— Шайтан языком метит, смотри, как зализал тебя, — утешил меня кто-то из муслимов(28). Лезвием все сбрить пришлось до последнего волоса, так что муха на голове буксовала. А скоро кто-то из наших получил посылку, и в Ленинской комнате накрыли огромный стол, человек на сто пятьдесят. Весь Кавказ — ингуши, карачаи, грузины, балкарцы, аварцы… Даже из Ведено(29) земляк попался — сильнее других подбадривал меня разделить с ними радость русского напитка.
— Не надо мне! — До сих пор себя слышу. — Если ты мусульманин и сто грамм выпьешь — Всевышний отвернется от тебя и сорок дней, пока не отмоешься, под кнутами шайтана пережидать будешь.
— Да ничего не будет! Да я отвечаю, я отвечаю, я отвечаю!..
Доотвечались до того, что месяц после того их найти не могли. И понеслось…
— Товарищ солдат!
Почему вы избили дежурного на КПП 164-го отряда?
Почему самовольно завладели его оружием?
Почему остановили служебную машину начальника части 289?
Почему самовольно высадили водителя служебного автомобиля УАЗ 469?
Почему уехали за территорию военной части?
Что я должен был отвечать? Просто замкнуло. Замкнуло как — не помещался, есть? Всю часть уничтожил, расх/ярил. Арестовывать меня группу захвата вызвали. От Медведково до Мытищ все дороги оцеплены были. А ну-ка, вооруженный преступник бежал. Машину угнал, автомат забрал, КПП-шника избил — навел кошмар. Машина перевернулась в оконцовке — так чухал от их боевой сирены. Из кабины выскочил — успел еще коменданта ушатать — он руководил операцией. А я откуда мог знать, что он комендант? Кто первый попадался, тот и виноват был. Никто не успевал сказать, что он свой.
— Уведите осужденного.
Из зала заседания вывели — и томись, жди, когда тебе припаяют. Час жду, другой. Забыли, думаю. Может, пролезет? И с толпой смешался, раз-раз, уже на проезжей части, а вот уже и в трамвае. Петлял, бегал, до Филевского парка доскакал. И в штатском был — а не денешься никуда, если план перехвата объявлен да еще с попутными рекомендациями:
— Очень опасен. При захвате может оказать сопротивление.
И шустрый был, как форель, — 8 метров вверх по водопаду. Но зима — плохой товарищ для побега. Скользко. Упал. Головы поднять не успеваешь, как держат тебя уже над землей за воротник и ботинки на ширине плеч. И уже в таком положении торпедируешь в автозак. И с этого момента — шлеп: на лицевой стороне «Личного дела» красное тавро.
— Командир, зачем у меня красная полоса на деле, у других нет? — будешь спрашивать.
— Склонность к побегу.
— Откуда? Разве от вас сбежишь?
Конечно, не сбежишь, но как только красным чиркнут поперек, с этой минуты мухоморы(30) обязаны каждые два часа проявлять к тебе интерес: шмон, обыск или явка на вахту.
— Осужденный такой-то, статья такая-то, явился для отметки в журнале.
И ночью придут фонариком в морду посветить, чтобы галку поставить в твой черный календарь, пока весь барак тебя ненавидит за то, что из-за тебя одного такое регулярное беспокойство всем обеспечено. Ленин же ваш сказал: кто не был в неволе, тот не знает цены свободыбля.
Столыпин
И снова в лесной глуши ждешь состава для этапа. Погода лютует, шкура лопается. Снег в рукавах высвистывает сильное слово — Соликамск...
— А эти почему в стороне?
— Потенциалы строятся отдельно.
Так узнаешь, что ты потенциал.
Ветер, браток, несется такой, что подпрыгни повыше — подхватит, и выстрел не догонит. Но ты знаешь: бежать никуда не надо. Ты радуешься, что вокруг люди. Где люди — там тепло и безопасность. А чтобы мысль о побеге даже спящего глаза не открывала, в лагере пересказывают одну историю без срока давности.
Где-то в колымских широтах, в лютую стужу, в самую сучью пору ее, столыпин со спецэтапом отцепили в таежном тупике, у последней проложенной шпалы. Дальше железки не было. Для дальнейшей транспортировки нужно было ожидать автозак из транзитного лагеря. Пайки и случайное левое продовольствие давно истощились. О кружке кипятка не смели помышлять как о райской птице. Ждали. Зэки коченели и требовали, чтобы их выпустили наружу развести костер. Конвой не имел на этот случай распоряжений и не отважился проявить самодеятельность. Мухоморы сами стыли от мороза и тупели от неизвестности. Надвигалась ночь. Автозака не было, связи тоже. Обезумевшие зэки стали раскачивать вагон, который каждый час рисковал оказаться братской гробницей. Конвой предупреждающе стрелял в воздух, но не отпирал затворы. Тогда кто-то из заключенных зажег огонь внутри вагона. Старое просмоленное дерево вспыхнуло на морозном ветру. В несколько секунд столыпин запылал, как спичечный коробок. Люди кричали и бились наружу, согретые последним жаром. Конвой остолбенел от ужаса и остался неподвижен, пока не прогорели последние кости этапируемого контингента. Так они и заиндевели, глядя на грозное слепящее солнце посреди таежной морозной ночи. А всему виной автозак. Не приехал вовремя. Замерз в тайге на полсуток раньше. Антифриз загустел. С двигателем ничего не сумели сделать, и от машины отойти не посмели, верные псы тюремные. Так в автозаке в строганину и превратились — при исполнении служебных обязанностей. И это в XX веке, в самом хвосте. А холод от основания Земли существует. Вот кто в тайге хозяин.
Память
Для начала хорошо смазать солидолом. Все части. Обложить ватой, тряпкой, целлофаном, фольгой. Газетами. Снова обернуть тряпкой — и в прочный целлофан запаять. Все это обратно солидолом смазать — на него глина хорошо ложится. И на три—четыре штыка в землю, под стойку забора в своем же огороде. Через сто лет можно выкопать, собрать — и сразу стрелять. ТТ, красавчик, — ночью белке в глаз. Любой раздражитель, чуть что — я здесь! А ну, не молчи, иди, покажи всем, как следует!
Я дьяволом стал с этим стволом. Страх кончился у меня. Шарахнешь — на три метра падают все от волны только. А потом смотрю — не-е-е… Все тебя боятся. Никто не уважает. Среди тарантулов и скорпионов жизни нет. Если Аллаху веришь, от кого тебе защищаться? Убери его от глаз подальше.
Реле времени играет, не отдаляет, а наоборот, как будто вчера все. Целую тачку грехов впереди себя толкаю. Яблоко упадет — земле удобрение принесет. А тачку куда денешь? Не гниет, всегда в свежем виде. Двадцать лет в два глаза не сплю. Проскакиваю во сне сквозь рой назойливых мух. Они преследуют меня, зловещее на ходу запуская в уши: обвинения, угрозы, какую-то страшную правду. Это зря говорят, что правда веса не имеет. Правда — она тяжелая. Нет такой лопаты, которой бы в нее врезаться и потом вывезти это дерьмо наружу. Она твердая. Не плавится такой металл. И жить невмоготу, и умереть страшно — знаешь, что и там не шоколад для тебя приготовили. Чем дальше уходишь, тем ярче проступает.
— Ты нас больше не приглашай в дом. Мы с тобой не можем хлеб ломать. У тебя жена нечистая. Привозит, кто хочет. Увозит, кто пожелает. Хамид видел. Я видел. Юсуп на прошлой неделе видел. Извини, брат. Мы должны были сказать тебе. Извини.
Как ты встретишь меня, моя милая,
Да если я вдруг у всех на виду,
Из-за стенок режимного лагеря
Я к тебе уцелевший приду.
Не заметил, как нож в карман сунул и пошел. Его с собой берешь — он на кровь тянет, есть же?..
Постучал.
— Ты, э, жену мою подвозил, цепочку не находил в машине?
— Откуда?
— Как откуда? Цепочка пропала золотая, поищи в машине.
— Я ж подвез — не катал ее.
— Ах вот как… На, поймай тогда!..
Прямо на ноже вынес его на улицу.
Запорошенный пылью дорожною,
Да я приду на себя не похож.
Как ты думы развеешь тревожные,
Как тогда ты меня назовешь?
— Зовите старейшин. Зовите имама. Вот я!.. Заберите это.
Никто и ухом не дернул. Все знали, что таков закон.
Нож об траву вытер, как после свиньи. Думал, пар спустил — полегчает. Лег на землю, суда ждать. А шайтан над ухом тут как тут:
— Эй, ты чего лежишь? Вставай, не обламывайся! Это еще не п/ец. Вперед! Я тебя туда проведу!
Может, встретишь, как гостя желанного,
Да с удивленьем в красивых глазах,
Может, чайкой на грудь ко мне кинешься,
Может, имя моё назовешь...
Не успел опомниться — а ноги уже дома. Жена у плиты, в переднике, все кипит, глаза сияют… Вот этого-то блеска в глазах мне как раз недоставало до ощутимой катастрофы.
— Кто, говоришь, подвозил тебя?
— Никто не подвозил. О чем ты?
— Отвечаешь за свои слова? Детьми побожиться можешь?
— А если и подвозил — тебе-то что?
Я хочу, чтобы ты меня встретила
Так, как раньше, но только без слез,
Седины чтоб моей не заметила
И морщин, что с Печоры привез.
Раньше крик услышал, чем кровью засочилось лицо ее.
— Шалава. Харам теперь на морде твоей написан будет. Пусть все читают.
И вышел в огород костер развести. Огонь мне всегда утеха. А она брату звонить вздумала, чтобы спасать бежал. Я это понял, только когда к забору тачка его подъехала и дверца по мозгам ушатала. Смотрю на себя изнутри: и наяву вроде, и проснуться не могу, а уже откапываю…
Братец ее имел такой несокрушимый корпус, что его из зенитки мочить надо было для верняка. Но мой комиссар не подвел — справился. Почти весь магазин разрядил. Остудиться не мог. Ее я не хотел трогать, но она так голосила. Я хотел прекратить это и пальнул ей в рот. С одного выстрела заткнул дыру, которую прорвало криком. Чекалду ее разбрызгало по стене, и все, наконец, стихло.
Так не плачь, не грусти ж, моя милая,
Обниму я твой девичий стан,
И мелодию танго любимого…
А ведь ем каждый день с тех пор. К хлебу и воде эту же руку тяну. И молитва всегда одна и та же — каянье и прощенье. А тогда хотел оживить, чтобы снова разок ушатать. А потом еще! И еще раз.
И мелодию танго любимого
Нам сыграет красавец баян(31)...
А какая-то клетка на дне башки не унимается и поверх всех каяний аварийкой сигналит — прав, прав, прав.
Я прав.
Свобода
Помню, реку переходил. Русло Терека спокойно, отшумело, отгремело от бурного летнего таянья. В горах стало замерзать. Вода уже села, чистая, но еще довольно большая. Перекат надо искать. Есть камни, мхом покрытые, — лягушачье пальто называется зелень эта, в одно время очень скользкой бывает. Чуть оступился — болотники наполнились, и меня вниз потащило. Прибило под скалу. Дыхание кончилось, но вздох еще не сделан. Последний дух, думал, выпустил наружу, уже глаза раскрыл напоследок — и тут вода меня выбросила.
В любом месте русло может затянуть человека. Вода дает понять иногда, что ты на ее территории, не надо забывать об этом. Но и над водой Всевышний стоит. Взглянет мельком — с любого дна поднимет, и ты уже сухой, нога земли не касается.
И если тебе суждено, то каков бы ни был срок, приходит конец и ему. И ты выходишь наружу, щурясь от света, которого не замечал еще вчера, на разводе. И тело твое недоверчиво медленно принимает настигшую тебя перемену, сбрасывая многолетнюю ношу, как намокшую бурку. Вот-вот, думаешь, и последний засов упадет, выпустит душу на волю. Но что-то пока не пускает, застряло в кадыке, бьется в горле. А, это кровь толкает вовсю по жилам талые ручьи.
Ты так истосковался по людям без номеров и погонов, что веришь, им тоже тебя не хватало. И сильно удивляешься, когда встречаешь их лицом к лицу.
— Твой брат приходит — и беда за ним. Выгони его. Не пускай в дом.
— Восемь шайтанов лучше встретить, чем тебя на своем пути!
— Купить пистолет, пристрелить тебя — дешевле обойдется.
— Твой друг тюремщик. Он тебя обнесет. Он крадун.
— У тебя есть что красть? У тебя на бутылку для меня нет, сука!
— Тормози, э, я покатил…
— Сиди! Шаг сделаешь — и тебя пристрелю. А ну, быстро, тащи все, что есть, угощать будем. Радуйся, что человек на порог твой ступил. Душа с того света вернулась!
И когда первая ночь на свободе тебя настигает и с ног валит так, что каюк, при пожаре выносить первым, и все вокруг отдыха ждут, радуются, что вот-вот в алебастру, — ты один среди них не хочешь, чтоб темнота наступала. Все лампочки включишь, пусть только заорут, спать не сможем.
— Закройте рты! Я в темноте, в непонятках, любому кошмар наведу, когда гостя встречу.
