18

Солнце садилось в воду, но край мыса перекрывал свет, и скалы бросали на гладкую поверхность косые тени, что сливались, становясь темнее и глубже.

Двое сидели наверху, их тени тоже ложились на короткую полынь, спрыгивали по обрыву и далеко внизу трогали неровными головами тихую воду.

На плечах Инги лежало, свешивая концы, чуть влажное, но теплое от ее тела полотенце. Девочка доела последний кусок пирожка — они купили целую гору в промасленном пакете, когда уходили сюда, в безлюдную бухточку, окаймленную поверху тихой степью. Вытерла пальцы о край полотенца, взяла протяную бутылку, отпила и вернула мальчику.

— Помнишь, картошку жарили? Тоже наелись, как два удава.

Он кивнул.

— Как сто лет назад, да?

Она засмеялась, подбирая ноги и обнимая коленки руками.

— Ага. Даже странно. Ты был совсем другой Горчик. Для меня. Не такой, как через неделю. И не такой, как сейчас.

— А какой сейчас-то?

Он пошарил рукой, сорвал веточку, растирая пальцами, поднес к носу.

— Дай, — Инга отобрала и стала нюхать сама, — люблю полынь, просто балдею, как она пахнет.

— Я тоже. Там, в Керчи, степи хорошие. Тут видишь, все выгорает, будто коровы топтались. А там травища стоит, рыжая, густая. Пахнет, аж крышу сносит.

— Хочу туда.

— Ну, так… — он незаметно придвинулся ближе, приваливаясь к влажному полотенцу на ее плече, — сюда приехала ж? Приезжай и туда. Все разведаем. На вопрос промолчишь, да?

Она подумала — отодвинуться ли, но не стала. Так было тихо вокруг и никого. Только двое. Нет опасных друзей Горчика и его непонятных дел. Нет потного громкого Вади, Ирки-шкафчика (она очень резко вспомнила их, когда ждала телефон в ресторанчике) и того изматывающего темного желания, полного мучений, связанного с требовательной мягкостью Петра. Только мальчик, девочка, сонное море и запах степи под темнеющим небом. Нет вранья, осталось там, далеко.

— Не промолчу. Ты был просто пацан, никакой, ну противный сильно. Будто вавка на коленке. Заживает и снова. Потом стал, такой… Почему-то нужный. Я думала сперва, это из-за того что я слабая.

— Слабая…

— Подожди. Понимаешь, я его люблю и от этого слабая, как будто заблудилась и вокруг все черное, большое и не убежать. Ну, сны такие бывают, бежишь, а ноги из ваты. И тут ты. И мне сразу легче. У меня не было никогда друзей. Подожди.

Она сама прижалась к его плечу, хотя Горчик молчал и даже дышать старался пореже, чтоб договорила.

— А тут ты третий. Мальчик-бибиси. Я тебя не узнала, когда стоял, вот думаю дурак какой, красивый дурак, ловкий, сильный. И дурак. Как будто это вовсе не ты, понимаешь? Новый. Даже глаза — зеленые. И рот.

— Что рот? — хриплым голосом спросил Горчик, держа закаменевшие руки на острых коленях.

— Красивый рот. Губы красивые.

Она тряхнула головой, роняя на траву полотенце. Смущенно засмеялась.

— Знаешь, я не понимала, когда с Петром там ходили, ну купались, и вдруг он как уставится, на кого и мне говорит, смотри, смотри какой изгиб руки, щиколотка какая, как подол вьется. Я ему — да это же теть Мария, что билеты на пятаке проверяет, а днем пахлаву носит в ведре. Он смеется, вот именно — ты видишь пахлаву, а за ней не видишь красоты бытия. Чего молчишь? Обиделся, что я про него?

— Не знаю.

Она повернулась, требовательно глядя на обрисованный красным светом профиль.

— Это твоя правда? Не знаю? Или так, отмахнулся?

Далеко внизу, куда еще не добралась тень, качались на тихой воде белые горошины чаек. А из степи уже пели свои вечерние песни сверчки.

