестил руки на груди, опустил голову и долго сидел, не произнося ни слова. Я же, измученный до предела, хотел только одного – отправиться спать. Свет раннего летнего утра, начавший проникать в окна, подсказал мне, что мы проработали всю ночь напролет и что наступил день выборов. До моих ушей уже доносился обычный уличный шум, но тут к нему присоединился другой звук – звук шагов, спускавшихся по лестнице. Это была Теренция – заспанная, с растрепанными волосами, в ночной рубашке и с шалью, накинутой на узкие плечи. Я почтительно встал, но женщина, казалось, даже не заметила меня.

– Цицерон! – воскликнула она. – Что ты делаешь здесь в этот час?

Мой хозяин поднял на жену усталый взгляд и объяснил, что произошло. Теренция прекрасно разбиралась во всем, что касалось политики и финансов, и, кроме того, имела железную волю. Не будь она женщиной, не сомневаюсь, ей удалось бы достичь значительных высот на общественном поприще. Вот и теперь, поняв, что происходит, она пришла в ужас. Теренция была аристократкой до мозга костей, поэтому идея о приватизации общественных земель и раздаче их плебсу представлялась ей прямой дорогой к развалу Рима.

– Ты обязан выступить против этого! – не терпящим возражений тоном заявила она мужу. – Это поможет тебе выиграть выборы. Тебя поддержат все трезвомыслящие люди.

– Ты так думаешь? – Цицерон взял одну из моих табличек и потряс ею перед носом жены. – Вот это может ударить по мне таким рикошетом, что только искры полетят! Значительная фракция в Сенате, одна половина которой изображает из себя патриотов, а вторая половина – просто алчна, всегда мечтала о захвате Египта. А что касается народа, то лозунг «Каждому – бесплатную ферму!» принесет Катилине и Гибриде даже больше голосов, чем раздача денег. Нет, я – в ловушке! – Цицерон посмотрел на восковую табличку и в отчаянии помотал головой, как художник, созерцающий талантливую картину, написанную его более удачливым конкурентом. – Это действительно безупречная схема. Чувствуется рука настоящего политического гения, – продолжал сетовать он. – Такое мог придумать только Цезарь. А что касается Красса, то за вложенные в это дело миллионы он может рассчитывать на контроль над большей частью Италии и над всем Египтом. Даже ты не сможешь не согласиться с тем, что это на редкость удачное вложение капитала.

– Но ты просто обязан что-то предпринять! – не отступала Теренция. – Ты не имеешь права допустить этого!

– А что именно я, по-твоему, должен делать?

– И ты еще считаешься умнейшим человеком Рима? – раздраженно выпалила она. – Ведь это очевидно! Сегодня же утром отправляйся в Сенат и расскажи о том, что они замышляют! Разоблачи их!

– Великолепная тактика, ничего не скажешь! – язвительно откликнулся Цицерон. – Я сообщаю о том, что существуют планы популярных в народе реформ и тут же начинаю поносить их. Ты что, не слышала меня? От реализации этих планов выиграют в первую очередь люди, которые поддерживают меня!

– Значит, во всем ты должен винить только себя – за то, что сделал ставку на простонародье! Вот чем оборачивается твоя демагогия, Цицерон! Ты считаешь, что можешь контролировать чернь, но закончится все тем, что чернь пожрет тебя! Неужели ты всерьез полагал, что тебе удастся одолеть таких людей, как Красс и Каталина, когда дело дойдет до публичной распродажи принципов? – Цицерон раздраженно заворчал, но спорить с женой не осмелился. – Но скажи мне, – продолжала Теренция, буравя его взглядом, – если эта «безупречная схема», как ты ее назвал, или преступный заговор, как назвала бы ее я, – если она действительно может стать столь популярной, почему они, подобно ворам, скрываются и разрабатывают свои планы под покровом ночи? Почему они не обнародуют их – честно и открыто?

– Потому, моя ненаглядная Теренция, что аристократы думают так же, как ты. Они никогда не поддержат эти планы, полагая, что сначала будут поделены и розданы общественные земли, а потом дело дойдет и до их частной собственности. Каждый раз, когда Красс и Цезарь будут давать ферму одному из людей, они будут получать нового клиента, а когда патриции начнут терять контроль над землей – с ними будет покончено. Кроме того, как, по-твоему, будут реагировать Катулл или Гортензий, если им придется выполнять приказы какой-то избранной народом комиссии десяти? Народом! Для них это будет сродни революции, чем-то вроде того, что устроил в свое время Тиберий Гракх. – Цицерон бросил табличку на стол. – Нет, они не станут действовать в открытую. Они будут орудовать так же, как всегда: плести интриги, раздавать взятки, даже убивать – только для того, чтобы сохранить статус-кво.

– И будут правы! – буквально прорычала Теренция. Ее кулаки были сжаты, и мне казалось, что она вот-вот ударит мужа. – Они были правы, когда отобрали полномочия у трибунов, они были правы, когда попытались остановить этого деревенского выскочку Помпея! И если у тебя еще осталось хоть немного здравого смысла, ты немедленно отправишься к ним и скажешь: «Послушайте, что замыслили Красс и Цезарь. Поддержите меня, и я попробую не допустить этого».

Цицерон безнадежно вздохнул и откинулся на лежанке. Несколько секунд он молчал, но затем внезапно перевел взгляд на жену и тихо проговорил:

– Клянусь всеми богами, Теренция, ты столь же умна, сколь и сварлива! – Потом он резко сел, вскочил с кушетки и звонко чмокнул жену в щеку. – Моя драгоценная, моя наиумнейшая ворчунья! Ты совершенно права! Точнее, почти права, поскольку на самом деле мне вообще ничего не надо делать! Мне нужно всего лишь довести все это до сведения Гортензия. Тирон, сколько времени тебе понадобится на то, чтобы расшифровать свои чертовы загогулины и превратить их в нормальный, удобочитаемый текст? Необязательно даже расшифровывать все, а только самое важное, чтобы возбудить аппетит Гортензия.

– Несколько часов, – ответил я, дивясь столь резкой перемене в настроении хозяина.

– Тогда поторопись! – приказал Цицерон. Никогда раньше я не видел его в таком возбуждении. – Но сначала подай мне перо и бумагу.

Я выполнил то, что он велел, и Цицерон принялся писать. Мы с Теренцией, заглядывая ему через плечо, читали написанное:

«Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Я считаю своим патриотическим долгом ознакомить тебя с этой записью беседы, состоявшейся прошлой ночью в доме Марка Красса, в которой, помимо него, принимали участие Гай Цезарь, Луций Катилина, Гай Гибрида, Публий Сура и некоторые кандидаты в трибуны, имена которых тебе хорошо известны. Сегодня в Сенате я собираюсь выступить против кое-кого из этих господ. Если ты заинтересован в продолжении обсуждения этой темы, то сообщаю, что после заседания я буду находиться в доме нашего общего знакомого, уважаемого Аттика».

– Это должно сработать, – заявил Цицерон, дуя на чернила, чтобы они скорее просохли. – А теперь, Тирон, сделай как можно более полную расшифровку своих записей, причем побеспокойся о том, чтобы в ней присутствовали самые эффектные пассажи, от которых в жилах Гортензия застынет его голубая кровь. А потом вместе с моим письмом доставь текст Гортензию. Не отдавай никому из слуг, передай только Гортензию, в собственные руки! Учти, ты должен сделать это не позднее чем за час до начала работы Сената. И вот еще что, отправь кого-нибудь к Аттику с просьбой зайти ко мне до того, как я отправлюсь в Сенат.

Он вручил мне письмо и поспешил к двери.

– Приказать Соситею или Лаурею пригласить в дом клиентов? – прокричал я вдогонку хозяину, поскольку с улицы уже доносился гул людских голосов. – В котором часу открывать двери?

– Сегодня – никаких клиентов! – крикнул он уже с лестницы. – Если они захотят, то могут проводить меня до Сената. Тебе сейчас есть чем заняться, а я должен подготовить речь.

Он протопал по лестнице над нашими головами, направляясь к себе в комнату, и мы с Теренцией остались одни. Она приложила ладонь к щеке – туда, куда поцеловал ее муж, и удивленно посмотрела на меня.

– Речь? Какую еще речь?

