Но даже в том случае, если одно государство разобьет своего противника в честном бою, это ничего еще не значит, ибо есть еще другие, более многочисленные армии ученых и умных людей и от диспутов между ними окончательно зависит торжество или порабощение государств.

Один ученый противоставится другому ученому, один умный человек-другому умному человеку, один рассудительный человек – другому. Впрочем, торжество одного государства над другим в этой области считается за три победы, одержанные открытой силой. После провозглашения победителей собрание закрывается и народ-победитель избирает своим королем или своего собственного короля, или короля своих врагов».

Я не мог не рассмеяться этому совестливому способу вести войну; и в пример гораздо более сильной политики я стал приводить обычай государств нашей Европы, где монарх тщательно заботится о том, чтобы не упустить ни малейшего из своих преимуществ для достижения победы; и вот как она мне отвечала:

«Скажите мне, пожалуйста, не ссылаются ли ваши короли на свое право, когда вооружают свою военную силу?» «Конечно, – отвечал я, – а также и на правоту своего дела». «Почему же они не изберут третейский суд, которому доверяют и который мог бы их примирить? Если же окажется, что права этих королей равны, почему они не поставят город или провинцию, о которой спорят, на ставку случайного хода игры в пикет? Между тем они допускают, что пробиваются головы четырем миллионам людей, которые стоят гораздо больше, чем они, в то время как сами сидят у себя в кабинетах, посмеиваются, рассуждая об обстоятельствах, при которых происходит избиение этих простаков; однако не следует мне порицать доблесть ваших добрых собратьев; надо же им умирать за родину. Дело такое важное: быть вассалом короля, который носит широкий воротник, или того, который носит брыжи».

«Но зачем вам нужны все эти осложнения в ведении сражения? Не достаточно ли того, чтобы в армиях было одинаковое количество людей?» «Вы рассуждаете очень необдуманно, – отвечала она. – Можете ли вы, победив своего врага в поле один на один, по чести сказать, что вы победили его в честном бою, если на вас была броня, а на нем нет, если он был вооружен только кинжалом, а вы шпагой, наконец, если у него была только одна рука, а у вас две? В то же время со всем тем равенством, которое вы предписываете вашим гладиаторам, они никогда не бывают равны в бою; один высокого, другой маленького роста; один ловок, другой никогда не держал в руках шпаги; один силен, другой слаб, и хотя бы даже между ними не было неравенства в этих отношениях и один был бы так же силен и так же ловок, как и другой, все же они никогда не будут равны, ибо один из них может быть храбрей другого хотя бы потому, что эта скотина не признает опасности, потому что он желчен, потому что в нем сильней играет кровь, потому что сердце у него более крепкое, одним словом, потому что он обладает всеми теми качествами, которые создают храбрость, как будто это не такое же орудие, как шпага, которой нет у врага. И вот он осмеливается без оглядки броситься на него, пугает его и отнимает жизнь у этого несчастного, который предвидит опасность, пыл которого заглушен его жиром и сердце которого слишком обширно, чтобы собрать воедино дух, необходимый для того, чтобы пробить лед, именуемый трусостью. Вы хвалите этого человека за то, что он убил своего врага, одержав над ним победу, и, восхваляя его храбрость, вы хвалите его за противоестественный грех, ибо его отвага ведет к разрушению.

По этом поводу я вам скажу, что несколько лет тому назад военному совету было сделано замечание и предъявлено требование ввести для сражений регламент более добросовестный и более тщательно обдуманный. Философ, который по этому поводу высказывал свое мнение, говорил так:

«Вы воображаете, господа, что уравняли преимущества вражеских сторон, когда выбрали обоих противников рослыми, проворными и храбрыми; но этого недостаточно для того, чтобы победить, нужны еще ловкость, сила и счастье. Если один из противников побеждает ловкостью, это значит, что он ударил своего врага туда, куда тот не ожидал, или скорей, чем можно было ожидать; или же, делая вид, что он нападает с одной стороны, он ударил его с другой; все это значит хитрить, обманывать, изменять, а обман и измена не достойны поистине благородного человека. Если человек восторжествовал над своим врагом благодаря своей силе, будете ли вы считать, что его враг побежден, раз над ним произведено было насилие? Конечно, нет, точно так же как вы не скажете, что человек был побежден, если на него свалилась гора и он не мог одержать над ней победы. Точно так же и нельзя сказать, что и этого человека одолел враг, потому что он в эту минуту не был в таком состоянии, что мог противостоять напору своего противника.

Если тот случайно поверг во прах своего врага, приходится восхвалять судьбу, а не его, он сам тут ни при чем; наконец, побежденный не более достоин порицания, чем игрок в кости, который сам выкидывает семнадцать очков, тогда как его противник выкидывает восемнадцать».

Они признали, что он прав, но считали в то же время, что человеческому разумению, по-видимому, нет возможности внести в это дело полную справедливость и что лучше мириться с одним небольшим злом, чем терпеть сотню других, более значительных».

На этот раз она больше со мной не разговаривала, потому что боялась, как бы ее не застали вдвоем со мной так рано поутру. Не то чтобы в этой стране нецеломудренность считалась преступлением, наоборот, за исключением осужденных преступников, всякий мужчина имеет здесь власть над всякой женщиной, точно так же как всякая женщина может призвать к суду мужчину, который бы отказался от нее. Но она не решалась открыто посещать меня, потому что в последнем заседании Совета было высказано мнение, что главным образом женщины всюду кричат, что я человек, чтобы прикрыть под этим предлогом страстное свое желание соединиться со скотом и без стыда совершить со мной противоестественное преступление. Ввиду этого я ее долго не видел и не только ее, но ни одну из других женщин.

Однако, по-видимому, кто-то продолжал подогревать споры, касающиеся определения сущности моего существа, ибо в то время, когда я уже стал думать только о том, чтобы умереть в своей клетке, за мной еще раз прислали, чтобы сделать мне допрос. В присутствии множества придворных мне ставили вопросы, касающиеся физики, и мои ответы, поскольку я мог судить, не удовлетворили никого из них, ибо председательствующий очень внушительным тоном стал высказывать мне свою точку зрения на строение мира; его мысли показались мне остроумными, пока он не коснулся вопроса о начале мира, который он считал вечным и находил, что его философия гораздо более разумна, чем наша. Но как только я услышал, что он утверждает идею, столь противоречащую тому, чему учит нас вера, я его спросил, что он может противопоставить авторитету такого великого патриарха, как Моисей, который определенно сказал, что бог создал мир в шесть дней. В ответ на это этот невежда только рассмеялся, тогда я не выдержал и сказал ему, что если до того дошло, то я опять начну верить, что их мир не больше как луна. «Но, – сказали они все, – вы же видите на ней землю, реки, моря; что же все это может быть?» «Это ничего не значит, – отвечал я. – Аристотель утверждает, что это только Луна; если бы вы стали это опровергать в тех школах, где я учился, вас бы освистали». Тут они разразились громким смехом. Нечего и говорить, что это произошло от их невежества, тем не менее меня отвели в мою клетку. Когда жрецы узнали, что я смею говорить, что та Луна, откуда я явился, есть мир, а их мир только Луна, они увидели в этих словах достаточно справедливый предлог, чтобы присудить меня к воде: это их способ истреблять безбожников. С этой целью они в полном составе подали жалобу королю; он обещал им правый суд и приказал вновь посадить меня на скамью подсудимых. И вот в третий раз меня вывели из клетки. Слово взял старейший из жрецов, который стал меня обвинять. Я совершенно не помню его речи, так как я был слишком испуган, чтобы по порядку воспринимать звуки его голоса, а также и потому, что для произнесения этой речи он пользовался инструментом, шум которого меня оглушал: это была труба, которую он выбрал нарочно для того, чтобы этими мощными воинственными звуками возбудить страсти и настроить судей на казнь, вызывая в них чувства, которые помешали бы рассудку исполнить свое дело, подобно тому, как это происходит в наших войсках, где трубные звуки и барабанный бой мешают солдатам размышлять о значении своей жизни. Когда старейший кончил говорить, я встал, чтобы произнести речь в свою защиту, но был избавлен от этого происшествием, которое я вам сейчас расскажу. Едва я успел открыть рот, как человек, с большим трудом пробравшийся сквозь толпу, пал к ногам короля и долго лежал на спине перед ним. Этот образ действий меня не удивил, ибо я знал, что они принимают эту позу тогда, когда хотят говорить публично. Я вложил в ножны свою собственную речь, и вот та, которую мы услышали от него:

«Судьи праведные, выслушайте меня! Вы не можете осудить этого человека, эту обезьяну или этого попугая за то, что он говорил, будто Луна – это тот мир, откуда он явился; ибо если он человек и если бы он даже не явился с Луны, раз человек вообще свободен, не свободен ли он также воображать себе, что ему вздумается? Как? Разве вы можете его заставить видеть то, что вы видите? Вы можете его заставить говорить, что Луна не мир, но он все-таки этому не поверит; ибо для того, чтобы он мог чему-нибудь поверить, нужно, чтобы его воображению представились некоторые доводы, и больше доводов за, чем против; и если вы не доставите ему таких правдоподобных доводов, или если они сами по себе не придут ему в голову, он хотя и скажет вам, что верит вам, однако это не значит, что он действительно поверит.

Теперь я докажу вам, что он не должен быть осужден, если вы отнесете его к категории зверей. Ибо, предположив, что он животное, лишенное разума, было ли бы с вашей стороны разумно обвинить его за то, что он согрешил против разума? Он говорит, что Луна это мир; но ведь животные действуют только по инстинкту, которым одарила его природа. Следовательно, через него говорит природа, а не он сам. Было бы крайне смешно думать, что эта мудрая природа, которая сотворила мир и Луну, не знает, что такое она сама, и что вы, которые свои знания имеете от нее, понимаете что-либо лучше, чем она сама. Но если бы даже страсть заставила вас отказаться от основных ваших убеждений и вы бы предположили, что природа не руководит животными, вы по край ней мере должны были бы покраснеть от стыда за те страхи, которые вам причиняют причуды этого животного. Действительно, господа, если бы вы встретили человека зрелого возраста, который следил бы за порядком в муравейнике, исполнял там роль полицейского, то давая пощечину муравью, который свалил свою ношу, то сажая в тюрьму того, который похитил хлебное зерно у своего соседа, то отдавая под суд того, кто покинул свои яйца, не сочли ли бы вы такого человека безумцем за то, что он заботится о вещах, стоящих настолько ниже его, и за то, что он хочет подчинить разумным требованиям животных, разумом не обладающих. Чем же, почтенное собрание, можете вы оправдать интерес, который в вас возбуждают причуды этого маленького животного? Судьи праведные, я сказал».

Как только он произнес эти слова, громкие и мелодические аплодисменты наполнили залу. После того в течение очень долгого времени обсуждались мнения присутствующих; наконец король вынес такое постановление: отныне я буду почитаться человеком, как таковому мне будет предоставлена свобода, и казнь посредством потопления будет заменена позорным наказанием (ибо в этой стране нет почетных наказаний). Это наказание должно было состоять в публичном покаянии с моей стороны; я должен был отречься от того, что когда-либо утверждал, что Луна есть мир, ввиду той смуты, которую это новшество могло внести в слабые умы. После того как был вынесен этот приговор, меня вывели из дворца; ради большего позора меня облекли в роскошную одежду, возвели на высокое седалище великолепной колесницы; колесницу везли четыре принца, на которых надели ярмо, и вот что заставили меня провозгласить на всех перекрестках города.