— Ладно… Скажу. Я, правда, не знаю. Он меня вытащил, я ж дурак. Приехал, написал показания. Если б не твой Каменев, я бы щас под суд пошел. И сам был бы виноват, потому что нефиг с Танькой хороводиться. Как мне на тебя обижаться, если ты его просила. За меня.

У Инги запылали уши. Она там стояла, в этом же сарафане, криво застегнутом и Сапог зыркал, как она его на груди рукой держит. И на простыни смотрел, ухмылялся. А еще она почти сказала вслух, спаси его, Петенька, и тогда я нарушу клятву, только поедь, напиши бумагу. Хорошо вовремя он ей рот заткнул.

— Дурная какая-то жизнь, — отчаялся Горчик, договаривая сложности отношений, — если б не эта бумага, я б его дальше ненавидел. А так — не имею права.

— Но все равно ненавидишь? — грустно уточнила Инга.

— Ну… да…

— Почему?

Кулаки мальчика сжались. И снова разжались, обхватывая коричневыми пальцами блестящие колени. Он уже почти стал говорить, такое обоим привычное — дура ты Михайлова, совсем дура да, не понимаешь что ли… и, падая в отчаяние, понял, скажет все до конца, не остановится, скажет, да люблю я тебя, Михайлова… давно уже люблю. И как ей потом? Какая дружба? Она не из тех телок, что за собой таскают влюбленных пацанов, хвастаются. Хрен он ее потом увидит… И тут же, с облегчением вспоминая ее недавнее сердито-недоуменное признание, сказал другую правду:

— Потому что ревную. Ты же ревнуешь меня, к девкам местным.

— А… — Инга кивнула, обдумывая слова, — точно. Я понимаю. А я думала, ну вдруг ты его ненавидишь, за то, что красивый и талантливый. И из Москвы. Чего? Ты чего ржешь, Горчик? Не поняла?

— Дура ты, Михайлова! — закричал мальчик, и чайки внизу из горошин превратились в белые щепочки, замельтешили испуганно и снова стали садиться, убирая крылья.

— Ты Горчик, совсем дурак, — с упреком ответила Инга, валясь на полотенце спиной и тоже смеясь. Смотрела на совсем реденькие облака, бывшие тучки, улыбалась Серегиному лицу, что вплыло в небо и стало над ней — большим и серьезным.

— Я тебе клянусь, Михайлова, что никого у меня не будет, никаких Танек, пока ты под клятвой. А если нарушу, пусть убьюсь нахер со скалы, когда прыгаю.

Он сказал это быстро, в один выдох, а она все еще смеялась, но уже тише. И когда его лицо качнулось ниже, замолчала и толкнула его в плечо. Села, пихая в бок, чтоб откачнулся.

— Ну, какой же ты! Зачем? Ты разве понимаешь, как оно под клятвой? Дурак! Ду-рак! Ну, вот как, — она огляделась беспомощно, не зная, с чем сравнить Горчикову дурость.

И махнула рукой, сердито сжав губы.

Теперь на спину повалился он, раскинул руки, вольно вздыхая.

— А уже поклялся. Все, проехали.

— Убила бы, — Инга, не отрываясь, глядела сверху в мягкое лицо с прикрытыми глазами. На рот, красивый, неяркий, с четкими губами, чуть раскрытыми посередке. У Петра губы красные, будто немножко мокрые всегда, и это не так чтоб красиво. Она его не за красоту любит, конечно… Но у Горчика — просто красивые. И стоял там, такой коричневый ангел, весь в солнце. Голова стриженая светилась. Она еще подумала, надо же какой красивый мальчишка, как в кино про Италию какую.

— Что? — прошептала растерянно, глядя в серые с зеленью глаза, совсем рядом, когда он еле слышно выдохнул, и выдох тронул краешек ее губ, которые вот только что были вплотную к его губам. И — язык… Языки…

Горчик сел, держа ее плечи. Неудобно сгибая ноги, придвинулся совсем, и они снова поцеловались, медленно, легко и долго-долго.

