Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2017, №1
Анна Тугарева Иншалла Чеченский дневник
Анна Альбертовна Тугарева родилась в 1970 году. Окончила ЕГТИ по специальности «актер театра драмы и кино», мастерская В.И.Анисимова (2002), а также СПбГУКиТ, факультет экранных искусств, сценарное отделение, мастерская Ю.Н.Клепикова (2010). Работала в театрах Петропавловска-Камчатского, Армавира, Омска, Новосибирска, Екатеринбурга. Автор киносценария «Письма к жене» («Искусство кино» № 6, 2013 г.), монопьесы «Натурщица» («Знамя», № 7, 2014). Живет в Санкт-Петербурге. В «ДН» печатается впервые.
Иншала (1)
Жизнь пролетела, как в ярости захлопнутая дверь.
Столетний горец
Сирота
Не презирайте слабого детеныша. Им может оказаться детеныш льва.
Хаджи Рахим аль Багдади(2)
Ветер идет стеной. Что унесло — то пропало. Догонять нельзя — поднимет тебя вместе с ветром, песком засыплет. Искать негде. Всё.
Один люли
Они потеряли меня, эти люли. Есть такой народ в Средней Азии. Их всегда можно найти в туркменской степи, где еще нет снега. Если, конечно, поторопиться, пока ветер не поднял их пестрые юбки, юрты, тюрбаны, чтобы дать им осесть в безымянных песках, где снега уже не будет.
Почему-то я должен был дни и ночи шагать с этими исполинами пеших дорог. Наверное, чтоб неокрепшие детские стопы мои навсегда впитали кочевье как прививку. Старики говорили, люли не имеет ничего позади себя. Он везде чужой. Одинокий отшельник без родины и флага. Скиталец. Так я узнал, что я люли. Мне было неизвестно, где и когда я родился. Запомнили, кукуруза была уже желтой — а это от августа до февраля. Кукурузы же в Азии было много — где именно пожелтела моя, не мог бы сказать теперь никто. Страна праздновала что-то очень советское, выпустили тогда же новый железный рубль — я отличал его от остальных, как своего близнеца. Матери своей я не помню. Слышал от кого-то, что зарыть ее пришлось с одним открытым глазом — никак не могли опустить веко. Уходя, она оставила после себя детей, младшим из которых был я. С тех пор я знал — мать приглядывает за мной, только очень тихо. И от этого становилось покойно и тепло на душе. Зато меня никогда не трепали по пустякам, как доставалось соседским мальчишкам от их шумных матерей, докучных теток и ворчливых старух. Правда, иногда меня ругали на незнакомом языке. Я не мог бы перевести ни слова, но почему-то был уверен, что все понимаю. Так я узнал, что, наверное, не совсем люли. Говорили, что где-то на Кавказе у меня есть отец. Женщины цокали языками и закатывали глаза, когда вспоминали о нем. Но тут же разговор уходил о других его женах и множестве их спиногрызов, лишним из которых был я. Это все, что было известно. Но даже не знай о себе и того или же знай в точности все по часам, я не сумел бы распорядиться своей судьбой иначе — кровь рода произвольно двигала каждым моим шагом.
Иногда мне везло, и тогда я мог целый день покачиваться между верблюжьими горбами, ухватившись за жесткую шерсть. А пока меня долго вели за руку, не очень-то считаясь с моим ростом, и от этого больно тянуло под мышкой. Из одежды на мне были майка и трусы. Круглый год. Не удивлюсь, если в этом костюме я появился на свет — с непременными двумя дырками на заднице от многократного присаживания где ни попадя. Перед глазами рябило от мелькающих ног людей, верблюдов, ослов. Скрипели повозки. Сквозь всю суету перехода я выхватил обрывок разговора.
— Надо что-то делать с нашим рыжим, а то на границе могут возникнуть проблемы. Там много урусов. Начнут донимать, откуда у вас светленький.
Я догадался, что разговор обо мне, но не придал ему значения. Туркменское солнце морило голову и жгло пятки. Как созревший орех, от жара лопался с треском камень.
Пустынные бури всегда надувают целые барханы песчаной пыли. Она собирается повсюду в соблазнительные рыжеватые бугорки, образуя целые острова на зыбучей глади песка, — до свежих ветров. Я заметил, если с размаху топнуть по самой макушке такой пыльной горки, она с легким хлопком рассыпается фонтаном, засыпав тебе ногу теплым и мягким. Я давно уже задумал при первой возможности высвободить руку, чтобы непременно взорвать каждый манящий вулкан из тех, что мы непростительно оставляли в стороне. Смутно помню, что мне показали вдалеке какие-то подвижные точки, сказали, что там мои братья и разжали пальцы. В мгновение ока я оказался предоставлен себе. «Пыщ, пыщ, пыщььь» — разлетались из-под моей ярой ступни брызги пыли. «Пыщ! Тыщщ! Ты-дыщ-тыщ! Бдыщщщ!» Каждая новая горсть пыли под ногами становилась целью на поражение, а легкость победы увлекала завоевателя все дальше и дальше. Не представляю, сколько вражеских точек мне удалось подорвать, прежде чем я остолбенел перед собственной тенью. Ноги моего двойника-великана вытянулись к горизонту. Я вздрогнул и только теперь вспомнил о крепкой надежной руке, волочившей меня через пустыню, едва не отрывая моих ног от земли. Вокруг не было ни души. Солнце за моей спиной стремительно утекало в пески. Я побежал в ту сторону, куда, мне казалось, ушли люли. Затем в другую, где оставались братья. Я кричал и плакал. Мне никто не ответил. Волной вечернего ветра подхватило невесомое облако верблюжьей колючки и с легким шорохом уносило от глаз. А вот и оно исчезло в золотистых складках пустыни.
— А-ха-ха-хаха, аха-хаха-ха…. — высоко над головой прохохотала стая журавлей, и все стихло. Пески поглотили все звуки. Жуть обняла меня. Я знал, что должен идти, и знал также, что волен идти в любую сторону — но и трижды повернув обратно, я не был уверен, что приду куда-нибудь. Так я узнал, что и свободы бывает слишком много.
Я опух от слез и выдохся от крика. Страх кончился. Подступила усталость. Воздух стремительно остывал. Ребристые дюны темнели, сглаживая острые тени. Разумная часть моего существа требовала позаботиться о ночлеге. Почему-то я знал, что согретая за день пыль не успеет остыть до утра. Поспешно и деловито я нагреб из нее внушительный холм себе по росту в твердом убеждении, что эта постель сумеет защитить меня от ночной стужи. С проворством зверька я забрался в ее мягкую нежную утробу. Было тепло и уютно. Мать приглядывала одним глазом, а значит, можно было спокойно спать, подложив локоть под ухо. Но, засыпая, я знал, что никогда больше не захочу быть маленьким.
Один мусульманин пришел к своей угасающей матери и спросил:
— Чем окупить могу все, что ты сделала для меня, матушка? Чем оплачу животворное молоко твое, бессонные ночи и проплаканные глаза?
— У меня есть давняя мечта, — отвечала мать. — Дни мои сочтены, а я никогда не была на Хадже. Возьми меня на плечо и ступай в Мекку. Да поможет тебе Аллах!
Добродетельный сын повиновался. За девять месяцев до Хаджа он посадил на плечо свою матушку и отправился на Святое Место. Дорога легла сквозь стиснутые зубы и пропиталась соленым потом. Волею Всемогущего остались позади пустыни и горы, ожоги морозов и зноя, секущие ветры и жало скорпиона. И когда, наконец, сын опустил перед Каабой иссохшее тело матери, он осмелился заговорить:
— Ну, теперь ты, матушка, довольна?
— И часа не окупил ты, сынок, из тех девяти месяцев, что я носила тебя под сердцем.
Мне всегда казалось, что на всей круглой земле один я знаю цену этим словам.
Проснулся я взрослым.
… И еще не открыв глаз, знал, что на меня смотрят. Шагах в десяти от меня фыркнула лошадь. Сквозь ресницы я разглядел угрожающе-гигантские копыта. Они то и дело выбивали из песка пыль и все же не трогались с места. Хотелось окончательно проснуться, но шелохнуться я пока не отваживался. Тут конь над моей головой ржанул что есть мочи и встал на дыбы. Мигом разлепились глаза, я поднял голову, отплевываясь от пыли, и стал вылезать из своего ночного убежища. Только теперь я заметил наездника, едва смирявшего взволнованного своего скакуна. В седле был немолодой киргиз с глазами, слезящимися от песчаных ветров. Тревожно разглядывая меня в упор, он шептал молитву. В глазах его играл неподдельный страх. Напряженно и громко он о чем-то спросил меня на своем языке — я сумел разобрать слово «шайтан». Немудрено, что оба они приняли меня за маленького шайтана — пыль покрыла меня «шерстью» от пяток до ушей. Киргиз спешился, но все еще не торопился подойти. Он повторил свой вопрос, уже спокойней и мягче. Я не отвечал ни звуком. Тогда осмелела лошадь и с любопытством двинулась навстречу, похоже, признав во мне человеческое существо. Я в ужасе замер, наблюдая, как огромное животное склонило гнедую морду, чтобы обнюхать меня. Я чувствовал щекой жаркий выдох мощных влажных ноздрей. Несколько раз кобылица лизнула мою колючую макушку и, храпнув напоследок, отошла в сторону, потеряв ко мне всякий интерес. Киргиз догадался предложить мне воды. Я сделал из фляжки глоток и закашлялся — пересохшее горло не верило живительной влаге. Мужчина подбодрил меня, уговаривая глотать не жалея. Я выпил всю его воду. Он посадил меня в седло впереди себя, и мы двинулись в путь. Всю дорогу всадник тщетно пытался разговорить меня. Я не понимал ни слова, чувствовал себя виноватым, шелковистая грива хлестала в лицо — и от этого плакать хотелось еще сильнее. Вскоре россыпью утлых кибиток показался кишлак. Меня подстерегали новые испытания. На лошадином загорбке я был доставлен к бедному жилищу, откуда вытекла гурьба ребятишек и где должна была решиться моя судьба. Не похоже было, чтобы хозяйка обрадовалась моему появлению. С нескрываемой досадой она разглядывала подкидыша как неугодную вещь и говорила все громче и напористее. Раздражение женщины росло тем сильнее, чем спокойнее и тверже отвечал ей немногословный муж. Металл в ее голосе явно говорил в пользу того, что киргиз тащит в дом всякую нечисть и что-де прокормить бы своих. При этом она хватала за шиворот рассыпавшихся отпрысков, как бы желая напомнить недотепному отцу о голодном желудке каждого из них. В довершение мысли она звонко ударила ногой по пустому казану, выставленному на солнце для просушки. Казан отгудел, и все стихло. Я зажмурился и желал одного, чтобы мне было отказано в приюте. Но киргиз, видимо, стоял на своем. Он положил мне руку на голову и снова спросил о чем-то, заглядывая в глаза.
— Да нет. Смотри, он рыжий. Ты русский, что ли? — Спросила вдруг женщина на русском.
Я насупился еще сильнее.
— Какой он русский… А хотя… На туркмена ты не похож, — глухо пробормотал киргиз на туркменском — и вдруг все скопившиеся от страха и горя слова тесниной пошли из моего горла. Я говорил и плакал о караване, о пыльных кочках, о том, что солнце садилось, а люлей нигде не было, что было темно и страшно, что они, наверное, ищут теперь меня, а я потерялся, но я их обязательно догоню, вот только разузнать бы, куда они ушли так быстро… Женщина мигом нырнула в юрту и вернулась с лепешкой и влажными глазами. Я съел лепешку. Прямо у юрты развели огонь и согрели воды, чтобы отмыть меня. Горячую воду с пузырьками тут же разбавляли холодной и из ковшика поливали мне на голову.
— Паспорт мой хорошенько, — подсказывал киргиз и бросал через плечо жене:
— Ты говоришь, русский. Ты что не видишь, у мальчишки буян обрезанный.
Сюнет(3) … Знакомые слова мягко ложились на слух. Вода нежно лилась по спине, струилась по лицу, щекотала уши, закрывала глаза… Когда меня обтирали насухо, я уже спал.
Мне объяснили, что караван мой ушел на Памир пережидать зиму и запасаться мясом, что мне его не догнать и что лучшим для меня будет остаться пока здесь, в семействе Алиш и Айи, вместе с другими детьми приносить мелкую пользу по хозяйству. С утра же меня снарядили в школу, облачив в старые одежды моих новых братьев. Школа не прижилась ко мне. Я с радостью бы принял ее, даром что ни бельмеса не догонял на киргизском. Да и сама утренняя дорога туда до бровей наполняла тебя важностью взрослого человека. Загвоздка оказалась в возвращении оттуда. Пока мы все вместе — трое моих братьев и сестра, кто старше, кто младше, вываливались из школы — играя, дразня, обгоняя друг друга, все было прекрасно. Но стоило нам, вернувшись домой, сбросить башмаки на пороге, как дети Алиш и Айи с визгом повисали на шее у матери, а та каждого прижимала к груди и целовала в макушку. Я уводил глаза и оставался в стороне от обыденного праздника чужой любви. Айя замечала это, подходила с улыбкой сама и приобнимала меня за плечи — но я чуял, что посторонний, что к телу не прилипаю. Меня она обнимала не так, как своих детей, — иначе. И когда в одно не прекрасное утро местный бабай выкрикнул мне в лицо «Э, сен джетым!»(4), мне стало ясно, что руки киргизской матери, так безыскусно и просто любившие своих детей, едва коснувшись моей головы, способны были только жалеть сироту… Так я узнал, что я джетым. Теперь для каждого утра у меня появилась новая забота: я собирал камни — много камней — и, сидя в засаде, подстерегал обидчика на пути в школу. Я не завидовал ему. Меня обуревала жажда мести. Но точно кто-то вполглаза подглядывал за мною, мешая всецело, сочно отдаться ярости — ведь каждого из камней могло быть достаточно, чтобы стать последним. Я почему-то знал, что камень должен лететь низко — тогда меня накажут, но не сильно. Я не давал себе труда задуматься, на что способен камень, летящий высоко, — всем телом я ощущал опасность этой мысли и безупречно целил по ногам.
— На! Держи!! Поймай!!!
До последней гранаты держал я осаду, пока не обращал ничтожного в презренное бегство. Он кричал и падал, поднимался снова и, размазывая по лицу грязь, покидал поле битвы, грозно обещая расплату. Мне пришлось понимать по-киргизски. В другой раз он появлялся в окружении своих бабаёв(5). Снарядов у меня хватало на всех. С раннего утра я собирал тяжелые камни, рассовывая их по карманам, — так что если приходилось бежать, атакуя противника или же временно отступая, то одной рукой я должен был придерживать за резинку свои каменные штаны, иначе рисковал показаться врагу с голым задом. Борьба требовала затрат, порядком изнуряла, истощала силы, но с неколебимостью воина каждое утро, обложившись камнями, я терпеливо выжидал гяура снова и снова, пока однажды он не появился со старшим братом. Завидев меня издали, мой обидчик попятился. Я прицелился, но брат успел сделать предупреждающий знак рукой. Мишень моя пригнула голову и побежала прочь, петляя на ходу. Я знал, что камень догонит его и присел для точного броска по ногам.