«Народ, объявляю тебе, что эта Луна не Луна, а мир; что этот мир не мир, а Луна, вот во что ты должен веровать по воле жрецов». После того как я прокричал это на пяти главных площадях города, я увидел своего адвоката, который протягивал мне руки, чтобы помочь мне сойти с колесницы. Я был очень удивлен, когда, вглядевшись в него, узнал в нем своего демона. Целый час мы обнимались. «Пойдемте же ко мне, – сказал он, – ибо если вы вернетесь ко двору после постыдного наказания, на вас посмотрят косо. Впрочем, я должен вам сказать, что вы продолжали бы жить среди обезьян, как вы, так и испанец, ваш товарищ, если бы я всюду не расхваливал во всеуслышание остроту и силу вашего ума и не добивался бы в вашу пользу покровительства знатных против пророков». Мы уже подходили к его жилищу, а я все еще продолжал изливать ему свою благодарность. До самого ужина он мне рассказывал о тех пружинах, которые он пустил в ход, чтобы заставить жрецов выслушать его, несмотря на все доводы, которыми они обольщали народ. Мы сидели перед пылающим огнем, так как время года было холодное, и он, вероятно, хотел продолжать рассказ о том, что он сделал, пока я его не видел, но нам пришли сказать, что ужин готов; тут он мне сообщил, что пригласил на следующий вечер двух профессоров из академии этого города, которые и должны были ужинать с нами. «Я наведу их на разговор о той философии, которую они преподают в этом мире, – прибавил он. – Вы, кстати, увидите сына моего хозяина. Этот молодой человек так умен, что я не встречал ему равного, он был бы вторым Сократом, если бы умел пользоваться своими знаниями и не топил бы в пороке те дары, которыми господь бог его непрестанно осыпает, и не прикидывался бы безбожником из какого-то тщеславия и желания прослыть умным человеком. Я поселился здесь, чтобы пользоваться всяким удобным случаем на него воздействовать».

Он замолк как бы для того, чтобы предоставить и мне свободу поговорить, затем он подал знак, чтобы с меня сняли позорный наряд, в котором я все еще красовался.

Почти тотчас после этого вошли те два профессора, которых мы ждали, и мы все четверо пошли в комнату, где был приготовлен ужин и где мы застали молодого человека, о котором мне говорил мой демон. Он уже принялся за еду. Профессора низко ему поклонились и вообще оказывали ему такой же почет, как рабы своему господину. Я спросил своего демона, почему это так делается, и он мне отвечал, что причина тому его возраст, так как в этом мире старики оказывают всякого рода уважение и почтение молодым и, более того, родители повинуются детям, как только те, согласно постановлению сената философов, достигают разумного возраста. «Вы удивляетесь, – продолжал он, – обычаю, столь противоречащему обычаям вашей страны? Однако это не противоречит здравому смыслу, ибо по совести скажите, когда человек молодой и горячий уже может думать, рассуждать и действовать, не более ли он способен управлять семьей, чем шестидесятилетний дряхлый старик, несчастный безумец, с воображением, застывшим под снегами шестидесяти зим, который в своем поведении руководится тем, что вы называете опытом прежних успехов. Между тем эти успехи не что иное, как простая случайность, возникшая вопреки всяким правилам экономии и благоразумия. Что касается здравого смысла, у старика тоже его немного, хотя толпа в вашем мире считает его принадлежностью старости. Но в этом легко разубедиться; нужно только знать, что то, что в старике называется благоразумием, это не что иное, как панический страх, которым он одержим, и безумная боязнь что-либо предпринять. Поэтому если он не рискнул пойти навстречу какой-нибудь опасности, от которой погиб более молодой человек, это не потому, что он предвидел катастрофу, но потому, что в нем не хватало огня, чтобы зажечь эти благородные порывы, которые делают нас дерзновенными, между тем как удальство молодого человека являлось как бы залогом успеха его предприятия, ибо его побуждал к действию тот пыл, от которого зависят и быстрота и легкость выполнения всякого дела. Что касается вопроса о действии, то я бы недооценивал ваш ум, если бы стал пытаться вам это доказать. Вы знаете, что только молодость способна к действию, а если вы не совсем в этом убеждены, скажите мне, пожалуйста, не за то ли вы уважаете смелого человека, что он может отмстить за вас вашим врагам или тем, кто вас притесняет; а по какому соображению, как не по простой привычке, вы будете его уважать, если батальон из семидесяти январей заморозил его кровь и поразил холодом все благородные порывы к справедливости, которые разжигают сердце молодого человека. Вы оказываете почтение сильному не потому ли, что у него есть перед вами обязательство одержать победу, которую вы не можете у него оспаривать? Зачем же подчиняться старику, когда лень размягчила его мускулы, ослабели его жилы, когда испарился его ум и высох мозг его костей? Если вы поклоняетесь женщине, то не за ее ли красоту? Зачем же продолжать ей поклоняться после того, как старость превратила ее в отвратительный призрак, напоминающий живым только о смерти? Наконец, вы любили умного человека не за то ли, что благодаря живости своего ума он разбирался в сложном деле и распутывал его, забавляя своим остроумием общество самого высокого качества; не за то ли, что одним порывом мысли он охватывал всю науку и что страстное желание походить на него наполняло всякую прекрасную душу? Между тем вы продолжаете оказывать ему почет и тогда, когда его прекрасные органы сделали ею слабоумным, тяжеловесным, скучным в обществе и когда он более похож на фигуру божества покровителя очага, чем на здравомыслящего человека. Сделайте отсюда тот вывод, мой сын, что лучше, чтобы управление семьей было возложено на молодых людей, а не на стариков. Было бы очень неумно с вашей стороны думать, что Геркулес, Ахиллес, Эпаминонд, Александр и Цезарь[44], которые почти все умерли моложе сорока лет, не заслужили никакого почета, а заговаривающемуся старику вы должны воскуривать фимиам только потому, что солнце восемьдесят четыре раза колосило его урожай. Но, скажете вы, все законы нашего мира глубоко проникнуты сознанием того уважения, которое мы обязаны оказывать старикам. Это верно, но ведь устанавливали законы всегда старики, которые боялись, чтобы молодые, и вполне справедливо, не отняли у них тот авторитет, который они себе насильственно присвоили. Поэтому они, как и законодатели ложных религий, создали тайну из того, чего они не могли доказать. Да, скажете вы, но ведь этот старик – мой отец, а небо обещает мне долгую жизнь, если я буду его почитать. Если ваш отец, о мой сын, не приказывает вам ничего противоречащего внушениям всевышнего, я с вами соглашусь; но иначе топчите чрево отца, который вас породил, утробу матери, которая вас зачала. Я не вижу никакого основания верить в то, что то низкопоклонство, которое порочные родители навязали вашей слабости, было бы настолько приятно богу, чтобы он за это продлил вашу жизнь. Как этот глубокий поклон, которым вы только поощряете гордость вашего отца и которым льстите ей, поможет ли он прорваться нарыву в вашем боку, исцелит ли он вашу гуморальную природу, залечит ли он рану шпаги, пронзившей ваш желудок, растворит ли камень в вашем пузыре? Если это так, то напрасно доктора не прописывают против оспы вместо отвратительных микстур, которыми отравляют человеческую жизнь, трех поклонов натощак, гранмерси после обеда и двенадцати «добрый вечер, мой отец и моя мать» на ночь. Вы мне ответите, что без него вас бы не было на свете. Но ведь и его не было бы на свете без вашего деда и не было бы вашего деда без вашего прадеда, а без вас у вашего отца не было бы внуков. Когда природа произвела его на свет, она сделала это с тем условием, чтобы он возвратил то, что получил взаймы. Поэтому когда он произвел вас на свет, он ничего вам не дал, он только отдал свой долг! Да я бы хотел еще знать, думали ли ваши родители о вас в ту минуту, когда они вас зачинали? Увы, вовсе нет! А вы все-таки думаете, что вы обязаны им подарком, который они сделали, совершенно о вас не думая. Как! Потому что ваш отец был так похотлив, что он не устоял против прекрасных глаз неведомого ему дотоле существа, потому что он за деньги удовлетворил свою страсть, потому что изо всей этой грязи произошли вы, вы почитаете этого сладострастника, как одного из семи греческих мудрецов[45]! Как! Только потому, что этот скупой приобрел богатое имущество своей жены тем, что сделал ей ребенка, то этот ребенок должен говорить с ним не иначе, как на коленях? Если так, то хорошо, что ваш отец был похотлив и что этот другой был скуп, ибо иначе ни вас, ни сына того скупца никогда бы не существовало. Но интересно знать: если бы он был уверен, что его пистолет попадет в крысу, он не выстрелил бы… Боже правый, в чем только не уверяют людей вашего мира!

От вашего смертного архитектора вы получили только тело. Ваша душа пришла с небес и могла попасть в другой футляр. Ваш отец мог родиться вашим сыном, а вы его отцом. А почему вы знаете, не помешал ли он вам унаследовать корону? Ваша душа, может быть, покинула небеса с тем, чтобы в утробе императрицы одухотворить тело короля римского; по пути она случайно встретила ваш эмбрион и вселилась в него, может быть, ради того, чтобы сократить свое путешествие. Нет, нет, господь бог, конечно, не вычеркнул бы вас из числа живых, если бы ваш отец умер еще в детстве. Но кто знает, не были ли бы вы сегодня потомком какого-нибудь храброго полководца, который присоединил бы вас к своей славе, так же как и к своему богатству? Поэтому вы можете быть не более обязаны своему отцу той жизнью, которую он вам дал, чем были бы обязаны ею тому морскому разбойнику, который заковал бы вас в кандалы, но кормил бы вас. Я допускаю даже, что он родил бы вас принцем или родил бы вас королем, но подарок совершенно теряет всякую цену, если делается без согласия того, кто его получает. Убили Цезаря, убили и Кассия, но Кассий обязан своею смертию рабу, у которого он ее вымолил, а Цезарь не обязан ей убийцам, ибо они заставили принять ее от них. Разве отец ваш советовался с вами, когда обнимал вашу мать? Разве он спрашивал вас, нравится ли вам этот век, или вы желаете дождаться другого? Согласны ли вы быть сыном глупца, или вы настолько честолюбивы, что хотите происходить от порядочного человека? Увы! Вы, которого единственно касалось это дело, вы были единственный, мнение которого не было спрошено. Может быть, если бы вы были скрыты не в утробе матери природы, а где-либо в другом месте и если бы ваше рождение зависело от вашего выбора, вы сказали бы Парке[46]: «Милая девица, возьми нитку другого: я уже давно пребываю в пустоте и предпочитаю не существовать еще сто лет, чем начать существовать сегодня, чтобы завтра же в этом раскаяться!» Тем не менее вам пришлось пройти через это, и сколько бы вы ни пищали и ни требовали, чтобы вас вернули в тот длинный и черный дом, откуда вас вырвали, все делали вид, будто думают, что вы хотите сосать грудь.

Вот, о мой сын, приблизительно причины того уважения, с которым здесь родители относятся к своим детям. Я сознаю, что уклонился в сторону детей несколько больше, чем это требует справедливость, и что я говорил в их пользу даже против своей совести. Но желая покарать ту гордость, которую некоторые отцы противопоставляют слабостям своих детей, я должен был поступить так, как поступают те, кто, желая выпрямить кривое дерево, тянет его в противоположную сторону с тем, чтобы оно росло прямо между двумя искривлениями. Итак, я воздал отцам то деспотически снисходительное отношение, которое они себе присвоили, но отнял у них в то же время много того, что им принадлежало по праву, но я сделал это ради того, чтобы другой раз они довольствовались тем, на что имеют право. Я знаю, что этой апологией молодых людей я обидел всех стариков; но пусть они вспомнят, что и они были детьми, прежде чем сделались отцами, и поймут, что я говорил точно так же и за них. Ведь не под капустным листом они были найдены. Но, в конце концов, что бы ни случилось и если бы даже за мои слова мои враги ополчились против моих друзей, от меня останется только добро, ибо я служил всему человечеству и не угодил только половине».