Мне оставалось лишь признаться, что я понятия не имею, о чем собирается говорить Цицерон. В тот момент я действительно не знал, что он собрался готовить речь, которую впоследствии весь мир узнает под названием «In toga candida».[26]

* * *

Я писал настолько быстро, насколько позволяла мне усталость, и по форме получавшийся у меня документ чем-то напоминал сценарий театральной пьесы: сначала имя говорящего, затем – его ремарка. Многое из того, что казалось мне не очень важным, я опустил, и поэтому решил держать таблички с записями при себе – на тот случай, если в течение дня мне придется сверяться с ними. Закончив работу, я свернул листы пергамента, засунул их в специальную тубу для документов и пустился в путь. Выйдя из дома, я был вынужден проталкиваться через запрудившую улицу толпу клиентов и доброжелателей Цицерона, которые хватали меня за тунику и наперебой спрашивали о том, когда появится сенатор.

Дом Гортензия на Палатинском холме много лет спустя будет куплен нашим дорогим и возлюбленным императором, и хотя бы по одному этому читатель может судить, насколько он был хорош. До того дня я в нем никогда не бывал, поэтому мне несколько раз пришлось останавливаться и спрашивать у прохожих дорогу. Дом стоял почти у самой вершины холма, на его юго-западном склоне, откуда открывался прекрасный вид на Тибр. Глядя на раскинувшиеся внизу темно-зеленые чащи и поля, посреди которых плавными изгибами тянулась серебристая лента реки, человек чувствовал себя скорее в деревне, нежели в городе.

Зять Гортензия Катулл, о котором я не раз упоминал, владел домом по соседству, и все в этой округе, благоухающей ароматами жимолости и мирта, тишину которой не нарушало ничто, кроме пения птиц, говорило о хорошем вкусе и достатке. Даже встретивший меня слуга напоминал аристократа.

Я сообщил, что принес для его хозяина личное послание от сенатора Цицерона, и при упоминании этого имени на костистом лице слуги появилось такое отвращение, как будто бы я громко испортил воздух. Слуга хотел было взять у меня тубу, но я не отдал, и тогда он вышел, оставив меня в атриуме, со стен которого на меня смотрели своими гипсовыми глазами посмертные маски всех предков Гортензия, когда-либо занимавших консульские посты. На трехногом столике в углу стоял сфинкс, с изумительным искусством вырезанный из единого куска слоновой кости, и я сразу же догадался: это – тот самый сфинкс, который годы назад подарил Гортензию Веррес и которого Цицерон использовал для своей ставшей знаменитой шутки. Я направился туда, чтобы поближе рассмотреть это чудо, как тут в дверь позади меня вошел Гортензий.

– Ну и ну, – проговорил он, когда я с виноватым видом обернулся, – вот уж не ожидал увидеть посланца Марка Цицерона под кровом моих предков! В чем дело?

Гортензий, видимо, собирался на заседание Сената, поскольку он был в сенаторском облачении, вот только на ногах его были не сандалии, а домашние шлепанцы. Я впервые видел его в таком виде, и это было забавно. С трудом подавив улыбку, я передал ему письмо Цицерона, и, сломав печать, он стал читать его. Дойдя до перечисленных Цицероном имен, Гортензий бросил на меня острый взгляд, и я сразу же понял, что он заглотил приманку. Однако благодаря многолетней выучке внешне это никак не проявилось.

– Скажи ему, что я почитаю это на досуге, – небрежно проговорил он, забирая у меня расшифровку совещания заговорщиков. Могло создаться впечатление, что его ухоженные руки никогда еще не держали ничего менее интересного, хотя я уверен, что, как только Гортензий вышел из атриума, он сломя голову побежал в свою библиотеку, чтобы сломать печать и впиться глазами в документ.

Что касается меня, то я вышел на свежий воздух и, не торопясь, спустился к центральной части города по лестнице Кака. С одной стороны, мне нужно было убить время до начала заседания Сената, с другой – я выбрал этот кружной путь, чтобы держаться подальше от дома Красса. Пройдя по Этрусской улице, я оказался в районе, где была сосредоточена торговля ладаном и всякими благовониями.

От насыщенных ароматов и усталости у меня закружилась голова. Мое сознание причудливым образом отделилось от реальности и всех повседневных забот. Завтра в это же время, думал я, выборы на Марсовом поле уже будут в самом разгаре, и мы, возможно, будем знать, станет ли Цицерон консулом или нет. Но при любом исходе все будет идти своим чередом: солнце, как ему и положено, будет светить, а осенью пойдут дожди.

Задержавшись на Коровьем рынке, я наблюдал за тем, как люди покупают цветы, фрукты, мясо, и размышлял: а каково это – жить вне политики? Обычной, простой жизнью, которую поэт назвал vita umbratilis?[27] Именно такое существование я собирался вести после того, как Цицерон выполнит свое обещание и подарит мне свободу и ферму, – есть фрукты, которые сам вырастил, пить молоко коз, которых сам подоил. Я буду запирать на ночь ворота и никогда больше не пойду ни на какие выборы. На мой взгляд, это – самый правильный образ жизни, который только можно избрать.

Когда я наконец дошел до форума, в сенакуле уже собралось около двухсот сенаторов, на которых глазело вдвое больше зевак, в том числе и сельских жителей. Наряженные в деревенскую одежду, они пришли в Рим, чтобы принять участие в выборах. Фигул восседал в консульском кресле у входа в здание Сената, а рядом с ним, дожидаясь кворума, стояли авгуры. Каждый раз, когда на форуме появлялся очередной кандидат в сопровождении толпы своих приверженцев, на площади возникало волнение и поднимался шум. Я видел, как прибыл Катилина со своей свитой – странным смешением молодых аристократов и уличного сброда, по сравнению с которым выглядели респектабельно даже погрязшие в долгах, прожженные игроки вроде Сабидия и Пантеры, сопровождавшие Гибриду.

Сенаторы потянулись в зал заседаний, и я уже стал волноваться, размышляя, что могло задержать Цицерона, когда со стороны Аргилета послышались звуки барабанов и труб. В следующий момент из-за угла на площадь вышли две колонны молодых людей, несущих в поднятых руках свежесрезанные ветки. Вокруг них с восторженным визгом прыгали ребятишки. Затем появилась внушительная группа римских всадников во главе с Аттиком, а за ними – Квинт в сопровождении примерно десятка таких же, как он, сенаторов-заднескамеечников. Девушки разбрасывали на их пути розовые лепестки. Такому пышному представлению остальные соперники Цицерона могли только позавидовать, и собравшаяся на форуме публика по достоинству вознаградила его бурными аплодисментами. Посередине этой бурлящей людской массы, словно в центре смерча, торжественно шествовал сам кандидат в ослепительной toga candida, которая уже дважды сопровождала его в успешных выборах.

Мне редко доводилось видеть Цицерона с расстояния, поскольку обычно я находился позади него, и теперь я впервые по достоинству оценил его актерское дарование. Сейчас и его одежда, и манера поведения – ровная походка, одухотворенное выражение лица – олицетворяло все, что хотел видеть в кандидате избиратель: честность, неподкупность, чистоту помыслов. Мне хватило одного взгляда на хозяина, чтобы понять: он приготовился произнести какую-то важнейшую, с его точки зрения, речь. Присоединившись к хвосту процессии, я слышал приветственные крики сторонников Цицерона, прозвучавшие, когда он вошел в зал, и раздавшееся в ответ улюлюканье его противников.

Нам не позволяли приблизиться ко входу в курию до тех пор, пока в нее не вошли все сенаторы, после чего я занял свой обычный наблюдательный пост у двери и тут же почувствовал, что сзади ко мне кто-то протискивается. Это был Аттик, побледневший от нервного напряжения.

– Как только ему хватило мужества решиться на это? – проговорил он, но, прежде чем я успел ответить, Фигул поднялся со своего места, чтобы сообщить о провале его законопроекта в трибунате. Некоторое время он что-то бубнил, а затем потребовал у Муция, чтобы тот объяснил свое поведение: как он осмелился наложить вето на законопроект, одобренный Сенатом?

В зале царила напряженная, предгрозовая атмосфера. Я видел Катилину и Гибриду, сидевших среди аристократов, Катулла на консульской скамье перед ними и Красса, устроившегося неподалеку. Цезарь расположился в той же части зала, на скамье, предназначенной для бывших эдилов.

Муций поднялся и с надменным видом заявил, что священный долг требовал от него действовать в интересах народа, а lex Figula не имеет ничего общего с защитой этих интересов, угрожает безопасности и оскорбляет достоинство народа.

– Чушь! – послышался крик с противоположной стороны зала, и я сразу узнал голос Цицерона. – Тебя купили!

Аттик схватил меня за руку.

– Начинается! – прошептал он.

– Моя совесть… – попытался заговорить Муций, но был прерван новым выкриком Цицерона:

– О какой совести ты говоришь, лжец! Ты продался, как шлюха!