И как только выстегнешься, твой черный друг на пороге — проверить, не рановато ли я на свободу собрался. Ты знаешь, он не промажет, не забудет, не опоздает — лет двадцать последних в затыльник дышит. Он никогда не покажет своего лица, буквы не выронит. Он снова попытается душить тебя. Он ничего не объяснит и на этот раз. Ты, конечно, окажешь сопротивление, тебе снова удастся выйти из схватки живым, но душитель отступит только после скромной, но ощутимой победы: твой сон разбит.
Когда на тебе столько крови, ты не узнаешь, кто подстерегает тебя на тропе смертной мести. Кто терпеливо выжидает минуту, чтобы не дать прошмыгнуть тебе в узкую калитку на границе яви и сна, за которой притаилась награда уставшим — ночной покой. Как хороший вратарь, он не пропустит тебя в сон без сражения, без попытки подмять и раздавить плотной бесформенной массой. Ты можешь продолжать дремать дальше, но до утра уже не забудешь его истребительной ярости. Чей зловещий дух преследует мой сон столько лет? Неужели Гузель(32) не простила меня до сих пор? Или так беснуется проклятие ее матери? А всему виной этот е/аный калым. Сорок тысяч советскими деньгами я должен был заплатить за свою чернобровую красавицу. Даже если сейчас продавать начну все, чем владел когда-то, таких денег могу не набрать. Нам было по 16 лет. Я уже отлично понимал, что должен действовать в обход калыма. Загладил, уговорил, обещал жениться. И, конечно, сломал все туркменские оковы, веками оберегающие родовое сокровище — невесту, залог безбедной старости для родителей. А потом предложил бежать на Кавказ — там уж я на своих камнях сумею за нее постоять. И тут она вспомнила, что она отцовская дочь, воспитанная в послушании, — и ни шагу не соглашалась сделать от родительского дома. Я понял это по-своему. Я совсем ее не понял тогда!
— Не понравился? Лучшего искать пойдешь после меня?!. Большего?!
Коварная смерть от ножа ждала ее в редколесье. Я тогда сам не знал, что так сумею. Все вышло как-то само собой. А потом уже все было не страшно и как-то обыденно. Пальцы загибать перестал. Одним меньше — другим больше. И все это, не считая урусов, которые считали меня не иначе как единицей вражеской силы, по которой страна объявила огонь на поражение.
Но простить не могу себе только муравьев. Когда уж им вздумалось муравейник разбить на моем огороде? Может, и дома предков моих еще не было? Может, народ мой впервые кирпич екатерининский увидал только-только, когда муравьи здесь свои ходы к Всевышнему уже проложили. И в одно утро — на тебе — помешали мне, путь перерезали! Не поленился же — целый чайник вскипятил для них, чтобы не перебегали больше в неположенном месте. Никогда не забуду, как остановил этот ручеек живой — и весь муравейник заварил заживо. До сих пор горю в кипятке своем.
А может, палач приходит не за что-то в отдельности, а как приговор по совокупности и без срока давности?.. Но и такого, как ты, зачем-то держит Аллах на свете. Значит, есть у Него на тебя свои планы. И когда в первую ночь на свободе ты вырвешься из лап душегуба, разорвав свой шелковый, свой упоительный сон, секунды такой не бывает, когда понимаешь вдруг, что не прокурор лишает свободы и не лагерный охранник, открывая замок, возвращает ее обратно. Только Аллах Всемогущий свободу твою на ладони держит. Ниже пыли, ногой Его примятой, мордой вниз лежать буду, пока кожа со лба не слезет. И даже, если простит, головы не оторву от земли — пока Сам не поднимет. Но милосерден Всемогущий. К Нему шаг делаешь — Он два делает. Два делаешь — Он десять навстречу. Ты идешь — Он бежит.
31.08.2015
Страна серых волков
Как я устал от дымящих запалов. Все в боевом состоянии: дождь капает — вода только села — уже высохла, паром ушла.
Один боевик
Встречные
— Улугбек, ты зачем моих людей стрелял?
— Они стреляли…
Поторопись порадовать добрым словом встречного. Быть может, не придется больше встретиться. Так говорил Хаджи Рахим аль Багдади.
Аубекир, кто не помнит тебя в ауле Старые Атаги?.. Годам к шестидесяти ты обогатился серебряной бородой и золотой гурьбой детворы. Я запомнил, как ты сидишь на крыльце с младенцем на коленях, уткнувшись подбородком в его мягкое темя. Еще человек двенадцать детских голов различного калибра галдят поблизости.
— Хаубекир, как ты? Как хозяйка? Как дети? Что это — все твои?
— Думаю… — шевельнув одной бровью, отвечает Аубекир, не отвлекаясь от своей глубокой заботы.
В Ведено хоронили известного забухая. Проводить растянулись на пару километров — родные, односельчане, старейшины. Я вез на кладбище стариков и хотел обогнать всех, чтобы дождаться покойника на месте. Древний Ахмет тронул меня за плечо.
— Ему, конечно, уже все равно, его хоть тросом тащи, но обгонять его не надо. Туда не торопятся.
И добавил, подумав:
— Когда меня понесете, не забудьте руки мои по сторонам раскидать. Пусть все видят, что я ничего не прихватил с собой. Голым пришел — голым уйду. Гроба карманов не имеют.
Гроб с телом принято нести по очереди, меняясь каждые десять-двадцать шагов, с каждой стороны по четыре человека. Почему-то мертвое тело становится неподъемным. Недаром говорят: тяжелый, как труп. Токай подставил свое плечо под ноги покойника от самого дома. Семь человек за спиной Токая менялись непрерывно — он начинал видеть это ушами. Один Токай продолжал путь в скорбном молчании. О нем как будто забыли все, и не вспоминало Небо. Наконец он взорвал траурное величие тишины:
— Меняйте меня, е…ать его маму! Я его что, на хату к себе тащу?!
Мага. Весь стеклянный. Забыл, когда смеялся. Душ двести двадцать за ним. Ну, русские сами виноваты. Флаг у него больше, чем машина. А машина — Колхида целая. Еще не появился — земля качнулась уже. А где нога ступила, везде котлы пылают, баранов режут, хлеб ломают — Мага идет, из Аргуна.
— Как дела? Чем помочь? Как всегда? Сколько денег тебе нужно выпрямить позвоночник? На, держи, не хромай, славь Аллаха.
— Сдавайтесь. Выходите. Всех отпускаем на свободу, кто добровольно сдал оружие.
Эх, ваня, возможности нету, а то и задние лапы поднял бы!.. Но русский, думаешь, еще когда в тебя магазин разрядит, а свои уже держат на прицеле, ждут, когда шелохнешься.
— Пацаны, надо сдаваться!
Это Арбий. Его группа уйдет через горы в Турцию.
— Вы видели их сверхзвуковые самолеты? Наперегонки пролетят — и родине пи..ц. Восстановлению не подлежит, снимите с эстакады. А под Тереком у рыб все глаза уже лопнули. Я слышал, у вани и другое оружие есть: так ушатает — вся округа выстегивается! Очнемся — в дудышах(33), юбке и фуфайке — в июле и на черноморском побережье. А юбки, как у лебедей будут, на которые можно лимонад и коржик ставить. По трое выстроят — будем танцевать — в очках и ушанках.
Он был большой шутник, Арбий. Я видел, как на борту танка, Т-34, нулевого, купленного из-под полы у вани же, он старательно выводил белой краской «НА МОСКВУ».
Ваха. Я знал его.
У него был Стингер, америкосовская ручная зенитка, из которой можно мочить самолеты. На груди и на спине висело по калашу. Весь он был обернут патронташной лентой, как петроградский матрос. На правом плече его жила противотанковая Муха, он не расставался с нею во сне.
— Я хочу, чтобы когда я приходил, дети радовались, а не земля дрожала, — слышали мы от него. Неожиданно для всех, а больше для себя самого, в один момент перед боем он вышел из укрытия и сдал оружие.
— Все. Больше воевать не хочу. Берите — все ваше.
Он складывал перед собою килограммы смертоносного лома. Все были в оцепенении. Свои почему-то тоже не пристрелили — так это было похоже на сон или тяжелый бред.
— Не задерживать. Выдать документы. Отпустить без дальнейших выяснений, — прозвучал приказ со стороны противника. Не знаю, что успел ему шепнуть Аллах за минуту до капитуляции, только я видел его годы спустя верхом на тракторе. Весь промасленный солярой, с черными потрескавшимися руками, он управлял самой благородной машиной, и оттуда, с высоты кабины, как-то странно посмеивался над своей прежней жизнью, то ли над нашей напрасной. Мне потом объяснили, что так конопля загуливает. Ваха пристрастился к травке. Это был его выбор, его доля смерти в мирной трудовой жизни.
Заур, аварец махачкалинский. 220 вольт — полных! Ваня выдохся мочить его.
— Застрелите эту машину. Он непобедим.
В лоб ему стреляют — он стоит.
— По-другому я бы тебя порвал, да же, командир? — И так падает. У камня нет кожи — у человека нет бессмертия. Так говорил Хаджи Рахим аль Багдади. Он умрет сейчас, Заур из Махачкалы. Но как он умирает, ты посмотри!
Где найти место, чтобы они остались? В сердце моем тесно им.
Братья
Помню двух братьев из горного аула. Старший давно оторвался от материнской юбки и считал себя горцем с мужским характером: ладонью по столу ушатает — люстра падает. И в один день начудил столько хорошего, что решил припрятать его среди ночи — не так заметно. Он прокрался в родительскую хижину в горах. Там думал переждать, отлежаться на дне, пока пыль не осядет. Младший обрадовался. Мать встревожилась, но без лишних расспросов стала лепить манты. С детства он так любил манты, ее первенец, ее гордость, ее надежда… Сын вдохнул домашнего тепла — и спустил пары. Ночь была на исходе. Закипавшая пища дарила аромат детства. Только родные стены могут дать такую полноту покоя и безопасности.
— Ох, сейчас налуплюсь мантов,— выдохнул старший.
— Если Аллаху будет угодно, — мягко поправил младший.
Мать уже накрывала на стол.
— Теперь уже при любом раскладе поем — даже если Ему не угодно будет.
Дымящиеся манты топили золото масла. Старший едва не успел положить в рот обжигающий сочный кусок, когда дверь вышибло наизнанку.
— Всем оставаться на местах. Ноги на стол. Руки за голову.
Накатили, закруглили и вышвырнули — в край вечной баланды. Больше его никогда не видели. А младший оплакивал его на всех похоронах.
— Зачем только он так сказал? Зачем? Прости его, Аллах!
Мантов с тех пор младший не ел больше. Не мог.
Вольво
Волка все погладить норовят. Кто руку тянет — без руки остается.
Два КамАЗа долларов пересекли чеченскую границу. Прошли три ультрафиолетовых облучения — только на четвертом моросить начали. Лучше настоящих оказались — на том и спалились.
Предвоенный Кавказ — хлеще дикаря из Техаса. Восьмая ходка, вся жизнь на бетоне, вся жопа в шрамах. В трехбортном костюме, а из челюсти кровь сочится.
На рынок пришел, попался — жертва. Все на бочку. Дергаться начнешь, да еще по-чеченски не говоришь — в расход. И так с 90-х: бандитизм и беспредельщина, вымогательство и открытый грабеж.
Рано утром, с шести до семи, авторынок в центре Грозного уже кипит. Волки серые шустрят. Салман собирает десять-пятнадцать человек, начинает разговор.
— Мусса дела. Хаве лахта(34)! Если к вечеру мы появимся у Джагара с голыми локтями, как гуси, он нас не поймет. Так что вот перед вами авторынок. Созерцаем! Рвем! Метаем все подряд! И в кучку, как положено, а там, вечерком, раскидаем. Я здесь, на левом боку, ожидаю вас. Вперед! А ну, тормози, тормози! Это что там лазиет? А ну, подтяните-ка их сюда. Что за субъекты?
Подводят к нему двух ереванских кроликов.
— Драстуйте!..
— А ну, рассказывай. Что тебя вдруг судьба бросила в страну серых волковбля? Как ты здесь оказался? Быстро говори!
— Эй, распашонку ему поменяйте! Щебех(35), как он уже обосрался! — Кто-то подначивает по-чеченски. — Геморрой до колена растянулся, метла повисла. — Рассказывай давай!
— Вот ми приехаль в Грозный купить автомобиль, во-о-от… — Начинает бледный обморок. — Вы поможете нам, ребята?
— О-ооо! Мы тебе еще вчера помогли! Как ты прошел мимо Лечо? Он вторую неделю не может продать свой автомобиль. Ты чуть не рассердил его! У него конкретный автомобиль! Автомобиль Вольво. Вольво — хорошая машина. Восемь трупов вмещает. На любую военную дорогу гони ее. Бери — не прогадаешь. Сколько денег у тебя? Давай, вытаскивай, ничего не надо оставлять, все до последнего рубля, что там у тебя еще осталось? Ваха будет с тобой щас разговаривать. Расскажи ему, Ваха, что там за маленькая одна загвоздка у этой машины, какой нюанс, объясни ему.