— Стой ты, э!.. — брат смело зашагал в мою сторону. Камень в руке застыл. Ярость моя не имела власти над братом.
— Вот красавчик, вот молоток, — заговаривал тот меня осторожно, как строптивого верблюда, чтобы я как-нибудь не передумал.
— Ты зачем брата моего гоняешь, а, мелкий? — спросил он, подходя ближе. — Ну, давай, не тяни, вали как есть, да разбежимся, у меня физика началась-ты. Я тебя не трону. Так за что?..
— Он меня сиротой обзывал.
Брат помолчал. Я выронил камень.
Идем, вдруг говорит.
— Куда?
— Идем со мной, не бойся.
Я не боялся. Он привел меня к себе и хотел, чтобы я вошел, но я никак не давал себя уговорить, и, махнув рукой, он оставил меня стоять у входа. Тут же под навесом оказалась голубоватая машина с выпученными фонарями по бокам. Мне приходилось наблюдать издалека, как величаво проплывает она сквозь наш убогий кишлак, исчезая в облаке пыли. Теперь же она сверкала рядом и казалась доступной, как дремлющее животное в стойле. С передней крышки прямо мне в руки выпрыгивал серебристый олень, гордо выпятив грудь. Я потянулся к его рогам проверить, прочно ли они сидят, как за спиной заблеял баран. Я вздрогнул и оглянулся — барана нигде не было. Зато я увидал позади себя стену спелого винограда. Тугие гроздья теснили друг друга. Ягоды были огромными и прозрачными. Кисти свисали тяжело, как недоеное вымя. Я до того загляделся, что успел позабыть, зачем я здесь.
— Возьми, сколько сможешь съесть, — услышал я собственными ушами, как сказал виноградник. Прошло какое-то время, прежде чем я осмелел и подошел поближе. Сквозь витые виноградные прутья на меня смотрели древние глазные щели. По ту сторону густых зарослей, в тени виноградной лозы сидела старуха-киргизка и просеивала муку. Я вдруг ощутил, что передо мною то, что было всегда и никогда не могло быть иначе. Эта почтенная старая птица никогда не была молодой, но всегда сидела именно здесь, в резной тени винограда и, просеивая муку, в белом облаке пыли, дарила встречных сладкими ягодами, а заодно мудрым советом:
— Возьми, сколько сможешь съесть.
Я надолго запомнил эти слова. Уже своим детским чутьем я знал, что весят они больше, чем весь виноград разом. Я отщипнул ягоду, чарующую, как кошачий глаз, и посмотрел через нее на солнце — крупные зерна бусинами заиграли внутри. Виноградина с треском лопнула у меня на зубах, вырвавшись изо рта стремительной струйкой сока. Брызнула слюна. Захрустели косточки. Я отправлял в рот ягоду за ягодой, обливаясь пьянящим виноградным сиропом. Я уговаривал себя, что эта ягода уж точно последняя — и тут же оправдывался тем, что могу съесть еще одну. Мои липкие пальцы разжались только тогда, когда я устал жевать. Старуха улыбалась, не прерывая сева. Брат терпеливо стоял на пороге дома, не смея потревожить меня раньше срока. В руках он держал горсти конфет, настоящих, шоколадных, которых я не видал прежде.
— На, держи,— стал он рассовывать их по моим вытянутым карманам. Я пытался противиться, но не мог шевелиться: подбородок и майка были пропитаны виноградным нектаром, и, стоя с растопыренными клейкими пальцами, я чувствовал себя засахаренным истуканом, не способным к сопротивлению.
— Вот, ешь. А своему я уши надеру еще, ты не думай. Заходи — дорогу знаешь.
Снова заблеял баран и с целым шумным семейством вышел проводить меня. Скоро у меня начались рези в животе — и задним умом я догадался, что винограда во мне оказалось все-таки больше, чем я мог съесть…
Так шли мои дни. Меня переобули, заменив прежние коцы другими, снятыми с брата постарше, которого, в свой черед, переобули точно таким же образом. Так невзначай намекало о себе время. Случалось, над кишлаком тучей зависала угроза. Слух доносил, что идут люли. Тогда детям строго приказывали прятаться по домам.
— А то люли заберут вас.
До последней курицы пересчитывали киргизы свое хозяйство. Кишлак вымирал на время. Даже собаки затихали. Я один выбегал наружу, жадно всасывая пустоту улиц. Я старался не думать о том, что люли избавились от меня, чтобы забыть обо мне навсегда. Я искал их, как на чужбине ищут своих. Я ждал их отовсюду, откуда только дул ветер. Но люли проходили стороной.
И было утро, когда я проснулся раньше обыкновенного. В глубине юрты тихо, чтобы не разбудить детей, Алиш и Айя переговаривались о чем-то. Я не слышал их слов, но с уверенностью мог бы сказать, что разговор шел обо мне. От этого-то я и проснулся. Пищу готовили в то утро почему-то особенную, праздничную. Запах стряпни растекался от очага все настойчивее и гуще, радостно проникая во все щели, даже под одеяло. Наконец я стал разбирать некоторые обрывки речи, в которой не было ничего необычного, если бы не слово чечен, которое неоднократно врезалось в разговор. Непрошеным гостем оно толкалось в уши, врывалось в грудь и оседало на дне сердца как обещание подарка. Почему-то это неясное слово внушало и приятную тревогу, и долгожданный покой. Я пробовал его на вкус, смаковал, мял губами, сглатывал и вышептывал снова — по звуку выходило, будто я заговорщик. Я не спешил открывать глаза — боялся спугнуть чувство торжества и тайны, от которого бабочки в животе тихо шевелили крыльями. Мерно заскребла у порога метла — Айя выметала сор, что отменяло последние сомнения в моих догадках. Я лежал в ожидании какого-нибудь внятного знака, пинка, после которого наступит ясность и ответы придут сами собой. И вдруг, не дождавшись ни того, ни другого, вскочил на ноги и через минуту уже стоял на пустыре и смотрел вглубь дороги, откуда приходило все новое. Я не знал, сколько мне придется стоять, прищурив от солнца глаза, но ни одна сила на свете не могла бы сдвинуть меня с этого места, пока…
...Пока в сизом мареве горячего воздуха, на кривой разбитой дороге, в самом хвосте этой неподвижной мурой змеи не появилась движущаяся точка. И по мере того, как она росла, приближаясь, увеличивалось в размерах мое сердце, все труднее помещаясь в грудной клетке. Я упустил момент, когда ноги мои оторвались от земли. Заметил уже на бегу, и то потому, что забыл обуться, а дорога была каменистой. Точка становилась пятном, пятно — незнакомцем, который тоже как будто прибавил шагу. Я видел этого человека впервые, но знал его, кажется, всегда. Растопыренными локтями он прижимал к телу две огромные дыни. В руках, на плечах — ноша. В жилах моих клокотало, толкалось и прыгало, выскакивая наружу.
Я развил скорость ветра.
Я плакал, размазывая над губой юшку.
Я рухнул, не добежав пяти шагов до его башмаков.
Это потом мне стало известно, что отец искал меня…
Ветром донесло до него, что осенним кочевьем люли потеряли меня где-то в киргизских песках. В гневе он готов был истребить все племя разом, но оставил несчастных на волю Всевышнего и объявил всесоюзный розыск. Около года искали по Средней Азии бесхозного мальчика с приметами, слишком размытыми для скорого результата, поскольку отец знал обо мне немногим больше, чем я о нем. И только теперь, когда я слышал над головой взволнованный голос, не предлагавший ни одной знакомой буквы, оба мы имели все признаки, по которым безошибочно кровь призывает свое.
Так я узнал, что я чечен.
Пока отец благодарил мою киргизскую семью, я собрал на прощанье пацанов и прямо на траве делил с ними персики, халву, сахарную дыню вприкуску с лепешкой — все, что приехало в отцовской сумке. Бабаи сидели, понурившись, и редко поднимали глаза. Сколько камней я на них перевел, как не убил никого… А теперь они глотали молча кавказские лакомства и не хотели, чтобы я уезжал, есть же…
Уже следующим утром, всей пятерней ухватившись за отцовский палец, я поднимался по белой крутой лестнице. Я видел собственными глазами, как она подъехала на колесах к чудовищно длинной машине, больше похожей на акулу — с распахнутыми плавниками и высоко поднятым хвостом. Откуда-то громко заговорила женщина-невидимка. С металлическим треском в голосе она повторяла, что началась посадка на ТУ-134 и что-то еще важное, чего нельзя было разобрать из-за нарастающего гула вокруг. Конечно, я не раз видел, как маленький беззвучный червячок оставляет молочно-белый хвост высоко в небе. Взрослые указывали вверх пальцем и говорили, что это самолет, только он далеко. Но никто не предупредил меня, что самолет, который близко, имеет такое громадное туловище, острую морду и к тому же так громко рычит. Я с опаской нырнул в его открытый зев и уткнулся лбом в круглое окошко. Всем телом я задрожал вместе с ожившей машиной.
— У-у-у-у-у-у… — затрепетало мое нутро. Затем что-то оборвалось в животе.
— Не бо-о-о-о-ой-ся… — низко прогудело прямо в оглохшие уши — и я поравнялся с пуховым облаком. Когда я осмелился посмотреть вниз, то увидел огромный синий застывший лоскут с рваными краями. Я еще не знал, что это море. Отец смотрел мне в затылок. Одним глазком заглядывала с облака мать. Я чувствовал себя в безопасности. Я спал. Губы мои улыбались. Так начиналась моя новая жизнь.
12.01.2015
Отец
Отец всегда говорил мне: веди дневник.
Я ни разу не записал ни строчки. Дурак был.
Один чечен
Она была единственной женщиной, чьими поцелуями я не брезговал, даже если они оставляли на щеках мокрое. Отсюда начиналась моя память. Узбечка с косой под платком, Урусалат Ханая. Я запомнил ее сильные руки и густой раскатистый смех. Я мог убегать, вырываться, даже плакать — Урусалат была большая и всякий раз настигала меня в полтора прыжка пантеры, чтобы, вскинув на руки, прижать к пышной мягкой груди и затискать, замять, заласкать.
— Ты мой вкусный хлеб! — Чмокала она мое лицо, уши, макушку — без разбора, ясно давая понять, что и крошки невкусной у хлеба не бывает. Эта женщина помнила моих родителей. Она не говорила об этом вслух, но как только я замечал ее даже издали, почему-то чувствовал где-то рядом их обоих, мать и отца. Урусалат встречала меня так, будто я был единственным счастьем ее жизни, хотя сама растила четверых сыновей. Они были моими ангелами-заступниками. Они же и научили меня защищать себя камнем, если во время беды никого из них почему-то не окажется рядом, а потом они обязательно разберутся.
Я всегда немного опасался, что в один день запас ее женской щедрости закончится на мне — но радость Урусалат была неиссякаема. Иногда мимоходом она уносила меня в дом, чтобы играючи вымыть в тазу и, накормив чем-нибудь вкусным, отпустить на свободу. Я убегал, как из заточения, вырвавшись из ее крепких любящих рук. Это входило в условия игры. Но всегда возвращался. Я знал, что при любой погоде, при самых неотложных заботах услышу восторженный всплеск:
— Ах, ты мой вкусный хлеб!..
А теперь я смотрел в глаза женщин — и в один голос они говорили: не-не, другой живот тебя таскал, здесь его нет. Слезы набегали на глаза, и я покрепче цеплялся за отцовскую ногу, которая казалась единственной и последней опорой. Кавказские жены были страшно недовольны находкой отца и напрямик советовали ему отказаться от азиатского рта. Старшую из них, язык которой посмел озвучить эту общую волю, он избил ногами — взял грех на душу. Потом собрал меня и увез в Туркменистан.
Впервые отец оказался там лет пятнадцати. Тогда, в 44-м, вместе с родителями он делил участь полумиллиона единокровников, насильно лишенных родины. Отцу крепко запомнилось это время: немецкую фуражку боишься — он тебе конфету сует, а ваню как будешь бояться — свой же он. А ваня гранату в дом бросает — и так заходит.
— Как дела? Два часа у вас. Собирайтесь. Теплушки ждут.
Плотняком набили, кто шевелился, — и в Среднюю Азию, почти без остановок. Так только, чтобы трупы вынести да иногда воды людям плеснуть в лохань. «За пособничество фашистским оккупантам» — это для газеты. Но свои знали — Коба сводит с чеченами кавказские счеты. Азиатов пугали — людоедов везут. Те верили и обмирали. Потом присмотрелись — просто ярые мусульмане, непокорные серые волки. Женщины присмотрелись раньше других. Много воды утекло в Терек, пока горячие пески Чарджоу принимали в свое лоно чеченское семя. Только в 57-м, когда страна простила своих горных сынов и разрешила возвращение, отец увез в Грозный своих стариков, но продолжал жить на две стороны. К тому времени, как я появился на свет, он имел два высших образования, уважаемую специальность, поперечные морщины на лбу и тучу детей от нескольких жен — в Туркменистане и на Кавказе. Мусульмане говорят: один сын — нету сына, два сына — полсына, три сына — есть сын. Я был семнадцатым сыном джихангира(6). Не последним. Никого из нас отец не обделил вниманием, но ни один не принес ему так много седины и боли, как я. Все его сыновья были при матерях. Я один вырос на колготках у братьев. Вам меня не понять, и мне вам не объяснить. Это чувствовал только мой суровый отец. Ни одно горе на свете не было для него поводом плакать. Чеченцу это не подобает. Все отпущенные ему слезы он пролил на мою голову.
— Я приеду еще, боцман. Привезу подарок.
Я сразу почувствовал спиной облезлую штукатурку сарая, холодную даже при азиатском солнце. Я не мог говорить. В первый раз тогда мне отказал язык. Я только пятился от этих слов все дальше и дальше, как будто от них можно было спастись бегством. Я нащупал спиной курятник и пересчитывал позвоночником ржавые прутья. Заревел движок, и ГАЗ-24 с шашечками на капоте надолго разлучил меня с самым родным человеком на свете.