Зал приглушенно загудел: несколько сотен мужчин начали одновременно переговариваться друг с другом, а Цицерон поднялся со своего места и распростер руки, требуя слова. В тот же момент я услышал позади себя голос человека, требующего, чтобы его пропустили в зал. Это был опоздавший Гортензий. Войдя внутрь, он торопливо прошел по проходу, отвесил поклон консулу, сел рядом с Катуллом и принялся что-то шептать ему на ухо. Сторонники Цицерона из числа педариев вопили, требуя предоставить ему слово, и, учитывая, что он был претором и, следовательно, имел более высокий ранг, нежели Муций, это требование было удовлетворено.

С большой неохотой Муций позволил сидевшим рядом с ним сенаторам усадить себя на место, а Цицерон тем временем вытянул руку в его направлении и, напоминая статую разгневанной Юстиции,[28] провозгласил:

– Шлюха ты, Муций, да вдобавок еще и вероломная, поскольку только вчера ты заявил народному собранию, что я недостоин быть консулом. Я – первый, к кому ты обратился за защитой, будучи обвинен в воровстве! Выходит, тебя защищать я достоин, а римского народа недостоин? Но какое мне дело до твоих слов, если всем известно, что тебе заплатили за то, чтобы ты оклеветал меня!

Муций стал красным, как свекла. Он стал трясти в воздухе кулаком и выкрикивать оскорбления в адрес Цицерона, которые, впрочем, тонули в общем гвалте. Цицерон смерил его полным презрения взглядом, а затем поднял руку, требуя тишины.

– Так кто же таков этот Муций? – вопросил он, с отвращением выплюнув имя противника, словно попавшую в рот муху. – Муций – это всего лишь публичная девка среди других подобных ему проституток. Их хозяин – человек благородного происхождения, излюбленный инструмент которого – подкуп, и, поверьте, он играет на нем виртуозно, как на флейте. Он подкупает судей, избирателей, трибунов. Стоит ли удивляться тому, что наш законопроект против подкупа для него – что кость в горле. И какой же метод он избрал для того, чтобы провалить его? Подкуп! – Цицерон сделал паузу, а затем, понизив голос, продолжил: – Я должен поделиться с Сенатом кое-какой информацией. – В зале повисла тишина. – Прошлой ночью Антоний Гибрида и Сергий Каталина, а также еще кое-кто встречались в доме упомянутого мной человека благородного происхождения…

– Назови его! – прокричал кто-то, и у меня испуганно сжалось сердце при мысли о том, что Цицерон действительно сделает это. Однако он молча повернул голову в сторону Красса и стал смотреть на него таким столь пристальным взглядом, что с таким же успехом мог подойти и положить руку ему на плечо: ни у кого не могло остаться никаких сомнений относительно личности «человека благородного происхождения», о котором говорил Цицерон. Красс выпрямился и подался вперед, не сводя, в свою очередь, взгляда с Цицерона. Он ждал дальнейшего развития событий. В зале воцарилось гробовое молчание, все словно перестали дышать. Однако на уме у Цицерона было другое, и с почти ощутимым усилием он оторвал взгляд от Красса.

– Упомянутый мною человек благородного происхождения с помощью взяток провалил законопроект, направленный против взяток, но теперь у него на уме новый план. Теперь с помощью все тех же взяток он намеревается проложить путь к консульству. Нет, не для себя, а для двух своих креатур – Гибриды и Каталины.

Двое, имена которых назвал Цицерон, разумеется, тут же вскочили со своих мест, на что, вероятно, и рассчитывал Цицерон, но, поскольку оба имели более низкий ранг, они не имели права лишить Цицерона возможности говорить.

– Вот и они! – издевательским тоном проговорил он, поворачиваясь к лавкам позади себя. – Лучшее, что можно купить за деньги! – Дождавшись, пока в зале стихнет смех, он добавил: – Как говорим мы, юристы, caveat emptor![29]

Нет ничего пагубнее для карьеры политика, чем то, когда его публично высмеивают, однако, если это все же происходит, он должен оставаться непроницаем, делая вид, что насмешки ни в коей мере не задевают его. Однако Гибрида и Катилина, видя указывающие на них со всех сторон пальцы и раскрытые в хохоте рты, никак не могли решить, что им делать – то ли вызывающе стоять, то ли сесть и изобразить хладнокровное равнодушие. Они пытались сделать и то, и другое, поэтому по очереди то садились, то вставали, словно пара вырезанных из дерева болванчиков на разных концах игрушечных деревянных качелей. От этого хохот в зале становился еще громче, и вскоре некоторые из сенаторов уже катались по полу, держась за животы, а другие утирали выступившие от смеха слезы.

Из двоих, превращенных Цицероном в посмешище, особенно бесился Катилина, который, как и любой надменный тип, не терпел издевок над собой. Однако что он мог поделать?

Им на помощь попытался прийти Цезарь. Он встал и потребовал у Цицерона объяснить, к чему тот клонит, но оратор не обратил на его вмешательство внимания, а консул не захотел призвать Цицерона к порядку, поскольку и сам потешался не меньше остальных.

– Давайте начнем с того, который помельче, – продолжал Цицерон после того, как обе его жертвы все же опустились на свои места. – Тебя, Гибрида, не хотели избирать в преторы и не избрали бы, если бы я не сжалился над тобой и не порекомендовал центуриям проголосовать за тебя. Ты открыто живешь с куртизанкой, ты не умеешь выступать на публике, ты даже собственное имя не вспомнишь без помощи номенклатора. Во времена Суллы ты был вором, а потом стал пропойцей. Короче говоря, ты – шутка, причем шутка неприличная и не в меру затянувшаяся.

В зале теперь стало гораздо тише. Все понимали, что подобные оскорбления превращают людей в смертельных врагов навек, но Цицерон как ни в чем ни бывало повернулся к Катилине. Аттик еще крепче сжал мою руку.

– Теперь – о тебе, Катилина. Не чудо ли это, не знак ли дурных времен, что ты не просто надеешься, а хотя бы даже задумываешься о должности консула? И у кого ты просишь ее? У бывших руководителей государства, которые несколько лет назад не позволили даже выдвинуть твою кандидатуру? Или – у сословия всадников, среди которых ты устроил бойню? Или – у народа, до сих пор не забывшего твою чудовищную по жестокости расправу над его лидером – и моим родственником – Гратианом, после которой ты принес его еще дышащую голову к ступеням храма Аполлона? А может быть, ты выпрашиваешь должность у сенаторов, которые своей властью чуть не лишили тебя всех регалий, чтобы отправить закованным в цепи в Африку?

– Я был оправдан! – взревел Катилина, снова вскакивая на ноги.

– Опра-а-вдан? – издевательски передразнил его Цицерон. – Оправдан?! Ты, обесчестивший себя распутством и всеми известными человеку сексуальными извращениями? Ты, обагривший свои руки мерзостными убийствами, ограбивший наших союзников, нарушивший все существующие законы? Ты, кровосмеситель, женившийся на женщине, дочь которой ты прежде этого совратил? Оправдан? В таком случае я могу сделать только один вывод: что все римские всадники – лжецы, что документальные свидетельства самого почтенного города – фальшивка, что лгал Квинт Метелл Пий, что лгала Африка. О, гнусный человечишка, не оправдания ты заслуживаешь, а нового суда и еще более сурового наказания, чем то, к которому тебя собирались приговорить!

Это было слишком даже для уравновешенного человека, что уж говорить о Катилине! Он буквально обезумел и, издав звериный рев, кинулся вперед, перепрыгивая через скамьи и расталкивая оказавшихся на его пути сенаторов. Проложив себе путь между Гортензием и Катуллом, Катилина выскочил в проход и побежал по нему, стремясь вцепиться в горло своему обидчику. Но именно этой реакции ожидал от него Цицерон, именно на это он его провоцировал. Поэтому Цицерон остался стоять, а Квинт и несколько бывших солдат встали кордоном впереди него. В этом, впрочем, не было нужды, поскольку Катилину, несмотря на его внушительные размеры, уже схватили консульские ликторы. Друзья обиженного мерзавца, среди которых были Цезарь и Красс, поспешно взяли его под руки и повели назад, к его месту, невзирая на то, что Катилина продолжал рычать, вырываться и пинать воздух ногами. Все сенаторы повскакивали с мест, чтобы лучше видеть происходящее, и Фигул был вынужден объявить перерыв до тех пор, пока не будет восстановлен порядок.