После этих слов он замолчал, а сын нашего хозяина заговорил так: «Позвольте мне, – сказал он, – прибавить несколько слов к тому, что вы сказали, так как благодаря вам я знаком с происхождением, с историей, с обычаями и с философией мира, откуда явился этот маленький человек; я хочу доказать, что дети не обязаны своим родителям своим рождением, потому что их отцы по совести должны были произвести их на свет. Самое узкое из всех философских учений, господствующих в мире, признает, что лучше умереть, чем вовсе не существовать, потому что для того, чтобы умереть, нужно прежде пожить. Не сообщая жизни этому небытию, я его ставлю в положение худшее, чем смерть, и я буду более виновен, если не произведу его на свет, чем если бы я убил его. Ты бы считал, о маленький человек, что совершил убийство, которое никогда тебе не простится, если бы ты зарезал своего сына. Это преступление было бы ужасно, конечно, но гораздо более чудовищно преступление не дать жизни тому, кто мог бы иметь ее; ибо это дитя, у которого ты навсегда отнимаешь жизнь, имело бы удовлетворение некоторое время наслаждаться ею. Правда, мы знаем, что он лишен ее только на несколько веков; и это хорошо; но когда дело идет о сорока малышах, из которых ты мог бы создать сорок хороших солдат твоему королю, то можно сказать, что ты злостно мешаешь им явиться на свет и даешь им гнить в своих чреслах, рискуя ударом паралича, который тебя убьет. Пусть мне не возражают, ссылаясь на преимущества девственности. Все это один только дым, призрак. И в сущности, весь почет, которым толпа окружает девство, не обозначает ничего другого, как совет; но не убивать, не делать своего сына более несчастным, чем мертвеца, – это заповедь. Почему же-и это меня удивляет, – если в том мире, где вы живете, воздержание ставится выше размножения во плоти, почему же бог не выводит вас из капли весенней росы, подобно грибам, или по крайней мере, из жирного ила земли, разогретой солнцем, подобно крокодилам? Между тем он посылает к вам евнухов только случайно; он не вырывает детородных органов ни у монахов, ни у священников, ни у кардиналов. Вы мне скажете, что их дала им природа, да, но он господин природы. И если бы он считал, что этот орган может помешать спасению людей, он приказал бы им отрезать его, как в Ветхом Завете он приказал евреям обрезать крайнюю плоть. Но все это смешные вздорные идеи. По чести, можете ли вы сказать, что на вашем теле есть места более священные или более проклятые, чем другие? Почему я совершаю преступление, если я прикасаюсь средней частью своего тела, а не тогда, когда чешу себе ухо или пятку? Потому ли, что тут есть щекотание? Так я не должен очищать себя, потому что и это не делается без некоторого чувства сладострастия; и благочестивые люди не должны подниматься до созерцания бога, потому что их воображение испытывает при этом удовлетворение? Я удивляюсь, сказать по правде, что при том, насколько противоестественны ваши верования, священники не запрещают у вас людям чесаться ввиду той приятной боли, которая при этом испытывается; я, кроме того, заметил, что предусмотрительная природа располагала всех великих людей, храбрых и умных, к ногам любви, пример тому Самсон, Давид, Геркулес, Аннибал, Карл Великий. Разве они вырывали у себя орган этих наслаждений ударом серпа? Увы, природа дошла до того, что под кадкой развратила Диогена, худого, безобразного и вшивого, и заставила его из ветра, который он дул на свою морковь, сочинять стихи Лаисе[47]. Конечно, она действовала так из опасения, чтобы не перевелись на свете честные люди. Заключим из этого, что ваш отец был по совести обязан выпустить вас на свет и, когда бы он даже воображал, что оказал вам большую услугу, создав вас своим щекотанием, он в сущности вам подарил только то, что последний бык дает своим телятам каждый день по десяти раз ради своего же удовольствия».

«Вы не правы, – отвечал мой демон, – что хотите учить божественную мудрость. Правда, бог запретил нам злоупотреблять наслаждениями любви. Но как можете вы знать, не потому ли он сделал это, чтобы трудности, которые мы встречаем при борьбе с этой страстью, не заставили нас заслужить славу, которую он нам уготовал? Как можете вы знать, не хотел ли он запрещением их сильнее возбудить желание? Как можете вы знать, не предвидел ли он, что если молодежь будет предоставлена своим страстям, слишком частое соитие ослабит семя и потомков первого человека приведет к концу мира? Как можете вы знать, не хотел ли он помешать тому, чтобы плодородная земля не оказалась недостаточно обширной для удовлетворения нужд множества голодных? Наконец, как можете вы знать, что он не захотел этого сделать вопреки разуму, дабы вознаградить всех тех, кто против всякой разумной видимости положился на его слово?»

Этот ответ, по-видимому, не удовлетворил нашего молодого хозяина, ибо он три или четыре раза качал головой на эти слова, но наш общий наставник замолчал, потому что ужин уже готов был улететь.

Мы улеглись на очень мягких матрасах, покрытых большими коврами, и молодой слуга взял самого старого из наших философов и увел его в отдельную залу, куда мои демон крикнул ему вслед, чтобы он вернулся к нам, как только поест. Он нам это обещал. Эта фантазия принимать пищу в одиночестве заинтересовала меня, и мне захотелось узнать причину этого поступка. «Он не любит, – отвечали мне, – запаха мяса, ни даже запаха растений, если они погибли от насильственной смерти, потому что считает их способными страдать». «Меня не удивляет, – отвечал я, – что он воздерживается от мяса и от всего того, что при жизни обладало чувствами, ибо в нашем мире пифагорейцы и даже некоторые святые анахореты придерживались такого же режима[48]; но не решаться разрезать кочан капусты из опасения его ранить, это мне кажется совсем смешным». «А я, – сказал демон, – нахожу, что его мнение о себе чересчур высоко. Скажите мне, пожалуйста, этот кочан капусты, о котором вы говорите, не есть ли он так же, как и вы, существо, созданное богом? Не одинаково ли бог и воздержание были матерью и отцом как ему, так и вам? Не думал ли бог извечно о рождении как вас, так и его? Ведь может даже казаться, что он более позаботился о снабжений всем необходимым растения, чем разумного существа; ибо он предоставил зарождение человека капризу его отца, который может по желанию родить его или не родить; однако он не захотел такую же строгость применить к кочану капусты; и вместо того чтобы предоставить доброй воле отца произвести сына и как бы опасаясь гибели рода капусты более чем рода человеческого, он заставляет капусту волей-неволей давать жизнь другим существам и не так, как человека, который в лучшем случае может народить их двадцать, между тем как капуста может произвести их четыреста тысяч из одного кочана. Сказать, однако, что Природа любит человека больше, чем капусту, это значит щекотать наше воображение забавными представлениями: неспособный к страсти бог не может ни любить, ни ненавидеть, а если бы он и был способен к любви, то скорей почувствовал бы нежность к капусте, о которой вы говорите и которая не может его оскорбить, чем к человеку, который, как он предвидел, будет его оскорблять. Прибавьте к этому, что человек не может родиться без греха, будучи сам часть первого человека, который сделал его грешным, но мы хорошо знаем, что первый кочан капусты не навлек на себя гнева своего создателя в земном рае. Говорят, что мы созданы по образу и подобию первоначального существа, а капуста нет. Если бы это и было так, мы давно утратили это подобие, запятнав свою душу, которая одна только могла быть ему подобна, – ибо нет ничего более противного богу, чем грех. Итак, если наша душа уже не представляет из себя его образа, мы не более уподобляемся ему ногами, руками, ртом, лбом и ушами, чем эта капуста своими листьями и цветами, своим стеблем и кочерыжкой. Не думаете ли вы, что если бы это бедное растение могло говорить, оно бы не сказало, когда стали бы его резать: „Человек, дорогой брат, что я сделала такого, за что я заслужила смерть? Я расту только в огородах, меня нет в диких местах, где я бы жила в безопасности; я пренебрегала всяким другим обществом, кроме твоего; как только меня посеют в твоем огороде, я, чтобы выразить тебе свою благодарность, тотчас же вырастаю, протягиваю к тебе руки, отдаю тебе своих детей в виде семян, а в награду за мою учтивость ты меня обезглавливаешь“. Вот та речь, которую повел бы этот кочан капусты, если бы он мог говорить. Как! Неужели потому, что он не может жаловаться, мы имеем право применять ему то зло, которому он не может помешать? Если я увижу несчастного бедняка связанным, неужели я имею право его убить, и это не будет преступлением, потому что он не может защищаться? Наоборот, его беззащитность еще усугубит мою жестокость, ибо как бы это несчастное существо ни было бедно и лишено всех наших преимуществ, однако оно не заслуживает смерти. Из всех жизненных благ, которыми одарено живое существо, капуста обладает только тем, что может производить ростки, и мы отнимаем у нее и это последнее. Не так велик грех убить человека, ибо он когда-нибудь возродится, как грех разрезать кочан капусты и отнять у него жизнь, когда он не может надеяться на другую. Вы уничтожаете душу капусты, убивая ее, тогда как, убивая человека, вы только заставляете его переменить место жительства. Я скажу больше того: так как бог, общий отец всего существующего, проникнут одинаковой любовью ко всем своим созданиям, то не разумно ли предположить, что он равномерно распределил свои благодеяния между нами и растениями. Правда, что мы родились раньше их, но в семье господа бога нет права старшинства; поэтому, хотя капуста не имеет, подобно нам, участия в уделе бессмертия, на ее долю, вероятно, выпало какое-нибудь другое преимущество, которое, может быть, вознаграждает за кратковременность ее жизни; может быть, это всеобъемлющий разум или совершенное познание всех вещей в их первопричине; потому-то мудрый двигатель вселенной не снабдил ее органами, подобными нашим, из которых мы черпаем свое слабое и часто обманчивое рассуждение, но другими в высшей степени искусно выделанными, более сильными и многочисленными, которые ей служат для ведения отвлеченных разговоров. Вы, быть может, спросите меня, какие из своих великих мыслей капуста когда-либо сообщала нам? Но скажите, пожалуйста, чему же большему научили нас ангелы? Подобно тому, как нет ни соразмерности, ни связи, ни гармонии между тупыми способностями человека и способностями этих божественных существ, точно так же, сколько бы ни старалась эта интеллектуальная капуста объяснить нам тайную причину этих чудесных явлений, мы не могли бы их понять, потому что нам недостает органов, способных воспринять эту высокую материю. Моисей, самый великий из философов, который черпал познание природы из нее самой, выражал именно эту истину, когда говорил о древе познания; этой притчей он, без сомнения, хотел научить нас тому, что растения преимущественно перед нами обладают совершенным знанием. Помни же, о самый гордый из всех зверей, что хотя капуста, которую ты режешь, молчит и не говорит ни слова, она тем не менее мыслит. Бедное растение не имеет органов, которые позволили бы выть, как воете вы, у него нет органов ни для того, чтобы плакать, рук, чтобы трепетать; однако у него есть такие органы, при помощи которых оно может жаловаться на зло, которое вы ему причиняете, и призывать на вас мщение небес. Наконец, если вы будете настаивать на том, откуда я знаю, что у капусты такие высокие мысли, я вас спрошу, а почему же вы знаете, что у нее их нет, и почему вы думаете, что тот или другой кочан не скажет, наподобие вас, вечером, закрывая свою дверь: „Остаюсь, сударыня кудрявая капуста, вашей покорнейшей слугою – кочанная капуста“».

На этих словах его речь была прервана тем молодым человеком, который увел нашего философа и который теперь привел его обратно. «Как! уже пообедали?» – воскликнул мой демон. Тот отвечал, что пообедал, но не ел десерта, тем более, что физионом разрешил ему попробовать нашего. Молодой хозяин не стал ожидать с моей стороны просьбы разъяснить ему эту загадку. «Я вижу, – сказал он, – что этот образ действий вас удивляет. Так знайте, что хотя в вашем мире вы склонны небрежно относиться к уходу за здоровьем, однако здешним режимом никак не следует пренебрегать. В каждом доме есть физионом, который содержится всем обществом на счет государства; он представляет из себя приблизительно то, что вы называете врачом, с той, однако, разницей, что он занимается только здоровыми людьми; различные способы лечения, которые он применяет, он определяет на основании пропорции, форм и симметрии членов, на основании черт нашего лица, окраски тела, тонкости кожи, гибкости членов, тембра голоса, цвета, степени тонкости и мягкости волос. Вы не обратили внимания на человека невысокого роста, который вас только что пристально рассматривал? Это физионом здешнего дома. Будьте уверены, что в зависимости от того, как он определил ваше сложение, он разнообразил испарения для вашего обеда. Посмотрите, как далеко от наших кроватей положен матрац, который вам предназначен: очевидно, он нашел, что ваш темперамент сильно отличается от нашего, и побоялся, чтобы запах, испаряющийся из отверстий под нашим носом, не распространился до вас, или чтобы испарения от вас не проникли к нам. Вы увидите сегодня вечером, что он будет выбирать цветы для вашей постели с такой же тщательностью».