Меня уже изрядно тронула седина, а я все еще стою там, спиной у обвисшей рабицы, где раз и навсегда сломан был мой мотор. Сломан как — нет-нет перебирать надо. А с каждой новой починкой он начинает потреблять больше бензина, даже если кажется, что работает лучше. Отец возникал в моей жизни так же внезапно и ошеломляюще, как исчезал. Я никогда не умел подготовиться, как плохой боксер к хорошему апперкоту. Расставания с ним я переживал с той же остротой и силой, с какой боялся его глаз. Взглянет — мокрая тряпка вспыхнет. Я ждал его, как непозволительно ждать человека. Однажды я здорово поплатился за это.
Есть на руке такой крепеж, на котором держится пятерня. Вот это хрящеватое место — запястьем называется — с тех пор лучше всего запомнила моя детская спина. Стоило мне сблизиться с кем-то из местной шпаны и, заигравшись, ступить на его территорию, как тотчас появлялась мамаша, чтобы дружку моему срочно пора было в дом: или набивать брюхо, или учить уроки, или помогать с младшими, или играть на дудке, или тупо ложиться спать. Мне же, непонятливому, между лопаток приходился знакомый тычок тем самым запястьем, которое лучше всяких слов говорило:
«Уходи. Не мешай. Ты сирота. Ты беспризорный. Ты моего сына плохому научишь».
Так я узнал, что я чужак.
С таким багажом начинаешь видеть все по-другому. И когда курица впервые цыплят своих к общей кормушке выводит, где зерна навалом, на весь курятник, но стоит одному маленькому, желтенькому, неотличимо такому же, но отбившемуся от другой матери, клюнуть зернышко, ты один замечаешь, как ястребом налетает отгонять его разъяренная несушка. С тех пор в каждой женщине я боялся угадать курицу.
Школа никогда не умела приручить во мне ощерившегося волчонка, потерявшего стаю. Вздыбленной шерстью я защищал свою обособленность в любом хоре. Даже если хор отправлялся на бесплатный обед за молочно-рисовой кашей, я выбивался из шеренги и не завидовал никому, кто бы в этот момент вздумал взять меня за руку. От одного вида расчески я всегда чухал галопом. Прилизать, приладить, пригладить меня как надо было нельзя.
— Ишь какой выискался! — говорила завуч. Я не понимал этого слова, но почему-то мне было неприятно. Я не хотел, чтоб это было обо мне и бил стекла директорской.
— Спелый огурец, — говорили обо мне старики.
— Он созрел раньше времени. У него не было выбора.
У меня не было выбора. Время торопило меня поскорее примерить шкуру взрослого волка, чей инстинкт выживания неминуемо приводил на тропу охоты.
Я успел заметить, что люди очень отличаются друг от друга. Это легко было обнаружить хотя бы по тому, как по-разному наша училка разговаривала с учениками в одинаковой форме. Тогда я стал обращать внимание на их родителей, которые по-разному разговаривали с нашей училкой, и очень быстро догадался о чем-то таком, что делало эту разницу ощутимой. Этим «что-то» оказались деньги. Они меняли людям голос, походку, осанку, взгляд — не только одежду и завтрак в портфеле. Невидимо они предлагали своему владельцу какие-то особые права, вроде пропуска в военный санаторий. И несмотря на всеобщее равенство и братство, похоже, они одни и дарили уверенность в завтрашнем дне. Но пока было неизвестно, каким способом эти всесильные бумаги достаются взрослым, я должен был получить их другим путем.
Первой своей жертвой я выбрал круглолицего сынка туркменского бая.
— Деньги есть? — Не виляя, приступил я к делу, преградив ему дорогу из школы.
— Вот. Два десюлика, четыре пятака. Сорок копеек. Хватит?
— Все что ли?
— Щас…— Чуть помявшись, маленький бай вытряхнул из ранца школьную свою дребедень. Со дна тяжело выкатился железный рубль.
— Юбилейный, — с гордостью протянул он монету.
— А, 50 лет Октября… Мой однолетка. Годится.
На лицевой стороне рубля Ильич прямо указывал путь к светлому будущему. Нам это подходило.
— Пойдем. — Я помог ему застегнуть плотный ранец.
— Куда?
— В кино. Мультики любишь? «Ну, погоди!»
— А домой? — Он уже бежал за мной следом.
— Домой не успеешь, что ли?
На ходу мы съели по пломбиру, выпили лимонаду за три копейки — настроение набирало обороты. Мультиков уже не было, зато мы посмотрели про золото Маккенны, а на обратном пути заглянули в чайхану и от пуза накачались дымящимся лагманом. Маленький бай был мой.
— Завтра деньги бумажные цепляй — в зоопарк пойдем. Отцу скажешь — смотри, не жалуйся.
— Не-не, принесу. Я знаю, где брать.
Тащить меня на аркане в школу не сулило моим братьям ни радости, ни славы. Зато пренебречь этой повинностью гарантировало при случае молчание отца, холодное и опасное, как булат горца. А потому старшие договаривались, как разделить между собой неизбежную обузу, чтоб никому не обидно было. И каждый в очередь находил свои ухищрения, чтобы сдвинуть с места упрямого ишака, каким я становился всякое утро, когда касалось школы. Один готов был купить мне по пути семечек, другой обещал прокатить на своем велосипеде, старший же убеждал, что я должен хотя бы научиться считать до десяти. И не сговариваясь, мы поддерживали игру в строптивого осла и терпеливых пастухов, в чьи обязанности входила доставка меня до школы. В школе же мы разбегались по классам, и на этом воля моих проводников теряла силу. Книжному знанию я предпочитал то образование, в котором нуждался мой охотничий нюх.
— Принес? — спросил я подбежавшего после уроков ручного бая.
— Принес! — Чуть не завилял тот хвостом. Доверчиво, радостно он протянул новенькую режущую купюру, большую и зеленую. На ней тоже красовалась лысина Ильича. Я никогда не держал раньше таких денег, и о том, что это не просто деньги, а деньги большие, я сумел догадаться только по разряду тока, шарахнувшего мне в ладонь. Машинально зыркнув по сторонам, я немедленно перепрятал вождя в свой карман, дважды проверив, не там ли сифонит дырка. Сердце мое колотилось, как после футбола. Что-то подсказывало, что бумага потребует хитрости и даже опасности, прежде чем даст себя выдоить. Это не железный рубль в чайхане. Это…
Сообщника я оставил стоять у булочной, на случай бегства.
— Тетенька, отец просил передать, что нужна булка белого и много мелких. Во-он он, на углу, знакомого встретил.
Продавщица потрепала полтинник на ощупь, посмотрела на просвет окна, а затем ловкими шуршащими движениями отсчитала сдачу и вместе с горой мелочи протянула мне батон. Я вынырнул из магазина, как из пожара за миг до обвала крыши. В этот день мы никуда не пошли — слишком рискованно было таскать на себе столько денег, что ими хватило бы украсить новогоднюю елку. Главное, что сработало. Я знал, где берут деньги и что с ними делать. Оставалось придумать, где их следует прятать. Мысль работала лихорадочно, но безотказно. Я надломил пополам свежий хлеб и, вынув из сердцевины немного мякушки, заложил внутрь всю сдачу с мелочью.
— Теперь это наш клад, — показал я баю самую дорогую булку Туркменистана. — Приходи завтра. Приводи апачей. Будем кататься на чертовом колесе и лопать мандарины.
А пока следовало залечь в логово и припрятать добычу. Завтрашний день обещал себя прокормить, а сегодня не было ничего вкуснее ароматного
мякиша — из самых недр дышащего хлеба.
…А назавтра уже понеслось. Система заработала без сбоев. Сытые сынки стояли в очередь преподнести мне долю от семейных сбережений. Таскали из зашитых чулок, как крысята, — внаглую, при свете дня. Я знал теперь все дома, где охотнее всего загуливал дедушка Ленин. Ни счета, ни стыда, ни запаха не знали их разноцветные фантики. Одной такой бумаги было бы вдоволь, чтоб месяц кормить семью голодранцев, а ни одного бая ни разу не трухануло от недостачи. Уж как там причесывали их послушные отпрыски! Что делать, если им не хватало воображения разменять большие деньги на маленькие удовольствия. Я больше не боялся электрических бумажек, а они льнули ко мне, как осы к дыне. Я не жадничал — мои поставщики не знали ни в чем отказа. Но стоило все копейки, и денег все равно оставалось слишком много.
Я чувствовал в себе укротителя дикого зверя и заклинателя змей.
Я управлял водяными знаками, как хороводом дрессированных шавок.
Я презирал их.
Я терял им цену.
Я смеялся над ними.
Я плевал им в харю.
Они же видели в этом только знак моей силы и продолжали устилать мне путь. Они еще возьмут реванш, чтобы сполна отыграться. Но это будет когда еще… А пока я продолжал смотреть мультики у соседей, хотя каждый день мог бы покупать по телевизору. Но ведь нельзя было принести домой и рубля — сразу всему конец. Я страдал до болезни, когда мой старший брат метался в отчаянных поисках денег, но так и не смог уехать к любимой девушке, с которой был разлучен. Какая-то пара кремлевок и тогда решала чужие судьбы. Я готов был бросить к его ногам весь общак — только бы они встретились… Но — удержался. Закон засады велел не высовывать носа. К ночи меня вырвало от напряжения — и я стал крепче стали. А пока только:
— Где взял?
— Угостили. Держи!
Вот и весь спрос. Голыми руками было меня не взять.
Твоя добыча всегда привлекает других хищников — не захочешь ли ты ею поделиться. Я не выходил из дому, если трусняковой резинкой у меня не было подвернуто червонца или хотя бы пятерки. И, конечно, моя состоятельность не могла оставаться незамеченной. Косясь на мои дорогие трусы, ко мне подкатил долговязый парень.
— Драться умеешь?
— Ну…
— А так? — Он протянул измусоленную книгу, на обложке которой один из борцов легко, без напряжения, держал противника вниз головой.
Так я не умел.
— Не ссы. Пойдем — научу. Это просто. Для начала надо уметь подготовить противника к броску. — Начал он по пути, перелистывая рисунки.
— Ну, вот, например, мы с тобой в стойке, да? Левой рукой ты делаешь сковывающий захват, а правой хватаешь противника за левую подмышку. Хватай, давай. В тот момент, когда противник, я, то есть, буду становиться на правую ногу, делаешь небольшой шаг левой ногой назад и сильный рывок левой рукой вниз и на себя влево, а правой рукой — на себя влево и вверх.
Наверное, я сделал что-то неправильно, потому что тут же оказался на земле, а из тайника вылетели трубочкой свернутые купюры.
— Ну, ничего, сразу ни у кого не получается, — утешал меня «тренер», поднимая мои бумажки. — А что это у тебя, дай зыбануть… Ой, так это ж ненастоящие, давай я их себе возьму, а тебе завтра настоящие принесу.
— Не, не дам, мне самому нужно.
— Ну, тогда учить не буду — так и будешь землю носом рыть.
— Ну, тогда возьми одну. — Я пожертвовал пятеркой на урок по боевому искусству — уж так хотелось поднять своего противника вверх ногами, как учила обложка.
— Смотри, где ты ошибся. Ты рванул, а я тебе блок раз — и ты на земле. Рывок должен быть сделан, я не придумываю, тут написано — «в направлении продолжения линии между ступнями противника, причем правое плечо мое должно направляться под углом 45 градусов вниз, а левое под тем же углом, только»…
— Ты его не слушай! — Вынырнул другой. — Нечего там ювелирничать. Не надо ничего этого: стойка, захват… Какой там блок! Выскочил — и кромсай! За волосы и к земле! Сразу атакуй! Мордой об камень! На! На!! На!!!
Трубочка быстро разошлась. Думаю, я был единственным учеником в Союзе, который платил за уроки. И это были именно те уроки, которые еще не раз пригодятся мне…
Земля проглотила отца так давно, что я начал походить на него рисунком морщин. Но до сих пор меня настигает эхо его сердца. Оказывается, отец не уставал повторять старшим братьям:
— За боцманом хорошенько смотрите. Берегите его. От властей стороните.
Таково было его завещание. До меня докатилось оно сегодня, спустя тридцать с лишним лет. Посмертная отцовская забота пришла из Туркменистана, из райского ада моего детства, где и теперь кто-то живет в ношеной майке, мечтая поскорее стать взрослым. Звонил четвертый сын джихангира, Аргун, что значит «скакун». Принес печальную весть: девяноста семи лет от роду умерла старшая сестра отца, нашего деда второй жены дочь. Мы не видимся с братом годами, но могли бы до утра молчать в трубку, безошибочно улавливая морзянку крови. И когда он снимает там с урожая первый персик, за тысячи километров здесь я вынимаю марочку, чтобы промокнуть с пальцев клейкий ароматный сок. Теперь его сынишка пугает мною своих обидчиков.
— У меня на Кавказе есть дядя, он тебя вы...
А тогда Аргун остро нуждался в деньгах, и как ни дорог был ему собранный по рычажку и винтику велик, пришло время обменять его на рубли. Он продал мне коня — в придачу к честному слову, что никто не узнает о моих капиталах. И я стал братом ветру. Притяжение земли больше не довлело надо мной. Всякая минута, когда я вынужден был перемещаться пешком, становилась теперь лишней и досадной, как холостой патрон. Я чувствовал себя лихим наездником, для которого исчезли препятствия и границы.
В тот день я как нарочно покинул школу раньше обычного. Железный ахалтекинец успел унести меня слишком далеко от дома, когда донесло суховеем, что приехал отец. Колеса мои полетели, не касаясь трассы. Горячей пылью обдавали меня груженые фургоны, снося, как былинку, в сторону. Я караванил, как одержимый. Режущим вжжжиком пронзали грудь встречные и попутные чудовища, но мысль об опасности не успевала врезаться в мою скоростную волну.
Я не знал, что отец вышел навстречу.
Я не знал, что, завидев на взрослой дороге беззащитное насекомое на двух колесах, он остолбенел и не сделал больше ни шагу.
Я не знал, сколько проводов перегорело в нем, пока он стоял на обочине и взглядом отбрасывал обгонявшие меня грузовики.
Я не мог дышать от изнеможения, когда повернул педали на тормоз и спешился. Загнанный конь рухнул мне под ноги. Отец молча ждал, пока я переведу дыхание. Пот с моей головы капал на дорожную пыль. Я был рад до немоты и, было бы можно, заскулил бы щенком у молочного брюха. И вдруг…
— Таарррхх! — говорят в моем народе, когда не могут описать взрыв. Мне прилетел сильный короткий удар под лопатку. Любимая отцовская ладонь, которую я готов был целовать от счастья, как бич небесный, опустилась мне на спину. Отец приподнял велосипед за руль, забинтованный изолентой, и, не оглядываясь, молча поволок его в сторону дома, как ведут за шиворот сильно провинившегося плохиша. Я плелся следом и беззвучно ронял слезы от обиды и боли.