После того как все расселись по местам, Гибриде и Катилине, как того требовали правила, была предоставлена возможность ответить на обвинения, и каждый из них, дрожа от ненависти, излил на Цицерона потоки обычных оскорблений: высокомерный, лживый, интриган, выскочка, чужеземец, дезертир. Сторонники этой парочки поддерживали их одобрительными выкриками. Однако – и это было очевидно – даже самые ярые приверженцы Гибриды и Катилины напуганы тем, что они так и не смогли опровергнуть центральное обвинение, выдвинутое против них Цицероном. Обвинение в том, что их претензии на должности консулов опирались на поддержку некоей загадочной третьей силы. Что касается самого Цицерона, то он надел обычную профессиональную маску и сидел, улыбаясь и обращая на злобные тирады оппонентов не больше внимания, чем утка – на летний дождь.

Только потом, когда Квинт и его друзья-военные вывели Цицерона из зала, чтобы не допустить еще одного нападения со стороны Катилины, и когда мы оказались под безопасными сводами дома Аттика, и двери были закрыты и заперты на засов, – только тогда Цицерон, похоже, осознал грандиозность того, что он совершил.

XVIII

Цицерону не оставалось ничего иного, кроме как дожидаться реакции Гортензия. Мы провели много часов в скучной тиши библиотеки Аттика, окруженные древней мудростью манускриптов, под суровыми взглядами великих философов, а июльский день за окнами тем временем все больше наполнялся жарой и пылью. Я, конечно, мог бы написать на этих страницах, что мы коротали время, обсуждая те или иные максимы Эпикура, Зенона или Аристотеля, я мог бы соврать, что Цицерон изрек нечто глубокомысленное относительно демократии, но не хочу кривить душой. На самом деле ни у одного из нас не было настроения заниматься политическим или философским теоретизированием. Особенно это касалось Квинта, который организовал выступление Цицерона при большом скоплении народа в Эмилиевом портике и теперь ворчал на брата, упрекая его в том, что он попусту теряет драгоценное время.

Конечно же, мы обсуждали сенсационное выступление Цицерона в Сенате.

– Видели бы вы рожу Красса, когда он решил, что я вот-вот назову его имя! – со смехом вспоминал Цицерон.

Обсуждалась и возможная реакция аристократов на подброшенную им Цицероном наживку, причем все сошлись во мнении, что, если они не попадутся на нее, то Цицерон окажется в очень опасной ситуации. Он то и дело спрашивал меня, точно ли Гортензий прочитал его письмо, и мне приходилось снова и снова уверять Цицерона в том, что он сделал это в моем присутствии.

– Что ж, тогда дадим ему еще час, – говорил Цицерон и снова начинал мерить библиотеку нетерпеливыми шагами, время от времени останавливаясь, чтобы бросить Аттику какую-нибудь едкую реплику, вроде: «Они что, всегда так популярны, эти твои холеные друзья?» Или: «Объясни мне, пожалуйста, хоть изредка поглядывать на часы считается у аристократов дурным тоном?»

Изысканные солнечные часы Аттика показывали уже десятый час, когда наконец в библиотеку вошел один из его домашних рабов с сообщением о том, что прибыл управляющий Гортензия.

– Мы что, будем теперь вести переговоры с его слугами? – пробормотал Цицерон, но нетерпение его было столь велико, что он чуть ли не вприпрыжку выскочил из комнаты и поспешил в атриум. Мы, разумеется, последовали за ним. В атриуме ожидал тот самый костлявый управляющий, которого я видел утром в доме Гортензия, только на сей раз он был куда обходительнее. Костлявый сообщил, что на улице ожидает двухместная повозка, которая должна отвезти Цицерона к его, костлявого, хозяину.

– Но я должен ехать с ним! – возмутился Квинт.

– Мне приказано привезти сенатора Цицерона, – невозмутимо ответил посланец Гортензия. – Встреча весьма секретна. С сенатором может поехать только один человек – его секретарь, который умеет быстро писать слова.

Мне это понравилось не больше, чем Квинту. Мне – потому что я не хотел подвергаться перекрестному допросу со стороны Гортензия, Квинту – потому что отказ допустить его на встречу стал для него унижением и, – возможно, это лишь мое предположение, – потому что он опасался за безопасность брата.

– А если это ловушка? – возбужденно спросил Квинт. – Вдруг там Катилина? А что, если он устроит тебе засаду на дороге?

– Вы находитесь под защитой сенатора Гортензия, – сухо заявил костлявый. – От его имени и в присутствии всех этих свидетелей я даю вам слово чести, что вам ничего не угрожает.

– Ладно, братец, не волнуйся. – Цицерон ободряюще потрепал Квинта по плечу. – Все будет хорошо. Гортензий сейчас не заинтересован в том, чтобы со мной что-нибудь «случилось». Кроме того, – улыбнулся он, – разве не является гарантией моей безопасности то, что в данный момент я нахожусь под кровом своего друга Аттика, и, следовательно, пользуюсь его гостеприимством. Пойдем, Тирон, послушаем, что нам скажут.

Мы покинули безопасное пристанище, каковым являлся для нас дом Аттика, и, спустившись немного ниже по улице, увидели красивую двухколесную повозку с эмблемой Гортензия на боку. Управляющий уселся рядом с кучером, мы с Цицероном устроились внутри, и повозка покатила вниз по склону. Однако, вместо того чтобы свернуть на юг, в направлении Палатинского холма, мы, вопреки нашим ожиданиям, поехали на север, по направлению к Фонтинальским воротам. Цицерон набросил полу своей тоги на голову, чтобы якобы защититься от пыли, валившей из-под колес. На самом деле он просто не хотел, чтобы сочувствующие ему потенциальные избиратели видели его в принадлежащей Гортензию повозке.

Однако, когда мы выехали из города, Цицерон снял импровизированный капюшон. Я видел, что ему не по себе. Несмотря на заверения слуги Гортензия и его, Цицерона, напускное бесстрашие, он все же знал, что на пустынной дороге с ним запросто может произойти «несчастный случай».

Солнце было большим и уже опускалось, стремясь спрятаться за выстроившимися вдоль дороги гробницами. Тополя отбрасывали зловещие тени, лежавшие на нашем пути, словно расселины ледника.

В течение некоторого времени мы медленно тащились позади повозки, запряженной волами, не имея возможности обогнать ее, но вот, когда дорога стала пошире, возница щелкнул хлыстом, и наша повозка, резко вильнув влево, набрала скорость и вырвалась вперед. К тому моменту, я полагаю, мы оба уже догадались, куда нас везут, поэтому Цицерон вновь накинул на голову полу тоги и низко опустил голову. Какие мысли крутились в его мозгу?

Мы свернули с главной дороги и поехали вверх по крутому склону, по второстепенной дороге, недавно засыпанной гравием, – мимо журчащих полноводных ручьев, через тенистые сосновые рощи, где тишина нарушалась только воркованием голубей, и вскоре добрались до огромных распахнутых ворот. За нами, посреди просторного парка, виднелась невероятных размеров вилла. Я сразу же узнал ее. Модель именно этого дома показал Габиний завистливой толпе на форуме, сообщив, что это – дворец Лукулла.

* * *

На протяжении всех прошедших с тех пор лет, стоит мне ощутить запах еще не высохшего цемента и влажной краски, я сразу же возвращаюсь мыслями к Лукуллу и грандиозному мавзолею, который он выстроил для себя за пределами стен Рима. Какую выдающуюся и грустную фигуру являл собой этот человек! – пожалуй, самый блистательный военачальник, вышедший из среды аристократов за последние полвека. И это при том, что в результате приезда Помпея на восток у него была украдена его самая важная победа, а политические интриги, в которых активно участвовал и Цицерон, обрекли его в течение многих лет скитаться за пределами Рима – обесчещенного и лишенного даже возможности прийти в Сенат, ибо за появление в городе он мог поплатиться правом на получение триумфа.

Поскольку Лукулл все еще обладал военным империем, на территории виллы находилось много часовых и ликторов – так много, что Цицерон логично предположил, что, помимо Лукулла, здесь, видимо, присутствует еще один высокий военный чин.

– Как ты думаешь, может ли случиться так, что Квинт Метелл тоже здесь? – прошептал он мне на ухо, когда мы, следуя за управляющим Гортензия, шли по длинным коридорам. – Всемогущие боги, мне кажется, что он здесь!