Во время этого разговора я делал знаки своему хозяину, прося его навести философов на разговор о какой-нибудь из отраслей той философии, которой они обучали. Он слишком дружественно ко мне относился, чтобы тотчас же не отозваться на мою просьбу и не подать повода для такого разговора. Поэтому я не стану повторять ни тех речей, ни тех просьб, которые привели к исполнению моего желания, тем более, что переход от смешного к серьезному имел слишком незаметный оттенок, чтобы его можно было передавать. Как бы то ни было, читатель, тот из ученых, который вошел последний после многих слов, продолжал так:

«Мне остается доказать, что в бесконечном мире существует множество бесконечных миров. Представьте себе вселенную в виде огромного животного; представьте себе, что звезды – эти миры – каждый сам по себе живут в этом огромном животном, как другие животные, в свою очередь, служат мирами же для других народов, каковы, например, мы, наши лошади, слоны; представьте себе также, что мы в свою очередь являемся мирами по отношению к другим животным еще без сравнения меньшим, чем мы сами, каковы червяки, вши, клещи; что эти последние представляют из себя земной шар для других, совсем неуловимых глазом; и точно так же, как каждый из нас представляется этому мелкому народу обширным миром, очень может быть, что наше тело, наша кровь, наша душа – не что иное, как целая ткань из мелких животных, которые поддерживают друг друга, своим собственным движением сообщают нам движение и, как бы слепо отдаваясь руководству нашей воли, которая служит им кучером, в сущности ведут нас сами и сообща вызывают то явление, которое мы называем жизнью. Ибо скажите мне, пожалуйста, неужели трудно поверить тому, что вошь может принять ваше тело за мир, и тому, что, когда одна из них путешествует от одного вашего уха к другому, ее товарки могут сказать, что она обошла землю от края до края или что побывала на другом полюсе. Да, без сомнения, этот маленький народ принимает ваши волосы за леса, поры, наполненные потом, за водоемы, прыщи за озера и пруды, гнойные нарывы за моря, опухоли за наводнения; и когда вы расчесываете свои волосы и свою бороду, они принимают это волнение за прилив или отлив океана. Разве зуд не подтверждает мои слова? Клещ, вызывающий его, не есть ли что иное, как одно из этих маленьких животных, которое отказалось от образованного общества и утвердилось тираном в своей стране? Если вы меня спросите, почему же они больше ростом, чем другие неуловимые для глаза существа, я вас спрошу в свою очередь, почему слоны больше нас, ирландцы больше испанцев? Что касается образовавшегося волдыря и корки, причина которых неизвестна, они должны были появиться или вследствие разложения тех врагов, которых убили эти маленькие великаны, или вследствие того, что чума, вызванная отбросами пищи, которой до отвала объелись восставшие, оставила в поле кучи разлагающихся мертвых тел, или же, наконец, потому, что этот тиран, прогнав от себя своих товарищей, которые своими телами закупоривали поры нашего тела, образовал таким образом проход для жидкости; она излилась из сферы нашего кровообращения и потому загноилась. Меня, может быть, спросят, почему один клещ производит так много других? Это не трудно понять, ибо точно так же, как одно восстание вызывает другие, точно так же эти мелкие народцы, возбуждаемые дурным примером своих восставших товарищей, стремятся овладеть властью, разнося повсюду войну, смерть и голод. Но, возразите вы, одни люди гораздо менее подвержены зуду, чем другие, между тем все люди одинаково полны этими маленькими животными, ибо они, по вашим словам, создают жизнь. Это верно; поэтому мы и замечаем, что флегматики менее подвергаются чесотке, чем желчные люди; это зависит от того, что народ находится в зависимости от климата, в котором живет; холодное тело более неповоротливо и медленно в своих движениях, наоборот, разжигаемое жарким климатом обитаемого им края, где все пышет и сверкает, тело становится само подвижным и беспокойным. Так как желчный человек обладает более нежным сложением, чем флегматик, потому что большое количество частей его тела обладает жизнью, и так как его душа есть результат деятельности маленьких животных, населяющих его тело, он может воспринимать ощущения во всех тех частях своего тела, где копошится эта мелкая скотинка. Между тем как флегматик, обладая меньшим теплом, вызывает деятельность этого подвижного населения лишь в немногих местах своего тела; поэтому он и сам чувствителен лишь в немногих частях. Чтобы еще больше убедиться в этой всемирной клещевидности, достаточно обратить внимание на то, как при нанесении раны кровь немедленно приливает к ней. Наши доктора говорят, что кровью руководит предусмотрительная природа, которая призывает ее на помощь заболевшим частям тела; из этого следовало бы заключить, что, кроме души и духа, в нас есть еще третья сущность, обладающая особыми функциями и органами. Потому я и нахожу гораздо более правдоподобным предположение, что эти маленькие животные, когда на них нападают, посылают к своим соседям просить о помощи; те прибывают со всех сторон, но страна не может выдержать такого наплыва людей; они или умирают от голода, или задыхаются в давке. Эта смертность наступает тогда, когда созреет нарыв; что животные в это время уже задохлись и погибли, вы видите из того, что отгнившие части тела становятся нечувствительными; потому-то так часто удается кровопускание, которое прописывают для того, чтобы отвлечь воспаление. Это происходит потому, что эти маленькие животные, после того как множество их погибло, пройдя через отверстие, которое они пытались заткнуть, отказываются помочь своим союзникам, так как сами в небольшой степени обладают силой защищаться каждый у себя».

Этими словами он заключил свою речь; второй философ, заметив, что нашими взорами, устремленными на него, мы умоляем его в свою очередь взять слово, заговорил так: «Мужи, я вижу, что вы желаете сообщить этому маленькому животному, нашему ближнему, некоторые сведения из области той науки, которую мы преподаем; я диктую в настоящее время трактат, с которым был бы очень рад его ознакомить ввиду того света, который он проливает на понимание физики; трактат объясняет вечное начало мира. Но так как я очень спешу заставить работать свои меха (ибо завтра город безотлагательно уезжает), вы уж простите мне, я при этом обещаю, что как только город приедет туда, где ему назначено быть, я вас удовлетворю».

При этих словах сын хозяина позвал своего отца, чтобы узнать, который час; получив ответ, что уже пробило восемь, он гневно выкликнул: «Подите сюда, негодяй! Разве я не приказал вам предупредить меня в семь часов. Вам известно, что дома завтра уезжают и что стены города уже уехали». «Господин, – отвечал старик, – пока вы обедали, было опубликовано строжайшее запрещение уезжать раньше, чем в следующий за завтрашним день». «Это все равно, – возражал молодой человек, лягнув его, – вы должны слепо повиноваться, не стараясь вникать в смысл моих приказаний и помня только мои распоряжения. Скорей подите, принесите ваше чучело». Когда его принесли, молодой человек схватил его за руки, стал его сечь и сек в продолжение четверти часа. «Вот вам, негодяй, – кричал он, – в наказание за ваше непослушание, я хочу, чтобы вы служили сегодня всеобщим посмешищем, поэтому приказываю вам остальную часть дня ходить на двух ногах».

Бедняга вышел из комнаты весь в слезах, а сын продолжал: «Господа, прошу вас простить проделки этого вспыльчивого старика. Я надеялся, что смогу сделать из него что-нибудь путное, но он злоупотребляет моим хорошим отношением. Я с своей стороны уверен, что этот негодяй меня уморит, уже десять раз он меня доводил до того, что я был готов его проклясть».

Как я ни кусал себе губы, я с трудом воздерживался от того, чтобы не рассмеяться над этим миром «вверх ногами». Чтобы положить конец этой смехотворной педагогике, от которой я бы разразился хохотом, я стал просить его рассказать мне, что он разумеет под путешествием города, о котором он только что говорил.

Он мне отвечал: «Среди наших городов, дорогой чужестранец, есть оседлые и передвижные: передвижные, как, например, тот, в котором мы теперь живем, построены так. Архитектор строит каждый дворец, как вы это видите, из очень легкого дерева; под дворцом он размещает четыре колеса; в толщу самой стены он помещает десять больших раздувальных мехов, трубы которых проходят по горизонтальной линии сквозь верхний этаж от одного щипца до другого, так что, когда приходится перевозить на другое место города, которые пользуются переменой воздуха всякий сезон, каждый домохозяин развешивает перед мехами с одной стороны своего дома множество больших парусов, затем заводится пружина, которая заставляет меха выдувать воздух, и с такой силой, что в несколько дней дома уносятся далее чем на сто миль. Что касается архитектуры тех городов, которые мы называем оседлыми, то их дома похожи на то, что вы называете башнями, с той только разницей, что они построены из дерева и что посередине, от погреба до самой крыши, сквозь них проходит большой винт для того, чтобы можно было их по желанию повышать и понижать. Земля же под зданием вырыта настолько же глубоко, насколько здание возвышается над землею, и все оно построено так, чтобы дома могли быть ввинчены в землю, как только мороз начинает студить воздух; при помощи огромных кож, которыми они покрывают как самый дом, так и вырытую яму, они защищают себя от сурового холода. Но едва теплое дыхание весны смягчит воздух, дома поднимаются кверху при помощи того большого винта, о котором я вам говорил».

Он, кажется, хотел прекратить излияние своего красноречия, но я сказал: «По чести, сударь, я никогда бы не подумал, что такой опытный каменщик может быть философом, если бы вы не послужили тому примером. Поэтому, раз сегодня город не уезжает, вы успеете объяснить нам вечное начало мира, о котором вы недавно упомянули. Я вам обещаю, – продолжал я, – что в награду за это, как только я вернусь на свою Луну (а мой наставник, – я указал на своего демона, – подтвердит вам, что я явился оттуда), я распространю славу о вас и расскажу все, что от вас слышал. Я вижу, что вы смеетесь над этим обещанием, потому что вы не верите, что наша Луна – это мир и что я-ее обитатель, но я могу вас с своей стороны уверить, что обитатели того мира, которые считают этот мир только Луной, будут также надо мной смеяться, когда я им скажу, что ваша Луна есть мир, что на ней есть деревни и живут в них люди».

Он отвечал только улыбкой и заговорил так:

«Когда мы хотим дойти до начала великого Целого, мы бываем принуждены прибегнуть к трем или четырем нелепостям. Поэтому самое благоразумное, что мы можем сделать, это пойти по тому пути, на котором мы всего меньше будем спотыкаться. Итак, я говорю, что первое препятствие, которое нас останавливает – это понятие о вечности вселенной; ум человека недостаточно широк, чтобы обнять понятие вечности, но он в то же время не может себе представить, что эта великая вселенная, столь прекрасная, столь стройная, могла создаться сама собой; поэтому люди прибегли к мысли о сотворении мира; но подобно тем, кто бросается в реку, чтобы не намокнуть от дождя, они из рук карлика отдали себя в руки великана; однако и это их не спасает, ибо вечность, которую они отняли у вселенной, потому что не могли ее понять, они отдали богу, как будто ее легче себе представить по отношению к нему.

Эта бессмыслица, или тот великан, о котором я говорил, это и есть сотворение мира. Ибо скажите мне, пожалуйста, разве мог кто-нибудь когда-нибудь понять, как из ничего могло возникнуть нечто? Увы, между ничем и хотя бы атомом существует расстояние такое бесконечное, что самый изощренный ум не сумеет проникнуть эту тайну; чтобы выйти из безвыходного лабиринта, вы должны признать наряду с вечным богом и вечную материю. Но, возразите вы, если даже и признать вечность материи, каким же образом можно представить себе, что этот хаос организовался сам по себе?

Я вам это сейчас объясню.