— Да вот, в одну самую холодную погоду эта Вольва как-то у Лечо не завелась. Так Лечо до того разозлился, что из АКМа два магазина по ней ушатал. А так она в идеальном состоянии — можешь забирать, никогда не пожалеешь!
И на чеченском прибавил:
— Вьях дейладах(36)! Посадите их в машину, отвезите подальше к российской границе, расстреляйте ихнах. Не надо нам здесь такого.
— Э, а какой это автомобиль продает Лечо две недели? Это не тот, который в Панкисском ущелье в обрыв улетел после ракетного взрыва Российской Федерации? Там что-нибудь долетело до обрыва?.. Э… Дейла дехдадах(37)! Где ж это видано, чтоб нохча(38) вайнахдах(39) продал свой автомобиль Вольво!..
Такси
Мне часто приходится слышать, что на русака похож, морда у меня славянская. Я начал привыкать, что похож на кого угодно — не похож только на своего. Кавказские братья видят во мне азиата. Для туркменов я навсегда останусь немного чеченцем. Бабаи считают пришельцем, похитившим их язык. Русские по паспорту подозревают во мне террориста. Татары, их же много, целый казан — и там не сумел потеряться — вычислили. Чужак. Как родимое пятно, таскаю на себе клеймо это. Даже кочевые люли сбросили меня, как балласт, на таджикской границе, не умея признать свое. Никогда не дома. Нигде не прикуриться. Всюду транзитом. Всю жизнь надо мной славянку играют. Всю дорогу бикфордов шнур за спиной горит.
А тогда я таксовал в предгрозовом Грозном.
Ко мне подсели двое чеченцев и по-русски объяснили, куда им надо. Надо было не близко. Мы сговорились. Я тронулся. Без перехода они стали говорить между собой на чеченском.
— Щас прокатимся штуки на две и швыряем моториста.
Я засмеялся.
— Что смеешься? — спрашивают меня по-русски.
— Да нет, ребята, так.
Пассажир рядом взял мои сигареты.
— Ты какие куришь?— спрашивает.
— Да вот, их и курю.
— Так это ж мои, — и кладет себе в карман мою пачку. — А я такие же предпочитаю. — И вынимает свои. Одну сигу себе в зубы, другую братку на заднем сиденье протягивает — и ждут огня.
— Спички есть? — спрашивает меня.
— В бардачке посмотри, найдешь.
— Нет, я хочу, чтоб ты мне прикурил.
— Щас остановимся, я тебе тасану огоньку.
— А на ходу не можешь, да? Или ты нас, что…
Есть такое слово у вас, пренебрегающее... Как? игноририруешь? Именно! Ты что, говорит, нас в х… не ставишь?!.
— За рулем же, твоей жизнью рискую. Видишь, на трассе движение какое неспокойное. Минуточку терпения.
Я сдал вправо, отжал ручник и как зарядил того, что поближе, — и на чисто чеченском языке с русскими запятыми предложил выйти. Тот берега попутал. Дверцу открыл и бежать не может, замерз на месте. Я развернулся к заднему.
— Тебе тоже прикурить, да?
— Нет-нет, кричит, — я у него прикурю!
Извинялись еще два дня. За русака меня приняли. Заплатили двойной тариф и ускакали сайгаками.
Но не всегда так удачно складывался день таксиста в предвоенной Ичкерии(40). Особенно, если он взаправду русаком окажется. Случалось, повезет русскому бомбиле получить дальний рейс: Нальчик — Грозный, к примеру. Даже предоплату при посадке получит. План на два дня сделан — хоть выходной бери, жену на базар вези. Он на радостях газует — про спидометр забывает, в мечтах кислыми щами рот обжигает, косточку мозговую дербанит. А из динамиков Европа Плюс по ушам трещит, пока неразговорчивый клиент только и буркнет во всю дорогу пару слов на своем в мобилу с антенной:
— Еду — встречайте.
И в Грозном, на самом подъезде к городу, уже организован прием.
— Все, махмуд, выходи, отъездился, будь здоров! Через 5—6 часов можешь заявить, что у тебя тачку угнали. Что сидишь? Отпрыгни, покуда ветер без камней. До вокзала подбросить?
И горе тому, кто не сразу понимает, что каюк на хвосте сидит и уже по нему слезы льет, кто вместо благодарности за долгую жизнь и счастливую старость ни с того ни с сего вдруг упираться начнет, пузыри пускать, по-русски возмущения сыпать вздумает. Наружу выведут, чтоб салон не пачкать, скромно подстрелят для начала, рот заткнут, а в мозг еще умудрятся свое затолкать — для науки:
— Ты, пидараска, тебе это было нужно? Дока за сеном на такой технике ездит. Неужели тебе этот сарай дороже жизни?!.
И там, где нужно кричать, рычать, орать, воду искать, он должен проглотить свою боль — и так стоять, слушать.
— Жизнь свою в копейку не ставишь, гандон? На — поймай!
И еще патрон. И в лоб напоследок.
— Заверните его. В багажник — и за пределы государственной границы, на свалку. А сарай к Лече — пусть разберется.
А уж Леча в технопарке ювелирно заменит одну цифру номера и выпустит машину на вольную волю.
— Эх, ты, махмуд… Ты бы лучше спросил, как до вокзала доехать.
Джохар
Два КамАЗа по Чечне проедутся, за каждый забор по десять-пятнадцать калашей выбросят, не спрашивая. Тахх-духх — падают в твой двор русские автоматы. Ничего не ломается, в огне не тонет, в воде не горит.
— Готовьтесь, — называется картина, — чтоб не говорили потом, что нечем обороняться было.
С чего все начиналось… С нефти, конечно, которая в недрах нашей земли только затем родилась будто, чтобы признать своего джихангира. Она ничего не хотела знать о государственных границах и терпеливо, по-девичьи, ждала, чьи руки скажут ей: моя. Ваня на берегу обозначил свое первородное право на чеченскую невесту.
— Ты что, Джохар, эту корову головой развернул на Россию, а вымя в Чечне оставил? Пасется, траву жрет у нас пускай, а молоко сами пить будете? Так не бывает. Еще если боком поставить — по четыре сиськи на каждую сторону, куда ни шло. А если, Джохар, ты недоволен, то буду доить ее сам. Эта корова моя.
И не очень интересуясь ответом, ваня решил по-своему: корову оставить на том же месте, кормить хорошенько, да винтовки раздать, чтобы волки невзначай не сожрали. А сам дважды в день доить приходил — в полном своем праве.
Конечно, для многих из нас Джохар фигурой номер один был. Ничего себе, лагерь в Науре распустить накануне войны. У кого-то срок пятнадцать лет, ему еще трубить лет двенадцать, а он утром выходит, потому что засов открыт. На вышках никого нет, конвойных нет, ворота нараспашку, не то, что калитка. Свободен, говорят. Хочешь — домой чеши, никто в спину не выстрелит. Хочешь, с нами оставайся — вот тебе оружие, вот деньги, сколько нужно, вот новый паспорт — нулевый. Сам черный весь, нос утесом крутым — Василий Николаевич теперь. Начинай новую жизнь и благодари Аллаха. До последнего шурупа сконструированный полномасштабный документ — с самой обывательской достоверной биографией. Твое дело только выучить. И банда в лесу, человек семьсот, учат наизусть свои свежие паспорта, экзаменуют друг друга:
— А где родились, Василий Николаич, а где были прописаны до того как родились, а как вашу маму зовут?
По свежим следам той амнистии прокатилась сильная волна истребления мусорского населения. Месть мухоморам, упрятавшим тебя на долгие годы, — извечная мечта уголовника. Но когда они освобождаются каждый в свой срок, одним больше — другим меньше, это не так заметно. А тут на тебе — скопище беспредельщиков получили доступ к возмездию.
— Товарищ майор?!. Здравствуйте! Не узнаете? А мы тебя долбить пришли. Мы сначала тебя отымеем, потом жену твою, дочь твою, сноху твою. Потом х.. тебе в рот сунем. И чтоб тебе не так мучительно умирать было, когда хату подожжем, сонную артерию так и быть отрежем.
У майора из штанов потечет, пока он вникает. Фосфор ведь чует человек. Он же нет-нет вспышку роняет в темноту. И невзначай прямо из кармана пальнуть по ногам.
— Бля, мне теперь куртку новую покупать надо. Дырка, видишь?
И пошел бетон по опалубке. А дальше такому уже по х/ю ветер — не важно, с кем, но против теченья.
И вот уже тысячи бритых голов сепаратистов, целый косяк волков отрывается — и в горы. В лагерях Хоттаба нормы ГТО сдает, ждет распоряжений. Советский генералиссимус авиационной армии Джохар Дудаев собственноручно снабжает оружием. Ваниным, конечно.
— Кто не будет воевать, я лично буду брить усы.
Так говорил.
Думал проскакать мимо вани. А ваня голову с печки как поднимет:
— Это что за блоха тут копытом бьет? А ну, снимите-ка с нее подковы — шумит очень.
Джохар. Бекхан. Лидер без конкурентов.
В Дубае с кайфом торчит сейчас. Или в Турции. Я так думаю.
— Как? Он ведь убит?..
— Конечно!.. Но какой-нибудь миллиард долларов — и все в полном ажуре: и новое имя, и узоры на ладонях. Это не волки. Это лисы. Они все бессмертны.
Салман
Вчера из шашлычек с нами не вылезал, там-здесь — разбитной пацан был. Часто в Шали бывал — у второй жены. Ставрооль посещать любил. Там, говорил, русачки в шортах — не промажешь. А деньги всегда вынимал только в банковских упаковках. Полпачки в стакан обмакнет — вода на купюры не садится. Сухими выходят. И сам выходил сухим — и товарища не оставлял. В любой точке планеты, если свой в беду попадал — мог отмазать, не скупился. А потом с Джохаром породнился — враз недоступен стал. Забыл, что волк со всеми одинаково должен ногу поднять: и с бедолагой рядом, и с министром, потому что перед Аллахом все должны быть равны. Нам так и говорили: у него теперь другие проблемы и задачи, считайте, что нет его. Умер. И покатил маскарад: по восемь раз в неделю умирал. То он в катастрофе погиб, то в Аравии сгорел, пепел собрали, то в персидском заливе утонул. А потом вдруг встречаешь его:
— Саламаллейкум, Салман! Как дела?!
А он тебе:
— Я не Салман. Я Салауди.
Стоишь ошарашенный, приглядываешься — точно не он. Думаешь, может, ты его так и не разглядел за много лет, пока рядом был. А потом воскрес в один день. Посреди Гудермеса, на площади автовокзала, подбадривал всех, кто способен курок отжать.
— Если я говорю с волчьими душами, то всем будет хорошо.
Колонну растянет — голова в Нальчике, жопа в Грозном. — Я собираюсь ехать в КБР. Если на моем пути будут стоять российские войска, я буду вести боевые действия.
Он всем говорил, Москву будем брать. Эти радовались и перли. Все думали, Салман шизофреников собрал. Но дураков среди них не было. Они все боялись смерти. Не боится только дурак.
Выезжал Салман и в российские части. Тыщу-две сепаратистов возьмет с собой, для убедительности, разговаривает.
— Уезжайте по добру-по здорову, оставьте нашу землю. Не воюйте со своим народом.
— А мы с бандитами воюем, а не со своим народом.
— Но если отказываетесь покинуть чеченскую территорию, напишите вашим матерям, что вам было предложено уйти по доброй воле.
Там точно был настоящий.
Когда российские спецслужбы везли Салмана в Махачкалу на «тайный» военный суд, весь Дагестан был уже заминирован. Каждый квадрат его был напичкан тротилом. Выходило так, что не было у вани такой дорогой тайны, за которую нохча не сумел бы рассчитаться наличкой. И в нужный момент поступает, конечно, звонок:
— Алле, как дела? Немедленно отпустите нашего чеченского брата, если не хотите Махачкалу отправить на воздух! Ах, плохая слышимость? Откуда прикажете начать взрывную атаку? Квадраты такой, такой и такой-то! Огонь! Огонь!! Огонь!!! И, конечно, очень скоро в бронированный до ушей Гелендваген запрыгивает бригадный генерал Ичкерии, честь нации, неуязвимый байсангур своего народа, — и теряется в горных массивах, поднимая кавказскую пыль вокруг имени Салмана. А тем временем «при неясных обстоятельствах» в Белом лебеде(41) скоропостижно уходит в легенду его очередной макет, утверждая в российской военной истории миф справедливого возмездия.
— Стоп. Снято!
Волки вам не быки, чтоб на арене умирать.
Кого-то, может, и закопали в соликамской тюрьме для отчета, но точно не Салмана. Салауди, наверное?
Лебедь
Лебедь тоже, по ходу, мокрушник еще тот. Шары обледенелые, из хрусталя. Артерии начни резать — кровь не пойдет. Человек двадцать на нем висит точно, я того всё. Когда он нас навестить изволил, весь Кавказ замерз — до ахалтекинских турков. Биджорики(42) долго еще по ночам спать боялись: вдруг промажет — до нас долетит эта птица…
— Огонь! Вместе со мной мочите всех! — мог сказать в любой момент. Все было под двойным кольцом потому что. Вши орали бы «Алё, мамааааааа»…
Подъехал на своей колеснице. В самом центряке Чечни, на площади Минутка решил побазарить с народом собственнолично. Наши ему:
— Э, генерал, х..ей займешься — мы переходим в снайперскую войну. Пуля мимо не пролетит. Один патрон — один человек.