Полынь. Плавало в голове у Инги слово. По-лынь. Пахнет. Как пахнет хорошо. Как все хорошо.

— Что? — его шепот тоже пах растертой полынью, будто он родился в ней и рос, пока не пришла она — темная девочка с черной жеребячьей гривкой волос.

С кружащейся головой Инга отодвинулась, смущенно смеясь.

— Писять хочу. Давно уже.

— А.

Держа ее руку, встал, оглядываясь.

— В степь беги, вон там боярышник, видишь? Я подожду тут.


Она ушла, стеснительно отворачиваясь и прихватывая полупустую мягкую сумку. А мальчик, постояв и глядя на воду, сел, сгибая коленки. Снова встал и опять повалился на пригорок, хлопая себя по коленям так, что загудели ладони.

Не спросила. Он, конечно, рассказал, в ответ на ее общий вопрос, как он там было-то, в городе, когда приехал Сапог и Петр. Пересказал то, что она уже знала, от Вальки и, вздыхая, выслушал, как честит его за дурную Таньку и снова обзывает дураком. Она не знает, было там еще кое-что. Если спросит, Горчик, а ты мне точно все-все рассказал, придется ответить, нет, не все. И она, конечно, скажет, ну тогда расскажи все.


На крыльце, когда Петр отправил Сапога в машину, он толкнул Горчика к перилам. Оглядывая с головы до ног, процедил сквозь зубы:

— Мушкетер, чтоб тебя. Смотри, допрыгаешься ведь. И ее за собой потащишь, да?

— Нет, — мрачно ответил тогда он, суя руки поглубже в карманы, — ее — нет.

— Любишь ее? — Петр все держал его злым взглядом.

Горчик подвел глаза к серому навесу. Ну, уж ему он не подряжался правду матку.

— Мое дело, — ответил, стараясь, чтоб не сильно грубо вышло. И тоскливо приготовился выслушать очередную нотацию. Возьмись за ум парень да ты вроде не дурак парень шел бы куда что ли учиться человеком станешь и вообще вали от нее подальше…

Но лицо Петра вдруг смягчилось, и будто прислушивался он к чему-то внутри.

— Тогда слушай. И ей ни слова. Я сейчас в Лесное вернусь. Заберу вещи. И сразу поеду в Симф. А ты, если уж такой мушкетер, постарайся, чтоб девочка не грустила, понял? Она себе придумала любовь. Заморочила голову. Год ждать собралась, меня. Ну и зачем, спрашивается? Так вот я тебя прошу, в благодарность, что не сел, что я за тебя тут сказки писал и подписывался, ты ее развлеки. Как сумеешь. Но без уголовщины, понял? Пацан ты фактурный, постараешься, сумеешь. И вот еще…

Он сунул руку в карман и вытащил несколько сложенных купюр.

— Держи. В барчик там ее поведи, мороженое, коктейль. Девочки это любят. Ну, ясно, все под твое честное слово, проверять не вернусь.

Рука с деньгами тыкала его в локоть. Горчик сперва хотел ее ладонью отбить, пусть бы разлетелись его сраные бумажки. Ну и в глаз хорошо бы заехать, что не подмигивал. Но вдруг вспомнил, как валялся дома в койке, и мать на веранде с Лариской кости мыли соседям, и она ругала Виву, вот мол, корова, девке носить нечего, таскает облезлые шорты, а туда же — не хочу квартирантов, пусть будет тихо, тьфу, голь интеллигентская.

Потому деньги взял. А Петр кивнул и по плечу хлопнул.

— Молодца! Поехали, до поселка-то.

Горчик покачал головой и ушел. Ночевал на автовокзале. Куда ж ему с ним ехать, в одной машине. Еще убьет ненароком любименького Ингиного Петра.


— Я все, — Инга помялась и села рядом, взглядывая с вопросом.

Горчик встал.

— А я не все. Сиди. Не волнуйся, я дальше пойду, кусты теперь — твои.

