СОН

Мы сидели у костра и грызли грязные ногти. Ночная тайга кишела тысячами тварей, из кустов неслось сопение и кряхтение, кто-то возился во тьме, перешёптывался и тихонько похохатывал. Лес превратился в тысячеглазое ленивое чудовище, и вся тысяча его глаз устремлена была на нас — на меня и Отрывателя Голов.

— Шарахнуть бы по этой нечисти из огнемёта, — зло проворчал Отрыватель Голов и с досадой сплюнул в котелок с кипящим варевом. — Подбрось-ка хворосту в огонь, Гил.

Я повиновался. Я всегда был послушен Отрывателю Голов.

Из кустов на карачках выползла необъятных размеров рыхлая дама в кокошнике и с портупеей на мощном торсе.

— Разрешите присоседиться, ребятки? — проворковала она грудным баском.

— Не имеете права, — отрезал Отрыватель Голов и потянулся за топором. — Стерва, — добавил он с чувством.

Я поднялся: не любил я подобных сцен. Дама тем временем жадно уплетала содержимое котелка и повизгивала от кайфа.

Сделав два шага от костра, я тут же окунулся в кромешную тьму. Кто-то щёлкнул меня по носу и глумливо заржал. Со всех сторон до меня доносилось довольное фырканье и сладострастный скулёж.

— Не боишься один-то? — почуял я у самого уха чьё-то смрадное дыхание.

— Иди ты, — огрызнулся я свирепо.

— Но-но, полегче, — хрипло отозвался некто и куснул меня за правую голень.

Я отбрыкнулся и угодил во что-то мягкое и скользкое. Оно чмокнуло, захлюпало и затихло. Фырканье смолкло, кто-то нудно и тоскливо затянул погребальную песнь. Запахло ладаном.

— Нету от вас ни житья ни продыху, — свирепел я, сжимая кулаки. — Замолкните, уроды.

Песнь тут же оборвалась, кто-то лениво пошлёпал вглубь тайги, роняя на ходу нецензурные словоизречения и непотребные мысли.

Вдали затрещали сучья: приближался некто большой, тяжёлый и жадный до еды.

— Так я и знал, — зло проворчал я и повернул обратно. Всё это мне страшно действовало на нервы.

Отрыватель Голов к тому времени успел управиться с непрошеной гостьей и обгладывал уже берцовую кость. Он всегда заканчивал берцовой костью. Голова рыхлой дамы покоилась на шесте неподалёку от костра и строила мне похабные рожи. Я показал ей язык и отвернулся. Кокошник медленно дотлевал на жарких угольях.

Отрыватель Голов отвалился к дереву и сыто рыгнул.

— Всё, кажись, наелся, — сказал он. — Впрочем, можно бы ещё. Кто следующий? — зычно крикнул он в самое нутро тайги.

— Я! Я! Я!! — понеслось со всех сторон, но никто из кустов не показался.

— Вот ты! — Отрыватель Голов ткнул пальцем в пустоту. — Поди-ка сюда. Живее, малыш!

У костра возник толстяк в смокинге и с портфелем в руке.

Отрыватель Голов окинул его оценивающим взглядом и сплюнул сквозь зубы.

— Профессор?

— Так точно, ваше сиятельство, — гаркнул толстяк, вытягиваясь во фрунт, — профессор прикладной латентно-муниципальной шизофрении и древнеиудейского осциллирующего мармеладоведения. К вашим услугам, герр командор. Позволите разоблачаться?

— Что ж, на безрыбье, как говорится… Разоблачайтесь, профессор, будьте так любезны.

— Сей момент, мсье Чок-Чок-Чок.

Толстяк с готовностью отбросил портфель и принялся за смокинг.

Я шагнул к Отрывателю Голов.

— Послушай, Чок, — сказал я, — там появился этот, как его, ну, этот тип…

— А, тот самый, — хрустнув челюстями, Отрыватель Голов широко зевнул, — что ж, пойди, потолкуй с приятелем. У тебя с ним контакт налажен.

Я нехотя кивнул, вынул из рюкзака две бутылки водки и нырнул в темноту.

Не прошёл я и десятка шагов, как услышал хриплый окрик:

— Принёс?

— Угу.

— Не угукай. Давай, что ли.

Я протянул обе бутылки в темноту, кто-то вырвал их у меня и тут же захрустел раздавленным стеклом. Последовало довольное чмоканье. По коже у меня крупными косяками пошли мурашки. Меня передёрнуло, потом ещё раз.

— Ещё хочу!

— Хватит! — отрезал я и повернул было назад.