Мы миновали множество комнат, забитых военными трофеями, и наконец очутились в большом помещении, называемом Залом Аполлона. Здесь, расположившись под фреской с изображением божества, выпускающего из золотого лука горящую стрелу, негромко беседовали шестеро мужчин. Услышав звук наших шагов по мраморному полу, они умолкли и повернули головы в нашу сторону. Квинт Метелл действительно находился среди них – располневший, поседевший, немного истрепавшийся за годы своей службы на Крите, но по-прежнему напоминавший того самого человека, который когда-то пытался запугать сицилийцев и заставить их отказаться давать показания против Гая Верреса. По одну сторону от Метелла сидел его давний союзник по судебным баталиям Гортензий, а по другую – Катулл, все такой же тощий и угловатый, как прежде. Изаурик – великий старец Сената – присутствовал тоже. В тот июльский день ему, вероятно, было не меньше семидесяти лет, но он не выглядел на свои годы. И неудивительно: ему предстояло прожить до девяноста лет и похоронить всех присутствовавших в тот день в Зале Аполлона. Я заметил в руках Изаурика расшифровку тайных переговоров, которые утром передал Гортензию.

Секстет заключали братья Лукулл. Младший из них, Марк, был хорошо мне знаком, поскольку я часто видел его на одной из передних скамеек Сената, а вот Луция, знаменитого военачальника, я, как ни странно, не узнал вовсе. Этому тоже не приходилось удивляться, ведь из последних двадцати трех лет восемнадцать он провел в нескончаемых военных походах. Луцию было за пятьдесят, и, увидев его, я сразу понял, чем была вызвана жгучая зависть Помпея по отношению к этому человеку и почему дело едва не дошло до драки, когда они встретились в Галации во время передачи командования над восточным фронтом. Луций Лукулл излучал такое величие и достоинство, что рядом с ним даже Катулл казался самым заурядным человеком.

Молчание нарушил Гортензий. Выйдя вперед, он представил Цицерона Лукуллу. Цицерон протянул хозяину дома руку, и несколько томительных секунд мне казалось, что тот откажется пожать ее, поскольку военачальник вполне мог счесть Цицерона агентом своего врага Помпея. Однако затем Лукулл все же пожал протянутую руку – очень осторожно, как берут грязную тряпку в отхожем месте.

– Император! – проговорил Цицерон с вежливым поклоном, а затем кивнул Метеллу и с той же почтительностью повторил: – Император!

– А это кто такой? – требовательным тоном спросил Изаурик, мотнув головой в мою сторону.

– Это мой секретарь, Тирон, – пояснил Цицерон. – Он-то и записал все, о чем говорилось в доме Красса.

– Не верю ни одному слову! – заявил Изаурик, тыкая стенограммой в мою сторону. – Никто не может записывать слова с той же быстротой, с которой они произносятся! Это выходит за пределы человеческих возможностей.

– Тирон изобрел собственную систему скорописи, – пояснил Цицерон. – Пусть он сам продемонстрирует вам записи, сделанные им прошлой ночью.

Я достал из кармана свои таблички и протянул их недоверчивым нобилям.

– Поразительно! – поразился Гортензий, внимательно изучая написанное. – И что же, каждый из этих значков означает определенный звук?

– В основном они означают слова и наиболее распространенные фразы, – ответил я.

– Докажи, – воинственным тоном потребовал Катулл. – Запиши все, что я сейчас скажу. – И, не дав мне более двух секунд на то, чтобы приготовить новую табличку и взять стило, быстро заговорил: – Если то, что я прочитал в этих бумагах, соответствует истине, можно с уверенностью сказать, что преступный заговор поставил наше государство перед угрозой гражданской войны. Если прочитанное мною является ложью, это – самая отвратительная фальшивка в нашей истории. Я не верю, что столь подробная запись могла быть сделана рукой человека. О том, что Катилина относится к числу горячих голов, нам всем и без того известно, но при этом он – истинный римлянин благородного происхождения, а не какой-то хитрый и амбициозный чужак. Поэтому его слово всегда будет значить для меня больше, чем слово выскочки! Что тебе от нас нужно, Цицерон? Не можешь же ты после всего, что произошло между нами, всерьез рассчитывать на то, что я поддержу тебя на консульских выборах? Так чего ты хочешь?

– Ничего, – с вежливой улыбкой ответил Цицерон. – У меня появилась кое-какая информация, которая, как мне подумалось, может представлять для вас интерес. Я передал ее Гортензию, вот и все. Это ведь вы меня сюда привезли, помните? Я к вам в гости не напрашивался, и поэтому, возможно, именно я должен у вас спросить: «Чего хотите вы?» Угодно ли вам оказаться в тисках между Помпеем с его армиями на востоке и Цезарем с Крассом с поддерживающей их городской италийской чернью, чтобы из вас капля по капле выдавили остатки жизни? Или вы доверите защитить вас двум людям, которых вы поддерживаете на консульских выборах, – один из них дурак, другой сумасшедший, которые в собственных домах порядок навести не могут, не говоря уж обо всей нации? Что ж, очень хорошо, тогда у меня по крайней мере будет спокойна совесть. Я исполнил свой патриотический долг, предупредив вас о том, что происходит, хотя вы никогда не входили в число моих друзей. Я также продемонстрировал свое мужество, когда сегодня в Сенате вступил в открытое противоборство с этими преступниками. Ни один другой кандидат в консулы никогда не делал ничего подобного в прошлом и не сделает в будущем. Я превратил их в своих врагов, но при этом продемонстрировал вам их истинные лица. Но от тебя, Катулл, и от всех вас мне не нужно ровным счетом ничего. А если вы пригласили меня лишь для того, чтобы оскорблять, желаю вам приятного вечера и удаляюсь.

Цицерон повернулся и направился к двери, а я, как обычно, последовал за ним, думая, что в тот момент время для него, наверное, остановилось. Мы уже почти достигли утопающего в густой тени дверного прохода, через который нам, без сомнений, предстояло выйти в пустыню политического забвения, как вдруг за нашими спинами прогремел голос (это был сам Лукулл):

– Прочитай!

Мы с Цицероном словно по команде остановились и повернулись.

– Прочитай то, что говорил сейчас Катулл! – снова потребовал Лукулл.

Цицерон кивнул мне, я снова извлек на свет свои таблички и стал читать, с легкостью переводя свои затейливые значки в обычную человеческую речь:

– Если то, что я прочитал в этих бумагах, соответствует истине, можно с уверенностью сказать, что преступный заговор поставил наше государство перед угрозой гражданской войны. Если прочитанное мною является ложью, это – самая отвратительная фальшивка в нашей истории. Я не верю, что столь подробная запись могла быть сделана рукой человека…

– Он мог все это запомнить, – стал протестовать Катулл. – Это все дешевые трюки, подобные тем, которые показывают бродячие фокусники на городских площадях.

– А последнюю часть? – проговорил Лукулл. – Прочитай последнее, что сказал твой хозяин.

Я пробежал пальцем по тексту и, найдя нужное место, прочитал последние фразы Цицерона:

– …Хотя вы никогда не входили в число моих друзей. Я также продемонстрировал свое мужество, когда сегодня в Сенате вступил в открытое противоборство с этими преступниками. Ни один другой кандидат в консулы никогда не делал ничего подобного в прошлом и не сделает в будущем. Я превратил их в своих врагов, но при этом продемонстрировал вам их истинные лица. Но от тебя, Катулл, и от всех вас мне не нужно ровным счетом ничего. А если вы пригласили меня лишь для того, чтобы оскорблять, желаю вам приятного вечера и удаляюсь.

Изаурик присвистнул, а Гортензий кивнул и сказал что-то вроде: «Я же вам говорил!» – на что Метелл ответил:

– Что ж, должен сказать, что подобная демонстрация кажется мне довольно убедительной.

Катулл лишь молча смотрел на меня.

– Вернись, Цицерон, – поманил моего хозяина Лукулл, – я тоже удовлетворен. Записи подлинные. Давай на некоторое время отложим в сторону выяснение того, кто кому больше нужен, и будем исходить из того, что сейчас мы нужны друг другу в равной степени.

– А я все равно не убежден, – пробурчал Катулл.

– Тогда позволь мне убедить тебя всего одним словом: ЦЕЗАРЬ! Цезарь, за которым стоит золото Красса, два консула и десять трибунов.

– Так ты думаешь, мы действительно должны разговаривать с этими людьми? – вздохнул Катулл. – Ну ладно, с Цицероном – допустим, но ты, – фыркнул он в мою сторону, – нам точно не нужен. Я не желаю, чтобы это существо с его фокусами приближалось ко мне даже на милю, не хочу, чтобы оно слушало наши разговоры и записывало их с помощью своих дьявольских каракулей. Ни одно слово, прозвучавшее здесь, не должно покинуть эти стены.

После недолгих колебаний Цицерон неохотно согласился и, бросив в мою сторону извиняющийся взгляд, сказал:

– Хорошо, Тирон, подожди снаружи.