Нужно, о мое маленькое животное, суметь в уме своем разделить всякое видимое тельце на бесконечное число еще меньших невидимых телец и представить себе, что бесконечный мир состоит из одних только этих бесконечных атомов, очень плотных, очень простых и совершенно не поддающихся разложению, из которых одни имеют форму куба, другие форму параллелограмма, одни круглые, другие многоугольные, третьи заостренные, некоторые пирамидальные; есть и шестиугольные, некоторые из них овальные, и все они действуют и движутся различно в зависимости от своей формы. А что это так, вы можете убедиться, положив круглый шар из слоновой кости на очень гладкую поверхность: малейший толчок, который вы ему сообщите, передаст ему движение, и он будет безостановочно двигаться в течение нескольких минут. К этому я добавлю, что имей этот шар такую же абсолютно круглую форму, какой обладают некоторые из атомов, и будь поверхность его, на которой он движется, совершенно гладкой, он не остановился бы никогда. Итак, если искусство способно передать телу непрерывное движение, почему не представить себе, что это может сделать природа? То же самое можно сказать и относительно других форм, из которых некоторые, как, например, квадрат, требуют вечного покоя, другие-движения вкось, некоторые – полудвижения, каково, например, трепетание; шар же, сущность которого есть движение, прикасаясь к пирамидальной фигуре, вызывает, может быть, то, что мы называем огнем, не только потому, что огонь без устали находится в беспрестанном движении, но потому, что он легко все пронизывает и всюду проникает. Огонь производит, помимо этого, еще ряд других действий от широты и свойства углов, под которыми шар встречается с другими формами; так, например, огонь в перце есть нечто иное, чем огонь в сахаре, огонь в сахаре – нечто иное, чем огонь в корице, огонь в корице – иное, чем огонь в гвоздике, а этот последний совершенно иное, чем огонь в вязанке хвороста. И огонь, который есть и разрушитель, и в то же время строитель как отдельных частей, так и всей вселенной, вырастил и собрал в дубе все многообразие форм, необходимых для того, чтобы образовался этот дуб.

Но, скажете вы мне, каким же образом мог случай собрать в одном месте все вещества, необходимые, чтобы произвести этот дуб? Я вам отвечу, что вовсе не в том чудо, что материя, расположившись именно так, образовала этот дуб; чудо было бы гораздо больше, если бы при таком же расположении материи не образовалось бы дуба; будь немного менее одних форм, вышел бы вяз, тополь, ива, бузина, вереск, мох; немного более других форм – образовалась бы чувствующая мимоза или устрица в раковине, червяк, муха, лягушка, воробей, обезьяна, человек. Если вы бросите на стол три игральные кости и у вас на всех трех выпадет одинаковое число двух, трех или четырех, пяти очков или, наконец, две шестерки и одно очко, вы уже не скажете: «О великое чудо! На каждой кости оказалось одинаковое число очков, тогда как могло выпасть множество других чисел. О великое чудо! Выпало трое очков два раза подряд. О чудо великое! Выпало два раза по шести очков и оборот еще одной шестерки». Я убежден, что, будучи умным человеком, вы никогда этого не скажете, ибо раз на кости есть только известное число очков, невозможно, чтобы не выпало какое-нибудь одно из этих чисел. И после этого вы удивляетесь, что эта материя, кое-как перемешавшись по прихоти случая, могла образовать человека, тогда как требуется так много для образования его существа. Вы, очевидно, не знаете, что миллион раз эта материя по дороге к образованию человека останавливалась по пути для создания то камня, то олова, то коралла, то цветка, то кометы и все это вследствие недостатка или вследствие излишества некоторых форм, которые были нужны или не нужны для того, чтобы мог образоваться человек. Таким образом, нет никакого чуда в том, что при бесконечном разнообразии различных веществ, непрестанно движущихся и переменяющихся, эти вещества столкнулись так, что образовали те немногие животные, растения, минералы, которые мы видим; также мало чудесного и в том, что из ста ходов игральными костями попадется один, когда выкинется равное число очков, и совершенно невозможно, чтобы из непрестанного движения не образовалось нечто, а это нечто всегда будет служить предметом восхищения какого-нибудь олуха, который не знает, как мало было нужно для того, чтобы это нечто не образовалось вовсе. Когда большая река вертит жернова мельницы, натягивает пружину часов, а маленький ручеек только и делает, что течет и иногда скрывается, вы не скажете, что река очень умна, потому что вы знаете, что она встретила на своем пути великое произведение человеческого искусства, ибо если бы мельница не оказалась на ее пути, она бы не могла превращать пшеницы в порошок; если бы на ее пути не стояли часы, она не показывала бы времени, а если бы маленький ручеек, о котором я говорил, имел бы те же встречи, то совершил бы те же чудеса. Совершенно то же самое происходит и с огнем, который движется сам по себе, так как, найдя органы, способные к колебанию, необходимому для того, чтобы рассуждать, он стал рассуждать; когда он нашел такие, которые оказались способными чувствовать, он стал чувствовать; когда нашел такие органы, которые могли только произрастать, он стал произрастать. Если бы это было не так, почему же человек, которому дает зрение огонь его души, перестает видеть, когда мы выколем ему глаза, точно так же, как наши большие часы перестанут показывать время, если мы разобьем их механизм. Наконец, эти первые и неделимые атомы образуют круг, по которому катятся без затруднений самые запутанные проблемы физики; даже деятельность органов чувств я могу объяснить легко при помощи маленьких телец, хотя до сих пор этого еще никто не мог понять.

Начнем со зрения: оно заслуживает того, чтобы с него начать, так как этот орган чувств самый сложный и непонятный из всех. Человек видит тогда, как я себе представляю, когда сквозь оболочки глаз, отверстия которых подобны отверстиям в стекле, он выделяет ту огненную пыль, которая называется зрительным лучом, и когда этот луч, остановленный каким-нибудь непрозрачным предметом, отражается от него обратно; ибо тогда он встречает по дороге образ предмета, отразившего его, этот образ есть не что иное, как бесконечное количество мелких телец, непрестанно выделяющихся с поверхности, равной поверхности рассматриваемого предмета, который прогоняет луч обратно в наш глаз.

Вы, конечно, не преминете возразить мне, что стекло есть тело непрозрачное и очень плотное, каким же образом оно, вместо того чтобы оттолкнуть эти маленькие тельца, позволяет им проникнуть сквозь него? Но я вам отвечу, что поры в стекле высечены по такой же форме, как и огненные атомы, которые через него проходят, что совершенно подобно тому, как решето для пшеницы не годится для овса, а сеялка для овса не годится для того, чтобы просеять пшеницу, точно так же ящик из соснового дерева, как бы тонки ни были его стенки и как бы легко он ни пропускал звуков, непроницаем для зрения, а хрустальный предмет, хотя и прозрачен и проницаем для зрения, но непроницаем для слуха». Тут я не воздержался и прервал его. «Один великий поэт и философ нашего мира, – сказал я, – говорил об этих маленьких тельцах почти в тех же выражениях, как вы, и раньше него о них говорил Эпикур, а еще раньше Эпикура-Демокрит; поэтому ваши речи меня не удивляют, и я прошу вас продолжать их и сказать мне, как же вы объясняете на основании этих принципов отражение вашего образа в зеркале?» «Это очень просто, – отвечал он, – представьте себе, что огни вашего глаза проникли сквозь зеркало и встретили за ним непрозрачное тело, которое их отражает; они возвращаются тем же путем, которым пришли, и, встречая эти маленькие тельца, которые изошли из нашего тела и которые равными поверхностями шествуют по поверхности зеркала, они возвращают их нашему глазу, а наше воображение, более горячее, чем остальные способности нашей души, притягивает к себе тончайшие из них и создает себе образ в сокращенном виде.

Не менее легко понять деятельность органа слуха. Чтобы быть более кратким, рассмотрим ее только по отношению к гармонии. Вот лютни, по струнам которых ударяет пальцами искусный музыкант.

Вы меня спросите, как возможно, чтобы я слухом воспринимал на таком расстоянии от себя нечто, чего я не вижу. Разве из моих ушей выходит губка, которая всасывает эту музыку, чтобы затем вернуть ее ко мне обратно? Или же этот музыкант, играющий на лютне, порождает в моей голове другого маленького музыканта с маленькой лютней, которому дан приказ напевать мне те же песни подобно эхо? Нет, это чудо происходит оттого, что натянутая струна, ударяясь о те маленькие тела, из которых состоит воздух, этим самым гонит их в мой мозг, в который легко проникают эти мельчайшие атомы, и в зависимости от того, насколько натянута струна, звук становится более высоким, потому что струна гонит атомы с большей силой; орган слуха, через который они таким образом проникают, доставляет воображению материал, из которого оно может построить себе картину; случается, что этого материала мало и память наша не может закончить в себе создание всего образа, так что приходится несколько раз повторять одни и те же звуки, с тем, например, чтобы из тех материалов, которые доставляет музыка сарабанды, память могла присвоить их достаточно, чтобы закончить в себе образ этой сарабанды. Впрочем, в этой стороне деятельности органа слуха нет ничего более чудесного, чем в другой его деятельности, когда через посредство того же органа звуки нас трогают или вызывают в нас то радость, то гнев, то жалость, то мечтательность, то горе. Это происходит в тех случаях, когда при своем движении одно тельце встречает в нас другое тельце, находящееся в том же движении, или же такие тельца, которые их форма делает способными воспринимать те же колебания. Тогда новые пришельцы побуждают и своих хозяев двигаться так, как они движутся. Таким образом, когда воинствующая мелодия сталкивается с огнем нашей крови, они вызывают в нем колебания, подобные своим, и побуждают его вырваться наружу. Это и есть то, что мы называли воинственным пылом. Если звук мягче и у него хватает силы только на то, чтобы вырвать колеблющееся пламя меньших размеров, то оно, прикасаясь к нервам, тканям и порам нашего тела, возбуждает в нас щекотание, которое мы называем радостью. То же происходит с воспламенением остальных наших страстей, которые зависят от большей или меньшей силы, с которой эти крошечные тельца бросаются на нас, от того колебания, которое им сообщается при встрече их с колебаниями других тел, и от того, что они найдут в нас такого, в чем могут вызвать движение; вот все, что я могу сказать по отношению к слуху.

Доказать то же по отношению к осязанию не трудно, если понять, что всякая осязаемая материя непрерывно выделяет маленькие тельца и что, когда мы к ней прикасаемся, эти тельца выделяются в еще большем количестве, потому что мы выдавливаем их из самого предмета, как воду из губки, когда ее сжимаем. И тогда эти предметы дают органу осязания отчет о себе; твердые – о своей плотности, гибкие – о своей мягкости, шершавые – о своей шероховатости, ледяные – о своем холоде. И если бы это было не так, то мы уже не могли бы ощущать различия, ибо мы не так чутки: руки наши стали заскорузлыми от работы вследствие огрубелой мозолистой кожи, которая, не имея в себе ни пор, ни жизни, лишь с большим трудом может передавать эти эманации материи. Вам хочется узнать, где орган осязания имеет свое пребывание? Что касается меня, я думаю, что он распределяется по всей поверхности тела, так как чувство осязания передается посредством нервов, а наша кожа не что иное, как невидимое, но непрерывное сплетение этих нервов. Я представляю себе, однако, что чем ближе к голове тот член, которым мы ощупываем, тем лучше мы осязаем. Мы можем проверить это, ощупывая что-нибудь руками при закрытых глазах; мы легко угадываем, что это за предмет, тогда как, если бы мы ощупывали тот же предмет ногами, нам трудно бы было догадаться. Это происходит оттого, что наша кожа повсюду покрыта мелкими отверстиями и наши нервы, которые состоят из материала не более плотного, чем кожа, теряют множество этих атомов сквозь отверстия своей ткани, прежде чем дойдут до нашего мозга, являющегося конечной целью их путешествия. Мне остается только сказать еще несколько слов о вкусе и обонянии.