— Неси топор.— Глухо приказал отец вышедшему навстречу Джебе, что означает «стрела». Седьмой брат повиновался.
— Тарххх! Тарррх!! Тааааарх!!! — Еще и еще раз обрушивался бич, превращая моего скакуна в груду лома. Я видел это ушами, потому что глаза я плотно закрыл ладонями. Когда же руки мои упали, отец тихо плакал.
— Когда ты Туркменистан покидал, в Чарджоу последнего верблюда зарезали проводы тебе учинить — только бы ты не передумал. — Еще напомнит мне об этом времени Аскер, что значит «солдат», старший сын джихангира.
Слава Аллаху, отец никогда не узнал сотой доли моих заслуг — ему довольно было того, что он видел и чуял. С этого дня он больше никому не мог доверить рисковое опекунство над оболтусом и шалопаем. И принеся в жертву моего стального жеребца, я получил в наказание награду:
— Собирайся. Будешь жить со мной. На Кавказе.
Так, грозным приговором отца, я снова очутился в Грозном. И как форель на нерест, ломая хребет, идет по горной реке вверх, к истоку, туда, где из мизерной икринки она стала рыбой, так буду я вновь и вновь возвращаться на родину своих предков — верхом ли, небом, водой ли, за рулем или на паровозе, со щитом или на щите… Или во сне, как теперь все чаще. Но это «теперь» будет когда еще…
А пока отец мой считал за благо отдать меня в русскую школу, где учились все его сыновья. При моей тяге к обучению это было сильно против шерсти, но отец настаивал на русской разговорной речи.
— Учите язык, черти, — иначе в этой огромной русской стране вас никто не услышит.
И если кто-то из умников смел возражать, дескать, пусть русские сами учат язык вайнахов(7), чтобы нас понимать, устало отвечал:
— Вы со своим языком дальше Волгограда не уедете. У шлагбаума жить останетесь.
Русский же давался мне только в его запрещенных глаголах, и то связки слов ради. Раствор есть же: цемент, песок — кладка когда катит… Конечно, мусульманин не должен сорить скверными словами, особенно в гневе — так могут сгореть все его добрые дела. Но я человек грешный, а Аллах всемилостив — и потому все еще держит меня на земле для чего-то. Одним словом, мои упражнения в языке не сумела оценить школа. Русский давала нам классуха. Наша неприязнь друг к другу была взаимной и устойчивой. Мое появление в классе в обвисших на коленях трико она приняла как личное оскорбление, которое пыталась смыть с себя доступным ей одной способом. Если она возвращала после проверки тетрадь, с первого взгляда было ясно, кто в нашем поединке ведет: мои синие каракули не умели занять столько линованного места, сколько залито было ее красными чернилами, да еще с неизменной фигурной двойкой в оконцовке. Она писала неутомимо, яростно и беспощадно, отстаивая так свою неоспоримую победу. Победа же означала избавление от такого истукана, как новенький нохча(8) с туркменскими приливами, который, по ее мнению, и смотреть не умел по-русски. В один день — наверное, когда кончились ее красные чернила, она догадалась пригласить в школу отца.
— А портфель ты оставишь в классе. Пусть его отец заберет.
Я ощутил между лопатками знакомую выдавливающую силу запястья. И тут русский впервые пришел не подвести меня.
— Идитына! — завопил я. — Делать отцу нечего! Он маму твоей мамы трепал! А портфель я тебе на день рожденья дарю! Сама учись, сука! — И все в стихах — до самого восклицательного знака хлопнувшей за мной двери. Это и был мой последний звонок.
Оттуда вела одна дорога — на площадь «Минутка». Там происходило все самое значимое в жизни Чечни и ее народа. Там был автовокзал, откуда ходили междугородние рейсы. Я выбирал глазом невредного водилу и начинал тереть шкуру.
— Тебе куда? — Должен был рано или поздно спросить он.
— А куда повезешь?
— Хы… До Ханкалы, пойдет?
— А обратно когда будем? — Я четко рассчитывал время, чтобы вернуться домой не позже, чем братья из школы. И на переднем сиденье рядом с курящим шофером я объездил весь Кавказ. В открытое боковое окно врывался ветер и не давал скучать во весь наш путь, полный неизвестности и пьянящего простора. Там, в водительской кабине, я подтянул русский, правда, без падежей, в виде «есенина» — если надо было объясниться коротко, ясно и крепко. Оттуда берет начало моя взрослая биография, моя именная пухнущая папка «Личное дело №...».
На маршруте Грозный — Гудермес мою бесхозность заметили серьезные люди. Они-то уж основательно распорядились моим образованием, положив конец кочевым каникулам. Я подходил им со всех щелей. Я был дерзок, неудержим, летал над землей, а кубатурил не хуже вашего Кутузова. Надо же, таблицу во сне увидел, до сих пор по ней все живут. Не Кутузов, а кто там зимой в одних штанах в Петербург шлепал с кучерявой головой.
Так я пошел в пираты. Личный состав экипажа состоял из бывших зэков. Тотчас я был окружен пристальным вниманием и чуть не семейной опекой. Курить мне было строго запрещено по малолетству. К распитию меня не приглашали, хоть я без того имел к тому врожденное отторжение. К азартным играм допускали неохотно — так разве, чтобы не фраернуться в приличных кругах, в секу, на деньги. Единственное, к чему прививалось уважение, это ремесло, чистая работа. Юнгу приодели, прикормили и взяли в доляну.
Время назначалось без изменений: между двумя и тремя часами дня. Я стучал в указанную мне дверь. Ждал. Стучал громче. Снова ждал. Стучал смело — и, если дверь молчала, я со всех ног бежал сообщить об этом друзьям. А дальше вступали в силу фомка и ловкость рук. Впрочем, от самого шмона я был избавлен. Чаще всего я оставался на шухере, пока дежурившая во дворе желтая шестерка не увозила добычу. А назавтра в привокзальном кафе «Забегайка» меня ожидала доля. И новая дверь. За дело мне никогда не платили меньше ста рублей, а больше случалось. Я продолжал притягивать деньги и плыл по течению, куда прикажет ветер.
Однажды дверь все же открылась. На пороге стоял зрелый акинец(9), крепкий и не очень-то дружелюбный. «Нну?» — Говорили его сомкнутые губы и холодные глаза.
— Салам алейкум! — Дрогнул мой голос.
Акинец безмолвствовал.
— Мне… Я… Меня просили, — замямлил я. — Просили спросить Рахмета. Он дома?
Акинец не удостоил меня и звуком. Дверь захлопнулась на английский замок. Задвинулась щеколда. Я просигналил атас, но с этого дня в кадыке моем засел осадок. Без всяких указаний я устроил засаду, выслеживая оскорбительную жертву. Квартира, как назло, изо дня в день оживала шумами. Мне даже не приходилось тревожить дверь — я слышал в глубине жилища то едва различимые голоса, то звуки посуды, которые были со мной заодно. Это было уже не работой, а делом чести, а то и вдохновеньем. Я должен был наказать глухонемого хама, не ответившего на мой салам. Я смог бы отличить его лицо среди пчелиного роя, случись ему стать пчелой — и однажды встретил акинца на рынке. Он разговаривал с пожилой женщиной и не торопился — это все, что я успел заметить. Пулей я оказался у заветной двери. Стучал. Ждал. Стучал громче. Снова ждал. И наконец, стучал смело — и не получил ответа. Сквозняком я ворвался в шалман, где всегда находился кто-нибудь для связи.
— В 23-й у ипподрома пусто, — прохрипел я едва живой.
Квартира была незамедлительно очищена от лишних сбережений. В тот раз я даже отказался от доли.
Отец подождал, пока я выйду из-за стола. Когда человек кушает, его и змея не кусает.
— Подойди ко мне, — тихо позвал он. Я повиновался ему, хотя ноги повиновались мне плохо.
— Как дела, боцман? В школе был?
— Был.
— Что получил?
— По русскому пару. По физре пятак. — Новость была сильно устаревшей, и оба мы знали об этом. Он погладил меня по голове и вдруг крепко зацепил мою шерсть на затылке. Так взрослые волки, почуяв опасность, перетаскивают в новое логово своих детенышей, ухватив зубами за гриву.
— Еще раз увижу на вокзале, в лес отвезу и живым зарою. Ты запомнил?
Отец не стал бы повторять этого дважды. Я запомнил. Запомнил, что он бывает иногда в «Забегайке», где больше мне появляться не стоит. Я вынужден был искать другие места. Огорчить отца я боялся не меньше, чем ослушаться его и быть зарытым в лесу. Домой я теперь возвращался всегда с опаской, в ожидании разоблачения и неминуемой казни. Но случилось другое. Почему-то все были дома, и я не успел еще никуда улизнуть от пытливого взгляда отца. Лежа на своей железной кровати, он листал бумаги, исчерканные значками и формулами. Это был самый обычный день — пока не наступила на горло эта тишина. Даже лампочку Ильича слышно стало, которая обычно бесшумно пашет. А потом женский крик, причитания…
…И время двинулось дальше. Только уже без отца. Кончился его хлеб на земле. А я снова не был готов к удару и навсегда остался в нокауте. Я долго не понимал, зачем я здесь, где будут отныне все, кроме него. Но не мог сдвинуться с места. Сколько бы я продержался в этой невесомости? Так бы и остался, как суслик в степи, на атасе стоять, если бы не случай…
В тот день я пришел раньше времени. Моя тетушка резала для гостя салат.
— Может, ты тоже поешь? Шамиль придет сейчас на обед.
И тетушке и отцу Шамиль приходился старшим братом. Он приезжал нечасто, и я всегда бывал рад человеку с отцовским носом. Я был в том возрасте, когда топка свистит постоянно, и с готовностью принял приглашение. Мы сидели напротив и ели из одной посуды. Среди скупого родственного разговора он взял со стола перец и хорошенько начернил им салат.
— Настоящий воин ест мужскую пищу. Ты не против?
— Я тоже люблю поострее, — простодушно откликнулся я и снова заработал ложкой. В миске было на троих зрелых едоков. Нас было за столом двое. Не прошло и минуты, как воину снова понадобилось подперчить пищу.
— А так? — Говорили его глаза. Салата становилось меньше, а перца все больше.
— Ничего. Пойдет, — принимал я вызов, защищаясь хлебом. Я еще не смел поверить своей подлой догадке, когда он густо поперчил салат трижды. Глотка пылала, высекая из глаз слезы. В груди закипала ярость. Человек, в чьих жилах текла отцовская кровь, выдавливал меня из-за стола. Спина моя безошибочно узнавала запястье. Дядя закашлялся и первым отложил ложку. Я же, как ни в чем не бывало, закатывал остатки, скребя по перченому дну. А затем еще насухо вымакал огненную жижу хлебной горбушкой.
— Зря ты не доел. Отличный вышел салат! — Зарядил я ему в лицо и только тогда вышел из-за стола. Многое бы я отдал, чтобы моя борода выросла теперь же, немедленно. Мне было бы что добавить. Маленькому душу поцарапаешь — он вырастет, тебе седло сломает. А пока я остановил себя в рамках почтения к старшему.
Когда земля тебя вытесняет, ты должен ее оставить. Не надо цепляться.
— Спасибо. Бывайте. Быть с добром!
Выше не лезь и на дно не падай, — говорил мне отец…
Мои крадуны отбывали новые сроки. Мне тоже не удастся миновать этой участи, но это будет когда еще…
А пока что на всех парах я летел прямиком в республику Шкид!
11.06.2015
Каменный Город
Все понемногу выталкивает на берег.
Один чужак
Чувствуешь знакомый сквозняк — значит, сейчас упадут двери.
— Всем оставаться на своих местах. Руки за голову. Раздеться до носков. Не торопиться. Спокойно.
— Просьба относиться с пониманием, да, командир? Это вы последние в этой стране убедиться хотите, что у меня нет ничего? Буяна не зацепите. Только он и есть у меня.
— Имеющиеся в карманах предметы выложить на стол.
— Э, командир, предупреждающе прошу — ногтегрызку не тронь, не отделяй меня от него, да? С Урала таскаю. Меня и в самолет с ним пускают — брат он мне третий, есть же?..
— Где первые два?
— Вот же, командир: один левый, другой правый. Третий — перочинный.
— Да кому он нужен. Шуруй, не задерживаю. Не до тебя сегодня.
— Золотые слова, командир! Редко услышишь. Почти никогда! Мое спасибо девятнадцать человек не поднимут!
— Много тебя.
— Нету. Собака ногу поднять не успеет, как тень моя растворится. Встречу — двумя руками здороваться буду!
Из твоего Каменного Города одна дорога — в Кресты. Не хочу я в Кресты. В данный момент, по крайней мере. А так… Ты права, ощутимо правильно говоришь: туз козырный не может всегда приходить. Нужно все забыть. Ни на что не надеяться. И не стыдиться лопаты. Мир-труд-май — страну подымай!
С вокзала за руль посадили, в пару со сменщиком медь возить. Пришел чистенький, опрятненький — как сын хирурга. У того пинцет таким чистым не бывал, как мои коцы. Двух месяцев хватило, чтоб обосраться. Конкретно деградировал я на этом сарае — как в горных лесах не сумеешь. Из белого только зубы и глазные яблоки остались на мне. Руки черными рытвинами пошли. Хлоркой чистил, фэри — не отмывались и не заживали раны мои. Пришел туда, где самки под лампочкой ногти красным пачкают. Пусть подшаманят, думаю. Одна испугалась, отказывается прикасаться. Вам, говорит, в больницу надо.
— Сделайте так, чтоб меня в больницу взяли, я ваш нюх трепал!
Очешуеть, с какими рогами я в Питер зарулил. Об каждый забор их точил.
Опять мотор застучал. Кольца сели, поршня надо менять, масло менять, а то и вал точить. Прокладку менять на двигателе. Фольксваген называется. Немец после капитуляции. На рембазе бы пожить ему недели три. Экономят.
— Если б меня слесарем приглашали, под брюхом этой коровы лежать, я б к вам не пришел. Водителя звали — здесь я. Эта корова дает три литра молока — тридцать человек напоить можно. Так почему же корове этой хорошего сена не дать? Э, я знаю, какую прокладку тут менять пора: между рулем и сиденьем.
— Я на таком памятнике в последний раз в Грозном ездил, после бомбежек, — лупанул в один день мой напарник. — Служил я там. Воевал немного. С пулеметом вдвоем ордена получали.
Надо было за тысячи километров уехать, чтобы в Каменном Городе, промасленными одним солидолом, с этим героем на двоих одно ведро с болтами на колесах возить. 60 патронов в минуту в братьёв моих выпускал — и даже не споткнулся.
— Фартовый я. Иногда такое отчаянье вылавливал — выбегал в самое пекло. Ни одна маслина(10) не зацепила. Девять месяцев Ханкалы — ни царапины.