У меня не было причин обижаться. В конце концов я был всего лишь рабом – чем-то вроде третьей ноги своего хозяина, «существом», как назвал меня Катулл. И все же я не мог не чувствовать обиду. Зажав дощечки под мышкой, я прошел через длинную анфиладу залов, каждый из которых был посвящен тому или иному божеству – Венере, Меркурию, Марсу, Юпитеру. Взад и вперед бесшумно сновали рабы с тлеющими фитилями, с помощью которых они зажигали лампы и свечи в канделябрах. Я вышел в теплый сумрак парка, наполненный стрекотом невидимых цикад, и по причинам, непонятным для меня даже теперь, заплакал. Возможно, я просто очень устал.

* * *

Когда я проснулся, уже почти рассвело. Все мое тело затекло, а туника была влажной от росы. Поначалу я не мог понять, где я нахожусь и как сюда попал, но потом понял, что лежу на каменной скамье у дома, а разбудил меня не кто иной, как Цицерон. Его склонившееся надо мной лицо было мрачным.

– Мы закончили, – сказал он. – Теперь давай поскорее вернемся в город.

Посмотрев в ту сторону, где стояла привезшая нас повозка, он поднес палец к губам, делая знак, что в присутствии управляющего Гортензия лучше ничего не говорить. Мы молча забрались в повозку, и когда она уже выезжала из ворот, я обернулся, чтобы бросить последний взгляд на величественную виллу. На террасах все еще горели факелы, но теперь их свет уже не казался таким ярким, как в ночное время. Никого из аристократов видно не было.

Цицерон, помня, что всего через два часа он должен выходить из дома и отправляться на Марсово поле, где состоятся выборы, то и дело поторапливал возницу, требуя от него ехать поскорее, и тот нахлестывал лошадей, пока спины бедных животных не стали мокрыми от пота. Нам повезло еще, что дороги были почти пустыми, поэтому мы добрались до Фонтинальских ворот как раз к моменту их открытия, и повозка задребезжала колесами по вымощенной брусчаткой дороге вверх по Эсквилинскому холму. Возле храма Теллус Цицерон велел вознице остановить повозку, и оставшийся путь мы проделали пешком. Поначалу это удивило меня, но затем я сообразил: Цицерон не хотел быть замеченным своими приверженцами, которые уже начали собираться у его дома, в повозке Гортензия. Погруженный в глубокие раздумья, он шел впереди меня, привычно сцепив руки за спиной, и я заметил, что его еще недавно белоснежная тога помялась и испачкана грязью.

Мы вошли в дом через задний ход, которым обычно пользовались слуги, и сразу же наткнулись на мерзкого Филотима, управляющего Теренции, который, судя по всему, возвращался с ночного свидания с какой-нибудь молоденькой рабыней. Цицерон был столь озабочен тем, что произошло и еще должно было произойти, что даже не заметил толстяка. Его глаза покраснели от усталости, а волосы стали серыми от дорожной пыли. Велев мне открыть парадную дверь и впустить людей, он поднялся на второй этаж.

Среди первых, кто перешагнул порог, был Квинт, который, разумеется, немедленно потребовал отчета о ночных событиях. Он и остальные терпеливо ждали нас в библиотеке Аттика почти до полуночи, и теперь Квинт был в равной степени наполнен злостью и нетерпением узнать новости. Я оказался в неловком положении и твердил только, чтобы он адресовал свои вопросы напрямую брату. Признаться по совести, зрелище Цицерона, мирно разговаривающего со своими злейшими врагами, уже казалась мне нереальным. Я был готов поверить в то, что все это мне приснилось. Квинта мои ответы не удовлетворили, но от дальнейших расспросов меня спас нескончаемый поток людей, входивших с улицы. Сославшись на то, что мне нужно проверить, все ли готово в габлинуме, я сбежал от Квинта, укрылся в своей каморке и ополоснул лицо и шею тепловатой водой из рукомойника.

Когда я увидел Цицерона часом спустя, я снова поразился его невероятной способности восстанавливать свои силы – черте, присущей всем выдающимся политикам. Увидев его спускающимся по лестнице – в новой чистой тоге, с умытым и выбритым лицом, причесанными и напомаженными волосами, – никто не смог бы предположить, что этот человек не спал две ночи. Маленький дом к этому времени уже был битком набит его сторонниками. На плече Цицерон держал маленького Марка, которому недавно исполнился год, и когда они появились перед публикой, раздался такой громкий приветственный рев, что от крыши, наверное, отвалилось несколько кусков черепицы. Неудивительно, что малыш испуганно плакал. Увидев в этом недобрый знак, Цицерон поспешно опустил его на пол и передал Теренции, стоявшей рядом с ним на лестнице. Он улыбнулся ей, сказал что-то ласковое, и тут я впервые понял, насколько близки они были друг другу все эти годы. То, что поначалу было обычным браком по расчету, со временем переросло в искреннюю дружбу и привязанность.

В дом набилось так много народу, что Цицерону стоило большого труда протиснуться через эту толпу в атриум, где в окружении внушительной группы сенаторов его поджидали Квинт, Фругий и Аттик. Среди сенаторов, пришедших, чтобы продемонстрировать поддержку Цицерону, был его старый друг Сервилий Сульпиций, известный ученый-юрист Галл, отказавшийся выдвигать свою кандидатуру в консулы, разумеется, старший Фругий, с которым предстояло породниться Цицерону, Марцеллин, неизменно поддерживавший Цицерона со времен процесса над Верресом, а также все сенаторы, интересы которых он представлял в суде: Корнелий, Фунданий и Фонтей, бывший наместник в Галлии, которого пытались привлечь к ответственности за коррупцию.

Пробираясь следом за Цицероном сквозь это людское скопище, я всматривался в знакомые лица, и передо мной словно оживали минувшие десять лет, так много тут собралось людей, за которых Цицерон в течение этого времени сражался в судах. Пришел даже Попилий Ленат, племянника которого Цицерон спас от обвинения в отцеубийстве в тот день, когда в нашу дверь постучал Стений из Ферм. Атмосфера в доме напоминала скорее какой-то семейный праздник, нежели преддверие выборов, и Цицерону некогда было вздохнуть. Он не обошел вниманием ни одной протянутой руки, ни одного гостя, с которым не перебросился хотя бы парой слов. Каждый ощутил на себе его внимание, у каждого возникло ощущение того, что он здесь – самый желанный гость.

Незадолго до выхода из дома Квинт, все еще продолжавший злиться оттого, что его держат в неведении, оттащил брата в сторону и потребовал у него отчета о том, где он пропадал и что делал всю ночь. Цицерон, поглядев на окружавших их людей, тихо ответил, что он расскажет обо всем позже, но это еще больше распалило Квинта.

– Ты за кого меня принимаешь? – возмущался он. – За свою служанку? Рассказывай сейчас же!

Сдавшись, Цицерон вкратце поведал брату о нашей поездке в дворец Лукулла и о том, что там присутствовали также Метелл, Катулл, Гортензий и Изаурик.

– Вся патрицианская банда! – возбужденно выдохнул Квинт, сразу же перестав сердиться. – О боги, кто бы мог такое представить! И что же они, поддержат нас?

– Мы говорили час за часом, но они не стали давать никаких обещаний, пока не посоветуются с представителями других знатных семей, – ответил Цицерон, нервно оглядываясь и желая убедиться, что никто из посторонних не подслушивает. – Гортензий, как мне показалось, согласен, Катулл упрямится, другие же сделают то, что сочтут наиболее выгодным для себя. А нам остается только одно – ждать.

Аттик, который слышал все это, спросил:

– Но они поверили в достоверность доказательств, которые ты им предъявил?

– Думаю, да. Благодаря Тирону. Но все это мы можем обсудить позже. Сделайте мужественные лица, друзья, – проговорил Цицерон, поочередно пожимая руки каждому из нас. – Нас ждут выборы, и мы должны их выиграть!

Редко кому из кандидатов удается устроить такой пышный спектакль, в который Цицерон превратил свое торжественное шествие к Марсову полю, и во многом заслуга в этом принадлежала Квинту. Мы двигались колонной, состоявшей из трех или четырех сотен человек: музыкантов, юношей, несших зеленые ветви, перевязанные лентами, девушек, что разбрасывали лепестки роз, актеров, сенаторов, всадников, торговцев, владельцев конюшен, завсегдатаев судебных процессов, представителей различных гильдий, а также римских общин из Сицилии и Ближней Галлии, государственных служащих. Впереди нашей колонны катилась волна избирателей. Музыка, свист, приветственные крики – мы, должно быть, производили невероятный шум.