— Разговаривать здесь буду я, говорит. Мой товарищ Масхадов будет слушать. А все будут молчать.
Шатун. Мужик, а не гребень в сапогах-смятках. Кто его лебедем обозвал?.. Тигр уссурийский, куда ни шло. Мог, как запросто, с бандитами чаю хлебнуть — без всяких экспертиз: одним видом своим уважение наводил, жути нагонял. Но с ним и люди были тоже, я тебе дам. Из чего, думаешь, их слепили, таких. Выше самого ростом. Каждый пулю зубами поймает. Кошмарина.
— Львы стареют — шакалы борзеют. Войну закончить сейчас вариантов нету. Генералы повыше меня еще бабки не подняли, говорит. — Так что повоюйте покамест.
Через тыщи голов эхо летит. Лебедь, может, уже документы свои захлопнул, а его буквы только долетали до нас. Развернулся — и улетел. 30 вертолетов одновременно в воздух взлетели — поди-гадай, какой из них Лебедь. Но ни один наши не торкнули, потому что Масхадов сказал — тише, положь трубку…
Нива
Месяц мог из Тулы одно оружие перевозить. Сегодня дуло — есть? Через неделю курок. Еще через неделю диск. Неделя еще — лента поехала. И так оно из груды металлолома растет, растет… И в один прекрасный день на! — е/ашит!
Война захватила южную сторону Чечни. Салман распорядился дать столько машин, чтобы все мирное население оказалось в безопасности. Спасали сердцевину народа: женщин, стриков, детей перевозили в соседние республики. Те же, на кого муха не садись и пыль не попадай, должны были быть эвакуированы в горы — в самые короткие сроки.
Я спал по три часа в сутки. Моя Нива служила мне ахалтекинцем. Все сиденья, кроме водительского, были вынесены для большей вместительности. С детьми до десяти человек мог перевозить зараз. Между Ингушетией, Махачкалой и Чечней тысячами оставались тогда без документов, без ничего в зеленом коридоре. Ваня сильно заходил. Останавливает колонну беженцев:
— Есть с вами боевики?
— Нету.
— Тогда разворачиваем оглобли. Вам с нами — в Грозный.
И везут как заложников обратно.
Бывали у меня и другие маршруты, когда нужно было снабдить оружием горные аулы. В один из таких рейсов я заехал повидаться с братом. Мне навстречу выбежал Муса, его сынишка. Наши встречи были для него праздником и радостью для меня. Ему нравилось чувствовать, что я не совсем взрослый, как другие. Он дорожил игрой, в которой чувствовал себя со мной немного наравне. Это началось, когда я только вернулся, и местные дети висли на мне гроздьями, когда их родители не приглашали меня в дом. Я же травил им сказки, подсоленные северным словцом. А они грозили мне пальчиком:
— Ай-ай, дядя, не говори по-русски.
А потом конфеты еще всем раздавал, барбарис, есть же?
— Тебя бы в детский сад устроить, с детьми возиться, да ведь не возьмут — ты ж тюремщик.
Мамаши довольны, благодарят, нахваливают, а у меня под окном конь вороной, только что угнанный из соседнего аула. Дети не забывают своих сказочников, кем бы они ни были. Теперь Муса мчался со всех ног к моей Ниве. Мне пришлось выйти и сделать несколько шагов навстречу, чтобы не подпустить его близко к машине. Он повис у меня на шее. Детская преданность всегда трогает, но в этот раз я постарался быть строже.
— Икрам! Почему тебя не было так долго? Ты меня покатаешь?
— В другой раз, Муса.
— Почему в другой? Сейчас прокатишь?
— Нет же.
— Почему? Ты же катал меня в прошлый раз.
— И в следующий прокачу. А сейчас нельзя. Беги домой.
— Почему? — И в глазах уже слезы, вот закапает.
Как ему объяснить? Мне было нечем оправдаться пред мальчишкой. Я не знал, увидимся ли мы снова. Ванины девять грамм быстро настигают. Я сел перед ним на корточки, чтобы говорить в глаза.
— Хорошо, я прокачу тебя. Но только до обрыва — и с одним условием: ты смотришь только вперед, в лобовое стекло. Оглядываться в машине нельзя. Ты хорошо понял меня?
Муса часто закивал, как счастливый ишак. Слезы просохли на его глазах. Я посадил мальчишку рядом с собой, пристально наблюдая за малейшим движением его головы. Я знал, что запрет — безотказный инструмент сделать то, чего делать нельзя, и потому нарочно сыпал в него вопросами, чтобы малец отвлекся и забыл оглянуться. Муса отвечал отрывисто, часто невпопад, напряженно глядя вперед, на каменистую дорогу, и было ясно, что запрета он не забудет и вот-вот начнет видеть затылком. О чем мы могли говорить, если мы должны были молчать об этом. До обрыва оставалось не более двадцати метров. Я отжал ручник. Муса резко обнял меня за шею и выскочил наружу.
— Я никому не скажу, Икрама! — кричал он мне на бегу. — Я буду тебя ждать!
Вот волчонок, подумал я. Седлом что ли почуял груду оружия у себя за спиной. При мне он и ухом не повел в сторону. Горец, с гордостью посмотрел я ему вслед.
Мышеловка
Мы отступали во время тяжелой проигрышной операции. Я еле переставлял ноги — за спиной всегда по меньшей мере шестьдесят килограмм железа и прочего груза. В экипировку каждого второго входили среди «прочего груза» килограммы опия. К войне страна была предусмотрительно щедро затарена поставками из Таджикистана, и воинам джихада дурь доставалась бесплатно, как оружие. Каждый с содержанием марафета в крови машиной становился: мог не спать, не есть, коня на себе в гору перетащить; один против вражеской колонны встать во весь рост — на танки, как на муравьев, смотреть, не понимать, где тут опасность. Обезболивающее — хирург называл, который наши рваные части сшивал. Те же, кому пришить уже нечего было, свою последнюю дозу обезболивающего получали чуть больше нормы. Продукт первой необходимости на войне. Если падал в бою товарищ, его мешок тут же легчал на вес опиума. У войны свой кодекс. К ней нельзя с нашей линейкой соваться.
В тот день мы отступали. В глазах мутилось от голода и усталости. Я прислонился к дереву, обнял его, прислушался к ветру. Двое обогнали меня — взмыленные, как груженые ишаки.
— Давай, давай, шевели булками, ты че, замерз!..
— Да нунах…
— Да ты чиканулся! Давай быстрее!!. — И рванули на добрый километр вперед. Очень скоро я потерял их из виду — так резво они уходили от ваниного огня. И вдруг знакомый шум сквозанул голову, с нарастающим гулом пролетев мимо и разорвав небо далеко впереди. Спешить больше было не нужно. Я знал, что там уже никого. Если умирать так страшно, то я умирать не буду.
Я чувствовал себя бараном, сорвавшимся из орлиных когтей.
Больше суток петлял по горам, растяжки обходил. Ни своих, ни чужих — вымерло все. Ваня в такое место загонит, что тропинки не найдешь. В сознание приходишь — ягоды стеной алой по склону, каких ты отродясь не видал. И смотришь тогда, следы если есть — лося, зайца, — значит, дюрбанят они его, можно и тебе закатить. А если глухо, то глаза «вперед» говорят — нутро «назад» командует.
Солнце в горах закатывается рано и будто навсегда. А тут еще задождило. Из непроглядной черноты, чавкая набрякшими коцами, я ввалился на порог своей хижины. Долго не грелась печь. Глаз горелки медленно наливался кровавым жаром. Чайник пришептывал все смелее. Наконец я приготовил на скорую руку что-то военное и стал жадно глотать, поддевая подгоревшую пищу со сковородки ножом. Прогорала с треском отсыревшая чинара. Глухо барабанила прогнившая крыша. Я был один, но пространство звучало бесперебойно. И на долю секунды все стихло. Время застопорилось немного и двинулось дальше. Тогда-то и случилась наша встреча. Я его не увидел бы. Он шуметь начал. Хлеб на крюке высох, а этот стал его царапать. По крошке выедает, а лапки все ближе, ближе к пружине. А фиксатор все не срабатывает — веса не хватает. Долбить царя в голову — где я ем и где он ест. И Сверху-то все фиксируется. Я забыл, как жевать. Резко вскочил, ногой как ушатаю этот капкан! И закаялся, что поставил эту ловушку для маленького живого. Из сковородки еще черпанул — на тебе, закати! Пять седых волос я поймал тогда.
Осы
И дали Родине угля — хоть мелкого, но до х/я…
Осколки летят — шиу-шиу! Ты в ажиотаже не чувствуешь, что они в тебе уже есть... Бежишь, стреляешь… Потом видишь вдруг — кровь течет отовсюду: артерии порваны, вены оторваны. Голова чувствует уже, что конец. По всему телу тепло, тепло… Куда же попало, успеваешь подумать. И все бежишь, бежишь, мотор пашет. И ррраз — отъезжа-а-аешь. Если бутылку с водой выронить, из нее льет, сколько вытечет сразу, а потом тише, тише — до остановки. Так и кровь — хлещет, хлещет в первые минуты, а потом кап, кап… И тихо.
Я лежал после операции в больничном коридоре, среди целой свалки окровавленных носилок. На время приходя в сознание, замечал, как сновали мимо белые тени.
— Такого больного нельзя держать в коридоре, — услышал я над головой. — Из второй палаты пациента уносят — сразу же занимайте его место.
— Нам не придется возвращаться к этому вопросу, доктор? — последнее, что я увидел ушами, прежде чем отключиться. Как он там оказался?.. Джагатай, шестой брат мой. Настрадался тоже, навоевался с этими дикобразами Российской Федерации. Семью не собрать — в кусках мяса по дому разбросана. Кто потеряет, сколько он потерял, у того сразу башка побелеет.
Высоко в горах, где я зализывал раны, у меня был дом с осиным гнездом под крышей. Я сразу, как входил, заметил этих желтых чертей в полоску.
— Э… ерундой займетесь, выбунаху.
Уверен, они поняли меня слету. Мне пришлось убедиться в этом чуть позже.
Меня, с раздутой вдвое ногой, поднялись проведать боевые товарищи. Это были серьезные люди. Двое оставались в машине. Третий, входя на крыльцо, заметил недружелюбное движение под крышей и не нашел ничего умнее, как по привычке самообороны пальнуть по гнезду из обреза. Я забыл про ногу — так выскочил. Одна рука другую остановила, чтобы таким же рефлексом не пристрелить почетного гостя.
— Ты что творишь, кикабидзе! Как я им объясню, что ты с войны, не умеешь в гостях себя вести! Нам всем теперь крышка. 30 укусов — летальный исход. А ну, скройся в хате, затихни там, тишину поймай!
Я переждал, пока пыль осядет от выстрела, и вышел им навстречу. Мой тигриный рой оживился. Я говорил с ними, как с друзьями, перед которыми виноват.
— Вы его простите, я того всё. Он не знал, что так никогда делать нельзя. Он оттуда пришел, где все так делают, когда опасно. Но я с ним перетру этот вопрос — обещаю, не повторит он больше такой бестактности.
Осы немного пошумели в кучке и спрятались. И муджахид мой зря морду себе закутал, прощаясь, — ни одна зверюга к нему не приблизилась. Позудели чуть громче обычного и стихли. Простили.
Ваня
Днем прикорнешь, проснешься — обреза нет. Выйдешь во двор — коня нет. Сына зовешь — тоже нет. Наш Алихан. Ему шести не было. К вечеру возвращается из леса верхом. Ноги до стремени не достают, на плече ружье, колени разодраны — падал. Грива опущена, плачет. Отчего плачет — никогда не догадаешься. Боится, что к коню подходить запретят, раз он в седле плохо держится. Воин рождается в горах, чтобы умереть на равнине. В Комсомольском остался навсегда, во время зачистки.
— Гнев Всемогущего Аллаха несется с Востока. Встречайте достойно, — говорили седобородые старики. — Думайте, чем разозлили Всевышнего.
Я теперь знаю — человек на все способен. Однажды, когда мрак тебя окутает, ты оказываешься как под дождем: наступает момент, когда тебе уже все равно. Это когда ты сидишь, разговариваешь тихо — и вдруг прилетает шальное масло(43): тебе хоть бы что, а мозги товарища по морде твоей разбрызгало, и надо бы их счистить чем-то. Или в один момент после града ты очнешься почему-то живым, но все, ради чего ты жил, чему радовался, из-за чего страдал, что берег и строил, — ничего этого нет больше. И такой секунды нет, когда у тебя клыки вырастают, — такие, что пасть уже не закрывается. И тогда все становится мало. Кровь остывать не успевает. И забываешь, что их 148 миллионов — такой огромный сделаешься. Половины тебя нет уже, а ты прешь, боли не чувствуешь. Они ко мне домой пришли — и смотри, что делают.