Ушел, слушая, как она за спиной тихо смеется.


Брел, поддавая ногой сухие ветки, торчащие из пушистых клубков сизой полынной зелени. Поцеловались. Она думает, у него все время бабы. И все время он их трахает. Или они его. Да фигня все. Это сдалека кажется, что все вокруг друг на дружку лезут. Если б все так было, не было бы и Таньки-давалки, нашлись бы другие. А по-настоящему если, так по пальцам пересчитать. В это лето вообще никого, ну, кроме того дурного раза с Ромалэ. И Танька еще два раза. И не хотелось особенно. Нет, конечно, если бы прибегали и сами ложились, было бы, разве ж можно пацану нормальному удержаться. Но не прибегали же. А самому лазить, искать, вздыхать типа любовь, таскаться следом на пляже… он потому и поклялся так быстро, что разницы ж никакой, особенно теперь. Теперь ему надо, чтоб или эта, с ее клятвой. Или никого. Да и ладно. Голова яснее будет.

Возвращаясь, стягивал шнурок высохших шортов на впалом животе и с беспокойством искал глазами маленькую фигурку. Сидит. Ждет.

Вот только теперь получается, что он вроде послушался Петра. И делает, как тот просил.

— Я думала, ты заснул там, — она сидела, подняв тихое лицо с яркими глазами. А волосы уже перемешивались с наступающей ночью.

— Не. Пойдем, правда, спать?


Еще только уйдя к этому обрыву, они спустились вниз и Горчик, откинув неровные пластины камня, вытащил упакованную в полиэтилен одноместную палатку. Звонко стуча молотком, ползал по каменному исподу скалы, а Инга ходила следом, подавая колышки. Смеялась и ахала, когда под каменным навесом расцвел алый полукруглый пузырь. И немедленно влезла внутрь — смотреть, а Горчик стоял снаружи, пристально глядя на узкие ступни и загорелые щиколотки меж раскинутых краев полога.


— Да, — согласилась она и встала.

От туристической зоны слышалась невнятная тихая музыка, почти заглушали ее песни степных сверчков.

Горчик подошел ближе, и Инга, сразу поняв, положила руку ему на узкое худое плечо, вложила другую в подставленную ладонь.

Топтались на краю обрыва, черными силуэтами на фоне сверкающей лунным молоком воды. И сама луна, уже посветлев, медленно, незаметно для глаз вплывала выше в черное, мохнатое от звезд небо.

Горчик легко держал руку девочки, не сжимая, не потому что боялся сделать больно, а потому что не хотел с ней, как Петр. Опускал лицо к волосам и медленно вдыхал запах. Соль, ветер, солнце и там, под всем этим — она. Тянущий сердце, ее запах. Темный и свежий.

А она, закрыв глаза, зная, он ее бережет и не даст им свалиться, так же легко прикасалась лицом к его шее. И внутри все таяло, от такой же легкой невесомой нежности, которая паутинками окутывала сердце. Будто она проснулась утром, рано-рано, и входит в воду, такую летучую, что сейчас она унесет ее в небо, такое же — летучее.

Как хорошо, что я осталась…


Почти не открывая глаз, медленно спускалась за мальчиком по скалам. В палатке легла на подстеленный коврик-пенку, как привыкла спать, на бок, согнув ногу и бросив перед лицом руки с раскрытыми пальцами. И только тогда на минуту проснулась, позвать.

— Ты где там? Мне холодно, спине.

Он вдохнул. Выдохнул. И придвинулся, обнимая ее и укладывая лицо к шее под разметавшимися жесткими прядками. Инга повертелась, прижимаясь к нему, локтями и ступнями уворачивая вокруг двух тел, сомкнутых в одно, старое покрывало.

Засыпая, подумала, хорошо бы ненадолго проснуться ночью. И чтоб проснулся он. Совсем ночью, когда вокруг волшебство и можно все-превсе, чего днем никак нельзя. Или пусть это все-превсе хотя бы приснится. Обоим.

Загрузка...