Мне часто приходилось слышать, что, какие бы выборы ни проходили в тот или иной день, они рассматриваются избирателями и кандидатами как самые важные в их жизни. Осмелюсь утверждать, что в тот день это ощущение полностью соответствовало действительности. Дополнительное возбуждение создавало то, что никто не знал, чем они закончатся, учитывая беспрецедентную активность агентов-взяточников, большое количество кандидатов и тот факт, что их отчасти сплотила атака Цицерона на Гибриду и Катилину в Сенате.

Опасаясь возможных проблем, Квинт принял меры предосторожности, выставив несколько человек поздоровее из числа наших добровольных помощников позади и впереди своего брата. Когда мы приблизились к площадкам для голосования, моя тревога возросла, ибо впереди, у шатра распорядителя выборов, я увидел Каталину и его сподвижников. Некоторые из этих скотов при нашем приближении стали скалить зубы и отпускать глумливые замечания, но сам Катилина, метнув быстрый взгляд в сторону Цицерона, продолжил беседовать с Гибридой. Я шепотом выразил Фругию удивление относительно того, что Катилина даже не попытался принять какие-нибудь меры для устрашения противников, хотя это была его обычная тактика, в ответ на что Фругий, отличавшийся острым умом, сказал:

– Сейчас он просто не видит в этом необходимости, поскольку считает, что победа у него в кармане.

Эти слова наполнили мою душу смятением.

Но затем произошло нечто весьма знаменательное. Цицерон и другие кандидаты, претендующие на посты консулов и преторов, всего около двух дюжин человек, стояли на небольшой, специально отведенной для них площадке, окруженной невысокой изгородью, которая отгораживала их от приверженцев. Председательствующий консул Марпий Фигул разговаривал с авгуром, проверяя, все ли готово для начала выборов, когда вдруг появился Гортензий в сопровождении примерно двадцати мужчин. Приблизившись к ограде, он окликнул Цицерона, тот прервал беседу с одним из кандидатов (по-моему, это был Корнифиций) и подошел к нему. Уже само это удивило собравшихся, поскольку всем было известна взаимная антипатия, которую эти старинные соперники питали по отношению друг к другу. Зрители загудели, а Катилина и Гибрида повернули головы так резко, что едва не свернули себе шеи. Несколько секунд Цицерон и Гортензий молча смотрели друг на друга, а затем одновременно кивнули друг другу и протянули друг другу руки. Не было сказано ни слова, но затем Гортензий полуобернулся к пришедшим с ним мужчинам и, не отпуская рукопожатия, поднял их с Цицероном руки над головой. Толпа разразилась одновременно радостными криками, свистом и улюлюканьем, поскольку абсолютно для всех присутствующих было ясно, что означает этот жест. Лично я не ожидал ничего подобного. Аристократы поддержали Цицерона!

Спутники Гортензия тут же разошлись в разные стороны и растворились в толпе – по всей видимости, для того, чтобы сообщить представителям нобилей в центуриях, кого они должны поддержать. Поглядев на Катилину, я увидел на его лице только удивление. Он, должно быть, еще не успел осознать важность произошедшего. Еще бы, все случилось за считаные секунды, и Гортензий уже уходил.

В следующее мгновение Фигул призвал кандидатов подняться вместе с ним на помост, чтобы выборы могли начаться.

* * *

Отличить дурака очень просто: он всегда заранее знает, кто победит на выборах. Но ведь выборы впору сравнить с живым существом: в них задействованы тысячи человеческих мозгов, глаз, глоток, мыслей, желаний. Это существо может вдруг повернуться и побежать в самом непредсказуемом направлении – хотя бы для того, чтобы лишний раз доказать никчемность любых пророчеств. Именно этот урок я усвоил в тот день на Марсовом поле, когда авгуры осмотрели внутренности жертвенных птиц, поглядели в небеса, желая выяснить, не грозят ли летающие птицы какими-либо бедами, к богам были обращены молитвы о благословении, а всем эпилептикам было предложено убраться восвояси. Дело в том, что в те дни, если во время выборов у кого-то на площади случался приступ эпилепсии, их результаты считались недействительными. На подступах к Риму был выставлен легион, чтобы предотвратить внезапное вражеское нападение. Был уже оглашен список кандидатов, прозвучали фанфары, на Яникульском холме взмыл красный флаг, и граждане Рима приступили к волеизъявлению.

Какой из ста девяноста трех центурий будет оказана честь голосовать первой, решалось с помощью жребия, и вытянуть счастливый билет было очень важным, поскольку первая центурия зачастую определяла курс, по которому шло дальнейшее голосование. Рассчитывать на это могли только самые богатые центурии, и я помню, как в то утро наблюдал вереницы сытых и самоуверенных банкиров и торговцев, проходивших по мосткам и скрывавшихся в парусиновых кабинках для голосования. Их голоса подсчитали довольно быстро, после чего Фигул вышел вперед и сообщил, что по итогам этого этапа Цицерон оказался на первом месте, а Катилина – на втором. Толпа вновь зашумела, поскольку те дураки, которых я только что упомянул, в один голос предсказывали первое место Катилине, а второе – Гибриде. Гул толпы, когда она поняла, что произошло, перешел сначала в радостное волнение, а затем в бурную демонстрацию торжества, распространившуюся на все Марсово поле.

Цицерон, стоявший под навесом чуть ниже платформы консула, позволил себе лишь слегка улыбнуться, а потом (ах, что он был за актер!) напустил на себя вид, преисполненный достоинства и властности, долженствующий быть присущим римскому консулу. Катилина, занявший позицию как можно дальше от Цицерона – так, чтобы их разделяли все остальные сенаторы, – выглядел так, будто получил неожиданную пощечину. Только лицо Гибриды ничего не выражало. То ли он был пьян, как обычно, то ли слишком глуп, чтобы уразуметь суть произошедшего. Что до Цезаря и Красса, то поначалу они маялись от безделья и беззаботно болтали, стоя рядом с тем местом, где из кабинок выходили проголосовавшие избиратели, а когда были оглашены предварительные итоги голосования, их лица так вытянулись, что я, не удержавшись, громко рассмеялся. Торопливо посовещавшись друг с другом, они разошлись в разные стороны – без сомнения, для того, чтобы выяснить, как и почему миллионы сестерциев, потраченные на взятки, не принесли желанной centuria praerogativa.

Если Красс, как утверждал Ранункул, действительно купил голоса восьми тысяч избирателей, этого должно было хватить для того, чтобы изменить ход голосования. Но именно это оказалось крайне трудным из-за огромного интереса, с которым наблюдала за выборами вся Италия, и по мере того, как голосование продолжалось, стало понятно, что король подкупа Красс на сей раз не достиг своей цели. Цицерон всегда пользовался безусловной поддержкой сословия всадников, сторонников Помпея и плебса, а теперь, когда Гортензий, Катулл, Метелл, Изаурик и Лукулл обеспечили ему голоса групп избирателей, контролируемых аристократами, он выигрывал голосование практически каждой центурии, становясь если не первым, то хотя бы вторым. Поэтому вскоре единственным вопросом остался следующий: кто станет его коллегой по консульству. В течение некоторого времени казалось, что этим человеком будет Катилина, но затем проголосовали шесть центурий, состоящие исключительно из аристократов – sex suffragia, – и они буквально всадили в Катилину нож.

Поскольку Марсово поле находилось за городской чертой, ничто не могло помешать Луцию Лукуллу и Квинту Метеллу принять участие в выборах, и их появление – в пурпурных солдатских плащах и военном одеянии – вызвало настоящую сенсацию. Но еще большим потрясением для всех стало известие о том, что они проголосовали за Цицерона в качестве первого и за Гибриду в качестве второго консулов. Вслед за ними появились Изаурик, старший Курий, Эмилий Альба, Клавдий Пульхр, Юний Сервилий – муж Сервилии, сестры Катона, старый Метелл Пий. Верховный понтифик был так стар, что уже не мог ходить самостоятельно, и его принесли на носилках. За ним следовал его приемный сын Сципион Насика.

Снова и снова результаты голосования центурий сообщали: Цицерон – первый, за ним – Гибрида, Цицерон – первый, за ним…

Когда голосовать явились Гортензий и Катулл, все заметили, что они не смотрят в глаза Катилине, а после того как было объявлено, что их центурии тоже проголосовали за Цицерона и Гибриду, Катилина, должно быть, понял, что надеяться ему уже не на что. К этому моменту за Цицерона проголосовали восемьдесят семь центурий, за Гибриду – тридцать пять, а Катилина получил голоса тридцати четырех центурий. Образно говоря, на его кандидатуре был поставлен крест. При этом – надо отдать ему должное – он вел себя вполне достойно. Я ожидал, что Катилина впадет в ярость и, возможно, даже набросится на Цицерона и попытается убить его голыми руками. Однако он просто стоял, глядя на проходящих мимо избирателей, и его надежды на пост консула умирали вместе с заходящим солнцем. Катилина не изменился в лице даже после того, как Фигул огласил окончательные итоги выборов.