В Аллаха больше, чем я, верит. И хули его не прощать. Он туда не воевать пришел. Он туда выживать пришел. Но хули не улей, пчел не соберешь. Мой Шалинский район с четырех сторон градными установками утюжил. Один снаряд гектар земли сжигает в песок. Что от дома моего остаться могло? Все ровненько. Красиво, что разминулись. Живы оба. Одно неправильно: он убил — орден Мужества, я убил — Соликамск(11). Непорядочно…
Трубил так, что на метро не успевал. Платили так, чтоб на дорогу хватало. Устал, как ишак на весеннее-полевых работах. Тоннами через кузов мой благородный металл прошел. Бензин кончился у меня. Медные трубы заглохли. Бывайте! И добра не надо, только в спину не стреляйте. Всегда веришь, что за поворотом что-то лучшее тебя поджидает.
— Дайте мне самую черную работу с самыми белыми динарами!
— Вам потребуется водительская медсправка, ее можно сделать у нас всего за две с половиной, справка от МВД, справка из ГАИ — не было ли нарушений с лишением прав, справка из ФСБ об отсутствии судимости, справка…
— Стоп, чуть не промазал поворот. Я прекращаю это заполнять. Это шутка или серьезно? Я должен писать рост, вес, размер обуви?
— Нет, не шутка. Там же написано — надо заполнять.
— Девушка, вы меня за руль посадить хотите или на ракету устраиваете? Что-то у меня пропадает охота к вам трудоустраиваться.
— Да-да, вы нам тоже не подходите — регистрация у вас, смотрю, очень свежая. Прописаны недавно. Нам это не рекомендовано.
Ну, так и я вас в белых ботасах кой-где видал! И покатила система ниппель: туда дуй — оттуда х… Сколько барьеров для дикаря, Акула, — сплошной апорт. А ты говоришь, семью шесть то же, что шестью семь. А байсангура(12) моего им не надо? Ну, ничего, прорвемся. Река сама выносит на такие места, где грести не надо.
— Все живое приветствую!
— Вы что-то хотели?
— Хотел за руль сесть. Поможете?
— Сколько вам лет?
— 45 с утра было.
— Где проживаете?
— В Каменном Городе, там же, где вы проживаю.
— Прописка совпадает с местом проживания?
— Обязательно!
— Образование?
— Самое среднее. Не хватает?
— СНИЛС? ИНН?
— Да захватил мандаты свои. Дай, думаю, проветрю, а то плесенью отдавать стали.
— Как вас зовут?
— Ну, Икрам, допустим! А так я чист, как макушка Антарктиды.
— Где родились?
— В Советском Союзе! Это решающее значение за рулем имеет?
— Вакансия закрыта пока, извините.
Ах, жизнь бекова — нас долбят, а нам некого! Ты думаешь, легко остановить ветер, Акула? Трудно остановиться ему. Даже остановился, может. Все. Стоит. Да пыль еще не осела. В любой момент в любом направлении рвануть еще может. А тут хочешь работать — лопату не дают. Это дома у себя расскажи — жопой засмеют. Эх, ваня… И Кавказ не оставляешь, и работы не даешь. Разве так можно…
— Может, тебе надо говорить хотя бы, что ты татарин?
— Ну, ты сказала. Чего надумала. Лучше работы не иметь. Но ты гриву не опускай. И кремлевкам никогда не проигрывай. И помни, не забывай: важнее человека нет ничего. А твое от тебя не уйдет. Среди ночи разбудят — приди, забери, скажут. Свое и ветром не уносит. Никогда не торопись. Торопящаяся вода до моря не доходит. Только на зебре поспеши немного — и то из уважения к водителю, который тебя пережидает.
Ох, посмотрел бы на них, когда с нуля, с голой жопой, на выживание пойдем. От светофора один квартал не сделают, как «мама» кричать будут. А я, беспонтовый, как маргарин, и на экваторе, на самой середине, х.. растаю! Хорошо иметь мешок мудрости, но еще лучше горсть терпения.
— Здравствуй-ти-те… Как дела, девчата? Юла в моем детстве так не крутилась, как голова среди вас. Можно нож точить!
Девушек насыпало, как мошкары на свет: кому карандашик поточить, кто скрепочки растерял, кому факсы-максы отправить срочно. Заходят одна за одной — а тут велосипед худой, «Кама», — а им тоже нет-нет покататься охота.
— Как же вас так запилили, что вы готовы в подсобники: подай-принеси… Это не по вас. Жена же у вас наверняка русская. Русские женщины неприхотливы. Вот у моей подруги муж семь лет не работал. Ничего, держала. Вы, как я вижу, типичный шофер. Вам здесь ловить нечего — или я напрасно в своем кресле 40 лет обивку протираю.
— А вы не хотите устроиться по спецпредложению — «муж на час»? Неправильно не подумайте. Я, например, не замужем — и всегда вызываю: вентиль заменить, кран подтянуть, гвоздик забить, полочку прикрутить там, я знаю?.. А что вы смеетесь? Мебель подвинуть… Очень советую.
Советую мне не советовать. Такие ямы не посещаем. На час — кому хвост, нам сразу по два! За час можно только заразиться. Я того всё, если ваши на библии не поклялись не дать мне здесь работы. Вечером проходил дом попа вашего — с крестом на золотой шапке. Будка сторожевая, охрана, а там, гляди, собак спустят, и света нет, и камеры везде стоят — кошмарина. И на воротах — на тяжелых цепях, на тебе — чабодза(13)! — церковь привязали на замок амбарный! От крадунов, чтоб святыни не поворовали! У кого две головы, две жопы, чтобы рука поднялась на такое. Это от христиан они так баррикадируются? А кто туда еще может зайти! Как можно храм закрыть на ночь, я их нюх топтал! Посмотреть не зайду! Сам дух напрямую с богом беседует. Не надо к ним под купола бегать руки целовать. Рубля нет — не отпоют, не зароют. Ты сделай так, чтоб последний человек сегодня не лег спать голодным! Вот тогда я за тобой пойду — хоть в мечеть, хоть в огонь. Почему этот ваш, который в церкви брызгает, об этом не думает? Скоро и нашего брызгать научит. Гяуры. А хули, если еще Пушкин ваш сказал, нутяна, немытая Россия(14)! Не вывезла Россия правды, проглотила кучерявого эфиопа. А теперь за два метра земли и мусульманин заплатить должен, когда перекинется. Да будь у него такие деньги, он не умер бы, я того всё.
— Встречался с волчарами… Идут, будто в Петербурге и дождь не идет.
— И что, у них есть для тебя работа? Должна же быть какая-то поддержка от диаспоры.
— Работы валом. Но за каждым трудоднем такие статьи вырастают, что и в тумане густом, в ситуации очень неважной видимости — сквозь лобовое стекло Соликамск просматривается. Остаток жизни ласточкой раком висеть от их работы. Двое из стаи пару шевроле под реализацию выцепили — целки, с конвейера, муха не садилась. Прямо из таксопарка выехали — и тут же фортануло им срочный заказ получить междугородний — до Москвы две машины люкс-класса! Если надо, из Улан-Батора в любое время суток шевроле закажут — волки нигде не дремлют. Ну, и пока их обратно в таксопарке дожидают, навигатор уже на Гудермес маршрут построил.
— Угнали что ли?
— Угнали как — нохча не крадун. Так, взяли прокатиться — и не вернули. Ну, конечно, это не добыча. Дома свои же тазами закидают, если они из Каменного Города на двух самокатах приедут. По пути придется еще движения наводить. Но я им не завидую. Будешь в ресторане удачу свою отмечать чаем индийским с шоколадом вприкуску, как по спине ветерок сквозанет.
— Не горчит? — Прямо в ухо тебе засадит с затыльника — самым почтительным тоном официанта. И так это скажет, что ты с первой буквы знать будешь, что он все от начала до конца видел, только дистанцию держал до сих пор. Не-не, тупить не буду, пацаны, я пас. Лучше черный хлеб на свободе, чем белый на киче. Будешь в шевиотовом костюме в луже лежать, ваня своим стокилограммовым весом, не замечаючи, на голову мимоходом наступит, спросит сверху:
— Торопитесь? Тут у нас пара вопросов накопилась — не уделите внимание?
Пачка такая — из пистолета не застрелишь. В такого магазин АКМ-а разрядить придется, чтобы только набок уложить. Таких человек пять как заскочит, да человек двадцать здание как оцепят… Будешь селедку жрать — в очень безымянных вагонах, прицепленных кой-где меж ног Российской Федерации, оцепленных слишком красными мухоморами... Таких дорогих бабок мне больше не надо. Я чисто, мирно хочу заработать их — по трудовому кодексу, с выходным пособием, больничным листом и путевкой в лечебный профилакторий. Я со своей добычей хочу спокойно домой идти, не бежать и не оборачиваться. И спать без гранаты под подушкой.
Тех, что я видел, нохчей, если раздеть, на эти бабосы хату на Арбате выхватишь. Но это уже не люди — торпеды. Проданные души. Себе не принадлежит никто. Так, доживают. В любой момент цинк получат — быть там-то, взорвать то-то. Ни один не замедлит с исполнением. А пока ему нужно везде успеть, в самых ярых местах пожить напоследок. Они уже до того начудили, что по одному ходить боятся. Забыли, что у волчары хвост спереди. Никто из них бабу снести уже не в состоянии, потому что с ней самому придется идти куда-то, а он только в сторону шагнул — все уже, компас потерял. Я им сказал, кучкой вы — раса, по одному — х/ня. Им это не могло понравиться. Конечно, они не довольны, что я от стаи отбился. Обидно им. Они бы тоже хотели, может, но их нет больше. Тротил в дорогих шмотках. Все в ушах — ждут своего «Фас!» Сколько я с ними воевал, которые ради денег все проданы, — от Панкисского ущелья до Эльбруса всем затолкал! Спросил, где можно легально пару кремлевок отработать, чтобы они кровью пропитаны не были. Моего вопроса даже не понял никто.
— Вырви, если ты волчара. Дядю Сэма не ищи. Все вокруг — жертвы.
— Долг на мне висит. Мне работа не западло. Я водила и мужик по жизни и за свое «надо» воробья в поле загоняю. Машину бы мне, чтоб на светофоре не стыдно стоять было. Я бы на ней любые бабки отбил.
— Моя подойдет? Держи ключи. Я тебе еще ништяками ее до отказа заправлю. Лимонов десять-пятнадцать хватает оттянуться? А потом вспомни этим урусам, откуда Терек течет. Подумай, с чем наверх подтянешься, к предкам нашим, к братьям нашим. Что они о нас скажут? Что мы сделали, чтобы за кровь их заплатить, подумал? Год проживи, как катит. А там на этом же лексусе, да на хорошем газу, да в час пик в трамвайную остановку — что, не заедешь, не хватит духу, а?
Кикабидзе, кто сознательно добровольно на смерть идут, есть же. Такого из меня сделать хотели.
— Ты это… Два поживи, а потом сам на ней поезжай… к Аллаху. Да же?
Правды уронил на пару каратов и развернулся к лесу задом — к тебе передом.
— Если моя волчица узнает, что я тут с вами разлагаюсь, она вас тут всех выевыцымбарит. А теперь показывайте, где тут ваш «ехит» — я покатил.
Я от этого патриотизма после Беслана сильно остыл. 1-го сентября, когда мать сына за руку первый раз в школу ведет, что ты там делаешь с килограммами взрывчатки? Кяфары(15). Найдите такое место, чтоб птица не долетела труп его склевать. Таким шайтанам горло с расстояния резать надо, чтобы близко не подходить. А я буду не при чем — я только водитель, и мне заплатят за то, чтоб это смертоносное железо до места доставить. Как я буду потом на мокрых деньгах ездить? И зачем мне после этого такой миллион? В оконцовке у меня этого добра много будет: и евро, и доллары, и ванины — что хочешь. И поди попробуй-ка с этих денег переварить одну конфетку ириску. А потом возьми-ка — не-не, не человека, не ребенка, который на воздух взлетел, — муравья создай-ка. Воистину Книга говорит, Аллах не меняет того, что с людьми, пока они сами не изменяют того, что с ними.
Один среди них все отдал бы, чтоб со мной поменяться. Я, говорит, всегда нахожу деньги, чтобы покой свой утратить. Ничего, кроме тяжелой зависти, не принес на себе. Состарился — ноги не держат.
— Не прибедняйся. Я видела, как ты солнце крутишь.
— Нет, Акула, я уже древний. В кулаках больше нет силы — здесь есть, на острие жала. Я теперь нож таскаю. Всегда со мной гюрза моя.
— А раньше не таскал?
— Зачем мне раньше? Раньше я сам, как нож. А теперь радуюсь, что лопату доверили страну подымать, для миллионщиков за копейки хаты элитные строить, этажей по двадцать пять — твой бы Трязиня(16) обосрался. С бабаями-мистербайтерами на ихних языках затираю — они путают. Узбеки, таджики, киргизы — с утра меня ждут как переводчика — узнать, чего от них прораб хочет.
— Вы, наверное, всех на стройке знаете, — говорит мне молодой узбек, шпаклевщик.
— Да никого не знаю. Как и тебя вижу впервые.
Если бы ты видела, как они на работу снаряжаются. Одеты, как вратари команды СССР. На него можно сесть и тросом тащить — санки заменит. До дури одежды — и в последнюю очередь фуфайки строительные, самых непригодных огромных размеров. И ходят все, как тыквы, ног не видно. А спроси его, когда носки менял, не вспомнит. Сапог снимет — глаза режет. Но каждого черта же подбодрить надо — они же от этого размораживаются, нет-нет. Ты его похвали, человека, — он сам тебе расскажет, какая глубина у Невы.
Обеда все ждут, как потерпевшие. Если пот со лба не упадет, хлеб вкусным не бывает. А как пот уронишь, каждый волос орать начинает:
— Э-э! Закинь че-нибудь в циркулярку, а то подведемнах!..
Да еще ветер совковую лопату пыли нежданьчиком как поднимет и несет тебе прямо на рыло. Спрятаться вариантов нету — настигает из любого положения. И ты успеваешь ему телеграфировать:
— Ветер, браток, пронеси эту пыль мимо, очень тебя прошу!
И в ту же секунду шквальный брат пройдет сквозь тебя и, опережаючи, весь строительный шлак поднимет в воздух и несет впереди тебя. Ты идешь по чистому, и тебя одного ветер не задевает. И когда метров восемьсот прошагаешь по его следам, подошвы себе не мараючи, благодаришь его от души и знаешь, что это Всевышнего ладонь на темя тебе легла. А когда на восемнадцатый этаж гипрок поднимешь, да двенадцатый раз вниз спустишься — дух перевести, тишину поймать, на облако глаз кинуть — тут и подлетает начальничек. Живет два понедельника, пора, думает, мне давление поднять.