— Нет, ты погоди. — Что-то обхватило меня поперёк туловища и швырнуло вверх. Я едва не оказался в ином измерении, но вовремя ухватился за какую-то ветку и повис.

— Тащи ещё два пузыря, — потребовал голос из тьмы и оглушительно, утробно икнул.

— Нет, — решительно заявил я и затряс кудрями. — С тебя на сегодня довольно. Опять налакаешься, как в прошлый раз, и начнёшь материться.

— Не начну, Гил, — захныкал голос. — Ну будь человеком, приволоки, а?

— Катись ты.

— Обидел ты меня, Гил.

Ветку сильно тряхнуло, и я, не удержавшись, шмякнулся на землю.

— Каждый раз такая история, — ворчал я под нос, убираясь восвояси. — К нему с добром, а он тебе кости норовит переломать.

Когда я вернулся к костру, Отрыватель Голов как раз обгладывал берцовую кость. Голова профессора игриво подмигивала со своего шеста голове дамы, а та в ответ густо краснела и кокетливо косила глазки к мясистой, уже покрывшейся трупными пятнами, переносице.

— Теперь я сыт окончательно, — заявил Отрыватель Голов, еле ворочая языком и самозабвенно зевая. — Пора и на боковую. Ложись-ка и ты, Гил, хватит нечисть лесную будоражить. Устал я, брат…

Он уже храпел. В тайге заунывно затянули колыбельную песню.

Сон долго не шёл ко мне. Попробуй тут уснуть, когда у ног твоих бродят бородавчатые крокодилы, полоумные черти, повизгивая, щекочут куцыми хвостам твой нос, а у самого уха глухо воет старая плешивая карга, ежеминутно толкая тебя в бок своей крючковатой палкой-посохом?.. Но в конце концов уснул и я.

Проснувшись, я первым делом увидел, как Отрыватель Голов обгладывает берцовую кость. Мою берцовую кость.

— Проснулся, Гил? — Отрыватель Голов отложил кость в сторону и с нежностью посмотрел на меня. — А я тут, видишь ли, слегка проголодался. Надо признаться, профессор был сочнее тебя. Правда, и дерьма в нём было куда больше. Как самочувствие, браток?

Я криво усмехнулся со своего шеста.

— Хреново, Чок. Ноги замерзли, а в брюхе сквозняк. Выть охота.

Отрыватель Голов стал очень серьёзен.

— Не шути так, Гил, не надо. Я обижусь. Не будешь больше, Гил?

Я замотал головой. Шест подо мной заскрипел и покачнулся. Надо отдать должное Чоку: для меня, как для лучшего своего друга, он выбрал самый длинный шест, и теперь я мог наслаждаться видом плеши профессора, покрытой капельками то ли пота, то ли росы, и обширного, съехавшего на ухо, парика рыхлой дамы.

Отрыватель Голов хорошо знал своё дело. Когда-то, в эпоху примитивного материализма, он служил пресвитером в баптистской церкви, потом связался с кришнаитами, прошёл все восемь ступеней бхакти-йоги, познал Абсолют и сам был познан им, заглянул внутрь себя и ужаснулся, увидав там лишь мрак небытия и бесконечность пустоты, затем открыл собственное дело, но не выдержал волчьих законов становящегося российского рынка и канул на дно с двумя чемоданами баксов, за что и был настигнут бывшими коллегами по коммерции, ими же сожжён заживо, тайком, в печи одного подпольного крематория, и пеплом развеян по ветру через венттрубу заброшенной ТЭЦ; прах его осел на обширной территории, равной двум Голландиям и Коста-Рики вместе взятым. Но прошлый опыт служителя различных культов позволил его нетленной надмировой сущности перешагнуть через материальную разобщённость собственного «я» — он самореанимировался (не путать с реинкарнацией!), собрав по атомам своё бывшее тело и вдохнув в него собственную бессмертную душу.

Потом он стал Чоком, Отрывателем Голов. Он любил рвать головы всем встречным, но особое предпочтение оказывал мне, как лучшему своему другу и собрату по духовным исканиям в потустороннем мире. Обиды на него я не держал — пускай потешится, бедолага, жизнь ведь не баловала его, не щадила, норовила ударить побольнее, похлестче…

Но сегодня был иной случай. Сегодня я осерчал.

— Ну и мурло же ты, Чок, — в бессильной злобе затрясся я на шесте. — Позорное и гнусное мурло.

— А? Что? — Отрыватель Голов налился краской и засучил ногами.

В бешенстве я заклацал зубами и вытаращил глаза. Рваная трахея издала хриплый клёкот и засвистела подобно свистку от чайника.