Скажите, пожалуйста, когда я отведываю какого-нибудь плода, не от тепла ли моего рта он тает? Сознайтесь же, что раз груша заключает в себе соли, которые, растворившись, распадаются на множество мелких телец, обладающих другой формой, чем те, которые придают вкус яблоку, то, очевидно, эти тельца проникают в наше нёбо совершенно различным образом, точно так же как боль от раны, нанесенной острием штыка, который меня пронзает, не похожа на внезапную боль, причиненную пистолетной пулей, и эта же пистолетная пуля вызывает во мне совершенно иную боль, чем стальная прямоугольная стрела.

О запахе я ничего не могу прибавить, так как сами философы признают, что он ощущается благодаря постоянному выделению мелких телец, которые отделяются от общей массы и по пути ударяют нам в нос.

На основании этих начал я вам сейчас объясню образование гармонии и действие небесных сфер, а также неизменное разнообразие метеоров».

Он хотел продолжать, но в эту минуту вошел старый хозяин и напомнил философу о том, что наступило время удалиться на покой. Он принес для освещения залы хрустальные сосуды, наполненные светляками, но эти огоньки очень ослабевают, когда светлячки не заново пойманы, а принесенные насекомые почти не освещали, так как уже десять дней находились в заключении. Мой демон, не желая, чтобы общество было этим обеспокоено, поднялся в свой кабинет и тотчас вернулся оттуда с двумя такими блестящими огненными шарами, что все удивились, как он не обжег себе пальцы. «Эти неугасимые светочи, – сказал он, – послужат вам лучше, чем ваши стеклянные шары. Это солнечные лучи, которые я очистил от жара, иначе губительные свойства этого огня повредили бы вашим глазам, ослепляя их. Я закрепил свет и заключил его в эти прозрачные бокалы, которые я держу в руках. Это не должно вас удивлять, так как для меня, родившегося на Солнце, сгущать его лучи, которые являются пылью того мира, представляет не более труда, чем для вас собрать пыль или атомы, которые не что иное, как превращенная в порошок земля вашего мира».

После этого был произнесен панегирик детям Солнца, а затем молодой хозяин послал своего отца проводить философов, и так как было темно, то к его ногам была подвешена дюжина стеклянных шаров. Что касается нас, т. е. молодого хозяина, моего наставника и меня, то по приказанию физионома мы отправились спать. Он уложил меня на этот раз в комнату, усыпанную лилиями и фиалками, и прислал по обыкновению молодых людей, которые должны были меня щекотать; на другой день в девять часов ко мне вошел мой демон и рассказал, что он только что вернулся из дворца, куда его вызывала одна из придворных девушек королевы, что она справлялась обо мне и настаивала на своем намерении сдержать данное ею мне слово, т. е. последовать за мной, если я только соглашусь увести ее в другой мир. «Я был особенно обрадован тем, – продолжал он, – что главным побуждением к совершению этого путешествия является ее желание стать христианкой. Поэтому я ей обещал прийти на помощь в осуществлении этого желания всеми силами, на ходящимися в моем распоряжении, и изобрести с этой целью машину, которая в состоянии будет вместить одновременно трех или четырех людей и при помощи которой вы сможете подняться. Я сегодня же примусь за выполнение этого намерения и потому, чтобы развлечь вас, пока меня с вами не будет, я вам оставлю книгу. Я ее когда-то привез из своей родной страны, она озаглавлена: „Государства и Мистерии на Солнце“ с прибавлением: „История Искры“. Я вам даю еще и другую, которую я ценю еще выше; это великое произведение философов, которое написал один из величайших умов на Солнце. Он указывает здесь, что истина есть во всем, и объясняет, каким образом можно одновременно признавать противоречивые истины, как, например, то, что белое есть черное, а черное есть белое; что можно одновременно быть и не быть; что может существовать гора без долины и долина без горы; что ничто есть нечто и что все, что существует, в то же время не существует. Но заметьте, что все эти невероятные парадоксы он доказывает без каких бы то ни было софистических рассуждений и хитросплетений. Когда вам надоест читать, вы можете погулять или побеседовать с сыном нашего хозяина, в его уме есть много привлекательного; что мне в нем не нравится, это то, что он безбожник. Если случится, что он вас скандализирует или каким-нибудь своим рассуждением поколеблет вашу веру, не преминьте тотчас же мне об этом сообщить, и я разрешу ваши сомнения. Другой приказал бы вам прекратить с ним сношения, но так как он чрезвычайно тщеславен, я убежден, что он принял бы ваше бегство за признание вашего поражения, и если бы вы отказались выслушать его доводы, он бы вообразил, что наша вера ни на чем не основана. Обдумывайте свободную жизнь».

Он ушел с этими словами, ибо они служат в здешнем мире прощальным приветом, точно так же, как после принятого у нас привета «Господин – я ваш слуга»; также и при встрече здесь говорят: «Люби меня, мудрец, ибо и я люблю тебя».

Он едва успел удалиться, как я принялся внимательно рассматривать свои книги и их ящики, т. е. переплеты, которые меня поразили своим великолепием; один был высечен из цельного алмаза, без сравнения, более блестящего, чем наши; другой представлял собою огромную жемчужину, рассеченную на две половины. Мой демон перевел эти книги на язык, который употребляли в здешнем мире. Я не говорил еще о принятом у них способе печатания, потому я вам объясню, каковы были эти два тома.

Открыв ящик, я нашел в нем какой-то металлический непонятный предмет, похожий на наши часы. В нем была масса пружин и еле видимых машинок. Это книга несомненно, но книга чудесная; в ней не было ни страниц, ни букв; одним словом, это такая книга, что для изучения ее совершенно бесполезны глаза, нужны только уши. Поэтому тот, кто кочет читать, заводит при помощи огромного количества разного рода мелких ключей эту машину; затем он ставит стрелку на ту главу, которую желает слушать, и тотчас же из книги выходят, как из уст человека или из музыкального инструмента, все те отдельные разнообразные звуки, которые служат знатным жителям Луны для выражения своих мыслей. Когда я подумал об этом изумительном изобретении, я перестал удивляться, что в этой стране молодые люди в шестнадцать или восемнадцать лет обладают большими знаниями, чем у нас старики; они выучиваются читать одновременно с тем, как выучиваются говорить, и всегда могут читать в комнате, во время прогулки, в городе, во время путешествия, пешком, верхом на лошади; всегда они могут иметь у себя в кармане или привешенными к луке седла штук тридцать этих книг, и им стоит завести пружину, чтобы услышать одну главу или несколько глав, или же целую книгу, если им это вздумается. Таким образом здесь вас всегда окружают великие люди, живые и умершие, которые с вами как бы беседуют.

Более часа я занимался этим подарком, наконец, повесив эти книги себе на уши, в виде серег, я пошел в город, чтобы погулять. Едва я успел пройти по улице, находившейся против нашего дома, как увидел на другом конце довольно многочисленную толпу людей, имевших печальный вид.

Четверо из них несли на своих плечах нечто похожее на гроб и покрытое черным. Я спросил одного из стоявших на улице зрителей, что означает это шествие, напоминающее мне торжественные похоронные процессии в нашем мире; он мне отвечал, что накануне умер человек злой, заклейменный народом посредством щелчка по правой коленке, изобличенный в зависти и неблагодарности. Более двадцати лет тому назад он был осужден парламентом к смерти в своей кровати и после смерти к погребению. Я рассмеялся его ответу, а он спросил меня, почему я смеюсь. «Вы меня удивляете, – сказал я, – когда говорите, что то, что в нашем мире является признаком благодарности, т. е. долгая жизнь, покойная смерть и пышное погребение, что все это в здешнем мире служит примерным наказанием». «Как? Вы считаете погребение за благословение? – возразил мне этот человек. – Но, по чести, можете ли вы себе представить нечто более страшное, чем мертвое тело, ползающее от множества червяков, которые в нем кишат, отданное на съедение жабам, которые грызут его, одним словом, чуму, облеченную в человеческое тело. Боже милосердный! Одна только мысль о том, что когда я умру, лицо мое будет покрыто простыней и надо мной будет лежать слой земли в пять локтей, уже отнимает у меня дыхание. Этот негодяй, которого несут перед вашими глазами, был приговорен не только к тому, чтобы его тело было брошено в могилу, но и к тому, чтобы во время похорон его сопровождало сто пятьдесят его друзей, а им было приказано в наказание за то, что они любили завистника и неблагодарного человека, явиться на эти похороны с печальным лицом; если бы судьи не сжалились над ними и не приписали его преступления недостатку его ума, то был бы отдан приказ, чтобы они на похоронах плакали. Здесь сжигают всех, кроме преступников; и это обычай очень пристойный и очень благородный, ибо мы думаем, что так как огонь отделяет чистое от нечистого, то тепло, исходящее из пламени, при сожжении по симпатии привлекает то естественное тепло, которое составляло душу умершего, и дает ей силу, поднимаясь все выше и выше, достигнуть какого-нибудь светила, представляющего собою землю, обитаемую другим народом, более бесплотным и более интеллектуальным, чем мы, потому что его темперамент соответствует чистоте того светила, на котором он обитает, составляя его часть; и там это животворное пламя, еще более очистившееся благодаря утонченности элементов этого мира, создает нового гражданина этой огненной страны.

И это еще не самый прекрасный из способов похорон, которым мы пользуемся. Когда кто-нибудь из наших философов достигает того возраста, когда он чувствует, что слабеет его ум и застывают его чувства, он собирает своих друзей на роскошный пир, разъясняет им все причины, заставляющие его принять решение проститься с жизнью, говоря, что он уже мало надеется что-либо прибавить к совершенным им уже деяниям; тогда ему или оказывают милость, т. е. позволяют ему умереть, или дают строгий приказ продолжать жить. Когда же, на основании решения, вынесенного по большинству голосов, ему отдают во власть его дыхание, он сообщает о назначенном для смерти месте и дне своим самым близким и дорогим. Эти последние очищают себя и воздерживаются от еды в течение двадцати четырех часов; затем, придя к жилищу мудреца, они входят в комнату, где благородный старик ожидает их на парадной кровати. Каждый из них по очереди и согласно своему положению подходит к нему и целует его; когда очередь доходит до того, кого он любит больше всех, то, нежно поцеловав его, он нежно прижимает его к своему животу и, прильнув своим ртом к его рту, он правой свободной рукой пронзает свое сердце кинжалом. Любящий друг не отрывает своего рта от рта умирающего любимого человека, пока не почувствует, что он испустил последнее дыхание; тогда он вынимает кинжал из его сердца и, закрывая рану своим ртом, глотает его кровь, которую высасывает сколько может; его сменяет другой, а первого уносят и укладывают на кровать; когда насытится второй, его тоже укладывают и он уступает место третьему; наконец, после того, как это проделает все общество, каждому приводят шестнадцати или семнадцатилетнюю девушку, и в течение тех трех или четырех дней, которые они проводят в наслаждениях любви, они питаются только мясом умершего, которое должны есть в совершенно сыром виде с тем, что если от ста объятий уродится хотя бы одно существо, они могли бы быть уверены, что это ожил их друг».

Я не дал себе злоупотреблять терпением этого человека и оставил его продолжать свою прогулку. Хотя я недолго гулял, однако на эти зрелища и на посещение некоторых мест в городе я потратил столько времени, что когда я, вернулся, обед ждал меня уже два часа. Меня спросили, почему я так запоздал. «Я не виноват, – сказал я повару, который жаловался, – я несколько раз спрашивал на улице, который час, но мне отвечали, только открывая рот, сжимая зубы и поворачивая лицо в сторону».

«Как! – воскликнуло все общество. – Вы еще не знаете, что этим они показывали вам, который час?»