— Какого хрена стекловата не на шестнадцатом этаже?!.
— Я не знаю, какого хрена стекловата, но ты, когда с людьми базаришь, за метлой следи. И прежде, чем барахолку открыть, нет-нет в лицо загляни — может, оно тебя уже пониже шестнадцатого посылает. Спецовка у меня, как у тринадцатого. Но ты смотри — я и в двубортном выскочу, если это погоду сделает.
— Ты вообще кто такой?
— Начальник свежего воздуха. Не похож?
Возле него в этот момент прикуривать нельзя — взрыв будет. А он еще на мои чищеные ботасы косится. Не верит, что в таких работать можно. Только по чистой обуви чечена спалишь — в самую грязную погоду. С его привилегиями я б такие коцы носил… Этого крокодила кормили бы форелью, растили бы в Африке, зарезали и сушили бы в Испании, шили бы в Югославии, красили бы в Японии… А после с эмблемой, нашлепнутой в Америке, «Доставлено в Россию» с двуглавым орлом на мандате — в упаковочной коробке, которая в воде не тонет, в огне не горит — лично в руки. А ему мой размер пятки натирает.
— Что не работаешь, начальник воздуха?
— Как не работаю? Еще как работаю.
— Что-то я не вижу, чтоб ты работал.
— Ты не видишь, но ты знаешь, что я работаю. И если ты по стройке прохаживаешься, и я вдруг тебя увидел, это не значит, что я должен мешок цемента схватить и бежать тебе навстречу, нет же?!.
Правды подкинул — и аккуратно ступил на эскалатор. А правда, она везде одна и та же: и в воде, и в горах, и на небе, и в крови. А вам такие не нужны, вольнодумцы. Шныри и кивалы нужны вам. Вы думали сверху вниз со мной потолковать. Забыли, что в земле одинаково гнить будем. Одни черви дюрбанить нас будут, долбил я ваш белый галстук! Так что застегните сандали, трасса не по нам. Щас будет зебра — перебегать будем. Кто нашу ветку не уважает, мы тех лес е/м!
Жизнь в восьмиугольник загнала. Ничего не хочу. Ни денег, ни работы, ни дома, ни бабы — ничего. Хочу только автомат в руки, желательно РПК, передернуть — и от живота, пока он плевать не начнет. Мочить, мочить, мочить — пока пулю во лбу не почувствую. Сука эта, власть — наглее тагильского педараса, ей бы только буденовки менять! Всем, кто против шерсти, через жопу ангину вырезает. А там глядишь, тетрациклину предложит и Вишневским замажет. Как далеко ушли от меня деньги, как далеко… Работаешь — нету, не работаешь — тоже нету. Наверное, я успел хапнуть больше, чем мог проглотить — за это они отвернулись от меня. Ладно… Побеждает — кто скажет «ладно», слышал я от одного аксакала из туркменов. Когда-то все неприятности, как кочки под большое колесо, уйдут. Терпеливый холм берет. А нам ни высоты не нужно, ни дна не угодно. Самый средний, но только вперед, даже если там не дорога, а направленье. Не надо бояться заблудиться. Кроме Невы, все остальное стоит на месте. И чему я хорошо обучился, по стране петляючи, так это из любого положения выхватывать указатель «Выход».
30.06.2015
Акула
С тобой бы Наур(17) защищать — война бы еще лет пятнадцать не закончилась.
Один воин
— Курите в неположенном месте. Табличку читайте над головой.
— У меня Акула есть…
— Что?..
— Белая. За три километра в темной воде кровь чует. Зубы в три ряда. Из одного два делает. Она если свистнет, у нас у троих фуражки упадут. Нервы до того подняла, что таблички не вижу. За это я курю.
— А… У нас тоже есть, кому свистеть, но мы в неположенном месте не курим.
Снаружи никто не видит, а внутрях разорвалось. Это у двигателя бывает, когда перегревается. За термометром кто не смотрит, не замечет вовремя, как кипит уже — и двигателю амба. Рухнула жизнь пополам, как туркменский арбуз.
— Ты, наверное, и не знаешь, как даму вести под руку…
— Откуданах… «Подходить запрещенонах»!..
Акула, я иногда чувствую, что плачу. Нутро у меня мокрое. Я просто высох весь. Полные легкие слез у меня. Горечью переполнились меха, на глаза давит. Я от этого видеть стал хуже. Дворники не справляются. Мотор, как курага. Будто попал под челюсти многих тысяч барсов. Они уже шкуру догрызают. Душа ноет где-то рядом, тело жалеет. Полные легкие воды. Я иногда говорить не могу за это. Глотка мокнет. Слова в гортани набухают и застряют там.
Забыл сказать. Акула — это моя волчица.
У меня в тот день сильные планы были. На смену не вышел. На все хвост положил. Или свое найду или пакован на плечо — и «ровно в семь тридцать покину столицу, даже не гляну в окно». Жизнь дала трещину — а-а! Допинаю ее как-нибудь. Когда вдвоем рыбачишь, и у другого, в шаге от тебя, такой клев катит, что улов не помещается, а у тебя с утра плавника над водой не показалась, думаешь:
— Харту!(18) Не то место выбрал.
И когда счастливчик отлучится — крючок заменить, наживу насадить, а ты украдкой спешишь рыбное место его занять ненадолго, хоть разок заблеснить, он эту комедию немедленно замечает.
— Полови, полови, — говорит. Подбодрит тебя широким жестом: покурит еще, пока ты с его камня червяка купаешь. Забываешь нет-нет, что где б ты ни был, ты на своем месте — и только твое к тебе придет.
Я не сделал пяти шагов, как об настоящее стукнулся. На самом шумном проспекте, где никто никого в упор не видит, бегут, лица не поднимают, будто всем разом поссать надо. Ты одна никуда не торопилась. Меня осадила молчаливая зрелая сила большой женщины, хотя телом ты оказалась и хрупкой, и тонкой. Я не сразу понял, что ты не одна. Только тебя видел. В двух шагах зеленая ондатра непрерывно щелкала фотоаппаратом, отдавая на ходу команды: смотри в объектив, не смотри в объектив, прижми к груди сумочку, придержи пальцами края шляпы. Я, конечно, сразу тебе выложил, что «вы великолепны, и что вам равных нет» — все, что говорил каждой кассирше в магазине, покупая шоколад и сигареты. Но, роняя заезженные слова, впервые чувствовал, что говорю правду. Ты отвечала согласием женщины, знающей себе цену, — ни смущения, ни высокомерия. Я же корчил из себя глухого и переспрашивал каждое слово, подбираясь все ближе к белому пятну платья. Широкие поля шляпы папоротником держали дистанцию до твоего виска, но один х.., сквозь легкую волну Парижа и тяжелый выхлоп Лиговского я выхватил запах своей волчицы. Я задымился на месте. Ошибки быть не могло. Ничего лишнего — только свое. Я терпеливо выжидал, когда же закончится чертова пленка, чтобы остаться с тобою вдвоем. И даже пальнул, похоже, этот вопрос в воздух.
— А у меня цифра, — отвечала ондатра. — Не кончится, пока батарея не сядет. Все слова были сказаны, а я стоял, как дурак, застряв посреди Каменного Города. Сапогами 43-го размера ходили по моему лицу — ничего, выдержал. А взгляда твоего не сумел вынести. — Я же сейчас уйду, потеряюсь. Никогда не увижу вас, а я этого не хочу. Помогайте, что делать, я один не справляюсь.
— А вы не уходите, — услышал я шкурой. Вот тогда и закручена была последняя контргайка. Ну, все, думаю, клюнуло. Но рановато его сразу на берег. Надо еще по воде потаскать внатяжку. Я еще не знал тогда, что это у тебя клюнуло.
Знаешь, бывают необъезженные лошади, воробей на них не садился. Такого скакуна ты в тот день одна, без усилий, оседлала. Взяла и приручила ветер. И не просто ветер, а ветер конкретный, шквальный! Такого географа нету, чтоб определить, где этот ветер зависает, откуда старт берет. А вот замерз возле юбки твоей.
Ты одна сумела дать капитальный ремонт разбитому ВАЗику, каким подкатил я на твою эстакаду. От корпуса до запчастей все требовало детального техобслуживания. В больницу я попадал до сих пор только при потере крови, при огнестрельном или ножевых ранениях — эти в одиночку не ходят. Кто под холодный замес попадал, знает: нож, который ударил, одним разом никогда не насытится, остановиться трудно ему. Другие болезни никогда не лечились до встречи с твоим красным крестом. Ты отскоблила меня изнутри и снаружи. Болгаркой с меня лишаки снимала. Все язвы мои залатала. О которых не знал, нашла. Топку мою пахать заставила, которая, кроме ядерного чая с шоколадом, другого пищеблока давно не помнила и не принимала. А я долго еще не знал, как прятать на своем запястье татуировку с осьминогим пауком, что значило «восемь сломанных лет», — чернильное тавро в память о северном курорте.
— Соловьи — слышишь, заливаются? Тёхкают, слышишь как?
— В наших лесах тоже есть птицы, которые так поютбля.
Первый холод твой сняли… В печку когда начинаешь бросать дрова — в смешку: сухие с сырыми, есть? — она медленно нагревается. Еще не тепло — уже не холодно. А потом как займется — пожар, х.. потушишь.
— Мы к вам собрались на войну, а вы нас не приняли. Я подумал, пока там ваша артиллерия подготовится, пока мы прицелимся, война кончится. Беспредельное нападение что ли учинить на вашу территорию?
— Ну, я не готова…
— Ничего подобного. Ты всегда, как стингер на плече у боевика.
Я должен был нюхать по пути все цветы: твою любимую черемуху, твои любимые сирени, твой любимый жасмин. Я чувствовал, что обязан как-то реагировать.
— Мылом пахнет? — промазывал я с ходу.
Ладно. Простуда отойдет от меня — там разберемся, где бурку обронили. А пока так — хоть стоя, но доехали. Не успел разогнаться — трасса кончилась. Негде было четвертую передачу поставить.
— Но вы мне нравитесь, мадам!..
— Как женщина или как человек?
— Со всех щелей. Но больше эти гайки не закручивай — прямые держи волосы.
Для тебя не было большего развлечения, как устроить мне пытку прогулкой на острова, как ты называла густые зеленые насаждения с белыми львами всмешку.
— Если не хочешь, чтоб я умерел, прошу тебя, не показывай мне этот лесной массив. У меня перенасыщение таежным кислородом. Я еще не успел забыть, как остро стране нужен лес, когда детям карандашей не хватает. Я и внукам этих детей карандашей заготовил. Я в такое место мясо жарить не поеду.
— Восемью два?
— Восемнадцать.
— Нет. Это то же самое, что дважды восемь. Это ты знаешь.
— Двенадцать?
— Ну, все, между нами все кончено! Пока не выучишь, я не раздеваюсь. Мораторий.
— Тормозные колодки как шумят на КАМАЗе, слышишь? Два раза восемь не знаешь?! Шестнадцать говори всегда, как ты не можешь запомнить! Ты когда со своими цифрами подбираешься, надо мной будто с мочитой стоит кто-то, кол в башку вбивает. Локалку перекрывают, чтобы я еще умнее не стал. Но я выучу, долбить царя в голову. А ты мне стала ближе.
— Чем кто?
— Чем вчера.
Ты спишь на ходу — и буян не шелохнется. Радар помех не чует. Нейтральные воды чисты. А так… Движения начнешь наводить — мы, конечно, захватим вашу столицу. А если я еще бушлат скину… С места пятую включу. Россия у меня все отняла. Россия мне рожать будет. Акула, глина моя, родишь мне — я для тебя сухую воблу со дна океана достану. И пусть нас жизнь мнет дальше. Хочу видеть тебя капризной. Хочу, чтоб ты среди ночи захотела съесть что-то сверхъестественное. Я обрадоваюсь. Вот эти все моменты хотел бы выхватить с тобой. А я за свою красавицу ежику спину обдеру. Мне все это еще вчера надо. Я слишком многое оставлял на потом. Нет его больше. Сейчас.
С первой минуты ты не старалась ни казаться, ни нравиться. Я сразу заметил, что на лице твоем ничего не намазано — никаких лишаков. И еще одно: вольная. Грудь твоя дышала свободой, как ветер внутри меня. В любую дверь ты не входила, а заплывала. Тогда-то я и понял, что ты Акула. Через все многомиллионные потоки любовь находит ровню! Так я подумал. Но оказалось, встретившись на перекрестке, мы расходились, как Большая Нева от Малой.
Куда она ведет меня, эта Акула? Темнеет. Отовсюду дует и капает. Из ботинок выливать уже поздно. Вжикает все.
— Сейчас, сейчас, еще чуть-чуть, скоро придем. — Подбадривает, будто обещает впереди что-то сухое и теплое, но продолжает тащить в какую-то ливневую засаду. Нет бы Петру вашему город подальше построить, а не там, где ветер живет, я ваш рот долбил! Кроме одного корпуса для корабля ничего тут не надо было строить! Сушу не мог, что ли найти, ети его мать! Климат, говорят, не мой. Я знаю, где мой климат. Где черешня в мае спеет. Где абрикос вдоль дороги сыплется, гниет. Где кукуруза, подсолнух…
— Я поеду с тобой туда, где черешня.
Акула, я большие деревья не пересаживаю. Ты вросла уже в Каменный Город, как эти черти мраморные, что его на плечах держат.
И только когда ресницы воду в глаза пропускать стали, она остановила меня перед каким-то обелиском.
— Вот. Читай.
Пришлось зажечь фонарик. И — лап!.. Теперь я знал, на каком месте были казнены декабристы. Я буквы не проронил вслух, сохраняя последние живые клетки под мокрой одеждой. И мы повернули обратно.
Яблоня есть же… Груша. Слива в саду за домом растут. А бывает, что и в горном лесу на такой плод нарвешься. Сам вырос. Дичка. Зачем тебе дикарь? Я ничего не могу. В театр тебя повести не могу. В кино хорошее — не могу. В ресторан сводить не могу. С бантиками твоими разговаривать не умею. Подарок ярый преподнести не в состоянии. В постели порадовать — и то не способен. Могу только встать на любом месте земли и умереть за тебя — но этого же тебе не надо.
— Хватает...