Я, когда говорю «Россия», я знаю, что дальше земли нету. Глобуснах… Везде ваня залез. Ну, гусеницу одну удалось-таки сбить с него, разов двадцать когда долбанули — молодец каким артиллерийским, его же, ваниным оружием. А ваня на второй гусенице как крутанется, да на дыбы как встанет, шляпу покажет — и километров сто двадцать прошуршит, как на Волге. Сильно заходит ваня. Одну голову срубишь — три у него вырастает. Идут, идут, идут… Ратиборы. Мы тоже хороши. Знаем же, что пи/ец — нет, нам один х/й надо вы/ваться! Ваня за два часа любую страну ушатает — не надо к нему лезть. Он же тебя за грудки туда-сюда не дергает — оставь его в покое, пусть пьет себе эту нефть е/аную! А то нет — нохча сам хочет кассиром быть. Сам будет трубу закрывать. Краник сломается — ваааня! — будет орать, — помоги, у меня авария! Ну, математику ты не знаешь, языкам тебя не обучили, но историю ты должен знать, я ваш нюх царапал… Ваня ни на кого первый не нападает. А во-вторых, русского за/бёшься пи/деть. С печки спрыгнет — валенком забивать будет, до Антарктиды загонит. А в-третьих, у вани друг есть — зима. До зимы ни одну реку его на перекатах не перейдешь, а зимой где переход начнешь, там и треснешь. Но ваня и в горах заставит лезгинку танцевать. Одной рукой рыбу соленую есть будет, другой как е/анёт, и даже пистолет прятать не будет, пока все кости не обгложет. А по ногам любит бить… Никуда не уйдешь. Ползти, орать, кровью истекать будешь — а он тебя спросит сверху, тихо так, дружелюбно:
— Далеко ли собрался, браток?
— Да пришел уже, — отвечаешь.
— Ну, ты это… Далеко не убегай. Я щас поссу только. Заодно гляну, муджахед тот дышит-не? Подождешь, не убежишь?
Даже оружие не отнимет. Отвернется, автомат в ладони держит, как пистолет, другой рукой со штанами разбирается, не глядя, базарит с тобой небрежно. Только шелохнись со своим ТТ, и не приведи Аллах с дурным намерением — шляпы не опуская, с полоборота из калаша в лоб тебе загасит и доссыт себе спокойненько, стряхнуть не забудет. Демоны, хозяева землибля. Ты ему еще норовишь буй показать, а ваня себе из космоса смотрит, чаек попиваючи:
— Че это?.. С такой антенной и Маяк не поймаешь, а ты Монте-Карло слушать захотел.
Это такие морды — кроме Всевышнего никто их наказать не сможет.
Поймали меня ваши в оконцовке, вывезли из Гудермеса — и под гребенку.
— Да я ствола никогда не держал. Я так — оказался в ненужное время в ненужном месте.
— Хорошо-хорошо, только не волнуйтесь. Пройдемте на экспертизу.
…На коже лица нагар пороха, на плече синяк, на указательном пальце характерный мозоль. Следующий!
Если в отказную пошел — всё, чабодза. Скажут еще напоследок:
— Значит, правду говорите? Придется вас отпустить. Что ж вы другим не скажете — все бы так. Григорий, выведи товарища на свободу! — Гриша уже знает, куда следует проводить товарища.
Если сразу признался, один х… выхватишь. Ты же их покрошил нет-нет.
И… Белый лебедь соликамский. БУР(44) всесоюзного значения. Из недров Российской Федерации, из крытых режимов вылетевшие слова мои поймайте-ка — всем конспирациям конспирация!..
Тавро
Уздечка, кнут — вот и весь инструмент. На ворованную лошадь железное удило нельзя надевать. Она пока не укротится, выецымбарить будет, может зубы себе повредить. Правильная уздечка должна быть — чтобы конь ее не раскусил и зубы себе не сломал. Ползком надо на брюхе проползти метров сто — нет ли хозяина рядом. Табун двадцать-тридцать красавцев как по команде головы поднимут — и все смотрят на тебя, замерзли, ни один не шелохнется.
— Аша… — тихо скажешь, чтоб не спугнуть, но и озвучить. Они знают, что это значит: «Ай да молодцы, как здорово, что вы меня не боитесь»! И тут только замечаешь — в стороне пастух пьяный влежку. И самый ярый конь, который его катает, к дереву привязан. Веревки с ног срежешь, пару слов на ушко нашепчешь…
— Как ты, красавчик, ждал меня? Ах ты орел, ай да козырь!
Он слух кидает. Шея гордая, спина высокая — не знаешь, как запрыгнуть. Еле уздечкой достанешь на зубы бросить.
— Давай, выручай, казбек, мне твоя подмога нужна. Не подводи, молоток, скачи, что есть мочи!
И газуешь — покуда ветер без камней.
Конь, он теряться должен. Порода породой, но тут от кузнеца много зависит. Одну лошадь подковали — она ракета была. А тут отстает, не может скакать. И в один день хозяин продает ее за бесценок. А покупатель не дурак — и лошадь ведет к кузнецу. И перекованная кобыла молнией скачки побеждает.
— Как дела? — говорит хозяину прежнему своему.
Ей всего-то и надо было подкову заменить.
Коня надо понимать, чувствовать. На коне если проехался, похвали его, поговори с ним, погладь — уважение ему окажи, на ноги его посмотри. Плохо скажешь — он тебя в другой раз из седла выкинет, оглянуться не успеешь. Конь твой вернее друга и жены. На него одного без оглядки положиться можешь. И если в горы идешь, а на нем оружие тащишь и провизию месяца на три: и мясо сушеное, и муки мешок, и табаку, и спирту сухого — всего килограмм на восемьдесят, а коня, конечно, тихо под уздцы ведешь, и только когда слишком крутой подъем, и тебе уж совсем невмоготу, ты, извиняючись, спросишь, не подвезешь ли, браток, — и он смирнехонько перед тобой гриву опустит и не обидится, что ты в его положение не входишь, прощает тебе. Конь знает даже, что если голодняк тебя в горах пристегнет, ты съешь его, а он тебя никогда. И это прощает глаз его.
Километров сто придется отжать до Беноя(45). Это такое селение, куда человека привезешь — и того купят. Да еще если повезет тавро найти на теле коня, крестик там или полумесяц, считай, в куражах. Тавро ставят обычно в такое место, куда кроме хозяина конь никого не подпустит: под яйцами, на ляжке или внутри уха. Когда раскаленным железом приближаешься к телу, живое же чувствует — не подступишься. Не веревки — цепи порвет. Большую резкость надо иметь, чтобы своего коня заклеймить. Чужому там делать нечего.
— Вот там-то смотри, тавро мое — сам ставил, жеребенку еще. С детства конь подо мной. Деньги нужны очень — иначе бы не продал, беда толкает. По рукам? Тогда режь барана. Плачу!
На базаре переодеться четко, такси — и в аэропорт.
— Какая лошадь? Я вообще в седле не сижу. Хаоллах(46), — покатили!
И девять тысяч метров под тобой. Хоть до Владивостока доставит брат мой, ветер.
Горы
Если в лесу устроить пожар, зверь уходит. Если птицу долго держать в небе и не давать сесть, она гибнет. Если у человека отнять все, кроме памяти, — он останется, но не забудет. Ветер же никогда не останавливается, да же? Значит, надо деревьям, чтоб их постоянно шевелили, тревожили…
Я был в горах. Скалы отвесные… На вершину смотришь — шапка падает. Горы, они живые, мощные. Дышат они. Никому непонятное ухо слышит дыхание их. Там все не так, как здесь. Если темно — то до черного бархата. И звезд — как на дне моря песка. И они падают. Ж-ж-ж… Ж-ж-ж… Летят. Смотришь — горизонта не видно. Бескрайние, беспредельные дали. Бездна. Лежишь на спине и думаешь: каждый день на небо поднимаются души. Ты их не видишь, но знаешь, что они летят. Поток. Сотнями, тысячами — поднимаются и поднимаются. Удивляешься потом — куда они уходят каждый день. А в одно утро глаза откроешь — никого. Оглянулся — и позади ничего. Все утекло. Это такая река, которую на камере не переплывешь. А и переплывешь — так на том берегу пусто. Огромная земля обтянута сеткой — посредине памятник. Жизнь кончилась там. Где вчера дети шумели, женщины их ругали, на свадьбе правнука старики танцевали, там больше ничего не будет. Кладбище. Одни змеи тучами кишат — захватили территорию. У камня нет кожи — у человека нет бессмертия. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади.
Я в горах был. Удивлялся. Там, высоко, где ни один человек за любые деньги ветку не воткнет, Всемогущий бросает семя, поручает его ветру. Ветер несет его в такое место, куда ни по камню, ни по воздуху не попадешь — тур не ходит там, сорока не долетит гавно твое унести. Вот здесь будет расти, говорит, и роняет в землю. И вырастает дерево. И ему будет там хорошо. И оттого, что ему хорошо, всем будет хорошо — вот так он там будет торчать, красавчик. Хоть издали, хоть вблизи — всегда один и тот же, ни большой, ни маленький,
но Дух у него огромный. Настоящее, живое создал Аллах и показал красоту и силу Свою. У нас говорят: Всевышний сломает — никто не построит. А если построит — никто не сломает.
Синдром шариата
Не возлагается Аллахом ни на одного человека сверх возможностей его.
Коран, с. 2, а. 286
Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда?
Евангелие от Матфея. 5:46
Обменять себя на других.
Лама Чопа
Сегодня пять месяцев, как я впустила в свою клетку снежного барса. Клетка захлопнулась. Надо как-то выжить. Я не понимаю, как это произошло, а главное, почему, за что? Я думала, что предоставила ему политическое убежище — оказалось, он взял меня в заложницы, не только в наложницы. Вся жизнь моя обесценена, скомкана, обращена в хлам. Не могу унять сердце. Нетерпеливо жду Страшного суда — только там возможно восстановление меня в правах. Но возмездия жажду здесь, на земле. Федеральное правосудие, знаю, ему нипочем. Хочу призвать его к суду старейшин. Хочу видеть его поникшим и смиренным перед потоком моей правоты. Иначе изойду паром от гнева и ярости. И бессилия. Не может быть, чтобы
Я начну так:
— Салям алейкум, о, почтенные старцы! Я понимаю, человека нельзя рассмотреть в лупу, отделив от корней, от родниковой воды, которой он пропитан. Каждый — фабрикат своей культуры. Один такой экзотический продукт я никак не могу распробовать на вкус. Ищу любые оправдания, чтобы понять его природу — и поправьте меня, если я ошибаюсь.
Забить человека камнями, что по-прежнему допустимо исламским правопорядком, мера довольно первобытная даже для особо опасного головореза, не то что для женщины. Как же нужно провиниться, чтобы заслужить подобное наказание? Как нужно обидеть обвинителя! Мой ответ прост. С такой оголтелой самостью моего «почетного гостя», каковым он именует себя сам, с таким непререкаемым чувством превосходства, непроходимым ханжеством и хамством — для того чтобы быть забитой камнями, вины совершенно не требуется. Достаточно быть просто женщиной! Трепать ту Люсю, если не это истинное лицо шариата! Мужи ислама, вы имеете по нескольку жен, испытывая в том необходимость и решая резонно, что такая же острая потребность в полигамии свойственна женщине. Все ниточки вашего семейного мироустройства ведут к тому, чтобы исключить для нее самую мысль о такой возможности. Отсюда паранджа, никаб(47), чадра — честь и достоинство женщины. Отсюда запрет на образование и тысячи ограничений, отсекающих ее от внешнего мира, от чужого взгляда. Я объявляю новую болезнь: синдром Шариата! Этот недуг призван с детства уродовать мальчиков и в страхе держать девочек, которые неминуемо взрастят и перетащат свои симптомы во взрослую жизнь. Подозреваю, у мусульманских мужчин по крови передается неколебимая уверенность, что женщина всегда готова к измене. И чтобы обезопасить себя, мужчина обязан заранее предотвратить бесчестье. Видя перед собой яркий образец мусульманского мышления, смею догадаться, что в большинстве случаев женщина шариата не успевает дожить до собственного злодеяния. Ее забивают камнями или отрезают от головы раньше, чем она дозреет до одной мысли о грехе. А после еще кичатся перед детьми, которых оставили сиротами:
— Я спас тебя от позора. Гордись своим отцом! — незримо передавая по наследству отравляющий вирус террора(48).
Нет, это, пожалуй, к чертям, никуда не годится. Слишком много текста и восклицательных знаков. Тоже мне Клара Цеткин.
В первые же три часа знакомства он заявил о своих долгах на Кавказе. Весьма оригинальный способ ухаживания, впрочем, как оказалось, весьма эффективный. После войны, когда нужно было начинать с нуля, ему пришлось взять в долг машину, на которой можно было зарабатывать на хлеб. Кто работает, тот возвышает Всевышнего. Но возвышать Аллаха ему не суждено было дольше недели. На полной скорости он дал по тормозам. Сразу. Без сцепления. И в гололед. И в один момент оказался должником, без машины и хлеба. Превысить скорость и все потерять — его фирменный знак.