«По чести, им бы долго пришлось выставлять на солнце свои длинные носы, прежде чем я бы это понял!» – «Это большое удобство, которое дает им возможность обходиться без часов, ибо зубы служат им самым верным циферблатом; когда они хотят кому-нибудь указать время, они раскрывают губы, и тень от носа, падающая на зубы, показывает, как на солнечных часах, то – время, которое интересует любопытного. Теперь, чтобы вам было понятно, почему в этой стране у всех большие носы, знайте, что как только женщина родила ребенка, матрона несет его начальнику Семинарии; а в самом конце года собираются эксперты; если его нос находят короче той определенной нормы, которая хранится у старшины, он считается курносым и его отдают в руки людей, которые его кастрируют. Вы спросите меня, какова причина этого варварства и как возможно, что мы, для которых девство есть преступление, насильно производим девственников? Но да будет вам известно, что мы стали поступать так после того, как в течение тридцати веков наблюдали, что большой нос есть вывеска, на которой написано: вот человек умный, осторожный, учтивый, приветливый, благородный, щедрый; маленький же нос – признак противоположных пороков. Вот почему из курносых у нас делают евнухов: республика предпочитает не иметь детей, чем иметь таких, которые были бы на них похожи».

Он еще говорил, когда я заметил, что вошел совершенно голый человек. Я тотчас же сел и надел на себя шляпу, чтобы оказать ему почет, ибо покрыть свою голову – это самый большой знак уважения, который можно оказать в этой стране. «Правительство, – сказал он, – желает, чтобы вы сообщили властям о своем отъезде в ваш мир, потому что один математик только что обещал Совету, что если только вы, вернувшись к себе, согласитесь построить одну машину, устройству которой он вас научит и которая будет соответствовать другой машине, которую он построит здесь, он притянет ваш земной шар и присоединит его к нашему». «Скажите, же, пожалуйста, – сказал я, обращаясь к своему хозяину, когда тот ушел, – почему у этого посланного на поясе был мужской член из бронзы? Я наблюдал это уже несколько раз, пока сидел в клетке, но не решался об этом никогда спрашивать, потому что меня окружали прислужницы королевы и я боялся нарушить уважение, приличествующее их полу и званию, обратив их внимание на столь неприличный предмет». Он же мне отвечал: «Самки здесь, точно так же как и самцы, вовсе не так неблагодарны, чтобы краснеть при виде того, что их создало, и девушки не стыдятся того, что им нравится видеть на нас, в память своей матери природы, единственную вещь, которая носит ее имя. Знайте же, что пояс, данный этому человеку как знак отличия, на котором висит в виде медали изображение мужского члена, есть символ дворянина; это тот знак, который отличает человека благородного происхождения от простолюдина». Этот парадокс показался мне до такой степени странным, что я не мог воздержаться от смеха. «Этот обычай представляется мне весьма странным, – возразил я, – ибо в нашем мире признаком благородного происхождения является право носить шпагу». Но хозяин, нисколько не смутившись, воскликнул: «О, мой маленький человечек! Как! Знатные люди вашей страны так Стремятся выставить напоказ орудие, которое служит признаком палача, которое выковывается только с целью уничтожения, которое, наконец, есть заклятый враг всего живущего; и в то же время вы скрываете тот член, без которого мы бы не существовали: он есть Прометей всего живого и неутомимый исправитель ошибок природы. Несчастная страна, где позорно то, что напоминает о рождении, и почетно то, что говорит об уничтожении. И вы называете этот член позорной частью тела, как будто есть нечто более почетное, чем давать жизнь, и нечто более позорное, чем ее отнимать». Во время всего этого разговора мы продолжали обедать, а тотчас после обеда отправились в сад подышать свежим воздухом. Происшествия дня и красота местности заняли наше внимание на некоторое время, но так как я все время был одушевлен благородным желанием обратить в нашу веру душу, стоявшую так высоко над уровнем толпы, я стал увещевать его, умоляя не допустить до того, чтобы погрязнул в материи блестящий ум, которым его одарило небо; я убеждал его освободить из-под звериных тисков свою душу, способную созерцать божество, и серьезно подумать о том, чтобы в будущем проводить свое бессмертие не в страдании, а в радости.

«Как, – возразил он, расхохотавшись, – вы считаете, что ваша душа бессмертна и что в этом ее преимущество перед душой животных? По правде сказать, ваша гордость очень дерзновенна, и откуда заключаете вы, скажите, пожалуйста, об этом бессмертии, которым люди пользуются преимущественно перед животными? Из того ли, что мы одарены способностью рассуждать, а они нет? Во-первых, я это отрицаю и докажу вам, если вы хотите, что они рассуждают так же, как и мы. Но если бы даже было верно то, что разум есть преимущество, предоставленное исключительно человеческому роду, разве это значит, что бог должен одарить человека бессмертием на том основании, что одарил его разумом? На том же основании я должен был бы сегодня дать этому бедняку десять франков, потому что вчера дал ему пять. Вы сами видите, как ложен этот вывод, и что наоборот, если я справедлив, то вместо того, чтобы дать десять франков этому, я должен дать тому пять, так как он от меня ничего не получал. Из этого нужно вывести такое заключение, мой дорогой товарищ, что бог, который еще в тысячу раз более справедлив, чем мы, не мог излить всех своих благодеяний на одних, с тем чтобы другим не дать ничего. Если вы будете ссылаться на пример старших сыновей в вашем мире, которым выпадает на долю почти все имущество семьи, я вам скажу, что это происходит от немощи родителей, которые, желая сохранить свое имя, боятся, чтобы оно не погибло и не заглохло в бедности. Но бог, который не может ошибаться, конечно, так бы не поступил и так как вечности у бога нет ни раньше ни после, то младшие сыновья у него не моложе старших». – Я не скрою, что эти рассуждения поколебали меня. «Вы мне разрешите прекратить разговор на эту тему, так как я не чувствую себя достаточно сильным, чтобы вам возражать. Я пойду к нашему наставнику и попрошу его разрешить все эти затруднительные вопросы».

Не ожидая его ответа, я тотчас же поднялся в комнату демона и, не теряя времени, сразу сообщил ему все возражения против бессмертия души, которые только что слышал, и он мне отвечал: «Сын мой, этот молодой ветреник страстно желает вам доказать, что нет никакого правдоподобия в том, чтобы душа человека была бессмертна; иначе бог был бы несправедлив, так как он, который признает себя общим отцом всего живущего, одарил бы преимуществами один вид существ, а всех остальных предоставил бы небытию или страданию. Эти доводы кажутся блестящими только издали. Я же его спрошу: почему он знает, что то, что кажется нам справедливостью, есть также справедливость в глазах бога? Почему он знает, мерит ли бог на наш аршин? Почему он знает, что наши законы и наши обычаи, которые были учреждены только для того, чтобы умиротворить наши раздоры, точно так же нужны всемогуществу божьему? Я не буду останавливаться на всех этих вещах, ни на тех божественных ответах, которые давали всему этому отцы вашей церкви, и открою вам одну тайну, которая еще никому не была открыта.

Вы знаете, о мой сын, что из земли образуется дерево, из дерева свинья, из свиньи человек, и так как мы видим, что в природе все существа стремятся к усовершенствованию, не естественно ли думать, что все они стремятся к тому, чтобы стать человеком, ибо сущность человека есть завершение самого прекрасного смешения, выше которого нельзя себе ничего представить на свете: он один соединяет в себе жизнь животную и жизнь ангельскую. Нужно быть педантом, чтобы отрицать эти метаморфозы; разве мы не видим, что сливное дерево благодаря теплу, заключенному в его семени, всасывает в себя и затем переваривает ту траву, которая растет вокруг него; что свинья пожирает этот плод и превращает его в часть самой себя; что человек, съедая свинью, согревает эту мертвую плоть, присоединяет ее к себе и воскрешает это животное в более благородном виде, так что первосвященник, которого вы видите с митрой на голове, был, может быть, шестьдесят лет тому назад пучком травы в моем саду. И так бог, будучи общим отцом всех тварей, любит их одинаковой любовью, и не правдоподобно ли, что согласно этому учению о перевоплощении, более обоснованному, чем учение пифагорейцев, все, что чувствует, все, что произрастает, одним словом, вся материя должна пройти через человека и после этого уже наступит тот великий день суда, который является у пророков завершительной тайной их философии».

Очень довольный разговором, я спустился в сад и стал пересказывать своему товарищу то, чему научил меня наш учитель, но в это время пришел физионом и увел нас ужинать, а затем спать. Я не буду повторять подробностей этого, так как меня накормили, а затем уложили спать, так же как и накануне.

На другой день, как только я проснулся, я отправился к своему противнику и хотел его поднять с постели. «Видеть такой великий ум, как ваш, погруженный в сон, это такое же великое чудо, как видеть пламя, которое бездействует». Ему был неприятен этот неудачный комплимент. «Но, – закричал он с гневом, к которому примешивалась любовь, – неужели вы никогда не отделаетесь от употребления таких слов, как чудеса? Знайте же, что употреблять эти слова значит клеветать на звание философа и что так как для мудреца нет на свете ничего такого, чего бы он не понимал или не считал доступным пониманию, то он должен ненавидеть все такие слова, как „чудеса“, „сверхъестественное“, выдуманные глупцами, чтобы оправдать немощь своего разума».

Я счел тогда долгом своей совести взять слово, чтобы вывести его из заблуждения. «Хотя вы и не верите в чудеса, но я должен вам сказать, что они происходят и притом часто. Я видел их своими глазами. Я видел более двадцати больных, исцеленных чудом». «Вы утверждаете, что они были исцелены чудом, – сказал он, – но вы не знаете, что сила воображения способна исцелять все болезни[49] благодаря существованию в природе бальзама целебного вещества, заключающего в себе все свойства, противоположные естеству болезней, на нас нападающих. Наше воображение, предупрежденное болью, отправляется в поиски за специфическим средством, которое оно противополагает яду болезни и исцеляет нас. По той же причине умный врач вашего мира посоветует больному обратиться предпочтительно к невежественному доктору, который считается искусным, чем к очень искусному, который считается невежественным, ибо он знает, что наше воображение, работая на пользу нашего здоровья, вполне может нас исцелить, если только ему сколько-нибудь приходит на помощь и лекарство. Он знает также, что самое сильное лекарство окажется бессильным, если воображение не будет его применять. Ведь вас не удивляет, что первые люди, населявшие вашу землю, жили несколько веков, не имея понятия о медицине.

Здоровье их было еще в полной силе, точно так же как этот всемирный бальзам еще не был рассеян по всем тем лекарствам, которыми вас пичкают ваши доктора; в то время, чтобы выздороветь, людям достаточно было этого сильно пожелать и представить себе, что они здоровы. Их фантазия, ясная, мощная и напряженная, погружалась в этот жизненный эликсир и применяла действительное к страдательному, и почти в одно мгновение они чувствовали себя такими же здоровыми, как до болезни. И теперь иногда совершаются удивительные исцеления, но чернь приписывает их чуду. Я со своей стороны совершенно этому не верю на том основании, что гораздо естественнее предположить, что ошибаются эти болтуны, чем допустить, что такое дело действительно совершилось. Я их спрошу; не естественно ли то, что человек, выздоровевши от лихорадки, во время болезни, страстно желая исцелиться, давал обеты. По необходимости он должен был или умереть, или продолжать болеть, или же выздороветь. Если бы он умер, сказали бы, что бог вознаградил его за его страдания; с некоторой насмешливой двусмысленностью сказали бы даже, может быть, что по молитве больного бог исцелил его от всех недугов; если бы он продолжал болеть, сказали бы, что недостаточна была его вера; а так как он исцелился, то сказали, что это несомненное чудо. Не более ли естественно думать, что его воображение, возбужденное страстным желанием выздороветь, вызвало это выздоровление. Ибо я вполне допускаю, что он спасся от смерти. А сколь многие из тех, кто давали обеты во время болезни, погибли вместе со своими обетами»?