Я никогда не верил, что двоечник с рогаткой на задах школы может понравиться отличнице с бантом в гармошку. Зачем я ей? У нее 40 абонентов в телефоне с одними суффиксами и о-о-очень деловыми отношениями, которых и при пожаре можно водить на кладбище декабристов. И я один на планете, которому туда не нужно. У нее за турникетом кафедра, куда мне входа нет. У нее за фанерной стеной бывший муж — профессор ебомурических наук. А тут на тебе, парашют у дикаря не раскрылся, под ноги плюхнулся — голый, как молдаванин, х.. да душа, хоть вниз головой переверни — ничего не упадет. Бывает бывший муж за стеной, э? Тысячу извинений за доставленные мелкие неудобства. Где ваши кони спотыкаются, там наши нет-нет проскакали уже. Я просто забыл, что змею в траве поймать нельзя. Только на песке она бежать не может. Я как бич небесный в твоей жизни возник. Как видение останусь в твоих глазах.
Бывает, бутылку с водой оставят на морозе. И не треснет даже, а так только — цццыкрк… Короткий глухой звук — и все, больше для употребления не годится стекло это. Только плавить!
С тобой время летит, как порох горит. Ты все чаще пишешь что-то, поглядывая на меня исподлобья. Подбросил тебе ветер особь невиданного вида — изучай, шиш до дна доберешься. Ловишь, как вратарь, слова мои. Нет-нет, выхватываешь из глубины кавказской земли мои смыслы. А там кто его знает, что ты пишешь. И для кого. Никому не верю. Никому. Театр все. Цветы в машинунах! Нарисуешь ты мне, жопой чую, кота на сковородке. Ну, ничего. Однажды я доберусь и до этого документа твоей бехтной(19) жизни.
— Вода с пихтой. И лаванды немного.
— Зачем это?
— Ноги вымыть тебе. Успокаивает.
Бой прошел — и только-только ощупал себя. Все кости на месте — похоже, живой. Вот такое состояние у меня. И чаек правильный — толкает, как 95-й. Ты права: не все наждаком шоркать. Иногда и полировкой пройтись, шлифануть — тоже покатит. Я теперь хочу что-нибудь мягкое услышать. Тепла твоего хочу и покоя. Больше ничего не надо уже сегодня. Надо посмотреть, что там есть впереди. Всегда до конца! Нельзя оставлять руль до полной остановки. Самое страшное — это на полной скорости дать по тормозам. Сразу. Без сцепления. И в гололед.
— А ты эдельвейс видел?
— Какой эдельвейс — дивизию?
— Какую дивизию? Цветок… Это же цветок горный, один из первых из-под снега выходит, красоты невиданной. Эдельвейс…
— А х.. его знает… Мало ли что ногой топчешь.
У нас говорят: если вода прошла семь песчаных камней, она уже халал(20) — чистая. Можно пить ее. Пройдет ли моя Акула семь камней… А пока кручу баранку, или сверлю перфоратором дыры в бетоне, или таскаю на плечах как местный атлант пуды гипрока — я все-таки надеюсь: Акула ждет меня, сторожит спину мою с береговой охраны. И когда я исчезну, она будет искать меня всюду — и не найдет ничего похожего, потому что только однажды на пути встречается твоя глина.
— Этот белый, который вылетает, есть же?..
— Сссперпа, что ли?..
— Ну… Закончился, по ходу.
Прокладка на глушаке сгорела у кого-то. Ревет. Мне говорили, что деление — то же умножение, только навыворот. Правда, что ли?
07.07.2015
Этап
Когда судьба человека становится мрачной, он делает все, чего не следует делать.
Восточная мудрость
— Проходим.
Дверь тяжелая лязгает за твоим затылком.
— Проходим.
Локалка за локалкой отсекают тебя от свободы, от радости, от жизни.
— Проходим.
Еще дверь. А за дверью еще одна. Бряцает железо. Но велика Всевышнего сила. И когда сто пятьдесят замков за спиной защелкнулись и ты снова в камере, вдруг — шарх! Шарх!! Шарх!!! Всемогущий ломает все затворы. Открывается окошко, и тянется к тебе дымящаяся миска — хоть баланда, а твоя. И в этот миг знаешь, что Аллах с тобой, не оставил тебя. И славишь, и благодаришь Его, перемалывая осколками зубов пустые скелетики мелкой рыбешки, которой рыбаки бездомных котов кормят. Но этот рыбкин суп сильнее всяких знамений говорит тебе о Всемогущей Милости Его.
Серпы
Я не знал, что так можно бить человека. Бьют. Еще бьют — отъезжаешь. Очнешься — все еще бьют. Выстегнешься — вернешься — опять бьют. Ни одного зуба целого не оставили, гондонье. Что говорить, апартаменты-люкс: войдешь боком — выйдешь раком. А какие ярые были у меня зубы. Сколки месяцев семь отходили. А теперь — лишь бы циркулярка пахала. Какие зубы можно поставить в лагерном подвале за две пачки чая?.. Ну, ничего. Я и этими покусаю, если придется.
Судить на Кавказе не было вариантов: кровная месть, закрытые процессы. Полгода один этап обошелся. Год вместе с Матросской Тишиной. Четверг был этапный день. И когда в 6 утра слышишь «с вещами на выход», хоть последняя клетка да отзовется надеждой — вдруг отпустят…
— Не радуйся — серпы…
Грамотные люди понимающе переглянулись. Что за серпы?..
— Проверить тебя захотят, может, дурак, если страх потерял.
Дурак у меня в штанах, страх мне был незнаком. И все-таки их пустая затея позволила мне тогда одной ногой коснуться земли. Это большое везение, притом что из машины, подхваченный с обеих сторон подлокотниками в мусорской форме, юзом ты залетаешь по месту транспортировки, как жучка в космос, и, не успев вдохнуть городского выхлопа, уже скользишь по кафельному коридору белой стерильной тюрьмы. Серпы, как я узнал вскоре, это погоняло Института Сербского. Судебная психиатрия желала выявить степень моей вменяемости. В Серпах гостю положен санитарный прием. Вшивую тюремную робу с меня содрали и отправили на прожарку. Меня же должна была вымыть специально приставленная старуха по кличке Марго. Система тщательно заботилась, чтобы любое движение, которое невольно обещало приятность, было отравлено чем-то невообразимо мерзким. Я с радостью предвкушал воду, но стоять с голым задом под рентгеном старой овчарки от НКВД меня не увлекало. Марго беззастенчиво намылила мне шляпу.
— Стоит? — и с пристрастием посмотрела прямо в глаза, поверх клубов беломорного дыма.
Полтора месяца меня кормили, как свинью к русскому празднику. Наконец назначили комиссию, на 11. В центре профессор, доктор ебомурических наук — и штук пятнадцать белых шакалят вкруговую. Все молчат. Разглядывают тебя через линзы. Могли бы, в кишки б заглянули, посмотреть, что у меня не так.
— А что скажете, если от стола отпилить один угол — сколько углов останется? — начинает разведку профессор.
— Добавится один — отвечаю.
Опять молчание. А дальше по кругу спрашивают, каждый свое. И в один момент врезаешься в их экзамен своим вопросительным знаком:
— Для чего вы меня держите? Отпустите. У меня там дела. Зачем я вам?
— Какие же у вас дела, позвольте полюбопытствовать?
— Я должен добраться до того, кто меня упек сюда, — и голову ему отрезать.
Пространство окоченело. Тишина такая — муха пролети, ее бы услышали. Но мухи не было. Только из коридора гудело и потрескивало ультрафиолетом.
— Вменяем! — разорвало тишину.
«В момент совершения преступления был вменяем. Опасен для общества». Ударили печати, зашуршали перья, раскручивая на всю катушку меру наказания, решая на долгие годы мою беспонтовую жизнь.
Мосты
Чую — мясо на кости легло. Значит, земля холодком отдавать начнет. Календарь в этих местах особый. Жилы натянулись — и всем составом знаешь уже: птица перелетная еще не взлетела, но от земли оторвалась. Осень в затыльник дышит. И семь локтей по карте — арай!..(21) Москва — Новосибирск — Красноярский край… В натуре край. Туда отвезут — назад вернут — срок кончится. Не потому что срок маленький, а потому что край необъятный. И начинают изъезжать тебя. Дорогой хребет ломают. Месяц идет этап. Второй. Третий. Сколько еще ехать — никто не знает. Где-то на пересылках подпитка поступает. По тому, сколько буханок выдают, ясно, сколько до ближайшей пересылки. А дальше этого никто не думает.
Есть у этапных конвойных игра — «чай» называется. В купе столыпина, до крыши набитое бритыми бошками, просовывают пачку чая — предлагают купить. Тощие пассажиры вытряхивают последние изнанки за глоток настоящего чая, и в складчину пачка выкупается. Не проходит пяти минут, как другие вертухаи наводят шмон — и чай изымается. Через время сделка повторяется. Конвойные купцы божатся, что ничего не знали о шмоне и предлагают контингенту утолить жажду. После перебранки и торга пачка продается снова. Ровно через три минуты врывается свора стражей порядка изъять неположенный чай. К пятой ходке покупатель ощущает себя матерым волком в вопросах купли-продажи. На шестой раз, как только дверь за конвоем закрывается, такой секунды нету, как десятки рук успевают пачку раздербанить, чтоб каждому за щеку спрятать, кто сколько выхватит. Через семь секунд мухоморы врываются — а чая уже нет. Только похрустывает на зубах у всех мелкий грузинский лист.
Волга, Иртыш, Обь, Енисей, Лена — поперек не переедешь, не то, что концы искать. Поезд ведь 50—60 выжимает, а где-то и того больше вытапливает. И минут двадцать мост не заканчивается. Со скоростью пара сжигаешь мосты за спиной. Идешь по воде в край мошки и морошки. Назад если вернешься, будешь не ты уже.
— Где был?
— У Лены. Сама искупает, сама и обдерет.
Ленабля… Одни бревна, сука… Родине лес нужен!
Есть такое селение в Амурской области, Архара. Плавал я и там. В том смысле, что из окошка видал. Архаровцы из Архары — этим все нипочем. Они мурий(22) видели.
— Ты кто такой? — спрашивают.
Бандит, отвечаешь, к примеру.
— Уши в трубочку сверну.
И выгоняют на пятидесятиградусный мороз. Кожа лопается, когда возвращаешься в теплушку. Люди бывалые в целлофане жиры держат, обмазывают себе кто лицо, кто руки, кому игнат свой дорог — и ему достается. Один х.., не помогает. Я своего битым войлоком все укутывал, чтоб не заморозить. Туркменскую атмосферу создавал. Инстинкт самосохранения, говорят. В любом месте как разденут тебя — что там прячешь, сучонок, валенком обмотался!
— Ты что, командир, буяна прячу, чтоб мороз не отвыецымбарил. Разов восемь уже отвалился, пока ты меня тут шмонаешь.
И в один момент, выпав из автозака, понимаешь, что ты на месте. Периметр оцеплен. По углам вышкари с автоматами. Собачки надрываются, свежак почуяв. Всюду запретки, путанки, зуммер гудит, как в кащенке(23). Человек восемьдесят доходяг с сидорами за спиной строем на плацу. Мороз сопли в носу сворачивает. Метель глаза открыть не дает. Командиры не спешат распоряжения отдать, чтобы время вперед двинуть. В окне изолятора офицерская морда от жары и водки преет. Зэки перетаптываются на месте, не давая ногам отвалиться. Окоченевшее «сссука», сцеженное сквозь зубы, бродит по рядам, сплевывается под ноги, там разбивается в лед. Наконец, вываливается на крыльцо полковник — распахнутый китель, из ноздрей пар.
— Прилетели к нам грачи, пидарасы-москвичи?!
— Сми-рна!
Офицер вдоль строя прохаживается, каждому в харю заглядывает, ме-е-е-едленно, как на опознании. Кто-то срывается:
— Слушяй, командир, не тяни, а? В хату подтяни — там договоримся, в рот твою маму…
И тут мухомор красный вообще торопиться забывает.
— Что, русская зима кавказского человека е/ёт?
Степенно, не торопясь, достает из кителя сигареты и до-о-олго прикуривает на ветру, щелчком потухшие спички в снег роняя: три, четыре, шесть спичек, восемь...
Но закоренеть нигде не дают. Все время ковыряют. Как примешься, так сразу выдергивают. Сегодня Красноярск, завтра Ужур, Решёты… Лагерные хутора: пятьдесят-шестьдесят срубов, штук пятнадцать двухэтажек. Куры, свиньи, лошади возле воды пасутся, полторы коровы гуляет, козы серят. Старые женщины в фуфайках. Всё. Земля кончилась.
Окурочек
Чинарик перед тобой выронит, рядом еще харкнет — на вот, говорит, вытри.
— Да пошелтына…
— Да-а? А, ну, пройдем-ка.
Человек пять рихтанут, так, не в кипяток. Через сутки приведут на то же место, чуть оклемался.
— На вот, вытри. Осталось за тобой с того раза.
Когда приказ получен ломать весь этап, осечки не дадут, всех проведут через тряпку.
— Надо толчок помыть сегодня, уважаемый. Как ты?.. Не хочешь? Хорошо. Запишем.
Уводят. И что делают, только Всемогущий знать может. Возвращают.
— Толчок не помоешь? Надо. А то мы сильно, братан, засрали его, вот беда. Как ты, справишься?
— Конечно! Какой разговор.
Любой шов затрещит. Эта яйцерезка чинов не разбирает.
— Я вор в законе. Работать не буду.
— Ты что ли вор? — краснач такой выскочит, начальник тюрьмы.
— Я, — отвечает.
— Я здесь вор, — поправит его хозяин, х/ем в лоб уткнувшись. — Где ты мышей ловишь — я там котов е/у. Здесь у нас радио. У тебя есть возможность сказать вслух для всей тюрьмы, вор ты или уже не вор. А пока вот бумага — пиши отказную.
Если вдруг решает вор сохранить свой чин воровской и отказную писать отказывается, потому что с отказной каюк ему и в тюрьме, и на воле — уркаганы такого падения не прощают, — тут как тут проверенный трюк.
— Ах, вот как… Тебя что ли бить уже некуда… А ну, Елена, подойди-ка к нам. Нравится тебе его задница или дальше бить будем?
И пидарас с 15-летним сроком, пачка такая, что его ни вши, ни клопы не кусают, святого ничего, озлобленный на весь свет, — с кайфом обдерет! Это что надо совершить, чтоб Всевышний допустил такое... Будешь на коленях обещать дальняк вылизать — только бы не дырявили.
Не говори, что хитер — найдется более хитрый. Не говори, что силен — найдется более сильный. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади. И один Всемогущий тебя из самого пекла достает и в сторонку ставит. Никто этого не замечает — ты один знаешь, что только Его сила тебя уберегла. Из самых недр своих знаешь об этом. И сходишь с этого места уже глубоко верующим человеком.
Жиган
Бывает, придет в камеру новенький, хиленький, с ходу видно — вольными пирожками серет еще. Матрас бросит:
— Здорово, мужики!
Местные переглянутся и подступают.