Мы вопили от восторга до тех пор, пока у нас не заболели глотки, хотя сам Цицерон выглядел довольно бесстрастным для человека, который только что достиг главной цели своей жизни, и мне это показалось странным. Теперь он постоянно «носил» консульское выражение лица: вздернутый вверх и выпяченный вперед подбородок, губы, сжатые в решительную прямую линию, и взгляд, устремленный в какую-то, невидимую другим, сияющую точку на горизонте.

Гибрида протянул руку Катилине, но тот не заметил ее и пошел с возвышения, шагая, как человек, находящийся в трансе. Он потерпел крушение и стал банкротом. А еще через год или два его вышвырнут и из Сената.

Я поискал глазами Цезаря и Красса, но они, по всей видимости, ушли с поля уже давно – еще до того, как Цицерон получил голоса последних центурий, необходимые ему для победы. Удалились и остальные аристократы. Они разошлись по домам сразу же, как стало ясно, что опасность прихода к власти Каталины успешно устранена. Так поступает человек, который в силу обстоятельств вынужден выполнить какую-то неприятную обязанность – например, убить внезапно взбесившуюся любимую охотничью собаку, – и после этого желает лишь одного: уединиться и поскорее избавиться от досадных воспоминаний.

* * *

Вот так Марк Туллий Цицерон в свои сорок два года получил высший империй Республики, став самым молодым консулом в истории Рима. Еще более удивительным может считаться тот факт, что центурии единогласно проголосовали за безродного «выскочку», за которым не стояли ни деньги, ни легионы. Такого не случалось ни до, ни после Цицерона.

Вернувшись с Марсова поля в свой скромный дом, Цицерон поблагодарил приверженцев за поддержку, выслушал поздравления от своих рабов и приказал перенести обеденные лежанки на крышу дома – в точности так, как было в тот день, когда он впервые сообщил нам о том, что собирается получить пост консула. О боги, как давно это было!

Мне была оказана честь быть приглашенным на это семейное пиршество. Цицерон объяснил своим друзьям и домочадцам, что он ни за что не добился бы успеха, если бы ему не помогал я. Слушая эти слова, я ощущал дрожь и думал: а вдруг именно сейчас хозяин сообщит о том, что дарует мне свободу и обещанную ферму? Но нет, его мысли были далеки от этого, а я счел момент неподходящим, чтобы затевать разговор на эту тему.

Цицерон возлежал с Теренцией, Квинт – с Помпонией, а Туллия – рядом со своим женихом Фругием. Я же находился рядом с Аттиком. Сейчас, будучи глубоким стариком, я уже не припомню, что мы ели и пили, но в моей памяти сохранились воспоминания о том, как мы обсуждали блистательную победу Цицерона, которой он был обязан римским нобилям.

– Скажи мне, Марк, – заговорил Аттик, чувства которого были раскрепощены изобильными возлияниями, – как тебе удалось сделать их своими союзниками? Да, я знаю, что ты – гений и владеешь искусством речи как никто другой, но ведь эти люди ненавидят тебя! Для них ненавистны любой твой жест, слово, поступок. Что ты предложил им, помимо того, что остановишь Каталину?

– Ты совершенно прав, – отвечал Цицерон, – мне пришлось дать обещание, что я возглавлю оппозицию против Красса и Цезаря, а также – против трибунов, когда они выставят на голосование свой вариант земельной реформы.

– Это будет не так просто! – проговорил Квинт с задумчивым видом.

– И это – все? – спросил Аттик. Мне до сих пор кажется, что он вел себя, как умелый следователь, как будто он заранее знал ответы на задаваемые им вопросы. Кстати, возможно, он узнал эти ответы от своего друга Гортензия. – Ты действительно не согласился ни на что большее? Ведь ты пробыл там так долго!

Цицерон растерянно моргнул и признался:

– Да, мне пришлось пойти на уступки. Я предложил им посты консулов, а также обещал предоставить триумф Лукуллу и Квинту Метеллу.

Только теперь я понял, почему Цицерон выглядел таким хмурым и озабоченным после совещания с аристократами. Квинт поставил свою тарелку и посмотрел на брата с выражением нескрываемого ужаса.

– Значит, сначала ты должен восстановить против себя народ, похоронив земельную реформу, а помимо этого они еще требуют, чтобы ты сделался врагом Помпея, пожаловав триумфы его главным соперникам?

– Боюсь, братец, – устало ответил Цицерон, – что аристократы вряд ли скопили бы свои несметные сокровища, если бы не умели торговаться. Я держался, сколько мог.

– Но почему ты все же согласился?

– Потому что мне была нужна победа.

– Какая именно победа?

Цицерон промолчал.

– Хорошо, – проговорила Теренция, похлопав мужа по колену, – я думаю, ты все сделал правильно.

– Вот как? – возмутился Квинт. – Но через неделю после того, как Марк вступит в должность, он утратит вообще всякую поддержку. Народ будет обвинять его в предательстве, Помпей и его сторонники – тоже, а аристократы повернутся к нему спиной сразу же после того, как он перестанет быть им нужен. Кто тогда защитит его?

– Я защищу тебя, папочка, – сказала Туллия, но никто не засмеялся этой чистой детской шутке, и даже Цицерон с трудом сумел выдавить слабое подобие улыбки. Но затем он оживился.

– В самом деле, Квинт, – заговорил Цицерон, – ты испортишь нам весь вечер! Необязательно выбирать между двумя крайностями, всегда существует третий путь. Красса и Цезаря необходимо остановить, и я способен это сделать. А что касается Лукулла, то любой согласится, что он заслуживает триумфа стократно за его успехи в войне с Митридатом.

– А Метелл? – вклинился Квинт.

– Если вы дадите мне немного времени, то я уверен, что сумею чем-нибудь умаслить и Метелла.

– А Помпей?

– Помпей, как всем нам известно, всего лишь смиренный слуга Республики, – ответил Цицерон, сопроводив свои слова небрежным взмахом руки. – Но главное, – с невозмутимым видом добавил он, – его здесь нет.

Последовала пауза, после которой Квинт вдруг засмеялся.

– Его здесь нет, – повторил он вслед за Цицероном. – Это верно, его здесь нет.

Следом за ним засмеялись и все мы.

– Вот так-то лучше! – улыбнулся Цицерон. – Главное искусство жизни состоит в том, чтобы решать проблемы по мере их возникновения, а не падать духом, заранее пугая себя тем, что когда-то они появятся. И уж тем более это недопустимо нынче вечером. – Внезапно по его щеке скатилась слеза. – Знаете, за кого нам следует выпить? Мы должны поднять кубки за память нашего дорогого кузена Луция, который находился с нами на этой самой крыше, когда я впервые сообщил о своих устремлениях добиться поста консула. Как бы счастлив он был, если бы дожил до сегодняшнего дня!

Цицерон поднял свой бокал, и мы, последовав его примеру, тоже, но я невольно вспомнил последнюю фразу, сказанную ему Луцием: «Слова, слова, слова… Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам?»

Позже, когда все разошлись – гости по домам, а домочадцы по кроватям, Цицерон, подложив руки под голову, лежал на спине и глядел на звезды. Я же тихо сидел на лежанке напротив, держа наготове свои таблички – на тот случай, если понадобится что-нибудь записать. Я пытался не заснуть, но ночь была теплой, а я очень устал, и после того как я клюнул носом в четвертый или пятый раз, Цицерон посмотрел на меня и сказал, чтобы я шел спать.

– Ты теперь – личный секретарь человека, избранного консулом, – проговорил он. – Твой разум должен быть таким же острым, как твое перо.

Я поднялся, чтобы уйти, а Цицерон вернулся к созерцанию ночного небосвода.

– Как оценят нас последующие поколения, а, Тирон? – вдруг вновь заговорил он. – Вот – единственно важный вопрос для любого государственного деятеля. Но есть еще одна штука: для того, чтобы они могли судить о нас, они должны нас помнить.

Я подождал еще немного, думая, что он добавит что-то еще, но Цицерон, казалось, уже забыл о моем существовании, и я тихо вышел, оставив его наедине с самим собой.

Загрузка...