Он был так же беззащитен, как неуязвим. Кроме долгов, у него не было ничего. При этом он ничего не просил, ничего не обещал, ничего не скрывал. Таков, как есть, он прискакал за мной из горных аулов Кавказа. У меня не было времени на размышление. Конь дожидался у калитки на Литейном, куда он широким жестом завел меня в кафе, не зная наверняка, хватит ли ему расплатиться за чай с бисквитом. Почему-то прежде всех обычных при знакомстве чувств у меня появилось желание ему помочь. Из кафе я вышла его женой. Так я это чувствовала. Ночь напугала меня. Утром я проснулась с ощущением ошибки, которую больше не допущу. Этого никогда не должно было повториться. Несовместимо с жизнью, подумала я еще вслух. Решив больше не встречаться, я постаралась быть максимально приветливой напоследок, чтобы не портить о себе впечатления. Что мне стоило вежливо проводить гостя, с которым я больше никогда не увижусь. Я заварила ему чай — он спросил, не забыла ли я насыпать туда заварки.
— В следующий раз будешь заваривать сам, — как-то вырвалось у меня само собой. Он же ухватил меня за слово, как дракона за хвост.
— В следующий раз? Мне это подходит.
И мы больше не расстались.
Он и не думал рассчитывать на мою помощь, я не походила на бизнес-леди — просто не считал нужным скрывать свои карты. Он планировал, по его выражению, «сыграть с государством». Сыграть с государством он намеревался через банковский кредит. По своему обыкновению я спутала чужую проблему со своей и взялась за ее решение методично и рьяно, как за дело всей жизни. Для начала выяснилось, что кредиты дают не иначе, чем обладателям местной прописки. Этого было достаточно, чтобы остановиться было уже нельзя. Последовательно ему было отказано во всех многочисленных банках Северной столицы. Прописка не помогла.
Что может быть естественнее и глупее самого простого: подставить свою голову туда, где голова ближнего не пролезает в петлю. У него больше не было долгов на Кавказе — зато на мне повис приличный банковский кредит — с весьма неприличным процентом. А что было делать? Он угасал на моих глазах — и умри он сегодня, я не могла бы с уверенностью сказать завтра, что сделала все, что в моих силах. И я совершила это последнее усилие, с которого все только начиналось.
— Уважаемый суд старейшин, я продолжаю портрет подсудимого, стараясь сохранять объективность.
Все его представления о способе получения денег выражаются специфическими глаголами: «кремлевки», по его мнению, можно «поймать», «выцепить», «поднять», «выхватить» или «хапануть» — в крайнем случае, «на бабки можно нарваться» или «срубить по-легкому», одним словом, «харчнуться». А еще к тому же может «перепасть» или «фортануть». Я ни разу не слышала от него слова «заработать», хотя намерения его всегда подразумевают как будто именно это. Но безденежным он ощущает себя в двух случаях: когда не может подать нищему и когда должен просить сигарету на улице. При этом мне никогда не удается внушить ему, почему я не покупаю только самый высший сорт, особенно, когда деньги бывают последними и необходимо залатать как можно больше дыр, чем угодно, лишь бы не сквозило.
— Что это, мед? Тебе кто-то отдал? Купила? Сколько заплатила за эту бочку? А… Ясно. Это друг меда. Его надо в открытом виде рядом с ульем держать — пусть пчелы его дюрбанят, взрослый мед делают. Ну, ничего. Мы и этот съедим. Дубовая кора хуже. Плохо, когда нету.
Он педантично требователен и скрупулезен во всем, что касается его внешнего вида.
— Главное, чтоб было чистое и целое. В любом месте, эшеду белах(49), буду стоять — на все хвост положил. Машины нет, что и коцев быть не должно? Хоть один день жить осталось, а мне положено крепко ступать по земле, не спотыкаться. Ботасы — второе лицо у чечена. Сиять должны в любую погоду, чтоб в отраженье бриться можно было. А эти кроссовки из меня пионера делают. Это я как в шортах Олега Попова выскочил — котов не хватает.
При своей голодырости его не покидает желание тащить в дом все, что, по его мнению, ничье, будь то подробная карта Псковской области, граненый стакан из гостиницы или рулон обоев. Вчера раздобыл где-то настоящую кривую саблю — и сам повесил на стену. Она великолепна. Лезвие ее, украшенное вязью, разрезает бумагу. Ножны густо населены медными небывалыми тварями с когтями и перьями. Птичья голова с распахнутым клювом на рукояти напоминает о хищном назначении этой холодной игрушки.
— А кстати, есть у вас национальный орел какой-нибудь? Ну, птица-символ?
— На гербе, что ли? Волки же…
Одет он всегда в непогрешимо черное. Это его пожизненный траур. У него не осталось ничего, что можно было бы потерять дважды. Аскетизм цвета и формы не препятствует ему, однако, выбрать всегда самое лучшее, презирая вульгарность финансового аргумента. Навряд ли он отдает себе отчет в том, что платить банку нужно аккуратно каждый месяц, а не по мере возможности, «когда фортанет». Справедливости ради, работает он так же неистово, как неутомимо может лежать на диване, «пережидая затишье».
— Большая работа с большого перекура.
Если кайло попадает ему в руки, то уж он не выпускает его, пока не отнимут, зная, что бессрочный отпуск может наступить в любой момент. По большей же части работа действительно не желает признавать его в лицо. В этой стране 5-й пункт заменен альтернативным вопросом работодателя:
— Где вы родились?
Попытки снять угол упираются все в тот же тупик малой родины, где у него больше ничего нет, кроме руин и особенной любви к русским, разлитой в воздухе. Выставить его на улицу я не могу. Оставаться под крышей вдвоем значит начисто отказаться от себя. Я забыла о своих правах, потребностях, предпочтениях, о необходимости в уединении, тишине и покое хотя бы ради интеллектуальных штудий, связанных с работой!
— Не понимаю, что я делаю в собственном доме, — вырвалось у меня в раздражении.
— Ты здесь проживаешь, а я живу. Улавливаешь разницу?
Он заполнил собой все мое жизненное пространство — с первого же дня, как только перенес через порог своего будулая. Так он представил свою видавшую виды сумку, в которой компактно уложено было все его имущество: кружка, полотенце, кожаная куртка, купленная с рук у цыгана, два тонких ношеных свитера, шерстяные брюки со стрелками, пара трусов, крошечный молоточек без рукоятки, разряженный фонарик, еще пара носков и шлепанцы. С этого же дня он стал учить меня, как следует его хоронить. Как выяснилось, это почему-то очень важно для мусульманина. Знать, кто тебя зароет завтра, куда важнее того, где застанет тебя ночь сегодня. Основной упор делался на то, что его нельзя резать. Тело, Аллахом сотворенное, должно быть возвращено Ему в том же виде. И хоронить следовало в тот же день, как кончится его хлеб на земле. Я трудно усваивала эти возложенные на меня задачи, но перечить не считала возможным. Поддержав погребальную тему, я решилась озвучить и свою посмертную волю. Я сказала, что доверяю свой прах только огню. Не желаю к червям на прокорм.
— Пойдешь, куда Всевышний велит.
— Душа пойдет, куда Он велит, а телом я сама распоряжусь. Только кремация.
— Душа вместе с футляром пойдет, куда Он скажет.
Если я покупаю на рынке овощи у одного продавца, потому что он обманывает реже других, то получаю неминуемое заключение:
— Он тебе нравится, за это ты к нему ходишь.
Если у меня открыта форточка, значит, я выветриваю преступный дух моей распутной жизни.
Если летним жарким днем, вернувшись домой, я принимаю душ, это значит, я заметаю следы, смывая позор совокупленья. Другой причины для моей гигиены не предусмотрено.
Если звонит будильник в мобильном телефоне и я выключаю его, чтобы подремать еще пять минут, он немедленно вскакивает:
— Почему ты не ответила на звонок? Чуть было не промазал этот поворот! Тебе сейчас позвонили, а ты сбросила вызов — почему?
— Это был будильник. Ты хотел, чтоб я переговорила с будильником? Что ты все время от меня выстрела в спину ждешь?!.
— А не сито ли у меня на спине?!
Тогда он выхватывает мой телефон и начинается «босяцкий шмон», как он называет эту унизительную регулярную проверку с дознанием. И горе мне, имеющей мужские имена коллег в телефонной книге. Телефон мой, кстати сказать, приучен к беззвучному режиму и лежит теперь всегда монитором вниз, чтобы не светился предательский экран в случае чьих-то попыток выйти со мной на связь. Я теряю друзей и выгодные заказы. По сути, мобильник стал инструментом для общения с единственным человеком. Остальные привыкли, что я не отвечаю на звонки, и больше не беспокоят. Но ведь случается шальная пуля и через 10 лет после войны. Кто-то позвонит убедить внести взносы; сообщить, что я забыла на кассе дисконтную карту; порадовать, что будет проездом; предупредить, что явка на конференцию строго обязательна; попросить срочно найти в аптеке что-то, что есть только в Петербурге, и переслать на Урал — да мало ли что! Все это без разбора относится к моей бехтной жизни. Все это лишь условный конспиративный язык, на котором
Вчера я накричала на кондукторшу. Меня, видите ли, не предупредили вовремя, что автобус меняет маршрут, в связи с очередным матчем «Зенита». Я устроила форменную истерику, как будто меня завезли в пещерный тупик, из которого выхода нет. Во мне что-то сломалось. Сгорел предохранитель. И таки меня завезли в пещерный тупик, из которого выхода нет.
Еще полчаса тому назад мне казалось, я нашла его уязвимое место, когда хладнокровно, за завтраком, сообщила о своем намерении искать от него защиты в мечети. Все оскорбления, все угрозы, всю грязь, в которую меня втаптывает мусульманин в моем же собственном доме, я пообещала слово в слово передать имаму(50). Пусть рассудит. Это мое последнее право на реванш. Похоже, он был взбешен. «На пику посажу, на ремни порежу», — хрипел он с белым лицом. Я же не вздрогнула бровью, только убрала со стола хлебный нож. Мысль о посещении имама я вынашивала как последнюю мечту человечества, но едва я надела шелковое платье, как он уже дважды схватился за мою задницу. Сейчас он сообщит, что «должен мне затолкать», и я снова никуда не уйду. Я обречена. Его так восхищала моя вольность, что я, не раздумывая, клюнула — тоже мне, акула, как юная рыбешка, впервые увидавшая наживу, — не понимая, что проживаю последний день своей бесценной вольности. А теперь он говорит, что вольная баба, как хороший конь без уздечки. Он хотел бы не только установить контроль за каждой минутой моей жизни, но, похоже, был бы не прочь отрихтовать мое прошлое. А лучше стереть его вовсе, чтобы белым листом я попала в его звериные лапы, где он один был бы вправе наносить письмена в книгу моей судьбы.
— Он ведет себя так, точно делает громадное одолжение своим присутствием, точно это я загостилась у него и веду себя с неподобающим вызовом! Разве можно было бы выдержать его двое суток кряду, если бы не
Я давно прошу прокатить меня на грузовике. Он отнекивается тем, что Высочеству не подобает ездить в таких каретах. О том, что он водит машину, я знаю только по удушающему запаху солярки от волос и одежды. Иногда, правда, он еще приносит видеоотчеты в телефоне. Догадываюсь, главный их смысл в том, что в мобильное ухо легко можно брякнуть то, чего не умеешь сказать в глаза.
— Акула, вот я, дикарь твой. Еду, сижу, хожу — думаю. О тебе думаю, надожебля. Что делать, как быть — не знаю. У тебя голова лучше работает. Будем прорываться.
Или километры автострады, обгоняющие попутки, разделительные полосы, зеркало заднего вида, фургоны, виадуки, ключи на стартере, на руле запястье с татуировкой — все это рваное кино перекрывает орущий радио-шансон. И так минут пятнадцать — дамба, залив, облака, лайнеры… И вдруг, без всякого перехода, голос:
— Вот на одном из таких кораблей мы когда-нибудь с Акулой моей поплывем, когда куражи поймаем.
Выходит так, что, не имея больше угла в собственном доме, я занимаю место в его мечте. Ужас в том, что мне не удается заставить его взять с собой бутерброд с термосом. Он ничего не ест целый день за рулем!
— Тормози, э! Буду сидеть в машине один что ли закатывать? Моросишь(51)? Грешно в одиночку жевать, как ты не понимаешь!
Почему-то главное впечатление от Каменного города он связывал с Зимним дворцом. Все прочие исторические памятники вызывали в нем скуку и апатию. — Эрментаж по курсу! Никуда не хочу больше. Показывай дикарю, что там есть!
Он деловито мерил шагами паркетные залы, стремительно и алчно, точно в последний раз, не слишком доверяя, что в такие места пропускают дважды. Изумленным ртом он всасывал на ходу все, что не способен был ухватить глазом. Я начала экскурсию с греческого зала, в хронологическом порядке освоения культурных ценностей. Он же, пробегая мимо краснофигурных кратеров и чернофигурных лекифов, торопился не упустить что-то более значимое. — Эти их тазики мне не надо. Пойдем резко-резко зыбанем все. — От, шкура, батоны раскинула. Харам. — Бросал он на ходу мраморной вакханке.
— Зато посмотри, какая красавица, Нимфа с раковиной. — Нижние отсеки моет? Положняково. Пойдет.