— Мерзкий ты тип, Чок, — продолжал я обличительную речь. — Ну зачем, спрашивается, ты взял мой топор? У тебя что же, своего нет? Ещё как есть, и даже целых два! Так нет же, ты норовишь чужое тяпнуть!..

Он встал и подошёл ко мне. Теперь он был бледен.

— Тебе жалко для друга топора, да? — спросил он, заглядывая мне в глаза. — Для лучшего своего друга, да?

Топор между тем валялся у потухшего костра и густо был испачкан свежей, ещё не свернувшейся кровью. Моей кровью.

Я хотел было плюнуть в его гнусную рожу, но слюнные железы оказались повреждены (предусмотрел ведь, собака, возможную мою реакцию!), и вместо смачного, тягучего плевка я смог лишь воспроизвести его более или менее верную звуковую имитацию.

Чок поник головой и сокрушённо вздохнул.

— Жаль, Гил, очень жаль. Не знал я, что ты такой жмот. Для лучшего друга топор пожалел! Каково?! Вот он, образец сверхжадности и суперэгоцентризма. И хотя твой плевок, Гил, заведомо был обречён на неудачу, он всё же достиг цели — ты поразил меня в самую душу. Ты заплевал всю нашу дружбу, Гил, и потому я смело заявляю тебе: ты дерьмо, Гил. Прости, но я должен покинуть тебя. Навсегда.

Он ушёл, не забыв прихватить и мой топор. Видать, недавняя кремация не пошла ему впрок: чувство собственности было чуждо ему, как мне была чужда страсть к берцовым костям. Кисти моих рук, аккуратно отрубленные (моим же топором!) и тщательно обглоданные, судорожно сжимались в бессильной ярости под ближайшим кустом бузины.

Гнус и жадное комарьё облепили мой черепок и свирепо лакали густеющую кровь.

Я задремал. Полуденное солнце нестерпимо жгло мой покинутый череп, шест подо мной накренился, подобно Пизанской башне, и угрожающе потрескивал. Сквозь ирреальный туман сомнамбулической дрёмы я видел, как две белые вороны методично выклёвывают глаза у слабо протестующего профессора древнеиудейского шизофренического мармеладоведения, потом у кострища возник симпатичный мальчуган лет семи и долго, с завидным упорством и неиссякаемым любопытством, вилкой ковырял в пустых профессорских глазницах. Слегка протухшую голову рыхлой дамы с чётко обозначившимся косоглазием ещё утром уволок какой-то кудрявый тип с балалайкой и накладными усами; судя по специфическому запаху, исходившему от него, тип был чем-то сильно напуган. В три часа пополудни (этот мерзавец Чок повесил на ветке, прямо перед моим носом, мои же собственные часы, чтобы при случае я смело ориентировался в четвёртом, временном, измерении), — итак, ровно в три часа пополудни я чихнул. Шест подо мной хрустнул и переломился пополам. Но не успел я коснуться земли, как был подхвачен чьей-то умелой ногой (кроссовки «адидас», 41-й размер, никак не меньше) и передан пасом владельцу китайских кедов. Отряд бойскаутов (бывший пионерский), проходивший о ту пору по местам боевой славы своих дедов и прадедов и забредший на глухую таёжную тропу — ту самую тропу, которую облюбовали в своё время мы с Чоком — долго метелил меня, отрабатывая на моей многострадальной головушке коронные снайперские удары профессионального футбола, пока я не очутился в районе городской свалки, где и провёл несколько томительных суток.

Окончательно оклемавшись, я вернулся домой и завалился на диван. Потом немного порассуждал.

Любопытные мысли о собственном бессмертии посетили мою одинокую голову. Ежели понимать бессмертие буквально, рассуждал я, то оно есть невозможность смерти. Захоти я в нынешнем своём состоянии, к примеру, покончить жизнь самоубийством, я бы как раз оказался в состоянии этой самой невозможности, ибо повеситься я не мог ввиду отсутствия шеи, то есть того объекта, за каковой обычно вешаются, застрелиться я тоже не мог — нечем было бы нажимать спусковой крючок (пальцы мои остались покоиться под безымянным кустом бузины); не вышел бы из меня и полноценный утопленник, ибо то, чем окрестил меня напоследок Отрыватель Голов, в воде, как известно, не тонет. Помереть от голода я тоже не питал особой надежды — какой же может быть голод у существа, лишённого желудка? Оставалось коротать вечность бессмертным и умудрённым вековым опытом. Что я и сделал по здравому размышлению, закатившись в угол сортира и предавшись думам о собственной неуязвимости.

Ото всех этих мыслей меня обуял безудержный хохот, перешедший к вечеру в сильнейшую икоту. Я захлебнулся от переизбытка воздуха и умер. Бессмертным.

Загрузка...