Июльское солнце уже клонилось к полудню, пробивалось сквозь пыльные стекла библиотеки на Кирова, разбрасывая по полкам золотистые блики, словно пытаясь оживить пожелтевшие страницы. С улицы проникал густой, слегка смолистый запах листвы и доносился приглушенный перестук трамвайных колес – вечный ритм города, восстающего из руин.
Варя стояла за своей конторкой, перебирая стопку детских рисунков, оставшихся после утренника; ее худенькие руки двигались неспешно, а в мыслях все еще кружили обрывки вчерашнего разговора с Аркадием – теплые, но с легкой горчинкой, как чай, заваренный на воде из уличной колонки. Коммунальная квартира на Сретенке, с ее общим коридором и гулом соседских голосов за стеной, казалась сейчас далекой, но воспоминание о Маше, завернутой в тонкое одеяльце, грело душу. Варя улыбнулась, представив дочь на руках Елены Ивановны.
Соседка сама предложила помощь, как только Машу принесли в квартиру, сказала, что для старой учительницы нет ничего лучше, чем нянчиться с малышкой. И вот она сидит с ней уже почти месяц, Варя только в обед прибегает домой, кормит и проверяет. Поначалу было страшновато – после войны доверять людям трудно: а вдруг что-то случится, пока она тут, с книгами… Но Елена Ивановна справляется замечательно: поет ей колыбельные из своего репертуара, старые, довоенные, рассказывает сказки шепотом, баюкает на руках, как свою внучку. Варя спокойна – видит, как Маша тянется к ней, улыбается во сне. Старая учительница – как лучик в коммуналке.
Дверь скрипнула, и в библиотеку вошел Аркадий. Его силуэт в военном кителе с орденскими планками заполнил проем, и Варя почувствовала, как сердце екнуло от смеси радости и тревоги; он хромал чуть заметнее обычного, опираясь на трость, но в глазах его теплилась та упрямая искра, что всегда заставляла ее верить в лучшее. Он подошел ближе, поцеловал, словно сегодня утром не они проснулись в одной постели и не они завтракали за одним столом.
– Аркаша, – произнесла она тихо, откладывая рисунки. – Не ожидала тебя так рано. Дети только разошлись.
Никитин остановился у конторки, оглядывая зал. Тот самый дальний угол, где вчера нашли тело, теперь пустовал, но в памяти Варвары он все равно казался отмеченным недобрым знаком. Аркадий не стал тянуть:
– Варюш, давай подробно. С самого утра. Что здесь происходило?
Она вздохнула, опустив взгляд на свои руки – пальцы чуть сжались, выдавая внутреннее напряжение, но не дрожь, а просто легкое онемение, словно она долго держала на весу тяжелую книгу.
– У меня был утренник. Дети собрались в той комнате – сироты из приюта, ребятишки с соседних дворов. Я читала им Гауфа, сказки о волшебных лесах. Всё шло спокойно, они слушали. В читальном зале был только он – Константин Ильич Блинов, за своим столом в углу, опять с той самой книгой Гёте. Сидел тихо, как всегда, не поднимая глаз.
Взгляд Никитина скользнул по стеллажам, где пылинки танцевали в лучах солнца, – в мыслях мелькнуло воспоминание о вчерашнем вечере: о Маше в колыбельке, о тепле дома, что помогало отгонять мрак дел.
– Сколько времени ты занималась детьми?
– Минут сорок, не меньше. После чтения отвечала на их вопросы, потом увела в соседнюю комнату – там они рисовали. Некоторое время я не видела Блинова.
Аркадий сделал шаг ближе к столу в углу, его трость тихо стукнула об пол, эхом отозвавшись в тишине. Он оглядел поверхность: едва заметные крошки от стиральной резинки, огрызок простого карандаша…
– Могли зайти другие люди в это время?
– Да, конечно. Никому не запрещено смотреть книги, листать, даже почитать здесь же можно. Дверь открыта для всех.
– И даже тем, на кого не заведен читательский билет?
– Да, и тем тоже. Это же не секретный архив, Аркаша, а библиотека для детей, для людей. Заходят иногда прохожие, от жары спрячутся, полистают.
Он провел пальцем по столешнице, стряхнув крошку.
– Стол и стул не трогали после… вчера?
– Нет… Все так и осталось.
Никитин прищурился, глядя на мелкие скатыши от резинки; в голове мелькнула мысль о том, как такие мелочи иногда тянут за собой целые вагоны фактов и улик, но он не стал углубляться, просто спросил:
– Он всегда пользовался карандашом и стиральной резинкой при чтении?
Варя пожала плечами, ее взгляд на миг ушел в сторону, к окну, где солнце золотило пылинки.
– Редко обращала на него внимание. Но перед закрытием библиотеки я протираю столы влажной тряпкой и прежде не замечала таких крошек… Не могу сказать, писал он что-то или нет, стирал ли что-то… Очень странно.
– В голову не приходит ничего, кроме злостной попытки стереть библиотечные штампы со страниц, – усмехнулся Аркадий.
– Но зачем?
– Чтобы потом украсть твои книги. А вдруг он был сумасшедшим?
Оба одновременно вздохнули и с иронией посмотрели друг другу в глаза, соглашаясь с абсурдностью такого вывода.
– Он с кем-то общался прежде? К нему кто-то подходил?
– Нет, ни разу не видела. Одиночка, замкнутый, немногословный. Я даже пыталась уговорить его выступить перед детьми, рассказать о зарубежной поэзии – ни в какую. Отказывался тихо, но твердо.
– А кроме Гёте он еще что-нибудь брал?
– Конечно! – Варя закатила глаза к потолку, вспоминая. – Шекспира, Бернса в переводе Маршака, Уолта Уитмена, Карла Сэндберга… В общем, почти всю поэтическую зарубежку, какая у нас есть.
– А немецкое издание Гёте – только в последнее время?
– Да… – после паузы ответила Варя и тверже добавила: – Да, последнюю неделю.
Снова повисла пауза, прерываемая лишь далеким звоном трамвайного звонка с улицы. Никитин почувствовал легкий укол грусти от мысли о том, как Варя, с ее добротой, пыталась вытащить старика из его скорлупы и как все это теперь обернулось загадкой. Он шагнул ближе, наклонился и коснулся губами ее лба – поцелуй вышел теплым, прощальным, с привкусом той веры в хорошее, что они оба старались сохранить.
– Варя, – сказал Аркадий, оглядывая книжные полки, – тебе маленькое задание. Проверь все книги, которые он брал, и посмотри, нет ли там следов потертостей от резинки?
– Ладно, сделаю.
– Спасибо, Варя. Я разберусь с этим делом… До вечера!
Она улыбнулась слабо, но в глазах мелькнуло тепло – как солнечный луч, пробившийся сквозь тучи. Аркадий повернулся и вышел, дверь скрипнула за ним, оставляя в библиотеке эхо его шагов и легкую грусть расставания.