И пробегая мимо саркофага с барельефом Ахилла:
— А это откидняк чей-то, да?
И все в этом духе. И вдруг, не замечая античного бюстика в глубине кармана, устремился прямиком к темной дыре проема, где сидела пожилая смотрительница.
— Скучно вам? — спрашивает.
— Нет, — отвечает та.
— А то я бы вам анекдот рассказал.
— Слушаю вас.
— Забыл. Вот вы меня ошарашили — буквы все разлетелись. Но я вспомню. На обратном пути обязательно расскажу, я вам обещаю! Акула, а что там за дверью прячут с золотой ручкой?
И в Эрмитаже ему интересно не то, что показывают, а что скрывают от глаз.
— Подскажите нам, где Рембрант, как пройти туда? — Я не теряла надежды все-таки потрясти его эстетическое чувство.
— По итальянским кабинетам до конца, это будет линия Голландии, и у окна направо — 254-й зал.
— Кто их всех рисовал? — ни к кому обращался беглый вопрос на ходу.
Наконец, мы нашли Данаю. Мне пришлось силой остановить его за рукав, иначе бы он пробежал мимо. Похоже, больше самой картины его заинтересовала история вандализма.
— Портрет испортил махмуд какой-то? Эх, козлина. А че это он? — удивлялся он уже спиной к светозарной Данае. И только у Блудного сына он вкопался сам. Долго стоял почти вплотную с высоко поднятой головой. Затем отходил, возвращался, подходил сбоку и, уходя, долго еще оборачивался на голос экскурсовода.
— А о том надобно радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Сегодня мне приснился наш сын. Ему было лет триднадцать. Очень похож на тебя. Джигит. Только нос еще более выдающийся.
— Мама, а куда он уехал? — И это все. Я проснулась с ощущением тревоги нашего мальчика. Я чувствовала, как долго он не решался спросить меня об этом, и только догадавшись о чем-то, из последних сил желал разувериться в этом.
— Да, мне не удается забеременеть, — скажу я почтенным старцам, — но это не повод уничтожать мое достоинство! Я понимаю, Сарра родила в девяносто, я пока вдвое моложе — у меня есть время. Но не стоит забывать об экологии мегаполиса и патологии нашего аномального союза. Если бы Сарру так изводили обвинениями во лжи и позоре, навряд ли бы она дотянула до первенца. Он взял за норму разговаривать со мной, как с продажной девкой, не способной «проследить за своей маленькой дырой». Если принимать всерьез его оскорбления, у меня должно быть бешенство матки. При том половом интенсиве, который рядом с ним неизбежен, он предполагает за мной неутолимое интимное голодание — всякий раз, как только за мной закрывается дверь. Если жилище покидает он, мне автоматически вменяются в вину порочащие связи внутри коммуналки.
Еще недавно мне удавалось остановить его гнев одним упоминанием Аллаха. Он как-то сразу стихал и делался меньше. Потом говорил «все нормально», трижды совершал дуа(52) и замолкал надолго. Как правило, все происходило по одному сценарию:
— Как день прошел? Куда судьба носила? — спрашивал он, глазами и всем существом подсказывая ему одному известный ответ. И дальше, без перехода.
— Да-а-а, эту ветку нам не исправить. Крученая, как самаркандская веревка. Опасно шагаешь, баба…
Весь мой день от раннего будильника и до поздней ночи был посвящен ему. Иногда я должна была оказаться на работе, раз в месяц в банке, чтобы заплатить по кредиту, ежедневно в универсаме, чтобы купить все, без чего он не мог обойтись. Остальное время я проводила у плиты, чтобы подать ему все свежим и горячим. Чем больше я успевала для него сделать, тем суровее оказывалось для меня наказание. Кукушка воробью пробила темя За то, что он кормил ее все время(53). Я не сразу перестала биться в истерике, игнорируя любую его провокацию. Со временем я стала безошибочно угадывать начало его приступов, когда он «переставал помещаться». Хотя от меня в этот момент уже ничего не зависело.
— Куда ты?
— Подышать. Душно.
— Шаг сделаешь — зарублю.
— Я буду сидеть с книгой под окнами. Ты сможешь видеть меня в любую минуту.
— По-человечьи тебя предупреждаю — не тревожь зверя во мне. Я его так и сяк годами баюкаю, только качать перестану — он ноет, а ты рядом с ним тарелки бить вздумала!.. Чего-то мне недостает. Скажи хоть слово. Я вытащу шас твой крик за окна. Ты хочешь стать красной, как твоя кофта?
— Аллах тебя убереги! Аллах спаси тебя! Аллах тебя видит! Алла!..
Ты невестой своей
Полюбуйся поди –
Она спит у реки
И с кинжалом в груди.
Секунды такой не бывает, как меня подорвало с места. Когда при имени Аллаха, дрожа от ярости, он повернулся всем телом, чтобы снять со стены саблю, которой по его же выражению голову можно с расстояния резать, я испугалась, что Всевышний может не подоспеть вовремя. Обувь я прихватила на ходу, выскочив босиком на лестничную клетку. Я не знала, что мне делать, куда бежать и кого звать на помощь. Я была в открытом космосе, без ключей и на босу ногу.
Я глаза ей закрыл,
Утопая в слезах,
Поцелуй мой застыл
У нее на губах(54).
— Смотри, как все под рукой-то, а… Ушел. Ты даже не представляешь, что за сила рукой твоей движет. Он так хочет. Ты должен ему. Он требует крови — еще, еще. Ему мало. Я не могу держать себя. Я стал проигрывать. Если бы ты знала, как я устал. Он сильнее меня.
— Кто — он?
— Шайтан.
Сабля лежала в дальнем углу. Костяные ножны и рукоять были разбиты в куски. Клювы и лапы я долго еще собирала по частям.
С какою радостью человек делает хорошее — ведь это же всякому ясно, что это хорошее, а значит, если тебя и не хвалят во весь голос, то все равно знают, что они в этот момент замалчивают твое хорошее. А вот если тебя за твое же хорошее начинают не то, что ругать — казнить без пощады, то тотчас и завопишь:
— Верните мне мое хорошее обратно! Не хочу — раз так!
Как будто не потому ты это хорошее делал, что иначе и поступить невозможно было, а наперед зная, что такое хорошее похвалы достойно. А если бы знать заранее, что похвалы не будет, то следовало бы как-то иначе поступить, дозировать хотя бы свое хорошее, а не вываливать все разом. А то и никак не поступать вовсе, и зря только хорошее побеспокоили.
Я понимаю эту цепную реакцию так: он должен своему шайтану, я, видимо, ему самому и потому сильно задолжала банкам. Порочный круг должников. Долги глумятся, затягивая потуже бечеву на нашей общей тощей шее, а выплачиваю я одна.
Мне понадобился мусульманский авторитет, который поможет тебе исцелиться. Я чувствовала, что мы уже не бываем вдвоем. Между нами всегда вырастал теперь этот третий, который навещал тебя прежде только по ночам. Теперь он желал и среди бела дня управлять каждым твоим шагом. А заодно и моим. Это случалось в одночасье всякий раз, как только жизнь начинала принимать спокойное русло. Я никогда не верила во все эти басни, пока не
Не может быть, чтобы в таком огромном городе не нашлось человека, способного побороть эту нечисть. Должно же быть какое-то зелье. Говорят, шайтана можно изгнать Кораном и Сунной(55). Я слабо это представляю применительно к нашему случаю, кроме того, не могу поручиться за безопасность целителя, но ведь, в конце-то концов
Мне так трудно далась эта встреча. Несколько раз переносили то день, то время, то место и время — и, наконец, меня готов выслушать чеченский старейшина. Слепой — так называют его за глаза. Не брежу ли я, не во сне ли? Мысли мои побежали в разные стороны. Я не понимала, чего желаю от этой встречи больше: попросить для себя защиты или исцелить тебя. Что если вдруг это не лечится? Может, это этническая самобытность? Или все тот же синдром шариата? Но тогда как с этим жить дальше? Если шайтан действительно существует, у него должно быть твое лицо. Все это слишком непоследовательно. С чего-то потребуется начать. Не с того ли, как щелчком ты раскрыл нож и схватил меня за волосы. Я должна была немедленно признать за собой, что делаю обычно, уходя на работу, в запертых кабинетах, куда вызывают меня по звонку. Иначе ты перережешь мне кадык и вырвешь язык за вранье. Ты был крайне убедителен — и в этот момент я верила тебе больше, чем в собственную чистоту.
— Почему у тебя такая шея грязная, а? Не пора ли смыть с нее всю грязь твою? — говорил ты с искаженным лицом, не выпуская из рук ножа, приноравливая к моему горлу отточенный рисунок движения. Я вспомнила все известные мне молитвы, даже одну мусульманскую, которую вызубрила по слогам. Тогда ты взял нож за лезвие и протянул мне его рукояткой.
— Держи крепко. Держи, говорю! Знаешь, где сердце мое? Вот здесь между ребрами — попадешь с одного раза? Делай — или я голову тебе отрежу, ну!
Ты продолжал газовать, превышая скорость, в полной готовности который раз все потерять снова.
— Я не буду этого делать. Не я тебе жизнь давала, не мне брать ее. Иди вымой руки и лицо. Успокойся. Все хорошо. Бедный мой. Я люблю тебя.
— Слабак, — сказал ты чужим голосом и выронил нож.
И лаяли на меня собаки. Думали, я человек. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади.
— Одна рука другую руку остановила. Прости меня. Прости. И спасибо твоим ногам — за то, что, где бы я ни был, они туда приходили.
И, коснувшись моих лодыжек, лег лицом в подушку и долго лежал в нокауте с испариной на лбу.
Я вошла в зал ресторана, где была назначена встреча, и безошибочно узнала человека, речь которому так тщательно, так подробно репетировала больше года. Пусть ответит хотя бы, действительно ли мусульманин тот, от чьих рук и языка не страдает ни одно живое. Не скажу, был ли он слепым, но темные очки в пол-лица говорили в пользу его псевдонима. Старейшину изобличала в нем седая густая шевелюра. Не знаю, кем он был на самом деле, но крестный отец чеченской мафии мог бы походить на него. Слепой предложил мне что-нибудь заказать — я согласилась на стакан чаю. Весь обвинительный пафос выветрился из меня прежде, чем я открыла рот. Мне удалось связать несколько фраз о моем чеченском муже и его болезненном воображении, с трудом подавлявшем агрессию. Но разговору не суждено было сложиться — к Слепому стали подходить с поздравлениями братья-мусульмане.
— Салам алейкум! Курбан Байрам(56)! — И меня попросили подождать в стороне. Я догадалась, что женщине не подобает сидеть за одним столом с кавказскими мужами. У людей Курбан Байрам, а тут я со своим шайтаном.
Мне передали вердикт Слепого: чудодейственного зелья у него нет, но что в таких случаях хорошо помогает язык силы. Единокровники возьмут на себя организацию. Он готов участвовать. Я похолодела и попросила забыть о нашей встрече.
Православный батюшка выслушал меня за минуту до службы — и посоветовал навестить участкового. Шайтан, дескать, шайтаном, а с хулиганом органы лучше разберутся. Поставят на учет. Потолкуют. Объяснят что к чему. И без перехода запел акафист Николаю Угоднику.
Безвыходным мы называем то положение, единственный выход из которого нам почему-нибудь не подходит…
Когда в очередной раз ты шел убивать меня, по телефону готовя к скорой расправе, я в отчаянье набрала первый номер из твоей записной книжки. Абонентом оказался твой старший кавказский товарищ. Тот посоветовал мне переехать. И лучше, если не только из квартиры, но из города. Так будет надежнее. Немного радикально, зато с точечным попаданием в суть проблемы: ты неизлечим, мой бедный, мой страшный чечен.
Многое бы я отдала, чтоб воспользоваться добрыми советами моих заступников и разом покончить со своим наваждением, если бы не
«Пусть девять видов существ в трех мирах гневаются на меня, порочат, унижают, угрожают или даже убьют меня, благословите меня достичь совершенства терпения, чтобы бестрепетно я мог трудиться им на благо в ответ на причиняемый мне вред»(57). Ведь кто-то же написал это для меня, чтобы я забыть не сумела. Эти несколько строк из многотысячных томов священных тибетских сокровищ выбрали зачем-то меня, чтобы колом застрять в горле. Кто один день провел в согласии с каждым из этих слов, тот знает, откуда Терек течет.
Вскоре я услышала твой настоящий диагноз. В маршрутке играло дорожное радио. Из динамиков Слепаков во всеуслышание надругался над тайной моей драмы.
Привет, это я! Слышишь, ты!
Я — мужчина твоей мечты.
Поздравляю, ты мой жена!
Теперь тебе все нельзя.
Я смеялась и плакала. Я больше не жертва шайтана. Я комический персонаж.
А пока я пытаюсь достичь совершенства терпения в роли укротительницы волка. Причем зверь мне предлагается всякий раз совершенно дикий, из самых дремучих джунглей. Рискуя жизнью, его нужно с порога гладить по шерсти, ласкать и заговаривать зубы, жалеть и прикармливать сырым мясом, тетешить и поить свежей кровью — прежде чем его оскал сменит недоверчивая улыбка. Недаром говорят: тигр сильнее волка, но волк в цирке не выступает.