«Но, по крайней мере, – возразил я, – если правда то, что вы говорите об этом бальзаме, это есть признак разумности нашей души, ибо в этом случае, не пользуясь нашим рассудком и не опираясь на нашу волю, даже будучи как бы вне ее, она тем не менее сама по себе применяет действительное к страдательному. Если же, действуя независимо от нас, она действует разумно, необходимо признать, что она имеет духовную сущность; а если вы признаете, что она такова, я вывожу из этого заключение, что она бессмертна, ибо смерть животного наступает только вследствие изменения его форм, а оно возможно лишь в материи». Тут этот молодой человек привстал на кровати, усадил меня около себя и заговорил так:

«Что касается души животных, которая телесного происхождения, то я удивляюсь тому, что она умирает, так как она, быть может, не что иное, как гармония четырех свойств, или сила крови, или же удачно прилаженная соразмерность органов; но меня очень удивляет то, что наша душа, интеллектуальная, разумная, бесплотная и бессмертная, принуждена выходить из нашего тела по тем же причинам, как душа вола. Разве она заключила с нашим телом такой договор, что когда удар саблей пронзит его сердце и свинцовая пуля проникнет в его мозг, или штык проколет его мышцы, она тотчас же покинет свой продырявленный дом? Да и в таком случае ей бы пришлось часто нарушать свой договор, ибо одни умирают от той самой раны, от которой другие выздоравливают. Нужно было бы думать, что каждая душа заключила особый договор с своим телом. Очевидно, эта душа, которая так умна, в чем нас все время хотят уверить, сильно стремится выйти из своего жилища, хотя она знает, что после этого ей будет приготовлено помещение в аду. Но если эта душа духовна и разумна сама по себе, как они говорят, если она способна рассуждать, когда она отделена от нашей плоти, точно так же, как и в то время, когда облечена плотью, – если все это так, скажите, пожалуйста, почему же в таком случае слепорожденный не может даже представить себе, что значит видеть, несмотря на все преимущества, которыми одарена эта душа. Почему глухой не слышит? Не потому ли, что смерть еще не лишила его всех чувств? Как! Неужели же потому, что у меня есть левая рука, я не могу пользоваться правой? Желая объяснить, почему душа не может действовать помимо чувств, хотя бы она была и нематериальна, они приводят пример художника, который не может написать картину, если у него нет кистей. Да, но это не значит, что если бы этот художник вдобавок потерял краски и карандаши и полотно, он написал бы лучшую картину. Наоборот! Чем больше препятствий он встретит, тем менее возможной станет для него работа. И тем не менее они утверждают, что та же душа, которая может действовать весьма несовершенно, утратив в течение жизни одно из своих орудий, может действовать совершенно, когда после нашей смерти она потеряет все эти орудия. Если они будут повторять свой припев, что эти орудия ей не нужны и она без них будет выполнять свои функции, я им повторю свой припев, что нужно высечь тех слепых, которые притворяются, что они ничего этого не видят».

«Но, – сказал я, – если бы наша душа была смертной – а я вижу, что вы хотите вывести из вашей речи это заключение, – это значит, что то воскресение, которое мы ожидаем, – одна лишь иллюзия? Ибо если вы правы, то богу пришлось бы вновь создавать души, а это уже не было бы воскресением?»

«Эх, – прервал он меня, качая головой, – кто убаюкивал вас этими сказками? Как! Вы, я, моя служанка – мы все воскреснем?» – «Это вовсе не вымышленная сказка, это неоспоримая истина, которую я вам докажу». «А я, – сказал он, – докажу вам противоположное. Для начала я сделаю предположение, что вы съели магометанина. Вы, таким образом, превратили его в свою сущность. Этот переваренный магометанин превращается частью в плоть, частью в кровь, частью в спермы. Вы обнимаете вашу жену, а из семени, произошедшего целиком от умершего магометанина, вы производите на свет хорошенького маленького христианина. Я спрашиваю: получит ли магометанин свою плоть в воскресении? Если земля вернет ему эту плоть, то маленький христианин не получит своей, так как она в целом есть только часть тела магометанина. Если вы мне скажете, что маленький христианин получит свою плоть, это будет значить, что бог отнял у магометанина то, что маленький христианин получил только от магометанина. Таким образом, неизбежно, чтобы тот или другой остались без плоти. Вы мне возразите, быть может, что бог создает новую материю, чтобы дать ее тому, у кого ее не хватает. Да, но тут возникает новое затруднение: представьте себе, что воскресает проклятый магометанин и бог доставляет ему совершенно новое тело, так как его тело целиком украл христианин; но ведь ни тело само по себе, ни душа сама по себе не составляют человека, а только соединение того и другого в одном существе, так как и тело и душа одинаково составляют его часть; поэтому если бог даст магометанину другое тело, чем его прежнее, то будет уже не тот магометанин, а другое лицо. Таким образом бог осуждает на вечное мучение другого человека, а не того, который заслужил ад. Это тело развратничало, оно преступно злоупотребило всеми своими чувствами, и бог, чтобы наказать его, повергает в огонь другое тело, девственное, чистое, которое никогда не воспользовалось своими чувствами для совершения малейшего преступления. А еще смешней обстояло бы дело, если бы это тело одновременно заслужило и рай, и ад. Ибо как магометанин он должен быть осужден; как христианин он должен быть спасен; если бог поместит его в рай, он будет несправедлив, заменяя славой осуждение, которое это тело заслужило как тело магометанина; если он ввергнет его в ад, он тоже будет несправедлив, заменив вечной смертью блаженство, которое заслужил христианин. Поэтому, чтобы быть справедливым, он должен одновременно вечно осуждать и вечно спасать этого человека».

Тут я заговорил такими словами: «Я ничего не могу возразить на ваши софистические аргументы против воскресения. Но дело в том, что так сказал бог, а бог не может лгать». «Не спешите, – возразил он, – вы уже прибегаете к аргументу: так сказал бог; но прежде нужно доказать, что бог существует. Что касается до меня, то я отрицаю это совершенно».

«Я не стану терять времени на то, чтобы повторять вам те неопровержимые доказательства, которыми пользовались философы для того, чтобы установить существование бога. Пришлось бы повторить все то, что писали здравомыслящие люди. Я вас спрошу только, какому неудобству вы подвергнете себя, если поверите этому? Я уверен, что вы не можете мне указать ни одного; итак, если от веры в бога не может произойти ничего, кроме пользы, почему вам себя в этом не убедить? Ибо если бог есть, помимо того, что вы, не веря в него, ошибетесь в своих расчетах, вы еще ослушаетесь заповеди, которая требует от вас веры; а если его нет, то ваше положение не будет лучше нашего».

«Это неверно, – возразил он, – оно будет лучше вашего, ибо если бога нет, то вы и я в долгу не останемся. Если он существует – я все-таки не мог оскорбить то, о существовании чего я не знал, ибо для того, чтобы грешить, нужно или знать, что совершаешь грех, или хотеть его совершить. Ведь не правда ли, человек даже неумный не обиделся бы оттого, что его оскорбил мошенник, если бы этот мошенник сделал это нечаянно или приняв его за кого-нибудь другого, или если бы его слова были вызваны вином. Тем более бог, непоколебимый и неуязвимый, не разгневается на вас за то, что мы его не познали, ибо он сам отнял у нас средства его познавать. Но скажите по чести, мое маленькое животное, если бы вера в бога была для нас необходима, если бы от нее зависела наша вечная жизнь, неужели сам бог не окружил бы нас светом, таким же ярким, как свет солнца, которое ни от кого не прячется. Ибо воображать, что он хотел играть с людьми в прятки, т. е. то надевать маску, то снимать ее, скрываться от одних и открывать себя другим, это значит создавать себе образ бога глупого или злого, ибо если я познал его благодаря силе своего ума, это его заслуга, а не моя, тем более, что он мог дать мне тупую душу или нечувствительные органы, так что я бы его не познал. Если бы, наоборот, он дал мне ум, неспособный его понять, это была бы не моя вина, а его, так как он мог дать мне острый ум, который бы его познал».

Эти смешные и дьявольские речи вызвали содрогание во всем моем теле. Я тогда стал рассматривать этого человека с большим вниманием, чем раньше, и был изумлен, увидев на его лице что-то такое страшное, чего я раньше никогда не замечал. Его глаза были маленькие и сидели глубоко, цвет лица смуглый, рот огромный, подбородок волосатый, ногти черные. «О боже, – подумал я, – несчастный отвержен от этой жизни. А может быть, это сам антихрист, о котором так много говорят в нашем мире».

Однако я не хотел открывать ему своих помыслов, потому что очень ценил его ум, и действительно те благоприятные дары, которыми природа одарила его в колыбели, сделали то, что я проникся к нему некоторой любовью. Я не мог, однако, воздержаться настолько, чтобы не разразиться проклятиями, грозившими ему плохим концом. Но он еще более гневно воскликнул: «Да, клянусь смертью…» Я не знаю, что он собирался сказать, ибо в эту минуту кто-то постучал в дверь нашей комнаты, и я увидел, как вошел человек высокого роста, черный и весь волосатый. Он подошел к нам и, ухватив богохульника поперек тела, унес его через трубу. Жалость к судьбе несчастного заставила меня ухватиться за него, чтобы вырвать из когтей Эфиопа. Но тот был так силен, что унес нас обоих, так что в одно мгновение мы были уже на облаках. Теперь я крепко сжимал его руки не из любви к ближнему, но из страха упасть. После того как много дней мне все казалось, что мы протыкали небо, и я не знал, что со мной будет, я наконец понял, что приближаюсь к Земле. Я уже начал отличать Азию от Европы и Европу от Африки, но мои глаза, ввиду согнутого моего положения, не могли видеть ничего, кроме Италии, когда сердце мое подсказало, что это, наверное, дьявол уносит в ад моего хозяина в духе и во плоти и что мы приближаемся к нашей Земле, потому что ад помещается в центре ее. Однако я совершенно забыл как это соображение, так и все то, что со мной случилось с тех пор, как черт был нашим возницей, от того страха, который я испытал при виде горы, которая была вся в огне и которой мы чуть не коснулись. Это страшное зрелище вызвало крик из моей груди: Иисус, Мария! Едва я успел произнести последние буквы этих слов, как я уже лежал на вереске на склоне маленького холма; около меня стояли два или три пастуха, которые читали молитвы и говорили со мною по-итальянски. «О, слава богу, – воскликнул я, – наконец-то я нашел христиан на Луне. Скажите мне, друзья, в какой провинции вашего мира я теперь нахожусь?»

«В Италии», – отвечали они. «Как, – прервал я их, – разве на Луне тоже есть Италия?» Я еще совершенно не успел обдумать случившееся со мной происшествие, но, еще сам того не замечая, говорил с ними по-итальянски, как и они со мной.

Когда я наконец окончательно был выведен из заблуждения и ничто уже не мешало мне понимать, что я вернулся на Землю, я позволил крестьянам увести меня, куда они хотели. Но не успел я еще дойти до ближайшего селения, как все местные собаки бросились на меня, и если бы я от страха не спасся в дом, где я накрепко заперся от них, я был бы растерзан.

Четверть часа спустя, пока я отдыхал в этом помещении, вокруг дома устроили целый шабаш собаки чуть ли не со всего королевства; начиная от болонок и до догов они выли с таким бешенством, как будто праздновали годовщину своего первого предка.

Это происшествие чрезвычайно удивило всех, кто был этому свидетелем, но как только я оторвался от своих мечтаний и сосредоточил свои мысли на этом обстоятельстве, я тотчас же подумал, что остервенение этих животных против меня вызвано тем, что я появился с Луны, ибо, говорил я сам себе, так как они привыкли лаять на Луну за ту боль, которую она им издали причиняет, они, конечно, хотели броситься на меня, потому что от меня пахнет Луной, а этот запах их раздражает.

Чтобы выветрить этот дурной запах, я совершенно голый уселся на террасе, на самом солнце. Я просидел так часа четыре или пять, после чего сошел вниз, и собаки, не чувствуя более того запаха, который сделал меня их врагом, разошлись каждая восвояси.

В порту я справился о том, когда отплывает корабль во Францию, а с той минуты как я сел на него, все мои мысли были исключительно заняты воспоминаниями о тех чудесах, которые я видел во время своего путешествия. Я восхищался тем промыслом божиим, который удалил этих людей, по природе неверующих, в такое место, где бы они не могли развратить избранных им, и который наказал их за их самодовольство и гордость, предоставив их самим себе. Поэтому я не сомневаюсь в том, что он до сих пор не послал к ним с проповедью евангелия, потому что он знал, что они употребят его во зло и что это лишь усугубит кару, которая постигнет их на том свете.

Загрузка...