— Слышь, пацан, мы тут немного сомневаемся — ты не пидар часом? Давай-ка, ты голову в ведро с водой опустишь, а мы присунем по разу. Если пузырьков не будет, ты нормальный, целый пацан. Но если пузырьки пойдут, ты пидарас, извини, братан. — Да зачем так усложнять все, мужики? Давайте облегчу вам задачу. Я сейчас сяду в ведро с водой, а каждый из вас мне в цилиндр дунет. Если пузырьки пойдут, я согласен на пидараса.
Будьте знакомы: жиган, Север Степаныч. Укусишь — х.. орать будет.
— Имею что сказать.
Жиган разговаривает — все молчат, все замерзло. Алюминиевая цепочка тремя цветами переливается. Словом пополам распилит.
— Ты, гоблин! Берега попутал? Пером черкану — как мойкой срежу. Промажу — замерзнешь.
Оборотку давать — усерешься. Крови нет в его составе. Слез нет. Песок один. Сухой, как вобла. Прочный, как арматура, сороковка, есть же... На одной ноге татуировка: «Ты куда?» На другой ответ: «А тебя е/т?» Не пожелай врагу своему, чтобы тот в бане, в парном ажиотаже нечаянно вдруг локтями разбросался.
— Я такую морду бычью где-то видал недавно. Вспомнил. На банке консервной. Тушенка называлась. У КАМАЗа скат большо-о-ой, видал, наверное? Но и маааленького гвоздика, соточки достаточно, чтобы покрышку менять пришлось.
Подойдешь к нему: ни наглости, ни храбрости, еще и по-русски ни бельмеса.
— Это что за чиполлино? Уроните его под шконку — пусть там лежит.
Или, если в настроении:
— О, наш брат кавказский! Пойдем, мы тебя международному языку научим.
Слава Аллаху, националистов Север Степаныч тапочком забивал. Не давал в обиду. Конфетами угощает, которых на воле не будешь кушать. В каждом рукаве телогрейки по электроду заточенному у него. Насечки такие, что туда — в масло, оттуда с мясом, на ходу рвет все, что встречает. Хотя обратно не вынимать можно. Уже потому, что он в тебе, как дома, ты до отбоя не доживаешь. Обиду выхватит — засунет на разводе хоть кому. Одного-двух при любом раскладе зацепит. Уже не страшно ему в одиночку эту темноту пересекать.
Заточка в зоне — инструмент каждодневного пользования, всегда в нужный момент должен под рукой оказаться. Бывает, сильно закипятят тебя.
— Все, все, ништяки, сдаюсь, командир, твоя правда. — Языком мелешь, лишь бы отпустил, а в башке уже электрод затачиваешь. Год можешь коварство свое вынашивать, секунду караулить, чтобы заштырить ему. И за все это время ни один мороз колымский тебя не остудит, ничем не перебить будет харю его раскумаренную, пока не затолкаешь по рукоятку, зимнюю шинель пробиваючи. Козла козлить не впадлу. Пар должен уйти. Вот почему жиган на зоне — явление нежелательное для руководства. За это он до конца срока редко выживает. Или несчастный случай ему гарантирован, или затоптают — и по актировке наружу: обществу угрозы не представляет. Уже хоть не откидывайся. Все отбито. Сполна. И ведь все наперед знает, а прет. Этот же ваш, сын Всевышнего, которого жиды повесили, его же тоже пинали, избивали, плевали в него — ломали, короче. Ничего. Выдержал. Достойно смерть встретил. А потом нулёвый выскочил:
— Как дела?
Там о Нем чаще, чем монахи на воле, вспоминают.
Смотрящий
Если в зоне почему-нибудь не сидит вор и некому смотреть за порядком и гонять понятия, его место обязательно занимает смотряший. В советском делопроизводстве такую должность назвали бы ИО: исполняющий обязанности вора. Кандидатура смотрящего утверждается вором с воли по рекомендации мужиков. Есть в зоне вор, есть мужик, есть пидар. Все. Больше мастей нету.
Если вдруг до вольного вора доходят слухи о беспорядках в зоне, он призовет смотрящего к ответу. Вора проведут через КПП в комнату свиданий, где будет организована блатная сходка.
— Ну, что, бродяга(24), — скажет, — слыхал, у тебя на зоне мужики могут себе драку позволить. Случается, говорят, и ногами? И правда ли, что табуретом не в кипяток друг друга нет-нет ушатают? Непорядочно.
— Да, понимаешь, Степан, водка загуливает. Мужики себя не помнят.
— Как не помнят? Я вот сегодня четвертую кружку белой засадил да на твой вес целый баян дури вколол. Ты можешь сказать про меня, что я невменяем и завтра наш разговор помнить не буду?
— Ну, это ж ты, Степа. Не равняй.
— А что я, особенный? Ты на мне не съезжай. Тебя, бродяга, поставили сюда за собой смотреть или за ИТК 44/1 корпус 7? Сдавай груз, иди к мужикам.
Для смотрящего это приговор. Доверие кончено. Больше ему на этот ярус не забраться. Он уже идет по бараку, смотрит, нет ли где свободной нары.
Голод
А наша Риточка
Прикрылась ниточкой.
Глазом ободрал — носом спустил. И так годами, если женщина в поле зрения.
— Эй, начальник, бабу подтяни-ка мне. Утром хотел шляпу в штаны заправить. Отскочило — сломало два ребра.
Галка — северная птица.
Она может на ходу
Почесать свою …
На галку копить нужно было месяц. Свиданка с прощелыгой — 50 р. советскими деньгами тянула. Плюс угощение: водку им подавай в целлофане, колбасу всякую, хлеба шматок, конфету — хватает. В складчину копили, в складчину и пользовались. Вместе с конвойными.
— Ну, что, шмара бездонная, давай, распрягайся. Мне особенно некогда с тобой тут. Люди ждут. Я тебя отдеру щас по-быстрому и дальше запи..ею.
Девушка в красном,
Дай нам несчастным,
Много не просим,
Палок по восемь.
— Э, мужики, осторожно — целка на борту!
— Да, ну-на! Какое ухо — правое или левое?!.
Такой ногу затолкаешь — ее не зацепит. Или иначе.
— Где был, Василий?
— На бл/ках. Ирке пачку чая тасанул. Завтра, глядишь, Ольку отымею.
Это про местных пидарасов, которые без работы в зоне не сидят.
А так — лысого гонять. Как у нас говорили, устал левой, мочи правой.
— Пойду, вздрочну на волю.
Но эта беда в зоне еще полбеды. Кто много жил, не знает. Кто много видел — знает. Знает, что когда спина чешется, можно живот поскрести, чтоб лишних усилий не тратить.
— В соседний корпус баб привезли.
— Ну, сходим, если ветра не будет.
Года полтора я жил уже на диетической баланде. Меня угощали салом из чьей-то посылки.
— Хохлы, героин пришел! — носилось в бараке. Я заартачился: мусульманину нельзя. С нами сидел старый чечен. У него был 15-летний срок. Из дальней поездки раньше вернулся. Жена, с которой двадцать лет соль ел и двоих сыновей поднял, не ожидала. От грешной дыры до кадыка распорол ее. И тому, кто с нею оказался, голову отрезал на месте. Теперь он ел сало и укоризненно смотрел на меня:
— В плену можно. — И зажевал кусочек беззубым ртом.
Я послушался старика — и закаялся.
Я его туда — оно оттуда. Я туда — оно оттуда.
Я старался уйти как можно дальше, петляя между корпусами.
Я жалел, что знаю о том, что в шестом бараке едят сало.
Я щели не мог найти, где бы запах его меня покинул. Это же надо было по крови всосать: гюнах. Грех у вас называется. Нельзя, значит — харам(25)!
Волки
— Зона, подъем!!!
Ночь для зэка — самое смачное время. Будет ли завтра, еще неизвестно, а сегодня твои личные минуты нужно прожить сполна. Ночью можно готовить пищу, если есть харч. Ночью можно играть в карты, если бабло есть. Можно заточить новый электрод, если два старых у тебя изъяли при шмоне. Можно колоть татуировки, если свободный кирзач есть. Из него жженку готовят. Каблук кирзового сапога сжигают для этого, пепел растирают в пыль. Порошок этот водой разводят — вот и чернила. Рисуй себя хоть до жопы. Да мало ли чего нужно человеку, для личной жизни которого отводится несколько часов сна. Поэтому, когда в 6 утра рупор орет зоне подъем, ты не сразу соображаешь, на каком ты свете, но мгновенно фиксируешь, что света там не предвидится. И пока ты обмозговываешь этот вопрос, ноги успевают доставить тебя в морозную таежную чащу.
На твоей делянке ревут бензопилы, падают со скрипом деревья, лебедки поднимают их свежие смолистые тела и перемещают к обрыву, чтобы сбросить в речной поток.
Способов разнообразить эту ежедневную рутину здесь не много, и они известны всем участвующим.
— Эй, командир, отойдем, а? Просраться бы надо. 8 дней не могу — беда будет.
Конвойный послушно бредет за тобой поглубже в лес. Отходишь от проводника еще несколько шагов, за деревом расчищаешь от снега площадку, присаживаешься зад морозить.
— Разговаривать! — Звучит команда.
— Эй, командир!
— Что, засранец?
— Долго еще под пушкой на дальняк меня водить будешь?
Скрипит на морозе тайга. Бензопила «Дружба» режет тишину пополам.
— Че, умер, начальник? Я весь в ушах!
— Год и пять месяцев вожу вас — все не просеретесь, урки!
Лай собак заставляет обоих нас оглянуться. По снегу беззвучными нырками стремительно приближается волчья стая. Сколько же их… Семь, десять, двенадцать… Ты досчитываешь волков, сидя высоко на сосне, обхватив всеми конечностями гладкий, без единого сучка, ствол. Конвойный молча передергивает затвор. Волки, прошивая сугробы, шелестят стороной. Под ватником стекает по спине пот.
Метка
Режим советский — это яма. Проглатывает система. Но привыкает человек. Помнит только год, когда подлетел — и когда выскочит. И самотеком — лишь бы время летело. Не оказывая сопротивления, чтоб не усложнять сплава. А начиналось все слишком безобидно, по советскому образцу, по всем правилам военного трибунала вооруженных сил СССР. С тех пор, если случалось завести с кем-то разговор об армии, на дежурный вопрос, где служил, я всегда отвечал — в Алёшинских казармах(26).
В морской пехоте не прижился. Только на первое дежурство заступил, офицер прибежал — иди, говорит, умывальник помой. Дальняк, значит. Я ничего не сказал — сразу за горло зацепил.
— Кому ты это предлагаешь, гондон?!. Не подобает мусульманину такое, я твои уши царапал!
Все сказал, что умел по-русски. Нащелкать пришлось даже.
— Товарищ солдат, товарищ солдат!..
И тут подкатили диверсанты:
— Стоять! Стоять!! — Дембеля морпеха, ни обойти, ни переехать.
— Чечен! Над тобой меч висит! На ниточке болтается!.. — орал мне в харю комдив с красными лампасами на портках, майор Подлесный. — Я тебя на губу отправлю, под трибунал отдам!
— Отдавай, — соглашался я незамедлительно. — Но сам-то давление зачем поднимаешь, э?
В прокуратуру привезли, а там выяснили, что я еще присягу не принял — 15-й день службы. По разнарядке отправили в королевские войска: дисбат Подольский, среди вековых елей. Очешуеть, сколько их там. Целый день ехать будешь — и одни елки за окном. Это такие части, где оружие в руки не дают, даже ремень не носишь. Но я и в ихних генеральных штабах графины ломал, когда в окружении офицеров оказывался. Стеклянное горлышко с острыми клыками нет-нет удерживало их на дистанции. Лично хотели расправу чинить надо мной, но понимали, что живым не дамся, а раз так — одного да прихвачу с собой. Пристрелить же никто не решался. Комчасти из последних сил желал поставить меня на место. Офицеры всех рангов имели от него добро на мою голову, но те предпочитали собственную задницу. Каждый из них уступал товарищу усмирение злобного чечена.
— Рядовой, ко мне, бегом марш! — Ухом увидел я командира части. Он не успел закончить приказа, как я рефлексом подкинул ему свой — и тоже с указанием направления. Так я впервые был откомандирован в Алёшинские казармы. Дисциплинарная обстановка. Сидишь как суточник — только 28 суток. Говорят, в этих казематах царская охранка держала Ленина(27). Я чувствовал, что наступаю Ильичу на пятки.
Маршировать я, конечно, и там не стал. Лейтенант молодой разбушлатился, давай из кожи вон мне сутки нанизывать. За каждое есенинское слово — трое суток ареста. Рот открываю — еще пять суток. Я ему возражение — он мне еще пяток. Я ему командировку — он меня на БАМ. Дошли до двадцати пяти суток. А я знаю, что ему по званию не больше пятнадцати мне впаять можно. Что сверх того, старшим офицерским чинам позволительно. Говорю, зови-ка, лейтенант, своих генералов, а маршировать ты сам будешь. Обработал он меня, конечно, — отправил в камеру. Привели меня, положили на нары. Самостоятельно я не шевелился, похоже. Приходит от него полковник — молодой, длиннющий, худой, как обморок. В камере 17 человек. Дверь выходит в узкий каменный коридор. Командует:
— На счет «раз» всем покинуть камеру. А-а-а-рррррр-а-а-а-а-ззззз!!!
Он еще не закончил, а 16 человек уже стояли вдоль стены коридора. От напора слетел с кого-то кирзач и валялся в дверном проеме.
— Сколько заключенных в камере? — Спрашивает.
— 17.
— Я насчитал 16.
— Один больной, привели только что. Лежит на нарах.
— Явиться в канцелярию.
Явиться я, конечно, не мог. Приготовился лежа к обороне. Но борщить не стал полковник. Забыть решил обо мне. Пока мясо на кости не нарастет.
Но выпущенную стрелу остановить невозможно. Я объявил войну Вооруженным Силам Советской Армии. Двух победителей в ней быть не могло. Любыми возможностями я приближал развязку. К тому времени я пережидал в автобате перевода в другую часть. Меня хотели определить как водителя — что-нибудь перевозить подальше, чтобы хоть как-то изолировать от меня уставных солдат. Но слух обо мне шел впереди — и меня никуда не принимали. Я был бешеным жеребцом, не дававшим себя оседлать. При одном виде узды я вставал на дыбы. Но уже шкурой чуял — мне готовят клеймо. Запах каленого железа носился в воздухе.
Незадолго до этого одна неприятность вышла. Утром перед умывальником заметил в зеркале пролысину над левым ухом, будто лишай выстригли. Во всей части я один не признавал армейской машинной стрижки, а потому выеденная за ночь плешь на лохматой голове была слишком заметна.