— Ну, хорошо, а если мы уедем на Кавказ или я устроюсь на КАМАЗ, тогда ты будешь спокоен?
— Э, женщина и в сундуке упороть может.
Все, что составляет мою жизнь, для тебя харам.
Туда не иди, сюда иди.
Стой, где я сказал, тихо, я сказал!
Если я говорил — ты молчал.
Если я молчал — ты вокруг танцевал(58).
Такое чувство, что давно бы разбежались, если б не спецзадание: доехать до пункта назначения любой ценой — во что бы то ни стало. Я на грани вымирания. Мне не выжить в зиндане. Пора выбираться. Довольно иллюзий. Не всякий волк в конце сказки превращается в прекрасного принца. Я должна отрезать тебя раз и навсегда. Вот только ножницы мои затупились.
«Акула, ты моя самая простая. Больши чем увожаемая. Может диствительно на тибе все остановилось вместе с зимлей? Я хочю скозать как только почищю хвост и этот поганый груз сойдет с плечь моих я докожу тебе, что не зря ты со…»
Я делала уборку и потревожила груду пыльных бумаг на шкафу, среди которых на меня посыпались твои записки. Это было в один из твоих приступов, в самом начале. Долговое бремя уничтожало тебя, поедая заживо. С Кавказа звонил кредитор, напоминая о мусульманской чести. Звонили оттуда же старшие братья, которых посещал кредитор, напоминая о мусульманском бесчестии их кровника. Все это рисковало плохо кончиться. В любой момент ты вдруг замолкал и, обняв руками затылок, начинал маятником раскачивать себя взад-вперед. А однажды лег поперек кровати, и я почуяла, что ты не спишь, но из тебя будто ушел сок. Ты как-то обмяк весь, и глаза потеряли фокус. Я не сразу стала приставать с вопросами — молчание. Думала, обиделся на что-нибудь, не разговариваешь. Потом испугалась, что оглох — стала в лицо говорить, артикулировать. Молчание. И только через время жестом попросил дать тебе бумагу с карандашом.
«У человека два языка. Вот второй онемел внутри кадыка. Маленький язычек вот он морозится. Так бывает». «Зло берет тебя наверное? Вот и ты смотришь на меня и хочешь стукнуть. Как на Петровке 38. Как они злились. Били даже. Думали я издиваюсь. Я там просто нервничал. И вышел чистым. И всегда выйду иншалла».
«Я если напрегусь буду говорить. Но половины ни ты ни другой непоймут. Буквы очень стыдно звучат в это время. Лудчше промолчать. Отпустит скоро: день-два… Ты не ссы — все ровненько. Остальное как в Швейцарии».
«У тебя хорошая возможность отпрыгнуть от меня. А может не ожидая самому мне исчезнуть с твоей жизни»?
«Вдруг я говорю вдруг помру ты знай для себя я люблю тебя. Пока не родишь этова слова тебе не слыхать. Вот тебе и дикарь».
«Скажешь что я калека — я тебя не пойму, смотри».
«Это был мой последний дифект. Так что я теперь весь на лодошке. Ты меня не брезгуй, хорошо? И не бойся меня никогда. Я на правельном пути. Я теперь знаю что Всевышний Велик».
«Первый раз чериз день прошло. Когда отец уехал. На Петровке чериз 2 дня. Последний раз года три назат».
В последний раз я спросила, быть может, я слишком навязчиво опекаю тебя, не даю уйти в сторону — так это только видимость. Может, ты давно встретил бы свою женщину, с которой будешь счастлив. С которой будешь ходить босиком по траве при свете дня и жечь костер среди бессонной ночи. Которая… сумеет родить тебе детей. Я тебя не неволю. А может, уже есть такая женщина?.. Ты отвечал, что лучшая дорога — это дорога, которую ты знаешь.
Уже полтора года, как «неизвестно зачем балерине водитель». Так ты называешь меня, особенно остро переживая нашу инопланетность и, увы, несовместимость. Мы живем порознь. Видимся крайне редко. Ты нашел возможным и необходимым шагнуть в пустоту, чтобы не подвергать меня опасности. Ты живешь, как кот.
— Но не тот, который бантиком под хозяйскими окнами гуляет, ля-ля-ля говорит, а потом в форточку прыгает, а тот, что на ветке спит, а ночью на охоту выходит. Случайный ночлег, случайная шабашка.
— Дверей нет у меня. Все в воздухе. На лету.
Постелите мне стееепь,
Занавесьте мне окна туманомбля…(59)
— Я спал сегодня. Три часа целых. Раздетый спал. Лежа.
Сегодня ты впервые катал меня на своем сарае. Так ты называешь старый грузовой Фольксваген с мятой кабиной. Из точки «А» через прочие кочки алфавита — скат земли не касался. Я засыпала в огромном кресле после бессонной ночи, а ты был неуемен, как мальчик, предупреждая малейшие мои движения: не дует ли, не жарко ли, не дымно ли, не пыльно ли — носился вокруг своей плисецкой.
— Ра-а-адоваешься… — Глядя в лобовое стекло, ухом снимал мою улыбку.
Мы ехали через мосты и магистрали, и, казалось, дороге не будет конца, что здесь мы и будем, наконец, вместе, вдвоем, и будем счастливы. Мы упрямо не желали признавать, что и сидя в одной кабине, едем в разные стороны.
Мы встречались все реже, ссорились чаще. Для детонации бомбы тебе не требовалось оригинальности. В нашу коммуналку въехал молодой красавец — это моя креатура. Или я пропустила звонок — как же мне некогда! Или ответила из метро — продолжаю «шустрить», «наводить движения».
— Еще одна такая промашка — дверь на ту сторону открою, вместе с косяком вынесу. Меня могло спасти только алиби Геббельса, до которого я всегда не дотягивала. От меня требовалась неустанная имитация островной жизни и полного отсутствия связей с миром. Любой вектор отклонения — аптека, библиотека, электросбыт, парикмахерская — все оказывалось на подозрении. Согласовывать эти партизанские вылазки было небезопасно — это значило дальнобойную подготовку отходных путей для моей мышиной возни. Любое несогласованное действие необходимо было скрывать — а все, что я скрываю, немедленно обнаруживалось и расценивалось как измена на корабле. А между тем, я, кажется, была твоей единственной неутолимой жаждой. Если случалось нам долго не видеться, и ты появлялся три дня не евший, неделю не спавший и полжизни отдающий за глоток крепкого чаю, по умолчанию все откладывалось на потом. Сначала — Акула... А потом ты исчез, блудный сын. В последнюю неделю старого года.
— В настоящий момент абонент не может ответить на Ваш звонок. Оставьте сообщение после сигнала.
— Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позже.
— Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети.
Может, тебе пришла пора выпить воды в горах, которая прошла семь камней, а значит халал, пить можно — и ты вернулся на родину предков: туда, где черешня в мае, где абрикос вдоль дороги, где кукуруза с подсолнухом. Я знаю, ты весь высох без своего Терека. Или ушел в стаю, вырывать свою добычу зубами. Самые худшие догадки я не пускаю на порог. А может, решил, что стекло, которое на морозе цццыкрк сказало, уже не годится? Только плавить! Что ж, кто-то должен был прекратить эту кавказскую войну.
Я больше не помню, что выплачиваю твой кредит, что ищу подработки, перезанимаю, возвращаю и занимаю снова — чтобы только заткнуть эту долговую амбразуру. Я знаю, если бы эти деньги давали за твою печень, ты, не задумываясь, вернул бы их. Нет, не об этом мои мысли о тебе. Я вижу, как ты ломаешь хлеб за моим столом. Как переливаешь свежий чай из кружки в стакан и обратно. Как напрягаешь шею, когда буксуешь в таблице умножения, особенно на девять. Как до блеска начищаешь свои ботинки, а затем мои. Как, переходя зебру, двумя руками благодаришь притормозившего водителя. Как по-собачьи вытряхиваешь из ушей воду.
— Ухо забыл вытереть. Этот вытер, а этот нет. Теперь там вжикает внутрях. Вижу твою молитву перед сном. Слышу, как разрезаешь сочное яблоко своим страшным ножом. Чувствую, как в полусне прикрываешь меня одеялом. Помню, как, уходя, обнимаешь на прощанье, чтобы всем телом запомнить мое тепло на время разлуки. Никогда ведь неизвестно, куда убегает эта река. Нам дано знать только ее исток, откуда все когда-то уходит в память. Туда, где рождаются все глаголы на «л».
Ты упорно повторял:
— Россия у меня все отняла. Россия мне рожать будет.
Я хотела отогреть твое сердце.
Я хотела зализать твои раны.
Я хотела искупить многолетнюю вину текущей во мне русской крови. Не могу простить себе ни одной детской души, отправленной прямиком к Аллаху моим отечественным оружием.
Я хотела бы полностью покрыть этот изуверский ущерб, а не сумела возместить его хотя бы одним маленьким джигитом. Что делать, если мои гормоны стресса зашкаливают рядом с тобой, не оставляя Кавказу ни единого шанса оплодотворить Россию.
А я так хотела этого. Мне жаль. И все же умри я сегодня, ты не смог бы сказать завтра, что я сделала не все, что в моих силах. Об одном прошу: где бы ты ни был, не превышай скорость. Тогда рано или поздно наши дороги снова сойдутся на перекрестке.
И тогда может даже
Иншалла.
11.03.2016
___________________
1 Ин ша алла (араб.) — если пожелает Аллах.
2 Хаджи Рахим аль Багдади — дервиш и ученый, летописец Чингисхана.
3 Обрезание.
4 Эй ты, сирота!
5 Бабаи — здесь и далее, азиаты (разг.)
6 Джихангир — господин, повелитель. В мусульманском обиходе глава семейства.
7 Вайнахи — «вольные», «наши люди», чеченцы и ингуши.
8 Нохча — так называют себя чеченцы.
9 Этническая группа чеченцев. Чистый чеченец, без примесей.
10 Пуля.
11 Соликамск — город в Пермской области, где находится соликамская тюрьма строгого режима.
12 Байсангур — чеченский полководец кавказской войны. Нарицательное мужества и благородства.
13 Каюк (жаргон).
14 «Прощай, немытая Россия, // Страна рабов, страна господ». (М.Ю.Лермонтов)
15 Кяфар — «неверующий».
16 Доменико Трезини — первый архитектор Санкт-Петербурга.
17 Наур — районный центр Чечни.
18 Харту — ругательство на туркменском наречии.
19 Тайный, скрытный (жаргон).
20 Все то, что разрешено и допустимо в Исламе (противоположно хараму).
21 Вперед! (на сленге вайнахов)
22 Мурии — одушевленный холод, сердцевина мороза, живая сила, обитающая в русской тайге.
23 «Кащенка», или «Канатчикова дача» — московская психиатрическая клиническая больница №1 имени Н.А.Алексеева.
24 Осужденный, придерживающийся воровских традиций и законов.
25 Запрещаемое исламским шариатом (араб.).
26 Гауптвахта в Москве, известная особой строгостью режима.
27 Домыслы тюремной мифологии. По указанию Ленина в 1917 г. в Крутицких (Алёшинских) казармах была сформирована 1-я Московская революционная пулеметная школа.
28 Муслим — «принявший ислам», «мусульманин».
29 Село, адм. центр Веденского района Чеченской республики.
30 Мухоморы, красные (жаргон)— представители власти: конвой, милиция, военные.
31 Популярная тюремная песня.
32 Красавица (туркм.).
33 Дудыши — коньки.
34 Подтянитесь-ка…
35 Взгляните мельком, зыбаните.
36 Надо же…
37 Эх, вы!
38 Чечен (самоназвание).
39 Наши люди.
40 Ичкерия — до 1994 года ЧРИ, Чеченская Республика Ичкерия (непризнанное государственное образование, существовавшее после распада СССР на части территории бывшей Чечено-Ингушской АССР).
41 Белый лебедь — исправительная колония особого режима для пожизненно осужденных в городе Соликамске Пермского края.
42 Народы Закавказья (жаргон).
43 Масло, маслина — пуля (жаргон).
44 Барак усиленного режима.
45 Беной — чеченское село, славящееся огромным рынком.
46 Пойдем, поехали.
47 Платок, закрывающий все лицо и оставляющий лишь прорезь для глаз.
48 Терро'р (лат. terror) — страх, ужас.
49 Сказал — сделал, отвечаю за базар.
50 Имам — главное духовное лицо мусульман, заведует мечетью.
51 Несешь чушь (жаргон).
52 В исламе — мольба, обращение к Аллаху.
53 Кукушка воробью пробила темя
За то, что он кормил ее все время.
(У.Шекспир. «Король Лир»)
54 Русская народная песня «Хаз-Булат удалой», популярная среди чеченцев.
55 Сунна (араб.) — мусульманское священное предание, излагающее примеры жизни исламского пророка Мухаммада как образец и руководство для каждого мусульманина.
56 Исламский праздник жертвоприношения, знаменует окончание хаджа.
57 Лама Чопа, из практики почитания Гуру.
58 Из песни Семена Слепакова.
59 Из песни Ю.Визбора.